Книга вторая О МИЛЕНЕ, ЦВЕТЫ СОЗИДАЮЩЕЙ, или Изменение климата

Для лучших вод подъемля парус ныне,

Мой гений в новое стремит свою ладью,

Блуждавшую в столь яростной пучине,

И я второе царство воспою,

Где души обретают очищенье,

И к вечному восходят бытию.

Пусть мертвое воскреснет песнопенье.

Глава восьмая Где Ролфа? (Климат меняется)

МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА лицо Чао Ли Суня.

Волосы и бородка у него были черные, а жесткие узкие глаза улыбались. В общем, не блаженный старичок святой, а молодой повстанец-изгнанник из Китая, который так нравился женщинам.

— Проблема, — вещал Чао Ли Сунь, — во времени. — Плавным движением он описал две окружности, двигая руками в противоположных направлениях. — Время движется вперед с расширением пространства. Но пространство также сокращается, и время движется в обратном направлении.

Обе его руки скрестились, как во время молитвы.

— Они пересекаются в точке, именуемой Сейчас. Сейчас извечно, вне времени. — Слышалось стрекотание камер. — Нет единого течения времени. Нет причины и следствия. — Лицо изгнанника было по-детски печальным. — Получается, и рассказывать не о чем, — сообщил он.


СПУСТЯ ЧЕТЫРЕ ГОДА после ухода Ролфы Милену считал Консенсус. Теперь и ее личность была запечатлена. Волна гравитации и мысли хлынула внутрь, наполнив до отказа. Вся ее память, все ее сущности на минуту разбухли как надутые шары. Ее прошлое сделалось Сейчас.

Она вспоминала ту ночь, когда опять дали электричество. Милена стояла на мосту Хангерфорд в тесном окружении незнакомых людей и друзей.

С ней была вся труппа «Бесплодных усилий»: Бирон, Принцесса и все остальные. Сцилла тоже была здесь. Они удобно встали в уголке смотровой площадки, где не очень давила толпа. Набережная за рекой колыхалась морем людских голов. Стоял поздний летний вечер, когда небесная синь обретает серебристый оттенок. Было тепло, с мягким, шелковистым дуновением ветерка. На том берегу, как раз на фоне заката, возвышалась серая громада здания «Шелл-Мекс».

Бирон вынашивал ребенка. По мнению большинства, он смотрелся исключительно гротескно. Плод крепился к кишечнику, отчего всю заднюю часть будущему отцу невероятно разнесло, так что спать приходилось в специальном шезлонге. Борода у Бирона поредела, а зубы посерели и сделались хрупкими, да еще и покрылись какими-то пятнышками — после рождения ребенка ему их придется отращивать заново. Резкая посадка могла привести к трагическим последствиям. Хотя неизвестно еще, чем для него окончатся роды.

Милена находила поведение Бирона смелым, даже отважным. Этот его вечерний выход в общей компании был делом небезопасным. Небезопасной была сама жизнь, и то, с какой непосредственностью он это принимает, вызывало у нее восхищение.

Мать ребенка, Принцесса, тоже составила им компанию. Она была бледной и измученной от того, что у нее не получалось быть совсем бессердечной. Когда Бирон забеременел, она стремилась показать, что, кроме собственно донорства (предоставления яйцеклетки), к беременности она не имеет никакого отношения. И тем не менее сейчас Принцесса находилась с ним рядом.

— Моо-моо, — силилась выговорить она, — мо-ожно было, — губы при этом тряслись, как бы боясь утратить равновесие, — с крыши зы-ы, зы-ы, здания понаблюдать.

Заикаться Принцесса начала с весны. Виной тому был вирус. Она подхватила вирус, стопорящий речевую функцию. Говорить гладко у нее получалось лишь во время пения или же произнося слова нараспев. Но петь на людях она стеснялась.

— Я никак не мог пропустить такое зрелище! — сказал Бирон, широким жестом показывая, какое именно. Даже переносица и та у него стала совсем тонкой, настолько в организме истощились запасы кальция. Ветер ерошил поредевшие волосы Бирона, словно обнадеживая его. Принцесса с покинутым видом охватила себя руками.

В пестрой людской мозаике на Южной набережной наблюдалось движение. Там кочевали уличные торговцы с бочонками пива на спине, в сопровождении малолетних помощников. Дети открывали краны и наполняли кружки, а также развлекали публику танцами и игрой на бамбуковых флейтах. Вдоль набережной стояли здоровенные ясени, на которых тоже густо сидели зеваки. Особо толстые сучья облюбовали себе кряжистые работяги, оседлав их на манер лошадиных спин, и теперь оттуда спускали на веревках кружки, чтобы дети их наполняли.

Над всем этим парили шары с корзинами, полными зрителей: разумеется, это были партийные.

«Противные, — подумала Милена-актриса. — Вы там, а мы здесь, внизу».

И тут откуда-то снизу донеслось подобие песнопения.

Точнее, не совсем оно, а что-то вроде жужжания. Была как раз пора отлива, обнажившая слякотное речное дно с залежами битого стекла, рваной резины, какой-то замшелой рухляди. А из-под моста тянулись люди. Они пробирались по жидкой слякоти короткими перебежками, что придавало им сходство с какими-то большими неуклюжими птицами. Точно так же они при движении неуверенно дергали головами, держа руки на манер сложенных крыльев. Вдруг они все разом остановились, причем стояли они все на одной ноге. А затем так же, разом, накренили головы в одном направлении, словно во что-то вслушиваясь. И синхронно, всей своей стаей, заторопились дальше.

— Не надо на них смотреть! — призвала Сцилла, которой любое необычное поведение казалось лишь способом привлечь внимание.

Головы этим странным субъектам, как шлем, покрывала корка спекшейся грязи, а рубища на теле перепоясывали нейлоновые шнуры.

— Вот они, Жужелицы, — указал Бирон.

До этого Жужелиц Милена никогда не видела; для нее они были чем-то вроде мифа. Говорят, что иногда у человека в мозгу происходит какой-то сбой, и он внезапно трогается рассудком. У этих сбой в мозгу произошел синхронно.

На глазах у Милены Жужелицы дружно рухнули на колени: ни дать ни взять марионетки, которым подрезали ниточки. Они как будто пали ниц перед воображаемым императором и начали щедро, даже с каким-то ожесточением, черпать ладонями жидкую грязь и поливать ею себе голову.

— В них есть что-то от Нюхачей, — пояснил Бирон, — только выглядит намного забавнее.

— Сэ-ме-э… ме-э… смехота! — воскликнула Принцесса с испуганным и горестным видом. Ей не хотелось вынашивать ребенка из соображений карьеры. А какая карьера может быть у актрисы, которая заикается?

Климат последнее время менялся, причем во многих отношениях. Ни яркий солнечный свет, ни атмосфера наигранной бодрости не могли скрыть нелегкого, тенями прорастающего страха и сомнения. С какой-то поры в городе появились Жужелицы (раньше о них слыхом никто не слыхал); теперь вот новая напасть — заикание. Ни для кого не было секретом: что-то происходит с самими вирусами. Разговаривать об этом в открытую по-прежнему никто не хотел; что с этим делать, тоже никто не знал. Потому люди и спешили собраться здесь, с тем чтобы отпраздновать хоть какие-нибудь перемены к лучшему.

Шарманщики на набережной взялись наяривать ярмарочную музыку пуще прежнего; зычно нахваливали свой товар торговцы, состязаясь друг с другом в громкости. С новой силой подул с реки ветер, словно и ему не терпелось поскорее увидеть, что там будет дальше. На мосту Ватерлоо люди стояли на телегах. Они же облепили крыши зданий, свешивались из окон.

«Около полумиллиона человек», — сообщили Милене вирусы.

На другом берегу, на фасаде «Шелл-Мекс» застыли стрелки гигантских часов. Они не шли со времен Затемнения, Революции, — не шли уже девяносто семь лет. И вот сегодня они впервые пойдут, ровно в десять тридцать. Металла теперь достаточно. И снова запустят электричество — правда, пока только на Северном берегу Темзы. А потом?

Момент близился. Толпа на мосту, колыхнувшись, вдруг стала подаваться вперед: людям хотелось хоть чуточку протолкнуться, чтобы лучше все видеть. Милена, хотя и тщетно, пыталась спиной сдерживать натиск.

— Тихо, не напирайте! — взывала она. — У нас тут мужчина беременный!

— Да ты хоть улыбнись, — попросил Бирон Принцессу, взяв ее за руку. Она взглянула на его ладонь, как будто сравнивая со своей, и молча покачала головой.

Момент все приближался.

Люди, мобилизовав свои вирусы-часы, начали скандировать:

— ДЕСЯТЬ… ДЕВЯТЬ… ВОСЕМЬ…

Внизу в толще слякоти барахтались Жужелицы, словно опрокидываемые массовым скандированием числительных:

— СЕМЬ… ШЕСТЬ…

«Город по ночам будет залит огнями, — размышляла Милена. — На огромных экранах в парках начнут показывать фильмы. А может, даже и видео. Между разными Братствами начнется соперничество: что кому принадлежит. Многим придется перейти на другую работу».

— ПЯТЬ… ЧЕТЫРЕ…

Бирон обернулся к Милене и со слабой улыбкой легонько ее пихнул: дескать, мы же только ради этого сюда и пришли; ну же!

— Три, — вместе со всеми без особого энтузиазма промямлила Милена.

«Появится масса новых болезней, новых видов болезней».

— ДВА! ОДИН!

В предвкушении зрелища гудением зашлись рожки, засвиристели свистки. Лавина глухого рокота, отдельные звуки в котором становятся неразличимы.

— НОЛЬ!!

Ничего не произошло.

В сгущающемся сумраке послышался раскат смеха и улюлюканья.

— НОЛЬ! — с новой силой продолжала скандировать толпа. — МИНУС ОДИН! МИНУС ДВА!

На «минус два», мигнув, вспыхнул свет. Бац! И он в мгновение высветил фасад здания «Савой» — ночлежки для бездомных. Цепь огней, казалось, перепрыгивала с фонаря на фонарь, загораясь непривычно ярким светом.

Бэм! И в секунду по фасаду «Шелл-Мекс» чиркнули снопы света из направленных снизу прожекторов. Фасад заблистал, словно заново омытый, на фоне вечереющего неба. Цепь огней перекинулась по всему Северному берегу, через места швартовок и доки к каменному подножию набережных. Свет засиял на гранитном персте Иглы Клеопатры. Огни пошли плясать по всей длине моста Ватерлоо. Бэм, бэм, бэм — оазисы света, золотистые как на закате дня, ожили, отрадно контрастируя с померкшим небосводом.

— А-ах! — завороженно ахнула толпа. — А-а! — Это было даже красивее, чем они себе представляли. Все так или иначе пытались себе вообразить, как оно когда-то было: города, залитые электрическим заревом; свет, глазами сияющий в окнах. И — вот оно, будто они перенеслись во времени. Электрический город возрожден. Пошел отсчет эпохи Восстановления.

Повскакивали на ноги Жужелицы, чутко дрожа от восприятия чужого восторга. Они подскакивали на месте, воя и заливаясь странным щебетом.

А по фасаду «Шелл-Мекс» медленно ползли гигантские тени: начали свой ход стрелки часов, словно отсчитывая время заново. Будто время перемен, выждав соответствующий срок, велело само себе: «Иди!»

Искусственный свет чуть пощипывал Милене родопсиновую кожу. Теперь все переменится. Будет энергия, свет и голограммы. Можно будет даже исполнить Комедию.

Повсюду вокруг кричали, свистели, восторженно топали ногами люди. Бэм, бэм, бэм, — вспыхивали последовательно огни, как вспышки памяти.


И ЕЩЕ МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА, как она путешествует в летательном аппарате, способном вращаться вокруг Земли.

Он был живой и невесомо плыл, раздутый газами, подобно горлу лягушки. Взмывая ввысь, он покачивался на ветру. Внизу под собой Милена-режиссер видела, как то появляясь, то исчезая из виду покачивается Англия.

Видела просторные, золотисто-коричневые от созревшего урожая поля. По прериям колосьев мерно пробегала волнами рябь ветра. Колосья как будто были конечностями Земли: пошевеливая ими, она вращалась. Среди полей проглядывали мелкие островки буков и платанов. Слегка извилистой линией тянулась река, в цепком объятии коралловых берегов. Тень летательного аппарата призрачно пересекла реку, взняв стаю перепуганных уток, запестривших в воздухе крылышками: бурый — белый, бурый — белый.

Для Милены-режиссера Англия была откровением. Она не выезжала за пределы Лондона лет с одиннадцати-двенадцати, и детства своего почти не помнила. Это была неизвестная страна, обширная и полная жизни; и позабытая, как само детство.

Внизу проплывали деревушки с домами-ульями по соседству с древними церквями и каменными амбарами. Возле домов стояли разлапистые грушевые деревья на костылях подпорок, занимая целые участки. Дети уносили в поля провизию на головах. Стайки ребятни суетились в оградах Детсадов, то рассыпаясь, то сбиваясь в кучу, как скворцы в воздухе. Ломовики тянули по полям уборочный инвентарь, взбивая золотистые облачка пыли. Мелькнула внизу стеклянная крыша лаборатории: чаны, баки и ряды блестками сверкающих чаш. Тут и там проплывали бамбуковые рощицы, в тени которых обедали работники.

Столько жизней складывалось в единый орнамент, столько событий — в разных полях, в прилегающих селах. Словно предстал разом образ «Сейчас», синхронность жизни. Различимы были и тени облаков, и наступление атмосферного фронта. И как будто бы открылось будущее детей, различимых внизу.

«Я возвышена; возвышена в самом буквальном смысле слова».

Милена Шибуш будет продюсером и режиссером «Божественной комедии». И поставит ее так, как всегда хотела, — заполняя небо светом и музыкой, музыкой Ролфы.

Музыка Ролфы наполняла всю ее жизнь. Милена слышала ее в уме, где бы она ни была. Она выучила ее наизусть, даже без помощи вирусов. Музыка стала для нее способом общения с собой. Была ли она одинока, несчастлива, поглощена мыслями или же на подъеме — музыка сопутствовала ей всюду, подчеркивая настроение, в каком она в данный момент пребывала.

В данный момент она тихонько напевала горную тему — то, как Данте взбирается по горе чистилища.

В секунду стелющийся внизу пейзаж оказался подернут белесой дымкой, а там и вовсе стерт сгустившимся ватным комом (так бывает, когда тебя одолевает вирус). Милена находилась внутри облака!

Она подалась вперед, чтобы разглядеть и запомнить. Все было серым, как туман. Конечно, конечно, облако должно быть именно таким! Мягкое, серое, с сыростью. Пластины целлюлозы, которые служили окнами, запотели.

«Жаль, ничего не видно», — мелькнуло у Милены. И тут аппарат сморгнул. Некая перепонка, мелькнув, очистила наружную пленку от капелек влаги.

Милена теперь была Терминалом. Она чувствовала аппарат всюду вокруг себя: и километровую длину его нервных окончаний, и то, как она сама главным узлом пребывает в самом центре его организма. Аппарат был живым, но у него не было своего «я»; им была Милена. Он готов был подчиняться любому ее приказанию. Чувствовалось, как аппарат, сплотившись вокруг нее, ожидает курса, каким нужно следовать. Ожидание было таким нетерпеливым, что Милена внутренне отстранилась.

Голову со всех сторон посередине узким ободком сдавливал некий вес. Все равно что ткань рубца: она неживая, а в то же время как-то покалывает, напоминает о себе. Как рана или болезнь. Вот этим местом, видимо, Милена сообщалась с машиной, становясь при этом Терминалом.

Внешнее давление на газовый пузырь передавалось ей как высота в километрах. Скорость ветра и направление, температура и ориентировочное время разгона — все это щелкало у нее в уме, как собственные мысли. Можно было ощущать смыкание-размыкание клапанов этого существа; как сочатся его железы, как он охотно готов следовать командам.

Название у аппарата было научное, смесь греческого с латынью: nubiformis astronautica. Хотя по-простому его называли Пузырем. Пузырь с помощью электролиза разлагал воду на кислород и водород, за счет которого и надувался. Став легче воздуха, он поднимался к границам стратосферы. И уже там, смешивая и зажигая электрохимией газы, рывком выходил на земную орбиту.

— На пердеже взлетает, — брякнула как-то старуха Люси из бара, приветственно поднимая артритными пальцами кружку.

Туман за окном приобрел жемчужно-белый оттенок. По руке у Милены скользнули изменчивые тени. И тут Пузырь всплыл над празднично белым ландшафтом — так неожиданно, что впору ахнуть.

И в голове раздалась музыка небес; музыка Ролфы: басовый лейтмотив, звонкий сонм ангельских голосов. Милену несло между горными грядами облаков с протоками света и затененными клубящейся синевой ущельями. «Запоминай, запоминай», — твердила она себе.

Под музыку Ролфы она взмывала все выше и выше. Внизу расстилались облачные равнины, на вид такие плотные, что казалось, можно по ним разгуливать. Сами собой складывались береговые очертания, бухты и заливчики — все это среди необъятного воздушного океана, изобилующего дрейфующими белыми айсбергами и островами. Солнце за окном играло на ледяных кристаллах. Было заметно, как среди них что-то покачивается, будто приплясывая. В воздухе ниточками вились паутинки с танцующими воздушными паучками — тоже чем-то напоминающими формой Пузырь. Как будто вселенная имела вид матрешки, скрывая самую мелкую сущность в другой, покрупнее, и так без конца.

А небо наверху между тем становилось уже не синим, а лиловым. Пузырю пора было готовиться к рывку.

«Давай», — мысленно велела Милена, и Пузырь пошел ходуном под свой внутренний танец, гулко ухая сердцем, открывая одни полости, закрывая другие. Чувствовалось, как костяной решеткой смыкается вокруг них его оболочка. И по мере того, как закрывались глаза аппарата, достигла пика чистилища музыка Ролфы, расставаясь с Землей. Ролфы с Миленой не было, и уже не будет, останется лишь музыка, извечно напоминая о ней самим ее отсутствием.

Языки плоти обернулись вокруг Милены, прочно удерживая ее на месте. Чувствовалось, как Пузырь нагнетает в себе силу для рывка. Обод где-то на голове сдавливал, как тугой воротник сдавливает непомерно разбухшую шею.

«Я не член Партии, — думала она, — но обращаются со мной так, будто я из их числа. Я не считана, и им это известно. Меня так и не считали, но сделали Терминалом. Я им для чего-то нужна».

Постылый обод, до чего же ты тяжелый. Теперь он стал еще тяжелее, но в ином смысле: вместе с весом появилось ощущение безмерного, пронизанного извивами пространства поистине планетарного масштаба. Это Консенсус; он тоже присутствует своим отсутствием. Смотрит, наблюдает ее глазами, слушает и слышит ее ушами, использует для работы ее руки. Закрыв глаза, Милена ждала.

Снизу, из недр аппарата, раздался гулкий, словно полый, рев, и мягкие, как морщинистая замша, стены задрожали.

«Как, — недоуменно размышляя о своей жизни, спросила себя Милена, — как так получилось, что я в итоге оказалась здесь

Затем она откинулась и расслабилась: думать было невозможно из-за гула.


ПОСЛЕ ТОГО КАК РОЛФА УШЛА, Милена пыталась ее отыскать. Она бродила по всей Раковине, по Зверинцу, по всей близлежащей округе и выспрашивала у знакомых и полузнакомых: «А где Ролфа? Вы не видели Ролфу?»

Спросила у девчушек-малолеток, сидящих в справочном бюро при Зверинце. Они тихонько хихикали над очередной шуткой и на Милену внимание обратили не сразу. Она стояла, внутренне подскакивая от нетерпения; как назло, нечем было даже занять руки.

— Ролфа. Ролфа Пэтель. Возможно, она только что устроилась при Зверинце, стажеркой или кем-то вроде этого. У вас, наверное, должна быть какая-то о ней информация.

— Нет, — отвечала розовощекая девчушка, едва удерживаясь от смеха, — ничего про такую нет.

Совсем дитя; ни тени страха или сомнения на лице.

— Ну ладно, ты не слышала. А может, они слышали? — Милена взглядом указала на еще двоих девчонок. Они вполголоса спорили насчет каких-то ботинок, причем никто не хотел уступать.

— А вы что-нибудь слышали? — потеряв терпение, напрямую обратилась к спорщицам Милена.

— У нас у всех связь, — подала голос розовощекая, — с Терминалом. Если что-то узнает один, узнают все. Ни о какой Ролфе Пэтель информации нет.

Ролфа как сквозь землю провалилась.

Искала Милена и на Кладбище. Взяла с собой свечу. В ее ущербном свете было видно, что пыль на полу не потревожена. Толстым ровным слоем она лежала на плечах плесневеющей одежды, все еще хранящей запах пота.

Гнездо Ролфы пустовало. Стоял стол, на полу валялось несколько разрозненных листов бумаги, несколько высохших ручек лежало по ящикам стола. Милена остановилась на том самом месте, где предположительно началось их знакомство. Повеяло какой-то легкой тоской — она ощутила посасывание под ложечкой, возникающее иной раз при быстром подъеме на высоту. Хотя сказать, что повеяло неким потусторонним присутствием, было бы преувеличением. Просто место; место, из которого ушли. На покрытой пылью столешнице Милена вывела пальцем:

Где Ролфа?

У меня все еще твои вещи…

Милена.

Именно «Милена», а не «С любовью, Милена» — не ровен час, еще испугается и запрячется еще глубже.

С Кладбища Милена ушла; направилась к Смотрителю Зверинца. У гладкого молодого человека она спросила, не появлялась ли здесь Ролфа. Может, есть какая-то информация?

— Никакой, — ответил тот. — Ой-ей-ей. Какой Медведь не мечтает стать Бестией!

Звали молодого человека Мильтон, и шутки у него были по большей части плоские.

— Передайте Министру: мне бы хотелось, чтоб меня поставили в известность, когда она появится. Для вас это, может, хиханьки-хаханьки, а у нее денег нет, и есть ей хочется!

К ярко выраженным, а тем более высказанным эмоциям Мильтон был явно непривычен. Потому, когда Милена решительно двинулась к выходу, лицо у него как-то потускнело.

Она пошла в кафе «Зоосад» и там взялась расспрашивать неприветливую толстуху судомойку. Не видела ли она такую высо-окую женщину? Может, кто-то побирался, выклянчивал еду или был кто-то подозрительно заросший щетиной? Судомойка лишь оглядела Милену припухшими глазами-щелками и молча покачала головой.

Милена обошла все пабы, все питейные заведения Южного берега — от улицы Кат до Элефант-сквер. Видел ли кто-нибудь такую здоровенную бабищу, кожа явно не родопсиновая? Малолетки за барной стойкой лишь пожимали плечами. «Да уж мы бы запомнили», — уверяли они. Тогда Милена, прочесав предварительно мосты, взялась за Северный берег. Наведалась и в «Кабачок комедиантов». Следов Ролфы не было нигде — ни по лавкам, ни по рынкам. Нигде она не ела, не пила.

Придя после бесплодных поисков к себе в комнату, Милена застала там Сциллу.

— Ну как? — выжидательно спросила та. Милена лишь плюхнулась рядом на кровать.

— Пусто. Ох, Сцилла, представляешь, вообще ничего! — Милена обессиленно улеглась, затылком приткнувшись Сцилле на колени. Сцилла начала поглаживать ей волосы.

— Ты, главное, не переживай. Она просто приходит в себя. Помнишь, когда тебя саму считывали? Все те новые вирусы, бьющие по башке всем скопом? Совершенно иная система координат; проходит какое-то время, прежде чем начинаешь ориентироваться по новой.

Нет, Милена этого не помнила.

— Она никуда не выходила есть, Сцилла! Ведь она не как мы, родопсином подпитываться не может. А уже шесть дней ничего не ела.

Тут Милена призадумалась.

— Маркс и Ленин! — воскликнула вдруг она, резко садясь. — Медведи, они же впадают в спячку! В ответ на стресс. Засыпают аж на всю зиму.

— Ну и прекрасно: пока спит, как раз и образумится.

— Да что ты! Им сначала необходимо скопить запас жира. Если они засыпают голодными, то могут во сне умереть от голода. А она перед уходом сколько дней уже толком не ела!

— Упс, — произнесла Сцилла; ей помнился голодный взгляд отощавшей за последнее время Ролфы. — Ты думаешь, она, того… умрет? — В комнате повисла тяжелая пауза. Сцилла встала с кровати. — Так. Сейчас пойду захвачу пальто, — засобиралась она. — У меня там наверху овсянки немного осталось, я ее принесу, и соевые колбаски еще есть.

— А у меня ничего нет, — в тихом отчаянии развела руками Милена.

— Где она может заснуть?

— Где угодно, лишь бы было тихо и темно.

Им помогли и участием и свечами. Все — и Бирон, и Принцесса, и Король; в общем, вся труппа. Обошли все свободные комнаты Раковины, особенно те, где недавно кто-нибудь умер. Вместе отправились на Кладбище и обшарили его фактически всё, особенно между стойками с одеждой.

— Вот так местечко! — то и дело раздавались восхищенные возгласы. Особенно это место оценил Король.

— Славные катакомбы. Прятаться в самый раз, — веско, с чувством одобрил он. И даже разжился там костюмом с блестками. Милена от души всех благодарила и обнималась на прощание. Вдвоем со Сциллой они продолжили поиски.

Они сходили на ночной рынок, где Ролфа была завсегдатаем. Лоточники все так же пели песни да ворошили кучи своей провизии и подушек с перьями. Нет, большую они не видели. Да, они знают, кого Милена имеет в виду, но ее не было вот уж как неделю. Лоточники перетаскивали с места на место кучи меха, и Милена невольно спохватывалась: уж не с Ролфы ли этот мех. Наконец они со Сциллой присели подкрепиться в местной забегаловке, где с жадностью взялись уплетать перченую курятину, грея руки о кружки с чаем.

— Мы ее отыщем, — заверяла Сцилла, то и дело решительно кивая запотевшим окнам забегаловки, — все мы. Обязательно найдем.

В Раковину возвращались взявшись за руки.

— Иди поспи, солнышко мое, — нежно попрощалась с подругой Милена.

А сама потом вышла на улицу и пошла через спящий город, а затем через мост Хангерфорд. Путь ее лежал в Южный Кенсингтон, к дому Семьи.


«НРАВИТЬСЯ ВАМ Я НЕ ОБЯЗАНА, — думала Милена, уже повторно стучась в двери дома. — Как и вы мне. Вы только должны мне будете сказать, дома ли Ролфа — или помочь мне ее разыскать».

Дверь отворилась как бы сама собой. В проеме стояла дородная пожилая медведиха, на костылях. Желтоватый мех был не гладким, а каким-то шишковатым, как на старой шубе.

— Ролфа-то? Ты о ней? А разве она не у вас, не у Сусликов? — Почтенная матрона, обернувшись, позвала кого-то скрытого дверью: — Шони! — В ответ из-за двери что-то глухо прошумели. Что именно, Милена не разобрала: матрона в этот момент зычно рыгнула, хлюпнув при этом горлом.

— Ну? Нет ее. Где? Откуда мне знать! — воскликнула пожилая особа, валко шевельнувшись на своих костылях. Милена только сейчас заметила на ее лице горестную растерянность. — Уж я думаю, мне б сообщили, если бы она вернулась, — произнесла матрона медленно, с таким тяжким вздохом, будто собственные габариты мешали ей дышать. — Я же ей мать, в конце концов.

— Вы… мама Ролфы? — растерянно переспросила Милена.

— А ты, наверно, та рыбка-ледышка? — с неожиданной приветливостью спросила мать Ролфы. — Чего ж ты не заходишь?

— Вы уж, пожалуйста, извините. Только мне там внутри холодно.

Налетающий порывами октябрьский ветер вовсю забавлялся шарфом Милены.

— Тебе, я вижу, и снаружи не жарко. А мне, милочка, стоять тяжело. А поговорить с тобой надо.

Мама-медведица грузно повернулась. На своих костылях она добралась до сундука и начала на него взгромождаться. Шустро выбежавшая из-за двери мелкорослая горничная в куцей шубейке учтиво подхватила хозяйку за руку; Милена тоже попыталась как-то помочь.

— Вот тут меня и пристроили. Мило, не правда ли? — спросила матрона.

Милена поспешила согласиться. В передней за истекшие месяцы не потеплело ни на градус, а меблировка куда-то исчезла, если не считать сундуков. Матрона попросила чаю, и горничная умчалась выполнять просьбу. На какую-то секунду ее встревоженные глаза встретились с Миленой.

— Вот видишь, что значит ногу ломать, — посетовала пожилая Гэ-Эмка. — Торчу теперь здесь. Как какая-нибудь старая моржиха, что тушей пошевелить не может. Пришлось-таки хлебнуть. Присядь-ка возле меня, милочка, погрейся.

Милена послушалась, и медведиха придвинула ее к себе.

— Так это ты хотела помочь Ролфе с ее пением, да?

Знакомый запах ланолина и такое знакомое, окутывающее тепло.

— Да, мадам, — ответила Милена почтительно.

— Что ж, славно. У Ролфы и душа-то больше ни к чему не лежала, кроме пения. Я б тоже ей помогала, только вот этого места терпеть не могу. Именно не могу, ты понимаешь? Видно, и Ролфа такая же, — она на секунду смолкла. — Что-то случилось, да? Опять она куда-то удрала?

— Ее пробовали излечить, — раскрыла карты Милена.

— От чего? От того, чтоб быть Ролфой, что ли? — Матрона, похоже, сразу поняла, что Милена имеет в виду.

Та в ответ лишь кивнула.

— Что ж, ее отец очень бы тому порадовался. Для него это величайшая из услуг, которую вы, люди, могли бы ему оказать. А мне это не в радость.

— И мне, — прошептала Милена.

— Да уж я, милочка, черт возьми, вижу. Не желаешь виски?

Милена покачала головой.

— Она исчезла. Наверно, снова впала в спячку. Но когда уходила, она была очень голодна.

Бутылка чутко замерла в воздухе. И опять старуха мать поняла сразу: Ролфа в опасности.

— Я-то надеялась, она здесь, — сказала Милена и даже сама уловила, насколько потерянно звучит ее собственный голос.

— Что ж, надо будет отправляться на поиски, — поглядев на Милену, сказала мать Ролфы. — Хотя для этого придется, видимо, созывать всю остальную Семью. Ох они и взбесятся.

— Наверно, да, — внутренне обмирая, тихонько призналась Милена.

Первой сверху спустилась Зои.

— Вы сделали что? — голосом, не предвещающим ничего хорошего, спросила она.

— Мы дали ей вирусы. Иначе оказалось нельзя.

— Вы ввели моей сестре ваши мерзкие суслячьи вирусы?

Милена буквально съежилась.

— Это было непреложным условием, чтоб можно было добиться разрешения выступать. Я сожалею. Это было ошибкой. Иначе я никак не смогла бы провести ее в Зверинец.

— Боже, боже мой! — Зои прижала ладонь ко лбу. — Да она ж может теперь шлепнуться навзничь где угодно! — Зои посмотрела на мать. — Нам необходимо будет вызвать собак, мам. — На Милену она обернулась со странной, недоброй улыбкой. — А ты отправишься с нами, — словно пригвоздила она. — И предупреждаю, поездочка будет не из приятных.

Вскоре к обиталищу Медведей с ревом подкатили два огромных фургона, напоминающих пожарные, — в них полно было возбужденно лающих собак. Сверху, держась за загородку, стояли молодые Медведи, сквозь рев моторов крича что-то в сторону здания. Сами моторы были как на параде: хромированные, надраенные как зеркала. Из дома один за другим с какой-то веселой злостью выбегали Медведи, бойко взбираясь на фургоны по металлическим лесенкам. Один из них беспрестанно дудел в охотничий рожок.

«Ну всё, — подумала Милена обреченно, — сейчас начнется».

Зои препроводила ее к фургонам, придерживая сзади за шею.

«Можно ли как-то предупредить Зверинец? Может, сунуть горничной сколько-нибудь денег, пускай быстренько обежит Лондон, предупредит? Хотя куда ей против автомобилей. Не успеешь обернуться, они уже будут там».

Рядом послышалось глухое рычание. Между рельсами загородки на нее не мигая смотрели два голубых глаза: лайка.

— Она знает, что ты Суслик, — с ухмылкой сказал Медведь-подросток, оседлавший рельс.

Милену усадили в кабину, втиснув между массивными медвежьими бедрами. Они большими подушками наваливались на нее, в то время как фургон на всем ходу делал виражи по Лондону, гудя в клаксон и обгоняя неповоротливые подводы, с которых от неожиданности спрыгивали пассажиры-ездоки. Милена не была привычна к скоростной езде; желудок, казалось, бултыхался в разные стороны. Кружилась голова, подташнивало.

— Ио-о-о! — весело орал на ходу шофер.

Внезапно фургон, подпрыгнув колесами на поребрике тротуара, выкатил на территорию сада вдоль набережной.

«Что, уже приехали?» — Милена даже не помнила, как они проскочили через мост. Рядом, скользнув юзом по траве, качнулся на тормозах и замер второй фургон.

Молодые Медведи деловито слезали по боковым лесенкам. Затем наружу выпустили собак — полярных лаек, похожих на облака ненастья: сизоватых, крупных, дымчато-мохнатых. Лаек пристегнули на поводки, которые они тут же упруго натянули, и повели к Зверинцу.

Медведи заполонили вестибюль, хохоча над оцепенелым изумлением малолетних администраторов Зверинца. Малолетки пытались было как-то воспротестовать.

— Ой, ой! — издевательски гнусавили Медведи, подхватывая ребятишек (а они, конечно, были еще совсем детьми) на руки.

— Опусти, опусти меня сейчас же! — кричали малолетние администраторы и ударялись в слезы.

Собакам под нос совали старые носки и шорты Ролфы, после чего спускали с поводка.

Дневные сеансы прерывались вторжением стай лаек, обнюхивающих кресла и проходы между рядами. Собаки дружной стаей прокатывались по подмосткам, разбегаясь по сторонам, чтобы обнюхать все уголки, коридоры и закоулки. Зои на рысях прогнала Милену через верхние этажи. Были обысканы шкафы со швабрами и залы ожидания, где дремали Почтальоны. В репетиционных Музыканты вскакивали на стулья, прижимая к себе флейты и скрипки — подальше от деловито снующих псов, норовящих кто лизнуть, кто игриво куснуть инструмент.

— Так, ладно, — сказала Зои. — Где она еще могла вырубиться?

— Мы в основном уже везде смотрели, — лепетала Милена.

— Ну так придумай, где еще! — требовала Зои.

Милена провела Зои по небольшому заветному маршруту времен их совместной жизни с Ролфой. Провела экскурсию по Лик-стрит, рассчитывая на то, что Медведи сами догадаются прочесать Кладбище. Они распахивали двери лавок и взбегали по лестницам на верхние этажи. Медведи просто блаженствовали. Для них это была своего рода отместка за годы человеческого отчуждения. Стоя на тротуаре, Милена слышала раскаты хохота: налетчики не могли поверить в то, как убого ютятся Суслики со своими горелками и скудным скарбом. Слышалось, как в комнатах время от времени что-то падает, стукается или бьется. Где-то в отдалении зашлись колокола: судя по набору ударов, экстренный вызов. Ссыпались с верхних этажей собаки, стуча по ступенькам упругими подушками лап. Следом спешили Медведи-сыщики; на одном красовалась заломленная набекрень печального вида соломенная шляпка.

Они быстро перетряхнули Лик-стрит. Особый медвежий контингент был выделен для прочесывания Кладбища. С другой стороны туннеля к саду на набережной уже подчаливали новые фургоны.

— Мы еще не прошлись по тому зданию, — инструктировала Зои вновь прибывших, указывая на Раковину. — Я займусь больницей. А ты, — указала она Милене, — ты просто торчи где-нибудь, где мы можем легко тебя найти. В вестибюле Зверинца. Все, давай.

Всю вторую половину дня Милена провела в вестибюле. Она покачивалась от изнеможения; неимоверно клонило в сон, но она упорно разлепляла глаза.

«Смотритель мне этого не простит», — уныло думала она.

— На-ка вот, пригуби, — предложила ей мать Ролфы. Милена хлебнула прямо из бутылки. Мать стояла рядом, чуть балансируя на костылях.

— У нас в Антарктике всё так, — рассказывала она. — Чуть что не так, и ничего не поделаешь, терпи. И очень просто. Даже писать надо с умом. Мороз такой, что, когда писаешь, струя замерзает, не долетев до земли. Поэтому оправляться надо по-быстрому или струйку пускать не всю разом, а частями, так как замерзает она снизу вверх. Потому, в зависимости как усаживаешься, на все про все у тебя не больше тридцати секунд: иначе струя с пола дорастает до самой письки.

Милена повторно приложилась к бутылке.

— Как-то я на эту тему не очень задумывалась, — вздохнула она с грустным видом.

Мимо с визгом пронеслась известная всему Зверинцу Бестия, за которой весело бежали две собаки. Из одежды женщину опоясывало только полотенце. Сзади шлейфом вился пар из душевой.

«Кошмар какой-то, — подумала Милена. — Причем чем дальше, чем кошмарнее».

— Или вот плевки, — продолжала рассказ мать Ролфы. — В сенях или на пороге плевать ни в коем случае нельзя: плевок застывает, и его не отодрать. Крепче бетона. Ни за что не отскоблишь: скользкий, зараза, как дверная ручка в ведре соплей.

— Как вы это всё ярко описываете, — произнесла Милена, от нее уже слегка пахло перегаром. Где-то звонко грохнуло стекло: наверно, со стола упала ваза. Возле столика главного администратора деловито задрала ногу крупная лайка.

Подняв бутылку, Милена провозгласила импровизированный тост:

— За моих оставшихся друзей, где бы они ни были!

— О, да ты улыбаешься? — заметила мать Ролфы. — Никогда прежде не видела, чтобы Суслики улыбались. Какие у тебя зубки забавные!

«А я ей нравлюсь», — подумала Милена. И улыбнулась шире:

— Спасибо.

Снова сгустились сумерки. Слышно было, как с шумом загружают по фургонам собак. В вестибюль вошла Зои и с ходу ткнула пальцем в сторону Милены.

— Ты отыщешь мою сестру! Иначе у вас будут серьезные проблемы!

«То есть сегодня были несерьезные проблемы?»

Шаркая, проковыляла на костылях мать. Обернувшись к Милене, она заговорщицки подмигнула. Милена стояла, где была, с бутылкой виски в руке. Фургоны укатили.

Ей хотелось умереть. К Раковине Милена двинулась окольным путем, минуя улицы и тротуары, где ее могли знать в лицо. Слышно было, как дворники, бормоча вполголоса проклятия, сердито сметают с тротуаров битое стекло. Она побрела по Бейлис-роуд, названной так в честь основателя театра Олд-Вик, и по Геркулес-роуд — мимо дома Уильяма Блейка, где жил когда-то поэт. Насколько Милене было известно, в эти места Ролфа не забредала.

Оттуда Милена повернула направо, на Вирджил-стрит. Улицу Вергилия.

Улица Вергилия проходила под старым железнодорожным мостом. Мосты эти веером расходились от станции Ватерлоо, как некие ответвляющиеся, обособленные реальности. В фасаде моста мелкими дуплами чернели окна; окна виднелись и в пролетах других мостов.

«Боже мой, да она же может скрываться где угодно», — дошло до Милены.

И тут, стоя в сгущающемся сумраке, она расслышала пение Ролфы.

В темно-синем воздухе эхо, казалось, усиливало резонанс, и звук доносился отовсюду, как будто кирпичи были чревовещателями. Голос был мощным и каким-то текучим. Беря ноту с наскока, он какое-то время на ней удерживался, после чего, будто в ярости, расправлялся с ней резким скрежетом. У Милены, дернувшись, замерло сердце. Даже дыхание зашлось.

— Ролфа, — чуть слышно прошептала она. — Ролфа, ты где?

Милена двинулась в сторону туннеля. Слева шла стена, ограждающая какой-то двор. Милена пролезла туда через весьма кстати подвернувшуюся брешь. Звук сделался громче, резче, хотя на глаза по-прежнему никто не попадался. Она обошла двор по периметру, заглядывая в углы в надежде отыскать какую-нибудь нишу или скрытую дверь. Реющий где-то впереди голос вел словно поводырь.

По обе стороны идущей под туннелем улицы Вергилия тянулись арки с воротами. Милена шла затаив дыхание — медленно, чуть ли не на ощупь, как по тонкому льду. Пока наконец не постучалась наугад в какие-то ворота. Отъехала в сторону створка на подшипниках; ее отодвинул раздетый до пояса мальчуган. В открывшемся внутри боксе копошились его товарищи, облепив стойку колесного экипажа — белого, с красным крестом на боку. Ребята возились с рессорами — судя по всему, работники больничного хозяйства, вкалывают сверхурочно после школы.

— Тут где-то поют, — обратилась к ним Милена, рискуя показаться нелепой, — вы не слышите пения? Не знаете, откуда оно исходит?

Мальчики степенно отерли ветошью перепачканные смазкой руки. Контрастом смотрелись житейски умудренные лица на тощеньких детских шейках; ребята всем своим видом стремились показать, насколько они уже взрослые. Они накинули рубашки, прихватили спиртовые фонари и пошли наружу. Милена при их приближении стала подаваться назад, погружаясь в пение, как в облако. Ее полностью занимало звучание. Ноты казались теперь необузданно, до странности дикими. Туннель внезапно огласился гомоном хохота — шалого, горького, язвительного. Милена резко обернулась, ожидая увидеть над плечом у себя Ролфу. Но никого там не оказалось.

— Чё-то я не разберу, откуда это, — сказал один из мальчиков.

— А там что? — указала Милена на другие ворота.

— Там? — Мальчики растерянно переглянулись. — Да так, больничное барахло. — Подняв фонари, они раздвинули створки. Запахло стираным бельем. Милена шагнула внутрь между стеллажами; при этом звуки сделались тише. Поднырнув под одну из полок, Милена убедилась, что склад довольно длинный: везде виднелись аккуратно сложенные стопки постельного белья. Нет, Ролфе здесь ни в коем случае не место. И словно здешний дух был настроен враждебно, звук пения почти сошел на нет.

Милена вышла обратно под своды туннеля, где ее тут же с новой силой окутал звук, словно облако мошкары. Один из мальчуганов, опустившись на колени, припал ухом к канализационной решетке.

— Может, отсюда, — предположил он и кивнул на тянущиеся вдоль улицы решетки водостока, вделанные в брусчатку.

Его товарищ возвратился из бокса с ломиком и, аккуратно поддев, поднял решетку. Внизу открылись стенные скобы, образующие лесенку.

— Ну что, мы спустимся, — предложили мальчики. Милена запротестовала; ей хотелось спуститься самой. Тогда мальчики протянули ей фонарь.

Внизу гулко постукивали срывающиеся сверху капли, неестественно громко слышалось журчание воды. Что это, хлюпающие по лужам шаги Ролфы?

— Ролфа-а! — громко позвала Милена. — Ролфа-а!

В ответ — только звонкое эхо собственного голоса, отскочившее от невысоких стен. Поднятый фонарь высветил лишь кирпичную кладку с соляным налетом. А между тем пение доносилось уже с обеих сторон, спереди и сзади. Впрочем, не пение, а скорее собачий вой: ноты были тоскливо-тягучие, нестройные.

Милена полезла обратно; выбраться помогли ребята, схватив за руки и приняв фонарь.

— Оно отовсюду, — показал один мальчуган, зябко хохотнув.

— Привидение, что ли? — неловко пошутил его товарищ.

— Да ну тебя, Хасан! — ткнул его в бок другой. Но вылетевшее невзначай слово подействовало — все как-то притихли.

— Оно самое, — хмыкнула Милена, — привидение.

Прежняя Ролфа ни за что бы так не пела: для этого она слишком уважала музыку. А этот голосина вон какой: злой, злой на саму музыку.

— Спасибо вам, парни, — поблагодарила она. — Вы давайте работайте дальше. А я еще тут немного постою, подожду.

— В случае чего мы здесь рядом, — сказал тот, которого звали Хасан. Ребята тесной стайкой отправились обратно на работу. Ворота за ними задвинулись, одновременно разом исчез и свет от фонаря.

Пение оборвалось. Вместо него раздался вопль:

— Ууяяуу! Ууэээиииу! — Это было настолько душераздирающе, словно кого-то там рвали на куски. Один такой надсадный вопль, и все: с голосом можно смело распрощаться навсегда.

И Милена наконец услышала: возле уха будто кашлянули.

«Тфрю!»

Впечатление было такое, будто кто-то, отхаркнувшись, сплюнул. Затем все стихло.

Милена стояла во тьме, теперь уже совсем непроглядной.

— Ролфа, Ролфа, ну где ты? Ролфа, это я! Мы все за тебя переживаем, все с ног из-за тебя сбились. Ну откликнись, пожалуйста!

В ответ — тишина. Милена приложилась к бутылке с виски. А потом пошла восвояси. Бутылку аккуратно прислонила к стене улицы Вергилия: вдруг Ролфе понадобится.

И наконец, кое-как добравшись до Раковины, забылась у себя в комнате сном.

Наутро она проснулась поздно, с похмелья. В комнате пахло сладковатым запахом перегара. Первой мыслью было: надо идти искать Ролфу.

Хотя нет, не надо. Она жива, и пора положить всему этому какой-то конец. Нельзя больше вот так из-за нее одной изводиться. Есть же еще и другие люди, которым требуется внимание. Есть новая театральная труппа, которую нужно организовывать.

«Ведь теперь они, а не Ролфа, зависят от тебя».

Вошел Джекоб. Обычно он приходил в другое время.

— Приветствую, Милена, — как всегда, с робкой учтивостью сказал он.

— Приветик, Джек, — отозвалась Милена.

И Джекоб протянул карточку с золотым обрезом. Милена, спрыгнув с кровати, выхватила ее у него из рук.

Письмо начиналось словами:

привет рыбка!

ну вот ролфа опять к нам вернулась — пришла домой прошлой ночью — только ей чегото нехорошо — что вы человеки такое с ней сотворили? зои в порядке — скачет как свихнутая какаянибудь жаба в тоге — я ее убеждаю что ролфа сама над собой опять такое учудила — так что мы сейчас все с ней возимся и я знала что ты тоже хотела обо всем знать вот я и пишу у нас с отцом сейчас наверно опять поднимется по этому поводу буча — я хочу чтоб ролфа вначале чуть оклемалась а потом уже как следует обо всем расспросить что она собирается делать — если скажет что хочет петь чтож пусть поет — а отец все хватается за возможность на нее давить чтоб все вышло по его — наверно все старики в основном так поступают с молодыми — лепить из них что нибудь как из глины, авось что получится — все беды нынче в мире от того что вы люди пытаетесь всех причесать под свою гребенку и вирусы ваши от которых моя дочка раньше такая здоровая теперь буквально слегла — нога моя меня просто сводит с ума — так и подмывает удрать отсюда на Юг выбраться из этого чертова Кенсингтона — здесь народ только и делает что деньги считает — ВЕСЬ ДЕНЬ — на своих этих машинках — думаешь когда же они наконец подсчеты свои закончат пусть хоть пальцы отдохнут — эх как меня туда на южный континент тянет — там хоть лед и моржи все те же не знаю сладко ли тебе сейчас приходится — но послушай — лет через пятнадцать ты все еще будешь рассказывать людям как к вам тогда собаки понаехали — ведь забавнее у вас сроду ничего не приключалось — вот так со всем этим и надо поступать — превращать все это в смех — как нибудь я порассказываю тебе свои истории про ролфиного отца!!!!!!!

ты мне знаешь тоже как нибудь отписывай — у меня никогда не было друга суслика и вообще хотелось бы знать как ты там это все пережила

твоя

гортензия пэтель


эй — я не знаю как тебя звать — я щас просто дам это письмо своей служке за дверью пускай тебе отнесет

«Улыбаться, — подумала Милена. — Благодаря ей я могу улыбаться. Как в свое время благодаря Ролфе».

— Джек, ты не подождешь минуточку? — попросила она. — Я сейчас быстренько напишу ответ.

Тот учтиво поклонился и сел, соблюдая тишину. Во всех этих словесных штампах надобности не было.

И Милена написала на обратной стороне карточки:

Я и сама никак в толк не возьму, как мне до сих пор удается быть Сусликом. Меня зовут Милена, но по какой-то причине друзья начали меня звать Ма. Спасибо за то, что держите меня в курсе. Скажите Зои, что я извиняюсь.

Внизу письма Милена подписала: «С любовью». Это Джекоб, прежде чем уйти, отметил одобрительным кивком.

На подоконнике лежал тот самый большой серый фолиант. Милена потянулась за ним, но он как будто сам упал ей на колени. «ДЛЯ АУДИТОРИИ ВИРУСОВ», — гласила приписка под названием. Ох, Ролфа. Что же это означает? Милена взглянула на бисерную паутинку нот, которые, словно пытаясь спрятаться от нее, ежились между строк. Большинство из них было написано красным, но там, где прямая речь, цвет был черным. Что это означает, Ролфа?

Комедия с ее мистериями — вот единственное, что она оставила после себя, после своего ухода. Милена взяла серый фолиант, сунула себе под мышку и отправилась на аудиенцию к Смотрителю Зверинца.

— Что ж, мисс Шибуш, — проговорил Министр. Он жутко простыл и говорил с трудом; даже суставы как-то припухли. — День выдался действительно памятный, не так ли?

— Я извиняюсь, — прошептала Милена.

— От Семьи нами была получена нота протеста. Мы на нее отреагировали нотой извинения.

— Она теперь дома, — сказала Милена.

— М-м, — протянул Смотритель. Он не мог даже повернуть голову, сидел как заржавленный. — Получается, ее музыка для нас потеряна?

— Они ее теперь к нам не выпустят. Обвиняют нас в том, что мы подвергли ее такой болезни, — честно сказала Милена.

— Что ж, — вздохнул Смотритель, неловко шевельнувшись. — Если потребовалась такая сверхдозировка вируса, то, может, оно и к лучшему, что она останется у себя дома.

— Мы разрушили ее сущность, — констатировала Милена наихудший из возможных диагнозов, как будто, сказав это, она делала этот диагноз неверным.

— Тогда это трагедия, — коротко заметил Смотритель.

«Нет, это не так».

— У нас по-прежнему остается это. — Милена предъявила фолиант «Божественной комедии».

— Но она не оркестрована, — заметил Смотритель.

— Ее можно оркестровать, — заявила Милена.

И без того узкие глаза сузились еще сильнее.

— Вы вышли из доверия, мисс Шибуш.

— Дело не во мне.

У Министра слезились глаза, и он время от времени крупно моргал.

— Сколько здесь часов музыки?

В поэме было сто песен, по полчаса каждая. Милена предварительно их все для себя уже пропела.

— Пятьдесят часов, — ответила она.

— Творческое наследие Моцарта по совокупности звучания длинней, — подумав, рассудил он. — Да и у Вагнера тоже, хотя ненамного. Только кто смог бы осилить оркестровку полусотни часов музыки, к тому же чужой?

— Не знаю.

— Вот и я спрашиваю, кто? И не просто смог, а еще бы и захотел? И чем такой труд оплатить? Нет, это неосуществимо.

— Осуществимо, — произнесла Милена единственное слово.

Взгляд Министра налился свинцовой тяжестью.

— Нет, именно неосуществимо, — с нажимом повторил он.

Бывало, что Милене приходилось себя сдерживать, буквально наступая себе на горло. Но еще чаще получалось сожалеть потом о невысказанном, казня себя этим впоследствии. Жизнь невольно научила ее новым, более изощренным формам поведения. Нет, на этот раз самооценка ее не подведет.

— Я не могу сказать, что очень подробно помню свое детство, — сказала Милена-режиссер. Говорила она очень спокойно, неторопливо. — Помню лишь, что ко мне никак не прививались вирусы, просто ни в какую. И, как результат, я не получала искусственной подпитки знаний. Чтобы как-то догнать сверстников, мне приходилось читать. Мне пытались внушить, что книги вышли из употребления, — я их находила. Сама. Читала, чтобы быть хоть как-то на уровне с другими детьми. В шесть лет я прочла Платона. В восемь — Чао Ли Суня. И потому скажу вам прямо: слова о том, что что-то бывает неосуществимо, — не самые мудрые слова.

Какой-то момент Министр сидел неподвижно, а затем сказал:

— Вы знаете, а ведь нам было все известно. Мы просто ждали, когда вы наконец проявитесь.

Ум у Милены-режиссера на мгновение замер.

— Вам не кажется странным, — продолжал Министр, — что вас никогда не подвергали Считыванию? Мы знали, что вы невосприимчивы к вирусам. Это вызывало у нас интерес. Мы хотели увидеть, каким образом вы в итоге проявитесь. — Он вздохнул и устало прикрыл глаза рукой. — Что я вам скажу, мисс Шибуш. Продолжайте, в таком случае. Пробуйте. — Он отвел руку и поднял на Милену глаза. Припухшие и слезящиеся, они источали тоску от необходимости быть постоянно начеку, сочувствие и тихую уверенность, что ничего у нее не получится. — Делайте то, что в ваших силах. У меня нет сомнения, что вы нас еще неоднократно чем-нибудь удивите.

«Может, так оно и будет».

— Кто? — спросила Милена вслух. — Кто у нас в Зверинце может делать оркестровки?

Глава девятая Ролфа где? (Условия невесомости)

НЕТ НИЧЕГО НЕВОЗМОЖНОГО.

Милена вспоминала, как из окошка Пузыря она смотрит на плавный изгиб Земли внизу. Небо было бархатисто-черным, а Земля сверкала, как отполированная медь: наступал закат, и она отражала небесный пламень. Океан был гладким, надраенным до блеска, подернутым розовато-оранжевой пенкой из облаков. Их тень стелилась по водной глади, и вода отражала струящийся из-под облаков свет. Это была тонкая работа света, система сложного светообмена.

Пузырь пристыковался, встретившись со своим более крупным космическим собратом. Эта процедура называлась «поцелуй»: два рта смыкаются воедино. Пузыристо зашипел воздух.

— Приветствую, — послышался голос у Милены за спиной.

Милена в удивлении отчалила от окна спиной назад. Легонько коснулась пола и неожиданно увидела собственные ноги у себя над головой. «Это еще что?» — ошарашенно мелькнуло в уме. Сделав кульбит, она столкнулась со стенкой. Кто-то задел ей ребра локтем (она сейчас как раз зависала над этим кем-то вверх ногами). «Ой, да это потолок», — сообразила она запоздало, когда уже успела в него врезаться. Потолок был податливым и теплым, он упруго прогнулся под ее весом. После чего так же упруго вытолкнул ее из своих замшевых объятий, послав обратно к полу.

«Да что же это такое! — раздосадовано подумала она. — Что, заранее нельзя было меня обучить?» И только тут до нее дошло: тренировочный курс был ей введен в виде вируса; а у нее и к нему оказался иммунитет.

— Что мне делать? — растерянно пискнула она.

— Там есть скобы, хватайтесь за них, — подсказал мужской голос.

Милена закрутилась штопором. Желудок у нее как будто опустился куда-то в лодыжки.

— Я жутко извиняюсь! — крикнула она, напрочь лишившись равновесия во всех смыслах: вестибулярный аппарат был отключен невесомостью.

— Да ладно, — откликнулся невозмутимый голос, — ничего.

Он не понял: Милена извинялась заранее, авансом.

— Меня, наверно, сейчас стошни-ит, — провыла она.

И Милена Вспоминающая закрутилась штопором сквозь воспоминания…


МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА РАБОТУ.

Она вспоминала, как ездила в одно Братство в Дептфорде — Сэмюэл Пепис Истейт, — чтобы договориться об авансе за постановку «Бесплодных усилий любви». Актерский состав основал свое собственное небольшое Братство, специально для того, чтобы ставить новые пьесы. Вспоминалась поездка в речном такси. День выдался сырым и серым, каким-то бесприютным. Помнился пыхтящий малюсенький движок и рулевой на румпеле, поющий о расставании двух влюбленных.

«Почему, — думала Милена, зябко ежась под сырым ветром, — почему песни всегда непременно о любви?»

В дептфордских доках ее встретила неимоверной худобы улыбчивая женщина. В Братстве Пениса выращивали кораллы.

— Мы называем себя Риферы, — сказала женщина.

С приторной улыбкой она пояснила, что постановка Шекспира их Братству не нужна — ни оригинальная, ни какая.

— Мы, понимаете ли, хотим подготовить постановку для себя самих. Что-нибудь такое — с песнями, и чтоб посмеяться можно было. У нас тут как раз на носу юбилей — сто лет, как-никак. И вот если б вы сделали что-то специально для нас, что-нибудь насчет выращивания кораллов, это было бы славно.

Милена, прежде чем ответить, помолчала лишь пару секунд, не больше. Терять время не следовало — это все равно что ловить сорванный ветром с головы платок: не схватишь вовремя — и все, он улетел.

— Хорошо, — сказала она, — мы беремся.

— В самом деле? — Похоже, что женщина слегка удивилась. — А вы все работаете в Зверинце, все — профессиональные певцы?

— Да, — ответила Милена односложно, а сама затаила дыхание: «Все, она клюнула».

— Что ж, очень хорошо, — сказала женщина. — Мне надо будет довести это до остальных, посмотреть, что они скажут. Только как вы все это думаете делать? Мне казалось, вы играете только те пьесы, что в репертуаре у вирусов.

— Нет-нет, в том-то все и дело, что не только их.

«Мы продажны: любой каприз за ваши деньги».

И Милена вспоминала, как она тогда беседовала с Риферами об их истории и о том, как развивалась коралловая индустрия и как кораллы использовались в возведении той громадной белой стены, отгораживающей море, — Большого Барьерного рифа. Она вспоминала репетиции, реплики, поданные не вовремя, и растерянное выражение лиц актеров — сплошной оторопелый ужас — от смятенного осознания того, что вирусы ничего им не подскажут, так как пьеса в репертуаре не значится.

Она вспоминала, как беспомощно топтался на месте актер, игравший шекспировского Мотылька, не зная, что ему делать.

— Ма, слушай, куда же мне сейчас идти? И вообще надо идти или просто оставаться, где стою? Я не знаю, как мне действовать дальше!

— Конечно нет, откуда тебе знать? — говорила ему Милена. — Это же совершенно новая пьеса, понимаешь? Думай сам, решай, как лучше.

Озадаченное выражение так и не сошло у Мотылька с лица. У Милены возникла идея:

— Кажется, я знаю. Дело же происходит до Революции, так? Тогда все курили сигареты, и ты в том числе. Возьми, вроде как вытащи пачку — а она у тебя пустая, — и вот ты начинаешь приставать к прохожим, клянчить сигарету. Да, да — вот так, в отчаянии; ты же как наркоман, не можешь без курева.

Вот так Милена стала режиссером.

Весь тот октябрь после ухода Ролфы и часть ноября Милена занималась только тем, что указывала актерам, что им нужно делать. Она вспоминала, как пришлось нанимать кареты скорой помощи в больнице Святого Томаса, чтобы привезти освещение. Вспоминала примерки костюмов; яркая мышка-закройщица из Зверинца, частично компенсировавшая им отсутствие доступа к дармовому реквизиту с Кладбища. Милена наведывалась во все Братства подряд, где должен был состояться тот или иной юбилей, и предлагала им сделать постановку. Лодочники, гувернеры с гувернантками — все создавали свои Братства как раз незадолго до Революции. Каждое Братство было подобно отдельному государству — со своим укладом, с соперничеством со всеми остальными.

— Братство Чего Изволите — так именовались горничные и прочая прислуга, работавшая в домах членов Партии, — хочет, чтобы мы им сварганили постановку! — победно объявляла Милена, рассчитывая на энтузиазм.

Труппа же в ответ лишь издавала тяжелый стон.

— Как, опять? Да куда столько!

— У нас на каждую уходят недели!

Проблема была во времени.

Решение подыскали сами актеры. Причем такое, какое Милене совсем не понравилось.

Как-то раз, вспоминала она, ее привели на тайное собрание в пустой репетиционный класс. В дверях стоял Король, пропуская лишь членов труппы. Принцесса, Бирон, Сцилла — все свои были уже здесь, сидели на полу.

— Привет, крошка! — приветствовали они входящих. Они теперь звали друг друга исключительно «крошками».

В углу комнаты сидела Аптекарша.

Милена насторожилась: Аптекарей вокруг Зверинца ошивалось хоть отбавляй. Они торговали из-под полы суррогатными вирусами, усиливающими эмоции и способность к подражанию.

Аптекарша встала. На ней были черные лайкровые леггинсы, выгодно подчеркивающие стройные ноги, и просторная белая кофта, скрывающая круглый выпирающий живот. Лицо покрывала типичная для Аптекарей косметика: клоунски веселое обещание эмоционального изобилия.

— Любой спектакль разворачивается прежде всего в сознании! — заявила Аптекарша. — А сознания можно считывать! — Она потрясла чашкой Петри, точно бубном. В чашке на агаре росла культура вируса.

— У этого вируса есть детки, — начала рассказывать она. — Вирус сажает их внутри вас, и детки вас считывают. Затем приходит мама, собирает урожай и поглощает его. А потом она рождает новую пьесу — для всех вас. И так можно сделать с любой пьесой. — Она подняла руку в перчатке, как бы говоря: что может быть проще?

Крошки зааплодировали. Представление пришлось им по вкусу.

— Так это не одна болезнь, а две, — заметила Милена.

Женщина изменилась в лице.

— Первая болезнь выхватывает целые куски личности. Вторая — это вирус-переносчик, который собирает всю эту информацию и объединяет ее. Верно?

— Точно. Всего-то делов, — с клоунской улыбкой сказала Аптекарша, снова воздевая руку в перчатке.

— Обоим вашим вирусам нужно собрать информацию. ДНК должна быть открыта для изменений. Значит, ни один из них не может быть покрыт Леденцом. Очевидно, ваш вирус-переносчик самовоспроизводится. У него что, два набора хромосом — один для информации, другой для воспроизводства?

— Два набора только у вируса-переносчика, — сказала женщина.

— Только у вируса-переносчика, — мрачно повторила Милена.

— Ну и что? — не поняла Сцилла.

— Да то, что он заразный! Он заразный и способен мутировать. Черт возьми, женщина, да эта твоя дрянь — настоящий конец света!

— Э-э… Ма. Мы знаем, ты не любишь вирусы… — начал Король.

— Да неважно, что я люблю, а что нет. Дело в том, что эти вирусы могут понаделать! Они поглощают сознания. Они превращают сознания в заразную болезнь. Один человек может превратиться в другого. Нами может завладеть кто угодно!

— Этот вирус в ходу у многих Братств, — заметила Аптекарша. — Он применяется всякий раз, когда людям приходится обмениваться информацией или когда требуется знать заранее, что сейчас сделает тот или иной человек.

— И много ты уже таких продала? — задала Милена вопрос слегка подсевшим голосом.

— Да уж немало.

— Знай об этом Партия, тебя бы мигом отправили на Считывание — только в ушах бы зазвенело.

— Ага, только для начала меня еще найти надо, — дерзко усмехнулась Аптекарша.

— Так что, я понимаю, клоунский прикид — лишь прикрытие? — понимающе улыбнулась Милена.

Женщина-клоун улыбалась как ни в чем не бывало.

Бирон придвинулся к Милене. Он тогда еще не был беременным: пышная борода, белые зубы — красавец, одним словом.

— Ма, — сказал он, — милая. Да ты глянь: вирусы среди нас употребляют все.

И Милене открылась ужасающая истина. Люди привыкли к тому, что вся информация приходит к ним через вирусы. Они свыклись с этим настолько, что считают это естественным, а потому безопасным. От охватившего ужаса Милена ладонью прикрыла себе рот.

— Вы зомбированы. Вы настолько им доверяете, что не подозреваете, чем все это может обернуться.

Ощущение было такое, будто захлопнулась некая ловушка. Все эти люди привыкли к тому, что вирусы делают за них разную умственную работу; им вдолбили, что вирусы — некое безоговорочное благо.

— И послушай, Ма. Нам же всем нужно быстрее работать над постановками.

— На репетиции одного-единственного спектакля уходят месяцы, — амбициозно заметила одна юная артистка, с лицом, похожим на редиску; имени ее Милена не помнила.

— Вы все знали об этом с самого начала, когда мы только приступали, — догадалась наконец Милена.

— А ты как думала! — чуть ли не с возмущением воскликнул Бирон. — Если уж ты взялся зарабатывать этим на жизнь, то спектаклей надо готовить все больше и больше, по нарастающей. А каждый из тех, что ты нам подтаскиваешь, — совершенно новый, для отдельно взятого Братства.

«Они не привыкли мыслить самостоятельно», — поняла Милена.

— Если мы на это не пойдем, — заметила Принцесса — в то время она еще не заикалась, — тогда нам придется распрощаться с новыми пьесами и опять талдычить старые.

— Послушай, Ма, — вмешалась Сцилла. — Чао Ли Сунь не имел бы ничего против. Мы не берем чью-то чужую ценность, мы сами создаем свою. И имеем на это право.

— Дело здесь не в партийных принципах, — отмахнулась Милена.

— Это я к тому, что нам надо и о деньгах как-то подумать.

Дело было в экономике. В том, что вирусные версии давались в уже готовом, завершенном виде. Это было дешевле, чем создавать и репетировать новые постановки. Крошки могли поднять любую пьесу; главное, чтобы она окупалась.

Аптекарша поспешила использовать выгодную для себя диспозицию.

— Один-два дня, — оживилась она, — единственно, что потребуется на то, чтобы собрать ваши идеи, слить их в единое целое, малость шлифануть. Не скажу, что пьеса прямо-таки засияет с первого же захода. Но вы сэкономите время.

— Мы пойдем на это, Ма, — с увещевающей улыбкой обернулся к Милене Бирон.

— Не надо этого делать, — взмолилась Милена, нервно потирая лоб.

На ее глазах Аптекарша провела пальцем перчатки каждому по языку.

— Представьте, что это поцелуйчик, — приговаривала она.

— Мне не надо, — отказалась Милена.

Крошки у нее на глазах бледнели, тускнели, занемогали. Она нянчилась с ними, ухаживала, выбивала для них авансы за спектакли, организовывала коллекции, доставку, реквизит. За следующие полтора года Крошки поставили сто сорок два новых спектакля. Какое-то время казалось, что все идет как надо.


МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА, как повстречала Макса.

Макс был дирижером одного из оркестров Зверинца. Он мог взяться за оркестровку «Божественной комедии».

Милена вспоминала, как она стоит в его неприветливом кабинете. (Когда это, интересно, было? Вроде бы в конце ноября, через месяц после ухода Ролфы.) Макс сидел за огромным письменным столом черного цвета. Предназначением стола — теперь это было Милене окончательно ясно — было производить устрашающий эффект.

Макс просматривал увесистый серый фолиант. Делал он это без спешки. С Миленой он не то что не разговаривал — он даже на нее не смотрел. И вообще вид у него был как у какого-нибудь раскормленного пай-мальчика: кругленький, жирненький, гладенький. Полированная лысина отражала оконный переплет кабинета. Белые, с прозеленью усы маскировали пурпурный рот. Такой рот действительно нуждался в маскировке: он словно кривился в язвительной усмешке, но вместе с тем был чувственно красивым, придавая лицу выражение обидчивого привереды. Сквозь тонкое полотно сорочки проступала жирная обвислая грудь. Милена стояла, сцепив перед собой руки, и от нечего делать разглядывала помещение.

Голый цементный пол, почти пустые полки — исключение составлял лишь зеленый глазурованный горшок с артистически торчащей из него сухой веточкой. На беленых стенах висели в рамках листы партитур, помещенные под стекло, что придавало им сходство с картинами. Возле локтя у Макса — как будто бы он вот-вот сейчас возьмется сочинять — находилась безупречно ровная стопка нотной бумаги и остро отточенный карандаш. Несмотря на ноябрь, в помещении стояла удушающая жара от двух угольных жаровен. От духоты у Милены голова шла кругом. Очень хотелось сесть, но сиденья для посетителей предусмотрено не было.

— Хм-м-м, — протянул Макс. Наконец он поднял глаза на Милену, пригвождая своим водянисто-стеклянистым взглядом человека с дефектом зрения. — М-да, — произнес он на редкость ровным, педантичным и вместе с тем приглушенным голосом.

— Да? — повторила Милена. — Вы хотите сказать «да»? В смысле, что не возражаете взяться за материал?

— Да, — сказал он снова.

Милена несколько растерялась. Получалось как-то слишком уж просто — вот так взять и сказать единственное слово из двух букв.

— Но как? Когда? — спросила она, пытаясь придать голосу некую теплоту признательности.

— Что ж, — произнес он все таким же отстраненным, невозмутимым голосом. — Это большая работа. Не могу сказать когда. Нужно будет в самом деле проглядеть все еще раз.

«Он что, действительно хочет сказать, что согласен?»

Где-то в глубине души она почувствовала недоверие.

— То есть вам все еще нужно время, чтобы со всем как следует разобраться?

Макс сделал какой-то совершенно бессмысленный жест — что-то вроде пожимания плечами, причем с каким-то неодобрением. Что именно вызывает у него неодобрение? Количество времени, необходимое для принятия решения? Сама важность работы, за которую он думает взяться?

— Вы хотите оставить книгу у себя? — спросила Милена. — Мне пока еще как-то жалко с ней расставаться. Не было времени переписать партитуру куда-нибудь еще. Это единственный экземпляр.

— Она мне понадобится, — сказал он.

— Если вопрос лишь в том, чтобы убедиться, что материал сам по себе стоящий, то у меня есть копия почти всех основных тем.

Он посмотрел на нее молча, не удосуживая ответом. Может, его как-то задели ее слова? Наконец Макс произнес:

— Книга будет мне нужна.

— Разумеется, — засуетилась Милена. Себе она была — вынуждена сказать: «Книга теперь не твоя. Она отныне принадлежит всем. Большому кораблю — большое плавание». — Да-да, конечно! Безусловно.

А сама между тем подумала: «Почему я все же не испытываю радости?»

— Ну вот и славно, — рассыпалась Милена с нарочитой радостью. — А то я уж было подумала, что вы не заинтересуетесь. Я очень, очень рада! — Она улыбнулась; между тем на лице у Макса не отразилось ни тени эмоций. От этого Милена как-то терялась. К тому же было совершенно непонятно, что теперь сказать перед уходом. — То есть вы мне дадите знать, да?

— Да уж, — буркнул тот в ответ и, повернувшись, взялся утрамбовывать на столе и без того безупречного вида стопку нотной бумаги.

«Неделю, — решила Милена. — Вот сколько я ему дам — не больше. Ладно, две». Она еще раз оглядела кабинет. По крайней мере, интерьер внушал доверие: деловой, располагающий к работе.

— Тогда я пошла, до свидания.

— Да, — отозвался Макс, не взглянув на нее.

Прежде чем его снова удалось найти, прошел месяц.

Она оставляла ему сообщения в музыкантском бюро.

Разыскала его Почтальона.

— A-а, вы о нем? — растерянно спросил тот. — Что ж, может, вам и повезет. Я и сам-то никогда не могу его отыскать, а если он и отправляет какие-то послания, то всегда через кого-то другого, не через меня. Как, вы сказали, вас зовут, моя прелесть? А о чем сообщение?

Это был, пожалуй, единственный забывчивый Почтальон, который встретился Милене за всю ее жизнь, и именно он состоял на службе у Макса. Впрочем, возможно, это кое-что объясняло. Тогда она решила зайти в кабинет дирижера сама; кабинет оказался пуст. Она постучалась к нему в дверь в «Трех глазах» — так называлось здание, где жили музыканты, но на стук никто не отозвался.

Наконец она решила подкараулить Макса на одном из его концертов. Милена дожидалась возле концертного зала, разглядывая настенный орнамент из полированных деревянных плашечек. Зрители уже давным-давно разошлись, когда наконец появился Макс, приоткрыв вначале дверь для очень высокой, серьезного вида дамы. Дама несла футляр со скрипкой и чинно кивала, слушая, что говорит ей на ходу Макс.

Постепенно Милена поравнялась с этой парой. Макс ее упорно игнорировал. Он вел речь о делах оркестра: как справедливее распределять заработки между музыкантами. Скрипка метала в Милену красноречивые взгляды — поджав губы, слегка выпучив глаза. Наконец она сказала:

— Макс, прошу прощения! — И обратилась к Милене: — Я уверена, вам должно быть смертельно скучно слушать наш разговор. Может, вы пообщаетесь с Максом в другой раз, позднее?

— Я бы рада позднее, только мы никак не можем друг с другом встретиться. Макс, вы успели принять решение об оркестровке «Комедии»?

— Боюсь, что нет, — нехотя откликнулся тот, пытаясь возобновить разговор со скрипкой.

— Тогда вы не будете возражать, если я заберу книгу, чтобы сделать копию?

— Прошу вас! — почти выкрикнул он. Взгляд у него при этом был какой-то загнанный, молящий, будто Милена вконец извела его своим преследованием. — Вы требуете чересчур многого. Дайте мне нормально взглянуть, и я вас уведомлю.

У Милены выпятилась челюсть.

— У вас был целый месяц, Макс. Так что упрекнуть меня в том, что я вас тороплю, никак нельзя.

— Я дам вам знать, скоро. Прошу предоставить мне некоторое время, а также возможность продолжить разговор с коллегой.

«Ладно. На сегодня достаточно».

— Я, видимо, загляну к вам через недельку-другую, — предупредила она.

Где-то в начале января она застигла его в кабинете. Холода опять стояли по-настоящему зимние. За окнами стыл промозглый сумрачный день, а в кабинете по-прежнему стояла неимоверная духота. Макс, явно застигнутый врасплох, глянул на Милену с тревожной растерянностью. Он сидел за столом, засунув руки себе под мышки, как будто старался уберечь их от занятий чем-нибудь.

«Он вообще ничего не делает», — заключила Милена.

— Добрый день, — спокойным голосом сказала она. — Вы приняли какое-то решение?

Макс сидел с застывшим лицом. Рот у него открылся как-то бесформенно, криво: видимо, он пытался выдавить улыбку, но не находил в себе сил.

«Он не может меня выносить, — поняла Милена. — Его колотит от моих визитов. Для него я — наименее желанная персона из всех людей.

Что ж, Макс, лишь скажи мне “да” или “нет”, и я при любом из вариантов оставлю тебя в покое».

— Ну так что, Макс? — повторила она. — Вы определились с решением?

— Да, — ответил тот, не вполне убедительно изображая крайнюю решимость. — Да, разумеется. Я считаю, что материал очень хорош. Он требует уйму, просто уйму работы. Но я ее для вас с удовольствием проделаю.

— Превосходно. Большое спасибо, Макс.

— Это займет какое-то время.

— Я в этом уверена, Макс. Но нам не нужна полная оркестровка. Думаю, первой песни будет вполне достаточно, чтобы продемонстрировать Министру основную суть нашего замысла. Итак. Я захватила с собой полную вокальную партию для первой песни. — Милена воссоздала ее по памяти, настолько уже с ней сроднилась по жизни. Она протянула ему партитуру, аккуратно выписанную на расчерченных от руки нотных линейках. — А теперь, пожалуйста, не могла бы я забрать книгу?

— Книгу? А… а книги здесь нет.

— Я понимаю, Макс. Книга большая, я бы ее сразу заметила, будь она здесь. Когда вы можете мне ее возвратить?

— Я ее пришлю с нарочным. Завтра.

— Я непременно буду ждать. Это глобальный проект, Макс, и нам придется спланировать график работы. Министр захочет посмотреть график.

Макс опять сбивал на столе безупречно ровную стопку чистой бумаги.

— Он у него будет.

— График также понадобится и мне, — заметила Милена.

Тот в ответ снова пожал плечами.

— Макс! — окликнула Милена с невеселой усмешкой, словно пытаясь докричаться до себя самой. — Я увижу копию этого графика?

Макс лишь в очередной раз кивнул.

— Я завтра же зайду за книгой, с вашего позволения. Макс? Макс, пожалуйста, ответьте мне.

— Да, — прозвучало в ответ.

Кивнув, Милена вышла.

«Вначале я верну книгу, а потом избавлюсь от тебя, Макс. Ты и этот проект — две вещи несовместные».

Придя назавтра к нему в кабинет, Милена не удивилась, никого там не застав. Угольные жаровни были заполнены остывшим пеплом. Милена обыскала комнату. Ящики черного стола пустовали, пустовали и длинные белые полки. Кабинет был таким же безликим, как эта пустая бумага.

Взяв из стопки лист, она жирно, с гневным нажимом, вывела на нем одну-единственную фразу:

«Где моя книга???»

И отправилась в «Три глаза».

Коридоры отдавались эхом приглушенных шагов по этажам, а также отзвуками музыки — фортепиано, скрипок. Здание как будто перешептывалось само с собой.

Милена постучала в его дверь. Темно-зеленый цвет был призван скрывать грязь, но вокруг ручки повсюду виднелись засаленные отпечатки. Где-то дальше по коридору плыл неуверенный звук: кто-то репетировал на скрипке Бартока.

Дверь приотворилась буквально на щелку, испустив волну духоты. Пахнуло носками, несвежими простынями; в комнате за дверью стояла темень. В щели проглянуло лицо Макса — точнее, один осторожный глаз.

— Можно войти, Макс? — спросила она.

— Тут немного не убрано, — замешкался он.

— Ничего, мне не привыкать. В общем-то, я могу и не заходить, только отдайте мне книгу.

— Я не одет, — донеслось в дверную щель.

«Не одет? В два часа дня? Я не собираюсь больше тебя караулить, Макс. Не собираюсь больше торчать в промозглом коридоре перед закрытой дверью». — Милена резко толкнула дверь, прежде чем Макс успел ее закрыть, и протиснулась в комнату. При этом почувствовалось, как дверь хорошенько стукнула его по плечу и ляжке.

— Да что же это! — выкрикнул он в неподдельной ярости. Но Милена уже вошла.

Удрученно глядя на непрошеную гостью, Макс стоял в одной рубашке, трусах и носках. В комнате царил полумрак, шторы были задернуты. В полутьме было видно, что тут и там ворохами громоздится одежда, а скомканное постельное белье упало с кровати и валяется на полу.

— Прошу прощения, Макс, но мы договаривались сегодня встретиться. Я уже больше месяца заваливаю вас сообщениями, пытаюсь поймать для разговора. Мне уже невмоготу за вами гоняться. Верните мне, пожалуйста, книгу!

— Она у меня в кабинете, — соврал тот.

— Нет. Ее там нет. Я искала у вас в кабинете, и не нашла. Где она, Макс?

Он уставился на нее еще более беззащитным, чем его нагота, взглядом.

— Безобразие! — крикнул он. — Я дирижер оркестра, в конце концов! А она, видите ли, шарит у меня в кабинете!

— Макс. Где книга?

— Я ее вам верну.

— Она в этой комнате?

Комната была невелика: умывальник, кровать, шкаф, бельевая тумба. Дирижер был членом Партии (к нему народное прозвище партийцев — Противные — подходило особенно удачно), потому располагал отдельным ватерклозетом — члены Партии имели привилегии. Но большой серый фолиант в этом тесном пространстве утаить все равно было бы негде. Одежда громоздилась прямо на полу, странными кучами, переплетаясь рукавами и штанинами, как будто ее пытали.

— Вы ее что, потеряли? Макс?

— Я сказал, что найду ее вам! — крикнул он. Даже гнев у него был каким-то плаксивым. Трясущимися руками Макс принялся натягивать мешковатые штаны с отвислыми коленками.

— Вы отдали ее кому-то еще, переписать музыку? — Макс не ответил: с надутым, уязвленным видом он натягивал носки. — Если вы ее кому-нибудь отдали, просто скажите, кому именно: я сама схожу и заберу. — Молчание в ответ. — Макс. Прошу вас, ответьте: вы ее кому-то отдали?

— Вот еще. С чего еще.

— Макс, скажите внятно: да или нет?

— Я не помню! — громко взвизгнул он.

— Вы… не помните? — Теперь черед омертветь настал уже для Милены. Голос у нее стал по-детски растерянным.

— Нет! А теперь оставьте меня в покое, вы меня отвлекаете.

— Макс, что значит: вы не помните?

— Не знаю! Я крайне занятой человек с полной концертной программой, и у меня есть вещи поважнее, чем эта ваша вздорная книжонка.

— Макс, Макс! Это была колоссальная работа. Это не ваша собственность, она принадлежала Зверинцу, всем. Что значит: вы были заняты? Прошу вас, ответьте, Макс!

Он не говорил — не мог, ему нечего было сказать. Милена начала обшаривать комнату. Она поочередно ворошила груды одежды — штаны, рубахи, носки, — сбрасывая их в одну кучу посреди комнаты. Стянула с кровати простыни и пододеяльник, отодвинула от стены матрас и заглянула за него. Все это время Макс стоял, держа руки на бедрах.

— Давайте, давайте, поднимайте кавардак, — храбрился он. — За койкой вы ее не найдете.

— Может, ты ее засунул себе в жопу? — сказала Милена. Макс побледнел.

Милена выпрямилась и с хладнокровием, какое только позволял ей гнев, перешла к содержимому шкафов. С верхней полки она выгрузила залежи бумаги — дефицитной, нотной, линованной типографским способом. Вся она была изведена самым неблагодарным образом. Ноты на листках были нарисованы вкривь и вкось, многие нотные линейки были нервно зачеркнуты; местами каракули выдавали разгневанность того, кто их торопливо корябал. Иногда ноты переходили в беспорядочные рисунки — бессмысленные узоры, рожицы или женские гениталии.

— Что бы я только ни отдала, чтобы иметь такую бумагу, — заметила Милена, презрительно поджав губы.

— Ну ладно, — сказал Макс и взялся помогать с таким видом, будто делал одолжение. Он был выше Милены и мог дотянуться до верхней полки. Встав впереди нее (и загородив таким образом поле зрения), он начал пачка за пачкой перебирать бумагу.

Проходясь по первой полке, он то и дело повторял:

— Здесь ее нет! Ах, и здесь тоже. — Фраза повторялась с каждой новой стопкой бумаги: — Надо же, и здесь нет! И здесь, — как будто подразумевая: «Что я говорил, а? Говорил же я! Дескать, ну что, теперь видишь? Ушла твоя книга, ушла навсегда».

— В этой комнате ее нет, — произнес он наконец как эпилог.

— Так попытайтесь вспомнить, Макс. Большая серая книга. Что вы с ней сделали, Макс? — Молчание. — Макс, когда вы ее последний раз видели?

— Не знаю. Давно уже.

— Почему вы ничего не сказали мне?

— Я думал, она как-нибудь всплывет.

— Макс! — вскрикнула Милена, чувствуя, что сейчас брызнут слезы. — Макс, как вы могли так поступить? Так поступить, и при этом сохранить хоть чуточку самоуважения!

Его лицо не выражало решительно ничего.

«В тебе нет никакого самоуважения, — горько подумала Милена. — Вообще. Вся твоя жизнь — маска. Что ты пытаешься за ней спрятать, ничтожество?»

У человека подобного толка есть мотивы, представляющие загадку даже для него самого. Сам того не сознавая, Макс, ты пытался уничтожить «Божественную комедию». Мысленно представив себе залежи изведенной бумаги и те сердитые, бессмысленные каракули, Милена без всяких слов поняла, что он подсознательно хотел потерять книгу.

Милена окинула взглядом этого человека — такого безобразного и беспомощного, что понятие жалости было к нему даже как-то неприменимо. Чувствовались лишь гнев и насмешливое презрение. Где-то в этой одутловатой голове лежит ответ; настолько глубоко, что ему даже самому не доискаться. А чтобы все же сделать это, нужен кто-то способный считывать мозг.

«Мне нужен Нюхач», — поняла в ту секунду Милена. И тогда стало ясно, что следует предпринять.

— В течение недели ставить в известность Министра я не буду, — сказала она. — Я не буду ему докладывать, что вы потеряли весь огромный, неоценимо важный проект; не буду — в течение одной недели. Начинайте думать, Макс. Я не скажу ему о происшедшем, если книга будет мне возвращена. Но до той поры, пока она не отыщется, я буду постоянно приходить — опять, и опять, и опять.

После него она отправилась прямиком к Аптекарше.

Без слоя клоунской косметики лицо у этой женщины было красивым, хотя и резковатым. Пожалуй, чересчур трепетные ноздри, чересчур алчные глаза, слишком четко очерченный рот. Лицо преступницы. Вот она-то и была нужна сейчас Милене.

— Мне надо найти Нюхача, — сказала ей Милена. — Ты мне поможешь?


ЕСЛИ ЧЕЛОВЕКА СТОШНИТ в условиях невесомости, рвота его свободно парит, слегка распластываясь под сопротивлением воздуха, пока во что-нибудь не угодит. Тогда она к тому предмету пристает, но ненадежно, удерживаясь только благодаря силе трения. Та же ткань не впитает влаги и не сгодится на то, чтобы ее подтереть, — она ее просто снова оттолкнет в свободный полет. В конечном итоге рвота покроет в летательном аппарате любую поверхность слоем настолько ровным, насколько позволит ее текстура.

Основная часть рвотной массы Милены задрейфовала было к вентиляционному люку. Но на полпути вдруг неожиданно устремилась назад, раздувшись пузырем, как будто самопроизвольно обзаведясь головой, а заодно и сообразительностью. Колыхаясь, подобно диковинному спруту, она держала курс на Милену.

Что-то схватило Милену за лодыжку. Она лягнула.

— Тихо! — прикрикнул сзади голос. — Не шевелитесь!

— Уа-а-а! — заклокотала Милена, понимая, что вот-вот угодит в объятья своего недопереваренного завтрака. И тут ее резко потянули назад. Бывший завтрак покорно потянулся следом, нимало не беспокоясь о том, хотят с ним общаться или нет. Он уже собирался вязко чмокнуть Милену, но тут ее осенила спасительная идея. Выпятив губы, она резко дунула. Спрут попятился, частично распавшись на шарики-капли. Милена изогнула шею, но тут у нее кончился запас воздуха. Пока она вдыхала, привлеченный вдохом спрут снова придвинулся.

Лягаясь свободной ногой, Милена всеми силами пыталась увернуться. Краем глаза она замечала мужчину, пытавшегося ее удержать. Спрут тем временем угрожающе навис над ней. Милена снова дунула, и он опять частично рассеялся на капли.

Где-то поблизости послышался звук, что-то вроде сдирания кожуры с плода.

— Вот черт, — беззлобно произнес мужчина, — прямо по плечу.

Опасность миновала. Вместе с оставшимися капельками рвоты Милена устремилась куда-то в бездонную воронку.


ОНА КАК БУДТО ПРИЗЕМЛИЛАСЬ среди заснеженного поля. «Хэмпстед-хит», — вспомнила Милена [11]. Спускающийся под ногами склон холма был покрыт снегом. Сзади извилистой цепочкой тянулись ее собственные следы. Ветви деревьев покрывал ледок, будто их окунули в стекло.

Милена дожидалась, когда с ней поравняется Аптекарша. Взобравшись на холм, женщина какое-то время постояла, переводя дух и уперев руки в колени. Слышно было, как у нее под ногами приятно похрустывает снег.

— Вон там, — еще не совсем отдышавшись, указала Аптекарша с вершины холма. При этом изо рта у нее вырвалось облачко пара. — Видишь? Во-он там.

Она указывала на вагончик, черную коробку на двух больших колесах. Над трубой печурки вился белесый дымок. Женщин пристальным взглядом встретили двое зимних пони — миниатюрные мохнатые создания с шерстью, волочащейся по снегу. Эта порода славилась своей необычайной, ревнивой преданностью. Если кто-то незнакомый чересчур близко подходил к их хозяину, они готовы были наброситься на пришельцев.

«Какие у них глаза, — отметила про себя Милена, — совсем как у людей».

— Салам! — поздоровалась Аптекарша с пони. Это было похоже на пароль. Животные спокойно возвратились к своему обычному занятию: выкапыванию копытцами травы из-под снежного покрова. К вагончику по снегу вели и другие следы. Это было своего рода передвижное собрание для Нюхачей и тянущихся к ним бродяг. Их называли кибитками. Кибитки эти постоянно кочевали с места на место. В них собирались Нюхачи. Для чего именно, Милена представление имела самое смутное (кажется, что-то связанное с незаконным оборотом вирусов). Да, и еще они здесь друг перед другом солировали. Танцы ума — так это у них называлось.

По лесенке-приступке Аптекарша поднялась к двери вагончика и постучала.

— Али! Али, это я, — подала она голос.

Дверь изнутри толкнули. На полу, в той части, что была накренена вниз, скрестив ноги, сидели мужчины и женщины. Снаружи чувствовалось, что в вагончике жарко натоплено. Аптекарша толкнула Милену перед собой и, войдя, захлопнула у себя за спиной дверь.

— Прошу у всех прощения, извините, — учтиво сказала она. — Ну как он нынче, хорош?

— Просто в ударе, — мечтательно растягивая слова, произнес какой-то бородач с затуманенным взором. — Всех нас буквально оплел.

Перед вагончика дыбился кверху; половицы словно указывали на человека в черном, тоже сидевшего скрестив ноги на куцей подстилке.

Это был он, Эл. Тот самый Нюхач.

Глаза у него были сосредоточенно прикрыты. Наконец он их открыл; взгляд был устремлен на Милену.

— Ну вот, дамы-господа, — проговорил он. — На этом пока хватит. — Вдоль стенки, прижатые специальной планкой, стояли банки с чем-то вроде самогона. — Прошу всех: грейтесь, выпейте чего-нибудь. Гобелен закончим позже. — Одним гибким движением он встал, такой же рослый и поджарый, как и прежде. Не было только шляпы и балахона. На Милену он поглядел с грустью.

— Привет, — поздоровался он.

— Привет, — в тон ему откликнулась Милена.

Нюхач набросил себе на плечи плащ из тюленьей кожи.

— Да нет, настоящих тюленей ради этого истреблять не пришлось, — заметил он вслух, перехватив случайную мысль Милены. И, секунду помолчав, добавил: — Ты безусловно права: я все такой же ершистый.

Послышались добродушные смешки.

«Они все улавливают, — поняла Милена, — слышат все, что я думаю, и все понимают. Я перед ними сейчас как голая. Как же быть?»

В вагончике снова приязненно рассмеялись. Лица присутствующих были простоватыми, грубоватыми, но смотрели на Милену вполне дружелюбно.

— Хочешь тоже стать ниточкой? — спросила ее одна из сидящих. Милена ничего не поняла. Женщина как будто спохватилась. — Не беспокойся, лапонька, мы просто спрашиваем, хочешь ли ты быть частью гобелена. Ты нам всем нравишься. — Она переглянулась со своим соседом. — А вообще, ты должна всем рассказать, иначе они так и не поймут, — сказала она и поглядела на Милену с жалостливой улыбкой. — Так ведь, лапонька?

— Соль и шерсть, — перебила другая Танцовщица, тоже с улыбкой (эта — в форменной куртке Почтальона). По кибитке прошел гомон единодушного согласия. Нюхач Эл в этот момент ловко спустился по откосу пола и изящным движением натянул перчатки. На Милену он взглянул, как будто чего-то от нее ожидая, после чего, улыбчиво прикрыв на секунду глаза, неожиданно произнес, будто в некоторой растерянности:

— Прошу прощения. Я то и дело забываю, что ты меня не слышишь. Ну что, может, немного пройдемся? Заодно и поговорим. — Вблизи его бледное лицо выглядело еще более худым. Но глаза теперь не были такими запавшими и отчужденными, как прежде.

Воздух снаружи был словно пронизан ледяными иглами. Средь голых ветвей угнездилась стайка ворон, хрипловато перекаркиваясь между собой в морозной дымке. Эл помог Милене спуститься с лесенки-приступки.

— Проблема в том, чтобы застать его одного, — сказал он.

— Не поняла? — Милена была совершенно ошарашена.

— Я о Максе. Мне нужно будет оказаться с ним наедине.

— Ты уже знаешь, в чем проблема?

Эл кивнул: дескать, не перебивай.

— Так что поход на концерт или что-нибудь еще в этом роде не годится. Слишком много мыслительного шума. Лучше было бы просто к нему наведаться. И сказать открыто, чем ты занимаешься. Не знаю, почему ты считаешь, что лучше было бы как-то обвести его вокруг пальца.

— Извини, я как-то не привыкла к такой манере общения, — призналась Милена.

— Я знаю, — мрачно кивнул он.

«Тебе, наверное, не терпится поскорее со всем этим разделаться», — догадалась Милена.

— Пожалуй, да, — сказал Эл вслух, глянув на нее с поджатыми губами.

Неожиданно для себя Милена подумала: «Интересно, а какие чувства он сейчас испытывает к Хэзер?» И краем глаза заметила, как он тотчас отвернулся.

— Я однажды заставил тебя хлебнуть. Поэтому чувствую, что в долгу перед тобой, — сказал он. — Так что денег с тебя не возьму.

— Спасибо, — пробормотала Милена. А сама подумала: «Странно, я о деньгах не заговаривала. У меня о них и мысли не было».

Эл говорил быстро и строго, по существу дела:

— Надо сказать Максу начистоту, чего мы от него хотим. Наш подход такой: я просто помогаю ему вспомнить. Устрой нам что-нибудь вроде встречи, желательно непринужденной. Всегда легче, когда люди настроены на сотрудничество.

Милену по-прежнему задевало его упоминание о деньгах.

— Ты мне ничего не должен, — настойчиво сказала она.

Эл стукнул одетой в перчатку ладонью о ладонь.

— Эх, люди, если бы вы могли слышать! — воскликнул он. Как будто изъясняться словами было чем-то недостойно примитивным. — Послушай. Ты и есть Хэзер. По крайней мере, она была половиной тебя. А то и больше.

«Он все еще ее любит. Эх, бедняга».

Эл со вздохом потер лоб.

— Сейчас она, наверно, запрятана глубоко, да?

И посмотрел на лоб Милены, будто ожидая увидеть там свою Хэзер.

— Ты же сам знаешь, — сказала она. — Зачем спрашивать?

Эл пожал плечами.

— Ты больше не чувствуешь ко мне ненависти. А это уже нечто.

— Нечто — это то, что в конечном счете сотворила я с Ролфой. А это гораздо хуже того, что тогда устроил мне ты.

— Чш-ш, — перебил он, поднося палец к губам. — Я знаю. Знаю. — И в глазах у него отразилось нечто большее, чем жалость: понимание. — Ох уж эти мерзавцы, с их чертовым Считыванием. Им необходимо все контролировать, держать в узде. И им совершенно наплевать, что может погибнуть во время самого процесса. Извини.

Однако встречного понимания Милена в себе по-прежнему не ощущала.

— Скажи мне, — обратилась она. — Боюсь, тебе все равно придется мне это сказать. Как все складывается у тебя? Чем ты все это время жил?

В глазах у Эла мелькнула совершенно неожиданная, какая-то мальчишеская радость оттого, что ей не все равно, что с ним происходит, что ее это интересует. Он неловким жестом указал на свою хижину-кибитку.

— Я делаю гобелены, как я уже говорил. Свиваю узоры из всех людей, которых встречаю. Характеры подобны цветам. Я тку из них гобелены и вывешиваю в воздухе, для других Нюхачей. Нас теперь достаточно много. Все в основном заняты обычной работой, так что у них на творчество в основном не хватает времени. Поэтому гобелены делаю я, а они их у меня покупают.

— Разносят по домам и вешают на стену?

— Нет. Запоминают, — поправил он робко.

«Что, опять эта вирусная память?»

— Но ведь ты ненавидишь вирусы.

— Я ненавижу их вирусы. Но люблю те, что люди делают для себя сами. — Эл пытливо вгляделся ей в лицо. — Если б ты только умела читать, — вздохнул он, — ты бы безусловно поняла, о чем я.

Они не спеша шли по пустоши.

— Если только ты не Нюхач, тебе и представить невозможно, насколько сложно, многослойно устроен человек. Просто вселенная в миниатюре. И в голове у всех — сплошной щебет. Мы его называем «туман», как начинка у облаков. Он все собою затягивает, и люди из-за него перестают видеть. Большинство попросту живет на автопилоте, отрубает почти все свои функции. А уровнем ниже находится Паутина. Это память. Именно здесь все и хранится, и она действительно напоминает тенета. Здесь запросто можно заблудиться. По-настоящему сложная личность бывает настолько запутана, что из нее и выход-то не сразу найдешь; бывает, просто ужас охватывает. А еще ниже, подо всем этим, — Огонь. Там просто жжет. Здесь расположено сердце.

— А я? Я насколько запутана? — поинтересовалась Милена.

— Ты? — Эл помолчал, сосредоточенно прищурясь. — Ты… Ты такая аккуратная, очень опрятная. Собранная. И вся по полочкам. У тебя есть части, которые между собой вообще не сообщаются. Поэтому ты частенько сама себя удивляешь. Прямое следствие упорядоченного ума. И еще ты способна умещать в себе невероятный объем всевозможных деталей; к тому же ты хороший организатор. Но и это далеко не предел. — Эл улыбнулся. — Из тебя бы вышел чертовски хороший Нюхач, стоило б только подзаняться.

«А что, он любезен, — отметила Милена его улыбку. — Возможно, я ему нравлюсь».

— Да, — сказал он с тихой нежностью.

«Он любит меня. Для него я по-прежнему Хэзер».

Видимо, он расслышал ее, но улыбка с лица не сошла, а глаза были по-прежнему полны понимания.

— Они оплатили свой гобелен, — пояснил он. — Поэтому мне надо сейчас вернуться и его закончить. А там пойдем, разберемся с этим твоим Максом.

На обратном пути к хижине-кибитке Милена подумала: «Тучи для него рассеялись». Ей еще никогда не доводилось видеть, чтобы человек вот так неузнаваемо менялся, становясь из разрозненного цельным.

— Ну уж, не в такой степени, — поправил он непринужденно. — Я все такой же изгой, вне закона. Только я больше не причиняю людям страдания. — Возле двери в кибитку Эл остановился, оглядываясь с лесенки-приступки. — Любой Нюхач устроен так, что если он делает людям больно, то сам же эту боль чувствует. Так что в итоге получается себе же хуже. — Он снова улыбнулся и, открыв дверь, грациозно шагнул внутрь.

Там он снова занял прежнее место и взялся заканчивать свой орнамент. В этот раз их приветствовали особенно тепло, с одобрительными смешками.

— Вот она, — вслух сказала почтальонша, — вот она, наша шерстяная ниточка.

— Неокрашенная, — уточнил бородач с затуманенным взором. — Та самая, на которую весь узор нижется.


УЖЕ СОВСЕМ СТЕМНЕЛО, когда они наконец добрались до Зверинца. Макса удалось застать на репетиции «Воццека»[12]. Он их заметил как раз в тот момент, когда они с Элом пытались тихо проскользнуть на места в зале. Обнаружив их, он впился в них долгим, немигающим взором.

Но вечно эта пауза длиться не могла, и потому он повернулся, кивнул оркестру, и музыка началась.

— Ну и дела, — покачал головой Эл. — Ох и бедолага.

— Что? Что ты можешь про него сказать? — Милена дергалась от нетерпения.

— Ш-ш, тихо, — одернул Эл.

Звучание было несколько странным: дерганым, неровным, разрозненным, угловатым, как будто музыканты были не в ладу с собой. Дирижировал Макс нервозно, слишком резко взмахивая палочкой. Эл не сводил с него взгляда, полностью погрузившись в созерцание, следя за объектом с зоркостью сигнальщика на мачте.

— Он чувствует тебя у себя за спиной, — пробормотал он, не поворачивая головы.

Мало-помалу движения у Макса становились совершенно несуразными. «Нет, нет, нет!» — казалось, говорили его руки. Оркестр, словно распадаясь на части, еще немного погремел и растерянно затих. Музыканты недоуменно переглядывались. Макс обернулся в зал, глазами ища Милену.

— Ну зачем вы здесь? — растерянно спросил он. Голос был тихим, но тем не менее он преодолел нужное расстояние.

— Мы просто сидим и слушаем музыку, Макс, — отозвалась Милена. — Нам бы хотелось с вами поговорить. Мы подождем снаружи.

— Я сегодня вечером занят, я не смогу.

— Хорошо, когда вы свободны?

— Найдите меня как-нибудь в другой раз!

— Вас никогда нельзя отыскать. Одна неделя, Макс, — вы это помните? Два дня из нее уже истекли. Нам необходимо найти ту вещь, Макс, которую вы потеряли. Этот человек сможет вам помочь.

Зашевелились на своих сиденьях оркестранты, приглушенно переговариваясь друг с другом.

— Хватит, — сказал вполголоса Эл, — прекрати. Иначе ты его доконаешь.

— Итак, мы подождем снаружи, — предупредила Милена, прихватывая пальто.

Они молча вышли в коридор.

— Уф-ф, — перевел дух Эл, когда двери за ними захлопнулись.

— Что ты выяснил? — спросила Милена.

Эл нахмурился. Из-за дверей приглушенно донеслась музыка — оркестр продолжил играть.

— Дело обстоит примерно так. Этот человек способен двигаться лишь в одном направлении. — Эл рукой изобразил движение, на манер стрелы. — Затем сила, которая дает ему движение, его покидает, и он оказывается в мертвом штиле, пока его не подхватывает очередной вектор силы, на этот раз в другом направлении. Но и он действует недолго, поскольку этот человек вспоминает, что должен был двигаться в другую сторону. У него нет центра тяжести, некоей внутренней гравитации.

Музыка словно кралась сквозь дверь — вялая, призрачно печальная.

— Он совершенно лишен веса, — продолжал Эл, — ему неведомы ни верх, ни низ. Он совершенно, полностью потерян. Как какой-нибудь несчастный, капризный ребенок-переросток. Он никуда не мог двинуться с самого детства, застыв в своем ребячестве.

Музыка в очередной раз прервалась. Слышно было, как Макс что-то приглушенно говорит оркестру.

— И кстати, поэтому ему и нравится музыка. Она уже расписана по нотам, отрепетирована. В ней он может скользить по заданному направлению. Это единственный случай, когда он куда-то движется. Мы все лавируем сквозь время, как рыбы сквозь течение. Он же в нем попросту теряется. Исключение составляет только музыка. С той лишь существенной оговоркой, что она не должна его удивлять. Так что, — Эл взглянул на Милену со странноватой улыбкой, — новую, незнакомую музыку он ненавидит.

Проблема опять была во времени. Звучание за дверью снова возобновилось.

Загадочная улыбка по-прежнему не сходила у Эла с лица.

— Поэтому он и ненавидит тебя. Ненавидит «Комедию». Терпеть не может вас обеих. Потому что из-за вас он вынужден считать себя ничтожеством.

По окончании репетиции Макс вновь видел свой неотступный кошмар, караулящий его в коридоре. Угловатая скрипачка вышагивала с ним рядом, бледная от ярости.

— Да как вы смеете так себя со мной вести! — с ходу набросился Макс, бледнея перекошенным лицом и потрясая в воздухе кулаками.

— Кто вы такая? — гневно вскричала и первая скрипка, полыхая на Милену яростным взглядом. — Нет, кто вы такая, чтобы прерывать такую репетицию? Это наиталантливейший музыкант, а у него из-за вас сплошная головная боль!

— Ну, начать с того, что головная боль возникла как раз у меня, и именно из-за него, — спокойно парировала Милена. — Этот музыкант потерял партитуру целой оперы. Причем единственный экземпляр.

— Не с-сметь! — завопил дирижер, нервически взмахивая кулаками. При этом ноги у него подогнулись, а корпус беспомощно накренился: ни дать ни взять космонавт в состоянии невесомости.

— Взял и потерял, — продолжала Милена. — А потерял потому, что она приводит его к неутешительному выводу: что сам он такой музыки не смог бы написать ни за что и никогда.

— Милена, — предупреждающе подал голос Эл.

— Новая опера? — Мадам горько усмехнулась. — Боже мой! Да они у нас каждый месяц. Настоящую оперу уже никто не может написать: кишка тонка. Конечно, появляются иногда всякие амбициозные выскочки вроде вас, у которых понятия об оперной музыке не больше, чем… — Она даже растерялась, не зная, с кем или с чем сравнить. — О-о-о! Да вы должны быть благодарны, что такая величина, как Макс, вообще соизволила на нее хотя бы взглянуть!

— Мы ни в коем случае не хотим его обидеть, — вмешался Нюхач Эл. — Ни в коей мере. Нам бы лишь пару минут побыть с ним наедине. — Нежным движением взяв Макса за запястья, он начал разгибать ему сжатые в кулаки пальцы. — Буквально на минутку пройтись с ним назад, на сцену. Туда, где волшебно звучали инструменты. Красавицы скрипки, арфы. Гобои. Где все еще буквально дышит теплом музыки. Мы немножечко туда пройдемся, и вы как раз расскажете мне о той музыке, которую любите. Ведь правда, Макс? Может, это поможет вам вспомнить.

— А она что, тоже там будет? — переспросил Макс, с немым ужасом глядя на Милену, как будто она была грозной мамашей, а он — нашкодившим мальцом.

— Нет, нет, — успокоил его Эл. — Только вы и я.

— Если с ним что-нибудь произойдет, — первая скрипка ткнула перстом в сторону Милены, — вы за это ответите. Макс, я буду дожидаться внизу.

— А я здесь, — сказала Милена.

Нюхач Эл с Максом отправились обратно в зал, а Милена осталась на том же месте. Сколько теперь ждать? Что такое время? Она принялась разглядывать свои ногти. Местами обкусанные, без маникюра.

«Ну пожалуйста, — молила она, сама не зная кого. — Пожалуйста, пусть он хотя бы вспомнит».

Наконец дверь отворилась и наружу вышел Эл, держа под локоть Макса. Дирижер безудержно рыдал, вытирая лицо пухлыми кулаками. Милена посмотрела Элу в глаза.

— Мы ее нашли, — сказал тот.

Макс вдруг вырвался и бегом припустил к лестнице.

— Элис, Элис! — слезливо звал он на ходу, неверным шагом одолевая ступени.

Эл проводил его взглядом.

— Он действительно не ведал, что творит, Милена. Все это крылось у него глубоко-глубоко, под Паутиной.

— Там, где Огонь, — догадалась Милена.

— Да, под сердцем. — Эл опять тяжело вздохнул. — Он был подобен лабиринту, жутким петляющим катакомбам с огромными завалами. — Эл остановившимся взором смотрел перед собой, со страхом запоздалого осознания возможной катастрофы. — Еще немного, и я бы окончательно там заблудился.

— Спасибо тебе, — признательно сказала Милена, коснувшись его руки. — Может, чего-нибудь выпьешь?

Эл покачал головой: «Нет, не надо».

— Я знаю, как действует алкоголь. О боги, боги! Пребывать вот так; быть навечно, безвыходно там запертым… — Он оглядел лестницу и красную дорожку с таким видом, будто призрак дирижера мог все еще находиться там. — По крайней мере, он выбирается оттуда хотя бы иногда. Когда музицирует.

Однако запас сочувствия у Милены был достаточно ограничен.

— А что он сделал с книгой? — спросила она напрямик.

Эл не отрываясь смотрел на нее — медленно, вдумчиво. И заговорил, тщательно подбирая слова:

— Он увязал ее в одну пачку с другими старыми книгами, которые на время брал, и все их возвратил. А книги те он брал в Британском музее. Ты знаешь, где это находится. — Это прозвучало как утверждение, а не как вопрос.

— Пожалуй, да, — произнесла Милена. Шепчущими отголосками очнулась потаенная память; словно послышались где-то снизу, под полом, шаги. — Я там выросла. Я там… воспитывалась. В Братстве Реставраторов.

— Там стена, — тихо заметил Эл.

Милена подняла на него глаза.

— Там, внутри тебя, стена. Музей находится с ее противоположной стороны.

— Я знаю, — кивнула Милена. На той стороне находилось ее детство.

— И ты действительно собираешься туда пойти? — прочел ее мысли Эл.

— Мне нужно возвратить эту книгу. Музей будет не заперт, — сказала она. — Ты знаешь названия остальных книг? С тем чтобы мне ориентироваться, откуда начинать поиск.

Эл ласково коснулся кончика ее носа.

— Будь осмотрительна, Милена. Кто спешит, тот спотыкается.


МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА, как повстречала Троун. Это была ее собственная вина. Расплата за поспешность и неосмотрительность.

Начиналась эпоха Восстановления. Со свойственной ей новаторской жилкой Милена подметила, что у зрителей возникает спрос на голограммы и потому Крошкам надлежит непременно иметь их первыми. Только вот кто может дать толковые консультации по голограммам, да еще чтобы было по карману? Так она очутилась в общежитии где-то на отшибе, в стороне от Стрэнда. Интересно, что это за человек, обитающий так далеко от ее собственного Братства? И вот Милена постучала в багровую дверь. «Какой ужасный цвет», — мимоходом отметила она.

— Войдите-э-э! — как-то по-мультяшному пропел откуда-то из недр жилища женский голос.

Комната оказалась до потолка наполнена бирюзовой морской водой. Отростки водорослей ветвились сквозь стены, неотличимые от Кораллового Рифа. Между ними зигзагом методично сновали косячки черных рыбешек. Над всякой поверхностью, в том числе над руками Милены, извилистыми бликами играл свет. А в толще воды кружился густой клубок водорослей, щерясь идиотской, слегка маниакальной улыбкой — что-то вроде черепка с выпуклыми глазами. «Мы же как-никак на Коралловом Рифе!» — то и дело как попугай повторял он.

Появившись неизвестно откуда, в поле зрения Милены оказалась рыба с розоватой чешуей и вплотную подплыла к ней. Милена осторожно подвела под нее ладонь и увидела, как закатом отразился на туловище у рыбы отливающий серебром свет. Милена вгляделась: черные кожистые плавники создания двигались мерно, как опахала. «Тигровая рыба, — подсказали вирусы. — Съешь, и тебя парализует».

— Я Троун Маккартни, — представилась вдруг рыба. — А ты — моя спасительница?

— Сомневаюсь, — подхватила Милена игру, — нужно ли тебе спасение.

— Еще как! Кто же мне даст работу? Что тебе обо мне рассказывали? — любопытствовала Троун-рыба.

— Мне сказали, что ты лучший специалист по голограммам, какие только есть в Зверинце, — сказала Милена начистоту.

— А также что я заноза в ухе?

— Чаще говорили, что не в ухе, а в другом месте.

— Да, я такая, — согласилась Троун.

— Да и я тоже, — призналась Милена.

— Да неужели? — с видом знатока скептически заметила Троун и резко вильнула хвостом. Вся комната словно крупно мигнула, и рыба исчезла. Вместо нее теперь спиной к Милене стояла женщина в черном облегающем трико, довольно миниатюрная и стройная. — Ты одна из тех хладнокровных, скучненьких, суховатых злючек-колючек, — отметила она. — Не то что я: не колючка, а прямо-таки испепеляющее жерло вулкана!

Картинно раскинув по плечам роскошную гриву черных волос, она резко обернулась, расправив плечи. «Позирует, предъявляет себя». Сердце как будто екнуло, хотя не сказать чтобы от неотразимой красоты. В глаза бросалась нервозная худоба этой женщины и жилистость ее шеи. Словно жилы вот-вот лопнут, не выдержав веса этой несоразмерно крупной головы, которая мячом покатится по полу. Изможденно худым было и ее скуластое лицо. Что-то в нем разом и привлекало и отталкивало.

— Я действительно хотела бы предложить тебе работу, — сказала Милена, улыбаясь против воли. — Ты не желаешь поговорить о голограммировании?

— Нет, — вздохнула та со скукой. — Голограммам уже двести лет. Не оригинальность, а так, перхоть. Хотя светом нынче можно было бы целый мир изменить. — При этом она мельком оглядела свою рукотворную водную феерию. — Ведь я вам наверняка не для голограмм нужна, а для какой-нибудь старинной оперы. Чтобы создать, спроецировать на сцену какие-нибудь реальные объекты. Ну что, разве не так? Ведь так?

— Так, — кивнула Милена.

— Эти ваши старинные оперы всех уже достали. Своей долбаной высокопарностью, этим вашим высоким штилем. — Комната снова мигнула, и Троун плюхнулась на какую-то облезлую кушетку.

У помещения был теперь вполне обычный вид. Там, где красовался Коралловый Риф, серели голые оштукатуренные стены. На полу лежал матрас, какие-то мешки, а также стояла аппаратура — металлические ящики, арматура с подсветкой, шнуры. Из окна змеей тянулся кабель, украдкой подсоединяясь к проводке реставраторского Братства. Троун вытянула перед собой ноги и смерила Милену взглядом.

— Сразу предупреждаю, — сказала она. — Я не проходила Считывания. Никто меня никуда не размещал, не прикреплял, не лечил. Поэтому никому невдомек, что я скажу или сделаю в следующий момент.

Милена не могла сдержать улыбку: ее забавляла эта нарочитая ненужная агрессивность.

— Меня тоже никто не считывал, — заметила она как бы между прочим.

— Тогда чего ты такая, без искры? — спросила Троун.

— Не всем же искрить. Люди разные: кто-то искрит, кто-то нет, кто-то всем подлянки делает. Уж как кто устроен.

Троун это понравилось. Она даже разулыбалась.

— Ага, — согласилась она. — Так как тебе удалось отмазаться?

Резко перевернувшись на живот, она хищно потянулась, как голодная кошка.

— Никто и не отмазывал. Просто мне напоследок вкачали такую дозу вирусов, что я свалилась, поэтому у них со Считыванием ничего не вышло. А пока валялась, меня уже и разместили.

— Ну, это ты. А я вот взяла и сбежала, — с величавым достоинством произнесла Троун, как бы демонстрируя превосходство над Миленой. — Укрылась в Болоте, в тростниках. Чтобы, не дай бог, никто не исцелил. Там и пряталась какое-то время, а затем вернулась. И знаешь, Морфология у меня просто жуть какая. — Тут Троун подалась вперед и, обхватив руками грудь, выставила ее вперед, растянув вырез трико. — А у тебя? — спросила она с многозначительной улыбкой.

Что у меня? — переспросила Милена, не в силах поверить.

Троун лишь закатила глаза.

— Ну, это? — И, привстав на коленях, заголилась еще сильней.

Миленой овладело что-то похожее на вязкий, тягучий страх.

«Боже мой, это она мне? Что это я, нашла себе еще одну?»

— Н-ну… да! — ответила она без особой уверенности, на всякий случай.

Теперь черед осторожничать настал уже для Троун.

— «Да» — в смысле что? — переспросила она, снова меняя позу.

Лицо у Милены пылало. Не зная, как преодолеть сконфуженность, она улыбнулась какой-то медленной, боязливой улыбкой.

— Ну это… Все, что ты говоришь.

Все пошло как-то быстро, покатилось кубарем.

Троун с нервным смешком подобралась ближе.

— А если я говорю, что это может быть опасно? Если ты не знаешь, о чем я спрашиваю?

В комнате будто образовалась гремучая смесь. Как тень от двоих человек, вдруг обретающая свою, обособленную жизнь. Влечение здесь было лишь частью смеси, но при этом оно было редкой, неодолимой силы — которая и толкнула Милену к Троун.

А та с вкрадчивой улыбкой подползала навстречу.

— Ты еще не знаешь, совсем не знаешь, чего я от тебя сейчас хочу.

«Но ведь это так грубо, — мелькнуло у Милены, — так банально. Примитивный вампиризм».

Троун взасос поцеловала ее в шею. «У меня уже бывали подобные фантазии», — отметила Милена, при этом отвечая на ласки Троун. Затем Троун принялась лизать Милене лицо, как леденец.

«А мне это надо?» — подумала Милена, плотно сжав губы и веки. От Троун попахивало потом и дешевыми духами.

— О-о, сладость, коснись меня, коснись…

«Это она к чему? Она что, вправду думает, будто я при этом обезумею от страсти?» Подавшись назад, Троун стянула с себя трико. У Милены между тем желание пошло на спад, сменившись какой-то опустошенностью с легким покалыванием внизу живота.

Сощуренные глаза Троун напоминали теперь рубцы, губы расползлись в оскале. Снова опускаясь на Милену, она отвернула лицо, словно отрицая происходящее.

«Она что, действительно испытывает наслаждение?» — недоумевала Милена.

Кое-как она пробовала подстроиться под свою партнершу. Попыталась принять более комфортную позу, но коврик под спиной все время сминался и выскальзывал. Недолго полежав под самозабвенно ерзающей Троун, Милена наконец легонько похлопала ее по плечу.

— Троун, — сказала она, как будто напоминая о чем-то ей уже известном, — Троун. Ну хватит.

Та на миг застыла, а затем моментально скатилась вбок.

Милена села. Во время возни она успела удариться обо что-то локтем. Взглянула на Троун: та лежала на боку, спиной к Милене, прижимая к себе скомканный коврик. Из-за сидящих в обтяжку штанов Милена, прежде чем встать, вынуждена была неловко сесть на корточки.

— Ты так потому, что я старая и толстая? — спросила с пола Троун, изучая бахрому у коврика.

— Ты не толстая, — сказала Милена, не для того, чтобы утешить ее, а потому, что так оно и было.

Троун села и ядовито посмотрела на нее.

— Да толстая я, толстая. Не ври. — И демонстративно защемила себе складку обвислой кожи на животе. А затем встала и принялась натягивать трико, следя, чтобы эластичная ткань выгодней облегала фигуру.

— Отношения у нас должны быть сугубо профессиональными, никаких вольностей, — резко заметила Троун.

— А не поздновато ли мы хватились? — намекнула Милена с улыбкой.

— Нет! — ответила та, тряхнув гривой. — По крайней мере, что касается меня.

— Ну и хорошо. Замечательно. Рада это слышать, — сказала Милена, потирая ушибленный локоть.

— В работе я беспощадна ко всем, — холодно заметила Троун. Поверх трико она натянула еще и брюки. — Я перфекционистка. А это, доложу я тебе, такая мука: постоянно стремиться к совершенству.

— Не сомневаюсь, что так оно и есть, — согласилась Милена, а сама подумала: «Что-то с этой женщиной не так». Локоть успел полиловеть.

— Ты меня возненавидишь, — заявила Троун со вздохом, будто констатируя факт. В голосе звенел отголосок истины. И будто бы даже чувствовался оттенок обещания. Милена вгляделась в это печальное лицо, пожирающее ее взглядом.

— Ну почему же, — возразила она негромко. Процесс увещевания начался.


ВОЗВРАЩАЯСЬ В ТОТ ДЕНЬ СО СТРЭНДА, Милена неожиданно вспомнила: «А ведь скоро мой день рождения».

Минул уже год, как ушла Ролфа. Эта мысль словно пригвоздила Милену к месту. Она сейчас стояла на мосту Ватерлоо, как раз где они с Ролфой возвращались из того паба, «Летящего орла». В этом году сентябрь выдался жарким, влажным, каким-то субтропическим. Однако именно этим вечером небо прояснилось и приобрело тот самый сливовый оттенок, как тогда, когда они с Ролфой шли домой после знакомства с Люси.

Все так же выглядел свинцовый купол белокаменного собора Святого Павла. Различие состояло в том, что по обоим берегам реки теперь тянулись цепи электрических огней. Свет от них лужами разливался по тротуарам.

«Вот так теперь и будет, Ролфа, — размышляла Милена. — Я буду от тебя отдаляться, все дальше и дальше. А твой образ будет понемногу тускнеть, проступать все слабее, как один из тех огоньков на конце цепи».

Времени разгуливать у Милены особо не было. Сегодня был ее черед смотреть за маленьким Берри. Она медленно побрела, опустив голову.

Год с той поры, как ушла Ролфа; месяц с тех пор, как при родах умер Бирон. Как все же несправедлива жизнь. Он вынес все до конца. Ребенок родился, издал свой первый крик. Бирон еще успел ему сказать: «Ну, привет! С появлением!» А потом оборвалась плацента; кровь брызнула до потолка. И на свете стало одним сиротой больше. Правда, не совсем: у него осталась мать, Принцесса. Просто у нее не было сил его видеть.

Милена прошла мимо ступеней Зверинца и направилась дальше, в Детский сад.

Она вошла в помещение, где рядком тянулись деревянные кабинки с разноцветными картинками. Пахло малышами: молочной смесью, застиранными пеленками, распашонками. Было тепло до духоты, у Милены даже закружилась голова. Няня подвела ее к люльке, где лежал Берри: трехнедельный младенец с вдумчивыми, серьезными голубыми глазами. Он неотрывно смотрел на Милену. «Ну, кто еще на этот раз?» — казалось, говорил этот взгляд. Милена подняла его из люльки; малыш тоненько захныкал.

— Ч-ш-ш. Я знаю, знаю, — сказала она, легонько похлопав его по попке.

Из углов комнаты по застеленному матрасами полу сползались другие малыши. Они тихонько между собой переговаривались.

— Все эти люди, они к нему постоянно сюда приходят…

— Да, но это же не его родители, разве не так?…

Голоски были высокие, писклявые, дрожащие от ревности:

— Его отец умер…

— Мать не приходит к нему никогда. Хоть бы раз навестила…

Умишки малышей изобиловали вирусами. Они умели разговаривать, читать, знали действия арифметики. Шушукаясь, они неотвязно окружали Милену, как какое-нибудь враждебное племя. Звук чужого плача их раздражал, злил. Им невероятно хотелось расплакаться самим — в голос, так чтобы легкие наизнанку. Вирусы побуждали в них желание говорить.

— Почему он не умеет разговаривать? — сердитым полушепотом допытывался один розовощекий бутуз, осиливший ходьбу на четвереньках. — Почему ему не дали вирусы? Ему пора дать вирусы.

Милена им не отвечала. Она лишь молча через них перешагивала. В комнате было душно, ей нездоровилось. Хотелось поскорее отсюда уйти.

Она толком не знала, почему ей здесь так неуютно. Ощущение было такое, будто она, опекая, защищает Берри от других ребятишек. Медленно переведя дыхание, Милена почувствовала, что ее бьет легкий озноб. Когда она укутывала маленького Берри в одеяльце, руки у нее подрагивали. Прижав сверток к себе, Милена отправилась на прогулку по тротуару моста, откуда ее взгляд случайно остановился на здании Раковины.

Отражающие закат стекла полыхали огнем. Вот оно опять, то сентябрьское зарево. Вспомнился Джекоб, спешащий к Раковине — разносить сообщения.

«Теперь, благодаря вам с Ролфой, я во сне еще и слышу музыку..»

И вот уж нет ни Ролфы, ни Бирона. Не стало и Джекоба. «Неужели все это сразу, вот так, в один год?» На Джекоба Милена наткнулась одним весенним днем. Безмолвным горбиком он лежал на лестнице, как старенькая тряпичная кукла; как тот костюм с Кладбища. Закатный пожар в окнах прежде казался ей огнем человеческих жизней. Теперь он представал стылым свечением призраков.

Милена остановилась там, где уже стояла однажды, не в силах двинуться. «Как я очутилась здесь?» — недоуменно думала она. Как оказалась здесь, с этим чужим ребенком на руках, с еще не выветрившимся запахом Троун Маккартни по всему телу? В мире, куда опять вернулись голограммы и электрические огни. Ощущение времени вызывало у Милены головокружение. Как какая-нибудь мощная, неистово крутящаяся воронка. Время будто швырнуло ее на скорости через гигантское, немыслимое расстояние — разъединив с собой, разлучив с прежней жизнью. Как будто она, Милена, мчалась на все набирающем ход поезде, не знающем остановок. С шумом мелькали мимо станции ее жизни: шестнадцать, семнадцать, восемнадцать… И с поезда этого никогда не представлялось случая сойти.

Было уже темно, когда Милена поднялась к себе в комнату. В сущности, она мало изменилась с той поры, когда здесь обитала Ролфа; ну разве что стала немного опрятней и вместе с тем более пустой. Ребенка пора было перепеленать. Милена сама удивлялась, как сноровисто она наловчилась менять пеленки, ориентироваться во времени кормления. Приведя малыша в порядок, она уложила его в гамачок и стала покачивать.

Берри начал напевать. Голосок у него был высокий, серебристо чистый, причем пел он вполне конкретные мелодии. «Интересно, насколько это нормально для ребенка — петь прежде, чем начать разговаривать?» — задумалась Милена. Берри, похоже, уловил ее мысль и улыбнулся. «Уж не Нюхач ли подрастает?» — промелькнуло у нее в голове. Песни он пел именно те, которые напевала ему сама Милена: темы из «Божественной комедии».

Она зажгла на подоконнике свечу и раскрыла большой серый фолиант. Здесь Милена искала и обретала себя. Вот она взяла лист из аккуратной стопки нотной бумаги. И приступила к работе.

Милена делала оркестровку «Комедии». За год, истекший после ухода Ролфы, она дошла до начала Восьмой песни. Всего песен было сто. Данте и Вергилий достигли реки Стикс. Милена смотрела на крохотные нотки, по одной на каждом слоге. Почему все же некоторые из них написаны красным? В уголке карандашом значилась надпись:

«Трубы сияют, как блики на воде. Мрачно-торжественно и одновременно радостно (комедия как-никак)».

«Как, интересно, можно сделать так, чтобы рожки звучали разом и мрачно и радостно?»

Как говорится, выше головы не прыгнешь; сделать можно было лишь то, что представлялось возможным. «Сделай вид, что “Комедия” — это просто переложение, — внушала она себе. — Вокальная версия оркестрованного оригинала. Будто бы ты меняешь местами причину со следствием, и партии рожков, которые пишутся в “соль”, здесь прописываются в “до”. Никаких диезов, никаких бемолей — вирусы сами подскажут, где их нужно проставить».

Милена, поглощенная работой, начала записывать. А маленький Берри — подмурлыкивать в унисон.

дорогая рыбка

Милена вспоминала письмо. В памяти она представляла его со всей достоверностью: и то, как падал на страницу свет, и микроскопические сгустки в чернилах. В письме было следующее:

извини насчет прозвища но я думаю о тебе именно как о рыбке — не хочу чтоб ты на это обижалась так что если тебе очень уж не нравится скажи и я какнибудь исправлюсь — отвечая на твой вопрос — я в целом считаю себя канадкой — арктика не одно и то же что антарктика — там и цветов и деревьев больше — а антарктика просто пустыня — но я все равно ее люблю — так вот ролфин отец он чистый англичанин через это мы с ним и расстались и боже меня упаси жить в южном Кенсингтоне

так что я теперь снова в антарктике — место не очень изменилось — сплошь синеватый лед да синее небо — собаки мои меня тут же узнали — боже ты мой — ох уж эта любовь в собаках — ты просто не поверишь — уж они вокруг меня и юлили и прыгали и тявкали и выли гавкали — так что никакого сомнения нет что они тебе от души рады — собаки просто чувствуют больше чем мы — я в этом уверена — никогда не видела чтоб люди так радовались при встрече — ты уж не обижайся я просто пытаюсь чтоб ты думала о собаках чуть теплей после того что случилось в том году

так что сижу вот сейчас здесь возле старой своей спиртовой лампы и завтра утром опять снег отбрасывать с моими собаками и ем сейчас подстывшую тушенку из банки середина у нее так и не оттаяла но я все равно довольна просто не могу

ролфа со мной не поехала — сказала что не хочет и я уж ей не говорю но теперь на самом деле понимаю что она сама не знает чего хочет — никогда еще никого не видела растерянней бедной девочки моей — приводила тут одного суслика щупленького прещупленького — в чем только душа держится в шортах майчонке волосы как у чипполино — у папы аж шерсть дыбом встала — ну и понятно расстались почти так же сразу — она сказала что съела того суслика на завтрак я так даже и поверила — так знаешь рохля-то моя ох какой агрессивной иной раз становится — тут незадолго перед моим отъездом как ЗВЕЗДАНЕТ своего братца — теперь он уже чертяка здоровенный с дом — он что-то такое брякнул не то ну и подавился собственными зубами — последнее что я о ней слышала это что она штудирует БУХУЧЕТ — так что давай пиши — мне так нравятся твои письма — я от них смеюсь — хотя и понимаю что истинная причина такого участия к пожилой антарктической леди это что ты просто хочешь узнать что там происходит у ролфы — так что все нормально — как что нибудь узнаю тебе сообщу

твоя подруга гортензия пэтель


Милена перестала крутиться в воздухе штопором.

Кто-то удерживал ее снизу. Высоченный, худющий, со скованной улыбкой, словно ножом вырезанной на напряженном лице.

— Вперед надо перебираться шажками, мелкими, ноги в коленях сгибать, — инструктировал он с явно американским акцентом. — И старайтесь держать ровновесие. Так и надо двигаться при невесомости. — Он убрал руку. Милена, качнувшись, застыла на месте: получилось.

— Ну вот видите, — одобрил он. — Учение на пользу пошло.

— Угу, — сказала Милена виновато. — Я всего вас испачкала, плечо чуть не вывихнула.

— Меня зовут Майк Стоун, — представился тот. — Астронавт.

Милена рискнула протянуть ему руку для рукопожатия. Теперь она могла сохранять равновесие.

Небо снаружи было наполнено звездами, звездами памяти.

«Ролфа, — казалось, шептали они, — Ролфа где?»


СЧИТЫВАНИЕ ЗАКОНЧИЛОСЬ. Вот, оказывается, какое оно. Милена лежала на полу. Сначала она подумала, что находится в Пузыре: пол был податливым и теплым, как живой. Лоб Милены покрывали бисеринки пота. В противоположной части скупо освещенной комнаты стояла, подперев ладонью подбородок, толстенная бабища в белом и разговаривала, время от времени покачивая головой. Это была Рут, здешняя сиделка. Тут же сидел Майк Стоун, Астронавт, на каком-то странном стуле.

«Когда это было? — отрешенно подумала Милена. — Когда произошло? Не помню. Где мое Сейчас?»

Рут, оглянувшись через плечо, увидела, что Милена пришла в себя. Округлив глаза, она торопливым кивком на полуслове прервала разговор и поспешила к Милене, опустив руки вдоль пухлых боков. Она нагнулась сверху, руки уместив между коленями.

— Извини, лапонька, — сказала Рут озабоченно, — но, боюсь, придется считать тебя еще раз.

— Как, опять? — прохрипела Милена, чувствуя себя абсолютно разбитой.

— У него многое не отложилось. Ты у нас какая-то безмерная. — Рут погладила ее по спутанным вспотевшим волосам. — Ты, лапонька, не даешься, что ли?

— Что ему еще нужно? — спросила Милена. Ведь у Консенсуса уже все есть.

— Тут понимаешь, в чем дело. Он ничего не зафиксировал из твоего детства, вообще ничего. И еще эта Ролфа. У тебя очень подробные, цельные воспоминания о ней. Судя по всему, она для тебя очень важна. Так что Ролфа нужна ему тоже.

«В самом деле? — подумала Милена устало. — Для чего?»

— И очень тебя прошу, не брыкайся, — неожиданно попросила Рут с печальной серьезностью в голосе. — А то ты так брыкаешься, ушибиться можешь. — Она пристально, изучающе посмотрела на Милену. — Ну что, готова?

— Зачем им нужно Прошлое? — окликнула ее Милена. — Ведь они твердят, что мир состоит исключительно из Сейчас?

— Потому что Прошлое — это ты сама, — ответила Рут, выпрямляясь. Слышно было, как она удаляется, шурша одеждой.

«Вся моя жизнь, — подумала Милена. — Вся моя жизнь, оказывается, проживается не мной самой».

И тут пространство колыхнулось, будто в мареве зноя над шоссе. Колыхнулось и, набирая скорость, подрагивая, покатилось к ней. Это была волна — одновременно в пространстве и во времени — волна в пятом измерении, где образуют единое целое свет, мысль и гравитация. Она подкатилась к ней, подрагивая, как от желания; ожидая, что Милена вот-вот станет открытой книгой, которую можно будет считать.

«Ролфа, где Ролфа?» — «Там же, где и всегда: здесь, со мной».

«А Сейчас, где мое Сейчас?» — «Оно здесь: в той точке, где я борюсь с Консенсусом».

Волна, гулко грянув, накатила на нее, проходя насквозь, взмывая по ответвлениям нервов, словно смывая ее, всю Милену, без остатка.

И лишь память о Ролфе высилась скальным обелиском, за который можно было уцепиться. Чтобы удержать, сохранить себя и ее.

Все остальное поглотил шквальный рев.

Глава десятая Внимающие дети (Древо Небес)

МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА СЕБЯ В УТРОБЕ.

Все ощущения были без имени, без названия, не имеющие отношения ни к какой морфологии. Был свет — оранжевый свет, сочащийся вокруг, проходящий насквозь. Была пульсация, вызывающее сладкую дрожь биение, благодатной теплотой прокатывающееся сквозь нее.

И была музыка.

Неясно различимый среди биения, звук скрипки был вкрадчив и мягок, далекий, как сон. Это был скорее свет, чем звук, — укромное чувство безымянного комфорта. Музыка чуть покачивалась, и вместе с ней покачивалось облекающее Милену тепло. Ее мир двигался вместе с музыкой. В пульсации ее крови наблюдался некий танец — танец любви, химического высвобождения, от которого наступало восхитительное покалывание. Милена чувствовала музыку, потому что ее чувствовала мать.

Ее мать создавала эту музыку. Ее мать играла на скрипке. Для взрослой Милены Вспоминающей это была просто знакомая музыка. Она знала, что это фрагмент из Бартока. Для нерожденного ребенка музыка была ощущением физическим. Нерожденная Милена напевала вместе с музыкой, как будто сама была струной инструмента; как будто мать играла еще и на ней. Музыка приподнимала и покачивала, с ней можно было подниматься и опадать.

«У меня никогда не было такого ощущения, — думала взрослая Милена Вспоминающая. — Так, как тогда, музыку я больше никогда не чувствовала». То было иное состояние бытия: нежное, теплое, слегка подвижное, сокровенно интимное. Кровь и околоплодные воды ласкали ее; всего касался свет, сочащийся сквозь плоть; все звуки доносились сквозь тягучий ток крови и вод. Все это напоминало купание в чем-нибудь сладостно изысканном — например, лимонном шоколаде, — с той разницей, что вкушаешь его всей кожей. Подобно тому краткому, невыразимо приятному моменту (не обязательно связанному с оргазмом), когда секс — чистое наслаждение.

Неудивительно, — подумала Милена Вспоминающая. — Неудивительно, что секс так притягателен. Он — попытка воссоздать то самое волшебное ощущение».

Младенец пробовал танцевать: он шевелил ножками. Само ощущение движения было для него внове. Способность двигаться — это была сила.

А потом музыка смолкла.

Откуда-то снаружи, сверху, послышался приглушенный голос, послание из внешнего мира. И это послание было празднично радостным. Взрослая Милена Вспоминающая почти различала смысл слов. Теперь казалось, что их будто произносил призрак. Помнился и тон, и тембр, и перепады интонации. Это был призрак ее матери.

Уши и нос у младенца были до поры запечатаны, но желания дышать не возникало. Милена была едина со своим миром, и то был мир любви.


И ОНА ВСПОМИНАЛА, как мир исторгнул ее наружу.

От нее вдруг отхлынули воды. Над головой сомкнулась завеса — все еще теплая, но уже какая-то резкая. А затем последовало содрогание, вытеснение. Мир стремился от нее избавиться, выталкивал наружу. Ясно было одно: причиной тому — она сама. Пришлось взяться за дело самостоятельно. Возможно, так себя ощущает старый расшатавшийся зуб. Так что Милена снова прибегла к открытой недавно силе — возможности двигаться. Но мир вокруг от этого только сломался. Нахлынул непередаваемый ужас и страх, но более всего огорчение, как будто она причинила этому миру боль.

Мир бесцеремонно ее выталкивал, уже не лаская, и ребенок познал смерть — смерть прежнего мира, — поэтому, рождаясь, безутешно горевал.

Для взрослой Милены Вспоминающей ощущение было подобно американским горкам — какие-то взлеты, затем внезапные обвалы. Причем все здесь было непередаваемо важным: доносящиеся сквозь плоть звуки, скользящий шум разделения, языками качнувшиеся стены, ухающий гул в ушах и венах. Мир разомкнулся, подобно губам.

С головокружительной быстротой изнаночная часть стала наружной, словно бы Милена вылупилась сама из себя и они, мать с дочерью, в один миг поменялись местами. А исторгшая ее внутренняя часть за секунду поглотилась.

Прошло несколько мгновений, каждое из которых было отдельной вселенной, прежде чем Милену окутал воздух. Воздух был некоей иной средой — чем-то сухим, палящим. Он ожег ей лицо, ожег все тело. Полыхал слепящий свет, отовсюду проникали какие-то нестерпимо едкие газы. Ребенка схватили за лодыжки, и там, где ее держали, кожу опалило особенно яростно, с шипением — ей что-то прижгли.

Внезапно она забарахталась, сопротивляясь происходящему. В ней что-то вздувалось, набухало — только теперь не снаружи, а где-то внутри, причем меньше ее размером. Воздух как наждаком царапнул язык, проникая в горло. И по мере того как расправлялись, набухая воздухом, лепестки ее легких, Милена, впервые набрав его в грудь, разразилась истошным криком, как будто ее мучили.

Ее опустили на мягкое тепло, отчего ненадолго вернулась иллюзия благоденствия. Уже не так гулко стучало в ушах, а воркующий снизу голос успокаивал. Она лежала на вершине своего прежнего мира. Теперь она попирала его собой. Этот мир располагался слоями. На спину ей опустились две теплые панели — шероховатые, но дающие уют. Они ее притиснули и как будто подталкивали. У младенца появилась надежда: может, его возьмут и затолкают обратно внутрь?

В этот момент рядом на большой плоскости что-то, упав, стукнуло, да так, что громыхнуло в ушах, отчего ребенок опять зашелся плачем. Он плакал по непостижимой огромности вещей, по уже формирующемуся чувству неизбежной необходимости все их со временем постигать. Голос внизу утешал, теплые пальцы ласкали, и ребенок вспомнил о том, что утратил. Но голос словно говорил: «Не переживай: все, что у тебя было, по-прежнему с тобой, просто оно теперь другое. Здесь, но другое».

Свалившаяся на ребенка жизнь являла себя слой за слоем. Вот легкие, они дышат. А это два разных сердца, они бьются. И все органы с их поверхностями и скрытыми внутренними пространствами — все они разворачивались, беря начало один в другом, как цветной узор в калейдоскопе.

Ребенок так и остался на животе у матери, где и заснул. Ему снились туннели света, полные жидкости запечатанные пространства и погруженные в нее невнятные предметы — теплые, упруго податливые, приветливые на ощупь.


МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА, как ползала по полу.

Она вспоминала коврик с бахромой, и тканый концентрический узор орнамента. Он забавно струился у Милены под пальцами и пах кошкой.

Старый мир был теперь позабыт, его напрочь затмило богатство нового, теперешнего. Ребенок поднял голову: мир тоже казался каким-то концентрическим, состоящим из узоров.

«Как на рисунке Пикассо», — подметила взрослая Милена Вспоминающая.

В этом ее втором, и теперь уже тоже позабытом, мире была комната — кстати, знакомая не более, чем новые земли первопроходцу. В ней все было перемешано, все шло слоями; не комната, а какой-то фотоколлаж. У тамошних предметов оказывалось столько сторон, что даже трудно было уяснить их форму. Например, бока и тыльная сторона кресла влекли к себе не меньше, чем ее передняя часть. Они то попадали в поле зрения, то уходили из него, сменяя друг друга: вот они здесь, а вот их нет. Все облюбованные ею вещи, казалось, специально подходили поближе, чтобы познакомиться, и приглашали до себя дотронуться.

Вот, допустим, носик лейки для комнатных цветов (взрослая Милена Вспоминающая вспомнила ее как-то резко, рывком). У лейки была щербатая навинчивающаяся насадка с дырочками, из которых вода начинала течь восхитительно тонкими струйками. Глаза ребенка сосредоточивались на этой насадке и как бы сводили ее в единый зрительный фокус. А вокруг нее мир терял резкость, распадаясь на грани, как если смотреть на свет через прозрачный граненый камушек.

Ребенок, потянувшись, потрогал лейку, чувствуя несговорчивость насадки: жесткая резина ни за что не хотела сниматься с носика. Тогда Милена попробовала ее на вкус: как у хвойных иголок. Он держался на языке, на губах — непонятно, противный или нет.

Сзади послышался теплый, хотя и предостерегающий голос:

— Ne, ne, Milena. Ne, ne.

«Ne» было достаточно странным словом, неистощимым на всевозможные значения. Когда оно произносилось, надежнее всего было замереть. В устах взрослых оно имело какой-то могущественный смысл. А вот если его произносила она (а она это время от времени делала — повторяла, и даже головой трясла), выходило почему-то неубедительно, и никто на него не реагировал и не боялся.

В поле зрения появлялись бежевые штанины. Мужчина, высокий тощий бородач. У него тоже было несколько лиц, пока Милена не свела их в единый фокус. Милена узнавала этого человека по его бороде, по черным глазам, по жилам на руках. Когда руки бывали настроены дружелюбно, мир ощущался со сплошным восторгом. Они поднимали ее вверх, подбрасывали — такие сильные, добрые — и усаживали куда-нибудь повыше; скажем, к отцу на шею. Милену теплым чмоком целовали в макушку. А затем расстилали перед ней скатерку, и руки отца принимались за шитье. На столе лежало столько всего занятного: иголки, шпульки, катушки с нитками. Свет на иголках был искристым; если прижмуриться, казалось, что это сияет речка. Милена тянулась к иголкам.

— Ne-ne, Milena, ne-ne, — что можно было истолковать, как «иголки нельзя, свет тоже нельзя».

— Milena! Ku-ku! — звал голос снаружи комнаты. Слова были как сигналы — полные скрытого, но не вполне внятного смысла, все равно что подавать их флагами.

Милена неслась на зов. Отец опять подхватывал ее и подбрасывал. Воздух овевал ее теплыми струями, и Милена взирала на мир сверху — на то, как далеко внизу кружится перед глазами коврик. Она радостно взвизгивала и заливалась смехом. А потом Милену по ее просьбе на бегу проносили через коридор (куда, казалось, сходились все комнаты в доме) и выпускали в сад.

Вот он, по-прежнему в ее памяти, как будто место может, умерев, сделаться тихим призраком. Вот скамейка — ножки и спинка; теплые деревянные балясины, по которым пятнами ходят изменчивые тени. Откуда они берутся, эти тени, что приводит их в движенье? По небу неслись серебристые, набегающие друг на друга волны облаков с сероватым подбоем. По оконной раме ползли побеги плюща. А там, дальше, тянулись ввысь деревья. Еще выше, чем плющ, и туда, в самое небо, к облакам.

Ребенок иногда подолгу на них засматривался. Деревья превосходили всякое воображение. Их нельзя было придвинуть взглядом к себе, они не фокусировались в глазах.

И mami — вон она, направляется к ней по островкам трепещущей от листвы светотени.

«Mami» — слово, вбирающее в себя целый букет понятий о женщине: улыбчивость, тепло, красный брючный костюм. Mami наклонялась и целовала ее. У Mami было красивое лицо. Затем оба родителя подхватывали Милену за руки, каждый со своей стороны, и проносили к столу. На столе стояла ее любимая красная ваза. Милену усаживали, повязав на груди салфетку.

— Ne, — говорила она при этом, но ее протест оставался без внимания. Прохладная ложка сладковатого детского питания подносилась ей ко рту. Милена пыталась есть сама, но ей не давали, и она в конце концов смирялась.

Детское питание было вкусным-превкусным, и от этого тянуло хохотать. Mami от этого тоже смеялась; она была рада, когда радовалась Милена, поэтому Милена принималась смеяться снова. На столе стояли красные, забавно округлые штучки, по которым колотили, чтобы вычерпнуть из них густое содержимое Милене на тарелку.

Солнечный свет чуть припекал кожу, и под ней что-то зачесалось. Милена взглянула себе на руку и стала осматривать ее гладенькую поверхность со всех сторон. И увидела, как над одной из пор как будто приподнимается крышечка, совсем малюсенькая. Из нее что-то рождалось. Такого же цвета, что и сама Милена, — светло-бежевого. Эта крохотуля тихонько шевелилась. Милена была в восторге. Вот как, оказывается, произрастают вещи, одна из другой? И вот так же, наверно, произрастают из людей миры? Или наоборот, вот так же люди произрастают из вещей — возможно, из деревьев?

Слова были как сигналы флагов. Mami разговаривала, как разговаривает ветер, и слова утешали. Слова подразумевали, что эти вот крохотульки — хорошие. Mami вытянула свою длинную руку рядом с короткой рукой Милены. На ней тоже были эти крохотульки-клещики.

У Милены теперь появилось что-то свое. Она взглянула на своего клещика и поняла, что они защитники друг друга. Милена прониклась любовью к этой крохотульке, такой почти незаметной, но живой. Сам собой сложился вывод: «Я выращиваю из себя вещи».

Деревья вздыхали на ветру. Солнце припекало белую стену, отчего побеги плюща на ней оживали светом. Щебетали птицы. Смеялись люди. Этот мир тоже был раем.

Калейдоскоп по-прежнему вращался.


МИЛЕНА ЛЕЖАЛА у себя в кроватке, в темноте, но темнота была недоброй.

Смешливые лица игрушек за сеткой теперь злобно посмеивались над ее дискомфортом. Простынка липла к телу, став противной на ощупь кожурой, и от Милены исходил запах — кисловатый, отчего покой сменялся тревогой. Ребенок знал: безмятежный до этой поры мир нарушен. В руках, в ногах, в голове противно зудело. Полое гуденье расходилось по ответвлениям нервов. До этого момента ребенок не знал, что состоит из ответвлений.

«Вирус, — определила Милена Вспоминающая. — Видимо, мне впервые ввели вирус».

Ребенок захныкал, словно ему хотелось изгнать вирус.

Открылась дверь, и ребенок завозился: появилась надежда на избавление. Милена сглатывала звуки своего плача, чутко выжидая. Трепетно замелькал свет, из-под абажура мигнула лампа, но свет этот был тоже не желтенький, а тускло-оранжевый, какой-то недужный. Подошла mami и, воркуя, нагнулась над синей кроваткой. Она вынула из нее Милену, ласково пошлепала, но ничего не изменилось. Сидя у матери на руках и терпеливо снося раздражающее подбрасывание, Милена ощущала: mami с ней неискренна, она что-то замыслила. Мать что-то ласково ворковала, но чувствовалось: интонации не те, наигранные. Казалось, mami знает и специально хочет, чтобы она болела. Самих слов ребенок не понимал, но чувствовал их скрытый подтекст. Каким-то образом в ее теперешнем самочувствии была замешана мать, она была с ними заодно. Весь мир казался недужным, больным, искаженным, вышедшим из берегов мутной водой. В него вторглись: но не музыка и любовь, а что-то чуждое.

Чужие пытались говорить. Они пытались говорить внутри Милены — голосами приглушенными, как сквозь утробу. Чувствовалось, как они шевелятся верткими червячками. Слова откладывались у нее в голове личинками и начинали, киша, множиться.

Угроза была ее миру, и она пыталась его спасти.

«Ne! — крикнула она мысленно, противясь чужакам. — Ne, ne!»

Чужие слова ткались полотнами из неких нитей. Эту нить Милена чувствовала, касалась мыслью. Нитки переплетались очень плотно. Сначала чувствовалось лишь то, какие они жесткие — как колючее одеяло. Затем ощущение стало яснее. Это были не нити, а скорее лестницы — крохотные, ячеистые. Лестницы росли спиралями, и обвивали друг друга двойным витком.

«Ne!» — велела им Милена, и личинки замирали. Чувствовалось, что меняются и лестницы. Они прекращали рост, покорные ее мысли. Она посылала свои мысли охотиться за ними. Она устремлялась в погоню через паутину своих нервных окончаний. «Ne!» — кричала она захватчикам, и те тут же утихомиривались, покорно дожидаясь, когда их заполнят.

Вирусам предназначалось заполнять Милену, но вместо этого она заполняла их сама. «Ne» было словом отторжения; словом независимости, свободы. Это срабатывает, когда в тебе достаточно сил.

Ребенок Милена касалась ДНК-вирусов, меняя их по своему усмотрению.

«В таком молодом возрасте? — удивлялась взрослая Милена Вспоминающая. — Я знала так много, будучи еще такой крохой? Сколько же еще мне было известно до слов?»

Вирусы замирали. Теперь они просто складировали информацию. Милена таким образом наращивала собственную память. Созидая более емкое, молчаливое «я». Более крупное «Нет».

Она открыла глаза.

Комнатка с пупсиками и куклами по-прежнему смотрелась недужной и зловещей; головной болью мрел оранжевый свет. Даже лицо матери Милены, с мешками под глазами, выглядело больным, усталым.

«Ты, — подумал ребенок. — Ты сделала это!»

Это было предательством, от которого ребенок зашелся горьким плачем.


ДЛЯ МИЛЕНЫ ВСПОМИНАЮЩЕЙ каждый сдвиг памяти делал мир более подконтрольным и безопасным. Он стал и более взрослым, и напоминал уже не хаотичные слои разбросанной листвы, а скорее бабочек, пришпиленных аккуратными рядами под стеклом. С каждым смещением взрослому становилось в нем более сподручно, легче было ориентироваться. Эмоции уже имели свои имена, легче контролировались и переносились. Милена-ребенок теперь знала слова. Только слова эти она выучила сама. Они принадлежали ей.

Комната теперь представала лишь в одной сфокусированной форме: четыре стены. Деревянный стол, печурка, кресло и скрипучие стулья, мешки с фасолью на полу, нитка чеснока — вот, пожалуй, и все, что помнила Милена-взрослая из обстановки. Они представали в одном-единственном ракурсе. За окнами вовсю сиял день. Помнилось и тиканье часов с их бездумной педантичностью: время тик-так.

Милена, — негромко позвала мать, — отец хочет с тобой поговорить.

“Tatinka” — так называла его мать. Слова вызывали ощущение потери. Милена-взрослая ощутила подспудный груз отчужденности, утраты. Милена-взрослая утратила свой первоначальный язык.

Почувствовалось, как где-то внутри разверзается еще одна пропасть. Время швырнуло ее прочь от матери, прочь от ее языка. Еще одна мощная крутящаяся воронка.

Ребенок смотрел на материнское лицо. В мире сейчас чувствовалось что-то мрачное и серьезное. Мать от этого преисполнялась спокойствия и благородства, и у Милены сердце зашлось от любви. Мать была молодая и красивая, а сейчас еще и изысканно благородная. Мать взяла ее за руку и провела из ее старого мира в новый — комнату родителей, отделенную дверью. Сюда Милена приходила иной раз ночами, когда ее пугала темнота. Сейчас в комнате было темно. Милену охватила паника.

Это что, ночь? — спросила она. Ребенок жил в мире, где день мог без предупреждения становиться ночью.

Нет, Милена. Это просто ставни. Ставни закрыты.

Комната пахла кисло, как лимон. Милене-ребенку был известен этот запах. Он начинает исходить от тела, когда все путается, когда мир становится больным.

Стены были коричневыми, бурыми были простыни, все казалось каким-то измятым, и предметы против обыкновения были разбросаны. Коричневым и измятым был распятый на кровати отец. Черные волосы липли ко лбу. Теперь, когда Милена стала постарше, у людей было одновременно только одно лицо. Слова, даже чешские, давали всему только одно лицо. У этого лица была черная щетина и темные круги вокруг глаз.

Мать подтолкнула ее к кровати. Она остановилась возле него, на уровне лица, и ее обхватила жаркая влажная рука. Он горел. Милена тогда поняла, что у него болезнь, от которой горят и трясутся. Он отчужденно посмотрел на нее глазами незнакомца. Милена глянула на него с опаской. Может, отцу взяли и вставили чьи-то чужие глаза?

Svoboda, — выдавил он.

Как и “Ne”, слово означало свободу. Но слово это было чешское, и никак не могло подразумевать то же, что и на английском. “Svoboda” — это слово казалось каким-то первозданно естественным, как яблоки, как земля.

«Ты можешь с этим бороться, Tato. Ты только посильнее думай и дави на него, и оно изменится. Ведь ты же можешь, Tato?» Милена хотела объяснить, но не смогла. Ведь он же, наверно, и сам об этом знает. Ей уже сказали, что взрослые всегда знают больше и лучше, чем она. Tato взял ладонь Милены в свою. Милена почувствовала ее запах.

Будь хорошей, Милена, — с трудом выговорил он.

Взрослые всегда говорили ей быть хорошей. Но при этом никак не поясняли, что именно это значит. Значение этого слова постоянно варьировалось. Милена знала, что быть «хорошей» она обещать не может: ей неизвестно, что именно значит это слово. Лгать ей не хотелось, и вместе с тем она знала, что не может сказать «нет». Поэтому Милена лишь кивнула в знак согласия. Она знала, что это неправда, но сказать вслух не решалась. Быть хорошей Милене хотелось, но если сейчас ее спросят, а она не ответит — получается, хорошей она уже не будет? Что ей надо сказать, чтобы действительно считаться хорошей? Никто этого толком и по существу никогда не объяснял. Слово «хороший» аморфно расплывалось, сливаясь с коричневыми стенами.

Милена, ответь отцу.

Они собирались вынудить ее сказать «да». «Да» было словом признания чужой воли, словом бессилия.

«Да», — тихо промямлила Милена. Мать заставила ее повторить громче. Рука матери лежала у нее на плече, постоянно подталкивая ближе к отцу, который горел и пах. Они оба от нее чего-то хотели, хотя непонятно, чего именно, как ни старайся. Она бы с удовольствием все сказала и сделала, лишь бы ее не пихали.

«Будущее, — поняла Милена Вспоминающая, — они хотят какое-то обещание будущего».

Поцелуй отца, — велела ей мать.

Он пах и был влажным; этот незнакомец уже не мог быть ее отцом.

Милена, не озорничай. Отец хочет тебя поцеловать.

В голосе матери было что-то ужасное. Он уже не был голосом матери. Мать ей тоже как будто заменили на другую. Рука сжимала Милене плечо как когтями. Милена боялась. В любой момент она от страха могла расплакаться, а это плохо. Она ссутулясь подалась вперед поскорее приложиться вытянутыми губами к щеке лежачего. Но его рука тянула, а рука матери подталкивала, и его жаркое, липко влажное лицо словно поглотило ее; оно пахло простынями, болезнью, а раскрытые губы были жаркими и мокрыми.

Это ощущение было ненавистно Милене. Она отступила, внутренне содрогаясь. Больше всего ей хотелось вытереть себе лицо, губы, лоб, орошенный чужим потом. Более всего ей хотелось подальше убежать от этого неузнаваемо меняющего людей недуга. Ее отпустили, и она умчалась на свет, из темноты в сад, туда, где солнце и воздух.


ОНА ВСПОМИНАЛА длительное (даже колени занемели) стояние возле церкви. На Милене была новая белая одежда, пошитая матерью из простыней. Церковь была белой, маленькой, приземистой, с толстыми стенами и шпилем на куполе. Купол покрывали старинные свинцовые пластины; Милена любовалась ими, прикидывая, какие они сейчас теплые от солнца. Ей нравилось, как матово сияет на них свет. Пластины были из металла, а металлические предметы доводилось теперь видеть не так уж часто.

Милена спросила у матери, что такое свинец, но в ответ ее лишь сердито одернули. Мать недолюбливала, когда Милена на людях задавала вопросы.

Мало-помалу Милена начинала подозревать себя в недостатке ума. У других детей, как она убеждалась, головы были переполнены ответами. Когда Милена задавала вопросы, в глазах у матери сквозили растерянность и отчаяние, и она слегка поджимала губы, как будто сердилась. Чтобы вывести мать из себя, достаточно было просто задать вопрос. Она знала, что мать тайком подкладывает ей в еду какие-то штучки, от которых потом болеешь, — все для того, чтобы Милена задавала поменьше вопросов.

Сейчас мать недвижно стояла возле нее, вся в черном. Время от времени она незаметно сжимала Милене ладонь, чтобы привлечь внимание дочери к похоронному обряду: вон к той яме в земле; к ящику, который готовились туда опускать; к человеку в черном, который уже долго о чем-то рассказывает.

Процедура была бесконечной и какой-то бессмысленной. Тщательность здесь мешалась с важностью. А в небе кружили птицы, с щебетом свиваясь стремительной спиралью и стремглав нарезая круги. Вот интересно, что удерживает их вместе? Может, они связаны между собой какой-то проволочкой? Почему птицы могут летать, а люди нет?

Птицы были важны, важным был и свет на куполе. А суровая, молчаливо угрюмая сосредоточенность взрослых на мертвом ящике и мертвой дыре важность уже утрачивала. Когда взрослые наконец закончат всю эту процедуру, дыра и ящик уже не будут иметь значения. Милена знала, что мертвый ящик и дыра связаны с ее отцом. Она знала, что его больше нет, он ушел. И сожалела об этом. Она об этом уже говорила, совершенно искренне. И зачем повторять это снова и снова. Свет солнца струился словно мелкий дождь. Свет-дождь не горевал. И Милена тоже. Именно это, считали взрослые, было ужасней всего.

Мать в очередной раз раздраженно стиснула ей ладонь: в землю опускали ящик. Снова это бормотание, и покачивание воды в чаше. Милена смотрела на свет в воде: красиво. Как та резиновая леечка. Будто бы отец сделался вдруг растением, за которым надо будет теперь ухаживать, поливать.

Она не понимает, — тихо говорила кому-то мать, словно бы объясняя и извиняясь. Милену-ребенка вдруг удивительно остро кольнуло что-то похожее на гнев.

«Это я-то не понимаю? Да все я понимаю, как и ты, — подумал ребенок. — Просто понимаю по-другому, по-своему».

Но и на этом процедура, оказалось, еще не закончилась. Надо было еще бросать в яму комья земли, а потом яму закапывали, нагребая холмик. Один за другим стали выходить вперед селяне, говорить что-то извинительное и брать при этом мать за руку, а над Миленой наклоняться и произносить какие-то фальшиво жалостливые слова. Семью Милены никто из селян толком не знал. Они для них были получужими, странноватыми незнакомцами с холма на отшибе. Один из них потом подвез Милену с матерью на телеге обратно к дому. Милена сидела сзади, у мешков с зерном, и хотела лишь, чтобы взрослые ушли — оставили ее в покое, наедине со своим миром.

Наконец телега уехала, а мать ушла в дом переодеться, оставив Милену одну в саду, напротив калитки. А за калиткой было поле.


ВОЗЛЕ КАЛИТКИ РОСЛО ДЕРЕВО. Листья у него мягко поблескивали, ствол был изрезан глубокими трещинами. На ветвях висели источающие аромат соцветия — вроде ниточек, скрепляющих все воедино.

Милена и дерево стояли чутко застыв, словно готовые к бегству.

И тут что-то заговорило.

Lipy, — присвоил голос имя дереву. При этом все вокруг, казалось, потемнело, как будто бы солнце скрылось за облако. — Tilia platophyllos, — добавил голос, втискивая дерево в рамки научности.

К ним в дом с озабоченным видом приходили женщины в белом. Там они приглушенными голосами общались с матерью. Что ни визит медсестер, то эти перешептывания. Это мать допускала, чтобы они проделывали с Миленой все те вещи, от которых потом болеешь. Между ними шла молчаливая война.

Милена закрыла глаза и двинулась в темноте на ощупь, будто слепая, пока наконец их не коснулась. Вирусы были жаркие, кишащие и туго переплетенные. Она на них набросилась. Вирусы кинулись в стороны, словно стремясь вырваться. Милена их заткнула, и теперь ждала с закрытыми глазами, не попытаются ли они подать голос снова. Вирусы могли затмевать словами мир. У Милены было ощущение, что она спасает этот мир — мир, а не себя.

Помедлив, она снова открыла глаза.

Милена и мир как будто вместе выбрались из укрытия. Солнце вышло из-за облака; цвет живительным источником прянул из сердцевины каждой вещи. Все было объято светом, как сияющим нимбом. Свет входил во все и выходил изо всего. Он, подобно времени, курсировал разом в двух направлениях, обменом между всеми сообщающимися вещами. Свет, вес и само сознание — они как будто притягивались, ориентируясь друг на друга. Деревья, трава, деревянные ворота — все они ориентировались на Милену, потому что она на них смотрела. Они, казалось, стремились подойти к ней ближе. Всем своим весом льнуло и липовое дерево — к Милене, к полю. Мир мягко сиял в безмолвии.

И как будто бы тихо вышел и встал перед Миленой отец, неотъемлемой частью этого света и тишины. И словно такой же тяжелый и безмолвный, как это липовое дерево. Он как будто бы тоже тянулся в сторону поля.

«Милена, пусти меня», — казалось, просил, он.

Поле было под запретом: оно было небезопасно. Один его конец резко обрывался — там, где начинался лес. Ряды лиственниц окаймляли его, как распушенные хвосты белок, приготовившихся к прыжку.

Милене не верилось, что там небезопасно. А потому она, привстав на цыпочки, завозилась со щеколдой. От внезапного порыва ветра калитка распахнулась как живая.

С деревьев в небо взнимались птицы. Длинные травы в поле мерно колыхались, словно маня к себе. Милена шествовала по миру вдвоем с отцом, при этом отец Милены был ветром.

Ветер взметал с собой свет и звук. Звуки травы и деревьев поднимались с земли к птицам, легким дыханием воспаряли к небесам. А облака струили мягкий свет, нависали тончайшей дымкой; и все дышало теплом песни земли. И дух отца как будто воспарил, развеявшись по всему свету, будто составлявшие его элементы обрели наконец волю и воссоединились с миром.

Милена сорвалась на бег. Она словно бежала за своим отцом, неуклюже ковыляющей у земли жабкой, все разгоняясь вниз по склону. Она с криком выбросила над собой руки, вторя движению кружащегося перед глазами мира. Когда она упала, то трава, раздавшись, нежно подхватила и приняла ее, как будто руками. Подхватила, словно со смехом, и бережно обняла. “Svoboda”, — говорила ей земля.

— Милена! — послышался голос сзади. — Милена-а!

Страх грянул сверху стаей крылатых обезьян.

Милена почувствовала, как ее отрывают, отбирают у травы, которая тянулась к ней, будто заступаясь за Милену. Милена между тем оказалась перевернутой вверх тормашками, как совершенно лишенная веса. От резкой смены положения тела перед глазами тошнотворно поплыло. Ей не хотелось смотреть, не хотелось видеть лица матери.

И мать ее ударила. Это было что-то новое. Мать ударила ее по попке, этому грязному месту непрличности и стыда. От этого нового ужасного ощущения Милена взвыла. После этого ее, по-прежнему воющую, поставили на ноги. Мать заговорила с ней голосом, полным яда и ненависти. Милену схватили за белую ножку, потрясали перед ней ее белой туфелькой. На туфельке и на белых штанишках оставила свой зеленый росчерк трава: таков обмен. Нельзя же двигаться по миру так, чтобы он при этом с тобой не соприкасался. Ну и что такого дурного в отметинах травы? По крайней мере, трава никогда ее не ударяла.

Милену как смерчем взнесло обратно на холм и бросило через забор. Она опять оказалась ввергнута туда, где была всегда: за калитку. Мать ворвалась во двор и, хлопнув калиткой, щелкнула щеколдой. Милена видела лишь колонны ее облаченных в штанины ног. Милену снова огрели по попке и рывком развернули за плечи. Воя от ужаса, она, шмыгая носом, была вынуждена по окрику матери посмотреть на нее. И посмотрела со всей свойственной ребенку беспощадностью.

Вот оно, это высокое серое туловище. Устроено оно совсем не так, как у Милены, — сплошь острые выступы и углы. Когда оно движется, от него веет какой-то удушающей неуверенностью. Словно оно никак не может определиться: переместилась ли уже в будущее или все еще в прошлом?

А где же, где мое Сейчас?

Это тело никак не могло занять нужного положения. Оно шло, останавливалось, снова шло, снова останавливалось, то забегало вперед, то тащилось позади, но никак не могло толком угодить в Сейчас.

Как во сне, где худшее вот-вот должно произойти и его уже не отвратить, ребенок начал постепенно поднимать взгляд — вверх по сухим столпам ног, по мешковатому свитеру со щупальцами рукавов. А руки, руки! Их испещряли вены, какие-то пятнышки и крапинки. Они не были уютно пухленькими, мягкими, ласковыми. Сама кожа на них была жесткой, шершавой, как будто ороговела и переросла в кожуру. Руки-крабы, голодные, ищущие работу.

Теперь к лицу.

И, едва успев увидеть всю его опустошенность, Милена-ребенок вновь зашлась воем и вскриками ужаса.

Лицо было морщинистым, кожа да кости, с совершенно неуместным мазком алой помады. А глаза — неживыми, как будто намалеванными на натянутой поверх лица маске. В них сквозили смятение, утрата, беспомощность и злость. Злость и горе. Кожа дряблая, будто иссушенная битвой с собой и с миром. Кожа начала подрагивать, как листки на деревьях.

И тут мать вдруг сгорбилась, согнулась тугим комом, как будто ее подломили. Словно сама силясь снова стать ребенком; словно она дитя, нуждающееся в утешении и защите. Руки-крабы обхватили спину Милены, притянули к себе. На детскую гладкую щеку Милены дождинками брызнули горячие слезы. Почувствовалось, как мать содрогается от утраты, тяжесть которой превосходит разумение Милены.

Милена ощутила этот странный, запутанный клубок, который представляла собой ее мать. Почувствовала несказанную горечь невыразимой словами утраты и тоже разрыдалась: по матери, по отцу, по любви и боли, по войне между ними, по миру, по всему-всему. А за забором по-прежнему светились мягким светом поля. Только калитка была на запоре.


— ЕЕ НАЗВАНИЕ, — говорила Милена-режиссер, — «Атака Крабов-монстров».

Она сидела в кабинете Смотрителя Зверинца. Милену очень заботил ее новый серый костюм. Она сидела, скрестив ноги, на набитых мешках, и ее новые брюки на коленях могли, чего доброго, отвиснуть или сморщиться. Мысли о помятости одежды вызывали беспокойство; хотя сейчас ее занимало в основном не это, а реакция окружающих.

Они смотрели на Милену с непроницаемыми лицами. Все тоже сидели на мешках. Мешки именовались грушами, а сидящие были все как один грушевидной формы — получалось, груши сидят на грушах, выпятив животы. Напротив Милены находилась крупная, мосластая женщина. «Сама Мойра Алмази!» — поражалась Милена Вспоминающая, удивленная переменой. Волосы у этой женщины были не так седы, лицо не так морщинисто, как будто она вдруг поправилась после болезни. Сейчас она определенно выглядела моложе.

Ассистент Мильтон разносил на лакированном подносе чай в чашечках. Чашечки позвякивали, а Мильтон при этом слегка улыбался: дескать, не обессудьте. В углу сидел Министр, не выделяясь, как бы устранившись от обсуждения. Глаза у него были прикрыты, а сам он сидел совершенно неподвижно, держа руки на сомкнутых коленях.

«Спокойствие», — велела себе Милена-режиссер. А вслух сказала:

— Опера повествует… — и, после небольшого колебания: — О вторжении внеземных существ из космоса. Они похожи на крабов, но умеют разговаривать. В смысле петь. Идея заимствована из старинного видеофильма, который смотрела Троун Маккартни.

Иначе как застывший ужас выражение на лицах Груш описать было невозможно.

— Людям нравится легкий жанр, развлекаловка, — продолжала между тем Милена. — Фактически это то, что им нужно. Она безвредна и непретенциозна. На самом деле люди по ней изголодались. Публика попросту устала от так называемого высокого искусства. Думаю, если спросить об этом Консенсус, мнение будет точно таким же.

Милена-режиссер незаметно посмотрела на Министра. Тот сидел неподвижно: сказанные слова никак его не трогали.

— Лучше всего, если бы Консенсус сам высказал свое мнение, — предупредительно заметила Мойра Алмази.

— А какие еще общественные блага сулит нам этот ваш проект? — спросил еще один из числа сидящих. — За исключением того что это, как вы называете, развлекаловка? — У него было открытое обаятельное лицо, широкая улыбка и бьющая по лбу челка. Чарли Шир.

«Вообще-то, Чарли, ты был действительно неплохим парнем, — подумала Милена Вспоминающая. — Просто у тебя были для продвижения другие проекты, и тебе нужны были деньги на них. А насчет моего таланта ты придерживался скромного мнения. Может, ты был и прав».

— Прежде всего, — сказала Милена-режиссер, — никто из актерского состава не будет прибегать к вирусам. Об этом я заявляю со всей открытостью. Нечего народ пугать: люди стали их бояться. — Это было не самое трудное. — Во-вторых, это поможет людям справиться с… — Милена-режиссер подумала, как бы это выразить поделикатнее, — с традиционным недоверием к китайцам.

Комната застыла. Чуть слышно хрюкнул Чарльз Шир.

«Но ведь это так, разве нет, Чарли?»

— Ни для кого не секрет, что многие люди британского происхождения недолюбливают китайцев. Они чувствуют, что те их обошли и все подмяли под себя. А легкий жанр вносит во все это мажорную ноту. Вот. Эта развлекаловка… — Милена сделала паузу, чтобы восстановить дыхание и дух. — Это произведение сделано в духе классической китайской оперы. Музыка и танцы, все это будет представлять собой классическую китайскую оперу.

— И крабы тоже? — подковырнул Чарльз Шир.

Мойра Алмази заулыбалась.

— А как же, — невозмутимо ответила Милена. — В классической традиции существует множество прецедентов с гигантскими поющими зверями — например, с драконами. Космический корабль будет фактически оформлен в виде дракона. Он приземляется во внутреннем дворе Запретного Города — это будут голограммы в исполнении Троун Маккартни. Да! На таком уровне, или на таком расстоянии, голографические сцены не создавал пока никто. В качестве основной сцены мы предлагаем использовать Гайд-парк. Это даст нам возможность на полную мощность использовать новую технологию проецирования умозрительных образов. — Милена кашлянула. — Спектакль, — произнесла она с нарочитой уверенностью, — вызовет в обществе широкий резонанс.

— Мисс Шибуш, — опять подал голос Чарльз Шир. — Лично у меня нет слов. Вы буквально превзошли себя. Послушаешь такое, и ваши идеи поставить всего Данте кажутся почти реальными.

«В этом-то все и дело, — отметила про себя Милена. — Я вижу, мы понимаем друг друга, Чарли. Иногда и между недоброжелателями устанавливается внутренняя связь».

Министр сидел совершенно неподвижно, словно предоставляя вселенной вращаться вокруг себя. Росчерки стилизованного тростника на ширмах уже не смотрелись даже декоративно, таким толстым слоем их покрыла пыль.

«Да уж, для вас, Смотрителей Зверинца, все должно иметь социальный смысл и высокую цель. Служить идеалам общественного прогресса.

Я-то все это делаю ради Ролфы. Ну а Консенсус — что нужно ему?»

— Это вписывается в рамки того, что мы здесь обсуждали ранее, — подвела итог Мойра Алмази низким спокойным голосом.

Карикатурные тростники вокруг безмолвно распадались в прах.


— А СДЕЛАЮ-КА Я САДИК! — с детской игривостью пропищала Троун Маккартни.

Перед ними стояла новая машина. Суть ее состояла в том, чтобы, перехватывая умозрительные образы в головах людей, преобразовывать их в свет. Реформационная технология — так это называлось. Продукт эпохи Восстановления.

Освещение в комнате у Троун Маккартни представляло собой хаотичную мазню. Свет клубился в воздухе, подобно смеси разноцветных жидкостей, не подлежащих смешению. Кое-как, зыбко, очертилась из памяти невнятного вида орхидея. Всплыла и приложилась к кусту с ветками-змеями. Шевелящиеся нечеткие ветки внезапно застыли. Секунду-другую они с цветком еще как-то держались, но потом растаяли: память подвела. Смутно проступала и трава — мутно-зеленым пятном, как на плохонькой акварели. Виднелся плетень с несколькими торчащими из-за него листиками. По небу громоздились закатные облака невообразимых форм и расцветок.

«Да сколько можно!» — негодующе думала Милена-режиссер. Вместе с Троун они стояли на свободном от цвета пятачке посередине комнаты. Вокруг ни звука, ни красок, ни четкости образа. «И это все, что ты помнишь о цветах и деревьях? — поражалась Милена. — И ничего не можешь увидеть четче?»

Ей все никак не удавалось переступить грань и поговорить с Троун начистоту. Она терпеливо улыбалась, хотя на самом деле, кроме гнева, ничего не испытывала. Постоянно отпускала комплименты, как будто в утешение. И от этого сама от себя приходила в отчаяние.

«Ну почему, — недоумевала Милена, — почему я не могу наконец все высказать?»

Троун запустила в сад свой собственный образ. Наконец-то на фоне общей мазни появилось что-то, что она видела отчетливо. Но эта Троун была не такая, как в действительности. Эта была высокой, стройной, в безупречно белом платье. Незаметным образом у нее изменилось и лицо. Оно теперь было красивым, хотя и с зеркальным эффектом. И с тщательно устраненными недостатками.

Эта Троун как будто скользила по воздуху — легкая как перышко, невесомая. Никаких напряженных жил на шее, так же как и хищно-голодного взгляда.

«Наверно, потому она и сидит на диете, — подумала Милена. — Хочется иметь сходство с этим феерическим созданием". Создание танцевало, гибкое как балерина, с тонким станом, руки словно лебединые шеи.

— Вот она, красота! Красота ведь, правда? — осведомилась Троун требовательно.

Сложность неправды в том, что, говоря ее, приходится прибегать к актерским уловкам. У Милены это получалось не всегда. Она нервно шевельнулась в своем стеганом комбинезоне:

— Да-да, как раз тебя видно очень даже отчетливо.

Троун, похоже, уловила истинный подтекст фразы.

— Ты же понимаешь, что это новая технология. Прежде этого еще никто не делал.

— Конечно-конечно, знаю, — поспешила согласиться Милена, чтобы не быть заподозренной в критиканстве.

— А вот ты сама попробуй! — предложила ей Троун. — Ну-ка, давай!

Взяв Милену за плечи, она поставила ее перед Преобразователем. Стоять надо было в прямом поле зрения. В голове словно отошел какой-то проводок — будто бы прямо по центру головы исчез свет и теперь пребывал в машине.

— Не пугайся! — Троун стояла скрестив руки и снисходительно покачивала над бедняжкой Миленой головой. — Просто попробуй что-нибудь представить, и посмотрим, как оно у тебя получится.

Как всегда в присутствии Троун, Милена почувствовала себя скованно. Даже трудно было что-либо представить. Вместо этого она попыталась вспомнить.

Сад.

В памяти всплыл осенний день, запах почвы и опавших листьев. Стая гусей в вышине, утки крыльями чертят по застывшей зеркалом воде. Вспомнились клумбы с кустами роз: запоздалые цветы с листьями в бурых пятнышках, уже снедаемые первыми заморозками идущих на убыль дней.

Вспомнилась Ролфа в Саду Чао Ли. То, как она сорвала для Милены розу и какой вызвала этим поступком переполох. Вспомнилась увесистость чуть покачивающегося в руке бутона и колкие шипы на стебле. Вспомнилась одна-единственная круглая капля росы, жемчужно блеснувшая на солнце.

И тут внезапно rosa mundi — Роза Мира — проросла в комнате. Она заполнила ее своими массивными махрово-розовыми лепестками в крапинку, с буроватыми вьющимися ободками по краям и мягкой, слегка волнистой сердцевиной. Неподвижный вначале бутон теперь слегка покачивался.

Словно пала некая преграда: комната начала неудержимо наполняться потоком живых цветов. Непонятно, возникали они в воображении, или же Милена просто видела их в комнате. То, что она видела, и то, что представляла, было теперь одним и тем же. Она чувствовала, как поток изливается у нее из головы — будто некий живой вес, порождая, исторгает их наружу. Он медленно разрастался в комнате — калейдоскоп цветов, причем каждый из цветков обладал неповторимой индивидуальностью.

Вот гирлянда липового цвета, где каждое соцветие — словно маленькая звездочка. А вот розовощекие алтеи, которые как будто хотят освободиться от своих высоких стеблей и роняют плотные разрозненные лепестки. Тут же и яркие арумы, дружно поднявшие свои головки со щеточками желтых тычинок. Все это разноцветное буйство мешалось с цветами табака, а короновалось колючими белыми акантами.

Калейдоскоп вращался. Буйство цветов на ветру различалось разом во множестве ракурсов: все раздробленное, фрагментарное — как на полотнах Пикассо — и головокружительным образом стремящееся в сквозную синеву неба, в самую его высь. Но неведомо как ветви и стебли одновременно шли и вниз, как будто небо было земной твердью. Сквозь траву они прорастали в облака, чья влага каким-то образом их питала. Мерно колыхались волны травы — причем если обращать на них внимание, то они придвигались ближе. На свету открывалась каждая клеточка. В каждой из них скрытно шевелилась жизнь — зеленые тельца протеина кочевали из одной внутренней структуры в другую. Драгоценными каменьями высвечивались, попадая под солнечный луч, жуки, тут же чутко застывая в ожидании, когда луч пройдет мимо. Виднелась тоненькая корочка почвы, порождающая мелких, суетливо извивающихся созданий бежевого цвета. А зеленые стебли розового куста поднимались к солнцу, словно лестницы.

Внезапно Милена очутилась в капле росы, в самом фокусе света. Солнечный блик плавал в ней, выхватывая крохотные пылинки кишащей в росинке жизни. В ее выпуклой линзе мир смотрелся вверх ногами. Отражалось там и лицо: человеческое, с влажно-черными глазами. Лицо расплывалось в улыбке и вот-вот собиралось заговорить…

Но тут Милену толкнули. А вся картина, зыбко колыхнувшись, исчезла.

Милена ошарашенно огляделась. Она находилась в небольшой неприбранной комнате с текучими стенами Рифа.

На нее в ожесточенном изумлении таращилась Троун.

— А я и не думала, что ты у нас ученый-садовод! — пропела она с ядовитым сарказмом. Лицо у нее было кислым, во взгляде чувствовалось что-то вроде паники. Грудь Троун поднималась и опадала, а ноздри раздувались от плохо скрываемой ярости.

— Это мое оборудование, — сказала она вкрадчиво тихим голосом, — и не смей его лапать.

Милена, неожиданно оторванная от своих цветов, все еще пребывала в растерянности.

— А… сколько я так пробыла? — спросила она.

— Неважно сколько. Я допустила тебя к своему тончайшему, новейшему оборудованию, а ты обращаешься с ним как… как… — Не находя слов, Троун лишь покачала головой.

«У меня получилось лучше, чем у нее, — поняла Милена. — Боже мой. Она злится потому, что у меня выходит лучше, чем у нее».

— Послушай! — воскликнула она, чтобы как-то сгладить ситуацию. — Если я что-то там повредила, ты уж извини. Я действительно не хотела…


— НЕ ЗНАЮ, МОЖЕТ, ты ее вообще сломала… — Голос у Троун слезливо дрогнул. — Моя новая, моя красавица машина!

«Зачем я это сказала? — спохватилась Милена. — Зачем дала ей повод? И вообще, почему я извиняюсь?»

— Послушай, давай сначала выясним, сломана ли она вообще. Она точно повреждена? Что я могла с ней такое сделать?

— Не знаю! — Троун сердито отерла лицо. — Но ты как-то так резко, напролом поперла, будто со зла или что-то вроде того.

— Я всерьез сомневаюсь, что могла ее повредить. Она разве не для этого специально и предназначена?

— Ты ничего в этом не смыслишь! — воскликнула Троун, склонясь над машиной и бережно, жалеючи ее поглаживая. Поверхность у машины была зеркальная, и в ней отражалось обидчиво-озабоченное лицо Троун. — Слушай внимательно, — сказала Троун с глубоким вдохом, как будто сохранять терпение стоило ей недюжинных усилий. — Это тончайший аппарат, сквозь который ломиться нельзя никоим образом. Фокусировка! Ты слышала хоть что-нибудь о фокусировке? Не знаю, что ты там такое пыталась мне нагородить, но вышла сплошная неразбериха! Какие-то деревья вверх ногами, какие-то всюду цветы. Это что, такой у тебя сад? Сдержанней надо, аккуратней. Больше дисциплины, Милена!

Женщина, еще недавно кичившаяся своей отвязанностью, с боязливым волнением оглядывала машину, откинув назад свою гриву. Вот Троун, покачав головой, ступила в пятачок фокуса и попробовала что-нибудь представить. Комната вокруг фактически не изменилась; все так же дымными волнами клубился свет. Стены, мебель, блеклая пустота — все в них как будто плавилось.

— Вот видишь! Ты, наверно, спалила фокусный лазер! — не сказала, а проскрежетала Троун.

— Да ты просто посмотри на что-нибудь в комнате, — посоветовала Милена. — На что-нибудь реально существующее. И тогда посмотрим, что получится.

Троун обернулась к Милене. Глаза у нее горели.

В этот миг Милен в комнате стало две: одна на месте, другая чуть поодаль. Та, вторая, ничем не отличалась от первой, даже тень неотличимо падала на потертый коврик.

— Да ладно тебе, — сказала Милена примирительно. — Главное, что оборудование цело и невредимо.

— А вот как выглядят в нем люди, — сказала Троун. Внезапно образ Милены оказался стоящим вниз головой. Эта воображаемая фигура была одутловатой; бедра словно перетекли вниз, в лицо. Нелепо свешивался изо рта здоровенный, как у коровы, язык, а выпученные глаза вращались. Стоящая на голове фигура мелко запрыгала по комнате.

— Вот видишь, Милена. Вся суть в том, чтобы помещать образ именно в ту точку, где, как ты считаешь, он в данный момент должен находиться. Это особый опыт, Милена, можно сказать дар, которого ты абсолютно лишена. И очень прискорбно наблюдать, как ты бесцеремонно суешься во все те специфические, лишь специалистам ведомые области, не имея на то совершенно никакого опыта. Как будто бы ты никак, ни на секунду не можешь смириться с тем, что у кого-то что-то получается лучше, чем у тебя.

— Ты говоришь о себе, Троун, — сдержанно заметила Милена.

Глаза снова вперились в нее.

И Милена внезапно ослепла.

— Я могу брать свет из любого участка в этой комнате, — донесся голос Троун из кромешной темноты. — Я могу его преобразовывать или помещать в любое другое место. В данный момент весь свет твоих глаз сфокусирован у тебя вокруг головы. Причем свет при этом я забираю непосредственно с твоей сетчатки.

Милена пошевелила головой. Свет, моргнув лишь на мгновение, вновь сменился тьмой.

— Вот что я называю фокусировкой, Милена.

Милена пошевелилась опять, но на этот раз тьма бдительно ее сопровождала.

— Я, безусловно, могла бы сейчас собрать весь свет в этой комнате и сфокусировать его, наоборот, на твоей сетчатке. — Комната приняла свой прежний вид. Троун стояла, воинственно скрестив руки.

— Правда, это бы ее сожгло, — сказала она кратко. — А теперь марш отсюда, и чтоб я больше ни разу не видела, как ты прикасаешься к моему оборудованию.

— Это оборудование не твое. Оно принадлежит Зверинцу.

— «Зверинцу, зоосаду», — передразнила Троун. — Оно принадлежит тому, кто им пользуется и за него отвечает. То есть мне. Тебе ясно?

— Что с тобой разговаривать, когда ты в таком состоянии, — только и сказала Милена, быстрым шагом направляясь вон из комнаты. Она в сердцах хлопнула за собой лиловой дверью, и только теперь, отдалившись от Троун, в полной мере осознала свой собственный гнев.

«Ну все, — сказала она лиловой двери, — все! Ты сама это устроила. Вот только окончим спектакль — сразу же ищу тебе замену. Уж если никто не может такое сносить, то я тем более».

И Милена зашагала вниз по лестнице, демонстративно громко топая каблуками.

«Машина эта принадлежит всем; найдутся и другие, кто сумеет ею пользоваться. И тогда, уже в ближайшем спектакле, Троун, ты будешь не у дел. Тебя просто вышвырнут — я об этом позабочусь».

Эта мысль как-то успокоила, по крайней мере до поворота на улицу.

— Эгей! — послышалось рядом. Какой-то малолетка протягивал груду красных шарфов, пытаясь всучить ей свой товар.

— Не надо, — сказала Милена.

Малолетка не отставал — кругленький, чумазый, непонятно даже, какого пола. Весь обмотанный шерстяными мотками, он все тащился сзади и бойко верещал:

— Ну глянь, нет, ты глянь, какой шарф! Красавец! Как раз дамский, дешевенький, в самый раз согреться зимой!

— Пшел вон! — сорвалась Милена, отмахиваясь от навязчивого торгаша, который то и дело трогал ее за локоть. «Маркс и Ленин, да что они ко мне все липнут!» — Она с негодованием воззрилась на малолетку.

Тот как ни в чем не бывало пожал плечами.

— Ну и ладно, иди мерзни. И ты, и все твои. — Сказал и зашагал прочь, нашаривая в кармане трубку. Мимо процокала пара лошадей в упряжке. Милена вдруг почувствовала себя маленькой, уязвимой.

Вот сейчас ей пригрозили выжечь глаза. От мысли об этом пробирала нервная дрожь, наворачивались слезы; пришлось даже остановиться и приложить руку ко лбу. «Ну как, как я могла такое позволить? Как могла позволить ей так со мной поступить? Как я могла стоять столбом и никак не реагировать?»

«Считывание — вот что ей нужно, — думала Милена на ходу, намеренно громко стуча каблуками о тротуар. — Никак не ожидала, что такое подумаю, но ей нужно Считывание. Чтобы все в ней стереть и начать заново, как у приличного человека. И меня стереть тоже, за то что со всем этим мирюсь. Почему, ну почему со мной всегда такое получается?»

Они обе запутались в единый клубок, запутались друг в друге.

Обратный путь к Раковине оказался долгим. Ярко, резко светило холодное солнце.

«Ну что ж, — утешала себя Милена. — Во всем этом есть один плюс. Оказывается, у меня есть талант. Пусть даже скромный.

Я могу воображать цветы».


СОРОДИЧ ПУЗЫРЯ ПАХ РОЗМАРИНОМ и шалфеем. В одном из отсеков из стены росло лавровое дерево, листья на котором шуршали под струей нагнетаемого воздуха. Пузырь распоряжался своими генами так, что они могли выращивать иные, обособленные формы жизни — сами по себе, по памяти. Например, газонную травку или цыплячьи тушки. Таким же образом здесь появлялся апельсиновый сок.

— Милена, не желаете ли коктейль? — предлагал Майк Стоун, астронавт.

— Ой, спасибо, не надо, — спешила отказаться Милена. Ей было просто не по себе. Испачкать человека рвотой, чуть не вывихнуть ему плечо, а он с тобой все такой же, до приторности, обходительный.

«Если б он не был таким вежливым, — думала она. — Пусть хотя бы накричал немного — и то было бы легче».

Майк Стоун все улыбался — всем ртом, всеми зубами.

— Система кровообращения в условиях невесомости ведет себя по-иному, — информировал он. — Иногда это приводит к обезвоживанию. Поэтому рекомендуется пить много жидкости.

— Ну ладно, огромное спасибо, — сдалась Милена. — Тогда мне действительно очень хотелось бы виски.

Улыбка никак не сходила у Майка Стоуна с лица.

— Боюсь, алкогольных напитков у нас в наличии нет. Не желаете ли апельсинового сока?

— Да-да, очень хорошо, спасибо. Сока так сока.

— С мякотью или без?

«С мякотью или без»? До Милены постепенно начинал доходить комизм ситуации. Что ж, инструктаж удался на славу. «Ужас. Сейчас я, наверное, расхохочусь. Именно таким вот идиотским приступом безостановочного хихиканья».

На ее глазах сбывалось пророчество. Она смотрела на Майка Стоуна, на его манеру двигаться. Высоченный и худющий, с бедрами, напоминающими вешалку, с веревками мышц, обтягивающими кости туго, как струны пианино. «Кто-то рассказывал, что американцы все такие ухоженные. У этого же такой вид, будто его каждое утро отглаживают утюгом. Просто эталон вежливости и аккуратности». Милена почувствовала, как щеки ей неудержимо распирает улыбка.

Астронавт учтиво протянул ей апельсиновый сок.

— Возблагодарим от души Господа нашего за то, что милостиво дарует он нам, — сказал он, глядя при этом на Милену с глубокой серьезностью ребенка. — Вино есть кровь нашего Спасителя. Потому употреблять его, а равно и любое другое спиртное, надлежит лишь во время общего причастия.

— Угу, — единственное, что смогла произнести Милена. Взбалтывая в невесомости руками как ластами, она приняла напиток.

«Бедняга, он, наверное, думает, что я над ним смеюсь. Над ним, над его религией». — Милену в самом деле тянуло рассмеяться, да так, что голова шла кругом. Она даже отвернулась, чтобы не было видно ее лица, и из окна жилого отсека взглянула на проплывающую внизу Землю.

Медленно дрейфующая поверхность планеты была бежевой, в щербинках. Белесые равнины с синеватыми горами; какие-то старческие пигментные пятна, птичьи следы сухих вмятин каньонов. Пузырь сейчас проплывал по орбите над пустыней.

Подумалось о графике сдачи спектаклей, о голограммах, о Троун Маккартни. Но даже это не настраивало на серьезный лад. Больше всего ей сейчас хотелось хохотать — безудержно, над всем подряд. Смех вызывало решительно все. Казалось, самая тяжесть жизни осталась далеко внизу.

— Красиво, не правда ли? — спросил Майк Стоун. Милена повернулась: он, переваливаясь, приближался к ней, эдакий удлиненный пингвин на тонком льду. — Я всякий раз смотрю через это окно и говорю: «Славься, Господи!»

— М-м? — подала голос Милена, так и не решаясь открыть рта.

— Через пять минут мы будем проходить над горой Арарат. Отсюда ясно различимы остатки Ноева ковчега.

— М-м-м! — Дескать, я под впечатлением.

— Конечно же, во времена Потопа Арарат по большей части находился под водой. Нам известно, какова была глубина океана во время потопа: две трети высоты самой высокой горной вершины. Так что, исходя из того, что Эверест у нас в высоту восемь тысяч восемьсот сорок метров, уровень Потопа составлял пять тысяч восемьсот девяносто три метра и тридцать два сантиметра. Что почти вровень с высотой горы Арарат. Мисс Шибуш, вы верите в реинкарнацию?

— М-мм, м-мм. — Милена покачала головой.

— Вот и я тоже нет, — кивнул он, потягивая через соломинку молоко. — Баптисты-милленаристы вроде меня в нее не верят [13]. Но есть у меня одна мысль, которой я бы хотел с вами поделиться. Если только Ной действительно жил, то получается, он наш общий единый предок! И в нашем родовом подсознании хранится его совокупная память. Долгие часы, сидя в этом космическом аппарате, мисс Шибуш, я размышлял и представлял себя Ноем. Случись у нас еще один Потоп, я один мог бы заново заселить Землю, которую Крис воспроизвел бы из памяти.

— М-м-м-м, — протянула Милена со значением, как бы всерьез взвешивая эту глубокую мысль.

— Попробую объяснить. Крис — это мой Пузырь. Сокращенно от официального — «Христов Воин Два». Первый умер. Вы не желаете взглянуть на мою черепашку?

Майк Стоун полез в карман своего комбинезона и действительно извлек оттуда живую, болотного цвета черепаху.

— Это Крис для меня ее вырастил! Она у меня чуть ли не с той поры, как я еще под стол пешком ходил. — Астронавт протянул ее Милене. — Он и мой старый армейский нож пытался по моей просьбе вырастить, да вот лезвие оказалось мягковатым.

Чтобы как-то отреагировать, Милене пришлось повернуться к астронавту лицом. С высоты его роста на нее смотрели круглые, по-детски невинные глаза.

«Дитя, — подумала она. — Я разговариваю с ребенком». Сдерживать смех было почти уже невозможно. Щеки и без того были уже втянуты, живот поджат, спина максимально выпрямлена. И как Милена ни сдерживалась, но глаза уже наполнились до краев, и слезы смеха грозили градинами покатиться по щекам.

Майк Стоун затих. Он посмотрел на слезы, а затем себе под ноги. Тронутый до глубины души, он сунул черепаху Милене в руки.

— Как приятно сознавать, — тихо сказал он, — что кто-то тебя понимает.

Черепаха челюстями защемила Милене палец, как прищепкой. Забытое ощущение детства.


И МИЛЕНА ОЧНУЛАСЬ — ребенком, в Англии.

Она проснулась в своей комнате в Детском саду. На подоконнике стоял почерневший свечной огарок, оплывший воском прямо на ее тарелку, оставшуюся от завтрака. Милена ночью читала. Книга, старая и тяжелая, незаметно выскользнула из рук и упала в щель между матрасом и стеной.

Стояло лето, и из-за потрескавшегося оконного переплета с Миленой здоровалось ее дерево.

Оно приветствовало ее каждое утро — высокое-высокое, а ветви нежные и воздушно свисающие вниз, прямо как занавеси, играющие на солнце разноцветными пятнами листвы. Ствол у дерева был рябой; кусочки коры, отпадая, образовывали мозаичный узор. Милена любила это дерево и потому заучила его латинское название — ailanthus altissima. У китайцев оно называлось Древом Небес.

Жара давала о себе знать уже сейчас; в окно, припекая, струились лучи солнца. Сзади пошевелились. Милена обернулась. Ее соседками по комнате были две девочки — Сьюз и Ханна. Обе еще спали; выразительности на лицах было не больше, чем у манной каши. Одна из них, зачмокав, повернулась во сне. Скоро они проснутся. Так не хочется встречаться с ними, даже глазами.

Подправив матрас, Милена как можно тише села. Надоевшая старая комната: оранжевые стены, облупленные старые плинтуса с щербатыми наслоениями краски. Камин, теперь уже без дымохода; черные урны угольных обогревателей.

Милене-ребенку не хотелось шевелиться. Веки у нее были припухшие, в глаза будто насыпали песок. Почти всю ночь напролет она читала. Поначалу, конечно, хотелось упасть в кровать и заснуть, но если б она это сделала, то мешала бы другим носиться из комнаты в комнату. Потому, как своего рода компромисс, она бралась за книгу: пусть себе носятся, лишь бы ее не трогали.

Книга была биографией Эйнштейна. За несколько дней до этого Милена случайно услышала, как о нем говорили дети. «Ну вот, опять что-то незнакомое», — подумала она с тоской. А потому отправилась в Музей и отыскала эту книгу. Открыв ее, взглянула на фотографии. В том числе и на фото Эйнштейна в детстве. Уже тогда на губах у него играла печальная саркастическая улыбка. Бидермейер [14] — так звали его остальные дети, — как честно сработанную, бесхитростную мебель, потому что он неизменно говорил своим учителям именно то, что думает. В шестнадцать лет, чтобы выбраться из Германии, он притворился, что у него нервное истощение.

Промычала что-то Сьюз, отворачиваясь от солнца. Милена встала и натянула комбинезон, брошенный перед сном прямо на пол. Все было предусмотрено для того, чтобы по утрам быстрее ретироваться из комнаты. Сунув ноги в черные шлепанцы, она выскользнула из своей секции. Секция состояла из трех больших комнат, где спало девять девочек.

В передней висела школьная доска, на которой был выведен график дежурств: имена на английском, задания на китайском. Милена в нем не значилась. Она считалась дефективной и от заданий была освобождена.

К завтраку Милена спустилась не умывшись. В Детском саду она слыла грязнулей, и было принято считать, что от нее пахнет. Судя по тому, как с ней иной раз разговаривали дети — одним ртом, не вдыхая, — Милена понимала: они специально задерживают дыхание, когда она рядом. Но на девятерых девочек в секции приходилась лишь одна ванна. Потому, когда Милена умывалась наравне со всеми, ей приходилось выстаивать с ними в очереди и раздумывать над тем, что сказать. Потому что все, о чем ни заговоришь, выдавало незаполненность ее памяти, скудость ее информационного багажа.

По ступеням боковой лестницы она протопала прямиком до подвала. Остальные дети спускались по центральной анфиладе, предпочитая идти в столовую более коротким и освещенным путем. Милена же проходила по всей длине здания, цокольным этажом. Ей здесь нравилось. Этот старый многоквартирный дом был возведен полтора века назад, перемычками между несколькими световыми башнями. Сами башни, облицованные изнутри кафелем, с пролегающими по стенам полосами света, имели сходство с какой-нибудь лабораторией, но наверху у них сквозной синевой горело небо. Свет с семиэтажной высоты просеивался через хаотичное нагромождений труб, балок, лифтовых шахт — прямо какой-то потаенный город. На крыше здания директор держал ульи. Снизу можно было различить пчел — скопище деловито снующих жирненьких точек. Пчелы неустанно трудились; Милене нравилась их преданность своему делу.

Считалось, что башни и крыша не являются территорией Детсада. Чтобы разжиться медом, дети то и дело совершали набеги на ульи и с визгом носились вечерами по подвалу, играя в прятки. Они врывались в комнаты к Няням (те жили на нижнем этаже) и с заполошным смехом бегали, пока те за ними гонялись. Самим Няням было лет по тринадцать-четырнадцать. Они тоже смеялись. И вот тогда, ночами, пока остальные дети резвились, Милена, оставаясь одна в комнате, могла спокойно почитать.

Милена шла и пыталась вспомнить, что именно она прочла нынче ночью. Она была приятно удивлена, что первую жену Эйнштейна, оказывается, звали Милева. Они вместе жили в Берне, когда он был гражданским служащим. А в день их свадьбы он забыл ключи от квартиры. Милева тоже была из Чехословакии, как и Милена.

Ведь так? Из Чехословакии? Или все же нет? Милена слегка расстроилась от того, что не помнит национальности первой жены Эйнштейна. «Ну почему, почему у меня это не получается? — грустно размышляла она, шаркая по полу. — Просто недоумок какой-то. Да-да, именно недоумок. Все так со мной и обращаются». Вирусы налетали на нее вихрем, но точно так же и отлетали, и все безрезультатно. Милена запоем читала, но книги шли как в прорву, и все впустую. На душе от этого было тоскливо и неуютно.

Она толкнула еще одну дверь и по ступеням поднялась в зал столовой.

Зал был уставлен складными бамбуковыми столиками с гладким резиновым верхом, чтобы было легче вытирать. В солнечные дни все помещение приятно пахло сосновой смолой. Дежурные по столовой все еще раскладывали ложки для завтрака — заспанные, хмурые спросонья дети лет девяти-десяти, расставляющие кружки бездумно заученными движениями.

Няня раскладывала по тарелкам ячневую кашу.

— Доброе утро, мисс Шибуш, — вежливо поздоровалась она. Эта Няня была старше остальных, лет восемнадцати. Милена знала, как ее зовут, но по имени принципиально не называла.

— Угу, — пробурчала Милена в ответ, не особо заботясь об учтивости.

Няня посмотрела Милене вслед — неумытой хмурой растрепе, изнуренной трудом, прочим детям (в том числе и Няне) неведомом, — и лишь покачала головой. Персонал Детсада на Милену давно махнул рукой: по их словам, за нее уже «перестали молиться». Да она и сама начинала понемногу от себя отступаться. В самом деле: что толку читать, штудировать, запоминать, усваивать, если, как ни старайся, как ни лезь из кожи вон, остальных все равно не догнать. Дети подобрее поглядывали на нее жалостливо-скорбными глазами. Более жестокие Милену просто боялись: при всех своих врожденных недостатках, она могла в придачу еще и стукнуть.

Свою ячневую кашу она понесла к угловому столику. По соседству в том же углу уже обосновались Сосунки — Билли Дэн со своей стайкой пятилетних шустриков.

Слышно было, как они играют в угадайку.

Как всегда, верховодил Билли.

— Так, а это что? — спрашивал он и начинал декламировать:

Там, где рожден я, — солнце и песок,

И черен я, одна душа бела,

Английский мальчик — белый ангелок,

А негритянский — черная смола… [15]

— Блейк! Уильям Блейк! — наперебой кричали шустрики.

— «Негритенок»! Стихотворение называется «Негритенок»!

— Правильно, — одобрял Билли с видом победителя. — А издано в сборнике…

— «Песни Неведения»! — не давая ему закончить, дружным хором загомонили его дружки.

Пустая забава. У всех этих сопляков в голове одни и те же вирусы, а они всё фанфаронятся друг перед дружкой своими знаниями, что плещутся в них, как рыбешки в пруду. Сосунки были попросту несносны. Бывало, подсунут из шкодливости кому-нибудь в постель сухой стручок гороха, а сами потом из жалости втихомолку плачут, пока не заснут. За ними приходилось постоянно приглядывать, нянчиться с ними. Дети постарше их обстирывали, гладили им белье. А Сосунки с высокомерным видом капризничали, пытались помыкать, пыжились доказать, что знают больше своих девятилетних опекунов. «Ничего, молодо-зелено», — снисходительно ухмылялись те, кто постарше, всем своим видом показывая, что сами они, в отличие от Сосунков, почти уже взрослые. У ребят повзрослее в чести были практические навыки. Они гордились лотками, за которыми присматривают, обсуждением сделок, куплей-продажей ящиков и стекла, извести и яиц. Они сравнивали между собой разные Братства, присматриваясь, куда со временем податься. Остаться ли лучше в Реставраторах или пойти в Риферы — возводить новые здания вместо того, чтоб ремонтировать старые? А как насчет Фермеров? Воздух, вольная воля, гуляй-не-хочу (в свободные от работы часы, разумеется). Или, скажем, Резинщики, Скорняки, а то и Фармацевты? Самыми престижными считались, конечно, Доктора — вот уж просто писк, — только кого из них разместят в Доктора? Пожалуй, никого.

Считалось, что ребенок может сконцентрироваться на будущем Размещении и всеми силами стараться соответствовать ему, развиваться в его сторону. По достижении девяти лет главной целью считалось заполучить Изюминку — желаемое Размещение в облюбованном Братстве. А в десять надо будет пройти Считывание Консенсусом, где любые огрехи или изъяны в тебе выверятся и излечатся. Считывание и определит твое жизненное предназначение.

Милене было девять, в конце лета стукнет десять. Ну и какое Размещение ей светит? Разве что мусор грузить. Или вон улицы подметать. Для тех, у кого к вирусам сопротивляемость, круг выбора невелик.

Милена молча доедала свою кашу — не очень вкусную, но зато питательную. Постепенно начинали подтягиваться другие дети, в основном те, кто постарше. Приходили и парами: мальчик с девочкой, держатся за руки, уже решили друг на дружке пожениться.

«Вот глупость-то. Ну стукнет вам десять — а там Считывание, да найдут в вас что-нибудь не то; отрихтуют, и вот вы уже совершенно другие люди. Считывание вас изменит — иди теперь женись на незнакомом тебе человеке! Или, допустим, разместят вас по разным Братствам, раскидают по разным углам Ямы. Смысл в этой скороспелой помолвке, пожалуй, единственный — показать всем: “Гляньте-ка на меня! Каков, а? Совсем уже взрослый”. И чего вас всех так тянет поскорее стать взрослыми?»

«Ну ладно, пора».

Милена встала, пошла, и лишь на полпути к дверям вспомнила про свою тарелку: тарелки надо за собой убирать. «Ну почему у меня никакой памяти?» Повернувшись, она направилась обратно к своему столику. На нее со злорадными улыбочками поглядывала стайка Сосунков этого самого Билли. Один аж раскраснелся от удовольствия, даже хихикнул. «Вот она, вот она, Тюха-Матюха, которая ничего не помнит! Видели? Видели, как она тарелку свою забыла?» Милена глянула на Сосунков так, что те поспешно отвернулись. Побаиваются.

Милена сдернула тарелку со стола и вымыла ее в раковине, ни с кем не разговаривая. Ей не хотелось, чтобы ее боялись. Хотелось, чтобы с ней дружили, чтобы во всем наравне со всеми участвовать.

«Ну почему, почему? — изводила себя девятилетняя Милена вопросами. — Почему я ничего не запоминаю? В чем тут дело?» Она никак не могла взять в толк, почему вирусы от нее будто шарахаются. В этом возрасте она уже не помнила, что способна сама перестраивать вирусы, структурировать коды ДНК.

Милена сбежала по ступеням зала и дальше по лестнице к выходу. Толкнув перед собой дверь, словно та загораживала ей путь к свободе, она, как была — непричесанная, неумытая, — очутилась на залитой светом улице.

По одну ее сторону на газоне росли деревья — видимо, поэтому улица и называлась Гарденс — Сады. Большой жирный голубь на ветке, раздув шею, приударял за голубкой размером помельче. Голубка семенила прочь, уклоняясь от его домогательств. На углу улицы стояла телега, куда здоровенный, медлительный мужчина флегматично стаскивал холщовые мешки и вытряхивал из них мусор.

«Это что, и есть мое будущее?» — глядя на него, подумала Милена.

Верзила размеренно вытряхивал мешки; видно было, как под кожей у него ходят туда-сюда бугры мышц. Бородач с косматой шевелюрой. Прямо-таки библейский пророк.

«Интересно, что происходит, когда тебя размещают в Мусорщики? — прикидывала Милена, проходя мимо бородача. — Скажем, ты вдруг внезапно обнаруживаешь, что в жизни только о том и мечтал, чтобы ворочать мусор? Дают тебе какой-нибудь вирус, и в тебе вдруг просыпается любовь именно к этой работе?» Мусорщик, не прерывая своего занятия, угрюмо покосился на Милену. «Ему бы короля Лира играть», — отметила та про себя. Между тем «королю» предстояло перетаскать еще достаточно много мешков, стоящих рядком вдоль бамбукового ограждения.

Милена мечтала быть поближе к театру. Вместе с другими сиротами она ставила сценки и, занимаясь непроизвольной режиссурой, как-то разом расцветала. Была ли хоть какая-то возможность для Милены Шибуш разместиться поближе к сцене?

«Я бы за что угодно взялась, — истово клялась она самой себе. — Хоть пол мести, хоть заправлять спиртовые фонари или костюмы стирать. Все, что угодно, лишь бы в театр!»

Но вероятность этого была ничтожная. Няни почему-то не представляли Милену ни за какой иной работой, кроме грубой физической, что-нибудь вроде «кирпичи таскать» или «арбузы грузить». И сколько бы Милена ни выспрашивала насчет Размещения — чем оно определяется или для чего оно вообще, — Няни лишь улыбались. Причем с какой-то ехидцей, свысока. Как будто бы говоря: «Тебя это еще как-то волнует? Ты все еще от детства не отошла!» И хоть бы один ответ по существу. Наверно, они сами ничего толком не знали.

Милена шагала по Гарденс-стрит, постепенно сама себя распаляя.

Как-то ей сказали, что книг больше нет, не осталось.

Книг — нет! Как нет, когда конкретно их Братство тем и занималось, что спасало библиотеку Британского музея! Когда экземпляр каждой книги, напечатанной в двадцатом веке, находится именно там! Милена слышала об этом, и разыскала библиотеку сама. Помнилась та благоговейная тишина, какой ее встретили заветные стеллажи с фолиантами. И брюзгливое непонимание на лице библиотекарши. «Читать? Ты хочешь их читать? Дитя мое, да это же исторические документы, оригиналы. Зачем тебе их читать?» Понадобился визит директора Детского сада, чтобы Милену допустили в библиотеку. Директор был энергичным сердечным человеком лет двадцати с небольшим и умел располагать к себе. «Мал золотник, да дорог, — сказал он про Милену библиотекарше. — Ребенок хочет читать книги — ну так что ж, молодец, пусть читает!» — А сам шепнул библиотекарше что-то такое, отчего глаза у нее сочувственно смягчились. Чтение книг было очень нездоровым симптомом, говорящим об умственном расстройстве. Библиотекарша как-то сразу засуетилась, заюлила, заворковала Милене насквозь фальшивым голосом, разъясняя элементарные вещи — медленно-медленно, по нескольку раз.

Когда Милену наконец оставили с книгами наедине, она беззвучно расплакалась — от изобилия всех этих знаний; от того, что другим они достаются даром, закачиваясь в голову почем зря.

И принялась наверстывать, с шестилетнего возраста. Первой книгой, которую Милена прочитала, по крайней мере попыталась прочесть, была «Республика» Платона.

Так почему же Няни говорили ей, что книг больше нет? Из неловкости перед ее недугом? Из страха, что она прочтет что-нибудь такое, что знать не полагается? В голову лезли самые разные мысли насчет мотивов, двигавших Нянями. Как и насчет Реставраторов, в Братстве которых она проживала.

Реставраторам на перестройку была отдана старая часть города, Яма. Все за ее пределами — Риф, Холмы и все остальное — принадлежало Риферам. Им под снос была отдана вся старая застройка, на смену которой предстояло воздвигнуть новые, биологически регулируемые здания. А вот в Яме, наоборот, все предполагалось постепенно воссоздать в прежнем виде: дома восемнадцатого века, старинные архитектурные ансамбли. Причем вместе с содержимым: восстановить кресла, заново выткать гобелены там, где они успели частично или полностью истлеть. Вновь воздвигнуть величавые купола старинных соборов.

Переплетчики и драпировщики, каменщики и скульпторы, специалисты по живописи маслом и краснодеревщики, штукатуры и плотники, гравировщики и вязчики — все эти хранители, воссоздающие облик Истории, жили в едином Братстве, расположенном в центре Лондона.

Милена прогуливалась уже долго. Подобно какому-нибудь призраку, кормящемуся солнечным светом и теплом людских жизней, она пересекла Сити. Дойдя до Юстона, обратно возвратилась через тенистый Тэвисток-сквер и вышла на Мэлет-стрит, где находились главные склады Реставраторов. Место это называлось Школой. Рядом с ее серыми воротами снаружи располагался импровизированный рынок, где местные жители приторговывали всякой всячиной, так или иначе удовлетворяющей потребности близлежащих кварталов, — бумагой, кистями, трубками, башмаками. Школьный учитель, например, торговал фасолью. Лежащие кучами фасолины были отборными — крупными, глянцевыми, как полудрагоценные камни; в гущу их преподаватель то и дело запускал руку. К столбам возле ворот были привязаны волы в ярме — для возчиков, в данный момент загружающих на подводы каменные и деревянные балясины. За волами следил мальчуган с хлыстом и собакой колли. Перекинув через плечо рубаху на манер тоги, он сидел лицом к солнцу на каменном столбике и покуривал трубку. За воротами пилили бревна: слышен был звук пилы и доносился запах опилок.

Школа была когда-то частью университета. Теперь здесь хранились запасы и располагалась мастерская. Здесь изготавливалась и аккуратно отгружалась изящная гипсовая лепнина. Здесь же хранился строительный лес, распиленный на бревна стандартной длины. И рулоны материи, и изделия из стекла. Хранилища свинца, ртути, мышьяка и золота тоже располагались здесь. Это было место, где были история и взрослые.

В здании Медучилища, наоборот, содержался сплошь молодняк. Сюда на практику со всего Братства стекались дети — как сироты, так и те, что при родителях. Когда-то здесь располагалась Школа тропической медицины. Здание стояло на углу Мэлет-стрит. Не торопясь входить, Милена остановилась и оглядела серый каменный фасад.

По нему тянулись ряды лепных балконов. А на них — стилизованные под Древний Египет скульптуры грызунов и насекомых. Стараниями детей скульптуры смотрелись как отполированные. Эта сторона медицины Милене определенно нравилась.

На другом углу стояла лавка резиновых изделий, где можно было сплавить воедино два или даже несколько предметов из резины. Жена Резинщика сноровисто вращала в руках бамбуковый шест, опуская над витриной навес. Оно и понятно: резина на жаре, бывает, размягчается или коробится. Жена Резинщика между делом подмигнула Милене и широко улыбнулась.

Милена тоже улыбнулась в ответ. Нет, что ни говори, а взрослые приятнее, чем дети. Из лавки донеслось шипение (судя по всему, пар). Показался хозяин лавки, в маске и крагах; в руке он держал только что изготовленный кувшин. Горлышко у сосуда повисло набок, как голова у гуся. Женщина, рассмеявшись, с шутливой укоризной покачала головой и похлопала мужа по волосатому плечу.

«А что, так жить можно», — подумала Милена. И вполне счастливо. Ей вдруг захотелось стать взрослой. Чтоб разместили куда-нибудь не в самое последнее место, и муженьком обзавестись. Ей захотелось быть как все.

Что-то покажет ее Считывание? Отсутствие памяти, бездну невежества? Может, сразу же оттуда ее упекут в мусорщицы, таскать мешки с отходами? Или введут какую-нибудь окончательную дозу вируса, чтобы наконец проняло. Может статься, она умрет из-за этого, как в свое время отец. Да, вот так возьмет и умрет. Может, mami сказала неправду. Вдруг отец был как она, Милена, и не поддавался обучению, потому они и скрывались среди холмов в Чехословакии.

О своей матери Милена думала без особого уважения. Скорее с каким-то раздраженным пиететом, как думают о близких, но глуповатых людях. Добраться аж до Англии, и все ради чего? Ради какой-то пресловутой свободы. Как будто она в Англии есть. И угнездиться среди Реставраторов, в надежде обзавестись достойными себя спорщиками и собеседниками. Как будто их и дома не хватало. Она, видите ли, считала, что люди, работающие с книгами и историческими ценностями, наделены какой-то особой идейностью. И потом поверить не могла, что оказалась в таком болоте: кругом были одни обыватели, нисколько не интересующиеся жизнью. Одиночество ее и доконало. И мать умерла, оставив Милену здесь, одну-одинешеньку среди Реставраторов. Кого же еще винить, как не ее. Милена повернулась и вошла в здание Медучилища.

Как выяснилось, она пришла с опозданием — это был еще один признак того, что у Милены не все в порядке: обычно время людям указывает соответствующий вирус. Прочие ребята уже вовсю работали. Кирпичное здание Медучилища ограждало собой просторный внутренний двор. Стояла жара, поэтому занятия проходили внутри, где была тень и сравнительно прохладно. Рабочие группы размещались за специально отведенными для них столами, согласно предполагаемой профессии. Ребята усердно выстукивали молоточками по граверным доскам или шили кожаные обшивки сидений. Некоторые готовили себе завтрак (кашу-размазню на угольной печке) и спорили со старшими, чья нынче очередь готовить обед.

К поставленной задаче дети шли своим собственным темпом. Уровень их развития оценивали Наставники. За работой дети переговаривались — о спортивных состязаниях, о торговле, о том, где можно достать вещь помоднее. Временами беседу возглавляли Наставники; они же могли внезапно начать деловую игру. Милена пожалела, что не захватила с собой книгу. Чувствовалось, что книги писали люди, в чем-то подобные ей самой: то же взвешенное, продуманное, постепенное движение мысли, сравнительно простой (а потому понятный) способ мышления.

Милена находилась в группе Физически Ориентированного Развития — так называемых Примитивов. Все Примитивы считались в той или иной степени умственно заторможенными. Больших надежд на Примитивов не возлагалось — большинству из них предстояло влиться в армию работников физического труда. Примитивы выходили из состояния детства медленнее других. Хотя сразу же, из стен Детсада, посылать десятилетних детей ворочать камни или таскать мешки было немилосердно. Поэтому после Размещения их еще год-два поддерживали вирусными инъекциями и физическими упражнениями, в основном по поднятию тяжестей.

Вот они сидят за столом. Примитивов можно было безошибочно определить по внешнему виду. Один или два паренька — здоровенные, толстые, но явно слабохарактерные, сами шагу ступить не могут. С неизменной улыбкой они глыбами возвышались над столом. Улыбками — приветливыми, с наивно робкой надеждой — они словно предлагали себя миру, надеясь, что он не будет с ними чересчур жесток; качество, которое в конечном итоге неизбежно сменится у них разочарованием. Вот тогда-то, и только тогда, эти ребятки станут довольно опасными.

Хотя особенно трудно общаться было именно с девочками. Девчонки над Миленой насмехались, постоянно стремясь подчеркнуть собственное превосходство. Впечатление было такое, что им попросту не сидится — настолько тянет найти кого-нибудь и заткнуть за пояс.

Милена с независимым видом села, но не на скамью, а рядом, на пол. Девчонки-Примитивы, хихикая, заговорщически пихали друг друга коленками.

— Тут же скамейки есть, Милена, — сказала одна из них, с плосковатым лицом, по имени Паулина.

— Чё, уже так устала, что и залезть не можешь?

Милена Примитивов ненавидела; ненавидела, что ей приходится находиться среди них. Она понимала, что у нее трудности с обучением, но эти-то, эти — просто дуры набитые. Даже природа наделила их ущербной внешностью: черты лица грубые, словно вырубленные долотом. Примитивы — и никуда от этого не деться. А ведь туда же: головы напичканы и Шекспиром, и Золотым Звеном философии, увенчавшимся Чао Ли Сунем. Подошла Наставница. С ней кто-то еще — новенькая, что ли? Точно, новая воспитательница.

— Ну что, коллектив? — весело спросила Наставница, обняв двух девочек за плечи. — Все довольны, все смеемся?

— А вон Милена на полу сидит! — злорадно воскликнула Паулина, вылупив луковицами глаза.

— Может, ей там просто удобней, — заметила Наставница, взглянув на Милену вполне благодушно. Надо сказать, что Воспитательницу Милену слегка побаивались. Учиться у нее не получалось, но она была далеко не дура. И иной раз говорила такое, на что язык не поворачивался хотя бы из вежливости. Их Наставницу звали мисс Хейзел. Милена считала ее просто красавицей. Изящный овал лица, карие глаза — как раз под стать фамилии [16]. У Милены даже сердце ныло — так хотелось на нее походить, чтоб она ее замечала.

Новая воспитательница была тоже очень миловидной — вьющиеся светлые волосы, большие глаза. Сердце у Милены так и зашлось. Опять кто-то, такой вот красивый, счастливый, целостный, — до чьего уровня ей, Милене, никогда не дотянуться. Новая воспитательница улыбнулась ей, приоткрыв безупречные белые зубы. Милена в ответ лишь молча на нее уставилась.

— Это наша новая Воспитательница, ребята, — представила мисс Хейзел. — Ее звать Роуз Элла. Мы с Роуз Эллой давно знакомы; она сама воспитывалась здесь, когда была еще ребенком. Росла она в Братстве Реставраторов, а размещена была сюда Воспитательницей. Так что очень даже славно, что все мы снова вместе! — Наставница поглядела на Роуз Эллу с искренней симпатией. От этой улыбки Милену охватило тихое отчаяние. Ну как, как люди становятся друзьями? Почему это у них выходит так легко, непринужденно?

Затем началось групповое Обсуждение — своего рода деловая игра, чтобы активизировать у Примитивов мышление. Наставница объявила тему.


ПРИ ВСЕХ СВОИХ НЕЗАВИДНЫХ ПЕРСПЕКТИВАХ умственно заторможенные обсуждали сейчас Дерриду и Платона. Это было своего рода упражнение: проследить, насколько способны окажутся Примитивы применить Золотое Звено философии к собственной жизни.

«Я читала Платона, — подумала Милена. — И Дерриду тоже. Правда, мало чего поняла, да и запомнила не все».

— Так что же Деррида говорит в своей статье о Платоне?

— Про письмо! — нестройным хором отозвались Примитивы. И тут же, активизируя свои готовно суфлирующие вирусы, начали вспоминать другие ответы.

— О беге времени! — принялись выдавать они поочередно информацию. — И о памяти. Письмо как инструмент памяти. Что именно не так обстоит с письмом.

Наставница улыбалась со скрытым превосходством.

— Он спрашивал, как, в самом деле, мог Платон прибегать к письму, если сам считал его фактической подменой мысли. Он считал его надуманным, искусственным знанием, к которому люди прибегают, на самом деле ничего, соответственно, не пережив и не постигнув.

«Вы всегда говорите вот так, свысока, — подумала Милена. — Все равно что заставляете нас метать кольца, зная, что мы в этом деле слабаки, а потом вот так улыбаетесь, когда мы промахиваемся».

— Звучит в точности, как говорят вирусы, — заметила она вслух. — В точности по заученному. А вот сам Платон вирусы, наверно, тоже бы ненавидел.

Наставница засмеялась.

— Совершенно верно, Милена. Да, да, он безусловно ненавидел бы вирусы. Как всем нам известно, они с Аристотелем заложили основы материалистического и идеалистического учений. Оба эти учения отвергнуты Золотым Звеном нашей философии. Платон верил в диктатуру. Он, разумеется, возненавидел бы и Консенсус, и нашу демократию.

Вид у Наставницы был довольный.

«Ну что, выскочка, получила по носу? — подумала Милена мстительно. — Потом, наверное, будет рассказывать учителям, что в этом гадком утенке кое-какие проблески ума все же есть».

— А я с ним согласна, — сказала Милена.

Примитивы обидно рассмеялись.

— Так ты, получается, у нас идеалистка? Да, Милена? Ты так же считаешь себя тенью на стене пещеры? Или ты расходишься с Платоном и считаешь себя материалисткой? И хочешь жить в каком-нибудь материалистическом государстве, с его иерархией вождей-диктаторов? Или при капитализме, когда царит экономический хаос? — Наставница по-прежнему улыбалась. — Или, скажем, в какой-нибудь стране с идеалистическим общественным устройством — теократией, например? Где тебе внушают, что ты проклята Богом и он желает, чтобы ты горела в аду, как у Данте?

Милена не считала себя ни материалисткой, ни идеалисткой. Разбитая в пух и прах, она замкнулась в себе.

«А я знаю, что имел в виду Платон! Что все вы получаете ваше знание просто так, не прикладывая к этому никаких усилий. Оно не ваше. Мне за каждое слово приходится бороться. Поэтому да, может, я действительно похожа на какого-нибудь сварливого старика Платона, встревоженного тем, что у людей есть новый инструмент, сверх меры облегчающий жизнь».

Наставница между тем переключила внимание на остальных Примитивов.

— Итак: как, по Дерриде, разрешается у Платона противоречие между письмом и письмом?

— «Фармаколиконом»! — вразнобой отвечали Примитивы.

— Правильно! — одобрила Наставница. — «Фармаколикон». Корень нашего слова «фармация», или «лекарство». Исцеляющие снадобья. То, что все мы называем «медикаментами». Но во времена Платона это слово означало одновременно и яд и лекарство. Поэтому письмо Платон считал и ядом и лекарством одновременно.

Милена что-то вспомнила.

— Он не использует этого слова! — крикнула она.

— Об этом у меня информации нет, — на секунду растерялась Наставница.

— Я сама читала! Деррида утверждает, что он этого слова не использует! Ни разу! Платон не называет письмо «фармаколиконом». Ни единого раза. Он называет его попросту ядом.

— Кто желает что-нибудь добавить? — вновь обретя уверенность, обратилась Наставница к остальным.

К ссутулившейся на полу Милене повернулись лица ребят, с улыбками от уха до уха.

— У вирусов ничего об этом нет, — растерянно заметил один из них.

— Может, там этого на самом деле и нет, но подразумевается.

Милена засунула себе руки под мышки.

— Получается, Деррида, пользуясь тем, что Платон умер и не может ему ничем возразить, приписывает ему собственные мысли?

— Почему? — Наставница покачала головой. — Нет. Просто он позволяет себе, фундаментально изучив Платона, трактовать его в своем контексте.

Гнев оживал в Милене колючей распирающей спиралью.

— Я скажу вам, отчего Платон писал, хотя и ненавидел письмо как таковое, — сказала она. — Он писал, понимая, что находится в безнадежном проигрыше. Он проиграл. Все вокруг писали, и потому он тоже волей-неволей был вынужден прибегать к письму. Но он все равно его ненавидел. Писал, но ненавидел.

«Как я ненавижу вирусы. Которые тем не менее так мне нужны — сейчас, сию минуту, в полном объеме, — чтобы догнать».

«Платон — и проиграл?» — Примитивы так и покатились со смеху. Ох и смеху было! У Милены опять все вверх ногами. Платон, этот колосс Идеализма, не мог и не смел проигрывать. Кто, как не он, обосновал последовательное философское учение, правившее два тысячелетия и едва не погубившее планету!

Наставница, нахмурясь, укоризненно покачала головой.

— Давайте-ка потише, — приструнила она воспитанников. — Тише, ребята! Помните, что у Милены нет вирусов. Нам необходимо использовать то, что утверждают нам вирусы, не так ли? Что, по-вашему, мог бы сказать нам о Милене Деррида?

Возникла неловкая пауза. Готового ответа не было, поэтому Примитивы дожидались, что именно им скажут.

— Милена говорит, исходя из собственного личностного опыта. Она думает о вирусах примерно так же, как Платон думал о письме. Она видит текст сугубо своим, свойственным лишь ей образом. И это неизбежно, не так ли? Ведь Милена читает книги сама. Те из них, что пока еще у нас сохранились. Кстати, Деррида писал также и о чтении.

Она снисходительно улыбнулась. А потом повернулась к Роуз Элле и сделала жест в сторону Милены: «Вот оно, наше чудо в перьях. Прошу любить и жаловать». Новая Воспитательница снова ей улыбнулась.

«Ну-ну. Давай, дерзай, — с вызовом подумала Милена. — Небось хочешь, чтобы я в ответ тоже улыбнулась? Посмотрим, дождешься или нет».

Она снова повернулась к мисс Хейзел.

— Вы всегда говорите нам: «Помните, запомните», — сказала Милена. — «Помните, ребята». Но почему-то ни разу не сказали: «Подумайте, задумайтесь».

Все растерянно смолкли. Примитивы знали, что все считают их за недоумков. Милене пришлось перебороть в себе неловкость за то, что она так безжалостно им об этом напоминает.

— Это большая отдельная тема: различие между памятью и разумом. Давайте сделаем перерыв. Всем спасибо. Мы очень хорошо, плодотворно подискутировали. У меня есть ощущение, что я очень многое для себя почерпнула.

Сев за стол, Наставница принялась обсуждать с Примитивами их индивидуальные задания. Паулина, например, занималась вязкой свитера.

— Очень даже неплохо, — похвалила Наставница, рассматривая полуготовое изделие.

К Милене подошла Роуз Элла, новая Воспитательница.


— ВЫ ЗАМЕРЯЛИ НАС на скорость реакции? — спросила она Воспитательницу. — Я что-то не видела, как вы делали замеры.

— Нет, я здесь не за этим, — отвечала та, опускаясь рядом на корточки. На вид ей было лет тринадцать-четырнадцать. Взрослая.

— Ну и как впечатление? Мы, наверно, тугодумы?

— Для тебя это все, похоже, просто ужасно, — сказала Роуз, тронув ей ладонь. — В тебе столько рассудительности. А память подводит.

Милена с досадой закатила глаза.

«Ой-й, шли бы вы все. И эта тоже: такая симпатичная, а дура дурой».

— Вы специализируетесь на дефектах обучения? — спросила Милена.

Роуз запросто уселась возле нее на пол.

— Не совсем. Когда я обучалась на педагога, акцент у нас был немного иной. Такая, знаешь ли, новая мода в методике. Ты же понимаешь, мода есть во всем.

Милене ее манеры импонировали: по крайней мере, она говорит в открытую.

— Так что там нынче в моде? — полюбопытствовала она, несмотря на некоторую скованность.

— Оригинальность, — ответила Роуз Элла. — Нам советовали искать в людях оригинальность и ее развивать. Ведь посмотри, никто не предъявляет ничего нового. Ни в науке, ни вообще.

— Так получается, я оригинальная, что ли?

— Думаю, да, — кивнула Роуз вполне серьезно. — Никогда не слышала, чтобы кто-то вот так рассуждал о Платоне.

В глазах у Милены защипало, к горлу подступил комок. От любой похвалы у нее сжималось сердце: она была ей так непривычна, и вместе с тем так нужна.

— Да уж, большая мне с того польза, — хмыкнула она, глядя себе под ноги.

— Тебе нравится театр? — нежно спросила Роуз.

— Они вас, наверно, проинструктировали? — все еще ершилась Милена, а сама не знала, куда девать руки: хоть бы вязанье какое или медяшку драить. Как назло, в такие моменты руки всегда оказывались не заняты. — Не знаю. Просто нравится представлять, как там все происходит на сцене. Ну там, костюмы, свет. Я в том году ставила рождественский спектакль. — Милене захотелось рассказать этой симпатичной девушке о костюмах, о золотых туфельках и какое там у них было медное ведерко со льдом, где якобы находится мирра.

— Точно, мне же про это рассказывали! — на секунду забывшись, по-детски воскликнула Роуз. Она откинула назад белокурые локоны, и из-под них умилительно проглянули ушки. — Говорят, было просто здорово! Жалко, меня там не было.

— Ах, вот оно что. Вам все рассказали, — осеклась Милена на полуслове.

«А я-то уж было поверила, что ты говоришь от души». — Милена отодвинулась вплотную к стене и села, прислонившись к ней лопатками. — «Все, воспиталке больше ни слова». На следующие несколько вопросов она отвечала односложно: «да», «нет».

Вид у Роуз Эллы был пристыженный. Увлекшись, она забыла, чему ее учили: никогда не говори наперед, особенно дефективному, что тебе уже известно, о чем он собирается сообщить. Эту мысль новой Воспитательницы Милена расшифровала без труда. Та, поспешно пытаясь как-нибудь исправить положение, стала рассказывать о своей семье. О том, что отец у нее реставрирует мебель, а мама — Стеклодув.

— Ты никогда не видела, как выдувают стекло? — спросила она. — Можно часами смотреть не отрываясь!

— Что, будущую профессию нащупываете? Разместить хотите? — хмыкнула Милена.

— Вовсе нет, — даже обиделась Роуз. — Просто я горжусь своей мамой.

— А моя вот умерла, — сказала Милена. — Она была двинутая. Ну не совсем чтобы двинутая, но… Вот так мы здесь и оказались. А сами мы из Чехословакии. Хотя вам это уже известно.

— Нет. — Роуз задумчиво покачала головой.

— Ой, только не говорите, что вас не знакомили с моим личным делом, — скептически заметила Милена.

Роуз со вздохом поглядела себе на руки, затем опять на Милену.

— Нет, так дело не пойдет, — сказала она с тихой решимостью. — Никто нам таких инструкций не дает, никто не заставляет нас идти против своих мыслей. — Взгляд у нее был вполне искренний. — Слушай, давай сходим посмотрим, как выдувают стекло. По крайней мере, ты хоть отсюда на волю вырвешься.

«На волю! Подальше от Примитивов!»

— Ну давай, — с напускным равнодушием пожала плечами Милена: дескать, мне-то что. А у самой в глазах снова защипало, настолько захотелось пойти с Роуз.

В самой Школе Милена бывала нечасто — не было у нее ни родственников, ни друзей, которые бы здесь работали. Да и к самому реставраторскому Братству душа у нее особо не лежала. Роуз с силой налегла на массивную серую створку ворот, которая не отодвинулась, а как бы отплыла на своих хорошо смазанных петлях.

— Мне нравится запах дерева. А тебе? — спросила Роуз через плечо, закрывая ворота за собой.

— Запах как запах, — ответила Милена с некоторой ревностью, как будто запах принадлежал ей, а теперь на него претендует кто-то еще.

Роуз проворно подошла к окну в стене, недалеко от ворот, и жестом подозвала Милену. Вместе они стали смотреть на помещение бывшей Преподавательской. Теперь здесь размещался склад древесины. Аккуратными штабелями были сложены медового цвета доски. Возле дверей наискосок лежало несколько длиннющих бревен. Их сейчас распиливала на доски бригада мужчин и женщин — ровнехонько, под чутким руководством вирусов. Рядом уборщики щетками смахивали в кучи желтые опилки и стружки.

— А что они делают с опилками? — поинтересовалась Милена.

— Используют для упаковки. А еще ими в свое время часто набивали диваны. Очень много опилок уходит, чтобы хранить лед в леднике. Благодаря им он все лето не тает. Хотя в основном мы по-прежнему пускаем их на отопление. Хоть и не положено. Только ты никому не рассказывай.

— Да мне и некому, — пробормотала Милена, отчего-то вдруг смутившись. «Так вот как, оказывается, люди узнают для себя что-то новое — из разговоров». — А потом спросила:

— Получается, весь мир так устроен, на «не положено»?

— Ты о чем? — не поняла Роуз, но к вопросу отнеслась вполне серьезно.

— Я обо всех этих секретах. Тут секретик, там секретик. Взять те же стружки с опилками. — Милена, окончательно стушевавшись, сунула руки в карманы и старалась не смотреть на воспитательницу.

— Да, секретов хватает. Вот, например… — Роуз сделала паузу. — Например, мне очень даже нравится директор Фентон.

Она имела в виду директора Медучилища — очень старого (двадцать два года!), зрелого и видного мужчину.

Милена просто оторопела.

— Правда? И ты собираешься на нем жениться?

Она и представить не могла, чтобы можно было с кем-то разговаривать о таких вещах.

— Да нет, что ты, — удивилась теперь уже Роуз. Она шла, держа руки за спиной белой униформы и глядя себе под ноги. — Он поет. Вечерами он, бывает, поет на Сенном рынке, где мы все встречаемся. У него такой красивый голос!

— Директор Фентон поет? — Милена не поверила своим ушам. Да нет, не может быть. Представить, как это красивое лицо вдруг широко разевает рот и начинает петь… Нет, ей тоже нравился директор Фентон, но не в такой же степени. Милена даже чуть забеспокоилась. У нее никогда не возникало волнения при мысли о мужчинах или о каком-нибудь мужчине в отдельности. Интересно, а кто бы мог понравиться ей самой? Пожалуй, особо и никто. Никто ей особенно не нравился.

— А там, на Сенном, что, много музыки? — нерешительно спросила Милена. У нее самой все никак не находилось времени, а точнее решимости, освоить какой-нибудь музыкальный инструмент. Она довольствовалась тем, что сидела в конференц-зале и слушала, как играют другие.

— Конечно! Конечно да! — воскликнула Роуз. — Там у нас такая музыка, буквально каждый вечер! Ты что, ни разу не была?

— Нет, — созналась Милена.

— Ну так пойдем, нынче же вечером! — не задумываясь пригласила Роуз. — Подходи сегодня к ужину.

Милена чуть замешкалась. Как-никак, а у нее тоже имелся свой распорядок: постирушки, чтение книги. Но стоило подумать: «А почему бы, в самом деле, и не сходить?», как решение возникло само собой.

— Ну ладно, — сказала она, пожав плечами как бы невзначай. — Спасибо.


МАТЬ РОУЗ ЭЛЛЫ РАБОТАЛА ТАМ, где раньше находилась Школа Изучения Африки и Востока. В восточной части здания располагались литейный цех и стеклодувная мастерская. Окна были распахнуты настежь, но все равно стояла невыносимая жара. Зной нещадно обдавал лицо, так что казалось, поры лопаются, пуская струйки пота по щекам и по лбу. Вдоль задней стены тянулись плавильные печи. Одна из них работала. Дверца открывалась с помощью специального крюка, обнажая полыхающее ровным оранжевым светом жерло. У открытого печного зева работала бригада Реставраторов с длинными металлическими шестами.

«Металл!» — Милена в восхищенном изумлении смотрела, думая увидеть чудо, однако металл мало чем отличался от какой-нибудь замызганной резины, разве что не плавился.

Роуз представила Милену своей матери — миниатюрной стройной женщине с безупречной улыбкой и цепкими серыми глазами. В глазах этих колко светился некий огонек, согреться от которого было непросто.

— Мала, — обратилась Роуз к матери, как к подружке. — Это моя подруга Милена.

«Подруга! — Заветное слово подействовало на Милену так, что она, потеряв дар речи, даже забыла представиться. — Она назвала меня своей подругой!»

— Привет, Милена, — кивнула мать с дежурной улыбкой, которую, очевидно, использовала, здороваясь и со всеми прочими. — Я делаю кувшин. Хочешь посмотреть?

Дожидаться, пока Милена наконец скажет «да», Роуз не стала и, взяв ее за руку, отвела на безопасное расстояние. Мать окунула длинный шест в оранжевое свечение и вытянула из печи на его кончике округлый кокон стекла. По краям — как раз там, где утолщение, — кокон горел оранжевым светом. Мать поднесла шест к губам (оказалось, это полая трубка) и осторожно подула; затем, цепко взглянув, подула еще раз. На ней не было ни перчаток, ни фартука. Взяв что-то вроде ковша с длинной ручкой, она одним точным движением катнула кокон на него и стала вращать, придавая изделию форму. Постепенно остывая, стекло начало приобретать сияющий матово-зеленоватый оттенок. Вот Мала поставила его на основание, сплющив донце о подобие маленького стульчика.

— Ну вот, — сказала она.

Тут вперед внезапно скакнула Роуз. Ловко подхватив шест — совершенно неожиданно для Милены, замершей в боязливом восхищении, — она закрепила его в тисках и повернула. Затем схватила треугольную деревяшку и, быстро макнув ее в воду, провела по вращающемуся конусу изделия — как раз там, где у кувшина находится кромка горлышка. Деревяшка тут же вспыхнула. Двигаясь проворно и легко, Роуз сунула шест в соседнюю печку и, провернув, вынула обратно. Стекла на нем уже не было.

— А куда оно делось? — заинтригованно спросила Милена.

— Все, оно уже в духовке, — с добродушной ухмылкой сказала Роуз. — Отдыхает при восьмидесяти градусах, пока не затвердеет. — Металлический шест она окунула в ведро. Раздалось шипение, над пузыристо вскипевшей водой взвился пар. — Ну-ка, отойди, — велела Роуз и ловким движением отбила кристаллическую корочку, приставшую к кончику полого шеста.

— Погодите, я еще и сеть сейчас сделаю, — сказала Мала. — Если хотите, оставайтесь, посмотрите, а то и поможете.

«Вот это да, — сказала себе Милена. — Такое наблюдать. Ну и везет же мне».

С азартной улыбкой Мала села перед небольшим столиком.

— Заказ поступил только сегодня, — пояснила она. — Там как раз один дом заканчивают, в Аксбридже.

— Смотри, как можно ткать из стекла, — сказала Роуз, в волнении легонько стиснув Милене предплечье.

Вот уж где была истинная красота. Оказывается, стекло можно вычесывать, как пряжу, свевая из него изящные, похожие на серпантин ленты-волокна. С помощью всего лишь двух палочек она вытягивала, подхватывала и сплетала их на манер корзинки. Ленты норовили вот-вот оборваться или провиснуть, но Мала всякий раз успевала их подхватить — казалось, в самый последний момент, — приподнимая одну и пропуская под ней другую.

Подобно шерсти, стекло можно было вязать. Постепенно увеличиваясь в размере, плетеный узор отдыхал на плоскости металлического листа. И тут Мала взялась нарезать ленты с помощью ножниц, время от времени передавая их Роуз, которая окунала их в воду или сбивала с ножниц корочку. К готовому, казалось бы, плетению подтягивались новые волокна — раскаленными докрасна клещами, то поглаживающими, то вплавляющими их в уже готовый орнамент.

— Это… стекло, — говорила Мала урывками, не отвлекаясь от работы, — предназначено для… декоративных панелей. Точнее, экранов. Между резными деревянными скамьями.

До Милены дошло, что пояснение адресовано именно ей.

На секунду отвлекшись, Мала с улыбкой посмотрела на нее.

— Очень красиво, когда на них играет свет. — Милена, не найдясь с ответом, робко улыбнулась. — В готовом виде будут размером где-то квадратный метр каждая.

Роуз вдруг резко присела возле матери, как в реверансе. Из-под металлического листа она выдернула другой, чтобы разместить на нем выросшее в размерах плетение. Стеклянный орнамент игриво переливался светом и скользил как живой. Испуганными насекомыми стрекотнули палочки.

— Оп! — одобрительно воскликнула Мала.

Незаметно наступило время обеда.

Все вместе они отправились на Рассел-сквер. Газоны изобиловали фотосинтезирующими любителями солнечных ванн. Мала всем троим купила по напитку, а также по чашке жареных кальмаров. Уютно разместившись на траве, они принялись за еду, время от времени отгоняя норовящих сунуть нос в чашку местных собак.

— Получается, все не так, как нам рассказывают, — тщательно взвешивая слова, сказала Милена.

— Что именно рассказывают, Милена? — с неизменной улыбкой переспросила Мала, соблюдая уважительную дистанцию.

— Я насчет реставрации. Нет в ней ничего от Золотого Звена философии. Есть лишь умение работать со стеклом. — У Милены перед глазами до сих пор стояли искусные движения мастерицы, и это вселяло надежду. На то, что жизнь строится все же на практическом, обогащенном опытом труде, а не на искусственно внедряемой памяти.

Мала, похоже, поняла. Улыбка стала шире, хотя и с грустноватым оттенком.

— Да, безусловно, мы здесь не только болтовней занимаемся. Единственный способ овладеть ремеслом — это изучить его до тонкостей, причем именно руками. Можно, понятно, узнать о нем в общих чертах и через вирус. Но это осядет только здесь. — Деликатным движением она колечком кальмара указала себе на покрытую платком голову. — Руки же при этом все равно не справятся. Ремесло надо постигать на практике.

Колечко кальмара Мала держала как-то по особому изящно, если не сказать аристократично. И вообще, Милене все это было так приятно, что, не в силах скрыть эмоций, она отвела глаза.

— Ладно, — засобиралась Роуз. — Я все же Воспитатель, а не Стеклодув. Так что мне пора возвращаться.

Они поднялись, и Роуз с матерью с забавной церемонностью расцеловались. Мала ласково похлопала дочь по плечу. После чего, к несказанному удивлению Милены, поцеловала и ее.

— Ну что, не прощаюсь, — сказала Мала. — Ужин в шесть. — И не оглядываясь ушла. Даже походка и та была у нее безупречная — ровная, степенная. Просто и с достоинством.

— Правда, мама у меня прелесть? — спросила Роуз.

Милена кивнула, в основном потому, что именно такого мнения была о самой Роуз. В Медучилище они пошли вместе.


ВСЮ ВТОРУЮ ПОЛОВИНУ ДНЯ — пока одни дети упражнялись в музыке, а другие практиковали деловые игры с воображаемой куплей-продажей свеч и мыла — Милена втихомолку улыбалась. Входили и выходили ее сверстники, спеша по уже реальным делам (торговля жареной кукурузой для партийных бонз на Тоттенхэм-Корт-роуд, платная уборка улиц в соседних Братствах), а Милена, скрестив ноги, все безмолвно сидела во внутреннем дворике. Тихонько переговаривались с Наставниками родители — они беседовали о перспективных линиях Развития. Говорят, такому-то Братству в скором времени понадобятся химики — так что нет ли какой-то возможности предварительной практики по химии? И сколько здесь откроется новых мест — хотя бы приблизительно, в самых общих чертах?

И, слушая эту болтовню, доносящуюся неровно, словно порывы ветра, Милена улыбалась. С улыбкой она шила кожаный кошелек, почти машинально работая иглой с суровой ниткой. В конце концов, жизнь действительно может наладиться. Ведь у нее есть теперь подруга. У нее — есть — подруга!

В четыре часа, с закрытием Медучилища, она помчалась назад, на Гарденс-стрит. Взбежав по лестнице, сбросила свой серый комбинезон и, притопывая, устремилась в ванную, оказавшуюся, по счастью, пустой. Там она на полную мощность включила душ и усердно намылилась с головы до пят. Пустила себе на десны зубных клещиков (то-то им сейчас работы будет на деснах), после чего почистила зубы. Провела по ним языком: как новенькие — поскрипывают, как свежая прохладная резинка. Причесалась, взыскательно оглядела себя в зеркало: нет, часть пор все еще с грязью. Вымыла лицо еще раз. А потом прибежала в спальню, села на кровать и надела свои лучшие башмаки на деревянной подошве — чтоб постукивали, когда она будет танцевать.

Сьюз и Ханна отсутствовали. Слышно было, как они сейчас разговаривают со своей компанией внизу, на улице. Будут там сидеть до заката и оттуда же отправятся на ужин. Обычно их голоса внизу вызывали у Милены чувство бесприютности, покинутости. Теперь же, сидя в тиши комнаты, она думала: «Мне есть куда идти. Я буду ужинать в семье, а вы все — здесь, в Детском саду. Причем кто-нибудь из малолеток опять начнет в столовой кидаться кашей-затирухой. Будете потом полчаса отмываться, а затем разбредетесь друг к дружке по комнатам играть в карты или тасовать все эти ваши сделки. Выменивать друг у друга игрушки, коврики — вся ваша ерунда, которая, по вашему мнению, придает вам сходство со взрослыми.

А вот я нынче буду ужинать со взрослыми, и у нас там будет музыка!»

Посмаковав это ощущение еще буквально одну секунду, Милена помчалась вниз по лестнице, стуча каблуками, как веялка на току.

Сенной рынок представлял из себя старую площадь, окруженную домами преимущественно восемнадцатого века. Древняя кирпичная кладка уже местами проседала, не вполне ровными были забеленные окна, но старинные строения по-прежнему гордо являли себя миру. Посреди площади, за чугунной оградой, находился еще один сад. Среди толстенных стволов под сенью старых деревьев в нем обитала живность. Паслись привязанные к колышкам овцы и козы, выщипывая траву по кругу, что придавало ей ухоженный вид. По центру под покатой крышей из резиновых листов возвышалось достаточно большое сооружение, сплошь из тюков сена.

Милена отыскала дом номер 40. На двери лежал медный молоток в форме дельфина, которым надлежало стучать по таким же медным волнам. На стук дверь почти сразу же открыла Роуз Элла (наверное, специально дожидалась в парадном). Милену опять расцеловали в обе щеки и сказали, как рады ее видеть. По обеим сторонам парадного рядком тянулись мелкие медные пушечки.

— Из них раньше специально давали салюты, — пояснила Роуз.

По стенам, так же в ряд, висели старые желтеющие картины. Кто именно на них изображен, Роуз толком не знала. Милена приостановилась взглянуть на лица. Портреты были частично отчищены, и лица степенно взирали с вытертых участков пыльных полотен, словно изображенные на них люди сами расчистили себе прогалины, через которые можно смотреть. В углу стоял старый стул с резной спинкой в виде арфы, часть деревянных струн которой была сломана. Старый щербатый паркет был устлан большим ковром — уже порядком выцветшим и повторяющим неровный рельеф пола. Преданным сторожем застыла у стены большая фарфоровая собака с отломанным кончиком носа.

— Как здесь чудесно! — не сдержала восхищения Милена. — И столько всяких вещей…

— Только тихо, — заговорщическим тоном сказала Роуз. — Мы специально тянем с их реставрацией, чтобы они оставались у нас.

— Правда? — растерянно прошептала Милена. Вот уж действительно, в мире надо держать ухо востро.

— Да ладно тебе! — засмеялась Роуз. — Пойдем покажу, где мы живем. — И побежала вверх по гулко стучащей, не покрытой ковром лестнице. Милена устремилась следом, стуча подметками-колодками. С верхнего этажа кто-то на них прикрикнул: дескать, тише.

На площадке лестничного пролета стояли старинные телевизоры со скрученными жгутами проводов; тут же, рядом с проводами, красовались разрисованные статуэтки Будд, а рядом бюст Бенджамина Бриттена. Еще один старый стул с подлокотниками, две ножки у которого заменены протезами из бамбука, а обивка вышаркана не меньше, чем у ковра внизу. Спинка и подлокотники у стула были с обивкой, что придавало ему сходство с пиджаком.

Семья Роуз жила в просторной комнате (бывшем будуаре), большие окна которой выходили на площадь, смотревшейся из-за неровностей стекла как-то текуче, будто сквозь марево зноя. Подоконник венчали деревянные канделябры и графины с водой, у которых на горлышки были надеты стаканы — видимо, чтобы не попадала пыль. На стенах — портреты, фотографии канувших в небытие монархов, а также французские гравюры с горными и сельскими пейзажами (на одной надпись “Le Calme”). Здесь вошедших, встав с полированного кресла красного дерева, встретила сестра Роуз, Морин (снова поцелуи в обе щеки). Ножки у стола были выполнены в виде обнаженных женщин, отчего Милена невольно зарделась. На столе в вазоне стоял искусственный букет пластмассовых тигровых лилий. Морин сама насыщала их цветом.

— Прелесть этих цветов в том, что они никогда не вянут, — сказала она. — Всегда такие яркие.

Мысль об этом вызвала у Милены немой восторг. Действительно, толстые восковые лепестки в красную, оранжевую и черную крапинку смотрелись восхитительно натурально. В углу стояла печка весьма экзотического вида, и из-за нее в комнате было, пожалуй, жарковато, но зато Роуз смогла заварить всем по чашке чая из стоящего на ней чайника.

Вбежал какой-то мальчик, спросил, где Джонни.

— Да где-то там, на площади, — махнула рукой Роуз, и мальчик снова убежал. Со стопкой книг вошел отец Роуз. Таких крупных, рослых мужчин Милена раньше и не встречала. Лицо у него было достаточно жестким, если не сказать жестоким: тонкий сжатый рот, длинный нос со следами перелома, черная борода и гладко зачесанные назад волосы. Тем не менее голос у него оказался неожиданно высоким и приятным.

— А чья нынче очередь? Мамина? — спросил он.

Он выяснял, чья нынче очередь готовить, — в надежде, что не его.

— Да мамина, мамина, — успокоила его дочка.

— Ох как славно, — повеселел он и посмотрел на Милену. — Дочь мне сказала, что ты увлекаешься книгами. Милости прошу, пойдем, полюбуешься моими!

Протянув волосатую лапищу, он взял Милену за руку и повел вниз по лестнице, опять загромыхавшей под ее деревянными башмаками.

— Ну и копыта у тебя, мертвого разбудят! — весело заметил он. — Так, здесь осторожней.

Они нырнули в затемненный коридор: в задней части дома окон не было. Отец Роуз зажег свечу, выхватившую из темноты целую стену книжных полок.

— Глянь-ка, полюбуйся на них, моих красоток. В вирусах из них не значится ни одна. Ни одна!

То была стена неизвестных книг. Они вновь предстали перед внутренним взором Милены Вспоминающей — ясно, как наяву:

«До Скотленд-Ярда»

«В рамке», Дик Фрэнсис

«Нерожденный король», Джулиан Мэй

«Дикие сказки», Джордж Берроу

«Мир пауков», Колин Уилсон

Книги были старые — в кожаных, матерчатых, реже в выцветших бумажных переплетах.

«Нанвеллская симфония» С. Аспинала Огладендера, издательство «Хогарт-пресс» — с цветным небом над высотными зданиями.

«В ногу с бесконечностью» Трина — золотистое тиснение по синей сафьяновой обложке.

— Как же Консенсус мог про них забыть? — растерянно спросила Милена.

Отец Роуз Эллы пожал атлетическими плечами.

— Их время прошло. Хотя когда-то их любили и запоем читали. Но потом на их месте проросли другие книги, новые. Так же и у людей. Далеко не всем суждено оставить по себе долгую память. Вот и с книгами то же самое. На-ка, взгляни. — Он снял с полки какую-то книгу — ледериновая обложка порвана, набивка торчит, как клочья ваты из дивана, — и раскрыл перед Миленой. Взгляд упал на черно-белую фотографию, местами ретушированную карандашом. На ней женщина в белой ночной рубашке изумленно смотрела на другую женщину, в одеянии из листьев. Фотографии окаймлялись затейливыми завитками, а витиеватая надпись гласила: «Сцены из “Питера Пэна”, очарования для детей».

Страница сменяла страницу, картинка картинку. Вот туманные пейзажи с сельскими домиками и розовыми беседками; вот танцующие женщины в оборчатых льняных платьях, кокетливо приоткрывающих одетые в чулки лодыжки. И всюду островки света и тени.

— Так это же… театр, — завороженно прошептала Милена.

«Отец у Роуз что, тоже проинструктирован

— И заметь, — сказал тот, — ни одна из этих постановок тоже не затронута вирусами.

От пронзительности нахлынувшего чувства Милена даже зажмурилась. Отец Роуз, все поняв, ласково взъерошил ей волосы.

— Ладно: можешь эту книгу забрать, только с возвратом.

— Спасибо, — отозвалась Милена тихо, при этом поглаживая книгу так, будто она была сделана из тончайшего, драгоценного фарфора.

Отец проводил ее обратно в гостиную. Роуз за это время успела сходить в душ и вернуться еще более посвежевшей и похорошевшей. Лицо Милены при виде подруги озарилось широкой улыбкой.

— Глянь! — воскликнула она, протягивая ей раскрытую книгу.

— Папочка, папуля, родненький мой! — радостно взвилась при этом Роуз, целуя отца за доставленную им обеим радость.

В столовую они отправились втроем. Это было большое помещение с множеством столов. Мальчики здесь держались вместе — как, собственно, и повсюду — и с таким же задиристым видом, от которого возникала привычная настороженность. Были здесь и те, которых она видела в Медучилище (а она-то уж понадеялась, что здесь будут только взрослые. Между прочим, интересно: как из этих лоботрясов могут вырастать такие приятные в общении взрослые мужчины?) Подходили и родители, наравне с детьми становясь с подносами в очередь. Вскоре появилась Мала со своей неизменной улыбкой. Милена с пылающими щеками прижимала к себе книгу, опять лишившись дара речи. Случайно обернувшись, она увидела позади себя глыбообразный черный шкаф. Верхняя его часть узорчато ветвилась, поддерживая фрагмент витража. Резные створки украшали какие-то неказистые пухлые младенцы: двое из них играли на лютнях, один на барабане (палочки были обломаны). Четвертый дул сразу в две свирели.

Отец Роуз опустился рядом на одно колено и доверительно сообщил Милене на ухо:

— Верх и задняя часть этого шкафа сделаны в самом начале восемнадцатого века. А вот передние створки — видишь? — созданы еще в начале пятнадцатого столетия. Дерево — не что иное, как испанский каштан, причем именно съедобный, а не конский. Вот почему оно такое темное. А вон там — посмотри — стоит его побратим.

Милена послушно повернулась и увидела, что в другом углу зала высится еще один шкаф, очень похожий. Только резные фигурки на нем уже не толстые дети-купидоны, а средневековые взрослые, худые и аскетичные.

Вытянув руку, отец Роуз Эллы стащил с нижней полки шкафа старинную каску с почерневшей от времени кожаной оплеткой. На тусклой медной бляхе можно было прочесть надпись «Ирландские драгуны». Каску отец водрузил себе на голову, надвинув на глаза.

Сидящие неподалеку мужчины рассмеялись и обменялись фразами, значения которых Милена не поняла.

— Ой, пап, сними! — засмущалась Роуз. Все вместе они уселись за одним из длинных столов. Еды на тарелках было непривычно много: обжаренные овощи, цветная капуста с паприкой и большущие — с ножку цыпленка — генетически модифицированные креветки, очищенные и подающиеся запеченными.

За столом степенно и непринужденно текла беседа. Братства Каменщиков и Лесозаготовщиков опять играют на повышение и взвинчивают цены. Скоро дешевле будет самим ездить заготавливать и притаскивать материалы в город.

— А что? — воскликнул отец Роуз Эллы. — А? Что нам мешает самим все разведать на периферии, в тех же лесах, а то и в горы забраться?

— Вильям, — укоризненно перебила его Мала. — Ты уж попридержи свои фантазии. Да у тебя не меньше месяца уйдет, чтоб дотащить древесину из Камбрии сюда. Ты только представь: это же на границе с Шотландией!

Но зароненная идея оказалась искрой, из которой разгорелось пламя; со всех сторон пирамидами начали воздвигаться грандиозные планы. Между тем подали десерт, зажгли свечи, а столы раздвинули, освободив место под музыку и танцы. Громадина отец открыл створки испанского шкафа с музицирующими купидонами и извлек оттуда волынки. Из шкафа-побратима на свет появились дудочки, барабаны, флейты, ирландские арфы и гобои.

Дудки начали высвистывать мелодию; в такт им загудели волынки. С нежной грациозностью вступили смычковые (Мала, оказывается, еще и играла на скрипке). Серебром зазвенели арфы; им приглушенным стуком вторил барабан. Братство Реставраторов, выстроившись парами в центре зала, торжественно вышагивало в старинном танце.

А директор Фентон действительно пел. Милена взглянула на Роуз: та, опустив глаза, изо всех сил сдерживала улыбку. Песня Фентона была чем-то вроде рассказа о приезде делегации от партийного начальника. Дураки делегаты были посланы ознакомиться с семьей Реставратора, задумавшего жениться на дочке того чинуши. Проверяющие увидели коз и приняли их за почетный караул бородачей. Увидели рухлядь на искусных подпорках, услышали живущих в камине сверчков (их здесь называли «скрипачами») и решили, что у молодого человека есть целый личный оркестр, скрывающийся где-то за ширмой. Заночевали на набитых соломой тюфяках, но приняли их за пуховые перины. В общем, Противный начальник был так впечатлен, что не упрямясь отдал дочку жить-поживать с Реставраторами, подумав сдуру, что они все богатеи. На последнем куплете танцующие ринулись в круг. Милену кто-то за руку затянул в самый его центр. Она отплясывала как могла, прижимая к себе книгу и цокая башмаками по полу, — под общий хохот и аплодисменты Реставраторов. Милена, стушевавшись, ретировалась в задние ряды. При этом успела заметить, как танцует Роуз: глаза сияют, а сама так и вьется вокруг директора Фентона, в данный момент грациозно крутящего ее в танце, как куколку-марионетку.

В обществе Роуз обратная дорога до Гарденс показалась досадно короткой; знакомая улица казалась входом в другой мир.

— Как бы мне стать Реставратором? — задала сокровенный вопрос Милена. — Наверно, теперь уже и на обучение времени не хватит?

— Почему? Если тебе это подходит, то и время найдется, — ответила Роуз Элла. — А теперь спокойной ночи, солнышко. И приходи к нам, не стесняйся.

Кто бы мог подумать, что жизнь разом так волшебно преобразится, обретя и смысл и прелесть? Прежде чем войти к себе в подъезд, Милена посмотрела на звездное небо.

«Роуз Элла. Роуз Элла», — повторяла она в такт шагам, топая вверх по ступеням лестницы. «Роуз Элла», — повторяла она, укладываясь в свою сиротскую койку возле окна. Отсюда тоже видны были звезды. «Я хочу снова туда пойти, — умиротворенно думала она. — Хочу быть Реставратором и жить на Сенном. Хочу вязать стекло и спасать старые книги. И научиться играть на дудочках, и танцевать».

А танцевать она хотела непременно с Роуз Эллой. Звезды в вышине приветливо подмигивали, и в омут сна Милена соскользнула с улыбкой.


К РОУЗ МИЛЕНА ХОДИЛА регулярно в течение всего лета. Даже ночевать оставалась в гостевой комнате, полной всякой роскоши и красоты. Например, были там китайские встроенные шкафчики. Сидя за столом над книгой, Милена иной раз поднимала взгляд на их дверцы. Они были инкрустированы фигурками людей из слоновой кости. Человечки охотились, ловили рыбу или носили на спине снопы. Хотя некоторые фигурки со временем успели выпасть, оставив после себя соответствующей формы углубления — неприметную память о навсегда ушедших. Особенно больно было иной раз смотреть на те из них, от которых уцелела какая-нибудь часть — туфля, пола одеяния, — словно они застыли в преданном, терпеливом ожидании возвращения своего хозяина.

Милена вспоминала ванную — настоящее чудо. Огромная чаша ванны на металлических ножках, с прозрачно-белой эмалью и большими медными кранами, чуть скошенными, как трубы у броненосца. Какой-то странного вида рычажок, который надо было потянуть кверху и повернуть, чтобы спустить воду. Были специальная ванночка для ног и унитаз, украшенный рельефом с животными, и голубая надпись «ПОТОП» внутри раковины. Милена Вспоминающая видела этот интерьер перед собой так же ясно, как если бы она могла просто повернуть за угол и рассмотреть его там наяву, во всех подробностях.

Она вспоминала дом в Холборне, который был на реставрации. Крыша и полы у него были снесены почти полностью. И вот они с Роуз Эллой осторожно, чуть ли не на цыпочках, пробирались по фундаменту, по осыпавшемуся цементу и грудам кирпичей. А на стенах между тем по-прежнему держалась побелка. Перед глазами стояли стены какой-то комнаты, с широким красным ободом филенки по периметру. В углах — там, где по краям еще оставался потолок, — виднелась лепнина в виде веерами развернувших крылья бабочек. В одной из комнат (это просматривалось в дверной проем) стены покрывала деревянная обшивка, уже посеревшая и треснувшая под солнечным зноем и дождями. Колодцы лестниц зияли пустотой — лишь там, где раньше были лестничные пролеты, на стенах виднелся изгибающийся зигзагом след. Зато плитка на камине нисколько не пострадала. Ее зеленые квадратики были покрыты красными цветами. Готика XXI века. А решетка от ржавчины сделалась огненно-рыжей.

— Люди к этому времени несказанно разбогатели, — сказала Роуз, проводя по решетке пальцем. — Не все, конечно. Некоторые. Как раз перед тем, как начался разлад. Они жили в больших домах, у некоторых их было по нескольку штук. Они могли преспокойно путешествовать по всей Британии — да что там, по всей Европе! И останавливаться в этих домах где на недельку, а где и вообще на пару-тройку дней. Нет, ты представляешь? «Ну что, дорогуша, давай слетаем на выходные в Эдинбург!» — прогнусавила она карикатурным баском.

— «А что, милый? Давай развлечемся», — в тон ей отозвалась Милена, пародируя жену какого-нибудь партийца. Взявшись за руки, они, балансируя, осторожно прошли вдоль выломанного плинтуса.

— Представляешь, каково быть таким богатым? — продолжала Роуз.

— А представь, что мы сейчас залезаем по лестнице и находим одну из тех комнат, где все еще как тогда, и люди там те же, из прежних времен. И будто бы они не знают, что все изменилось…

— У-у! — протянула Роуз. — Не хотела бы я снова в те времена попасть. Мы с тобой потянули бы только на служанок. Ездили бы каждый день сюда издалека, на поезде.

— И вдыхали бы смог, всю эту отраву!

— И думали, что скоро конец света! — Роуз неожиданно схватила Милену за руку. — А ну пойдем. Тебе надо это видеть. — И потащила Милену в соседнюю комнату.

За окнами здесь буйно разрослась крапива. Но зато в этой угловой комнате полностью сохранился пол — совсем ровный, ни одна плашка паркета не испортилась. Паркет был красивый, из хорошего дерева. Потолок, правда, в комнате не сохранился, лишь одна толстенная балка пролегала посередине. А к ней снизу крепился каким-то чудом сохранившийся кусок лепнины: похожий на застывший фонтан округлый выступ, окаймленный лепными же листьями, в середине которого — отверстие под люстру.

— Что это? — спросила Милена, которой этот нарост показался вначале чем-то вроде осиного гнезда.

— Это специально для освещения, — пояснила Роуз. — Называется «роза», потолочная роза. А теперь вот на это посмотри. — И она потянула Милену в смежную комнату поменьше, где повернула за плечи. В арке над выломанной дверью сохранился настенный рисунок: какой-то человек, летящий по воздуху в запряженной лошадьми колеснице или чем-то на нее похожем.

— Это… самолет? — спросила Милена наугад и тут же устыдилась своей глупости. Ага, самолет: с лошадьми в упряжке. Но у нее не было вирусов, которые вовремя подсказали бы, как выглядит самолет, а какую-нибудь книгу о них прочесть она не удосужилась. Роуз Элла, умница, сделала вид, что вопроса не услышала.

За вышибленным дверным проемом слоистой кучей валялся битый шифер, осколки которого напоминали наконечники каких-нибудь доисторических стрел. А на желтой стене возле бывшей двери значилась проставленная красным флюоресцирующим маркером надпись: «Раиса 2050». И ниже, той же рукой, но уже смазанно, угольком: «Раиса (опять!) 2084».

Осторожно пробравшись по завалам шифера, а потом — где прыжками, где перебежками — через заросли крапивы, они были уже возле выхода, когда Милена запнулась о какой-то предмет и, нагнувшись, вытащила его из наноса почвы. Это была мелкая деталь (не то гвоздик, не то шпилька) от металлической кроватной сетки, все еще не утратившая бронзовый цвет и шляпку-венчик. Милена вдруг представила этот гвоздик новым, и все еще частью детской кроватки — с нежным пуховым одеяльцем, с пододеяльничком в синий цветочек. Представился даже ребенок в ней — девочка с каштановыми волосиками, кругленькая, важная, лежит себе и посапывает в кулачок. Милена еще раз взглянула на окна, пустыми бельмами уставившиеся в небо. Что бы та малютка подумала, знай она наперед, как все обернется?

Здание было как будто поездом, уносящим жизни своих жильцов-пассажиров на курьерской скорости — куда? Наверное, к крушению.


ОТЕЦ РОУЗ ЭЛЛЫ отбыл одним ранним летним утром, с товарным поездом. Он и еще семеро мужчин отправлялись на север страны, в Камбрию, за новой партией камня. Проводить их люди собрались со всего Сенного. Все махали — в том числе и Милена, пришедшая сюда спозаранку. Роуз, сама не зная почему, плакала: у нее было какое-то предчувствие. Что-то ужасное, по ее мнению, должно было случиться на пути в Камбрию.

Весь следующий месяц танцы на Сенном проводились по-прежнему регулярно, но, безусловно, сказывалось отсутствие отцов, с которыми было так приятно общаться и танцевать. Даже музыка, казалось, сделалась печальнее. Милена вспоминала Малу, играющую на скрипке. Она играла, положив на инструмент подбородок, а у самой печально-задумчивый взгляд был где-то далеко-далеко, и так же задумчиво звучала скрипка, источая сладковатую грусть старых песен.

То была музыка дома. Милена чувствовала, что обрела семью, близких людей и место, в которое тянет. А вместе с тем обрела и будущее.


ОКЕАНСКИЕ ТЕЧЕНИЯ БЫЛИ НЕСТАБИЛЬНЫ. Гольфстрим время от времени менял направление и смещался в ту или другую сторону. Вслед за ненастным, сырым и ветреным летом могла прийти воющая ветром, слепящая снегом зима.

К концу того лета дожди шли не переставая. Милена все дни проводила на Сенном за чтением, слушая, как барабанит по крыше дождь, в то время как Роуз вязала, а ее сестра мастерила искусственные цветы. Камни на мостовой хлюпали под ногами, выстреливая струйками слякоти. Земля раскисла и стала чавкающей жидкой массой, как болото. Упругим, как матрас, сделался дерн в парках. Деревья уныло поникли своими отяжелевшими от воды кронами, роняя с листьев бесконечные капли.

И вот как-то вечером загудели колокола. Они зазвонили все вместе, по всему городу. По воздуху текли реки колокольного звона.

Согласно правилам, три удара означали вызов врача. Два — пожар, один — наводнение. Здесь же никакого четкого сигнала не было; стоял лишь сплошной гул, от которого тревожно замирало сердце.

Ближайший от Детсада колокол находился на углу Гауэр и Торрингтон, его было видно из окна спальни. Двое ребят на колокольне все еще били в него, когда на улице послышался дробный стук копыт. На Гауэр-стрит появилась женщина-глашатай на лошади. Она не стала спешиваться, а, привстав на стременах, прокричала чистым и пронзительным голосом:

— Всем, всем! Просьба выслушать! Надвигается ураган! Сегодня вечером он достигнет города!

Ребята, свесившись вниз, о чем-то спросили женщину. Та посмотрела на них вверх, затем вниз и наконец прокричала во всеуслышание:

— Его заметили с шаров, и он надвигается! Надвигается ураган! У вас есть примерно четыре часа! Просьба всем закрыть наглухо ставни, забить окна, убрать с улицы все незакрепленные предметы! Уйти в укрытие! Взять с собой запасы провизии! Спасибо! — Затем Башкирия с алым лицом натянула поводья и развернула вставшую на дыбы лошадь. Минута, и стук копыт стих в отдалении.

Директор Детсада распорядился забаррикадировать окна всей имеющейся мебелью. Наиболее храбрые из ребят, держа во рту гвозди, крест-накрест заколачивали снаружи окна бамбуковыми шестами. Одежда и постельные принадлежности сносились вниз, в световые колодцы. Двери запирались и заколачивались. Соблюдались и правила противопожарной безопасности: прежде чем заколачивать дверь, дежурные по этажу бдительно осматривали каждую комнату.

После чего, сгрудившись в спасительных недрах здания, все затаились в тревожном ожидании. Над просветами световых колодцев виднелось небо, внезапно ставшее как-то ниже. В его густеющем вареве пеной проносились набрякшие пылью мутно-желтые облака. Ветер вначале налетал порывами. А затем, набираясь силы, натужно завыл, задувая в открытый верх колодцев, как в какой-нибудь духовой инструмент.

Наконец он саданул по колодцу с внезапной мощью кулачного бойца. Послышалось, как где-то снаружи с грохотом опрокидываются незакрепленные предметы и звонко бьется вдребезги стекло.

Дети съежились у себя под одеялами, держа друг дружку за руки.

«Надо было мне пойти на Сенной, — запоздало упрекала себя Милена, — остаться там со своими. Хоть бы с ними было все нормально: с Роуз, ее сестрой, с Малой, с Фентоном. Но конечно же, в первую очередь с Роуз».

В вышине Милена заметила птиц. Они проносились разрозненной стаей, нелепо кружа по спирали. И только тут она разобрала, что птицы эти четырехугольные: это были сорванные с крыши резиновые плитки.

Начало потрескивать хитросплетение бамбуковых шестов вдоль стен. Одна из Нянь, разведя руки в стороны руки, бросилась к своим подопечным, сбивая их в кучу. Под руку ей попала и Милена, которую Няня стала теснить вместе с остальными, давя ей запястьем под подбородок. Милена собиралась было прокричать что-нибудь вроде «А ну пусти!», но тут начали с треском отставать от стен трубы дренажной системы.

Сочась сквозь швы, вода крупными каплями застучала по бетону. Полые бамбуковые трубки, выворачиваясь под давлением из стен, путались одна с другой и шевелились, как трубки у волынки, расщепляясь и надламываясь. Наконец дренажная система вздыбилась целиком и, словно помедлив и сделав глубокий вдох, ухнула в глубину светового колодца, подобно пущенным в небо и падающим теперь обратно бамбуковым копьям.

Снизу, из защищенной глубины подвальных коридоров, заголосили дети.

Начался дождь, хлещущий порывами, как и ветер; рваное месиво туч призраками кружилось в мутно-стеклянистом свинцовом небе. Угнездившись в недрах подвала, дети с обостренной чуткостью внимали доносящимся звукам: вот где-то наверху крушится о стены мебель. Вот сердито заворчал гром. А вот вместе со сполохом молнии грянул оглушительный, волнами разлетевшийся по небу раскат, от которого каменные стены грозно загудели. У всех даже уши заложило.

— У-у-у, — протянули дети в боязливом восхищении.

Вокруг упавших на дно колодца труб забурлила вода. Вскипая мелкими белыми бурунами, она устремилась вниз, в подвал, сдвигая случайные обломки на сливную решетку. Испуганно попятились дети — те, что ближе к краю. У Милены за какую-то секунду вдруг промокли ноги. По подземному коридору, расширяясь в русле от стены до стены, хлынул бурный ручей. Послышались крики растерянности и отвращения. Те, кто сидел, теперь вскакивали, кто с плачем, кто со смехом.

Ночь предстояло провести на ногах. Уже не было ни страха, ни отчаянного восторга — все силы отнимало тупое стояние в холодной воде. Вода доходила до голени. От неумолкавшего завывания ветра клонило в сон. Дети поминутно клевали носом; неудержимо тянуло лечь. Из сонного оцепенения их вырвал лишь резкий удар откуда-то снаружи. Некоторые дети, выбившись из сил, плакали. Их как могли — кого шиканьем, кого воркованием — унимали Няни, обнимая и называя кого «крошечкой», кого «пупсиком». Некоторые из них тоже плакали — по своим оставленным домам, по родителям, которые словно взывали к ним из воющей бури.

Наконец дождь, словно утомившись, перестал; вместе с ним унялся и поток. Дети безучастно сидели в лужах, не в силах даже пошевелиться, а Няни гладили их по головам, пока наконец и тех и других не сморил сон. Но и во сне они стонали жалобно, как ветер.


МИЛЕНА ПОДУМАЛА О РОУЗ ЭЛЛЕ и сразу проснулась.

Небо над колодцем было серебристо-серым, по-прежнему облачным, но уже насыщенным светом. Все вокруг еще спали, раскинув ноги и сцепившись руками. Из-под сводов подвала Милена выбралась на пол-колодца.

Впечатление было такое, будто здесь потерпел крушение поезд. Кучами громоздились изломанные бамбуковые трубы среди нагромождений осколков стекла и плитки. Голые стены были во вмятинах, как после обстрела. На крыше обнажились стропила, древесина была еще свежая, кремово-желтая.

Попытка открыть дверь на лестницу увенчалась тем, что со ступеней обрушился колкий град из стекла. Наспех отряхнув обувь, Милена начала взбираться по осколкам, по кускам дерева и штукатурки.

Стены лестничного пролета местами треснули, и свет падал сквозь трещины на сиротливые, пыльные обломки. Одолев боковой пролет, Милена попыталась попасть в коридор первого этажа. Здесь полно было листьев и обломанных ветвей, словно здание пыталась взять штурмом армия растений. На Детский сад рухнуло дерево.

Густая занавесь листьев, кора как мозаичный узор. Милену что-то кольнуло.

— Нет, нет, — выдохнула она с упавшим сердцем.

Это было ее дерево, Древо Небес. Его обрушил ветер.

«Нет, нет. Только не мое дерево, не моя ветвистая красавица». Она осторожно перешагивала через сломанные сучья, все еще пахнущие древесным соком и свежей смолой. Листья нежными ладонями гладили ее по лицу.

Там, где упало дерево, в фасаде здания зияла огромная брешь. Напрочь снесло крыльцо подъезда. Всюду вокруг валялись обломки, кирпичи, полосы гнутого металла. Милена подобралась к стволу, ближе к развилке наиболее раскидистых ветвей, и оглядела дерево по всей его длине. У основания, словно вторая крона, высоко вздымались вверх вывороченные из земли корни.

«Вот оно какое было, отсюда до земли. Когда стояло».

Вдоль ствола она пробралась подальше от ставшей ненадежной стены здания и оказалась на середине улицы. Комнату Милены буквально смело. Из кучи мусора сиротливо торчала сетка чьей-то кровати, сплющенная и покореженная. Иглами дикобраза торчали в стенах бамбуковые палки, которыми заколачивали окна. Ставни сорвало, а окна по всему зданию выбило.

Милена вспоминала дерево — как оно стояло, как приветствовало ее по утрам. И от жалости сжалось сердце.

— Дерево, бедное ты мое.

Она никогда и не думала, чтобы дерево — обыкновенное дерево — могло, помимо почвы, укорениться еще и в душе, и когда его вырывают, то вырывают не только из земли, но и из твоей жизни, как будто выкорчевывают его у тебя из груди, вырывают из сердца. Милое бедное дерево на непрочной сырой почве, с кроной влажных листьев, колышущихся в потоке высокого ветра. Как долго — целый век, а то и дольше — ты стояло, радуя глаз своей высотой.

Как оглушенная, Милена брела, неся на себе разом всю свою одежду — пальто, комбинезон, чавкающие ботинки. Реставрационных лесов на соседних зданиях как не бывало — их снесло вместе с окнами. Обрушились и многие старые дома, лежавшие теперь поперек улицы курганами хлама. А те из них, что устояли, беззащитно обнажили свои верхние этажи. Нагрянувший хаос застал их врасплох, придав глуповатый вид. Вон, например, из вполне благообразной гостиной торчит теперь наружу телега без колес. Как карты, разбросаны полированные двери, лепнина, оконные переплеты. Весь труд Реставраторов пошел насмарку.

По Гауэр-стрит Милена прошла на Сенной.

Крышу павильона снесло. По всей Бедфорд-сквер была разбросана старая мебель. Вокруг со скорбным видом уже расхаживали Реставраторы — покачивали головами, чесали в затылке. Среди хлама, среди упавших стропил ходили женщины, разносили чай.

«Боже мой, и здесь разруха», — горестно подумала Милена. Не устоял и Сенной, с его красотой и роскошью. Милена чуть не поскользнулась на куске полированной панели. Распотрошенные тюки сена теперь представляли собой единый бесформенный сугроб. Рядом без движения стояли два отца.

— Все, теперь точно все Риферам отдадут, — сказал один из них. — Кораллы чертовы.

— Милена! — жалобно крикнул кто-то сзади. — Милена, Милена!

Роуз Элла! Подруги кинулись навстречу друг другу и, обнявшись, расплакались, чувствуя друг в друге бессловесную поддержку.

— Милена, Миленочка! Все пропало, все разрушилось, — сотрясалась в рыданиях Роуз. На оцарапанной щеке у нее запеклась кровь, ушибленная губа припухла. Слезы проделывали по запыленным щекам извилистые дорожки.

— Наш дом! Наш красавец дом! — восклицала Милена.

— Пойдем, пойдем, солнышко мое, выпьешь чайку, — позвала ее с собой Роуз. Поддерживая друг друга как две старушонки, они побрели через заваленную хламом площадь туда, где подавали чай. Тут и там кверху столбиками курился дым. «Готовят еду, что ли? Хорошо бы», — подумала Милена. Она продрогла и проголодалась.

— Оставайся здесь, — сказала ей Роуз. — Оставайся здесь, у нас.

Так начался короткий период жизни Милены с Роуз Эллой.


ОДНО КРЫЛО ЗДАНИЯ на Сенном все же уцелело. Там, в тесных комнатах, и разместили детей, по двое-трое на одном матрасе. Потрясение сказалось на Милене самым жестоким образом. Уже дважды в жизни у нее случались крутые переломы. Но сил от этого у нее не прибавлялось, скорее наоборот. У Милены теперь буквально стучали зубы. Такого с ней не случалось со смерти матери, когда Милена совершенно одна осталась среди незнакомых, равнодушных к ее горю людей. То непроглядное, граничащее с беспамятством время, казалось, готово было воскреснуть вновь. Руки у Милены почернели от сажи, помыться было негде. Ее не отпускал страх, она боялась людей. Хотелось быть только с Роуз и ее семьей. От Нянь и Воспитательниц Детсада она пряталась. Они пришли сюда на второй день, ступая по грудам строительного мусора. Повинуясь тревожному инстинкту, Милена забилась в комод под лестницей, для верности набросив на себя упавшую занавеску. Слышно было, как Роуз говорит вошедшим:

— Ой, извините, пожалуйста! Нам надо было сообщить: Милена сейчас у нас. Да-да, это ужасно. Вы-то, наверно, все это время ее разыскивали. — Сделав паузу, Роуз елейным голосом окликнула: — Милена-а! Ты здесь? Ой, что-то ее нет.

И поспешно, шепотом:

— Ей нехорошо. Бедняжка, ее все это так потрясло. Пускай она поживет у нас, так будет лучше.

В ту ночь, придвинувшись на матрасике, где они спали вдвоем, Милена прижалась к Роуз, как тонущий к обломку погибшего корабля.

— Милена, милая, мне дышать трудно. Прошу тебя! — взмолилась Роуз.

Svoboda, — произнесла Милена.

«Это что, по-чешски? Она говорит на чешском? Но ведь она забыла чешский!» Роуз, как могла, отодвинулась подальше, оставив Милену наедине со своим ужасом. Ужасом было все — и звезды и темнота, но в особенности прошлое, размытое и черное. И Милена заснула в страхе, не отнимая ладони от теплой мягкой шеи Роуз Эллы.

Проснулась она незадолго перед рассветом, с таким ощущением, будто по-прежнему видит сон. Вокруг — какие-то руины, с разбросанными знакомыми предметами. Вон те четыре пушечки, которые ветер не смог унести из-за тяжести. Милене показалось, что она смотрит на руины своей жизни. Сама о том не задумываясь, она, в сущности, всегда жила среди этих руин — утратив отца, утратив мать, утратив язык, навсегда утратив саму себя под растущими наслоениями безотрадно минувших лет, потерь, насмешек, ненависти к себе, беспрестанной работы, несбывшихся надежд. Утратив детство, которого не было, как не было в ее жизни ничего простого, безопасного, искреннего и целостного, без подвохов.

За исключением Роуз, которая лежала сейчас рядом — действительно как в приятном сне, целованная первым лучиком рассвета первого погожего солнечного дня после ненастья. Милена посмотрела на Роуз — спящую красавицу с распущенными по плечам волосами и в ночной сорочке, в вырезе которой проглядывала красивая, упругая грудь с темным соском. Все еще находясь между сном и явью, в безмятежном утреннем полусвете Милена, поддавшись невольному порыву нежности, поцеловала сосок, обхватив его губами.

Роуз, дернувшись, распахнула глаза на Милену.

Милена смотрела на нее томным от любви взглядом.

Роуз Элла села, натянув на себя шерстяное одеяло, и пристально взглянула на Милену так, что холод пробежал по спине. Постепенно до Милены стало доходить: произошло что-то ужасное, непоправимое.

— Милена! Что ты делаешь?

— Не знаю, — честно призналась она.

Считалось, что у сирот раньше, чем у других, просыпается половое влечение. Некоторые из них о женитьбе и замужестве заговаривали еще до Считывания. Ходили слухи, что в Детсадах происходят вещи, о которых вслух не принято и говорить, — и это еще до того, как сирот благополучно считают, разместят и нормально вылечат посредством вирусов. Сиротами восторгались, преподносили их чуть ли не как идеал, как детей, раньше других становящихся в полной мере взрослыми. Но превозносили сирот в основном для того, чтобы их меньше боялись другие.

Они напоминали людям о том, что те умрут; своим существованием предопределяли их собственную кончину, которая в общем-то уже не за горами. Сироты с безжалостной ясностью приоткрывали тот факт, что дети растут и развиваются слишком быстро. Люди считали, что темные мысли у них вызываются или провоцируются темнотой в умах сирот. Люди страшились, что сироты испортят их собственных детей не по годам взрослыми мыслями или чересчур ранним половым влечением. Милена не знала, что она сама — своего рода тест на толерантность, живая шкала отклонения в развитии.

Роуз встала, завернувшись в одеяло, которое выдернула у Милены из рук. Отойдя в сторону, она через плечо обернулась на Милену. Роуз плакала. Закрыв лицо руками, она пошла быстрее, удрученно покачивая головой. А затем перешла на бег, прихрамывая босыми ногами на битом щебне.

Милена лежала на матрасе, сунув руки между колен. До нее уже дошла и суть происшедшего, и что будет дальше. Про нее скажут, что это случилось, потому что она сирота. Что ж, они правы: она действительно сирота. И ее отошлют. Обратно в Детсад.

Пришла Мала со своей неизменной улыбкой, только на этот раз несколько натянутой, словно глазурованной, как у тех фарфоровых статуэток.

— Милена, здравствуй, — обратилась она, наклоняясь сверху. — Ты этим всем очень удручена, не так ли?

Милена застыла, как загнанное животное. Она чувствовала себя подкошенной, лишенной жизни — дерево, упавшее на Детский сад. Милена уставилась взглядом в колени Малы: смотреть ей в лицо она не решалась.

— У тебя множество проблем, Милена. И это можно понять. Ты лишилась родителей, у тебя есть определенные дефекты в развитии. И мы пытались тебе помочь с ними справиться, для твоего же блага и чтобы помочь Роуз Элле с ее работой. И мне приятно думать, что мы сделали для тебя что-то хорошее. Но теперь твоя жизнь в твоих руках, дорогая. Тебе теперь самой предстоит поработать над своим развитием. Тебя считают и от всего вылечат, уже совсем скоро. И может, после этого, когда все наладится, ты… — сделав паузу, она коснулась руки, точнее, рукава Милены, — ты, может быть, снова сможешь нас навестить.

— Куда мне теперь идти? — произнесла Милена чужим, потерянным голосом.

— Другие сироты сейчас переезжают в Медучилище. Крепкое такое здание, куда крепче, чем здесь, на Сенном. — Колени слегка повернулись: мать Роуз в этот момент, видимо, с сожалением оглядывала царящую вокруг разруху. Осознание собственного горя придавало ей твердости.

— Тебе, наверное, сейчас лучше пойти, Милена? Пока люди не начали просыпаться, задавать всякие вопросы. На-ка. Вот твои ботинки, дорогая.

Пока ей силком натягивали обувь, Милена лежала не шевелясь.

— Я не хочу идти, — прошептала она.

— Я знаю, дорогая, — сказала Мала со вздохом. — Но так будет лучше для всех.

Милена заковыляла среди развалин, оглушенная примерно так же, как в тот раз, когда ей вводили сильнейший вирус — прямо в вену через иглу. Та дозировка ее чуть не убила. У нее открылось кровотечение. В течение нескольких дней Милена металась по постели в бреду, а потом несколько недель бродила заторможенная, пока инфекция с кучей новых знаний варевом клокотала у нее в голове. Но и тогда вирусы не смогли прижиться и взять верх. Ее и так и сяк крутили, пристально изучая, могущественные Доктора, ощупывая холодными пальцами и оглядывая ледяными глазами. У нее брали образцы — должны же могущественные Доктора знать, почему вирусы не срабатывают. После той окончательной дозы Милене больше давать ничего и не пытались: истязаний достаточно. Пусть теперь сама себя по жизни истязает.

И подослали к ней Роуз Эллу.

— И мы пытались, — горько повторила Милена чужие слова, — помочь Роуз Элле с ее работой…

Не помня как, Милена очутилась в вестибюле Медучилища.

За столом сидели Наставницы. Силами воспитанников все здесь было аккуратно подметено или заменено, так что беспорядок был в целом устранен. Глаза Наставницы прошлись по Милене: испачканные углем руки, чумазая физиономия, белесая от пыли одежда — в общем, «Последний день Помпеи».

— A-а, доброе утро, мисс Шибуш. Вот вы и вернулись после бури. Ну и хорошо, мы для вас как раз подыскали новую рабочую группу. Для подготовки к вашему предстоящему Размещению. И уютную новую комнату.

Милена смотрела на них, не отводя глаз.

«Есть ли у этой комнаты зубы, как у акулы? Чтобы откусывала и сжевывала тебе пальцы, пока ты мытарствуешь по руинам жизни? Стирает ли она тебя в порошок, скрежеща зубьями-жерновами камней? Сочится ли из-под двери этой милой, новой светелки твоя кровь; снабжены ли стены крючьями и креплениями, к которым тебя надлежит привинчивать?»

— Я хочу, чтобы меня сожгли, — обратилась она вслух. — Чтобы из меня все выжгли. Дотла, начисто! — Она ткнула себе пальцем в лоб. — Сделайте мне плохо, до невыносимости. Сделайте так, чтобы я свалилась. Чтобы мне от вируса стало дурно так, как еще не бывало никогда. Введите его весь целиком, одной дозой. Мне все равно, убьет он меня или нет, — мне просто нужно, чтобы в меня его ввели, чтобы он был у меня под кожей!

«И я буду подконтрольна. Сделаюсь аккуратной, чистенькой, все вещи у меня будут опрятные, не подкопаешься. И рассуждать я буду так, что одно загляденье, и в предчувствии моих сюрпризов вам замирать больше не придется — ни вам, ни кому другому».

— Вылечите меня, — потребовала она.

И прошла в свою новую комнату. Голые стены, четыре одинаково безликих кровати, запах новых соседей по комнате. Упав на койку, Милена вперилась в стену.

«Ненавижу детство, — подумала она. — И жалею, что когда-то была ребенком. Лучше уж быть старой, чтоб старее некуда. Давайте, вирусы, наваливайтесь скопом. Валяйте, математика, Маркс с Чао Ли Сунем. Пожалуйте, логарифмы и музлитература, со всеми ее операми, где все предсказуемо, как стрелка компаса. Валяйте, пляшите в моей голове, разбейте ее в щебень! Лучше все забыть».

Милена, которой надлежало стать взрослой, сделалась зловещей, одержимой преследованием охотницей. Она охотилась за памятью.

«Не надо, — шептала вспоминающая Милена-взрослая. — Не надо!»

Но голос из будущего был слишком слабым и отдаленным.

Подобно оборотню с зубами и когтями, она преследовала свое детское «я» по всем мало-мальски памятным, затененным закоулкам тех ненавистных лет в Англии. Догоняла и безжалостно стирала все те мелкие спиральки ДНК — те самые, что кодировали и хранили изображение и звук, боль и одиночество, труд и ожидание.

Она бдительно фильтровала память, как будто это был зловредный вирус. И, находя искомые участки спирали, безжалостно расправлялась с ними — разрывая, раздирая, так что элементы разлетались вдребезги, рассеивались. Память о прибытии в Ньюхейвен на пароходе; смерть матери; постылая зубрежка английского языка и любезный человечек, который его преподавал, — на все это она набрасывалась и яростно разрывала в клочья.

Постепенно она добралась и до воспоминаний о Роуз Элле, о том доме, о музыке с танцами и книге о театре, которую ей дал отец Роуз Эллы. Милена держала их, как пинцетом, буквально ощущая пальцами их вес. Чувствовалось, как они расправляются, расцветают у нее в уме, насыщаясь цветом и звуком, — цоканье деревянных башмаков, беспечные посиделки на залитой солнцем Рассел-сквер; пушечки-малютки для салютов. И звуки музыки, почти не смолкавшие в доме.

«Ладно, ладно, это пускай останется». А остальное — стереть. Юных Реставраторов в тот ее первый день в Детском саду, когда ее взяли в кольцо и, тыча пальцами, обзывали русской, проклиная цитатами из Чао Ли Суня, а она стояла и надсадно выла, вспомнив о своей матери; о той, что умерла и бросила ее одну. «О! И вот эти теплые воспоминания детства, — думала Милена, со злым сладострастием раздирая образы в клочки. — И вот эти годы моего детства золотого». Когда есть ее усаживали отдельно, как прокаженную, а Няни укоризненно покачивали головами. Когда чувствовала себя тупицей, чужой для всех и помалкивала в тряпочку. И еще все те годы и годы чтения, все те книги, весь тот труд — все это Милена разрывала в клочья, предавая мраку забвения.

«Не надо», — шептал голос из будущего.

Детский сад был уничтожен.


И ВОТ МИЛЕНУ СНОВА СВАЛИЛИ вирусами, и на этот раз они одержали верх. Как это происходило, Милена толком не помнила. Помнилось лишь, что она сделалась какой-то присмиревшей, осунувшейся, бледненькой аккуратисткой с глыбами знаний, вбитых ей в голову, а также с полезными математическими способностями.

— Что ж, вас совсем уж было подготовили к Считыванию, — рассказывала ей Старшая наставница. — Но послать вас туда мы не смогли, вы были очень больны. Мы, разумеется, ввели вам лишь образовательные вирусы. Дефектами личности занимаются только Доктора, но обычно после Считывания. Хотя я уверена, что Считывание вам скоро назначат. — Старшая наставница улыбнулась ей, как ровне; как-никак Милена считалась уже взрослой, выпускницей. — Мы очень рады, что информация в конце концов возобладала. Для вас это, наверное, просто блаженство.

— О да, конечно, — тускло произнесла Милена.

— Между прочим, то, что вы не прошли Считывание, никак не сказалось на вашем Размещении. Теперь мы вас будем называть Джек Хорнер. Поздравляем, мисс Шибуш: вам выпала Изюминка[17]. Вас разместили стажироваться в Зверинец, то есть в Национальный театр! Это одно из самых почетных Размещений за всю историю Медучилища. Мы даже не можем припомнить аналогичные случаи.

Наставница, подавшись вперед, пожала Милене руку.

— Мы все вами так гордимся, мисс Шибуш!

То, что Милена не отвечала, а лицо у нее осунулось и одрябло, и рот на замке, ее не удивляло. Она видела Милену во время болезни. Если и удивляться, так это тому, как она вообще выкарабкалась.

Роуз Элла, прежде чем исчезнуть из жизни Милены подобно Древу Небес, оказала ей неоценимую услугу. Она огласила свое мнение в бюро по Размещению. В бюро как раз тогда заседала Мойра Алмази, как представительница Зверинца. Милена, оказывается, была у Роуз Эллы подшефной на особом счету. Уже спустя годы Мойра Алмази рассказала Милене, что именно говорила о ней Роуз Элла.

— Сложно предположить, — докладывала она на бюро сухим и профессиональным тоном, — где еще субъект с такими запущенными дефектами, как у мисс Шибуш, может найти применение, кроме как в театре.

Вот так Милена и вышла из стен Медучилища — на чисто подметенные улицы, где старый хлам был уже убран, как он был убран и из ее собственной памяти. Далеко позади — за чужим языковым барьером — осталась Чехословакия. Те первые годы в Англии для нее теперь тоже не существовали. Пройдет еще шесть лет, прежде чем она встретит Ролфу, и лишь после этого сумеет их восстановить. Она ощущала себя несвежей, грязной, словно вирусы ползают по ее коже, как паразиты. Нестерпимо хотелось вымыться, отскоблиться.

Солнце, облака, новые камни на мостовой, случайно оброненный на них кочан капусты — все казалось каким-то приплюснутым, утяжеленным, замедленным. Вирусы внутри нашептывали, как привидения. Они грозились сообщить Милене название улицы, когда она была построена, и как звали архитекторов, и кто из известных людей на ней когда-либо проживал. Милена вышла из Медучилища в этот незыблемый мир. Она была свободна — не считана, но благополучно размещена. Ей удалось избежать своей участи. Но радости от этого не чувствовалось. Теперь она была взрослой, и мир сам по себе состарился.

Несколько месяцев спустя она узнала, что отец Роуз Эллы, возвращаясь из Камбрии, погиб во время того урагана.

На него упало дерево.


ПРОШЛИ ГОДЫ, и вот среди деревьев и цветов Гайд-парка уже танцевали Крабовые Монстры.

Они двигались, кокетливо подгибая под себя лапы, держа перед собой на весу огромные клешни. Танец происходил перед воротами Запретного Города. Крабовые Монстры правили миром. Они были большущие, оранжевые, с глазками-бусинками.

Оранжевыми Монстры были потому, что их сварили. Троун никак не могла представить себе крабов, поэтому Милена купила их на рынке, сварила и выскребла мясо. После варки крабы изменили цвет. Так что, в сущности, Монстры были копией с мертвой, пустой оболочки.

В ожидании затихли дети. Чуть колыхаясь в струях восходящего воздуха, помаргивали звезды.

И вот появился кролик Багс Банни.

Он тоже был здоровенным, но при этом плоским, как рисунок. Он сразу же пустился в пляс, слегка на китайский манер. Хитро посмотрев на аудиторию раскосыми глазами, он начал петь китайскую песню с каким-то гангстерским американским акцентом.

Внимающие дети разразились аплодисментами и радостно-изумленными выкриками. Багс на секунду приостановился откусить кончик у морковки, после чего продолжил петь с набитым ртом. Он танцевал вокруг Крабовых Монстров, время от времени тыча морковкой в их косоглазые морды.

Рядом с Миленой стояла в темноте Мойра Алмази, покачивая головой и прикрыв глаза. При этом она тоже улыбалась. Милена огляделась по сторонам. У всех на лицах было несколько растерянное изумление: радость, хотя и несколько растерянная.

Багс зажег морковки с таким видом, будто это были сигары. С шипением погорев некоторое время, те вдруг взорвались, покрыв физиономии Крабов сажей. На секунду Монстры оторопели. Багс, зависнув в воздухе, послал всем воздушный поцелуй, маша лапами, как крыльями. А затем со звонким щелчком испарился. Крабы пустились в погоню.

Троун Маккартни с заговорщицкой улыбкой сидела возле Мойры. Улыбкой она как бы стремилась показать, что они с Миленой сработали в высшей степени профессионально, можно сказать в унисон, и теперь вправе претендовать на триумфальные почести.

Это был спектакль, растянувшийся у Троун на весь вечер. Видно было, что она выкладывается по максимуму. «Мы», — говорила она про себя и Милену. «Мы», — и так все время, подразумевая партнерство равных. Она пыталась максимально сосредоточить внимание на себе: говорила перед труппой от общего лица, помыкала, вникала в мелочи. Отчего Милена на ее фоне смотрелась мелкой, незначительной, скучноватой. Когда они усаживались на общем собрании смотрителей Зверинца, Троун подмигнула Милене и энергично подняла большой палец вверх.

Но сейчас в ее улыбке было нечто иное.

Это была улыбка умиротворения, расслабленности. Не бросались в глаза натянутые жилы на шее, разгладились морщины возле рта. Она как будто поправилась после болезни, став моложе, ярче, доброжелательней. Доброжелательность распространялась на Милену.

Милена в ответ тоже облегченно улыбнулась. Облегченно потому, что не приходилось притворяться; потому, что Троун сейчас вызывала у нее вполне искреннюю симпатию. На какую-то секунду проглянуло то, как могла и должна была строиться их работа.

Тем временем Багс рисовал на древних стенах Города ворота. Затушевав проход черным, он легко сквозь него проскользнул. Крабовые Монстры попробовали было пройти следом, но лишь стукнулись о камни стены. Для них прохода в Запретный Город не существовало.

А Багс уже сновал сзади, держа в руках коробку, на которой стояла надпись на китайском: «Фейерверки». Воткнув в нее одну из курящихся морковок, Багс спрятался.

В небе расцвели букеты розовых и зеленых соцветий, распускаясь под хлопки и грохот разрывов. Облачками плыли белые султаны дыма.

А сквозь сполохи света и плывущий дым плавно снижался Драконий Корабль.

Он представлял собой туго свернутый чешуйчатый ком — единственное, что смогла удачно представить Троун.

Постепенно ком разматывался, медно отливая чешуей. Выпростались изогнутые куриные лапы со стальными когтями, за ними голова с мордой как у пекинеса и гривой серебристых волос. Вскинув голову, Дракон-пекинес зарычал, обнажив акульи зубы, а ветвящиеся волосы защелкали, как плети. Милена смотрела на немигающую желтоглазую уродину, настолько достоверную, как будто она вылуплялась у Милены из-под кожи.

Дракона придумала, собственно говоря, не Троун. Идея пришла Милене, уже вполне готовая и требующая немедленного воплощения; Милена в последнюю минуту перенесла образ на запись. Она хотела поделиться замыслом с Троун, но было как-то недосуг. И вот теперь Троун смотрела на Милену с ледяной яростью — уже без тени улыбки, и снова появились черные круги вокруг глаз. «Ну вот, опять пошло-поехало», — обреченно подумала Милена.

Дракон собрал в кучу Крабов, которые были его побочным потомством. Крабы, оказывается, тоже бывают детьми. Дракон зашипел, и от чешуи у него пошел пар. Полыхнув из пасти языком пламени, он вознесся в небо, унося с собою Монстров на справедливый суд.

Багс проводил взлетающего к звездам Дракона салютом. В нем была сила обаяния, а также неоспоримая способность дурачиться и дурачить. Он был заступником детей, чья единственная сила состоит в способности любить и прощать или реветь, пока их не услышат.


ВОТ ТАК МИЛЕНА И ПРОВЕЛА тот вечер, перешедший в ночь. После представления — в конце которого Троун демонстративно от нее отвернулась — она еще долго шла до дома. Придя, зажгла свечу и поставила ее на подоконник. То была свеча трудов, которую она зажгла еще в детстве. Работа заменила ей любовь. А любовь — или разговоры о ней — приобрела горький привкус утраты дома.

Она уже скопила достаточно денег, чтобы обзавестись стулом, хотя письменного стола у нее все еще не было. Поэтому большой серый фолиант она раскрыла на подоконнике. «Песнь Шестнадцатая». Милена работала над «Комедией» уже полтора года.

Она опустила голову на раскрытую книгу, словно это была грудь возлюбленного. Ей хотелось работать. Ей нужно было работать, но чувствовалось, что мир каким-то образом смыкается и теряет очертания, сливаясь с темнотой. И она беспомощно соскользнула в сон, безотчетно покоряясь тяготению эпохи, в которой ей хотелось находиться.

А снаружи на улицах по-прежнему радостно напевали дети.

Глава одиннадцатая Силы притяжения (Цветы замешательства)

СВЕЧА ТРУДОВ ДОГОРЕЛА. Было поздно — или рано — настолько, что над крышей Раковины успело показаться солнце, осветив комнату Милены. Милена проснулась оттого, что кто-то легонько тронул ее за рукав. Она подняла голову с фолианта «Божественной комедии» и оглянулась.

В комнате находилась Мойра Алмази. Зрение у Милены из-за сна было еще слегка размыто, а в глаза словно попали соринки. От этого возникало иллюзорное впечатление, что Мойра излучает яркий свет, который в то же время вносит в ее портрет ретушь, сглаживающую морщины и шероховатость кожи. Волосы у нее казались ослепительно белыми.

— Милена, — сказала Мойра приглушенным голосом. — Милена, тут у нас что-то произошло.

Милена села, машинально приглаживая волосы, по обыкновению стянутые в тугой пучок. Мойра протягивала ей толстую стопку бумаги. Бумага лежала и на полу. Милена так же машинально приняла предложенные листы и бессмысленно на них уставилась.

Бумага была в нотную линейку, и на ней было написано:

«Divina Commedia»

Cantiche Uno

Inferno

Canto I

Piccolo

2 Flauti

2 Oboi

Corno inglese

Clarinetto piccolo (Es) [18]

Некоторое время Милена не могла понять, в чем дело.

— Сегодня ночью, после концерта, — сказала Мойра, — был вызов по всем Терминалам. Последовало указание найти бумагу. При необходимости вскрыть запасы. Выдачу и расход тщательно фиксировать.

2 Clarinetti (В)

Clarinetto Basso

2 Fagotti Contrafagotto

4 Corni (F)

3 Trombe (B) [19]

— Кто это написал? — все еще ничего не понимая, спросила Милена. Музыка была не ее.

— Консенсус, — ответила Мойра. — Милена, Консенсус написал оркестровку. Терминалы, все вместе. Прошлой ночью. Они написали ноты. По две Песни каждый.

— Все сто? — У Милены даже в голове помутилось, настолько ее сейчас переполняли эмоции. — Он оркестровал ее, всю?

Мимоходом подумалось о собственной работе.

— Все произведение?

Мойра лишь молча кивнула, не решаясь даже улыбнуться.

Милена опустилась на колени перед стопой бумаги — высокой, как минимум ей до локтя. Спешно пролистав часть стопы, Милена отыскала «Песнь Восьмую». Ей не терпелось взглянуть, как рожки могут быть разом и «мрачными» и «обнадеживающими».

— Но здесь нет вокальной партии, — заметила она.

Оркестровка была исключительно инструментальная, до слов, где Данте спрашивает Вергилия: «Questo che dice?»[20]

Текст не пропевался.

— Но там же были ноты, красные такие! — воскликнула Милена. Превращенное в музыку произведение оказывалось по большей части бессловесным.

А вирусы между тем уже воспроизводили с листа ноты. Милена уже слышала эту музыку — взвивы скрипок, гобоев и флейт; зловеще темная гладь с затхлым запахом разлагающейся плоти. Но на поверхности воды все же поблескивал свет, и свет пробивался сквозь наслоения музыки. Даже в этом гиблом месте — над бездонной пучиной болота Стикса — прослеживалась цель и являлась справедливость.

У Милены даже руки затряслись.

— Маркс и Ленин, — приговаривала она, — Ленин-Маркс.

Она переходила от Песни к Песне. Музыка буквально расцветала. У нее были потрясающие по щедрости краски, до въедливости яркие и глубокие; комбинации звучания, которые она и представить себе не могла.

— Чудо какое, — сказала она и разразилась смехом, качая головой. — Просто чудо, все без исключения!

Эмоции в ней настолько стремились наружу, что она вскочила и захлопала в ладоши от безудержной радости. А потом и вовсе запрыгала по каморке, к удовольствию Мойры, которая, видя все это, и сама прониклась ее чувствами.

— Мойра, Мойра! — кричала Милена, обнимая Мойру, которая засмеялась от удовольствия. После чего, положив руки Милене на плечи, посмотрела ей в глаза.

— Это означает, — сказала она, — что Консенсус хочет, чтобы мы сделали эту постановку. И мы собираемся ее поставить, Милена.

Милена прикрыла ладонями глаза, словно защищаясь от обилия чересчур хороших новостей.

— Я просто не могу поверить, — призналась она честно.

Мир вокруг менялся. В этот самый миг она почувствовала, как меняется и ее место в этом мире. Этой опере суждено быть поставленной, обрести жизнь, и она, Милена, будет каким-то образом к тому причастна. Она сумела добиться чего-то очень важного.

— Мы и сами всем этим несколько ошарашены, — сказала Мойра. — Консенсус еще никогда так напрямую не вмешивался в искусство. У нас сегодня на три часа назначено совещание. Если хочешь, я могу тебе оставить партитуру почитать, поразмыслить.

Милена на все лишь кивала: да, да, безусловно.

«Сможет ли она потом принести партитуру сама? — Конечно, конечно: ей уже столько раз приходилось таскать вещи на себе, так что одним разом больше, одним меньше… Да, безусловно да. Когда поступаешь по собственной воле, это же совсем другое дело!»

У Милены на подоконнике лежал апельсин, круглый, как маленький глобус. Вчитываясь в «Комедию», со всеми ее руслами и притоками музыки, втекающими в единый океан, она ела этот сочный плод, упиваясь его вкусом и запахом корочки, стреляющей мельчайшими брызгами. А из узкого окна светило небо с облаками.

Невесомо белые барашки плыли словно в такт музыке. А за ними распахивался бесконечно глубокий небесный простор, затянутый легкой, пронизанной светом дымкой.

Время притягивало. Милену влекло сквозь небо, прочь от апельсина, от манускрипта, от комнаты.


ОНА И СЕЙЧАС ВИДЕЛА НЕБО насквозь, только как бы с другой стороны, с внешней стороны планеты.

Небо представляло собой лишь тонкую дымчато-синеватую пленку, которую, казалось, можно было содрать, как кожуру с апельсина. И тогда Земля предстанет обнаженной и беззащитной.

Внизу находился лес. Он походил на ковер из тысяч зеленых иголок; можно было различить чуть ли не каждое дерево. Сейчас корабль проплывал над Амазонкой. К западу, выдаваясь над голубой дымкой горизонта, виднелись Анды с розоватыми в свете рассветного солнца снежными пиками.

На стенах Пузыря произрастали растения — небольшие горные цветы с крохотными венчиками соцветий на стеблях. Цветы Чехословакии. Пузырь помнил код, отвечающий за их рост и развитие. Та же самая спираль, отвечающая за жизнь, кодировала и информацию. Она разом взращивала и плоть и мысль. Вот такая забавная штука жизнь.

Корабль был живым и сообщался с Миленой. Он знал, чего она желает, и мог консультироваться с ее вирусами насчет генетических кодов. А затем путем мышления реструктурировал соответствующие коды собственных клеток. И выращивал сам из себя цветы, смешивая память и желание.

Как если бы это делала сама Милена.

Она улыбалась, уже не испытывая головокружения от невесомости, а ощущая лишь слегка беспокойное ожидание. Предстояло опробовать оборудование Преобразователя. Надо было создать единый образ. Милена собиралась вообразить розу — такую, чтобы заполняла небосвод внизу.

— А дальше что? — спрашивал стоящий сзади журавлем Майк Стоун. Он контролировал положение и траекторию Пузыря на орбите.

— Дальше? — переспросила Милена. — Район фокусировки очень обширен. Помогать с наводкой мне будет Консенсус.

— Каким образом? — спросил Майк Стоун.

— С помощью Ангела, — ответила Милена.

Неожиданно в теменной области — там, где она подсоединялась к Консенсусу, — начало покалывать.

— Кажется, начинается, — произнесла она.

Информация подавалась ей, но не словами. Она походила скорее на какую-то гирю, которую аккуратно помещают на хрупкую плоть. Словно вся громада Вселенной принялась нашептывать ей. Скулы и виски сдавило от непривычной боли, как будто они вдруг треснули.

Консенсус заговорил.

Как будто внутри нее начал раздуваться воздушный шар. К ее облегчению, вздутие оказалось небольшим, всего-то с апельсиновое зернышко. Послышалось что-то похожее на звон огромного колокола — Милена от неожиданности сделала в воздухе непроизвольный кульбит.

— Он здесь, — прошептала она неизвестно кому и зачем, — Ангел.

Что-то начало раскрываться в голове, как будто на сцене распахивался занавес. Замшевые стены Пузыря, линза окна, звезды и Земля словно расступились, и она оказалась в совершенно ином измерении.

Здесь не было ни света, ни звука, лишь призрачное ощущение соприкосновения. Причем соприкосновение осуществлялось линиями, туго натянутыми между объектами линиями. Сознание простиралось вдоль них, и стоило мысли двинуться, как линии тут же начинали упруго колебаться, подобно струнам музыкального инструмента.

Земля была раненым шаром, аккуратно перебинтованным линиями, идущими от Земли во всех направлениях. Линии соприкосновения уходили к звездам и через восемь минут изгибались, притягиваемые невидимыми узами, в сторону солнечного ядра. Те же линии пронизывали тело Милены и корпус Пузыря, скрепляя их вместе в падении, вечном падении на Землю, в то время как она, тоже падая, постоянно и недосягаемо удалялась от них в пространстве с равной скоростью.

Линии были векторами гравитации. В пятом измерении математическое описание гравитации и электромагнитных явлений абсолютно идентичны. Инфракрасное и ультрафиолетовое излучение, вес и мысль — одно и то же. Вселенная тоже забавная штука.

«Паутина, — подумала Милена. — Вселенная — огромная сеть, как у паука».

— Привет, привет! — выкрикнул, прорвавшись откуда-то, голос. Звука не было, но слова резонировали с линиями, словно музыка. Восходя из линий и являясь их продолжением, где-то зиждилось иное сознание, отпечатанная в гравитации личность — где-то там, где мысль и гравитация являют собой единое целое.

Ангел подкатывался к ней по линиям, и линии от этого упруго вибрировали. Ангел смеялся, и смех, дрожа, пробегал по линиям. Смех ощущался струнами виолончели, по которым словно бьет глухой ребенок.

— Световые волны, — говорил Ангел. — Рентгеновские волны, радиоволны. Они все здесь. Ну, так что ты думаешь? Разве не прелесть?

— Ты был человеком? — спросила Милена вслух.

— Я-то? — оживленно переспросил Ангел. — Да уж лучше зваться человеком, чем пауком.

У себя в памяти Милена явственно различила лицо. Это Ангел демонстрировал ей свою память. Перед ней предстало лицо рыжеволосого весельчака, уже морщинистое и немолодое. Шею весельчака обматывал синий платок — по моде столетней давности.

— Тебя звали Боб, — определила Милена.

— Можно и так, — откликнулся тот. — Ангел Боб. Это большая честь, Милена, большая честь. Надо ж, а ведь был плюгавым старикашкой, а? Хотя женка у меня тоже была не сахар.

Гравитация донесла еще один образ — жизнерадостной розовощекой женщины с двойным подбородком и ровными искусственными зубами.

— Но, я вижу, тебе это все нравится, — заметила Милена облегченно. Его явно устраивало быть Ангелом.

— Да, ни на что другое бы не променял. Жалею лишь, что дети так и не узнали, как загнулся их старик. — Он опять затронул линии гравитации.

Ему хотелось быть музыкантом. Вечерами после работы он играл в барах. У него было трое детей, фотографии которых он держал на письменном столе, и как раз на них и смотрел во время катастрофы. Фотографии тоже можно было разобрать: трое улыбчивых светловолосых детей с лицами без признаков родопсина.

Ощущалось и кое-что еще. Среди наслоений его памяти и слов колыхалось что-то тяжелое и скользкое, словно рыба в темном омуте.

— Так ты там не один? — догадалась Милена. Боба снабдили частью еще чьей-то личности.

— А это мой дружок, Джордж. Из сильных таких, молчаливых парней. Был в свое время ядерным астрофизиком. — Ангел Боб изобразил звук взрыва.

«Он разговаривает, чтобы меня как-то подбодрить», — поняла Милена.

— Правильно, — не стал скрывать Боб. — Я тебя ничего, не слишком утомляю?

Милена покачала головой.

— Поздоровайся, Джордж. Вот видишь: молчит. Я все за него говорю. Сам бы хоть слово произнес. Хотя нет ничего странного, что нас тут с ним свалило в одну кучу. Только из-за этого меня иногда начинает заносить в астрономические дебри: всякие там парсеки. Ну что, Милена, готова приступить?

Милена снова кивнула. Чувствовалось, что это доставляет говоруну удовольствие.

— Ты вот на что взгляни. Хочу, чтобы ты это видела.

И Ангел вновь устремился в хитросплетение линий.

Все ускоряясь, он проходил их, как волна проходит по веревке, нанизываясь на нее и огибая разом. В линиях при этом возникало своеобразное колебание. Чувствовалось, что он там не один, что там целый сонм Ангелов. Призрачное движение наблюдалось по линиям во все стороны, ко всем звездам. Боб на скорости то и дело проносился мимо своих бесплотных собратьев, а то и сквозь них. Тогда они при столкновении приветственно щекотали друг дружку.

В свете тоже наблюдалось упорядоченное движение. Милена вначале даже не обратила на это внимания. Потом она уловила, как что-то в самих линиях с легким шипением вырывается из солнечной плазмы. Линии бились о землю и играючи отталкивались от ее поверхности, рассыпаясь в пространстве, подобно мелким извилистым зигзагам. Постепенно Милена начала улавливать и их. Чувствовалась стремительность, с какой они разлетаются. Свет был частью линий.

А Боб лихо перелетал с линии на линию, временами соскальзывая, делая кульбиты и сотрясаясь безмолвным смехом Ангела. Он вращался как будто на цыпочках, и вдруг гибко сбирал вокруг себя линии гравитации в пучок. Линии утягивали за собой зигзаги света, также вбирая его внутрь себя.

— Открой-ка глаза, дорогая, — обратился к Милене Ангел.

Она и не догадывалась, что глаза у нее все это время были закрыты. Распахнув веки, она взглянула на Землю как будто заново.

Милена видела планету сквозь линзу гравитации; это было все равно что смотреть на нее через донышко бутылки. Синева морей и белизна облаков, тонкая и гибкая пелерина атмосферы представлялись чередой светящихся нимбов и колец света.

Тут Ангел отпустил линии, и Вселенная будто взорвалась. Рот у Милены раскрылся, и она расхохоталась, как пьяная. Она чувствовала, что глаза у нее искрятся, а голову кружит от восторга.

— Я бы сказал, неплохо, — подал голос Ангел.

— Не то слово! Чудесно! — воскликнула Милена.

— Все дело в духе. Вот именно он мне и нравится. Представляешь, если бы каждый там, внизу, мог все это видеть? В людях сразу исчезло бы все гнусное, вредное, разве не так? Исчезла бы неприязнь, все эти попытки друг друга унизить, вроде: «Твое дело десятое, стой и не рыпайся!» или «А ты кто такой?», — стоит кому-нибудь наступить тебе в трамвае на ногу.

Мысль представляла собой линии, а линии удерживали на отведенных орбитах звезды и Солнце, Землю и Пузырь, скрепляя их в единое целое силами притяжения.

— Мы сами себе выстраиваем концепцию, — рассказывал Ангел. — В том смысле, что… На-ка, взгляни. — И он передал Милене что-то вроде телепатической диаграммы. На ней было видно, как Ангелы возносятся над Землей и одолевают немыслимые расстояния между звездами. Их были целые караваны, странствующие подобно тому, как скользит по паутине капелька росы. Те из них, что летели впереди, передавали картину места, в котором сейчас пребывали, тем, что сзади, и так далее по цепочке, вплоть до Консенсуса. Таким образом составлялась общая ментальная карта линий.

Карта представала в натуральную величину и полностью копировала реальность. Эта реальность вживую олицетворяла все намерения и цели. Тот факт, что некоторые линии были простерты в такой запредельной дали, означал лишь то, что каждый в паутине мог одновременно в этой дали присутствовать. Милена могла коснуться звезд. Чувствовалось, как они мерцают чуть ли не под кончиками ее пальцев.

Был у карты и конец. Некая граница, за которую Ангелы не залетали, несмотря на то что карта разрасталась со скоростью света, колыхаясь, как желе.

— Мы попросту врезаемся в Сириус. Восемь целых семь десятых световых лет отсюда. Извини, Джордж, что обошелся без этих чертовых парсеков. Старина Джордж у нас ярый приверженец парсеков. А там у нас еще и Гончие Псы, и альфа Центавра. Не так уж и плохо. Хотя хорошего тоже немного.

Ангелы перемещались со скоростью света и, таким образом, уходили во времени вспять. Поэтому назад по карте, в будущее, они смещались несколько медленнее. Они сгибали векторы гравитации для разрушения и сжатия астероидов, разогревали их и плавили, выбрасывая металл в космос, где он сминался на манер шпаклевки, остывал и посылался обратно на Землю.

— И сколько же времени пройдет, прежде чем мы возвратимся опять к началу? Тю-ю. Достаточно много. Во всяком случае, задолго до того, как Солнце станет сверхновой. И что мы возьмем с собой? Лишь себя и возьмем. Лишь гравитацию и время. Вот что я тебе скажу, Милена. Было время, когда я считал, что сделан из мяса. Но вот оказался здесь и понял: вовсе нет. Я гораздо разреженней. Я состою из гравитации и времени. Гравитация создает мясо, гравитация творит мысль. Время создает события. Мы растянуты по времени и гравитации, как белье на веревке. Там, в начале, когда мы туда доберемся, единственным из оставшихся событий будем мы сами. Гравитация — это квантовый вакуум, времени в котором хватит лишь на то, чтобы символично чиркнуть спичкой. А там — ба-бах! И мы кладем начало Вселенной. Ну-ка глянь сюда!

Ангел расщепился. Он раскладывал себя на отрезки, на дольки, как апельсин. Было даже какое-то подобие запаха, мельчайшие освежающие брызги. Отрезки становились все мельче и мельче, расходясь в разные стороны по трепещущим векторам — вверх, вниз, в стороны.

Ангел намечал контуры на участке кубической формы, раскладывая себя на регулярных интервалах; каждая отмеченная точка при этом выкрикивала свой номер:

— Плюс один! Плюс один!

— Минус два! Минус два!

— Пятьдесят пять! Пятьдесят пять!

Затем Ангел Боб заговорил тремя громкими голосами разом, с трех осей — высоты, ширины и глубины. Он сделался объемным графиком.

— Я называю их, — вещали три голоса этого графика, — своим Херувимом.

Херувим закричал подобно чайке, голосом привлекая к себе внимание. Ему не терпелось приступить к делу. Возникали ограниченные контуры целого, урезанные в размере и информации. Фрагмент целого, копирующий его ориентировочную форму. Намеченный к предстоящей работе участок занимал примерно половину Земли, которая вписывалась в него, словно купол гигантского собора. Внешние границы куба замыкались полюсами и двумя точками экватора.

— Вот такие габариты, Милена. Приступай, — произнес строенный голос.

Было слышно, как по-прежнему отсчитывает свои точки дотошный Херувим:

— Плюс семь. Плюс семь. Четыре девятнадцать. Четыре девятнадцать.

— Все к твоим услугам, Милена.

— Минус один ноль два два! Минус один ноль два два!

— Вот она, твоя сцена.

Милена посмотрела на Землю, плавно вращающуюся в том гигантском секторе, который сейчас был фактически предоставлен ей.

«Ох!» — При виде всей этой девственной красоты и безмятежности, которую сейчас предстояло нарушить, у Милены захватило дух от чувства, которое нельзя было даже назвать растерянностью. Скорее жалость, что ли.

— Как там оно у тебя называется? «Комедия»? — переспросил Ангел. — Что-нибудь уморительное?

— Нет, не уморительное, — отозвалась Милена. — Скорее счастливое. Это не одно и то же.

Милена в нерешительности медлила.

Она окинула громадный синеватый шар человеческим взором. Сквозь линии чувствовалось, что он на самом деле не ровный, а весь в выщербинах, как старческое лицо.

— Он слишком велик, — произнесла она, нахмурясь.

— Ты о чем, дорогая?

— И… грешный.

Вот оно перед ней — пространство, пустое и чистое, которое ей надлежит заполнить представлением. Существует ли цветок по имени Гордыня?

«Меня зовуг Милена Шибуш. Фамилия ливанская, но семья у меня из Восточной Европы. Мой отец умер. Мать тоже умерла. Их убил вирус.

Единственный вирус — это мы».

Херувим смолк. Заговорили синхронно три оси:

— Милена, нет, это не только ты. Это все мы. Консенсус. Консенсус — это мы все. Он желает этого. В сущности, он это и делает.

Звезды и черная бездна меж ними, казалось, заявляли о своем несогласии с таким кощунством. Создать образ в полнеба, который будет соткан над половиной Земли.

— Представь, что Бог… — начала было Милена шепотом, но осеклась, не зная, чем закончить фразу.

— Какое великое, всеохватное, одинокое слово, — подхватил Ангел Боб. — Не знаю. Слишком уж он, по-твоему, великий и напыщенный. Вездесущность вообще подразумевает слишком много связей. Как можно разговаривать со всеми звездами одновременно?

— Я боюсь, — призналась Милена.

Все звезды разом, как можно уменьшить в размере россыпи звезд? Уменьшить, уничижить можно лишь Землю, лишь этот небольшой шарик. Нам всегда свойственно приуменьшать то, что есть в нас. Уничижать себя.

— Так называемого «настоящего» времени нет, душа моя. Есть лишь настоящее. Нельзя проделать что-то в прошлом или метнуться в будущее и там спрятаться. Когда бы ты что-то ни сделала, оно непременно будет находиться в Сейчас.

— А их предупредили заранее? — по-прежнему не находила себе покоя Милена. — Знают ли люди о том, что должно произойти?

— Конечно да, все к этому готовы. Все жаждут это увидеть. Это событие, девочка моя, настоящее великое событие. Все его с нетерпением ждут.

— Я не хочу, чтобы его ждали со страхом.

— У них челюсти отвиснут по самое колено от изумления. И они сами же крикнут: «Гляньте, что нам под силу!» Всем нам вместе. А вот страха не будет.

— Боб. Ты мог бы хоть минуту помолчать?

Ангел несколько помрачнел.

— Как скажешь, девочка, как скажешь.

Связующее звено в голове как будто перемкнуло. Перед глазами в данный момент стояла лишь одна картина: интерьер «Христова Воина» и сад, произрастающий из его стен. Милена моргнула. Ей думалось, что Пузырь по сравнению со Вселенной будет смотреться достаточно мелко. Вместо этого он разросся до неузнаваемости, как будто стены у него мрели отдаленными туманностями. Майк Стоун стал размером с Орион. Сцепив руки за спиной, он нетерпеливо покачивался на каблуках.

— Что-нибудь не так, Милена? — спросил он.

— Ничего, ничего, — ответила она, дернув головой. — Так, просто нервы. Как будто во сне.

— Может, это как-нибудь поможет, — сказал он.

Из-за спины Майк Стоун вынул розу, которую ей когда-то преподнесла Ролфа, — ту самую, из Садов Чао Ли. Бутон так же увесисто покачивался в руке.

— Я просто случайно увидел, как она растет на стене, — пояснил он. — Может, она понадобится для подсказки.

— Не надо, — решительно покачала головой Милена. — Для этого мне подсказка не нужна.

Вот она, с запахом осени, с побуревшими от холода кончиками лепестков; бледная роза с красными мраморными прожилками, уже на грани увядания. Милена сосредоточенно моргнула, и вот на бутоне даже проступили капельки росы. По крайней мере, назовем их так.

— Милена? — растерянно окликнул Ангел.

«Почему, ну почему у меня есть роза, но нет тебя, Ролфа?»

Горло болезненно стиснул подступивший комок.

«У меня есть книга, роза, есть музыка, но нет тебя.

Консенсус, ты хочешь охватить весь мир? Хочешь предъявить себя звездам во всем своем великолепии, не так ли? Так пусть они увидят это; пусть увидят эту розу, которую ты погубил. Ты хотел ее музыку, но только без нее самой. Так пусть это станет для тебя ударом, Консенсус. На тебе. Подавись. Пусть шипы оцарапают тебе глотку».

— Так, Боб. Нормально, — сказала она. — Теперь нормально.

— Милена? — послышался растерянный голос Боба. — Что все это значит?

Она попыталась от него загородиться, закрыть для него доступ в свой мозг.

— Так тебе нужен образ или нет?

— Милена, Милена! Эта роза холодная. Она никого не обожжет, даже если ты этого захочешь.

— Боб, люди ждут. Им нужен спектакль.

— Хорошо, — сказал Боб миролюбиво. — Но только одно обещание. Потом мы с тобой поговорим, ладно?

— Поговорим, поговорим. Работай давай. — Милена попыталась сделать вид, что ее концентрация — что-то вроде необузданной лошади, которую бесполезно сдерживать.

— Приготовиться, отсчет! — скомандовал он своему херувимскому хору, и опять у Милены в голове возникла исполинская арфа с бесчисленными, натянутыми до предела струнами.

— Поехали! — крикнул Ангел.

И все Херувимы разом потянули ячейки единой сети, ловя колкие светозарные стрелы солнц и лун. Херувимы были подобны кристаллам. Они преломляли свет и преобразовывали его, бросаясь под удары фотонов, — так рыцари подставляют грудь под стрелы, умирая во имя любви.

«Гибель Херувима — смерть от любви». Погибшая любовь возвращалась сторицей. «Прими мой жар, Консенсус, вот он. Идущие на смерть приветствуют тебя». Дело пошло. Постепенно возникал образ в голове: ощущение гладкого зеленого стебля, бурых шипов; легкий аромат, прохлада; благоухание розовых бутонов и запах птичьего помета в воде пруда; стая гусей в вышине и щекочущее прикосновение меха Ролфы. И вот она, Роза.

Память уловила свет и теперь фиксировалась тем, что сама уловила. Линза представляла собой гравитацию, а гравитация была мыслью, а мысль — памятью. И сквозь память фильтровался свет.

Веки у Милены были сейчас плотно сомкнуты. Открыв глаза, она посмотрела в окно Пузыря, которое в ответ словно моргнуло. Когда снаружи расчистилось, все поле зрения заполнял взрыв розового света. Он дрожал, как желе и, казалось, занимал всю Вселенную. Постепенно свет уплотнялся, сливаясь в некую форму, в фокус.

Милена издала сдавленный крик.

Rosa mundi! Роза Мира — вот она, во весь небосвод простирается над половиной планеты; ее роза!

Ты ее видишь, Ролфа? Знаешь ли ты, что это, что именно это означает? Роза света размером с полмира. Роза памяти; она же роза гнева.

Она восходит над горами, подобно какому-нибудь новому расцветающему солнцу. Внизу, в иных местах — где сейчас за полдень — она кажется туманом в небесной лазури, бледная, как дневная луна; розовато-белая, с полутонами теней, которые неразличимо сливаются с окружающей их высью. На юге она — розовый отсвет над муссонами, вздыбленные арки которых я сейчас различаю над линиями берегов. А на востоке она садится подобно солнцу, и на ее фоне тонкими прожилками ряби светятся облака, которым она придает красноватый оттенок. Кое-где ее пронизывает лучами солнце, и тогда создается впечатление, что солнце окутано воротником или носит корону. Полмира, глядя вверх, сейчас изумляется ее сиятельным очертаниям, а между тем они исходят из моей головы, из памяти.

Смиренная Земля — твоя, Консенсус.

— Милена, она большая, — подал осторожный голос Майк Стоун.

— Таков общий замысел, Майк, — улыбнулась Милена сдержанно.

— Розы обычно не бывают такими большими, — заметил он.

— Не бывают, — сказала Милена тихо, как будто общалась с Ангелом. Бутон цветка был гневно разверст, и внешние его лепестки напоминали припухлые губы.

«Это монстр, — подумала Милена. — Как те Крабы».

Она не задумывалась как роза спеси, гордыни или гнева; ей надлежало быть розой любви. А цветы любви не бывают большими — их всегда можно взять в руку и лелеять на ладони. Но этот цветок задуман как подарок.

И Милена подумала: «А что, если это — подарок двадцати двум миллиардам человек, детей и взрослых? Роза для каждого из них?»

«Розу — каждому из них!»

— Прямо сейчас, — прошептала она.

Огромный бутон растворился, рассеялся мириадами лепестков, сонмом Херувимов. Рассеялся дождем, словно на розы распался целый континент.

Милене, способной усмирять вирусы и читать в шестилетнем возрасте Платона, помнившей детали каждой из ста сорока двух постановок, было под силу сотворить и двадцать два миллиарда роз. Они умещались в ее разуме. Милена творила их неспешный полет в пространстве, сквозь незримо мелькающих вдоль линий гравитации Херувимов.

Она посылала розы на континенты, населенные людьми. В Лондон и Париж, Западный Китай и Бордо, в Анды и Кордильеры. Она направляла их в затененные места, где они таяли как снежинки. «Это вам», — мысленно обращалась она к людям внизу. В голове у нее оживала музыка «Божественной комедии» — не смешной, но счастливый ее финал; торжественные раскаты грандиозного оркестра; звучание струнных, духовых и литавр. Знакома была каждая нота.

Свет внизу обретал звучание. Бесчисленный хор затопил неглубокое небо Земли. Отовсюду сеялись бутончики роз — достаточно небольшие, чтобы их можно было взять в ладонь, — хотя руки, пытавшиеся их схватить, проходили сквозь них не задевая. Розы падали из облаков, из солнца; проходили сквозь крыши синагог и купола церквей — призрачные цветы, такие же бесплотные, как созидающая их любовь.

Полностью завладев Миленой, видение удерживало ее. Она сидела, распахнув глаза и восторженно замерев. Торжественно гремел музыкальный финал:

…Любовь, что движет солнце и светила…

На мгновение Милена задержала весь поток роз на весу. Цветы зависли там, где в данный момент находились, — среди гор, в тюрьмах, на ветвях деревьев или же просто в воздухе. После чего она разом все стерла.

— Двадцать два миллиарда! — закричала она, крутясь в своем кресле. — Больше, чем душ у Консенсуса!

«Дополнительные цветы — это для тех, кто не считан. Детям».

Херувимы шалели от восторга. Они пригодились. Преданным, куртуазным Дон-Кихотом сплотился вокруг Милены «Христов Воин», призывая госпожу лишь указать желаемое направление, а уж за ним дело не станет: ринется без оглядки. Хотя больше всего его сейчас тянуло к выращиванию роз. Ему не терпелось стать цветущим садом, стоит госпоже лишь пожелать. Семенами одуванчиков разлетелись по силовым линиям частицы Ангела, восторженно тенькая по струнам гравитации. А где-то в недосягаемой дали, за пределами сознания Милены, грузно ворочалось что-то темное, словно спрут в кромешных глубинах. Консенсус. Удовольствие и то принимало у него вид чугунной гири.

Однако тут, в мире, где обосновалась теперь Милена, царили темнота и спокойствие. Где-то за перегородкой, в недрах Пузыря грузно колыхалась желейная масса — вроде той карты Вселенной, что размечали Ангелы. Сквозь массу дымными волокнами тянулись культуры вирусов. Здесь, в недоступном для пыли и загрязнения космическом карантине, из плоти Пузыря произрастали коды поведения и памяти.

В саду вирусов Милене удалось подыскать и лунку под «Комедию». За ней сейчас присматривал Майк Стоун.


РОЗА ПАМЯТИ СТАЛА ОДНОВРЕМЕННО и розой замешательства. Она теперь росла повсюду. Пузырь, потакая своей невольной слабости, как будто сошел с ума. На следующий день rosa mundi цветок к цветку уже топорщилась по всем стенам. Бутоны ковром покрывали пол и потолок. Они же плавали и в вазе из кости, которую «Христов Воин» соорудил из себя самого.

Напротив Милены за завтраком сидел, ссутулясь, Майк Стоун. Лицо у него румянилось от любви. Вообще любовь придавала ему глуповатый вид.

— Тебе нравится «Моби Дик»? — спросил он.

По их искусственному распорядку дня стояло раннее утро. Милена спросонья не сразу нашлась, как отреагировать на вопрос. Поэтому ответила просто и односложно:

— Нет.

— А вот я нашел описание китобойного промысла очень даже интересным, — сказал он. — С инженерной точки зрения.

— Ты считаешь, если я попрошу Криса сделать для меня белого кита, он перестанет выращивать розы?

— Думаю, из-за этого возникли бы проблемы с вместимостью корабля, — что-то сосредоточенно прикинув, ответил Майк Стоун, судя по всему отнесясь к ее идее совершенно серьезно.

Последовало длительное объяснение насчет протеиновых потолков. Пузырь питался аминокислотами из специальных емкостей, а энергию черпал от солнечных батарей. Милена слушала и кушала. Кое-что из этого повествования было для нее внове и выходило за пределы ее вирусов, так что если относиться к словесам Майка как к непринужденной утренней беседе, то выходило даже интересно. С Майком Стоуном ее сближала любовь к деталям.

Стоун был квалифицированным вирусологом. Он указывал «Христову Воину», какие вирусы нужно использовать в той или иной ситуации; он же контролировал и направлял мутации соответствующих ДНК. Стоун управлял Пузырем на орбите, регулируя его сон. Он чувствовал, как тот шевелится и вздыхает, реагируя на сны, наполовину принадлежащие самому астронавту. В общем, он фактически делал Пузырь живым существом.

— Мы всё делаем вместе, — рассказывал Майк Стоун с взволнованной нежностью. — По воскресеньям мы даже вместе ходим в церковь; я хотел сказать, совершаем богослужения. Он знает, что у него самого души нет, но он молится за мою. Он чувствует, что моя душа — это его душа. И хочет, когда я умру, отправиться в мир иной вместе со мной.

— Ык! — вырвалось у Милены, справлявшейся в данный момент с яичницей. Всасывать ее через соломинку было не очень удобно.

— Когда ты умрешь, он хочет отправиться и с тобой, Милена, — сказал Майк Стоун с видом еще более серьезным и искренним. — И я тоже хочу с тобой отправиться, когда ты умрешь.

«Вот радость-то», — подумала Милена с молчаливым вздохом.

— Я бы тоже стал твоим Христовым Воином, Милена.

«Всю жизнь мечтала».

— Я понимаю, что ты не баптистка-милленаристка и потому проклята, но я молюсь за твою душу, Милена, за все то доброе, что, я знаю, в тебе кроется.

Милена даже призадумалась, завинтив свой тюбик с яичницей.

— Ладно, пойду помою руки, — сказала она, чтобы был какой-то повод сбежать, и поплыла к туалету.

Внутри за дверцей ее ждал еще один розовый букет восхищения, да еще и с запиской.

«Милене, цветы созидающей», — гласила надпись.

Милена застегнула ножные крепления и накинула наплечные ремни, чтобы удерживаться на месте. Наконец — и самое главное — плотно пригнала поясной ремень. Унитаз работал по принципу пылесоса, и потому было абсолютно необходимо обеспечивать герметичность сиденья. Теперь она сидела и раздумывала: «Сколько же мне здесь прятаться? Сколько еще я могу избегать этого типа?»

Можно притвориться, что тебе плохо. Но тут же представилось, как обеспокоенный Майк Стоун с участливым видом тащит в туалет мешки для рвоты. Ладно, после этого можно принять душ, это займет еще с полчаса. Затем сделать вид, что я, скажем, работаю. А потом? Я же фактически заперта здесь наедине с ним!

Просидев в туалете достаточно долго, Милена выплыла наружу. Сразу за дверцей в невесомости плавала черепашка. При виде Милены она, широко раскрыв рот, недружелюбно зашипела. Черепашек в воздухе оказалась целая флотилия, да в придачу еще и два больших серых кролика из детства Майка Стоуна.

Маячивший тут же Майк Стоун, потянувшись, ухватил черепашку сзади.

— Я забыл надеть ей башмачки на подошвах с липучками, — сказал он, извиняясь. Зависнув в невесомости, он смотрел на Милену в ожидании, что она скажет. Не дождался.

— Хочешь, я покажу тебе фотографию моей мамы? — спросил он тогда, все еще держа перед собой черепашку, делающую нетерпеливые плавательные движения.

— Ага, изнываю от нетерпения, — фыркнула Милена.

На лице у Майка все еще держалось подобие улыбки, будто его что-то веселило.

«Чему радуется-то? Или не слышит, каким тоном я с ним разговариваю?»

— Мне очень приятно от мысли, что вы с моей мамой очень похожи, — сказал он.

В воздухе, качнувшись, возникла голограмма матери астронавта. Мать Майка Стоуна была точной копией своего сына, за исключением пучка седых волос. К пучку, перебирая лапками, подобрался кролик и понюхал его — возможно, надеясь, что это окажется пучок салата. Майк Стоун с улыбкой поймал кролика за брюшко.

— Она тоже была очень сильной женщиной. Мне вообще нравятся сильные женщины.

— Что ж, займусь штангой, — сказала Милена.

— В самом деле? — Майк расцвел от удовольствия. — Ради меня? — Все с той же улыбкой он убрал кролика в клетку. — У меня мама занималась именно штангой. В жиме лежа брала сто двадцать килограммов.

— Не слабо, — пробормотала Милена.

— После каждого подхода она повторяла: «Аминь». Говорила, что качается во имя Иисуса. — Майк, нагнувшись, заглянул в кроличью клетку. — Этот снимок был сделан незадолго до ее смерти. К той поре тяжести поднимать она уже не могла. Волосы у нее поседели. Ты знаешь, Милена, что в старину волосы у людей седели? Так вот, мама говорила, что это знак свыше. Что скоро люди снова восстановят способность доживать до старости. Потому что Богу не угодно, чтобы мы умирали такими молодыми. Ему угодно, чтобы у нас было время познать Его прежде, чем Он нас призовет. Скажу тебе, у нас возле ее смертного одра была особая служба. Собралась вся родня, и все пели.

Не очень сильным голосом Майк Стоун запел:

— О да, Иисус любит меня. О да, Иисус любит меня. О да, Иисус любит меня. Мне Библия это гласит.

Перестав совать листы салата сквозь прутья клетки (к неудовольствию кроликов, которым нечего стало жевать), он обернулся.

— Мне очень одиноко с той поры, как ее не стало, — сказал он и смолк, будто выжидая, что Милена как-то утешит его.

— Да, Майк, я понимаю, — вынуждена была сказать она.

Голограмма в воздухе растаяла.

— Ты пойдешь за меня замуж? — спросил он.

— Нет, — ответила Милена.

— Ой, — спохватился Майк. — Что-то я впервые так расчувствовался. — И поспешил отвернуться к своим кроликам.

«Дело начинает принимать серьезный оборот, — подумала Милена. — А ну-ка честно, милая. Если от тебя ждут ответа, надо, чтобы он был прямым и откровенным».

— Майк. Я ответила: «Нет». И ответ этот не будет меняться, сколько бы раз ты этот вопрос ни задавал. Поэтому, пожалуйста, не задавай мне его больше.

— Я очень преданный, Милена, — смущенно признался он кроликам.

— Мне твоя преданность не нужна, — вздохнула Милена утомленно. — От тебя мне нужна лишь тишина.

— Тутти-фрутти, — вздохнул Майк. — Тишина так тишина. — И, подняв голову, улыбнулся, словно намекая: «Но я всегда буду здесь, рядом».


— ДА ЭТО ЖЕ, — усмехнулся один из грушевидных, — просто безумство! — Вид у него при этом был восторженный. В памяти Милены Вспоминающей его имя не сохранилось. Он уже умер. Так и непонятно теперь, был он другом или нет.

— Но ведь сработало же, — невозмутимо заметила Милена.

Скрестив ноги и подложив ладони под бедра, сидел и размеренно покачивался взад-вперед Чарльз Шир.

Министерский кабинет поменял окраску. Теперь он был бежевого цвета, с мягко контрастирующими коричневыми и серыми полосами по стенам. Ширм больше не было. Как не было и прежнего Смотрителя Зверинца. Вместо него делами заправлял гладкий молодой человек, теперь уже сильно раздавшийся, в еще более пестрых штанах и рубашке. Мильтон. Министр Мильтон. Раздобревший и подобревший от успеха и всем своим видом пытающийся показать, что он что-то смыслит в искусстве. Глядя на его лиловое, с набрякшими щеками лицо, улыбающееся все той же молодой улыбкой, Милена в тот момент подумала: «Этот долго не протянет».

— Бы-ы, — с неожиданным напряжением вдруг попытался заговорить Чарльз Шир. Остальные обернулись на его голос. — Бы-ы, бы-ы…

Звук голоса откровенно угнетал. Было в нем что-то такое, отчего Милену буквально подташнивало.

— Чарльз, — спросила Мойра Алмази, — с вами все в порядке?

Тот метнул на нее взгляд, полный уязвленного достоинства и вместе с тем гневного отчаяния.

— Д-ды… Н-н-э-э, — он силился произнести что-то вроде: «Да нет».

Все неловко смолкли.

«Заикание, опять это заикание, — подумала Милена. — Вот уже больше года, как начала заикаться Принцесса. А теперь впечатление такое, будто заикаться стало чуть ли не большинство.

«Чарльз, ты бы поверил, скажи я, что искренне тебе сочувствую?» — мысленно обратилась к нему Милена.

— Лучше не говорить, а петь, — подсказала Милена своему недоброжелателю. — Тогда получается без заикания.

Тот лишь злобно на нее покосился.

— Я, конечно, извиняюсь, но сейчас заикаются многие, и единственный для них способ разговаривать — это петь.

Ни для кого не было секретом, что люди на улицах теперь частенько изъяснялись пением.

Чарльз Шир кипел от злости. Он понимал, что отныне ему действительно придется изъясняться только пением. Он посмотрел на Милену и словно подзарядился от собственной ярости.

«Что ж, ладно, — казалось, говорили его глаза и морщинки. — Ладно. Я сделаю это, пусть даже буду выглядеть в ваших глазах посмешищем. Но уж теперь я вам выложу все, что думаю, и никто не посмеет мне возразить ни слова».

Надо сказать, что музыка и слова должны были составлять единое целое. При этом выбранная мелодия вносила в речь дополнительную значимость. Именно поэтому пение было делом непростым, и даже ответственным: оно не терпело лжи.

И Чарльз Шир принялся выводить мелодию.

— Я хочу для себя кое-что прояснить, — запел он. — И надеюсь, что ловите вы мою нить…

Мелодия была нескладной и несколько детской: как будто кто-то шатаясь бредет через лес. Милена активизировала вирусы, пытаясь уловить, что это за песня. Секунда-другая, и вирусы остановили выбор на малоизвестной песенке «Гуляли мишки на опушке». Слова теперь вполне органично вписывались в бесхитростную мелодию — настолько естественно, что даже удивительно, как вообще человечество в свое время перешло на прозу: ведь пение гораздо приятней для слуха.

…Как так можно: все небо из космоса голограммами заполонить?

Предложив нам все это, ты составила смету,

И других постановок теперь уже нету.

Но зачем заполнять небо нашей планеты Алигье-ери?

Какой-то коротышка в восторге захлопал в ладоши, но под взглядом Мойры тут же осекся.

— Я считаю, — сказала она, — что в данной ситуации мы должны сосредоточиться на подробном обсуждении этого вопроса. Итак, Милена?

Милена слегка разволновалась, сознавая, что оказалась сейчас не в выигрышном положении.

— Я… В прошлый раз я не особо вдавалась в эстетический аспект своего предложения. Вопросы сметы были сами по себе непростыми, и, откровенно говоря, они на тот момент казались мне основными. Теперь же очевидно, что исполнением оперы заинтересовался сам Консенсус. Он ее и оркестровал. Однако «Божественная комедия» длится более пятидесяти часов. Как вы понимаете, любое действо таких масштабов — дело крайне затратное и затруднительное. Я предлагаю, чтобы «Комедия» явилась вкладом Британии в празднование столетия Революции. При том варианте постановки, какой предлагаю я, это было бы поистине всенародным общественным событием; праздничным салютом, если хотите. При этом можно было бы объявить во всеуслышание: речь идет о грандиозной новой опере — какой еще не бывало, — да еще и с использованием колоссальной революционной технологии. Это было бы достойной данью памяти самой Революции.

Мойра Алмази что-то взвесила в уме.

— Да, все это так. Но я, например, беспокоюсь о тех же больных, — сказала она, избегая глядеть на Чарльза Шира. — Беспокоюсь о всех тех людях, которым на тот момент будет не до праздника, но деваться от него будет некуда. Представьте, что вам нездоровится от вируса или же вы просто умираете. Вы жаждете одного: покоя, уединения. А у вас при этом сто ночей кряду гремит над головою опера — да не где-нибудь, а прямо в небе!

— Но так где же еще ее можно поставить? — спросила Милена негромко, чувствуя в словах Алмази неоспоримую логику.

— Да хотя бы здесь. С помощью голограммы можно хоть все небо спроецировать в любое помещение, даже самое небольшое, и оно все равно будет смотреться натурально.

— Я не хочу, чтобы оно лишь смотрелось натурально. Я хочу, чтобы небо было небом, самым настоящим небом. — Милена понимала, что наступил самый уязвимый для нее момент дискуссии. — Скажем, в Новый год улицы так и гудят от карнавалов, песен и представлений. В эти дни люди тоже болеют, однако все с этим мирятся.

— Возможно. Но Новый год не длится по пятьдесят часов, — резонно заметила Мойра. — И кстати: неужели действительно необходимо ставить всю эту оперу в полном объеме?

— Понимаете, «Комедия» Данте — это не просто набор арий. Здесь каждая отдельная нота соотносится с каким-то местом в сюжете оперы. Это цельное, монолитное музыкальное произведение длиной в пятьдесят часов. И его никак нельзя порезать на части: смысл пропадет.

— Я знаю! — сорвался вдруг Министр Мильтон. — Я знаю, как ее можно назвать!

— Вы хотите изменить название «Божественной комедии»? — Мойра Алмази была родом из континентальной Европы и иной раз по-прежнему приходила в тихий ужас от британской провинциальности.

— Ведь это первая постановка, так? — спросил Мильтон, блестя глазами и зубами. «Защебетал, — подумала Милена. — Господи, как это раздражает». — Нам нужно что-то такое… такое, чего прежде никому не могло прийти в голову, что-нибудь совершенно новое! Так что как насчет… скажем… — Сияя глазами, он для вящего эффекта сделал паузу. — «Космическая опера»! А?

Наступила неловкая тишина.

— Раньше никто с таким названием не выходил! — пояснил он.

— А понравится ли это тем же итальянцам? — спросила Мойра Алмази.

— Не-не, я знаю! — зажегся Мильтон свежим вдохновением. — Или, допустим, можно назвать это «Комедией Восстановления»!

Чарльз Шир негодующе хрюкнул. Он пытался рассмеяться, но вирусы ему не позволяли.

Мильтона несло.

— И вообще, почему обязательно Данте? Почему нельзя что-нибудь отечественное? Скажем, «Потерянный рай»!

«Этот идиот хочет погубить мою “Комедию”».

— Разумеется, — сказала Милена вслух. — Если Мильтон положен у вас на музыку, господин Мильтон.

— Положен, положен! — еще сильнее оживился тот. — И не кем-нибудь — Гайдном! Называется «Сотворение мира», — сообщил он с довольным видом. — Так что Гайдн тоже менял название. — Толстое лицо лучилось от восторга.

— По крайней мере, она короче, — солидарно пропел Чарльз Шир (кстати, на мотив одной из тем «Сотворения мира»).

Милена почувствовала, что ситуация выходит из-под контроля. Новый Министр сидел как счастливый бульдог — разве что язык не высовывал от удовольствия, что участвует в общем деле.

Мойра Алмази с нажимом сказала:

— Мне… мне кажется, что мы уклоняемся от исходной темы обсуждения. — Она чуть сдвинула брови, словно отодвигая преподносимый ей Мильтоном букет замешательства. — Нам известно, что Консенсус интересует именно это произведение. Возможно, мисс Шибуш выдвигает не совсем обычную идею его, так сказать, презентации. Замысел этот новый, явно международного масштаба. Если мы осуществим его в ознаменование столетия Революции, мы могли бы выйти на другие театральные Братства с просьбой проспонсировать эту постановку вместе с нами. Я имею в виду, театральные сообщества по всей Европе.

— У «Сотворения мира» есть еще и немецкая версия, — все не унимался Мильтон.

— Да, Министр, — кивнула ему Мойра Алмази с явным намерением больше не возвращаться к идее Мильтона. — Мы можем представить Консенсусу оба проекта.

Мильтон сделал щедрый жест рукой.

— Вот-вот! Наконец-то и я смог внести свой вклад, так сказать, в общую копилку.

Снова подал голос улыбчивый коротышка, имени которого Милена так и не запомнила, — с сальными волосами и прожилками на пурпурных щеках. Он по-прежнему улыбался, но уже заговорил вполне официальным тоном.

— Новшества всегда порождают немало проблем, — заговорил он, цепко глядя на Милену. — И прежде всего для тех, кто их предлагает. Люди всегда считают, что за ними кроется стремление сделать карьеру. Или беспокоятся, что понесут ответственность в случае неудачи. Человеческая жизнь нынче на порядок короче, чем когда-то, товарищи. Поэтому, может быть, нам даже в каком-то смысле везет, что в нашей короткой жизни представляется случай помочь — а не помешать — столь блестящему в своем безумстве замыслу, который, кстати, вполне осуществим. И еще, — он опять цепко взглянул на Милену, — нам повезло, что среди нас есть тот, кто желает заплатить за него полную цену.

— Какую цену? — не поняла Милена-режиссер.

Наступила тишина, и в этой тишине чаша весов склонилась в сторону Милены. Все Груши смотрели на нее, и смотрели так, будто она — чудовище Франкенштейна, а от них сейчас зависит, дать ему жизнь или нет.

Заговорила Мойра Алмази.

— Милена в общей сложности осуществила около полутора сотен проектов. И пусть у нее нет опыта работы на большой сцене, но ведь такой задачи в данном проекте и не ставится. Она из тех немногих режиссеров, которые умеют оперировать технологией Преобразования. Но. Полной гарантии, что данная технология сработает в планетарном масштабе, нет. Потому нам нужно провести своего рода тест. Мне бы хотелось, чтобы он стал своего рода частью данного проекта. Это означает, что вам, Милена, нужно будет отправиться в космос.

От этого слова дохнуло холодным ветром.

— До Столетия осталось два года. Так что времени не так уж много. Вам нужно будет отправиться этой осенью. Вас это устраивает, Милена?

В воцарившейся тишине Милена лишь кивнула в знак согласия.

— Вам придется сделаться Терминалом. И возможно, в конце концов, пройти Считывание. Да, Милена, мы все об этом знали. Что Консенсус готовит вас к чему-то особому. Подумать только, — Мойра покачала головой, — быть протеже, быть другом самого Консенсуса.

— И о друзьях, — подал голос Чарльз Шир, на этот раз на мотив арии «Nessum Dorma»[21] из «Принцессы Турандот».

И о друзьях:

Правда ль, что эта

Безумная дама

Троун Маккартни

Занята в вашем

Безумном проекте?

— Нет, неправда, — ответила Милена негромко.

Глава двенадцатая Дикие выходки (Который нынче год?)

МИЛЕНА НЕСЛА КОШЕЛКИ с продуктами. Открыв дверь к себе в комнату, она увидела на кровати, в лучах закатного солнца Троун Маккартни.

— Ну заходи, садись, — скомандовала та.

О, это лицо. Эти прожорливо-алчные глаза, говорящие: наконец-то все вышло по-моему. Приоткрытые зубы, которые словно всегда готовы терзать человеческую плоть. Его, пожалуй, можно было бы назвать красивым, не будь на нем печати ненасытного демонизма. Милена-режиссер ощутила, как где-то в душе шевельнулся страх.

— Сейчас, дай только разуюсь, — сказала она с порога, вымучивая улыбку. — Тебе наверняка было бы удобнее на стуле.

Она имела в виду: «Вон с моей кровати». Милена подошла к раковине, чтобы опустить туда пакет с рисом, перцы и курятину. Машинально начала наливать в чашку воду.

— Ты вообще что себе думаешь? — требовательно спросила Троун.

— Что? Продукты думаю приготовить, — отозвалась Милена растерянно. Что было ей ненавистнее всего, так это невозможность в присутствии Троун быть откровенной и честной. Все сразу словно подергивалось неким туманом фальши, всякий жест маскировался под другой, одна правда выдавалась за другую. Милену охватывала нелепая скованность, боязливая неискренность, сменяющаяся упадком сил.

— Эх, Милена, Милена, — вздохнула Троун укоризненно. — Как ты любишь все эти дурацкие игры.

«Я их ненавижу. Я играю в них лишь в твоем присутствии».

— Ты чего-то ко мне не заходишь, — заметила Троун обиженно-язвительным тоном. — А у меня там сейчас столько всяких разных фишек-прибамбасов! Я знаю: кидать людей — вполне в твоем вкусе. Но ты кидаешь не нас, Милена: ты кидаешь работу. Ведь это твоя работа, разве не так? Справляться о том, что я делаю, и предоставлять это на рассмотрение Консенсуса.

— Если ты так считаешь, — промямлила Милена. Она только что закончила мыть овощи и перешла к курице. К Троун она стояла спиной. Кто бы мог подумать, что мытье небольшого количества продуктов покажется таким нескончаемо долгим.

«Это моя комната, мое жилье, — мысленно говорила она Троун. — Я тебя сюда не звала. И не рассчитывай, что я буду здесь перед тобой рассыпаться».

— Короче, рассказываю. Я полностью дублирую то, что ты непосредственно видишь, и копирую наложением. Скажем, стену. Такая, короче, перед тобой стена — в общем, стена как стена. И вдруг из камней проявляются такие вот рожицы.

«Ну почему, почему я не могу сказать, чтобы она отсюда ушла? Из боязни обидеть, что ли? Или из страха? Чего я боюсь? Почему так малодушно боюсь ее задеть, когда сама могу рассказать ей о вещах куда более важных, чем этот бред, который она несет? Почему разговором руководит именно она, когда решающее слово на самом деле за мной?» Милена чувствовала себя мелкой, слабой, уязвимой, ущербной от невозможности высказать то, от чего ее сейчас буквально распирало.

— Я сегодня разговаривала с Широм, — сообщила со значением Троун. Теперь она расхаживала из угла в угол.

«Какая диверсия задумана на этот раз? Что за очередная уловка? Почему моя жизнь полна сумасшедших? Почему?»

— Да ты что, — сказала она как будто нейтрально. К сожалению, курятина была уже тщательно вымыта и переложена влажной тряпицей. Милена вытирала руки.

«Может, предложить ей пройтись? Там, на людях, она будет хоть как-то сдерживаться. А здесь свои ужимки и прыжки она проявит по полной программе. Ужимки и прыжки контролировать всегда сложней, в силу их непредсказуемости.

— Он упомянул, что на уме у тебя, кажется, новый проект. При этом он что-то не показался мне особо довольным.

«Лично тебе, Троун, он ни о чем даже бы не заикнулся. Если меня он просто недолюбливает, то от тебя его вообще тошнит. А уж разговаривать с тобой он не стал бы и подавно. Боже мой, ну почему так трудно, уличив человека во лжи, прямо сказать ему об этом?»

— И это именно тогда, — воскликнула Троун с насквозь карикатурной, слезливой патетикой, не столько в словах, сколько в тех телодвижениях, с которыми она, поджав губу, курсировала по комнате, — когда мне так нужна новая постановка!

— Ну что я тебе скажу, — вздохнула Милена все с той же проклятой уступчивостью. — Я слышала, как раз сейчас новый техник нужен Толлу Баррету. Он, я слышала, готовит «Последнего из могикан».

Одна из немногих уловок, которая Милене неизменно удавалась, — это воспринимать слова Троун совершенно буквально.

Та презрительно фыркнула.

— Да слыхала я о том дерьме. Мне оно на хрен не нужно! Ты лучше мне скажи о… «Божественной комедии»! — На этот раз Троун заговорила более конкретно. Это был единственный способ, позволявший им обеим не увязнуть в наигранном непонимании.

— Это моя комната, Троун, — сказала Милена. — Не могла бы ты из нее выйти? — В устах тактичной Милены это прозвучало не очень убедительно.

— Выйду. Как только мы с тобой обо всем договоримся.

«И вот так я всегда: говорю нужные вещи в ненужном месте. Прыгаю в длину, когда нужно в высоту».

— Мильтон сказал, что подготовка у вас идет полным ходом. Почему я не поставлена в известность?

«Ну что ж, дорогуша, вот он, момент икс. Пора пустить ее под откос. Если этого не сделать, она будет ездить на тебе верхом всю оставшуюся жизнь. Она уже и без того привыкла тобой верховодить. Она натягивает вожжи все туже. А ты брыкаешься, не в силах высвободиться. Хотя на самом деле ты сильнее. Поскольку все козыри у тебя. Мать моя, царица небесная или какая угодно, укрепи!»

— Ты в ней не участвуешь, Троун, — произнесла она со спокойной прямотой, перед которой успокаиваются даже отъявленные психопаты.

— Да ты без меня шагу ступить не сможешь! — усмехнулась та.

— Почему? За мной сто сорок две полноценные постановки, — сказала Милена.

— Хммм, — протянула Троун. В ее глазах промелькнуло некоторое любопытство. — Вообще-то настоящий успех был только у «Крабовых Монстров», а? А теперь тебе под ручонки попала чья-то чужая — не твоя — музыка с чьей-то чужой поэзией. И ты полагаешь, что способна делать голограммы не хуже меня?

— Вполне, — ответила Милена.

И речь, которая сложилась у нее в голове заранее, прозвучала настолько естественно, как будто уже произносилась в стенах этой комнаты множество раз.

— Это не я, а ты не можешь без меня обходиться, Троун. Пока не подвернулась я, работать с тобой не соглашался никто. Ты вообще можешь себя представить в роли режиссера? Руководить, во все вникая, сорока, пятьюдесятью людьми? Не метаться во все стороны, не закатывать слезливые истерики, не разыгрывать все эти твои «штучки», как ты их называешь, а работать. Это раз. К тому же, Троун, у тебя скудное визуальное воображение. Пусть это звучит странно, но ты способна лишь дублировать то, что находится непосредственно перед тобой. Когда же ты начинаешь преобразование с нуля, образы у тебя выходят смазанными. Толл Баррет с тобой работать бы не стал, Троун. Так с какой стати я должна быть лучше, чем он?

Троун что-то прикидывала в уме, якобы с отсутствующим видом.

— Так. Значит, ты собираешься взять мои идеи и выставить их напоказ черт знает в каком виде перед широкой зрительской аудиторией. Так, что ли? А не подло ли это?

— Нет. Я просто избавляюсь от по-настоящему ненадежного человека, который ставит под угрозу весь проект, приготовленный для широкой зрительской аудитории.

— То есть избавляешься от меня? — Троун хмыкнула, демонстрируя всем своим видом хладнокровную, циничную самоуверенность. — Что, интересно, подумает об этом Чарльз Шир?

«Надо же, блефует в глаза и сама тому верит. Потрясающе».

— Я не знаю, о чем думает Чарльз Шир. Да и ты этого тоже не знаешь.

«Ты должна быть сильнее, — напомнила себе Милена. — Я больше не должна переживать от мысли, что причиняю ей боль. Если причиняю, значит, она это заслужила. Приходится сбивать с нее спесь — значит, так надо».

— Но мне известно, — продолжала она, — что Шира вообще особо не впечатляют ни «Крабы», ни вообще все, что выходит за пределы сценических подмостков. Поэтому я выхожу за пределы и того и другого. Потому что это не должно быть — и не будет — халтурой. А ты ни на что, кроме нее, не способна.

«Вот, — отметила Милена удовлетворенно. — Так бы поступила Ролфа. Я здесь даже не в счет, у меня бы не получилось. Троун, тебе этого проекта не оседлать. Сама видишь».

— Почему ты со мной так жестока? — воскликнула Троун уязвленно. — Я с тобой работаю. Отдаю тебе все, что в моих силах. Даже если это было халтурой, то только потому, что именно она была на тот момент востребована.

И Троун вдруг запела, запела хорошо — во всяком случае, насколько позволял ее голос. Вступление к «Аду». Пела она истово, с чувством — уж к этому никаких претензий не было.

— Эта музыка сказочно красива, — с убеждением сказала она. — Я знаю, что именно нам нужно сделать с «Комедией». Ты не можешь отрезать меня от проекта сейчас, когда мы наконец-то на подступах к чему-то действительно значимому.

— Ты же сама только что сказала, что я без тебя шага ступить не могу.

Троун нетерпеливо тряхнула гривой, словно отмахиваясь: «Не об этом разговор».

— Вот и я про то: кто в театре может обходиться друг без друга? Ты же меня знаешь. Со мной действительно иногда такое случается: то скажу, то сделаю невпопад. Хи-хи. — Игриво засмеявшись, она пожала плечами.

«Нет. В том-то и дело, что ты стремишься всех под себя подминать и во всем единолично господствовать. А если не получается, то ты от этого приходишь в ужас. Ты жить не можешь, если не властвуешь».

— Да ладно тебе! Кто старое помянет, тому глаз вон. Ты знаешь меня, я тебя. Ты — стержень, сильная натура. А я — с прибабахом, с дикими выходками. Ну и что с того? Ерунда это все. — Троун кокетливо изогнулась, полагая, что подобный жест не лишен обаяния. Но вышло наоборот: он лишь подчеркнул ее гневную взвинченность и алчность. — Все равно ты будешь гнуть свое. Впервой тебе, что ли? — Снова хихикнув, она компанейски подмигнула.

«Не впервой. Да и вправду: постановкой больше, постановкой меньше». — Милена почувствовала, что невольно начинает смягчаться.

За окном на реке отражались текучие, переливчатые блики электрического света. Сейчас бы сюда лампу — огромную, электрическую, яркую-преяркую. Так вдруг захотелось света. Прочь куда-нибудь из этой полутемной каморки; в какое-нибудь просторное, полное воздуха и света место. И чтобы там не было Троун.

— Скажу просто: мне надоело гнуть свое, — вздохнула Милена. — Скажу еще проще: ты меня измотала. Надоело постоянно быть на взводе. Возможно, это с моей стороны эгоизм. Но я хочу попробовать кого-нибудь другого. Режиссеры меняют техников постоянно. Даже тех, с кем уживаются душа в душу.

— Но ведь я же не просто техник, верно? — сменила тактику Троун. Встав, она со скорбной улыбкой молитвенно сложила руки; эдакий ангелочек. — Между прочим, у меня свой собственный подход к Данте. Между прочим, я и сама готова заняться режиссурой. Мне тоже надоело быть на взводе. А амбиций у меня не меньше твоего. Ты пока срежиссировала только один большой кусок. И то плохо. А я и сама могу поставить оперу Ролфы Пэтель. Я ее подсокращу. Чуток подрежу. Как, помнишь, ты тогда сделала с «Фальстафом». Думаешь, одна ты тут умеешь ставить спектакли? И вообще, я дешевле обойдусь.

На какую-то секунду Милену пронизал страх.

«А ведь в ее словах есть логика. Хотя стоп, о чем это я! Держись давай. Тебя утвердили».

— И утвердили тебя, — продолжала Троун, словно читая ее мысли, — только из-за положительного социального эффекта оперы. А у меня будут такие же эффекты, и гораздо быстрее, а значит, и расходов меньше. Ты сама подумай. Вот ты пытаешься меня вывести из игры, а я возьму и выведу из игры тебя.

«Наваждение какое-то, — внушала себе Милена. — У нее нет никаких полномочий, нет доступа. С ней никто не будет работать, я для нее была последним шансом. А вдруг они и вправду подумают, что так будет лучше? Неужели они забыли, как она себя вела до этого? Если так, то они идиоты и заслуживают того результата, который получат. Хотя что это я? Я буду бороться, чтобы все вышло как следует».

— Ну давай, давай, — подзадорила Милена. — Дерзай, пробуй. Пойди и скажи: «У меня идея такая же, как у Милены Шибуш, только я ее обставлю дешевле и непригляднее. Понапихаю вам опять гигантских крабов, кустарно сработанных драконов. Вы только мне поручите самую большую театральную постановку, чтобы она потом всем запомнилась как мой дебют.

Заранее отрепетированные фразы легли гладко, как хороший паркет. И тут чувства хлынули у Милены через край.

— Мне это надоело, Троун! Ты мне обрыдла. Ну почему я должна метать перед тобой бисер, скажи на милость?

— А потому, детка, — по-девчоночьи тонким голосом, с сарказмом пропела Троун, — что за тобой кое-какой должок.

— Какой еще должок?

— А твой первый успех?

«Боже, да оставьте же вы меня в покое. Дайте продохнуть».

— Бедная маленькая Милена, — умильно хихикнула Троун, качнув головой, — все чего-то боится.

Она подошла близко, вплотную. Чувствовался ее запах, ее грудь касалась Милены.

— Я ж тебя предупреждала, — сказала Троун. — Говорила тебе, что ты меня возненавидишь.

Сквозь рубашку чувствовались твердые шишечки ее сосков. Нос Троун, дыша теплом, скользнул Милене по лбу, по волосам.

«Только этого мне еще не хватало. Да когда же это закончится!» — Милена оттолкнула ее прочь, подальше от себя.

— А ведь я им могу все рассказать, Миленочка. А что, расскажу им про нас. О нашей пикантной связи, во всех подробностях, а? Или задам тебе при них несколько вопросиков о вас с Ролфой, как там у вас все было. И понравится ли им тогда ваша опера, если откроется, что это памятник — да что там, целый монумент Неправильной Морфологии?

«Пускай, пускай пугает», — успокаивала себя Милена.

— Да я им уже рассказала, Троун. Они все знают и реагируют совершенно спокойно. Так что давай, иди рассказывай, радость моя. А вот я им расскажу, как ты забрала у меня из головы свет и грозилась сжечь мне сетчатку. А заодно напомню, что ты каким-то образом умудрилась уклониться от Считывания. Вот тогда они за тебя возьмутся: наширяют так, что башка винтом пойдет. Давай, иди действуй, а я устрою так, что Консенсус раздавит тебя как муху.

Троун была права: Милена ее ненавидела. И даже сама не догадывалась, что ненавидит в такой степени.

Та буквально застыла. Но оправилась достаточно быстро и захихикала. И, сдернув у Милены с кровати покрывало, сунула его в кастрюлю с розовой от курятины водой.

— Ах ты тварь! — вырвалось у Милены. Вскочив, она выдернула мокрое, в пятнах покрывало из кастрюли.

Злость придала ей красноречия.

— Все, ты уволена, раз и навсегда! Пошла прочь! Про постановку забудь.

— Ничего, главное, чтобы ты про меня не забыла, — с напускной игривостью пропела Троун. — Так что являться я к тебе буду до тех самых пор, пока своего не добьюсь.

В таких обстоятельствах, видимо, и совершаются убийства.

— Да сколько угодно. Посмотрим, чего ты добьешься. Ничего ты, радость моя, из меня не вытянешь. Ничего и никогда. Ты права: я действительно тебя ненавижу.

— О! — Троун скривилась, как зловредная кукла. — Значит, я уже выиграла.

— Выиграла, выиграла, — в тон ей протянула Милена. — Возьми с полки пирожок.

Троун, развязно хохоча, кинулась на кровать Милены: дескать, что хочу, то и делаю.

«Нет, да я ее в самом деле убью, — мелькнула у Милены мысль. — Проще простого: взять вот сейчас кухонный нож и зарезать, а труп завернуть в изгаженное покрывало и пойти вышвырнуть в реку. Это, что ли, у тебя и называется победой?»

Милене сделалось тошно, в буквальном смысле.

«Я хочу уйти, прочь от всего этого». Хотелось закрыть лицо руками, хотелось расплакаться — но только не перед ней, не перед Троун. Вот она, с напускным безразличием взирает с постели, ждет. Троун угадывала мысли Милены. Было видно, что она лежит и дожидается — неужто и впрямь на что-то надеясь? Ей так и хочется, чтобы она, Милена, схватилась за нож. Тогда она завопит, станет звать на помощь, и тем самым меня уничтожит. Или же даст себя прикончить и этим прикончит меня. Мне нужен замок. Сколько можно терпеть, что в комнату суются все кому не лень! Нужен замок и еще чтобы этой особе сделали Считывание и закачали ей вирусов под завязку.

— Мы обе сошли с ума, — подала голос Троун. — Нам бы вдвоем, взявшись за руки, пойти в Зал Считывания, — чуть ли не с мольбой, совершенно искренне сказала она. — Если нам этого не сделать, то, я чувствую, произойдет что-то ужасное. Не знаю что, но непременно произойдет. Я знаю лишь, что не могу позволить тебе так со мной обойтись. На это у меня ума хватает. Думаю, мне придется тебя уничтожить. Я становлюсь просто одержимой, Милена. Я не могу остановиться.

Это звучало вполне правдиво. Вместе с тем Милена чувствовала в себе несгибаемую твердость.

— Тебе меня не напугать, Троун. Кроме как по пустякам, досадить ты мне ничем не можешь. Карьера? Я ей особо не дорожу. Эта комната? Да и комнатой тоже. Тебе невдомек, чем я дышу.

И Милена, повернувшись, вышла. Очень даже просто: повернулась и ушла. Троун, безусловно, учинит какую-нибудь пакость. Отпорет у блузок рукава, повыдергает из горшка цветы. Что еще? Подожжет? Что ж, браво, Троун, валяй, спали все здание. Это, безусловно, повысит твои шансы на участие в постановке.

«Меня посылают в космос, Троун. Я буду там, где тебе со мной ничего не сделать. В космосе, три или четыре месяца. Уж туда-то тебе не дотянуться: руки коротки. А здесь ты никому не будешь нужна».

Но уже когда Милена спускалась с лестницы, ноги и мозг у нее стали словно наливаться свинцом. Мир проступал как сквозь дремотную дымку. Эта свинцовость была хорошо знакома Милене Вспоминающей.

«Когда это началось? Как я позволила, чтобы это все случилось? — терялась она в догадках. — Троун, мы уничтожили друг друга. Неуязвимых людей не бывает. Не бывает абсолютного иммунитета».


И МИЛЕНА ВСПОМНИЛА, как она шла, напевая тусклым голоском:

Эта песня — скулеж…

На пронзительно-синем небе не было ни облачка, а откуда-то, как будто из-за горизонта, доносилась песня. Улицы и дворы были безлюдны: стоял тот заунывный послеполуденный зной, от которого все стремятся укрыться в тень и там по возможности вздремнуть. То лето выдалось на редкость погожим, дождя не было неделями. В воздухе начинало попахивать застоялой мочой.

Он не знает, бедняга, как песенку эту закончить…

Какая-то обшарпанная будка с облупившимися бирюзовыми ставнями. Под навесом в тени притулилось семейство. Мамаша в соломенной шляпе и ее наследник курили трубки. Мать, сидя на корточках, слегка покачивалась и бездумно мычала какую-то песню без начала и конца. Чумазые дети лежали голышом на одеялах.

«Старый Лондон, — подумала Милена-режиссер. — Скрипит, а живет».

Ее взгляд непроизвольно остановился на вывеске по соседству: человек падает физиономией вниз.

«Да это же “Летящий орел”, — мысленно воскликнула Милена Вспоминающая. — Интересно, это еще до того, как я покинула Раковину, или уже после? Когда-то тогда я и забрела опять к “Орлу”».

В пабе было сумрачно и тихо — а к тому же и пусто, несмотря на обеденное время. Хотя томиться в этой затхлой духоте — форменное мучение. Пол был более-менее подметен, хотя на столах по прежнему виднелись кольцевидные следы от кружек. В углу кто-то сидел; кто именно — не разобрать из-за теней, из-за грязи. Но вот лицо медленно повернулось — бледное, какое-то шишковатое, покинутое.

— Люси? — изумилась Милена-режиссер. — Люси! Ты меня узнаёшь?

На Люси была все та же одежда, что и во время первого визита Милены в «Орел», только окончательно утратившая форму и цвет.

— Че? — буркнула Люси, поднимая глаза.

Она плакала. Слезы тихонько струились по сморщенным как печеное яблоко старческим щекам, застревая и теряясь между морщин. Впечатление такое, будто так же между ними терялись и глаза.

У Милены сердце зашлось от жалости, настолько потерянное выражение было сейчас у Люси.

— Милая, хочешь, я возьму тебе чего-нибудь выпить? — участливо спросила Милена. Теперь у нее водились деньги, и она могла себе позволить.

Лицо у старушенции исказилось гримасой.

— Бе! — крякнула она, подавшись вперед. В этот момент она чем-то походила на сердитую игуану. Затем лицо приняло прежнее потерянное выражение. — Я есть хочу! — обидчиво буркнула она и смахнула со стола кружку.

— Давай я тебе какой-нибудь еды возьму, — поспешила предложить Милена.

Она подошла к стойке, за которой высился мясистый бармен. Глаза его недружелюбно скользнули по Милене: по ее безупречно белой одежде, по новым кожаным сандалиям, ухоженным волосам. Этот взгляд ей последнее время доводилось ловить на себе не раз; видимо, так народ реагировал на партаппаратчиков.

— Ба-а, ба-а, — заикаясь, выдавил он, — ба-абки гони, за кру-у… кру-у!

«Ну вот, еще один. Бедолага, — подумала Милена. — Очередная жертва загадочной болезни. Уже третий за последние двое суток. Маркс и Ленин, неужели зараза эта на всех переползет?»

— За кружку, — закончила она за него и заплатила двойную цену. Отходя от стойки, Милена чувствовала, как тот сверлит ее спину глазами.

«Ох уж эти изменения, — мысленно вздохнула она, — люди от них добрее не становятся».

Она возвратилась к Люси.

— Пойдем, милая, — пригласила она, запахивая газовый шарфик, — найдем где-нибудь кафе, посидим.

— Ага, посидим. Сейчас и жрачки-то нигде не найдешь, — проворчала Люси. — Только будки эти с пережженными лепешками. Сожрешь одну, так потом не пробздишься. Индусы хреновы. Бе. Да из них в жару никто и не работает: сворачивают лавочку и сидят, в носу ковыряют под навесом.

— Мы куда-нибудь поприличней пойдем, милая.

Вид у Люси был отчаянно беспомощный.

— А ты кто?

— Мы с тобой встречались. Правда, только раз, — напомнила Милена.

Люси настороженно подалась вперед.

— Ой, а где я?

Милена объяснила.

— А который нынче год?

Милена сообщила и это.

— Вот ведь черт, — жалобно протянула Люси и снова заплакала. — Черт его дери! Все вьется и вьется веревочка, никак кончиться не может, — всхлипнула она, перебирая пальцами.

— Бедняжечка, лапонька ты моя. — Милена, опустившись рядом, попыталась взять в руки ее ладони — даже в жару холодные как ледышки, шишковатые и удивительно легкие.

— А я думала, ты моя дочка. Ее-то, наверно, теперь уж и в живых нет.

«Где сейчас ее друзья? — подумала Милена. — Почему она одна?»

— А где Старичок-Музычок? — спросила она.

Люси со строптивым видом высвободила руки.

— Я ему что, сторож, что ли? — ответила Люси, высокомерно воздев голову. — А он что, твой дружок? — спросила она бдительно.

— Нет. Я думала, твой.

— Видали мы таких дружков, — с гордым видом сказала Люси.

«Понятно. У них размолвка. Вот почему она в печали».

— Ну что, милая, пойдем, все же где-нибудь перекусим.

— А ты кто? — снова спросила Люси.

— Я подруга Ролфы.

Лицо старушки сделалось мечтательно-нежным.

— A-а, Ролфа. Вот это была душка. Померла, наверно?

— Нет, — ответила Милена, а сама подумала: «Хотя в каком-то смысле да». — Ну что, пойдем в кафешку, и я тебе все про нее расскажу.

— У-у-у, вот это будет прелестно. — Люси вмиг расцвела. Выпрямлялась она не сразу, а как-то урывками; при этом кости и суставы хрустели так, будто туловище старушенции состояло только из них. В какой-то момент Милене даже пришлось ее подхватить, иначе бы та опрокинулась. Буйная оранжевая грива имела теперь несколько землистый оттенок.

— Ну, как я смотрюсь? — между тем осведомилась Люси.

— Восхитительно, — одобрила Милена.

— Врешь. — Лицо у Люси сложилось в смешливую, плутоватую гримасу. Она подхватила Милену под руку. — Пока, Генри, — обратилась она к бармену, — или как там тебя. Я ухожу отобедать со своей племянницей. — Люси не шла, а скорее подскакивала как воробушек, отталкиваясь двумя ногами сразу. Милену она крепко держала под руку.

— Генри очень даже славный парнишечка, — щебетала она на ходу, — не смотри, что он индус. Они, если с воспитанием, вполне приличные люди.

— Он не индус, — пояснила Милена. — Кожа у него темная из-за родопсина.

— Какой псиной его ни назови, а зря их всех сюда понапустили. Ни одного лица светлого нынче на улице не встретишь.

Выбравшись на залитый светом тротуар, они одновременно заслонились руками от солнца.

— Ой-й-й! — Люси долго щурилась, прежде чем глаза наконец не привыкли к яркому свету. Милена пробовала объяснить: родопсин — это такой вирус, от которого кожа у людей становится лиловой.

— Что? Так мы все теперь чернокожие?! — вскинулась Люси. Она поглядела себе на запястья — кстати, в самом деле потемневшие от въевшейся грязи. В панике она принялась их отскабливать.

— Да нет же, Люси, нет. Не чернокожие. Речь идет о химическом веществе, которое вводится для того, чтобы солнечный свет преобразовывался в сахар.

— Ох уж не знаю, — со вздохом покачала головой старушка.

Прогулка была благополучно продолжена. Люси подскакивала с озадаченным видом.

— Тут знаешь, скажу я тебе, какое дело, — говорила она. — Это все равно что, когда я работала на почтамте… Ты знаешь, что такое почтамт?

— Нет, — призналась Милена.

— Так вот, люди посылали такие квадратики бумаги — выразить этим друг дружке свою любовь и симпатию. И что-нибудь на них писали, от руки. Вот уж когда я была горазда! Переправляла все точки над «i» в цветочки или же сердечки. А все «о» делала крупными и кругленькими, как апельсинчики. Чтобы смотрелось красиво. Это было как раз после школы, а в школе мы все этим занимались. Это было, знаешь, жутко модным: столько народу, и все на бумаге посылают друг другу весточки о любви. Хотя, понятно, не только о любви. Были там и разные счета, циркуляры.

Чтобы угнаться за смыслом витиеватого повествования Люси, Милене приходилось напрягать все свои вирусы.

— И вот ты всякий раз подходишь к двери, где щель для писем, а сам, замирая, ждешь: вдруг там какая-нибудь весточка с добрым словом, которую принес тебе почтальон.

«Почтальон. Так вот что раньше значило это слово. А я-то думала, что они так называются потому, что приходят к нам почитать сообщения».

— Всего-то малюсенькая карточка от племянницы или тети моей. — Люси снова пустила слезу. — Они обе у меня были такие душки, такое золотко. А теперь я даже не помню, как их звали. И от этого чувствую себя так глупо! Я-то вообще подумала было, что ты моя дочь. Хотела уже прогнать тебя за то, что ты так долго не заглядывала меня навестить. Теперь-то уж ее на свете лет как семьдесят нет, а то и больше. А который сейчас год?

Милена терпеливо повторила: почти сто лет после Революции.

— Ну вот, видишь? Я уже просто не в курсе, выпадаю. На той неделе вышла прогуляться. И знаешь что? Смотрю: огни. Огни, электрические! Стою как дура и спрашиваю себя: «Да когда же их, черт возьми, опять успели включить?» И тут меня сомнение разобрало, а выключали ли их вообще. И на то пошло, было ли это до или же после Затемнения? Ты можешь мне повторять, который год, пока у тебя губы не занемеют, — думаешь, я запомню, в котором я сейчас нахожусь? Черта с два! Ну так вот, о чем я тебе сейчас рассказывала?

— Ты рассказывала, — напомнила Милена, поднаторевшая в искусстве выслушивать собеседника, — как ты там работала на почтамте.

— Да-да, вот и я о том же, — поспешно согласилась Люси. — Именно о почтамте. Стоишь сортируешь почту, и уже настолько это занятие тебя притомило, что перед глазами плывет. Но тебе при этом ставят музыку, типа «типити-дрипити-типити-дрипити». И я постепенно смекнула: музыку специально ставят бодрую, чтобы у тебя не опускались руки. Вот ты стоишь вся измочаленная, так бы все и бросила. Ан нет: музыка подгоняет, подбадривает. Руки сами собой так и снуют, так и разбрасывают почту по ящичкам, хотя на деле послала бы все в тартарары и присела, а то и прилегла. Все равно нет: музыка тянет, подгоняет, подхлестывает. Так вот со мной нынче все именно так и обстоит. Казалось бы — все, пожила и хватит, пора и честь знать. А музыка все продолжает нудить.

Незаметно добрались до кафешки. Люси неловко скакнула в тесноватое полутемное помещение. Жалюзи здесь были опущены, а окна и двери распахнуты настежь. На столах стояли свечи, а на потолке бисером выступила испарина. На вошедших обернулись сидящие за кружками фруктового сока мужчины и женщины.

— Фу, — выдохнула одна из них, зажимая нос. От Люси ощутимо попахивало.

Однако, увидев сандалии и сумочку Милены, все быстро поняли, что лучше помолчать, и отвернулись.

К столику подошла официантка с такими же бисеринками испарины, что и на стенах. Над губой у нее тоже блестели капельки пота. Вообще, на вид лет восемь-девять — школьница, подрабатывающая в часы сиесты.

— Что изволите заказать? — спросила она, глядя куда-то между Миленой и этой древней развалиной.

— О-о, вот это воспитание, любо-дорого, — протянула Люси удовлетворенно. — Мне бы, любезная, хотелось, э-э… филе ягненка с мятной подливкой, э-э… гарнир из цветной капусты, но только чтобы пропарена в самый раз, а не передержанная, а то сами знаете, никакого вкуса не будет. Надо, чтобы в ней обязательно сохранились витамины. Э-э-э… ну и пюре немного можно, в общем, комбинированный гарнир. Причем пюре сдобрите маслицем, перчиком и немножечко, знаете, овощи взбрызните мне уксусом, для пищеварения.

Официантка — бледненькая худышка — лишь беспомощно хлопала глазами.

— Так, — сказала Милена. — Нам соевые фрикадельки с бульоном, две порции. Только без всяких там примесей. Мясо у вас есть?

— Мяса им, — фыркнула официантка с негодованием. — Мы что, в этом чертовом «Зоосаде», что ли?

— Ну хорошо, а курятина?

— Курятину найдем, если поискать.

— Вот и славно. Тогда курятину. Только, я вас прошу, водорослей не надо. И соуса тоже — ни из специй, ни рыбного.

Люси одобрительно кивнула.

— Вот это жрачка что надо. А мне еще свиной эскалоп. И чаю. Хорошего такого, настоящего.

Официантка насмешливо хмыкнула.

— Да, и имейте в виду, — расхорохорилась Люси, — ослиную мочу я хлебать не стану. Чай должен быть крепким, вкусным, ароматным.

— У тебя такие же вирусы, как и у меня, — обратилась Милена к официантке, видя на ее лице замешательство. — Ей нужен чай, какой подается в романах позапрошлого века. Понимаешь?

— А больше ей ниче не надо? — спросила официантка угрюмо.

— Послушай, детка. Я член Партии. — Здесь Милена приврала: членом Партии она не могла быть хотя бы потому, что не проходила Считывания, однако с ней действительно теперь обращались как с номенклатурщицей. — Чуть что не так, от вас тут мокрого места не останется. Чая у вас полно, просто вы его разбавляете. Так что марш выполнять. Скользи, детка. Скользи, скользи.

Официантка испуганно поспешила на кухню.

«Сколько, однако, у меня теперь свободы, — раскрепощенно подумала Милена. — Стоило только перестать тревожиться о том, нравишься ты кому-то или нет».

— Ролфа написала пьесу, — поведала она Люси. — И вот я сейчас готовлю предложение; ну вроде как продаю эту пьесу заинтересованным лицам.

«Слышала ли ты о Данте? Значит ли для тебя что-нибудь его произведение? А скажи я тебе, что представляла тебя в роли Беатриче?»

— Ух ты! — заулыбалась Люси.

«Нет, — решила Милена, — о Данте ей, пожалуй, мало что известно».

— Это сплошная музыка. В общей сложности длится несколько недель кряду.

— У Ролфочки всегда был красивый голос. Именно красивый, я всегда так говорила.

— Это представление будет особенным. Мы будем использовать в нем голограммы.

— Голограммы? Фи. — Похоже, на Люси это особого впечатления не произвело. — Их все еще кто-то смотрит? Отец меня как-то водил на них, когда они еще только появились. Скучища. Сидишь, пялишься почем зря.

— В этот раз все будет по-другому. Мы будем проецировать их из космоса. Причем без участия актеров.

— И правильно! — решительно согласилась Люси. — А то будут всякие сопляки выдрючиваться. Вот Ролфа к нам однажды одну такую актриску приводила — кажется, в тот самый паб, где мы с тобой сегодня были. Фифа просто жуткая — сидит, носик к небу, рожа кислая. Представляешь, заявилась в перчатках, да еще и с зонтиком, а? Каково? — Люси хихикнула. — Кстати, зонтик она тогда забыла, а мы его раз — и в печку!

Милена сменила тему.

— Ты бы не хотела участвовать в том спектакле?

— Кто, я? Снова задать всем перцу? — От удовольствия у Люси даже щечки зарумянились. — Не, теперь навряд ли. Фигурка уже малость не та.

— Ты все такая же обаятельная стройняшка, — сказала Милена, глядя на ее крохотные узловатые запястья.

— Тонкая кость, — отвечала Люси с достоинством. — Сделать мне сейчас правильную подсветку — никто и разницы не заметит. Н-да. А сильная подсветка нынче вообще бывает?

— Только сейчас начала снова входить в обиход, — сказала Милена.

— Вот так: небольшой перерывчик в сотню лет, и ты опять входишь в моду. — Люси задумчиво втянула губу. — В таком случае с этим теперь проблемы тоже быть не должно? — заговорщически подмигнув, спросила она. — В смысле с этим, с моим прошлым.

— С каким таким «прошлым»?

— Ну это, — Люси сделала паузу, — с суждениями.

— С суждениями? Какими-то принципами, что ли? — Милена не могла ничего понять.

— Да нет! В смысле — с осуждениями. Не знаю, почему они тогда все так на меня взъелись, но… короче, застукали меня на одном дельце на стороне, с кредитными карточками. Так, пустячок один. В те времена на этом можно было малость подразжиться: ну там, черный нал, всякое барахлишко, пятое-десятое…

— Люси! — Милена просто ушам своим не поверила. — Ты что, преступница?

Вид у Люси был уязвленный.

— Скажешь тоже! Я работала артисткой в кабаре. Жили мы так себе, к тому же за нами был догляд. А все потому, что мы были отъявленными альтернативщиками: политическая и социальная сатира, причем не в бровь, а в глаз. На политиканов, на королевскую семью. Я, в частности, всегда изображала королеву. — Люси подобралась и жеманно провела ладонями по талии. — Она у меня постоянно была в чулочках-сеточках и на роликовых коньках. — Люси внезапно переключилась на предыдущую тему. — И вот однажды я не рассчитала. Попалась из-за телефонного определителя. У меня здорово получалось имитировать голоса по телефону, а ребят в это время замели.

— Тебе дали тюремный срок?

— С какой еще стати! — воскликнула Люси. — Они же видели, что я по натуре не преступница. Шесть месяцев условно, с исправительными работами. Так что отделалась сравнительно легко.

Принесли фрикадельки — полупрозрачные катышки из сои с рисом в курином бульоне. Горячий бульон полагалось заправлять сырыми яйцами. Прежде чем бросить яйца в миску, официантка с негодующим видом разбивала их так, будто это были вражеские головы. Размешав, она отдельно засыпала туда приправы.

— Так пойдет? — спросила она.

— Ну вот, опять каша, — вздохнула Люси. — Что за манеры нынче у людей! Какая-нибудь хрень перемешивается с дрянью, и получается каша. — Но тут она вспомнила об этикете. — О, это восхитительно! — обратилась она к официантке так, словно видела ее впервые. — Моя племянница так обо мне заботится. Она просто прелесть! — Люси ласково похлопала Милену по руке. — Замечательно, — заверила она и Милену. — Сырое яйцо. М-м, пальчики оближешь.

— Оно сварится прямо в бульоне, — пояснила Милена.

— Благодарю вас, любезная, — сказала Люси вслед официантке, которая уже отошла от их столика, ссутулив плечи.

«И чего они все такие нервные?» — подумала Милена. Ее вдруг охватила ностальгия по тому безмятежному спокойствию, что составляло саму суть жизни Центрального Лондона еще каких-то пару лет назад.

— Я знаю, что ты мне не племянница, — успокоила ее Люси. — Но ты со мной так добра. А я так и не знаю, кто ты такая.

— Да и я тоже, — сказала Милена. — Давай-ка есть, пока не остыло.


О ПРЕКРАСНОЕ ПРОШЛОЕ, далекое, уютное и мерцающее укромным светом, словно звезда.

К зиме все уже было под снежным покровом.

Глава тринадцатая Снова Земля (Чудеса, да и только)

МАЙК СТОУН БЫЛ БЕЗ ПАМЯТИ ВЛЮБЛЕН, а вместе с ним, соответственно, был влюблен и «Христов Воин». Корабль представлял собой настоящие кущи. Стены покрывали мхи и папоротники, откуда произрастали и кедр, и лавр, и миниатюрная пальма, и остролист — вперемешку, вопреки всем законам природы. Из пола росли трава и плющ, вившийся вокруг опоры кресла Милены. И что еще чудеснее, теперь здесь были птицы. Они шуршали в листве, а иногда и пели — крупные американские малиновки и краснокрылые дрозды, крохотные английские вьюрки и зяблики. Были и другие птицы, Милене неизвестные.

Птицы Чехословакии.

Милена беспрестанно проигрывала в уме первую сцену «Комедии». Цветов она не замечала, ей сейчас было не до них. Она пыталась изыскать способ, который заставил бы первую сцену работать.

Первые пробные сцены были уже спроецированы. Одному полушарию Земли уже выпало в течение пятнадцати минут лицезреть дантовский лес — среди облаков, над горами. Терминалы с Земли доложили, что шоу пользуется небывалым успехом. Преобразование срабатывало даже в поистине астрономическом масштабе. Но Милену то, что она видела, не устраивало. Она считала, что лучше всего дантовская аллегория раскроется, если образность сохранится простой и четкой — даже буквальной. Ей нравилось представлять дантовский лес: мертвые сучья, отблески лунного света на извилистых пятнах стволов там, где отходит кора. Мягкая зеленая подстилка лишайника на наростах обломанных ветвей. Скрытное шевеленье в темноте, чьи-то крохотные настороженные глазки.

Для этого необходимо было представлять все стороны объекта. Милена убедилась, что ей это по силам. Каждая сторона всплывала в мозгу как бы обособленно, а затем разом фокусировалась в единый фрагмент пространства. Образ выстраивался фокус за фокусом. Плавающие образы вызывали у нее ассоциацию с картиной кубиста. «Кубизм для кубирования», — пришло ей в голову забавное, но в общем-то меткое определение. Пикассо, скажем, просто рисовал то, что видит. Так что процесс Преобразования — создания голограмм — не зря назывался кубированием.

Лес, который она создавала, был красивым, но не зловещим. Даже в темноте он смотрелся как сад. Дантовский лес представал символом падения человеческой души. В ее трактовке это была ужасная участь, которой подвергается, в сущности, красивый лес.

А символизм был здесь ни к чему. Суфлеры-вирусы уже и без того знали, что означает этот лес, и сами снабжали зрителя соответствующими ссылками. «Вот Данте пробирается по лесу, — подсказывали они, — “свою земную жизнь пройдя наполовину”. Вспомним Исайю, 38:10: “Я сказал себе — в преполовение дней моих должен я идти во врата преисподней”». Но и на этом вирусы не остановятся — припомнят еще и «Энеиду» Вергилия, с ее лесными сценами. Им будет известно, что озеро сердца здесь — это некий сосуд, где у человека кроется страх. Данте продвигается с трудом, волоча за собой вериги греха — соблазн и желание.

Проблема состояла именно в этом ненужном символизме. Ролфа это знала, и потому решила все слова повествования вынести за скобки, то есть не пропевать.

Иначе хор превратится в суфлера, лишь комментирующего то, что и так видят зрители.

Не складывалось также с самим Данте — то есть с персонажем по имени Данте. Поначалу на его роль Милена отобрала одного из своих Крошек, Питерпола — дюжего парня, уверенно топающего на кряжистых мужских ногах, — эдакий «человек из народа». Однако достаточно быстро прояснилось, что «человеком из народа» Данте ни в коем случае не был. На всех рисунках и гравюрах он представал человеком-сполохом, с острыми как кинжалы глазами, носом и подбородком, — политическая фигура той злодейской, убийственной эпохи. Вот он, истинный его образ. Питерпола, вежливо извинившись, с роли пришлось снять.

В уме Милена по-прежнему будто прокручивала запись.

Так, теперь животные. Они тоже были полны символизма. Милена при виде их затосковала. Лев, рысь, волчица с тяжелыми сосцами — чудесные звери. И не нужно придавать им никакого людского коварства. Лев вовсе не склонен к убийству, волчица — вовсе не воплощение алчности. Милена остановила запись, пытаясь вообразить их по-новому, с человеческими лицами.

Стоило сознанию чуть расслабиться, как звери совершенно непроизвольно отрастили себе лица Троун Маккартни. Разум Милены с содроганием выскочил прочь из фокуса, из «Комедии». Музыка Ролфы продолжала между тем негромко звучать. Она была пока единственной частью оперы, работающей безотказно.

Милена подняла голову. Рядом стоял Майк Стоун, держа на отлете скрипку, словно предлагая ее Милене.

— Милена, а как насчет музыки? — тактично спросил он.

— Почему бы и нет? — не стала, к удивлению для него, возражать Милена. По крайней мере, с «Комедией» сейчас все равно ничего не ладилось.

— Я научил Криса играть скрипичный концерт Бруха [22]. Хочешь послушать?

Милена снова почувствовала, как у нее на лице растягивается невольная улыбка. Надо отдать ему должное, Майк Стоун все же не лишен определенного шарма.

— Ты что, обучил космический корабль исполнять Бруха?

— Он сам воспроизводит партии альта и ударных, — с энтузиазмом сообщил Майк. — А струнные и духовые доращивает по своему усмотрению.

Одновременно с тем, где-то вне фокуса, Милена услышала первые слова самих персонажей «Комедии». Данте повстречал дух Вергилия и сейчас пел:

«Спаси, — воззвал я голосом унылым, —

Будь призрак ты, будь человек живой!»

Майк Стоун усаживался, пристраивая под подбородок скрипку.

Партию Вергилия исполняла Сцилла, отвечая Данте голосом высоким и чистым:

«Он отвечал: “Не человек; я был им”».

«Надо же! — подумала Милена. — Я же сама, сама ее приземляю. Нет, надо искать ко всему какой-то иной подход». И «Комедия» смолкла, словно она от нее отключилась.

Майк Стоун самозабвенно играл, продираясь сквозь шедевр Бруха. Смычок то и дело с рашпильным скрежетом елозил по скрипичным струнам. Каким-то непостижимым образом это зрелище шло на пользу настроению — все равно что наблюдать, как балерун в постановке Россини поскальзывается на банановой кожуре. Вокруг, заходясь от усердия, как толстяк, поющий у себя в ванной, гулко ухал «Христов Воин».

«Глянь-ка, это же совсем иной мир, — внушала себе Милена. — Поющие космические корабли. Ангелы, скользящие меж звезд; астронавты, которые выращивают животных из памяти. Вот и «Комедия» должна предстать такой же новой».

Брови у Майка Стоуна от сосредоточенности чуть не налезали одна на другую. Притопывали широко расставленные здоровенные ступни; согнутые локти ходили ходуном, как у кузнечика. Милена поймала себя на том, что все ему прощает. Прощает все, что угодно, — впрочем, ему и прощать-то было нечего, кроме разве что неуклюжести и некоторой сумасшедшинки. Она смотрела на него с улыбкой.

Закончив игру, Майк Стоун воззрился на нее как маленький ребенок — глазами, полными доверительного ожидания.

— Клоун, — весело окрестила его Милена.

Птицы в саду звонко щебетали и пересвистывались. Снаружи, пыхнув на мгновение ослепительным бриллиантовым блеском, плавно всходило солнце. «Христов Воин» бдительно опустил на окно матовую радужку фильтра. Вдоль кромки Земли образовался синеватый полумесяц. Солнце и Земля, которая сейчас располагалась сверху, представали как два борца во время схватки или любовники в момент соития. Солнце, помимо этого, имело сходство с крупным иссиня-белым яйцом в ореоле холодного тумана, которое вот-вот отложит Земля.

Милена поймала себя на мысли, что ей хочется остаться здесь — с этой панорамой земного шара, и птицами, и музыкой. Недвижными снежинками серебрились в пустоте звезды.


И ВОТ СНОВА ЗЕМЛЯ.

Звездочки снежинок падали с синевато-серого неба. Милена вспоминала, как примерно спустя неделю после своего возвращения шла по улице Кат на Южном берегу. Снег, заполняя свежие борозды от телег, при падении чуть слышно шипел.

Заканчивали работу лотошники, закрывая свои прилавки. На посту оставался лишь торговец кофе. Стоя под желтым пятном единственного на улице фонаря, он бодро перетаптывался, чтобы согреться, и покрикивал:

— Кофе! Кофе, чай, здоровье выручай!

Кофе пахло решительно везде. От снега, на котором кофе оставлял бурые островки. От пронесшегося мимо мужчины в желто-коричневой шубе, на которой темнели кофейные пятна. Им же несло и от шарфа, которым мужчина замотался до самого носа; шарф тоже был в коричневых брызгах.

В одном из домов с верхнего этажа доносился через окошко странноватый сиплый вой. Женщина-младенец, здесь о ней было известно всем. Не так давно их с ее грудным ребенком одновременно свалила лихорадка. Ребенок ночью умер, а женщина наутро очнулась с разумом своего младенца. И вот теперь лежала днями в ставшей для нее люлькой кровати, ходила под себя и все выла, выла. В проулке частенько видели ее мужа: бедняга шатался с опустевшим, помутившимся взором, видимо тронувшись рассудком.

Это мутировали суррогатные аптекарские вирусы. Они передавались от человека к человеку, перенося полную ментальную структуру от одного человека к другому, тем самым замещая прежнюю. Таким образом, одна личность могла фактически устранять другую. Поначалу в глаза это особо не бросалось. Ну, ходили смутные слухи. Помнится, прошлым летом Милена слышала о стареющем актере Зверинца, который проснулся однажды в полной уверенности, что он — юная, прекрасная Бестия. Как же он выл, заходился в рыданиях, увидев себя в зеркало! Болезнь стала проявляться наглядней, когда все больше людей начало лаять и мяукать. Кто-то пытался взлететь, прыгая для этого с моста Хангерфорд. Вирусы переносили информацию от особи к особи. Некоторые начинали принимать себя даже за птиц или хомячков.

По одну сторону улицы — там, где с давних пор стояла бетонная аркада, а теперь носорожьим рогом сквозь заросли пожухлой крапивы пробивался Коралл, — Милена заметила большой лист черной резины. На нем, стоя на коленях как в молитве, примостились Жужелицы. Сейчас они, подняв у мостовой поребрик, ковырялись под ним в земле, мелко подпрыгивая от озноба.

— Створки устриц, — шептал один, просеивая из ладони в ладонь мерзлый песок и снег.

— Окурки, — полушепотом вторила ему женщина.

— Холодные дождевые черви! — вдруг грянули все хором и рассмеялись.

На одном из них был истрепанный пиджак с блестками, причем остальные Жужелицы относились к этому своему собрату с особым почтением: лизали ему уши, шептали что-то на ухо, отодвинув заскорузлый от грязи блондинистый локон.

Это был Король. Король из «Бесплодных усилий любви».

Стоило Милене поравняться с Жужелицами, как те опасливо съежились. Втянув головы в плечи и повернувшись лицом друг к другу, они, тем не менее, искоса поглядывали на Милену.

— Привет, Билли, — остановившись возле бывшего коллеги, нежно сказала она. — Билли, ты меня помнишь? Я Милена. Констебль Тупица: «Это уж про меня, с вашего соизволения». Ну, припоминаешь?

— Угу, Ма, — отозвался тот со смутной улыбкой, избегая на нее смотреть. Остальные сгрудились вокруг него в кучу.

Жужелицы держались тем, что сбивались в стайки и все вместе сосредоточивали внимание на одном и том же. Они оборонялись от жизни, от чересчур сильного, неизбывного ее давления, давления со всех сторон. Стоило мимо Жужелиц промчаться лошади — этой мускулистой, потной, фыркающей громадине, — как те, если она заставала их врасплох, могли все разом лишиться чувств. Милена этому не поверила бы, если б сама однажды не стала невольным свидетелем подобной сцены: целая стая Жужелиц дружно грохнулась в обморок. Доводилось ей видеть и то, как Жужелицы нежно, со слезами на глазах целуют булыжники в том месте, где колеса телеги раздавили голубя.

— Как у тебя, Билли? — участливо спросила она.

— Всё в линеечку, — отозвался тот, по-прежнему стараясь не встречаться с ней взглядом. — Всё-всё. — Он печально возвел задумчивые очи, как бы глядя на звезды. На ресницах у него дрожали снежинки.

Мутировал вирус сопереживания, будивший сочувственное воображение. Воспитательницы, Нянечки, Медсестры, а в особенности Актеры — все они приобретали этот вирус у Аптекарей. Новая его генерация 2 В вызывала острейшую, гипертрофированную степень единения со всем одушевленным — или тем, что им когда-то было. Жужелицы могли считывать проявления живой материи — любые ее эманации; будь то в останках животных, в почве, воде, воздухе.

— А линии эти, — догадалась Милена, — они касаются звезд, да?

«И пронизывают Землю. И колеблются, вторя любым мыслям».

Билли, повернувшись, наконец посмотрел на нее затуманенным взором и по-детски открыто улыбнулся.

— Ты Жужелица? — произнес он.

— Нет, — ответила Милена. — Но я знаю про линии.

Гравитация являла собой мысль. Мысль являлась жизнью. Гравитация свивала вакуум в листок, что был когда-то наделен жизнью. Остов листика все еще пел — задумчиво, тихо — о своей жизни на дереве. О том, как порывы ветра, сорвав, швыряли его из стороны в сторону, пока в момент затишья он, невесомый как вздох, не опустился наконец на землю. Почва пела о листьях, которыми сама когда-то была. Об ореховых скорлупках, апельсиновых корочках, о собачьих какашках и кожаных башмаках, о ветхом тряпье и поте людей, носивших его, пока оно было еще одеждой. Из-за пределов гравитации мертвые взывали к Жужелицам песней.

— Все съедобное плачет, — поведал Милене Король. — Ему так больно. Его терзают, сжигают, варят в кипятке.

Нынешняя еда зачастую выращивалась из гибридов — живых клеток. Они были живыми, когда их продавали, готовили и ели. Поэтому при виде жующих Жужелицы страдальчески вскрикивали. Они не могли носить натуральную одежду из хлопка, шерсти или шелка, не говоря уже о коже и мехе. Одежда начинала им петь. Пело им и солнце, которому они с блаженством откликались встречной песней.

«Живите на родопсине», — взывали Жужелицы к людям всякий раз, когда они набирались сил, чтобы находиться рядом с людьми — что удавалось не всегда: уж слишком резкие энергетические эманации испускали люди: в одиночку и не выстоишь. Держаться на людях они могли только большими группами, да и то недолго, обычно вскоре рассеиваясь, как робкие обезьянки.

До Милены только сейчас дошло, что перестал идти снег. Стояла ясная, с сухим морозцем погода.

— Кофе-е! — все так же кричал через улицу торговец. — Кофе, чай, здоровье выручай!

Пар от бачка, курясь в воздухе, золотистыми слоями зависал в свете фонаря.

— Кофе мучается, кричит, — сказал Король с жалостью. Аптекарские вирусы были выведены из вируса герпеса, и поэтому губы жгло, когда они соприкасались с горячим кофе.

— И вирусы тоже, — продолжал жалеть Король. — Некоторые из них от муки даже погибают.

Чудовищней всего было то, что наряду со всеми живыми существами Жужелицы сочувствовали еще и вирусам.


К ТОРГОВЦУ КОФЕ вперевалку подкатила какая-то тетка с кувшином. От холода и передозировки кофеина ее трясло, как старую коляску без рессор. Мутными глазами она уставилась на Милену — с такой ненавистью, что у той захолонуло сердце; будто какой-то луч полоснул. Этот же луч полоснул и по Жужелицам, сразу боязливо съежившимся в один большой ком.

— Билли? — окликнула Милена. Тот не отзывался. Она, встав на одно колено, бережно погладила его по свалявшимся в колтун волосам.

«Бедняга. Ты же был у нас самым красивым. Тебя все девушки любили, томились, вздыхали по тебе, переживали, что ты не обращаешь на них внимания. А голос у тебя был чистый мед, и на сцене ты завладевал вниманием так же легко и естественно, как дышал. Я и та, глядя на тебя, верила, что люди способны по-настоящему, без театральности, разговаривать словами Шекспира».

— Билли, тебе же холодно, — сказала она. — Ты где живешь?

— На Кладбище, — прошептал он.

Милена приостановилась. Надо же, опять Кладбище.

— Пойдем, — сказала она. — Пойдем я тебя отведу. — Она поднялась, а вслед за ней поднялись и все Жужелицы, словно кто-то потянул их за ниточки. И тронулись по улице Кат за ней, в своих заношенных полушубках из искусственного меха, в пластмассовых ботинках.

«Сколько людей за это время деградировало, — невесело размышляла Милена. — А я-то старалась, сыпала цветы из космоса. Впечатление такое, будто земной шар не один, а их несколько и я сейчас ошиблась Землей».

— Да ты с кем разговариваешь? — с осуждением прокричала ей тетка с кувшином. — Ты же с Жужелицами разговариваешь!

Милена вскинула перед Жужелицами руку — что означало «Стойте, не расходитесь» — и направилась к ней.

Тетка вместе с продавцом кофе успели за это время зайти за пустой заснеженный прилавок, на котором стоял металлический бачок (получалось что-то вроде барьера для дуэлянтов). Милена машинально отметила, как на матовой поверхности бочки играет желтоватое отражение. Вот они, проблески будущего. Оно снова будет за металлом, за техникой.

— Одного из этих людей я знаю, — попыталась объяснить она. — Мы с ним друзья. И они тоже люди.

Тетка со строптивым видом пожала плечами.

— Ты б лучше сказала, были когда-то людьми. На их рожи-то и глядеть тошно. — Трясущимися руками она натягивала перчатки, кстати тоже подмоченные в кофе, отчего от них сейчас шел пар. — Ты че, не видишь? Они ж специально всю эту заразу разносят! Не знала, что ли? Ты, часом, не из космоса сюда свалилась?

— Именно оттуда, — чистосердечно сказала Милена. — С орбиты. Я астронавтка.

Тетка без лишних слов плеснула из кружки кофе Милене в лицо. Руки у нее сейчас были заняты двумя вещами сразу: хватали кувшин и бросали кофейщику деньги. Запоздало испугавшись, она вперевалку пустилась наутек.

Милена стояла, застыв на месте, с лица стекали остывающие капли. Как в какой-нибудь глупой комедии, где одному из персонажей в физиономию то и дело что-нибудь влетает. Она оглядела свое пальто, которое спереди было основательно подпорчено.

— Зачем она это сделала? — оторопело спросила Милена.

— Думала, наверно, что ты тоже больная, — высказал соображение торговец, с невозмутимым видом выуживая мелочь из мокрого от кофе резинового подноса. От монет нынче тоже можно было подхватить инфекцию.

— Да это вы все больные! — бросила она, решительным шагом направляясь к Жужелицам.

— Идемте, — велела она им. — Не торопитесь и ни перед кем не дрожите. Они сами вас боятся.

Жужелиц она демонстративно провела перед самым носом у кофейщика.

Возле фонтана на углу Лик-стрит Милена повернула налево. В медную горловину фонтана была ввинчена заглушка; исчезла полка с чашками для питья, которая всегда была здесь. На подъеме, который шел к вокзалу Ватерлоо, суетились люди, с боязливой осторожностью переступая через что-то вроде большого свертка, лежащего на снегу. На глазах у Милены сверток пошевелился. Это был человек, живой человек.


ГРУДЬ У ЧЕЛОВЕКА была абсолютно голая. Куртка и изорванная рубаха скрутились так, словно он силился вырваться из собственной одежды. Он пытался ползти, но ноги не повиновались, а от закоченевших на морозе рук проку было не больше, чем от тюленьих ласт.

И что, люди вот так, запросто через него перешагивали?

«Да что же это со всеми нами делается! — мысленно вскричала Милена. — Он же погибнет здесь от холода!» Она двинулась к лежавшему. Жужелицы дружной стайкой последовали за ней.

— Осторожно, она кусается, — предупредил Король.

«Она? — подумала Милена растерянно, глядя на всклокоченную рыжую бороду незнакомца. — Что значит: “она”?» Но не успела Милена подойти к лежачему, как тот, приподняв голову, обнажил зубы и угрожающе зарычал.

— Пальма, Пальма, — на разные голоса заворковали Жужелицы, окружая лежащего плотным кольцом. — Молодчина, Пальма. Славная собака.

Заслышав кличку, мужчина тихонько взвизгнул. К нему потянулись руки, одни гладили ему спину, другие голову. Тот при этом начал поскуливать. И не только: он еще и пытался вилять воображаемым хвостом. А затем от неудержимой, воистину собачьей радости звонко тявкнул. Радостное волнение было таким, что он не смог сдержаться — под животом на снегу образовалась округлая лужица. Человек-Пальма признательно лизал окружающим руки.

— Пальма, Па-альма, — сердечно улыбался Король, похлопывая его по боку, — добрая собачка.

Человек радостно гавкнул.

— Наверно, надо вызвать врача? — спросила Милена.

Король покачал головой.

— В пепле люди, — произнес он, медленно, как в забытьи оглядываясь по сторонам. — Падает пепел.

— Что? — уже совершенно одурев от происходящего, переспросила Милена.

— И они позволяют умереть, — вещал тот с улыбкой, словно лицезрея что-то приятное.

Где-то на улицах вразнобой ударило несколько колоколов:

«Врача-а, врача-а…»

— Пальма, Пальма, Па-альма, — ворковали между тем Жужелицы. Согнувшись, они с усилием подняли лежащего со снега и потащили. На лице у человека застыли слезы. Жесткий, негнущийся, как доска, заскорузлые пальцы скрючены.

Милена тоже сделала было шаг — помочь, но что-то ее остановило.

«Опасно. Болезнь», — послышалось в ухе знакомое нашептывание.

— Да ну тебя к черту, — сердито пробормотала Милена и, потеснив пару Жужелиц, подхватила Пальму под локоть.

Процессия нырнула в гостеприимный сумрак Лик-стрит. Ворота Кладбища отворились как бы сами собой. Вместе с остальными Жужелицами Милена ступила под темные, пахнущие людьми своды.

«Милена, Ма, Милена, — дышала эхом темнота, — Пальма, Пальма, Пальма».

У Милены в ладони были теперь новые клетки. Ей их вживили тогда же, когда сделали Терминалом. По ее желанию клетки могли ярко фосфоресцировать. Она подняла руку; из ладони брызнул довольно яркий луч, осветив Кладбище.

Пришли в движение мертвые некогда костюмы, успевшие, оказывается, за это время ожить. Тут были короли и придворные, плясуны-цыгане и стрелки Робин Гуда. Мелькали мантильи с кружевами из черного пластика и бальные наряды из дешевого цветного нейлона — весь ассортимент искусственных тканей, который могли позволить себе носить Жужелицы, эти сверхчуткие слухачи.

Общий круг Жужелиц расступился, принимая в себя человека-собаку — обогреть, приласкать. Одновременно с тем все они с синхронной четкостью наклонили головы, глядя на Милену. Здесь, в своем обиталище, их было достаточно много, чтобы не пасовать перед напором человеческого сознания. Озарившись одновременно приязненными улыбками, они в такт — с левой ноги — сделали шаг в сторону Милены.

«Помоги, — обратились они синхронно всем своим тысячеголосым множеством. Милена почувствовала это теменем, где у нее находился терминальный шрам. — Помоги, Ма».

— Как? — несколько растерялась она.

— Расскажи им, — просили Жужелицы.

— Рассказать? О чем?

— О линиях, — с единой интонацией выдохнул тысячеголосый хор.

Милена смолкла, представляя, каково это — довести до людей эту новость. Поведать, что Жужелицы — именно они — воспринимают то, что чувствуют Ангелы Консенсуса.

— Хорошо, — заверила она. — Я это сделаю.

— Радости тебе, — выдохнули Жужелицы хором и разом же вытянули руки ладонями вверх. Это означало: «Держись от нас обособленно. Мы доверяем тебе свидетельствовать за нас, поскольку ты к нам не принадлежишь».

«Цветы. — Лица Жужелиц вновь озарились синхронной улыбкой. — Цветы света».

В едином жесте — большой палец, соединенный с указательным, — каждый из них протягивал ей незримый цветок.

Милена отправилась в космос никому не известной, а возвратилась знаменитостью. На уже иную Землю, и в иную сущность.


СВОЙ ВИЗИТ В КАФЕ «Зоосад» Милена вспоминала нечетко. Слишком уж богатыми оказались те дни на встречи, события.

«Милена, Милена, — выговаривала она себе, — как же ты долго занимала себя той оперой». Когда она вошла в двери, в нос прежде всего ударил запах кофе. Стояла духота и сутолока.

— Милена, привет! Милена, здравствуй! — то и дело обращались к ней совершенно незнакомые люди, тряся ей руку. Ладонь у нее по-прежнему фосфоресцировала, и потому свет при рукопожатии бликами играл у людей на подбородках. Милена в ответ вежливо кивала со слегка рассеянным видом. Ей хотелось увидеться и поговорить со Сциллой. Она тоже сейчас, наверное, где-то здесь, ждет ее.

Милена скромно встала в очередь. Какая-то толстуха с кислой физиономией и набрякшими мешками под глазами сердито обдавала струей кипятка ножи и вилки. Часть столовых приборов от такой термообработки принимала причудливую форму.

«Прямо как я когда-то, — отметила Милена с улыбкой. — Хотя жизнь, как ни шпарь, чище не станет».

На другом конце очереди стоял флегматичного вида тощий усач. Какой-то облезлый, с ввалившимися щеками. Всем проходящим он без разбора — неважно, спрашивали его или нет — совал чашку кофе.

— Не на-до! — резко сказала ему Милена, ограничиваясь пирожным и стаканом молока. Но, как оказалось, кофе служил не для питья: им здесь многие ополаскивали руки и лицо.

— Милена, радость моя! — приветственно замахал ей взявшийся откуда-то Министр Мильтон. Милена издала протяжный вздох. А Мильтон, угодливо подхватив под руку, уже вел ее к своему столику. По общительности новый Министр явно превосходил своего предшественника. Кстати, более восприимчив он был и к чужой славе.

«Тебе бы вести себя так полгода назад, — подумала Милена, — а не тогда, когда я уже засветилась».

Сидящих за министерским столиком она поприветствовала со сдержанной вежливостью. Дар обостренной чувствительности не всегда идет на пользу социальному этикету. Исподволь Милена чувствовала пустоту этой лоснящейся, показушной публики, нарочито улыбчивой, зовущей ее по имени, как будто они с ней уже не первый день знакомы. Вот они, во всей своей красе: Вьюны, мастера карьерного роста.

— Мильтон, — обратилась к Министру Милена, — я поражена, сколько сейчас всюду больных людей, до которых никому нет дела.

— Ну что я вам на это скажу, — вытирая рот салфеткой, сказал Мильтон, мастерски соединяя в едином звуке покашливание со смешком. — Вы же знаете, как у нас нынче говорят о генерации этого нового вируса: «2 В or not 2 В, that is the question». Xe-xe! [23]

— Мильтон. Больных бросают умирать буквально на улице.

Министр приладил на нос очки, которые, в сущности, нужны были ему лишь для солидности.

— Гм! Согласно официальной версии, Врачи делают все от них зависящее. И потому, когда больные умирают, остается лишь их сжигать… — Он взмахнул руками, пытаясь подобрать подобающую шутку. — Спасенье утопающих — дело рук сжигающих!

— Да, от этого всем, конечно, легче, — съязвила Милена. — Но что является причиной их смерти? Ведь сами вирусы не смертельны.

— Не смертельны, но нуждаются в лечении, — все с той же улыбкой ответил Мильтон.

«Почему он все время улыбается?» — недоумевала Милена.

В разговор вмешалась подруга Мильтона. Голос у нее был резким, с сипотцой. На беличьем личике играла обаятельная улыбка.

«И впрямь как белочка, — вспоминая чье-то описание, подумала Милена. — Так похожа, что, наверное, даже мешочки за щеками имеются».

— А что нам еще остается делать, — оправдываясь за своего спутника, сказала подруга Министра. — Главное даже не это, а как остановить распространение!

— Ну так нужно усилить профилактику, а вместе с ней и уход за больными, — заметила Милена.

— Приветик, — послышалось за спиной.

Обернувшись, она увидела Сциллу, чему искренне обрадовалась.

— Сцилла, милая! Пойдем. Нам нужно поговорить.

— Я как раз приберегла для нас столик, — подмигнула Сцилла. Она была, как всегда, предусмотрительна.

Bavarderons D. Man! [24] — крикнула им вслед подруга Мильтона. На вампирском лексиконе это означало: «Потом еще поболтаем». Обостренным чутьем Терминала Милена улавливала: втайне она была рада, что Милена уходит.

«А уж я тем более», — подумала она.

— Жуть, правда? — спросила Сцилла.

— Я сейчас только видела человека, который стал собакой, — поведала ей Милена. — Он уже замерзал. И что ты думаешь? Хоть бы кто ухом повел! Только Жужелицы его и подобрали. Если б не они, его бы не спасти: всем остальным все равно. — Она секунду помолчала. — И знаешь? Один из них — наш Билли.

— Для тебя это все еще в диковинку, да? — спросила Сцилла, сочувственно гладя ее по руке.

Они сели за столик.

— Да нет. Ощущение такое, что так было всегда. Лично меня это чувство никогда не покидало.

— Помнишь, ты все подряд кипятила? — улыбнулась Сцилла. — Все мои вилки с ножиками расплавила. Я думала, ты вообще чокнутая.

При этом Сцилла, потянувшись, машинально отщипнула у Милены часть порции и переложила себе на тарелку — печальная привычка со времен Детского сада. Милена при виде этого посягательства тихонько улыбнулась.

— Или, помнишь, — продолжала Сцилла, — ты как-то решила прошпарить ночью сиденье у унитаза, а мы специально спрятались, чтобы тебя на этом подловить? Ты, такая, стоишь с чайником — над унитазом пар идет — и говоришь: «Ой, а я просто решила себе чашечку чая сделать»!

— А ты тогда: «Да, неслабая чашечка!»

Обе прыснули со смеху. Теперь их можно было назвать подругами. Хотя отношения у них в свое время сложились не сразу. У Милены никогда не получалось сходиться с людьми легко; все складывалось постепенно. Она знала, что Сцилла относится к ней с уважением, причем уважение это строится не на пустом месте. «Любишь ты все же, чтоб тебя нет-нет да и похвалили». А что делать: еще одна привычка со времен Детсада.

— Расскажи мне о космосе, — попросила Сцилла, резко меняя тему разговора.

И тут обе почувствовали, как вокруг все разом смолкли. Милена уже не была режиссером какого-то там заштатного театра. Она была Ма, осыпавшая мир цветами; главный постановщик «Божественной комедии». Звездой — ее Вергилием — была и Сцилла. Таращиться или просить автографы завсегдатаям кафе «Зоосад» мешала лишь вежливость (ну, и немножко гордость). Но уважительная тишина — неосознанное проявление древней, животной иерархии (не зря же они все работали в Зверинце!) — воцарилась немедленно.

— Ну что ж, — помолчав, сказала Милена. — Земля из космоса выглядит красиво, величаво. Горы поначалу смотрятся как смятая бумага, но чем дольше на них смотришь, тем больше в них проявляется деталей. Можно буквально угадать, какое сверху до них расстояние. Эти огромные, неохватные просторы, которые перед тобой как на ладони. И ты падаешь. Знаешь, что пребываешь в вечном падении — и ты и Земля. Вот перед тобой горизонт, и ты видишь границу атмосферы. Такое неизъяснимо красивое, прозрачно-синее покрывало.

Похоже, что Сцилла воспринимала весь этот рассказ как неоценимый подарок — а уж на публике тем более. Еще бы: вот она, звезда, Бестия, в самом центре, а все вокруг подобострастно притихли — ну не восторг ли! Эту почти детскую слабость Милена ей не просто прощала — в сущности, она была одной из причин, вызывавших у Милены симпатию.

— А голограммы? — с умоляющим видом спрашивала Сцилла. — Расскажи что-нибудь о голограммах! Тут у нас, например, стоял полдень. Небо низкое, в тучах. И вдруг, ни с того ни с сего, — цветы, дождем! И эта дивная музыка! Всюду, всюду в воздухе!

— Там есть такое создание, называется Ангел. Он сработал своего рода линзой. Причем представился мне как Боб. И сказал, что сам тоже из Лондона. — Милена чуть напряглась в предвкушении того, что ей сейчас предстояло сообщить. — И он же сказал, что мне следует выйти замуж.

Сцилла, перестав колупать ложечкой пирожное Милены, замерла.

— Что, замуж? И?

— Замуж так замуж, — ответила Милена, многозначительно улыбнувшись Сцилле.

— Аллилуйя!!! — зашлась Сцилла в восторге. — Да ты что, правда?! Ох, Миленка, ну ты даешь! Вот уж выдался денек! — Подавшись вперед, она от души чмокнула подругу в щеку. — Ну так кто же он?

Милена непроизвольно сама начала улыбаться.

— Майк Стоун, — ответила она.

Астронавты повсеместно слыли героями, как летчики-испытатели в старину. Выпускались даже специальные голографические открытки с их портретами. Хорошо известен был и Майк Стоун, но героем почему-то не считался.

Улыбка у Сциллы как-то потускнела, увяла.

— Майк… Стоун? — пролепетала она упавшим голосом. — У-у-у, — протянула Сцилла как-то не совсем весело, даже как будто с жалостью. — Милен. А… а может, не надо? — выдавила она, торопливо проглатывая кусочек пирожного. — Я понимаю: среди всей этой красоты, наедине с мужчиной — неважно каким — под сенью звезд…

Милене не терпелось взглянуть, как отреагирует на ее слова подруга. Она знала: саму-то ее это в любом случае позабавит.

— Да уж, в невесомости и унитаз пьедесталом покажется, — произнесла она с улыбкой.

— Хочешь начистоту? — спросила Сцилла.

— Сцилл, да у тебя иначе и не выходит.

— Тебе нужен настоящий, бедовый бой.«Бедовый» означало «сексуальный», «бой» — сокращенно от «плейбоя». Даже «б» вышло у Сциллы эдак бойко, как маленький взрыв. Подавшись вперед, она заговорила тихой, неразборчивой для постороннего уха скороговоркой. Чтоб со стороны казалось: мол, вот, две близкие подруги на людях увлеченно беседуют о чем-то серьезном, важном и очень сокровенном.

— Милена, ты оглядись, приглядись внимательней! Да у тебя теперь все плейбои Зверинца в ногах валяться будут! А ведь они не уступят Майку Стоуну, ни один из них. Лично меня от него просто тошнит. Косноязычный, двух слов связать не может, сидит, будто ему кол в задницу забили. Или пуговицы с ширинки срезали.

— Да, — отметила Милена, — так оно и есть.

Лицо у Сциллы сделалось страдальческим.

— Я знаю, — твердила она, драматично опустив веки, — знаю, что с мужиками тебе не везло. Что они как-то с тобой не очень…

— Вот уж слава богу, — попыталась вставить Милена.

— Но нельзя же вот так, кидаться на первого встречного, слегка обратившего на тебя внимание! Ты, наверное, обижаешься?

«Сцилла, душа моя! Да будь на моем месте кто-нибудь другой, тебе бы уже как следует влетело». Милену сейчас так тянуло расхохотаться, что губы невольно расплылись в широкой улыбке. При этом она лишь покачала головой: дескать, нет, не обижаюсь.

— Так что же ты тогда улыбаешься? — спросила Сцилла опечаленно. — Да, Милена, я понимаю. Ты всегда свою боль прячешь за улыбкой.

Наконец Милена не выдержала и, схватив подругу за руку, рассмеялась.

— Я выхожу за него замуж именно потому, что вообще не хочу выходить ни за кого замуж.

За все это время Милена освоила искусство быть откровенной. Настолько, что даже нельзя толком определить: правду ты говоришь или нет. Или тебе настолько все равно, что «да» и «нет» у тебя неразличимы.

Она поглядела на Сциллу с улыбкой, которой у нее раньше не было: улыбкой закаленного перипетиями человека.

— Выходить замуж я и не собиралась. Вообще. Но Консенсусу понадобилась, видите ли, красивая легенда. Что ж, будет ему легенда. О том, как встретили друг друга двое астронавтов. Роман под звездным куполом.

— Ты жертвуешь ему все лучшее, что у тебя есть, — тихим голосом произнесла Сцилла.

— Все это лучшее я пожертвовала уже давно. Но не ему, — так же откровенно созналась Милена.

— Получается, надежды никакой? — спросила Сцилла. Она оставалась подругой даже тогда, когда это бывало непросто. Неважно, по какой причине.

— Никакой, — покачала головой Милена. — Хотя все равно приятно сознавать, что хоть кто-то об этом знает. Например, ты.

Долгая пауза.

— Ты говоришь о… Ролфе? Ведь так? — спросила Сцилла.

«Если б ты знала».

Милена медленно кивнула: «Да».

«Да. Молодчина, Сцилла».

— А что, нельзя? — спросила она вслух.

— Нельзя? Что именно? То, что тебя влечет не к противоположному полу, а к женщине, Гэ-Эмке? С какой стати я должна это осуждать?

Хотя в этой теме Сцилла, можно сказать, плавала, и это исподволь чувствовалось.

— Да ну, нет. Я-то здесь при чем. Кстати, если задним числом все прокрутить, то это многое объясняет. Хотя и оговорюсь: лично у меня линия поведения иная. — Неловко закашлявшись, она попыталась сделать глоток кофе, но, промахнувшись, задела зубами кромку чашки.

Сцилла явно не хотела знать правду. Она застала Сциллу врасплох.

— Хотя если откровенно, лучше б у тебя были другие вкусы, — сказала она сочувственной скороговоркой.

— Иначе весь рассказ насмарку? — небрежно спросила Милена.

— Иначе я буду невольно думать, а не тянет ли тебя еще и ко мне. — Сцилла приподняла было чашку, но, подумав, опустила.

— Сцилла. Я считаю тебя своей лучшей подругой. Но в сексуальном плане ты меня не привлекаешь. Поэтому когда тебе в голову лезуг подобные мысли, всегда задавай себе один и тот же вопрос: «А разве я во вкусе Милены? Есть ли во мне два метра роста, покрыта ли я мехом?»

— Ты надо мной смеешься.

— Нет, Сцилл. Вовсе нет.

— Почему ты со мной никогда об этом не говорила? — запальчиво и вместе с тем с укором воскликнула Сцилла. — Теперь у меня такое впечатление, будто мы с тобой незнакомы; и это когда я наконец подумала, что знаю тебя как следует!

Сцилла расплакалась. Слеза крупной бисериной скатилась, оставив на щеке извилистый след. Милена испугалась, хотя в глубине души эта ситуация ее скорее забавляла.

— Я, наверное, выгляжу посмешищем? — спросила вдруг Сцилла со всей искренностью.

— Что ты! Почему ты так решила?

— Потому, что ты опять улыбаешься.

Сцилла явно была оглушена открывшейся ей истиной. Она была обескуражена, что случалось с ней очень редко. Сцилла к этому не привыкла, и замешательство ей не очень шло. Она барабанила пальцами, не зная, куда девать руки.

— Но почему тебя не излечили? Я считала, если они берут больных вроде тебя, то предварительно их лечат.

— Значит, для этого была причина, — ответила Милена.

С запозданием осознав, что именно она только что ляпнула, Сцилла от стыда закрыла глаза.

— Милена… Понимаешь: я сейчас хотела сказать совсем не это.

— Понимаю. Не считали меня потому, — ответила она строго по существу, — что Консенсус прекрасно знает, кто я такая, и решил меня не считывать. Потому, что так ему от меня больше пользы.

— Это так твой Ангел говорит? Боб? — помедлив, спросила Сцилла.

«А она умница: как быстро все схватывает».

— Так что как ты можешь утверждать, что не знаешь меня, когда сама разобрала меня сейчас буквально по винтикам?

— Потому что я так толком и не уверена, сама я это говорю или просто кто-нибудь из моих персонажей. Издержки профессии.

«Черт возьми, она и актриса великолепная».

— Постоянно ловлю себя на том, что повторяю разные реплики с таким видом, будто они исконно мои. — Сцилла отхлебнула остывший кофе и скорчила недовольную гримасу. — Ну а этот твой Майк, он знает, что его используют как прикрытие?

«Какой типаж. Прямо как героиня гангстерского фильма. Сцилла, я тебя просто обожаю».

— Ему тоже нужен красивый рассказ со счастливым концом. Он ему заменяет реальность. Я его уже сколько раз посылала. А он и ухом не ведет. Все миндальничает, все ухаживает.

— Фу, — скривилась Сцилла.

— И так я тоже говорила. Но через какое-то время начала понимать, что он просто олух. Самый настоящий пентюх — таким уж уродился.

— Потому-то ты ко мне с симпатией и относишься, из-за контраста?

— Не только. Не переживай, Сцилл. Я уже много над этим думала. По-моему, я поступаю правильно.

Сцилла, потянувшись вперед, отколупнула себе еще кусочек пирожного Милены — взбитый протеин с морковью. Стакан с так называемым молоком Милена на всякий случай придвинула к себе (эту жидкость называли еще «болтанкой», за мутноватость).

Сцилла жевала с задумчивым видом.

— Ты знаешь, что тебя собираются сделать Народной артисткой?

— Что? — У Милены замерло сердце.

— Сделают, сделают. В «Комедию» сейчас вкладывают больше, чем в любой другой проект. Причем не только Британский Консенсус, но и Европейский. Старичкам Вампирам такого и не снилось. Нет, обязательно тебя на Народную выдвинут.

— До тебя дошли какие-то слухи?

— Зачем? Элементарная логика. Так уж устроена система. Стоит в нее влиться, и уже можешь играть с ней как хочешь.

Еще одно посягательство, и от пирожного Милены остался лишь скромный кусочек. Нет, не может быть. Сцилла говорит что-то не то. Тем более что ни с какой системой она, Милена, не заигрывает.

— Я никогда к этому не стремилась, Сцилл. Никогда этого не просила.

Не нужно мне этого и сейчас.

«Все равно дадут. Они считают тебя своей собственностью. Во всяком случае, они так думают».

Снаружи в ночи ожило еще несколько колоколов. Звук словно рождался из черного, беззвездного неба. Опять кому-то плохо. Болезнь прогрессирует.

«Чертов Консенсус. В итоге ты всегда добиваешься от меня того, чего хочешь».

Ужас просачивался в помещение, словно темная вода в корабельный трюм. Милена подумала о Троун Маккартни. В космосе казалось, что все беды, все проблемы остались позади. Но вот снова Земля, о которую ты словно ударилась после падения. Людям позволяют умирать. А что будут делать дальше — отстреливать?

Милена поднялась.

— Нет, не могу больше вот так сидеть, — сказала она Сцилле.

Она подошла к столику Мильтона. Сидящие там слегка насторожились, на лицах мелькнула боязливая растерянность.

«Побаиваются», — поняла Милена.

— Мильтон, — обратилась она. — Мне нужно с вами поговорить.

— Да, радость моя? — Опять эти глумливые буркала. — В чем дело?

Милена, подтянув стул, села рядом с Министром. Рядом встала Сцилла, положив ладонь на плечо подруги.

— Мильтон, в космосе я работала с Ангелом. Это сущности, с которыми Терминалы взаимодействуют в пятом измерении. Совсем недавно — уже здесь, на Земле — я разговаривала с Билли, который в свое время работал со мной в «Бесплодных усилиях любви». Теперь он среди Жужелиц, и рассказал мне о том, как они живут. Так вот я вам клянусь: то, что видят Жужелицы и как они воспринимают мир, фактически не отличается от того, как его видят Ангелы. Не отворачивайтесь, Мильтон, выслушайте. С Жужелицами не происходит ничего странного или дурного. Они абсолютно здоровы. Просто они видят мир по-иному. С ними можно великолепно уживаться. Это первое. Второе. Очень многие из недавно заболевших от других вирусов — это люди, которые известны и мне и вам. Они из нашего Братства, Мильтон. Средств у Зверинца предостаточно. Неужели нельзя создать что-то вроде приюта, где за этими людьми стали бы ухаживать?

Мильтон, ощерясь улыбкой, лишь пожал плечами.

«Нет, до этого болвана ничего не доходит. Надо будет разговаривать с Мойрой», — решила Милена.

Голосом Кассандры заговорила подруга Мильтона:

— Все, что сейчас делается, происходит по воле Консенсуса.

— Значит, эта воля направлена не туда, куда нужно, — сказала Милена. Фраза вонзилась в цель как кинжалом.

— Да как вы можете такое говорить! — ощерясь улыбкой подобно своему приятелю, воскликнула подруга Мильтона, оглядываясь на собратьев-Вьюнов в поисках поддержки. — Вы хотите сказать, что мир — весь мир — ошибается?

— Да, — ответила Милена, стойко снося буравящие взгляды. И она принялась яростно кивать головой, осознавая свою правоту. — Да, да, да, да!

Она поняла, что всю свою жизнь хотела сказать именно это. При этом Милена не обращала внимания на фосфоресцирующее пятно у себя на ладони, которое само по себе начало светиться ярким, неистовым светом.


ПОТРЕБОВАЛОСЬ ОГРОМНОЕ КОЛИЧЕСТВО времени и сил, сидения на всякого рода бюрократических собраниях и комитетах. Потребовалось содействие Мойры Алмази, и вообще много такого, о чем подробно рассказывать неинтересно. Но Милена смогла и спасти Жужелиц, и помочь больным.

— Волшебница, — разводила руками Сцилла.


МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА СОН.

Она находилась в космосе, в невесомости, пристегнутая к койке, чтобы не уплыть. Причем голова тоже была привязана к подушке.

И вот из тумана того нелегкого сна, из света и безмолвия, выкатила на своей коляске Хэзер, Читавшая Маркса. Она широко улыбалась, чем-то очень довольная. На Хэзер было ниспадающее складками одеяние Вергилия.

— Глянь-ка, кого я тебе привела, — сказала она, лучась из-под своих толстых очков.

И тут среди безмолвия и света послышался голос. Он говорил без слов, но Милена его узнавала. Во сне она почувствовала, как глаза ей щиплют слезы, и ощутила томную, тоскующую радость теплого объятия. Не прибегая к словам, голос словно указывал ей, чтобы она ставила Данте по-своему. Он давал ей свое соизволение.

Ничему не удивляясь, Милена увидела, как вдоль газонов лондонской Набережной ступает Данте. Глаза его, нос и подбородок были хищными и острыми как кинжалы. События его эпохи вынуждали Данте быть политиком. Он был Вампиром Истории и направлялся в кафе «Зоосад». Там, в Зверинце, он встречался с Бестиями, и в их глазах видел отражение собственной алчности, собственного коварства и злости. Он всходил по ступеням, а над куполом Зверинца всходило солнце, и Солнце это было Богом — так гласила музыка Ролфы.

И, пройдя сквозь завесу пара от кофейного бачка, он опустился на скамью напротив Сциллы, которая вершила над ним свой суд.

«Ханжа. Гневливый лицемер. Одержимый спесивец», — казалось, говорила она. Хотя Сцилла представала в виде рассеянного спектра, голос был не женский, а скорее призрачный. Это был Вергилий — не мужчина и не женщина. «Есть одно место, — говорила она, — где находится лишняя одежда». И через ворота повела Данте на Кладбище, а створки ворот за ними гулко захлопнулись. Они пробирались через темноту, минуя души мертвых, подобные пустой и ветхой одежде, пока не вышли на свет.

Там за столом сидела и пела Ролфа, а рядом с ней болтала ногами Люси.

«Мы Беатриче», — изрек голос.

«Ведь это же ты; правда, Ролфа? Ты же действительно здесь, со мной. Кто же еще мог оркестровать “Комедию”? Кто еще мог столь решительно возвратиться из мертвых, ступая по дороге в моей голове? Эта дорога — из зарубцевавшейся ткани, посредством которой я сообщаюсь с Консенсусом. Ах вот ты где, любовь моя. Все еще где-то там, сидишь и поешь за завесой темноты».

Милена поднялась и спустилась, и переработала «Комедию» по-своему — в извивах туннелей Лик-стрит, средь частокола лесов Зверинца. Милена доставила «Комедию» обратно на Землю.

Глава четырнадцатая Прыг-скок (Психическая драма)

МИЛЕНА БЕЖАЛА ОТ ТРОУН. Она перебралась на Болото — широкое устье Темзы между Лондоном и морем. В некотором смысле она бежала и от себя.

Она вспоминала, как пел мальчишка. Он стоял на плоском отполированном носу лодки. Он управлял ею, отталкиваясь длинным шестом от дна, — высокий, худой, с размеренно двигающимися под темной кожей веревками мышц, отчего ноги у него напоминали отполированные узловатые коряги.

Мэри у лэй ла

Мэри у лэй лу

Мэри у лэй ла

Мэри ай лав ю

Милена сидела в умиротворенной полудреме, чувствуя облегчение оттого, что ей удалось благополучно скрыться. Три месяца она поживет на Болоте — там, где ее никому в голову не придет искать. Это пока. А потом она отправится в космос.

Она поглядывала на текучие блики света, ленивой рябью играющие на воде кофейного цвета, и потихоньку клевала носом. Веки сами собой смежались. Уютно журчала вода, в момент толчка образуя вокруг шеста мелкие бурунчики. Сухо шуршал тростник, когда лодка задевала его, проталкивалась там, где канал сужался.

Резко захлопали крылья. Милена подняла глаза: сорвавшись с места, откуда-то вылетела болотная куропатка, черная, с красной головкой. С шумом взбрыкивая в захлюпавшей воде, поспешно отдалялся от лодки потревоженный ею буйвол. Пуская ручейками воду из ноздрей, он проводил лодку взглядом, одновременно робким и недовольным.

А вон там, в тростнике, еще один буйвол. Слышно было, как где-то в отдалении его звонко кличет детский голос: «На-на-на-на-на-на!» Среди высоких стеблей тростника сновали гибкие тени, мимолетно появляясь и исчезая. Их бегу грациозными поклонами вторили серебристые верхушки камышей. Сверху в воздухе кружили цапли.

— Буйволы, они еще глубже могут забираться, — пояснил мальчуган. — Тут, где вы сейчас, для них считай что мелководье, пастись в самый раз.

Он попробовал толкнуться в сторону от утлого канала, отчего плоскодонка угодила на кочку жухлой осоки и болотных трав.

— Ш-штоб тебя, — прошипел он. — Дождей совсем нет. Все мои обходняки пересыхают.

Выскочив наружу, он проворно затащил лодку на илистый нанос. Там, где ноги у него погружались в чавкающую жижу, наружу устремлялись пузырьки болотного газа, наполняя воздух вонью от гниющего тростника.

— Что, проблемы из-за того, что мало дождей? — поинтересовалась Милена.

— Да пока еще куда ни шло. Хотя еще немного, и совсем каюк, — сказал он.

Протащив плоскодонку по грязи до ближайшей протоки, мальчишка-лодочник столкнул ее в воду, а сам пошел вброд между двух строений, огороженных высокими тростниковыми плетнями. Там он опять запрыгнул в лодку и, оттолкнувшись шестом, вывел ее на широкий прямой канал.

По обе стороны канала до самого горизонта тянулись тростниковые хижины. Из-за загрязненного воздуха те из них, что маячили в отдалении, дрожали в золотистом мареве, какое обычно бывает предзакатной порой.

Хижины по форме напоминали караваи; на крышах кочками росла болотная трава. Они стояли на прочном фундаменте из коралла, низкой стеной окаймлявшего канал. На берегу в пыли возились куры. Женщины, склонясь на корточках, черпали из канала чайниками воду. Низко сидящие лодчонки швартовались в несколько рядов справа вдоль канала. По середине вверх по течению в лодках отчаянно гребла ребятня, направляясь к Большому Барьерному рифу. Риф ограждал от воды Центральный Лондон. За воротами шлюзов располагались торговые ряды Ямы.

Бойко подплывали и отчаливали всевозможные лодки, ялики и каноэ, привозя и отвозя партии товара. В них горками громоздились капустные кочаны, кресс-салат, сухой тростник или изделия из него, разнообразные ткани из водных растений.

— Ах ты, Противная моя! — с широкой улыбкой окликнула Милену женщина, сидящая на носу своей лодки, рядом с надежно укрепленной в узком пространстве жаровней. — Жареные каштаны, просто объедение! Капустка — хрум-хрум, свежая-пресвежая! Редиска, лук, зелень, да и поджарочка имеется! Кушать, наверное, хотим?

Милена, заставив себя улыбнуться, покачала головой. Ей говорили, что народ на Болоте будет называть ее Противной, не вкладывая в это никакого отрицательного смысла. Члены Партии на Болото заглядывали редко и потому не успели осточертеть. Для партийцев здесь поэтому даже построили новый дом.

Мальчишка-лодочник решил еще раз срезать путь и начал маневрировать между домами. На крыльцо одного из них выбрался надутого вида малолетка и начал громко его отчитывать. Мальчишка в ответ лишь с улыбкой махал веслом и величал его «господином начальником». Плоскодонка скользила вблизи палисадников, бдительно разделенных тростниковыми плетнями. Тянулась рядами водяная капуста; съедобные водоросли колыхались непроницаемо гладким зеленым ковром. На высоких коралловых островках пыхтели генераторы, подавая в дома по протянутым через палисадники проводам электричество.

Лодка по смежному каналу вышла на обширную водную гладь, напоминающую озеро, лазурное как небо. Временами по глади морщинками пробегал ветер. Здесь даже ходили пароходы, издали казавшиеся лазоревыми. Они курсировали по руслу главного канала, отмеченному буйками. По воде долетали обрывки разговоров на палубе, и слышался размеренный плеск огромных колес: «чух, чух, чух». Между колес над кормой торжественно вздымались черные трубы. Ближайший к ним пароход шел с грузом рыжеватого щебня, придающего ему сходство с миниатюрной египетской пирамидой.

На той стороне озера, у едва различимой полоски тростника, гнездились фламинго. Временами они снимались с места и кочевали туда-сюда дымчато-розовыми стайками. Болотные жители их лелеяли и опекали. Недолюбливали здесь лишь журавлей и цапель. Сузив глаза и приставив ладонь ко лбу, Милена с трудом, но все же различила розоватые кочки-туловища на длинных лапах и с шеями, напоминавшими гибкие слоновьи хоботы.

— Это Этуаль, — пояснил мальчишка. — Отсюда идут каналы в разные Братства. Мы занимаются садоводством — типа капуста, все такое; потом еще фауной — всякие там птицы, разная живность; ну и само Болото тоже наше. А сейчас мы идем за Болото, мимо нашей земли. — Он обнажил в улыбке щербатые зубы. Лиловая кожа была покрыта буграми от прыщей.

— А я буду жить возле какого Братства? — поинтересовалась Милена. Вообще-то она это знала, просто любопытно было, как он отреагирует.

— Ну это… вы же Противная, — сказал он по-прежнему с улыбкой, однако глаза при этом смущенно опустил.

— Противная — это же не название Братства. Где-нибудь в окрестностях Болота?

— Нет. — Лодочник покачал головой. — Это рядом с Братством Поминовения.

Он, поморщившись, отвернулся. Словом «Поминовение» здесь иносказательно именовали Смерть.

Строительство новых квартир для членов Партии преследовало социальные цели — в основном для того, чтобы и на Болоте были партийцы. А заодно и для поднятия социального статуса этого необходимого, но уж очень непрестижного Братства.

Плоскодонка скользила, постепенно огибая Этуаль по краю.

На горизонте показались синеватые холмы в полосках узких террас. Граница тростника вдоль берегов канала сузилась, отчего стали видны очертания берегов, белые из-за отложений соли. И тут неожиданно с береговой полосы послышался дробный стук копыт.

По берегу галопом неслись белые лошади с развевающимися серебристыми гривами, тяжелыми копытами сотрясая солончак и стеблистые травы.

— О! — не удержавшись, восторженно вскрикнула Милена. Вот, оказывается, где выращивают этих огромных и вместе с тем резвых ломовиков. Здесь они резвятся еще жеребятами, сюда же их дважды в году пригоняют попастись на воле. На спинах у лошадей гарцевали юные Лошадники и Лошадницы в кожаных штанах, испещренных татуировками.

— Эге-ге-геееей! — возбужденно прокричал им вслед лодочник. Всадники не обратили на него внимания. — Эх, — вздохнул он с печальной завистью, мечтательно цокнув языком. — Вот это да.

Рядом с одной из лошадей бежала девчонка. Ухватившись за гриву ломовика, она на бегу пару раз оттолкнулась от земли, после чего лихо вскочила ему на спину. Подавшись вперед, она как будто что-то сказала жеребцу на ухо. Тот на скаку развернулся, и вместе с ним развернулся весь табун. Лошади дружной кавалькадой прянули вниз по песчаному откосу и скрылись из виду.

— Эх, — снова вздохнул мальчуган. — Вот бы куда разместиться. На конях гонять, а не на лодках. — Он улыбнулся с легкой грустью по несбыточному: дескать, куда там.

Они повернули в один из ответвлявшихся от озера Этуаль каналов. Где-то впереди заслышалось металлическое позвякивание, вроде звона монет. По мере приближения позвякивание усиливалось, и наконец из-за поворота показалась длинная бамбуковая стрела, нависающая над самой водой. Лебедки, прикрепленные к стреле, поднимали из воды тяжелые ведра, которые покачивались на весу, разбрызгивая струи черной грязи. Шумно работающий мотор подтаскивал ведра к берегу, где их сноровисто подхватывали рабочие и опорожняли глинистое содержимое в яму. От полужидкой грязи ноги у работников жирно поблескивали; липли к телу холщовые шорты и рубахи.

Постепенно показались и дымящие соты печей обжига, внося свою лепту в зыбко дрожащее марево зноя. Вкусно пахло костром.

Это был временный лагерь Кирпичников. Со смоченными тряпицами на лицах сидела, согнувшись, детвора, заливая в кирпичные формы раствор — речную грязь вперемешку с глиной, золой и мелкими обломками камней. Сырые кирпичи лопатами отправлялись в зевы печей для обжига. Жар ощущался уже на расстоянии.

— Э, вон Противная плывет, Противная! — загомонили при виде Милены дети и приветственно замахали ей руками. При этом все как один широко улыбались безупречно белыми зубами. Милена помахала в ответ.

Канал выходил на неохватный простор рисовых полей, дремотно поблескивающих под солнцем. Флажки обозначали границы рыбных питомников. Среди рисовых полей возвышались дома на высоких бамбуковых сваях. Трепетало на веревках белье, которое развешивали все те же дети. Между домами были переброшены мостки с веревочными перилами. На одной из крыш распластался мужчина, пытаясь палкой дотянуться и прогнать усевшегося там журавля. Журавль, как мог, сопротивлялся, разевая клюв и сердито вздымая крылья. За этой сценой, подбадривая обоих участников поединка, наблюдали хохочущие женщины и малолетки. Милена резко хлопнула в ладоши, отчего птица, испугавшись, взлетела вверх. Зрители радостно заулюлюкали и захлопали. Захлопал было и мужчина, но при этом выронил палку и вцепился в крышу, чтобы не свалиться в воду.

Лодка скользила мимо плантаций гигантского лотоса, цветки которого были в это время суток сомкнуты, чтобы уберечься от солнца. Чаши-листья были такие огромные, что легко могли удержать ребенка. По ним безбоязненно разгуливали лысухи.

Встречались и грязевые пруды, где по колено в воде, весело перекликаясь, бегали взрослые и дети. Они вылавливали морских ежей. За ограждением из ивняка играла форель. Соляные бережки окружали пруды с лягушками. За ними наблюдали пастушки, оберегая квакушек от цапель, больших любительниц поживиться задарма. Им помогали мокрые собаки колли, гавканьем удерживая живность в куче. На глазах у Милены одна из них подхватила ускользнувшую из пруда беспечную лягушку. Держа ее в зубах, она добралась до середины пруда, где аккуратно выпустила беглянку. Здесь, с равным интервалом, стояли дома на сваях с перекинутыми мостками, уходя за самый горизонт, а также целые острова искусственного происхождения, которые чуть колыхались, будто дышали. И всюду лодки, всюду люди — кто присматривал за растениями, кто выжигал тростник, кто ворошил рисовую солому.

А вот наконец и само Болото.

Огромными, правильной формы, округлыми курганами оно поднималось над водой. Здесь на крышах паслись косули, а на берегах рядком лежали лодки. Виднелись столбики дыма.

Болото представляло собой что-то вроде богатого протеином гриба, который выращивался на самых соленых участках устья. Здесь обитали специальные Заготовщики. Эти люди с помощью обыкновенных лопат возводили из него целые строения, спали и готовили прямо внутри него, пока урожай не достигал нужной мягкости и спелости.

Вот и сейчас на вершине ближнего кургана кто-то занимался заготовкой — это был неспешно, вразвалочку шагающий мужчина. На голове он нес какую-то корзину. Следом на курган взобралась ватага малолеток и увлеченно двинулась за ним, балансируя на упругой поверхности, как на трамплине. Мужчина с раздраженным видом обернулся и, похоже, что-то сказал. Ребятишки разом послушно застыли, поводя плечами для равновесия.

Лодка шла дальше, и Милена вскоре заметила небольшой пароходик, пришвартованный к болотному кургану. Здесь же неподалеку орудовали заостренными лопатами Заготовщики, кромсая грибовидную поверхность и укладывая ее слоями в тачки. Тачки по трапу бегом доставлялись на борт парохода и опрокидывались, вываливая содержимое внутрь.

А впереди по курсу черными столбами поднимался дым от огромного множества печей, растянувшихся по всему горизонту, — впечатление было такое, будто разгорался невероятных размеров пожар.

Лодочник достал из-под одежды тряпицу и повязал ею лицо. Откуда-то со стороны пожарища смутно доносилось ритмичное гулкое побрякивание и какой-то не то вой, не то пение.

— Поминовение, — коротко пояснил мальчуган, протягивая Милене маску.

Печи представляли собой неровные башни из красного обожженного глинозема, обложенные вязанками сухого тростника, использовавшегося в качестве дров. По башням туда-сюда сновали черные силуэты с вязанками на спине. Печи располагались на чем-то напоминавшем розоватый остров. «Цветы, что ли? — недоуменно подумала Милена, начиная различать по мере приближения какое-то подобие не то лотосов, не то лилий. — Прямо цветник какой-то».

Оказалось, что гирлянды цветов были укреплены на челноках. Между тем до нее донеслось нестройное пение — точнее, неумолкаемое, заунывное гудение из множества песен, звучащих одновременно. На каждую из полусотни печей всходили с боков люди в белых балахонах с капюшонами. На длинных шестах они несли какие-то не то гамаки, не то коконы, проседающие под мертвым весом.

«Раз в минуту, — с точностью подсказали вирусы. — Очередной труп сбрасывается в топку ровно раз в минуту. Двести… триста похоронных процессий одновременно», — с такой же безжалостной точностью установили вирусы, стоило Милене оглядеться по сторонам. От звука погребальных песен лодки словно поднимались и опадали.

Их плоскодонке предстояло протиснуться непосредственно между ними.

Женщины в лодках тихонько покачивались. Свешивались над бортом молодые люди — поглядеть, сколько еще лодок впереди. Все были в белом — включая неподвижные фигуры с навсегда застывшими масками-лицами. Траурный шлейф дыма тянулся над водой, роняя частицы сажи на белые одежды.

Предстал мне Златоглавый Храм…

Если я не отвечу устами из темноты…

Припомнить спутников былых сейчас больней всего…[25]

Погребальные песни, доносящиеся со всех сторон, словно состязались между собой. Молитвенно воздев руки, причитали дети, вытирая заплаканные лица. Безучастно сидели оглушенные горем мужчины, с потерянным видом озирая печальный груз на дне своих лодок.

С берега Братства Поминовения в воду сходили женщины в белом. Их лица скрывали маски. Женщины протягивали руки, а осиротевшие дети, неловко суетясь, пытались приподнять гамаки. Жрицы скорби в белом принимали груз на плечи и уносили. А плакальщики следом бросали в воздух цветы, прощаясь таким образом с усопшими. Они выкрикивали дорогие сердцу имена — казалось, что здесь звучали все имена на свете, словно разом умирал целый мир. Блестящими от жидкой грязи ногами жрицы скорби ступали на берег и быстрыми шагами всходили по отлогим ступеням к готовно ждущим топкам.

— Объезжай, объезжай! — в панике кричали они проводнику Милены, делая мокрыми лиловыми руками круговые движения. Но тот лишь тряс головой, указывая в направлении между печами, и гнал лодку вперед, лавируя среди охапок гниющих цветов, чьи некогда белые лепестки успели осклизнуть и побуреть. Теперь эти цветы источали зловонный запах смерти. Милена закашлялась. Дым тянулся низко над водой — смолянисто-черный, от него першило в носу и горле. Лодка нырнула в его клубы и в глазах защипало так, что у Милены непроизвольно потекли слезы. Но вот лодка благополучно вынырнула с другой стороны. В лицо дохнуло освежающим бризом. И Милена, подняв глаза, почти сразу увидела свой новый дом.

Его украшенная арками громада вздымалась над водой, подобно ангару; все четыре угла украшали бамбуковые башенки с зубцами. Из-за дымки дом был словно окутан золотистым сиянием. Бамбуковое строение чем-то напоминало плывущий по водам устья ковчег. Дом окружала просторная тростниковая площадка со специальными местами для швартовки.

Плоскодонка аккуратно причалила, и мальчуган-лодочник, выскочив, надежно пришвартовал ее к площадке с лесенкой. Подав Милене руку, он помог ей подняться, после чего занес на площадку ее бамбуковый чемоданчик.

— Я в таком месте ни разу не был, — шепотом признался он.

— Да и я тоже, — ответила Милена.

По слегка покатой площадке к ним навстречу шла кругленькая как кубышка женщина.

— Вы та самая, из театра? — спросила она кудахтающим голосом, без особого радушия.

— Да. Меня зовут Милена Шибуш. — Милена протянула было руку, но женщина приближаться не стала.

— Я мисс Уилл. Больше, видите ли, заняться этим было некому, так что спихнули все на меня, чтобы я вам тут все показала-рассказала. — Она поглядела на мальчишку-лодочника. — Да, ему тоже придется подняться. Ужас, правда? Этот дым просто кошмарный, да еще и завывания!

Так и не снизойдя до рукопожатия, она повернулась и повела Милену к жилищу для Противных.

Раздвижные двери были открыты. Стены состояли из передвижных панелей, которые можно было сдвигать, убирать или добавлять в зависимости от погоды. Мисс Уилл провела Милену в просторный крытый внутренний двор.

Внутри было тихо, как в храме. Потолок украшали тростниковые арки. Сквозь стены как сквозь сито яркими точками сеялся свет, спицами стелясь по полу, покрытому чем-то вроде ковра. Коридоры, лестницы, встроенная мебель. Где-то готовили: доносился запах стряпни.

— Все жилье изолированное. Между стенами — мертвое пространство, как его тут называют, для поглощения шума. По крайней мере, спокойно. Вы будете жить вот здесь, наверху.

По бамбуковой лестнице они поднялись под частокол кровельных балок. Комнаты Милены теснились над водяным баком. Мисс Уилл поочередно открыла раздвижные створки двери.

Смежные комнаты чем-то напоминали лакированную шкатулку. Зимние ширмы аккуратно сложены, а окна открыты; сейчас в них приятно веял ветерок. Полы устилали приятные, мягкие на ощупь коврики. Летние жалюзи с орнаментом: фламинго, цапли и рыбаки. На полу несколько грушевидных пуфов, возле окна — письменный стол со стулом. Далее шла отдельная кухня с плитой; во всех комнатах стояли миниатюрные печки для обогрева. За ширмой — ванная, в ее полном единоличном распоряжении: большущая резиновая ванна с двумя кранами и отверстием для слива. Воду можно было не экономить и плескаться в ней сколько угодно. Был еще и отдельный туалет с настоящим унитазом.

Обходя комнаты, Милена то и дело невольно вскрикивала:

— Ой нет, вы гляньте! А это! — Ее охватывал прилив восторженной благодарности после каждого нового открытия. Притихший мальчик-лодочник робко шагал рядом.

— Я даже не думал, что такие дома бывают, — с благоговением проговорил он.

Милена подошла к одному из окон и выглянула наружу. Взгляд упал на пестрый матрас из зеленых квадратов обрабатываемой земли, бурых овалов прудов, полосок дорожек и мостков, семечек каноэ в том месте, где находился плавучий базар. Мягко сияла водная ширь с розовыми крапинками фламинго, островками тростника и сидящими на плетнях птицами.

— Я и представить не могла, что буду жить в таком месте, — сказала Милена. «Ну вот, наконец-то. Здесь я смогу отдохнуть. Здесь я действительно в безопасности».

Издалека наплывами доносились отзвуки погребальных песнопений и клубы дыма.

Для того чтобы ее разыскать, Троун Маккартни потребовалась всего лишь неделя.


ПРИМЕРНО ЧЕРЕЗ НЕДЕЛЮ, поднимая в туалете бамбуковую крышку унитаза, Милена обнаружила в нем лицо Троун.

«Вот оно когда началось, — определила Милена Вспоминающая. — Те самые июль и август, когда я готовилась лететь в космос. И это тоже необходимо вспомнить. Еще одна неотъемлемая часть истории. А Консенсусу нужна история».

Троун язвительно засмеялась.

— Вот и я, — сказала она. — Если думаешь справить нужду, придется справлять ее на меня. Как у нас с тобой, в общем-то, всю дорогу и было. Разве не так? А, Милена?

Милена, распахнув глаза, смотрела с нескрываемым ужасом. Она еще не осознала масштабов катастрофы.

— Новенькая квартирка для Противных, Милена, тебя не спасет. От совести не уйдешь.

— Это ты мне еще смеешь говорить про совесть, — произнесла Милена.

— Смешно, а! — воскликнула голова в унитазе. — Насколько люди, творящие несправедливость, склонны обвинять в бессовестности кого угодно, только не себя. Ну да, иначе как же им обтяпывать свои делишки.

Милена без слов опустила крышку. Окруженная мертвым пространством, она возвратилась в свои лакированные комнаты. По полу пролегали ослепительно яркие лучи. Это было Лето Песен, Лето Света, когда дождей не было два месяца подряд.

В центральной комнате ее встречала голограмма нужника — обычного, с дыркой и двумя досками для ступней.

— Ку-куу, Милена-а! — позвал откуда-то изнутри приглушенный голос.

Помимо этого, на полу лежала освежеванная туша буйвола. Взбрыкнув, туша поднялась и, как была — на ногах-обрубках, без головы, — подалась к Милене.

— Вот она я-а-а, — пропела туша, — новая постановка Милены Шибу-уш. — Качнувшись на своих обрубках, туша не удержалась и упала. — Автор голограмм — некая особа, с которой мы тайно встречались в доме из коралла!

Из обрубка шеи начали прорастать цветы — Троун не умела представлять их как следует, и поэтому они были смазанные. В данный момент они сочились кровью.

— Бедная, бедная Милена. Как ей сейчас тяжко, — разнесся по воздуху вздох фальшивого сочувствия. — А-а-а-х!

Заметив краем глаза шевеленье, Милена повернулась. Перед ней стояла Троун и протягивала ей нож.

— Ну давай же, Милена. Ты же в тот раз не закончила? Я теперь сижу у тебя в голове. Ты горишь желанием меня убить. Что ж, теперь у тебя это получится. Причем реального вреда мне это не причинит. Ты же это всю дорогу себе внушала? Что не причинила мне настоящего вреда? Ну так давай же, режь меня ломтями. Сейчас будет море крови, и я умру прямо здесь, посреди твоей премилой партийной квартирки.

— Откуда ты посылаешь голограммы? — осведомилась Милена.

Образ рассмеялся.

— А может, я здесь на самом деле и ты реально можешь меня убить. Или же просто берешь все у себя из головы.

— Учти, стоит Партии узнать, что ты сейчас вытворяешь, тебя размажут таким ровным слоем — родные вирусы не узнают.

— Да ну? — спросила Троун с такой самоуверенной улыбкой, что Милене стало не по себе.

Голограмма Троун Маккартни преобразилась в голограмму Милены Шибуш.

— Мильтон, — сказала Милена Шибуш плаксиво. — Эта негодяйка Троун Маккартни меня преследует! Она подкидывает мне в комнату безголовых коров, подкарауливает даже в унитазе. Я просыпаюсь среди ночи и вижу у себя перед носом ее улыбку. Мильтон, она сведет меня с ума!

Образ Милены Шибуш с улыбкой обернулся.

— Ну и что, ты считаешь, подумает по этому поводу наш Министр?

Образ Милены Шибуш подошел к невнятному кокону света, отдаленно напоминающему Сциллу.

— Сцилла, — прохныкала Милена с кислой физиономией. — Оставь меня в покое, ясно? Твое постоянное стремление быть на первых ролях и затмить такой талантище, как я, меня просто достало.

Образ Милены Шибуш повернулся и захлопал глазами.

Там, где образ смыкался с реальностью, не наблюдалось обычного в таких случаях потрескивания света. Даже тени отбрасывались на пол под правильным углом.

«Смотрится исключительно достоверно», — подумала Милена с упавшим сердцем. В уме лихорадочно мелькали мысли о том, что в данной ситуации можно предпринять, а что нельзя. Вырубить электричество? Какое электричество, где? Ей даже неизвестно, откуда Троун сейчас посылает голограммы.

«Все дело здесь — в светообмене, — напомнила она себе. — Троун может видеть каждое мое движение, слышать каждое мое слово. И все это она использует: любой намек на план, на подлинные мои чувства, на то, что я боюсь и чего не боюсь.

Единственная моя защита — молчание».

Рядом с образом Милены возник образ Троун. Они начали разыгрывать на двоих некую психическую драму.

Посредством света нагнеталась своеобразная искусственная реальность.

Эта воображаемая Троун была яркой, умной, привлекательной. Милена выглядела ее полной противоположностью: сопливая, чопорная, непроходимо тупая грязнуля. Эта Троун — невинная, полная сострадательной жалости жертва — с трудом терпела коварную уродину Милену. И безусловно, была сильнее ее.

— У меня есть кое-какие новые идеи, — говорила эта Троун. — Я думаю, они действительно спасут представление.

На угрюмой физиономии горбатой (!) Милены появилась гаденькая, вороватая улыбка.

— Н-да? Что ж, это очень мило с твоей стороны, Троун. Только насчет содержания решать мне. Это я режиссер.

Троун чутко вздохнула и горестно покачала головой. Повернувшись к настоящей Милене, она пожала плечами: дескать, упертая бедняга, ну что с нее взять? Приходится идти на поводу.

— Конечно, конечно, Милена. Успокойся, все почести достанутся тебе. Но понимаешь, эти идеи вносят в спектакль необходимую разрядку, веселье. — Говорила она нарочито медленно и отчетливо, словно общаясь со слабоумной, до которой ничего не доходит. — Людям нравится смеяться. Давай их немного развлечем.

— Ни за что! — задрав нос, кичливо воскликнула Милена. — Любой смех идет вразрез с грандиозностью замыслов Милены Шибуш!

«Какая пошлая банальность, — подумала Милена. — Вот именно так, по-дилетантски, играют малолетки. Выпендриваются друг перед дружкой, пытаясь свой негатив вложить в уста нелюбимого персонажа. Так кто же из нас совершает несправедливость, Троун?»

— Теперь я вижу, режиссером тебе точно не быть, — сказала она вслух.

«Молчи, балда!»

Милена-образ между тем вещала:

— Тебе никогда не быть такой талантливой как я, Троун. Никто не сравнится в таланте со мной. Ну-ка, давай сыграем эту сцену так, как представляю ее я. Вот увидишь, выйдет намного талантливей.

Что-то мигнуло, и голограммы поменялись местами.

Милена (врываясь):

— Троун! Мне нужно что-нибудь новое, живописное. Я уломала Консенсус дать нам «добро». Связи — это сила! Главное, не что ты знаешь, а кого. Троун, опять ты мне о своем! Давай-ка наберись терпения, осталось совсем немного. От тебя требуется одно: прогибаться. Делать нужно только то, чего требует от тебя Консенсус. — Зеркальный образ Милены был полон идиотской озабоченности. — Ну, как дела, Троун? Работаешь здесь, все сама по себе. Хотя знаешь, как я о тебе пекусь.

— Тогда почему, — задал вопрос образ Троун, — ты постоянно не даешь мне развернуться, держишь меня в неопределенности?

— В самом деле? — деланно спохватился образ Милены. — Разве? Не знала, извини.

— Нет, ты именно знала, — печально сказала Троун.

«Кстати, — отметила Милена, — сейчас и актеры выглядят убедительней, и игра явно лучше».

— Ты всегда прикидываешься такой занятой, — продолжал образ Троун уязвленным тоном. — В прошлый раз, когда я пыталась вызвать тебя на разговор, ты мыла цыпленка. Тот цыпленок был самым важным из всех, каких мне только доводилось встречать. Я имею в виду ту сосредоточенность, с какой ты его отмывала. И я спросила себя: «Что в нем есть такого, чего нет во мне?» И ответ получился такой: он мертвый, и порезан на кусочки. А я все еще могу давать отпор.

«У нее выходит лучше, — подмечала Милена, — когда она себя представляет как меня. Как будто я придаю ей некий тон, которым она может изъясняться. Если я представляю для нее такую важность, неудивительно, почему она так брыкается. Стоит мне уступить, проиграть, и все: я сделаюсь ее придатком на всю оставшуюся жизнь. Так, свиристелкой на подхвате, озвучивающей все, что ей взбредет в голову».

Тише, Милена. Смотри и слушай. Все, что бы ты сейчас ни сказала, будет использовано против тебя.

— Я не рассчитывала, что все так обернется! — восклицал образ Милены в притворном ужасе.

— Все ты рассчитывала. Я не нужна тебе, и ты специально стремишься меня вытеснить, — горько уличала Троун, причем именно в том обличии, в каком ей, видимо, хотелось представать в действительности. Даже интонации у нее сейчас были как у Милены. — Ты поступаешь бесчестно, знаешь ли ты об этом? И чем дальше, тем больше. Ты настолько неискренна, что мне в твоем присутствии все труднее — почти уже невозможно — оставаться прямой и честной. Все словно стягивается в какой-то узел.

«Она безусловно ведает, что творит, — подумала Милена. — Бесспорно. Троун не умалишенная, нет: она действует вполне сообразуясь с реальностью. Она понимает, как все обстоит на самом деле, и потому эту реальность ненавидит; и, всасывая, выплевывает задом наперед. Зеркальный образ».

«Да, мне несказанно повезет, если я из этого как-нибудь выпутаюсь, — размышляла Милена. — Все зашло настолько далеко, что дальше некуда». — Пройдя в туалет, она воспользовалась унитазом по назначению, в то время как Троун, зависая перед ней в воздухе, транслировала происходящее в данный момент, как если бы смотрела из него снизу вверх.

«Она понимает, что я какое-то время буду ее игнорировать. На это и делается расчет. Как будто она тот самый цыпленок. Стоит ей добиться от меня какой-нибудь реакции — отвращения или ужаса, неважно, — это будет ее победой. Если я так и буду делать вид, что ее не замечаю, она опять-таки в выигрыше. Получается гордиев узел, развязать который никак нельзя. Да я и не знаю, как это сделать. Ну разве что постоянно находиться с кем-нибудь из людей, когда она будет бояться себя обнаружить. Стоит мне заполучить хоть одного свидетеля, который бы увидел то, что вижу я — все эти голограммы, — и всё. Можно будет вместе с ним пойти к Мильтону и обо всем рассказать.

В противном же случае — здесь она права — он сочтет меня за сумасшедшую.

Просто игра в прыгалки какая-то. Прыг-скок. Только правила сейчас задает она».

— Тебе безусловно приятно от мысли, что теперь тебе не быть одной. Так ведь, Милена? — послышался голос.

«Откликнуться — она в выигрыше. Промолчать — тоже в выигрыше».

Милена, как по наитию, вдруг ехидно засмеялась и тряхнула головой.

— Хи-хи-хи, — мрачно передразнила ее Троун. Такая реакция ей явно не понравилась.

Поднявшись, Милена спустила в унитазе воду. Под напором струи образ Троун дрогнул, преломился и на время исчез.

«Вода, — вспомнила Милена. — Вампиры и призраки не могут пересекать текущую воду».

Троун стояла рядом с ней.

— Милена, я тебя теперь узна́ю досконально, до мелочей. Буду находиться здесь все время, безотлучно. Каждый твой шажок буду отслеживать. И когда какая-нибудь мелкая Чего Изволите будет прибирать твое партийное жилище, я тоже буду при этом присутствовать. Хотя бы мушкой на стене. Буду вот так сидеть и наблюдать.

Милена, молча склонившись над раковиной, набирала во фляжку воду. Совершенно внезапно ее охватила усталость, опустошенность.

«Видно, теперь это будет постоянно. Главное, чтобы Троун не заметила».

Милена-режиссер завинтила фляжку. Она ее обычно наполняла чаем и прихватывала с собой на репетиции. На этот раз она налила в нее воду.

«Если я подловлю ее где-нибудь на людях и плесну в изображение водой, свет преломится и сразу станет понятно, что это голограмма».

На пути из ванной Милена прошла сквозь образ Троун, почувствовав, как светом чуть кольнуло родопсин под кожей.

«Пожалуй, пока не надо больше ничего наполнять водой, чтоб себя случайно не выдать. Сейчас июль. В космос я отправляюсь в октябре. Там ей до меня не дотянуться. А до этого меня должны сделать Терминалом. После чего им все раскроется, так как я буду напрямую связана с Консенсусом. Через меня он узнает, что она здесь вытворяла. Вот тогда ее привлекут. Так что я, считай, уже выиграла. Главное — держаться первое время. Пока я не стала Терминалом и не отправилась в космос.

А до этой поры надо быть возле людей. Чтобы постоянно рядом кто-то был. Троун — самая импульсивная и нетерпеливая персона из всех, с кем я только знакома. Выжидать ей не хватит терпения. Если только она, конечно, не сообразит, что я именно на это и рассчитываю.

Работать. Выкладываться. Чтобы постоянно были репетиции, записи, куча народа. От этого она тоже будет вне себя. Увидит, как я создаю голограммы, и это для нее будет как острый нож — видеть, что дело делается без нее, — и потому она как-нибудь себя неизбежно проявит».

«Троун, — размышляла Милена со спокойной уверенностью, — мне придется тебя уничтожить. Возможно, это пора было сделать уже давно».

— Так что распрощайся со своей прежней жизнью, — сказала ей Троун. — И да здравствует новая.


НЕСМОТРЯ НА МЕРТВОЕ ПРОСТРАНСТВО между квартирами, звук отодвигаемых панелей был все равно слышен. Как раз сейчас кто-то выходил из квартиры наружу. Милена тут же открыла створку своей двери и даже не стала ее за собой закрывать.

Внизу по общему внутреннему дворику шагала к открытым воротам мисс Уилл. В этот момент она показалась Милене чуть ли не родной.

— Вы случайно не собирались прогуляться? — елейным голосом окликнула ее Милена.

Сложности в общении с мисс Уилл у Милены не возникало. Слишком уж точно та вписывалась в ее представление о жене партийного чинуши: эдакая нахохленная квочка. Хорошо одетая, с уложенными в чепец волосами, дородная, с брюзгливым выражением лица. Мужу она была особо не нужна. От обилия июльского родопсина круги под глазами у нее выглядели ярко-лиловыми кольцами.

— Да. Покупки я обычно никому не доверяю, делаю их сама, — сказала мисс Уилл.

— Ой, а можно я с вами? — наигранно пропела Милена.

«Я игнорирую людей, пока они не становятся мне нужны. Действительно, похоже на ту историю с цыпленком. Возможно, Троун в чем-то права».

— Да как вам будет угодно, — сказала мисс Уилл. — Я ни из чего не делаю помпы. Не то что вы, артисты. — Она с демонстративной невозмутимостью дождалась, пока Милена, стуча каблуками, чуть ли не бегом спустилась с лестницы.

— Погода просто чудесная, — завела разговор Милена.

— Ой, жара просто несусветная, — заметила мисс Уилл.

Забор у нее за спиной, вне ее поля зрения, начал источать мерзкую на вид слизь, а в воздухе послышалось что-то вроде призрачного предостережения. Троун была где-то рядом, начеку. Милену на ходу словно кольнуло щупом.

Главные ворота не запирались, чтобы по дому свободно циркулировал воздух. Палящий свет снаружи буквально слепил. Пол площадки был выбеленным, как кость. Экономка развешивала на просушку белье и ослепительно белые на солнце простыни. От далеких тростников уже начинал исходить гнилостный запах. Уже начинала жухнуть и выгорать трава. Канал становился все мельче, с боков обнажалось илистое дно.

Мало-помалу надвигалась засуха.

— Чудесная погода для простыней, — окликнула их экономка, мисс Маркс. Она вполне подходила под определение «мисс Чего Изволите». — Не успеешь глянуть, а они уж высохли!

Мисс Маркс улыбнулась, как вдруг изо рта у нее вылезли клыки, а в зубах появился морской еж.

«Вот оно, смотрите!» — хотела крикнуть и развернуть мисс Уилл Милена, но к этому моменту морок уже исчез. Мисс Уилл удостоила экономку лишь мимолетным взглядом и опять приняла свой всегдашний нахохленный вид.

Милена прикинула. Морской еж и та бычья туша получились очень натуралистичными. Троун наверняка брала образ откуда-то напрямую. Не исключено, что она сейчас где-нибудь на рынке, в мясных и рыбных рядах. Милена двинулась к пристани, которая, кстати сказать, уже не достигала воды. Площадка партийного дома-ковчега возвышалась высоко над водой. От печей Поминовения по-прежнему стелился дым, и так же заунывно гудел вдали хор из множества голосов.

Мисс Уилл взяла Милену за руку с некой снисходительной фамильярностью, как будто она была если не Чего Изволите, то как минимум ее подружкой.

— Это солнце не сулит здоровью ничего хорошего, — сетовала она. — Я вот вчера получила ужасный ожог, просто сидя на балконе. К тому же это сказывается на аппетите. Он сходит на нет, и ничего из еды уже не радует. Я уж вчера говорю Эмили, нашей служанке: «Придумай, мол, что-нибудь такое, поаппетитнее». Ну да у той, известно, фантазии кот наплакал — блюд в меню раз-два и обчелся. Снова сделала тамаль [26]. — Похоже, мисс Уилл уже так свыклась со своим статусом жены номенклатурщика, что перестала понимать, насколько лучше она живет по сравнению с остальными.

— Да, в такую погоду действительно иной раз забываешь про еду, — согласилась Милена.

— А у Эмили нашей на все один ответ. Дескать, во всем виноват дефицит продуктов. Я не хочу ее винить: ведь, правда, на это можно свалить решительно все. Хотя не вздор ли: говорить про дефицит продуктов сейчас, когда у нас снова есть электричество!

— Такую прорву населения прокормить очень сложно, — сказала Милена дипломатично. — И погода, пусть даже и солнечная, на аграриях сказывается далеко не лучшим образом. В этом году столько злаков из-за зноя погибло. Просто сгорело.

— Да, и рыночные торговцы тут тоже вредят, — со знанием дела заметила мисс Уилл. — Видимо, специально создают весь этот дефицит, просто чтобы взвинчивать цены. Деньги с людей тянуть. А мне теперь что, всю жизнь одной кукурузой питаться? Вот и приходится идти, самой покупать продукты.

«Боже мой, какая она зануда», — уныло подумала Милена. Страх делал ее несколько раздражительной.

— Мне чего-то захотелось вдруг бананов, — поделилась мисс Уилл. — Так, для разнообразия.

Кожа на ее лиловом лице висела дряблыми складками. Вдалеке темными слоями стелился дым над Братством Поминовения. Под яростным косматым солнцем они стали ждать у причала лодку.

«У меня есть враг, — размышляла Милена. — А я совершенно одна».

Наконец подошла лодка, которую толкал шестом жилистый, обугленный солнцем старик лет тридцати пяти. Спуститься с причала в лодку самостоятельно мисс Уилл не могла. Для этого ей пришлось всем весом налечь на сморщенные руки полуживого старика.

Разместившись в лодке, мисс Уилл принялась жаловаться на то, что рынок находится слишком далеко. По ее мнению, членам Партии надлежало иметь свой, отдельный рынок, ближе к дому.

— Мне всегда ужасно сложно добиться чьего-либо внимания, когда я говорю, — жаловалась она. — Нет, вы представляете? Люди по непонятным причинам могут быть так черствы.

— Да, — кивнула Милена машинально. Она сейчас думала об окружающем их слепящем свете. Он также был ее врагом. Голограммы представляли собой световой обмен. Свет в одном месте меняется через пятое измерение со светом в другом — в той точке, где мысль и свет взаимодействуют между собой. Но этот взаимообмен пропорционален. Света вбрасывается столько, сколько принимается.

«Так что я вполне могла бы жить и в темноте», — подумала Милена. Она посмотрела в воду, которая была не прозрачнее желатина. Тем не менее в ее глубине виднелись силуэты плывущих детей. Дыша с помощью длинных тростинок, они ловили там рыбу и улиток.

И тут прямо под поверхностью воды она увидела Троун. Она была колыхавшимся трупом, у которого рыбы обгладывали мертвое лицо. Милена поспешно отвела взгляд.

— Что-то у меня с кожей странное творится, — насторожилась мисс Уилл.

Еще бы. Под кожей кишмя кишели черви, которые, казалось, вот-вот готовы ее прорвать и вылезти на поверхность.

«Да, Троун, цветы ты представлять не можешь, — подумала Милена, — а вот это — пожалуйста».

В носу у Милены засвирбело. Она чихнула. Засвирбело еще сильней; она опять чихнула. И еще, и еще раз. Теперь она чихала беспрестанно, беспомощно дергая головой. Из носа и глаз текло. Милена яростно терла глаза, но ничего не помогало. Внезапно зуд обрел форму. Он стал голосом, резонирующим в черепной коробке.

«Ап-чхи! — ехидно вторил он ее мучениям. — Привет, Милена. — Голос напоминал ее собственный. — Думай обо мне как о вирусе. Ты сейчас откуда-то подхватила вирус совести. Ты совершила жесточайшую несправедливость, и вот теперь он тебя из-за этого изводит. Ты обидела Троун Маккартни. И должна покаяться и исправиться».

«Она знает, — дошло до Милены, — что ответить я не могу. Стоит мне начать разговаривать с собой на людях, и люди точно подумают, что я рехнулась».

«Это твой собственный голос, Милена. Твой собственный разум твердит тебе, как надо поступить. Он велит: ступай в Зверинец и скажи всем, что тебе для постановки “Комедии” нужна Троун».

«Что теперь? — металась Милена. — Какую новую игру она затеяла?»

«До октября, — в отчаянии думала она. — Мне надо лишь продержаться до октября. А там меня сделают Терминалом и Консенсус увидит, в чем дело, и тогда…»

И тут Милена поняла, в чем суть этой игры. А поняв, со стоном закрыла лицо руками.

— Вы не поверите, но у меня когда-то была гладкая кожа и приятный цвет лица, — говорила мисс Уилл, поглаживая свои разбухшие от кишащих червей щеки. У червей противно шевелились ножки, как у личинок.

— Прошу прощения, мисс Уилл, но боюсь, что я неважно себя чувствую, — выговорила Милена.

Все предельно просто. Троун ни разу не упомянула, что она насылает голограммы. Говорила лишь, что Милена производит образы сама, из-за угрызений совести.

— Вы о болезнях? И не говорите, — солидарно откликнулась мисс Уилл. — Это с моей-то спиной, с моими почками! А доктора только и твердят, что все это у меня от воображения.

«Когда я сделаюсь Терминалом, Консенсусу станет известно только то, что некая особа, ни разу не проходившая Считывания, видит всякие бредовые галлюцинации и считает, что кто-то, к кому она испытывает неприязнь, насылает этот бред на нее.

При этом Консенсус сделает единственный возможный вывод: эта особа — сумасшедшая».

— Я предупреждала: сильный свет до добра не доводит, — резонно заметила мисс Уилл.


ТРИДЦАТИПЯТИЛЕТНИЙ СТАРИК-ЛОДОЧНИК доставил их на плавучий рынок, примерно в пяти километрах от дымов похоронного Братства.

Как и там, здесь, на рынке, стоял такой же бесформенный песенный гвалт, только радостный. Люди воспевали горки лука в своих челноках и крепкие свежайшие лотосы. Пели о мягких как пух камышовых одеялах, и о натертой имбирем рыбе, и о лягушачьих лапках в чесноке. Вместо черного дыма здесь царили аппетитное шипенье жаровен и буйство манящих запахов еды со специями.

— Останови-ка здесь, малый, — скомандовала мисс Уилл.

Лодочник, ухватившись за столбик швартовки, послушно подтянул лодку к барже, торгующей фруктами. С ее борта на них с широкой улыбкой смотрела девушка лет шестнадцати, в пестрящей яркими цветами и узорами рубашке. В волосах у нее красовалась водяная лилия.

«Эх, мне бы твою радость и беспечность», — с тайной завистью подумала Милена.

Мисс Уилл теперь сетовала на отсутствие бананов.

— Так они в основном растут на континенте, — объясняла девушка. — А там нынче все на корню посохло.

— Ну так выращивайте их здесь! — воскликнула мисс Уилл, с недовольным видом выбирая водные каштаны. Мисс Уилл держала при себе резиновые кошелки, скользкие на ощупь. Милена моргала: ей что-то, похоже, попало в глаз.

После того как кошелка была наполнена, мисс Уилл молча протянула ее Милене: «На, неси».

«Как все же скучно быть тобой, — с неожиданным сочувствием подумала Милена о мисс Уилл. — Тебе так трудно быть счастливой, ничего не в радость». Она взяла кошелку — сначала одну, затем и другую. Попавшая в глаз соринка раздражала все сильнее.

— Ох, — спохватилась мисс Уилл. — Я, оказывается, к тому же и деньги забыла. Вы не можете за это заплатить?

Вот и сочувствуй ей после этого. Милена взялась искать кошелек. От слез лицо мисс Уилл расплывалось перед глазами бесформенным пятном.

— Вы не подержите минуту кошелки? — спросила она. — Мне надо деньги достать.

— Почему я должна их держать? — строптиво удивилась мисс Уилл.

— Тогда я просто не смогу достать деньги, — сказала Милена со слегка раздраженным смешком, усиленно мигая, пытаясь сморгнуть соринку. Солнечный свет играл на воде нестерпимо резкими бликами.

Мисс Уилл неохотно приняла кошелки, и Милена достала кошелек.

И тут блики света с водной поверхности словно прыгнули на поверхность ее глаз.

И, сфокусировавшись, полыхнули ослепительными сполохами.

— Ой-й-й! — взвыла Милена.

Свет стал еще ярче, рассыпавшись колкими буравчиками, вонзающимися прямо в глазные яблоки. Милена с воплем замотала головой; свет червячками скользнул следом, повторяя ее движения. Ощущение было такое, будто солнечную плазму пересадили ей прямо на сетчатку. Глазные яблоки словно раскалились.

Милена с воплем выронила раскрытый кошелек, монеты из которого, судя по звуку, по носу лодки стали скатываться за борт.

«Смотрите, смотрите, что делается с женщиной!» — раздавались вокруг голоса. Что было в тот момент, Милена толком не помнила — скорее всего, скулила, как ошпаренная собака, беспомощно зажав мокрые от слез глаза пальцами. Наступила темнота, облегчение. Беспомощно рыдая, Милена чувствовала отступающую боль, радужкой различая текучие пурпурные узоры.

— Леди, не беспокойтесь, мы достанем ваш кошелек, достанем ваши деньги, — участливо говорил кто-то поблизости.

Барабанную перепонку сотрясала какая-то дрожь, постепенно перешедшая в голос.

— Что, Милена, не нравится свет? Правда глаза колет? Вот он каков, свет правды!

Плотно зажмурив глаза, Милена заткнула себе еще и уши.

В ноздри, судя по ощущению, залетела мушка. Нет, не мушка. Опять голос, зудящий, резонирующий в носовой перегородке, щеках и ушных пазухах.

— Уши заткнула. Глаза закрыла. Думаешь, так от беды укроешься? Учти, это только начало, — зудел голос. — Ты пойдешь в Зверинец, Милена. Пойдешь и скажешь, что тебе для работы над «Комедией» нужна Троун Маккартни.

Голос исчез подобно призраку.

Милена открыла глаза. Щеки были скользкими от слез, перед глазами по-прежнему висела пурпурная пелена.

«Она ж меня чуть не ослепила», — поняла Милена.

— Где мои деньги? — спросила она. — Там сколько-нибудь осталось?

Вирусы делали людей безукоризненно честными.

— Да, да, леди, разумеется. Мальчики за ними ныряли. Кое-что удалось найти, — сказала та симпатичная девушка с цветком, вдавливая мокрые монеты Милене в ладонь.

— Этого хватит на лодку или на такси? — шмыгая носом, спросила Милена. — Я ничего не вижу!

От страха и отчаяния голос у Милены срывался на плач.

«Черт бы ее побрал! Я у нее сейчас танцевала как марионетка».

Милену участливо поддерживали с боков.

— Да, да, конечно хватит, — успокаивало ее разом несколько голосов.

— Мне надо кое с кем увидеться в Зверинце, — шепотом сказала Милена. — Может, там мне помогут.

Чувствовалось, как ее осторожно ведут в другую лодку.

— Боже мой, — послышался обеспокоенный голос мисс Уилл. — А как же мои фрукты и каштаны?

— Ничего-ничего, вы можете заплатить за них позже, — успокоила ее девушка с цветком.

«Ага, жди, заплатит она тебе».

Сочувственные руки препроводили ее в другую лодку, сунули под спину подушку.

Качнулась лодка, отходя от причала, и, набирая ход, пошла на открытую воду. В ухе ожило знакомое зудение, снова ставшее голосом.

— Вот молодец, хорошая девочка, — обратился он к ней, как к собаке, — умница, Миленочка. Всегда хочет сделать как лучше. Ну просто загляденье.

Милена откинулась на подушку и глубоко, со всхлипом вздохнула.

«Мне нужен платок, завязать глаза, — подумала она. — И затычки в уши».

На носу лодки зазвучала песня:

Леди у лэй ла,

Леди меня помнит?

«Это же тот мальчик, — догадалась она. — Тот самый, что привез меня сюда».

Больны ль вы, леди?

Вы больны ль, как я?

«Больна? Почему больна?»

— Ты что у нас, певец? — спросила она как бы в шутку. Еще неделю назад он им не был.

Леди, теперь я пою,

Иначе я не говорю.

«Как, уже и здесь? Болезнь добралась и сюда? — невесело подумала Милена. И вдруг ее пронзила мысль: — А ведь, кроме меня, сюда никто не приезжал. Может, именно я и привезла заразу?»

— Что ж, тогда пой, — сказала она мальчику.

«Зараза, — послышалось в ухе. — Ты и есть зараза».


ВСЮ ДОРОГУ, пока они плыли по Болоту, мальчик пел. Истощив весь свой репертуар, он начал просто выводить мелодии без слов — словно воспевая красоту мира, которого Милена не могла больше видеть. Приоткрыть веки она рискнула лишь раз; перед глазами мелькнула синяя вода и серебристо-серые камыши. Затем свет перед глазами начал рассеиваться, расплавляться в бесформенную маслянистую массу. В ее глазах сидела Троун.

— Что, любишь азартные игры? — прошептал вкрадчивый голос.

«Для того чтобы создавать образы, необходимо зрение, — прикидывала Милена. — Она может помешать мне делать голограммы. Вообще не дать заниматься “Комедией”. Ну и что? Главное, постановка уже запущена. В крайнем случае могу пойти к Мойре Алмази и попросить снять меня с режиссуры: мол, выдохлась — и передать работу кому-нибудь другому. Но тогда Троун может их уговорить взять себя в качестве техника. А это меняет дело. И опять же нет гарантии, что она перестанет меня истязать.

Надо найти какой-то способ защищаться. Неужели никак нельзя заблокировать свет, сбить ей фокусировку?»

Милена открыла глаза. Мир, ненадолго представ в обычном обличии, вскоре опять подернулся рябью и расплавился. Милена повела головой из стороны в сторону. Мир, ненадолго вернувшись, вновь сменился хаотичным набором красок. Следующая попытка повести головой закончилась новым колким сполохом в глазах.

— Ох-х, — тихо выдохнула Милена и затихла.

Между тем она выяснила: фокус достаточно узкий, причем наводится далеко не сразу. К тому же для фокусировки Троун прежде всего необходимо достаточно света.

И тут сам собой всплыл ответ. Неделю назад на улице Кат Милена слышала, как зазывает к своему лотку клиентов торговка игрушками — здоровенная баба с высоким, пронзительным голосом. Кстати, тоже певунья:

У вас есть друзья,

Что не видят себя?

Как будто из сказки —

Зеркальные глазки!

Вещь, что нам доверена,

Историей проверена!

Она торговала зеркальными контактными линзами. Так, пустячок, очередная симпатичная безделушка.

Но зеркальные линзы отражают свет.

Да, конечно! Зеркало отражает свет, делая фокусировку крайне затруднительной, и к тому же сводит на нет интенсивность света в глазах — то самое, на чем играет Троун. При этом ей придется наводить фокус уже не спереди, а сзади, что гораздо сложнее. Милена с помощью вирусов подсчитала интенсивность света, исходя из суммарной мощности Преобразователя.

Должно хватить. Вроде как должно.

Но как добраться до Кат, чтобы купить линзы?

— Отвези-ка меня к той пристани, что у Эмбанкмент Гарденс, — сказала она певчему мальчику. — Оттуда до Зверинца ближе всего.

«Единственная возможность добраться до Кат, чтобы Троун не успела меня ослепить, — это заблудиться по дороге к Зверинцу и случайно там оказаться. А чтобы сделать это, надо разозлить ее так, чтобы она для острастки пальнула в меня светом. Получается, надо ее сейчас вывести из себя».

— Ну что, Троун, — сказала она вслух, — видишь, ты выиграла!

Тишина.

— Троун, чего молчишь-то? Здесь никого нет, можешь отвечать.

Глаза остренько кольнуло; Милена зажмурилась и закрыла их руками. Однако открытыми остались уши и кожа рук и лица, рядом с которыми вдруг словно чиркнули спичкой. В ухе завозился червячок.

«Троун здесь ни при чем. Это ты, сама. Помни об этом», — предупредил он.

«Я могу выводить ее из себя, — напомнила себе Милена. — А значит, и контролировать».

«Так что видишь, Милена, есть все же справедливость на свете. И ты больше не сможешь помыкать людьми».

«Тишина и темнота, — подумала Милена. — Вот кто мои союзники и друзья».


МИЛЕНА ПОПАЛА В ВОДОВОРОТ рынка Нью-Кат. Был самый разгар Лета Песен. Пели здесь решительно все — в том числе и те, кто не был болен, — просто так. Очередное модное сумасшествие. Милена брела шаткой поступью, поминутно спотыкаясь и сталкиваясь со встречными.

С утра кругом сплошная пьянь! — пропел кто-то поблизости на мотив первой строки бетховенской «Оды к радости».

Песни вокруг так и звенели, так и катились волнами.

«Ты где? Где ты?» — допытывался сердитый голос в ухе.

«Не знаю! Я заблудилась! Ты же мне ничего видеть не даешь!»

Песни накатывали валом. Голос в ухе что-то сказал, но среди песенного гвалта Милена ничего не разобрала.

Мне б сейчас у моря освежиться…

Кто-то дернул Милену в сторону — видимо, она случайно вышла на проезжую часть: отчаянно звонили велосипеды; один промчался так близко, что ей ветром взъерошило волосы. Взор прояснился. Мимо на скорости проезжали велорикши с груженными продуктами прицепами.

Освежиться мне у моря бы сейчас…

Рядом, у прилавка с фруктами, возмущенная покупательница напевала «Семь-сорок»:

Что за ерунда такая!

Мне нужна одна папайя!

Все рынки, все рынки

Так торгуют день-деньской!

Голос — теперь уже самой Троун — скрежетал в ухе:

«Так ты что, на рынке, что ли? На этой чертовой Кат? Как тебя туда занесло?»

— «Как, как!» Лишат тебя зрения — еще не туда занесет, — огрызнулась Милена негромко.

В ответ на дерзость Троун уколола световой вспышкой. Милена, согнувшись от боли, уронила лицо в ладони, но с места не двинулась. Продавщица фруктов отвечала трагической арией Квазимодо из «Нотр-Дама»:

Могу продать лишь, извините, килограмм,

Одну папайю, извините, не продам!

Пение звучало повсюду. Что неудивительно: петь легко — не сложнее, чем разговаривать, — а главное, приятно.

Ах, сколько стоит? — спросила какая-то женщина на мотив арии «Povera Donna» из «Фальстафа». Благодаря музыке вопрос звучал подчеркнуто трагично, словно вся жизнь этой женщины была трагедией. Впрочем, судя по внешнему виду покупательницы, так оно и было.

Пять франков, шесть иен, — прозвучала другая мелодия из «Фальстафа», на этот раз — «Alle due al la tre». Бодрая мажорная музыка вполне подходила солистке — веселой молоденькой девушке.

Песни заполняли все вокруг — дрейфовали из распахнутых окон домов; стекали с крыш, где, развалившись, фотосинтезировала самая разная публика; клубились над торговками колбасой. Из бара около лавки мясника доносилось ритмичное кваканье:

Хоп, хей хоп! Хоп, хей хоп! Пьем мы с ночи до утра-а!

Пьем с утра до вечера-а-а!

«Что ж, ладно», — послышалось в ушах.

Милена отняла от лица ладони. Перед глазами все еще стояла дымка, но хоть видно было, куда идти. А заодно и то, в каком примерно месте искать торговку игрушками. А если ее сейчас нет на месте, что тогда? Идти в Зверинец? Уползти на Кладбище и там схорониться? Думать из-за шума было сложно, да и некогда.

«Песня вращает землю» — этот девиз здесь можно было истолковать буквально. Слышались прежде забытые фразы уличных зазывал: «А вот вишни, свежия-я-я!» Покупательницам посимпатичней адресовались чувственные серенады на манер «Love Me Tender»: «Я такой красе, как ты, в полцены продам».

По карнизу одного из обветшалых зданий шустрыми обезьянками носилась ребятня. Свесившись с балкона, сорванцов пыталась приструнить соседка.

Куда, сорвешься! Куда, сорвешься! — выкрикивала она, при этом ее слова трудно было воспринимать всерьез из-за мелодии в стиле диско и ритмичного подергиванья бедер певицы.

Песня взмывала и реяла над улицей, под стать нестройному хору поминального Братства, — получалось что-то вроде панихиды по веселому прошлому. Хотя были здесь и моменты сравнительного затишья, которые, как правило, сменялись синхронным взрывом голосов, подхватывающих в унисон что-нибудь из всеми любимого — например «We are the Champions».

Новые вирусы торжествовали. Вся улица ревела хором, после чего оглашалась раскатами хохота.

А Милена, растерянная, всклокоченная, брела, подслеповато таращась на нескончаемую череду прилавков. Вот кто-то торгует кистями и красками, а вот резинщик со своей не успевшей остыть продукцией. Вот птичник с клетками…

У вас есть друзья, что не видят себя? — послышалось на изрядном отдалении.

«Э, ты же в другую сторону прешь! А ну поворачивай обратно!» — скомандовала Троун ей на ухо.

— Чего? Не слышу, — соврала Милена.

Голос в ухе взвился до болевого порога.

— Ой, а сейчас громко! — крикнула Милена.

Она проталкивалась, как сквозь густой клей, — через шум, толчею, несносные блики света, сквозь навязчивый голос в ухе — голос уже запаниковавшей Троун, заподозрившей, что Милена что-то затеяла.

И вот она ее увидела — разбитного вида толстуху, торговку с пурпурными щеками.

Тут свет в глазах у Милены померк.

Тем не менее она на ощупь пробиралась вперед, хватаясь руками за чужие плечи и талии.

— Я слепая! Проведите меня туда, где игрушки! — заклинала она.

В этот момент, как ни странно, вся улица подхватила мотив «Symphonie Fantastique» Берлиоза, полушутливую молитву о ниспослании дождя:

О боже, дай, дай нам дождь!

Какой-то мужчина, напевая вместе со всеми, взял Милену под руку и повел.

«Сука! Падла! Тварь!» — верещала в ушах Троун так громко, что заглушала все остальное. Милена на всякий случай снова зажала себе глаза. Слепота сменилась жжением по всей поверхности рук: Троун обжигала ей кожу светом.

Милена нащупала край прилавка.

— Я здесь? Я уже на месте? — прокричала она.

— Да! — с трудом расслышала Милена сквозь вой.

— Уж вы меня простите. Я больная, — обратилась она к торговке, которую не могла ни видеть, ни даже слышать. — Мне нужны ваши линзы. Контактные, зеркальные.

Огонь жег кожу. Милена пронзительно вскрикнула; ее крик фактически утонул в общем гомоне.

— Чего? Чего тебе, милая? — донесся голос торговки.

— Свет жжет! — провыла Милена. — Линзы срочно надо!

Чтобы как-то спастись от жжения, она сунула руки себе под мышки.

Схватив мясистыми пальцами Милену за руку, торговка повела ее под навес. При этом Милена споткнулась бы и упала, если б продавщица игрушек не подхватила ее. Между тем на пальцах у Милены вздулись волдыри; два-три из них успели лопнуть, замочив рубашку. Торговка вывела ее на Лик-стрит.

Здесь было сумрачно и прохладно. Сам собой вернулся слух.

— Вставьте их, пожалуйста. Я не умею, — жалобно призналась Милена.

Женщина сердобольно склонилась над ней и запела что-то утешительное, вроде колыбельной:

Линзочки вставим тебе,

Деточка, ты не в себе…

«Точно, колыбельная». Не переставая петь, торговка аккуратно повернула Милену лицом в сторону от света.

Троун пыталась изобразить на пальцах у женщины червяков, но освещение здесь было слабое, и голограмма толком не удавалась.

Вот так: сначала одну, затем другую. Глаза инстинктивно заслезились, пытаясь исторгнуть инородное тело. «Ничего, привыкну, — сказала себе Милена. — А иначе никак». Она повернулась и посмотрела в конец Лик-стрит. Троун тем временем тщетно пыталась сфокусировать свет, отчего на линзах образовался голубоватый венчик. Милена помотала головой. На повторную фокусировку у Троун ушло несколько секунд. Пойдет.

Игрушечница сейчас рассматривала пальцы Милены в волдырях.

Ах эти ручки… — Начав было тему из «Богемы», она попробовала перейти на обычную речь. — Ч-че, ч-че… Ч-чертовы вирусы! И какая н-напасть нас дальше ждет?

Милена ответила, что не знает. Расплатившись за линзы, она поблагодарила торговку и снова вышла на свет, в песенный рев. Время от времени она поводила головой, чтобы освоиться. Купила себе перчатки и затычки для ушей.

— Чтоб ты сдохла… — успела сказать в ушах Троун, прежде чем затычки встали на место.

«Теперь у нас новая игра, — подумала Милена. — Чу-чу, вижу-слышу что хочу. Мели теперь что хочешь, мне все равно».

Всюду вокруг народ разевал рты в беззвучном пении.


ПРИМЕРНО ЧЕРЕЗ ГОД после этих событий Милена вышла замуж.

Она вспоминала день бракосочетания и свадебный банкет в лесу Консенсуса. Лето в тот год выдалось пасмурным и прохладным. Среди мясистых фиолетовых стволов носился порывистый ветер. Гости — как и вино — от жары не страдали. Скорее наоборот: пытаясь согреть ладонь о ладонь, они еще умудрялись держать при этом бокалы и вести беседу. Беседу пытался поддерживать и Майк Стоун; Милена как-то упустила из виду, насколько он может быть скован и косноязычен. Согнувшись чуть ли не пополам, он пожимал гостям руки и говорил что-нибудь вроде: «Большое спасибо, что пришли», «Вы, наверное, знаменитость» или «Я тоже всегда мечтал играть на сцене».

На свадьбу он явился в своем костюме астронавта. Этот костюм ему очень нравился, и потому он не видел никаких оснований для того, чтобы надеть что-нибудь другое. Карманы у него были набиты всякой астронавтской всячиной: микроскопчиками, многоцелевыми ДНК-капсулами и так далее. Их назначение он педантично, в нескончаемых подробностях разъяснял Сцилле, которая все свое актерское дарование использовала, чтобы изображать удивленный восторг и увлеченность.

В разгар свадебного пиршества умер Министр Мильтон.

— Вы двое были наедине друг с другом посреди космоса, — произносил он поздравительный тост. — Двое в лодке, не считая Пузыря! — В этот момент глаза у него закрылись, а улыбка растянулась шире обычного, словно ему наконец удалась самая изысканная, самая блестящая шутка. Лицо его приняло умиротворенное выражение. И он упал лицом в крабовый салат, опрокинув столик с закусками.

У Майка в комбинезоне имелась аптечка первой помощи, которой он немедленно воспользовался, сунув Мильтону в ухо пульсовый инжектор для поддержания дыхания и сердечной деятельности. Милена, Мойра Алмази, а также все Терминалы в это время срочно вызывали Консенсус. И тот прибыл в форме недавно сформированной полиции — людей в белом, именуемых «Гардой».

«Гарда» появилась, сопровождаемая частым сухим треском, будто что-то или кто-то нарезал воздух на куски. С неба на площадку посреди Маршем-стрит опустился настоящий хищник (Милена впервые видела вертолет). Он был весь из металла и резины и блестел, как какое-нибудь агрессивное, алчное насекомое. Майк Стоун подхватил тело Мильтона на руки и негнущейся походкой робота понес мимо «Гарды» в раздутое чрево чудища. Вслед за ним в чреве скрылись и люди в белом. Потом Майк вышел, а хищное насекомое, плавно поднявшись в воздушном смерче, улетело.

Сцена смерти и вертолет потрясли Милену. Вообще за последний год потрясения случались с ней не раз, и по различным поводам. При этом у нее всегда начинали невольно стучать зубы, а по спине пробегал неприятный холодок. Вот и сейчас Милену пробил озноб. Она попросила, чтобы ее отвезли домой. Бал был окончен.

Они пересекали Болото по мелким серым, лижущим борта лодки волнам. Было очень промозгло. Милена, свернувшись калачиком, прижалась, чтобы хоть немного согреться, к Майку Стоуну, но при этом все равно тряслась от холода. Страха она не чувствовала. Переживала лишь, что мужа через час-другой может потянуть заниматься любовью, а ей этого совсем не хотелось. Она раньше никогда не говорила ему, что не может заниматься сексом с мужчиной. Как ни странно, тем сильнее страх заставлял ее прижиматься к Майку.

Смутная боязнь не оставляла ее и тогда, когда они шагали в лакированные комнатки-шкатулки. Милена провела мужа по комнатам, зачем-то поправляя подушки, разглаживая и без того гладкую скатерть на столе. Зажгла спиртовые светильники. По темным углам затаилась по-прежнему невысказанная правда. «Во всем виновата, — думала Милена, — моя неискренность, стремление вечно что-то утаивать. Так что же будет дальше? А сейчас?»

— Майк, — сказала Милена, стоя к нему спиной. — Если хочешь, можешь что-нибудь сыграть на скрипке.

Майк Стоун молчал. Он сейчас стоял в центре их бамбукового жилища с неестественно прямой спиной, сцепив перед собой руки, и не знал, куда их пристроить.

— Что, не хочешь? — нежно спросила Милена. Она часто ловила себя на мысли, что думает о нем с искренней теплотой.

По-прежнему улыбаясь растерянной улыбкой учителя физики, он покачал головой. Потом подошел и очень осторожно сел на пуф, положив руки на колени.

— Может, желаешь что-нибудь… эдакое? — Интересно, чего такого «эдакого» могут ожидать мужчина и женщина во время своей первой брачной ночи?

— Да нет, ничего особенного и не надо. Все друзья у тебя замечательные, очень милые. Они очень старались. — Майк с немного печальной улыбкой посмотрел себе на ладони. — Сциллу, похоже, механизмы самоуправляемой мутации как-то не очень заинтересовали.

— Ты бы лучше им просто рассказал, что Пузырь может сам из себя выращивать курятину, — посоветовала она, присаживаясь рядом. — Им только такие штуки как раз и интересны. Для них главное — что-нибудь необычное.

— А у меня сам космос волнения как-то и не вызывает, — признался Майк запросто.

— Пожалуй, ты единственный, от кого я такое слышу, — улыбнулась Милена.

«Ну же, Милена! — велела она себе. — Давай, начинай! Расскажи ему все, побыстрей, чтобы покончить с этой недосказанностью, разрубить весь этот узел одним словом правды!»

Она придвинулась к нему.

— Это… Странноватый у нас немного брак получается, — произнесла она и осеклась, словно заблокированная вирусом.

Майк Стоун смиренно кивнул.

— Да. Знаешь… у меня, это, — выдавил он, — эрекции нет…

Милена подумала, что ослышалась.

— Э-э… что-что?

— Я импотент, — негромко и четко сказал он, уже без всякой растерянности. — Поэтому, боюсь, что интимные отношения в нашем браке неосуществимы.

Милена с трудом верила такой неожиданной удаче.

— Майк, — выговорила она с плохо скрытым облегчением. — Ты даже сам не представляешь, как я это ценю. В смысле твою искренность. Ведь главное — это сам брак. А физическая его сторона — вовсе не самое главное.

«Во всяком случае, после стольких лет воздержания».

— Я так и думал, что тебе не очень нравится секс, — сказал он. — И потому считал, что ты именно та девушка, которую я искал. — Эта фраза Милену порадовала несколько меньше. — Я сразу увидел в тебе по-настоящему хорошего человека, которого между тем физически не особо влечет ни ко мне, ни в общем-то к другим мужчинам в целом. — В голосе Майка сквозила искренняя нежность. — Но если честно, мне нравится лежать в обнимку.

Милена почувствовала, что безудержно краснеет. В каком-то смысле она попала в ловушку. Она поймала себя на том, что закрывает ладонями свои округлившиеся рдеющие щеки.

— Надеюсь, я не обманул твоих ожиданий, — сказал Майк Стоун. — Я так старался держаться в рамках, не разыгрывать из себя бедового парня.

Сама мысль о Майке Стоуне в роли бедового плейбоя отчасти оживила в Милене чувство юмора. «Майк Стоун, разыгрывающий плейбоя? Боже мой, на чем — на скрипке, что ли?»

— Майк, — улыбнулась она, опуская руки, — я никогда не представляла тебя плейбоем. Честно. Ну а я? Надеюсь, я твоих ожиданий не обманула?

— Конечно, нет, — с серьезным видом ответил он, по наивности полагая, что тем делает ей приятное.

— Я боюсь, Майк, — сказала Милена. Это прозвучало как объяснение; она даже сама удивилась этой фразе.

— Боишься? Чего? — не понял Майк.

— Последнее время? Той же темноты. Это со мной стало после Троун. Забавно, правда? Чтобы меня запугать, она использовала свет. Так что, по логике я, наоборот, темноту должна любить. А вот боюсь. И не только ее. Вирусов, например… Того, что они вытворяют… И… тебя. Тебя побаиваюсь.

— Это можно понять. Я человек со странностями, — с тихой убежденностью заметил Майк Стоун. — Сам же я даже не уверен, боюсь я чего-нибудь вообще или нет. — И это он тоже сказал вполне убежденно. — Даже представить не могу, что именно меня могло бы испугать. Есть лишь вещи, с которыми я в силах справляться и с которыми не в силах. Меня всегда изумляло, как управляешься с делами ты. У тебя каким-то образом получается добиваться нужного результата, просто настраивая людей на соответствующий лад. Как бы с помощью обыкновенного диалога — но в результате тебе все удается. Это потому, что ты испугана. Мне кажется, у тебя все получается из-за страха. Я же пытаюсь делать все от меня зависящее без него.

— Правда? И совсем-совсем ничего не боишься?

До Милены начинал доходить смысл его слов. Она думала, что неуклюжесть и скованность в нем — от страха. На самом же деле это, оказывается, лишь следствие внутренней слаженности и выверенности. Как в точных, добротных, но непритязательных внешне часах.

— Это лишь потому, что я чувствую: мне не в чем проигрывать. Если у меня что-то не получается — например, разговаривать с людьми, — ну так что ж, ничего постыдного в этом нет. Я пытаюсь и делаю все, что могу.

«Ты мне нравишься, — думала Милена. — Нравишься с каждым днем все больше и больше. Видимо, это все-таки не было ошибкой».

— Ну что, мне бы хотелось лечь, — сказал Майк. — И обнять тебя. Тебя все эти дни постоянно будто знобит. А я горячий. У меня очень жаркие ступни.

— Я была знакома кое с кем, у кого ступни тоже очень горячие, — прошептала Милена. Ее уже так давно никто не обнимал. Она взглянула на Майка. Со страхом.

«Да, мы, конечно, могли бы вместе торчать на кухне, заниматься готовкой, которая никому из нас не нужна. Или Майк доставал бы скрипку и играл, а я вставляла замечания насчет его игры. Но напряжение бы при этом сохранялось. И от него никуда не деться, как ни крути. Избегать его было бы обманом, чем-то недостойным. А потому не надо от этого отворачиваться, даже если тебе страшно. А мне страшно. “Ханжа, одержимая, скандалистка” — так, кажется, сказала когда-то Сцилла. Неужели я все еще такая? Мне это не нравится. Я чувствую себя отчужденной, словно махнула на себя рукой. Мне от этого одиноко и бесприютно, как сироте».

Милена легла в кровать, практически не раздеваясь, а Майк Стоун пошел в ванную помыться, интуитивно догадываясь, что ей не нравится запах мужчин. Обратно он возвратился голый и пахнущий вполне нейтрально. Тело у него выглядело еще причудливей, чем Милене представлялось, — она даже невольно улыбнулась, несмотря на боязнь.

Он тянулся кверху, высокий и тощий, как какой-нибудь персонаж Гойи, — узкие покатые плечи, живот как стиральная доска, узловато-угловатые руки и ноги. Бедра необычно широкие, почти как у женщины, с прорехой между тонкими ногами. Волосы росли в каких-то странных местах — например, на плечах и колечками вокруг сосков, таких маленьких и бледных, что они были почти неразличимы.

Между бедер унылым хоботом свешивался увесистый член, болтаясь, как неприкаянный пассажир в вагонной тряске, а яички держались на такой тонкой веревочке-мошонке, что у Милены даже проснулась сочувственная жалость, какой она от себя не ожидала. Она с любопытством смотрела на мужские гениталии — просто из интереса. Майк, повозившись, устроился возле нее в кровати, и Милена призадумалась, что же ей делать дальше. Пришла в голову мысль протянуть руку и коснуться его пениса, но от нее Милену сразу же заблокировало, словно вирусом. Ни за что. Бр-р, какая гадость. А что, если он солгал и сейчас это хозяйство у него оживет и он набросится на нее? Майк, словно почувствовав ее мысли, пропустил Милене руку под голову и, приобняв, с тихим вздохом привлек к себе на грудь.

Милена снова чувствовала возле себя тепло человеческого тела.

Это тело ее удивляло. Она полагала, что все мужчины на ощупь мускулистые, жилистые и жесткие, сплошь мышцы и сухожилия. Этот же, несмотря на жилистость, был мягким, теплым и гладким, таким уютным. Все еще побаиваясь его, Милена мелко дрожала. Для эксперимента одну руку она осторожно положила ему на грудь. Майк повернул лицо и посмотрел ей в глаза — со сверхъестественной звериной доверчивостью, наивностью младенца. Милена в ответ улыбнулась; страх начинал постепенно таять.

Майк удовлетворенно причмокнул. Так, лежа в безмятежной тишине, они встретили ночь. В эту не по сезону прохладную погоду Милена нашла себе уют и прибежище в теплой гавани.


В ТО ЛЕТО ПЕСЕН — лето засухи — о наступлении утра возвещал серебристый свет, заполняющий пустой, выцветший изнутри колокол неба. Пол под ногами был теплым еще с вечера. Вода для умывания отсутствовала, а та, что была в ведерке для питья, оставалась нагретой. Стояла стойкая вонь от гниющих камышей. Цветов на похоронах больше не было: все они засохли.

К середине сентября дождей не было уже четыре месяца. Верхние подступы к устью пересохли. Судоходным оставался лишь главный канал, ведущий к Темзе, до которого путь по Болоту приходилось одолевать пешком. В течение всего тягостного лета этот невольный утренний моцион был ненавистней всего.

Водоросли и водяные растения под солнцем спеклись в подобие папье-маше — жесткую, пористую корку над слоем грязи и камней. Стоило случайно продавить ее ногой, как в нос ударял шлейф пыли и сырой, затхлый запах как из склепа. Сильно обмелели и ужались в размерах рыбные питомники.

Милена как-то шла мимо пруда, и в это время почва перед ней зашевелилась. Буквально из-под ног в солоноватые лужи брызнули сотни лягушек. Сверху кружили жадные до поживы цапли. Было семь утра, а жара уже стояла несусветная. Рубашка на Милене взмокла от пота, губы потрескались, а в горле пересохло. На берегу, подставив родопсиновую кожу солнцу, уныло сидела ребятня, уже толком и не отгоняя цапель.

— Доброе утро, — окликнула Милена детей.

Те молча, с опаской посмотрели на нее и продолжали неподвижно сидеть. Некоторые даже отодвинулись.

Милена шагала враскачку, попеременно мотая головой то вверх-вниз, то вправо-влево: это был единственный способ избежать рефракции в глазах. Глянув однажды в зеркало, она обнаружила там создание с глазами инопланетянки или ящерицы — такими же чужими, непроницаемо блестящими. Известно, что глаза — зеркала души. А ее глаза теперь были просто зеркалами. Зато они исключали любой светообмен. Люди, встречаясь с Миленой глазами, тут же неприязненно отводили взгляд. Окружающий мир с его нестерпимым солнцем, яростно хлещущим камни и выбеленные зноем растения, представал как сквозь синеватый фильтр.

В этот палящий зной Милена носила перчатки, а также плотную, наглухо застегнутую вокруг запястий рубашку, толстые штаны и окутывающий лицо шарф. Малейшее попадание солнца на кожу превращалось в пытку. Свет сразу концентрировался на обнаженном участке и начинал сжигать. Вокруг глаз уже пузырились волдыри.

Мимо детей Милена прошла на плантацию пожухшего риса; дальше путь предстояло держать в стороне от людских глаз. Что постоянно вызывало боязливый трепет: как только она оказывалась одна, на нее начинал насылаться морок.

Вот впереди по ходу приподнялась кочка водорослей, и под ней зашевелилось, завозилось что-то человекоподобное — голая рука, лицо в пузырях ожогов. Кожа на лице была в синяках и шрамах и при этом как бы торчала у кочки из пасти. Получалась эдакая косматая башка с оскалом клыков и стеклянистыми зеньями, откуда лицо несчастного страдальчески взывало сейчас к Милене: «Спаси меня! Умоляю, спаси меня от нее!»

У Милены дрожали колени, а ноги инстинктивно пытались обойти это место — в общем, налицо была картина полного нервного расстройства. Лишь колоссальным усилием воли она заставила себя пройти сквозь это наваждение: сквозь кочку, сквозь страдальческое лицо. «Тебя здесь нет, — твердила она. — Ты не существуешь». Она сжимала кулаки; все эти сцены действительно выматывали до предела. А ведь день еще только начинался.

Дальше путь лежал в обход давно пересохшего рыбного питомника. Рыбу отсюда вывозить даже не стали: слишком хлопотно, к тому же все равно пропадет. Теперь рыба валялась и тухла в побелевшей спекшейся грязи. Роями гудели мухи; пытались сесть на лицо, на губы. Приходилось от них отмахиваться.

Неожиданно груда дохлой рыбы раздвинулась, и под ней появилась Троун Маккартни. Она тоже представала в виде гниющего трупа, частично объеденного. Дохлятина разинула рот, и над ним облаком взметнулся мушиный рой.

«Милена! — зудело мушиное облако. — Милена, Милена!»

Милена, напрягшись, с немым упорством двинулась напролом. Перед ней чуть ли не до горизонта тянулась потрескавшаяся глинистая корка, усеянная рыбьими останками. Решив, что они не настоящие, она, шагнув, поскользнулась на первом же трупике, противно хрупнувшем и растекшемся в тухлую гниющую массу. За все утро это происшествие было, пожалуй, самым досадным. Милену охватило яростное отчаяние. «Мои туфли! — мысленно вскрикнула она. — Мои новые чудесные туфли! Я как знала: надо было нести их в руках». Теперь они весь день будут вонять тухлой рыбой. Мало того что люди и без того смотрят на нее как на трясущуюся помешанную. Теперь она, получается, уже и вонючая помешанная. Туфли Милена попыталась вытереть белесыми пучками травы, сухой, как пакля.

Она приближалась к главному каналу Темзы. Во время отлива ширины в нем было от силы метров пять. Канал тянулся к воротам Большого Барьерного рифа по смердящему ложу из мягкой грязи и высохшей соли.

Риф вздымался вдали подобием заснеженного горного хребта. Даже через фильтры линз Риф сиял под свирепым солнцем так, будто его посыпали толченым стеклом. Свет, отражавшийся от него, казалось, жаром обдавал кожу. Хребет простирался на юг к Саут-Даунс и на север к Тоттенхэму. Нижняя часть фундамента была рябой от высохшего лишайника, пятен грязи и отступавшей в течение лета фут за футом воды. Ворота шлюзов теперь были широко открыты: сдерживать воду больше не было необходимости.

По берегам в ожидании такси теснилась людская толпа. Конечную остановку со всеми ее тентами и переходами перенесли теперь гораздо выше по кромке берега, подальше от умирающей реки. Мерно, с усталой обреченностью колыхались широкополые шляпы и панамы. Почти все поголовно носили шорты, легкие рубашки и сандалии. Кое-кто из ожидающих забрел во влажную грязь и стоял там, как фламинго в стороне от стаи. Поклажа — корзины с товаром — лежала грудой без присмотра на откосе: вязки скукоженных луковиц и чудом уцелевшего редиса; ведра с лягушками, забитыми второпях, чтобы успеть до того, как они сами погибнут от засухи. Ниже по течению берега были белы от птицы, собравшейся у оставшейся воды.

По приближении к остановке на Милену мелко засеменила стая пауков со смазанными, мультяшными физиономиями злодеев. «Чу-чу, вижу-слышу что хочу. Думаешь, ты меня напугала? — Милена невольно выпятила челюсть под своей удушающей шерстяной маской. — Меня, напугала? Ха!» — Она машинально дернула головой, чтобы стряхнуть ненавистный морок.

Наваждение сгинуло, и она встала в очередь на речное такси. У Милены теперь были заткнуты не только уши, но и ноздри. До нее не сразу дошло, что кто-то окликает ее по имени.

— Милена? Милена!

Обернувшись, она увидела пропеченного солнцем фермера в широкополой шляпе, шортах и подобии бежевой туники. Его резиновые шлепанцы и лодыжки покрывала засохшая серая грязь.

Это был Эл. Эл-Нюхач. С корзиной пожухших листьев кориандра.

— Боже мой, это что же с тобой такое? — встревоженно изумился он и, взяв ее за руку, отвел в сторону от пузырящейся мыслями людской толчеи.

Милена догадывалась, в каком обличии она сейчас перед ним предстает: престранного вида, нервически дергающаяся особа — с зеркальными, как у ящерицы, глазами, с ватными тампонами в ушах и носу, да еще и с жуткими видениями в мозгу, которые, по ее мнению, на нее кто-то насылает.

В относительной тишине Милена попыталась сосредоточиться и посылать четкие мыслительные импульсы.

«Я разозлила одну женщину, — сообщала она без слов. — Эта женщина — крупный специалист по голограммам. Она пыталась выжечь мне глаза. Поэтому я ношу эти зеркала. И теперь — куда бы я ни шла — стоит мне очутиться одной, как она тут же начинает насылать на меня всякие мерзкие образины».

Одновременно с этим Милена отдалялась от остановки, увлекая за собой Эла, чтобы он мог четче вглядеться в ее мысли.

«Я раскрываю тебе это потому, что ты Нюхач и можешь видеть то, что вижу я».

Эл явно взволновался и остановил Милену, тронув за рукав. Тогда она показала ему все без утайки: и бычью тушу у себя в гостиной, и мушиный рой, и вспышки света на сетчатке, и увиденное только что.

— Теперь ты мне веришь? Что ты думаешь обо всем этом? — спросила она вслух для того, чтобы и он ответил ей словами.

Какое-то время Эл стоял, невольно открыв рот, после чего произнес, тщательно подбирая слова:

— Мне кажется… что ты сама это все выдумываешь.

Милена понимала, что это значит. Хотя чего же еще ожидать? Ей и самой все это кажется бредом.

— Что ж. Прекрасно, — тускло сказала она и зашагала обратно к остановке, глядя себе под ноги. Воняющие тухлятиной туфли щерились сейчас на нее рыбьими мордами. Толстые губы при этом были в алой помаде, а глаза с искусственными ресницами кокетливо подведены косметикой.

«Вот! Видишь, вот?! — Она метнула импульс мысли Нюхачу, рывком разворачиваясь, чтобы показать ему туфли. — Мои туфли! Она сейчас изобразила на них рыбьи хари! Ты видел, а? Вот буквально сию секунду, на свету! Это все правда, правда!»

Тот лишь скорбно на нее смотрел. Нет, ничего он не видел. С саднящей болью разочарования Милена повернулась и побрела в толпу. Народ пришел в движение: стал слышен звук мотора. Все потянулись на береговой откос за своей поклажей. Милена стояла в очереди; Эл подошел и остановился рядом с ней.

«Ты, конечно же, толком ничего не можешь сказать? — горько спросила она его. — Ты сканируешь лишь мои воспоминания, которые могут тебе казаться безумными или не безумными. И сказать можешь лишь то, что я все это себе представляю. Тогда скажи мне, — внятно подумала Милена, — что произошло с тобой, с твоим даром?»

Эл с растерянной улыбкой развел руками: дескать, в такой толпе ничего не разобрать.

— И давно ты выращиваешь кориандр? — вслух спросила она.

Подъехало речное такси — плоская округлая посудина с малюсеньким движком.

— Швартовки не будет! Швартовки нет! — выкрикивал с палубы мальчуган-помощник. — Просим всех к борту добираться вброд!

Народ, закатав штаны (у кого они были), ринулся в глинистую, кишащую шистосомами воду. Нюхач Эл, осторожно оглядевшись, сквозь зубы нроцедил:

— Меня преследуют.

Милена не расслышала, что он сказал, и, рискнув вынуть из уха один тампон, наклонила к нему голову.

— С той поры как началось все это пение, они теперь отслеживают всех, кто имеет хоть какое-то отношение к суррогатным вирусам, — рассказывал Эл, стараясь как можно меньше шевелить губами и не смотреть в сторону Милены. — За нами теперь шпионят соглядатаи. Мне теперь, чтобы как-то укрыться, надо все время находиться среди людей. Как ты в свое время пряталась от меня.

— Мне нужна твоя помощь, — сказала Милена.

Он устало закрыл глаза.

— Они хотят меня стереть, — выговорил он. — Они всех сейчас стирают.

— Ну пожалуйста!

Эл лишь покачал головой. В глазах у него стоял плохо скрытый страх.

— Я сейчас даже головы поднять не могу.

Милена, прикрыв глаза, кивнула и слегка стиснула Элу локоть: «Я все понимаю». Рука у нее при этом дрожала. «Вид у меня сейчас просто безумный, — подумала она, пытаясь мимоходом пригладить себе волосы. — Я сегодня даже забыла причесаться».

Эл по-прежнему смотрел на нее глазами, полными жалостливого сочувствия. «Неужели у меня и впрямь такой скверный вид?» — невольно подумала Милена. Стянув свои смердящие новые туфли, она вместе со всеми побрела к лодке.

Ступать по илистому дну было не столько трудно, сколько противно. Иммунная система выслала целую армию мышат, которые сновали по ее ногам. Вода по консистенции напоминала разогретый суп, а дно — кашу, сквозь которую торчали скользкие коренья и ветки. Кое-как прополоскав туфли, Милена, а следом и Эл по веревочной лестнице взобрались на борт посудины. Такси было явно перегружено, все стояли спина к спине, живот к животу. Милена оказалась стиснута между двумя потными спинами, упираясь в одну из них лицом. Не было слышно даже разговоров. Такси отвалило от берега, увозя потную, пахнущую болотной грязью ораву — в том числе и нескольких «зайцев», зависших за бортом на веревочной лестнице.


ТАКСИ С ПЫХТЕНЬЕМ проходило шлюзы. Ворота были открыты, обнажая сухую серую древесину стен. Деревянные балясины ссохлись настолько, что между ними появились зазоры. Болото и Яма находились теперь на одном уровне.

Наконец показалась коралловая набережная. Высокая лестница отбрасывала прохладную, благословенную тень. Попавшие под ее сень пассажиры поднимались по ступеням нарочито не спеша, шаг за шагом, всеми порами вбирая прохладу.

— Хочешь, поехали дальше вместе. Я заплачу, — предложила Милена, пока они стояли в очереди на высадку. Она собиралась нанять лодку, но одной ехать не хотелось: тогда пришлось бы остаться наедине с Троун.

Эл в ответ покачал головой.

— Фермеры не ездят вместе с членами Партии, — сказал он. Да, это безусловно привлекло бы внимание, а то и вызвало бы вопросы. Эл демонстративно втянул голову в плечи: мол, мне сейчас надо держаться тише воды ниже травы.

Милена понимающе кивнула. На пристани она нашла свободную лодку и, зайдя в нее, оглянулась на ступени лестницы. Эл уже успел смешаться с толпой таких же, как он, фермеров. Однако, когда лодочник выгребал на середину обмелевшей реки, она его все же заметила: вон он, на берегу, стоит и провожает ее взглядом — тяжелым и тревожным.

«Если б только пошел дождь, — тоскливо думала Милена. — Если б он пошел, образы начали бы преломляться, и все бы раскрылось». Милена поглядела на маленькую корзинку у себя в руке. «Тем не менее со мной моя фляжка, — подумала она, как солдат думает о последнем патроне. — Так что при случае успею плеснуть». Она направлялась в Зверинец, уже привычно напрягаясь в предчувствии того, через что ей сейчас придется пройти.


ОТ МИЛЕНЫ НЕ УКРЫЛОСЬ, как малолетки за столами шикнули друг на дружку и заговорщицки притихли, стоило ей войти в вестибюль.

«Мартышки, — с усталой снисходительностью подумала она. — Да-да, вот и она, сумасшедшая мадам. Потешайтесь, обезьянки».

Стараясь говорить нормальным голосом, она представилась и спросила, были ли какие-нибудь сообщения. При этом напряжение словно сочилось у нее из-под кожи, наполняя воздух вибрацией. Одна из девчушек что-то сказала, но из-за затычек в ушах Милена не расслышала и попросила повторить.

Удаляясь, она чувствовала на себе их взгляды. Возможно, они сейчас корчили рожи у нее за спиной и втихомолку пересмеивались. Было так неловко, что Милена вдобавок чуть не споткнулась.

По коридору она прошла в репетиционный зал. На пути ей то и дело попадались отделенные от тела руки, строящие самые разные фигуры из пальцев, унизанных коралловыми перстнями.

«Надо держаться, и все тут, — внушала себе Милена. — Держаться, пока Троун не потеряет терпение, не выдаст себя. Или пока меня не отправят в космос».

В репетиционном зале в полном составе дожидалась актерская труппа. Сейчас как раз делалась запись начальных эпизодов, фрагментов из первой Песни. Актеры должны были исполнять игровые моменты, а Милена — проецировать, создавать атмосферу дантовского леса. Впоследствии его будут транслировать из космоса, а изображения вырастут до размеров континента.

Работа не шла.

Во-первых, Милена опять опоздала. Она теперь всегда опаздывала. «Рано я даже высовываться из дома не могу, — оправдываясь перед собой, говорила она. — Не хватало мне еще всю дорогу, пока никого рядом нет, находиться наедине со всем этим кошмаром; я этого просто не вынесу. Поэтому вам остается лишь ждать. Жаль, конечно, но поскольку вы — расскажи я обо всем, что со мной творится, — все равно не поверите, что ж, терпите».

За очередное опоздание Милена не извинилась.

«Все равно ведь подумаете, что я сумасшедшая».

Это так или иначе читалось на удрученных лицах коллег, относящихся к ее выходкам с плохо скрытой обидой. Сидящие с постными лицами Сцилла с Питерполом наверняка считали ее изменницей. Толл Баррет, откинувшийся на стуле, на нее даже не взглянул. Сам по профессии режиссер, он помогал с созданием голограмм. Милена, сделав пару вращательных движений шеей, поставила возле себя на стул корзинку.

— Доброе утро, Милена! — нарочито громко поздоровалась Сцилла. Подчеркнутая вежливость выглядела как упрек.

«Круто», — подумала Милена с безотчетным раздражением и рассеянно ответила:

— Привет.

Следующую фразу она произнесла, лишь собравшись с духом:

— Толл. Еще раз тебя попрошу: следи, пожалуйста, чтобы в куб снаружи не просачивалось искажение, ладно?

— Ну ладно, — хмыкнул тот, по-прежнему не глядя в ее сторону.

— А то у нас что-то постоянно искажает фокусировку.

Известно что: Троун старается.

— Н-да, что-то последнее время действительно до нормы не дотягивает, — с немного растерянной усмешкой согласился Толл.

— Не просто не дотягивает, а никуда не годится, — безжалостно поправила Милена.

Он небось думает, что я к нему просто придираюсь. А что я могу сделать? Пусть думает.

— Так, — крутнув в очередной раз шеей, вспомнила она об остальных. Мозги на какой-то момент словно перемкнуло.

«Ч-черт, а на чем мы вчера вообще остановились? — На нервозность вирусы реагировали тем, что тоже становились дергаными и неуправляемыми. — Даже не помню, какую мы делали сцену. Невозможно работать».

Получается, Троун справлялась со своей задачей.

— Сцилла, а на чем мы вчера остановились?

Она попыталась спросить как можно непринужденней и дружелюбнее, но вышло как-то капризно и плаксиво.

— «Был ранний час», — протянула Сцилла с тягостным вздохом, демонстрирующим, что она уже не рада, что связалась с постановкой.

— Э-э… Это твоя такая реплика, что ли?

Милену била дрожь, отчего сжатые кулаки ходили ходуном, словно встряхивали игральные кости.

— Милена, мы же еще не дошли до того места, где я вступаю. Сначала входит Вергилий, потом уже идет пение. Ты что, не помнишь, что я играю Вергилия?

За самим рассказчиком значилось всего тридцать семь реплик, и то лишь для усиления визуального эффекта, фоном к музыке. Остальное — пение. А несчастные актеры до сих пор еще и рта не раскрыли; все поглощала эта бессмысленная возня со вступлением, живое дополнение к декорациям. Как будто больше не на что время убить. У людей время транжирится попусту, вот и все.

«Я справлюсь, все равно справлюсь», — с упорством думала Милена-режиссер. Потянувшись через Толла, она подрегулировала шкалу настройки, нажала нужные кнопки, после чего закрыла глаза. Свет зала поступал в мозг для Преобразования, и Милена даже с закрытыми глазами разглядела, как Сцилла с Питерполом переглянулись и со значением покачали головами.

— Тебе же будет легче, гораздо легче, если ты повытаскиваешь эти штуковины из глаз, — сказал Толл Баррет, имея в виду контактные линзы.

— Не могу, Толл, — отозвалась Милена. — И объяснить, почему не могу, тоже не могу.

Работать ей приходилось с закрытыми глазами. Иначе, чтобы уклоняться от помех, она была бы вынуждена постоянно дергаться из стороны в сторону. «Все равно справлюсь. Все равно получится». Милена уже приноровилась работать с закрытыми глазами.

Нагнетаемые разумом, созидались образы. Они у нее уже вполне сложились. Ей виделась темная чащоба с отполированными мертвыми сучьями, когтисто изогнутыми голыми ветвями. Едва ли не физически ощущалась почва, обильно удобренная веками естественного гниения за счет бесчисленных наслоений упавшей листвы и коры. А за ветвями уже проглядывала влекущая даль с крутыми вулканическими склонами на горизонте. И уже дышал, волной колыша темную листву, предрассветный ветерок. Воздух, обтекая валуны, поднимался по высоким склонам к облакам и гнал их, степенно открывая пока еще бледную панораму зарождающегося рассвета. Он возвещал конец жуткой ночи, проведенной заблудшим путником в сумрачном лесу. «Представь, — внушала себе Милена, — что и твои тяготы когда-нибудь закончатся».

Навстречу вышла рысь — гибкая, с контрастными пятнами на шкуре и лукавой улыбкой Чеширского кота. Музыка преобразовывала слова в звуки:

Она, кружа, мне преграждала высь,

И я не раз на крутизне опасной

Возвратным следом помышлял спастись…

— Гм, — подал голос Толл Баррет. — Рысь как-то очень уж на человека похожа. Может, поубавить сходства? Хотя смотри, тебе видней.

— Хорошо, давай убавим, — согласилась Милена, слегка меняя облик животного.

Устало заковылял по воображаемому склону Питерпол, обыкновенный парень в обычной одежде. Солнце понемногу скрадывало своим светом гаснущие утренние звезды. Милена перенесла образ на пейзаж. Путник передвигался по земле, а рядом с ним гибко кружила рысь, к которой готовился присоединиться лев.

Толл Баррет тронул Милену за руку.

— Милена, посмотри, что ты делаешь.

Та открыла глаза. Лапы у льва, ее прекрасного благородного льва, были нелепо и криво обведены жирными световыми контурами, как будто их нарисовал ребенок. Она зажмурилась; умозрительный образ был в полном порядке. «Да что же это такое! Этого не должно быть! Черт, черт, черт!!!»

Милена опомнилась лишь тогда, когда уже трижды грохнула кулаком по пульту. Толл, Питерпол и Сцилла смотрели на нее с тихим ужасом.

Троун все же изыскала способ ее уничтожить. И как легко, как технично! Настраиваясь в резонанс, она просто-напросто посылала свои намеренно искаженные, дилетантские поправки прямо в голограмму. Причем в самом нужном месте. А кто еще мог такое сделать? И кто поверит, что это делает не сама Милена?

— Может, прервемся? — предложил Толл.

Милена снова открыла глаза. А значит, ей теперь опять надо было крутить шеей, дергаться, раскачиваться, как страдающему аутизмом ребенку.

У Сциллы вид был такой, что не передать словами. Нервно крутя на пальцах кольца, она решительным шагом подошла к пульту и, облокотясь на консоль, посмотрела Милене в глаза. Точнее, попыталась взглянуть: зрачков за зеркальными линзами все равно не было видно.

— Милена! Тебе самой все это еще не надоело?

— Нет, — ответила Милена сухо.

— Это огромный по масштабам проект, и он требует профессионального подхода. Если ты не справляешься, то так и скажи. Ты уже сделала все, что могла, но, как видишь, ничего не вышло. — Толл Баррет был менее дипломатичен.

Питерпол уже страдал певческим недугом и потому говорить ничего не стал — уж лучше молчать, чем заикаться и выглядеть посмешищем. Тем не менее глаза у него ясно выражали все, что он сейчас думал.

Милена помолчала, устало смежив веки.

— Попробуем еще раз, — выдавила она с окаменелым лицом. «Сдаться? Ну уж нет». Все тяжело вздохнули.

— Всем привет! — послышался знакомый голос. — Как тут у вас, все нормально?

Голос был натянутым, как готовая лопнуть скрипичная струна. И точно так же все подобралось и натянулось внутри Милены. Затылок словно иголками закололо. Открыв глаза, она обернулась.

В комнате стояла Троун. Цветастая накидка не могла скрыть резких изменений в ее лице. Ввалившиеся глаза, скривившийся рот. Она силилась выдавить улыбку, но натянутые жилы на шее словно тянули губы книзу. Колтуном свалялись неделями не чесанные лохмы, торчащие в стороны или лезущие в глаза. Вот оно, ее истинное обличие. Тоже, видимо, несладко приходится — все это вытворять. Милена лишилась дара речи.

— Ничего, если я тут чуточку посижу, посмотрю? — попросилась Троун. — Думала, заскочу на минутку, гляну, как они там. Вы, наверно, уже все почти закончили. Давно ведь уже работаете. Месяца два, а то и больше?

Милена молчала. Молчали все.

— Ну давай, — пожал наконец плечами Толл Баррет. — Посмотри. Заодно, может, что подскажешь.

Опять гора, путь из леса, рысь, лев, величественная музыка Ролфы — все настолько опостылевшее от бесконечных неудачных прогонов, что уже и не в радость. О, а вот и она: нелепая световая раскраска у льва вокруг лап. И звезды наверху какие-то смазанные.

— Ты не на композицию смотри, — обратилась Милена к Толлу. — Ты на нее смотри, на Троун. Смотри, не отрывайся.

Толл обернулся. Милена скрытно тянулась в корзинку за фляжкой.

— М-м-м, — протянула Троун слегка разочарованно и вместе с тем участливо, — что-то малость не так. Надо будет как-нибудь к вам подойти, подретушировать.

Она сидела, печально округлив глаза.

— Смотри, смотри на нее, Толл, — как завороженная шептала Милена, дрожащей рукой наливая в стаканчик воду.

«Сейчас плесну в голограмму водой, она исказится, и сразу все раскроется. Воду жалко: такой дефицит».

Прихлебывая из стаканчика, Милена не сводила взгляд с Троун. Вот оно, ее изнуренное лицо с колтуном волос. Каждый волосок различим — вон как вся растрепалась, — и морщинки у рта не плавают, а будто впечатаны в кожу.

«А если это не голограмма? Что, если это действительно сама Троун? Сейчас плесну в нее, капли покатятся по морде, и все подумают, что я действительно рехнулась».

Милена буквально зондировала Троун взглядом в поисках малейшего изъяна, какого-нибудь неброского светового дефекта. Нет, картина безукоризненная. Даже вмятина есть на кресле.

«Она реальная, — решила Милена. — Она на самом деле здесь. Кто же тогда за нее сейчас создает голограммы? И создает ли вообще?

А может, дело просто во мне? Может, я действительно тронулась?»

Руки у Милены вдруг словно окаменели — настолько, что она не могла ими пошевелить.

«Видимо, разум обратился против меня. И, как видно, именно он выдает эти жуткие образы. Если оно так, то первый шаг к выздоровлению — все это признать. Признать, что разум меня покинул».

— Все эти изъяны добавлены искусственно, — раздался голос, заставивший всех вздрогнуть. — Это намеренная порча, саботаж.

Милена обернулась. Там, в дверях, стоял Эл. Нюхач Эл.

— Что ты здесь делаешь? — негодующе вскинулась Сцилла. Она хорошо помнила ту давнюю историю, которую не могла ему простить. — Здесь репетиция, запись! А ну вон отсюда, фискал! Скользи, Нюхач паскудный!

— Да, я Нюхач, — невозмутимо сказал Эл. — И читаю мысли. Преображение — это мысль, так что я считываю и ее. А потому утверждаю: все эти огрехи наложены искусственно. И так же, читая мысли, я знаю, кто именно их делает: Троун Маккартни.

Все замерли. Троун тоже сидела неподвижно, с затаенной улыбкой.

— Она преследует Милену, насылает на нее всякий морок в виде голограмм, причем на редкость гадких. Все это она пытается проецировать Милене непосредственно на сетчатку. С тем чтобы та света белого не видела. Потому Милена вынуждена носить зеркала, или как вы их там называете.

— Что?! — вскрикнула Сцилла. — Милена, это правда?

Та лишь безмолвно кивнула.

— Если она действительно все это делает, как же она одновременно умудряется здесь сидеть? — недоуменно спросил Толл Баррет.

— Где, здесь? — переспросил Нюхач. — Здесь никого нет. Это просто образ, зеркальный образ. Она смотрится в зеркало и посылает образ сюда к нам.

— А кто из вас на такое способен? — воскликнула Троун, вставая и проворачиваясь на месте. Вышло так гладко, что появились даже вмятины от ног на ковре — совершенно достоверные, с углублениями, без всякой световой подкладки.

— Ну что, кто может сделать голограмму круче? — повторила она с вызовом и тут расплакалась. Все застыли на месте и смотрели на нее, распахнув глаза: Сцилла, звуковик, Толл с Питерполом.

— Ну почему, почему вы все меня отвергаете? — кричала она. — Почему все меня всегда отвергают?

Милена внезапно окрепшей рукой начала поднимать вверх свой стаканчик.

— Вы даже не представляете, что я могла бы сделать для «Комедии»! — заклинала Троун. — Я бы вам таких ангелов понаделала, такие небеса, что вообще не отличишь! И музыку обалденную, и землю!

— А заодно и ад, в который бы нас всех упекла, — сказала Милена и плеснула водой.

Троун на мгновение преломилась, рассеялась. Части лица разлетелась брызгами по воздуху.

— Бож-же мой, — выдохнул Толл Баррет.

У Милены по лицу текли слезы.

— Вот тебе мои кошмары! — Она как будто выплескивала не воду, а горькую, полную ненависти желчь. С каждым новым плеском часть Троун размазывалась по стенке и стекала каплями вниз. — Вот — когда я хочу спать, а ты насылаешь галлюцинации!

И еще и еще, хлестко как бичом.

— Она жжет мне глаза голограммами! Разбрасывает внутренности по полу! Лезет в нос, в уши!

Троун стояла перед ней и пускала слезы, скрестив руки с благочестивым видом великомученицы.

Толл бережно обнял Милену, которая содрогалась от рыданий. Стаканчик выпал у нее из рук, оставив мокрый след на толстых байковых штанах.

— Слава, слава богу, — твердила она, сглатывая слезы и облегченно вдыхая воздух свободными от тампонов ноздрями. «Всё, теперь все видели. Теперь все всё знают». И она не безумная, нет. Сцилла ласково гладила ей волосы. Троун, помаячив еще какое-то время, беззвучно сгинула.

Сцилла осталась с Миленой, а Толл с Питерполом поспешили к Мильтону и все ему рассказали. Что было потом, Милена точно не знала. К Троун в комнату нагрянули с обыском и изъяли все оборудование. Правда, саму Троун не застали — она успела скрыться, прихватив с собой портативный Преобразователь. Путь в Зверинец ей отныне был заказан; при поимке ее немедленно надлежало пропустить через Считывание и зачистить до основания.

В наступившей суматохе Нюхач успел ускользнуть и, видимо, принял новое обличие.

А Сциллу с Миленой от веселой, самозабвенной болтовни неожиданно отвлекло смутно знакомое постукивание по крыше и подоконнику.

— Это же… дождь! — со счастливым смехом воскликнула Сцилла. — Милена, дождь!

Вместе они выбежали на бетонные тротуары, куда с темно-сизого от туч неба падали капли размером с воробьиное яйцо. Люди выбегали из зданий и, смеясь, протягивали руки к небесам, позволяя теплым дождевым струям насквозь промочить одежду. Сами собой возникали непроизвольные хороводы, а над городом стояло дружное пение — тут были и «Музыка на воде» Генделя, и битловский «Rain», и вообще все подряд. Танцевали и Питерпол, и Толл Баррет, а Темза от дождя была рябой и шершавой на вид, и ручейки бежали по иссохшейся, испещренной трещинами глинистой корке русла.

А рядом с ними, почти неразличимый под серым небом, ненадолго возник смутный образ, подпевающий неверным, срывающимся голосом.

Троун по-прежнему пыталась влиться в хор.


НИТИ ГРАВИТАЦИИ ТЯНУЛИСЬ до самой альфы Центавра. Милена ощущала ее у себя в голове и чувствовала, как силы притяжения тянут ее и саму Землю книзу.

— Выйти замуж за него — неплохая идея, — говорил Ангел Боб. Он ощущался у Милены в голове отзвуком мысли. — Тебе нужна защита, Милена.

«Защита? — хотела спросить она. — От кого?»

Но тут вспомнилась Троун.

От Боба ей передавался сквозящий образ потери, ощущение пустоты.

— У тебя ведь Неправильная Морфология, — напомнил он.

— Они меня знают как облупленную. Почему же меня не считали?

— Ты им нужна, — отвечал Боб.

Правда же, странно: звезды все так же красивы и притягательны. Вот так, наверно, и в концлагерях двадцатого века узники смотрели в ночное небо и думали: как странно, что на свете все еще существуют звезды и красота.

— Но зачем я им?

— О-о, — протянул Боб. — У них есть проект еще безрассуднее, чем этот. И им для него нужен исполнитель. Тот, кто мог бы отливать в форму свет. Консенсусу наскучило одиночество. Он задумал тянуться дальше, в поисках внешних сношений.

Вместо объяснения Ангел Боб загрузил ей концепцию в целом: ее образ, масштаб, функции. Он снова представил ей диаграмму. Показал Ангелов, движущихся по линиям, ветвящимся от крохотной Земли, крохотного Солнца. В каком бы количестве они ни рассылались, они в итоге веером рассеивались в бесконечность. И двигались при этом отнюдь не параллельно. Линии расходились в разные стороны. Траектории исследования, начинающиеся от Земли, в конце концов расходились в пространство настолько, что между ними умещались целые планетные системы, целые галактики.

Вселенная была чересчур обширна для заполнения, сколько бы Ангелов ни скользило по межзвездным линиям. Консенсусу хотелось не просто исследовать.

Ему хотелось взывать.

Где-то во Вселенной, возможно, находилась как минимум еще одна сознательная сущность, также устремляющаяся наружу, в пространство. Если бы они, двигаясь навстречу по линиям гравитации, наконец встретились, то могли бы обогатить друг друга взаимным обретением той части Вселенной, которая ими уже исследована и постигнута по отдельности.

Поэтому Консенсус собирался воззвать к тому, другому, встречному своему собрату.

«Так это они не ради Данте стараются, — поняла Милена, — и не ради музыки или чего-то там еще. Им нужно просто отшлифовать технику. Выдрессировать меня».

Милена осознала это; она ощутила реальность силы, гнет которой теперь постоянно чувствовала. «Я всегда это знала. Знала, что я для них марионетка на ниточках, которую они могут заставить плясать когда заблагорассудится. Так чего же я удивляюсь? Я что, всерьез полагала, будто я особая, богом целованная, нимбом осененная? И что Консенсусу так уж приглянулась сама музыка?»

— Ну чего уж ты так, — словно оправдываясь, пробормотал Ангел Боб. — Музыка им понравилась. И сама «Комедия», раз уж ее ставить собрались. Значит, она им тоже нужна.

Теперь концепция отложилась в голове у Милены полностью. Консенсус хочет найти себе пару. Повстречать еще одну сущность, подобную себе. Он свято верит, что где-то среди бесчисленных звездных россыпей обитает еще один разум. И что разум этот непременно подобен ему самому.

Поэтому он хочет распространить зов по космосу. Зов этот понесется быстрее, чем Ангелы, но примет при этом форму света, равномерно распределяющегося по Вселенной.

Консенсус желает создать некий искусственный астрономический артефакт.

Предположительно, это будет голограмма размером в четыре световых года.

Она будет иметь форму человеческого лица. Точнее, не одного лица, а четырех. Они сейчас представали перед внутренним взором Милены.

Вся четверка: Чао Ли Сунь, Маркс, Ленин и Мао. И все четверо безмолвно артикулируют в тишине фразы:

Один и один —

получается два.

Два и два —

будет четыре.

Синхронные движения ртов будут методично называть числа, слагая некий повторяющийся из раза в раз математический код, который неизбежно натолкнет тот дальний разум на мысль: «Ага, это неспроста. Здесь явно какой-то сигнал. Надо присмотреться».

В истории были прецеденты подобной мегаломании. Тысячелетний рейх, вожди которого считали, что о нации надо судить по размерам ее зданий — а судили потом по масштабам руин, которые они после себя оставили. Безумный монументализм. Озимандия, царь царей [27].

— Да, попахивает гигантоманией, — согласился у нее в голове Ангел Боб, — возможно, немного напыщенно. Прототип — гора Рашмор [28]. Если у тебя есть на этот счет какие-то свои мысли, девочка, они будут чертовски рады. Просто чертовски.

«Да неужели? Так же чертовски рады, как “Комедии”? Оказывается, она для них просто способ опробовать гравитационные линзы с Преобразователем, а также все эти приемы со светом и звуком. Уж лучше б они наняли Троун».

— Что ты, что ты, солнышко! Не надо так расстраиваться и ругаться, — чутко заворковал Боб. — Троун нельзя доверять. У нее дикие манеры, разные выкрутасы и выходки, она всегда все делает наперекор. Нам нужен был кто-нибудь такой, чтобы все делал, как попросят. Вроде тебя. Вот мы и дожидались, пока она тебя обучит, чтобы ты потом сама за все взялась, поднабравшись у нее опыта.

Милена лишь тихо подумала: «Господи. О небо, о звезды! А ведь Троун была права!»

«Тебя небось за этим сюда и заслали? Подглядеть, что я тут делаю, и затем применить с пользой для Консенсуса?»

«Да, Троун. Но от меня это скрывали. Я позволяла им себя использовать, Троун. Позволила использовать себя для того, чтобы они уничтожили тебя моими руками».

Милену охватила ярость.

— Но зачем вы оставили меня такой, какая я есть? — гневно спросила она. — Моя независимость вам не нужна; почему же вы не уничтожили меня так же, как вы уничтожаете, уродуете всех остальных? Почему было не считать, не стереть меня, не превратить в куклу, которая ни о чем не догадывается? Не приспособить, в конце концов, Троун? Зачем было вовлекать во все это именно меня?

— Потому, — вздохнул Боб разом и в линиях гравитации, и в ее сознании, — что мы обнаружили: вирус разрушает талант. Взять ту же Ролфу. — «Та-ак, интересно!» — Ее пример нас полностью убедил. Вот мы ее взяли, считали. Ролфу, этот талантище! И все, мы ее тем самым погубили. А вот ты ее любишь, и это тебя, милая, подстегивает и не дает тебе закиснуть, и вообще ты такое из-за этого выдаешь, что только диву даешься. Кто б только мог подумать! И что, нам теперь еще и это погубить? Черта с два!

— Так моя любовь к Ролфе нужна вам потому, что у меня из-за этого работа лучше получается?

— Ну, не только поэтому.

Боб явил ей дождь из цветов, из двадцати двух миллиардов роз.

— Консенсусу нужен тот, кто мыслит в подобных масштабах. Кому вообще такое приходит в голову. И он тоже хочет путешествовать. А ты ему понадобишься, нести его образ.

— Куда?

— К звездам, — отвечал Боб. — Консенсус хочет, чтобы потом ты стала Ангелом. Он хочет, Милена, чтобы ты несла его образ туда, сквозь галактики, пока у него не произойдет встречи с тем, другим. Помнишь свою давнюю эпопею с вирусами, солнышко? У тебя их не было, они к тебе даже не прививались, но ты работала над собой, чтобы не отставать от тех, кому были привиты вирусы. И потому — пусть силой, пусть упорством, но все же пробилась сквозь годы в Детском саду. Ты сама заставляла себя наверстывать то, что другим вводилось в готовом виде через вирусы. Сама выработала неимоверную емкость памяти и научилась удерживать в ней образы такой мощности, что другим и не снилось.

«Вся история моей жизни. Вся правда обо мне, вся сущность. Теперь на нее хочет наложить руку Консенсус».

— Боб. У меня ничего нет. Ты оставил меня ни с чем. Зачем ты мне это рассказал?

— Затем, что тот, у кого ничего нет, должен хоть что-то получить. Прежде всего эту информацию. Ну, и кое-что еще в придачу. Например, Майка Стоуна в качестве мужа, — хмыкнул Ангел Боб.


ВОТ ТАК МИЛЕНА И ОТПРАВИЛАСЬ вверх, а потом вниз, а потом вышла замуж за Майка Стоуна.

Прыг-скок.

Глава пятнадцатая Народная артистка (Вся правда)

МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА ТРИБУНУ в саду на Набережной. Рядом сидел ее муж. По другую сторону находилась какая-то столь важная персона, что Милена предусмотрительно забыла ее имя. Стоял июль. Лето было щедрым на продувные ветра, но теплым, наконец-то теплым.

Со своего складного стула она ступила в пространство куба, который должен был увеличить ее и усилить ее голос, превратив Милену в артефакт. Позади нее хлопали на ветру знамена — длинные, с круглыми портретами социалистических героев. Впереди на столбах тоже реяли знамена — алые, из шелка и бархата. Шевеля листвой, словно двигались деревья и скользили тени облаков, как будто весь мир, ожив, вдруг пришел в движение.

Снизу на нее смотрели лица зрителей. Многих из них Милена знала. Некоторых сейчас буквально распирала гордость за нее, а также за себя — ведь они с ней знакомы! На других читалась унылая раздраженность от обязаловки, которая отвлекает их от исполнения важных служебных дел, ну да ладно: обстоятельства вынуждают. Были и такие, у которых за внешним скепсисом угадывалось брюзгливое любопытство: дескать, ну и что эта мышка может такого сказать?

«Что ж, я скажу», — подумала Милена, глядя в небо.

Всюду вокруг стояла тишина. Она буквально ощущала ее кожей. Незаметно для людей тишина и свет менялись между собой местами. Милена посмотрела на землю, спрятанную под наростами зданий и тротуарным настилом. Помимо собственно отведенных им функций, здания и тротуары, казалось, служили воплощением неких идей и идеологий. В этой тишине Милена стояла и улыбалась.

Так она стояла достаточно долго, глядя на алые полотнища знамен, думая о том, зачем их столько, к чему они здесь вообще и что они на самом деле для нее значат. Аудитория начала ерзать. Тем не менее от улыбки Милены, спокойной и уверенной в том, что еще рано что-то говорить, спрашивать, отвечать, публика понемногу стала оттаивать и улыбаться в ответ. Послышались даже отдельные смешки.

— Ну что, — произнесла она наконец. — Вот и я.

Еще одна пауза, сопровождаемая легкими дуновениями ветра, играющего полотнами знамен; звук чем-то напоминал хлопанье крыльев. И Милена поняла, что она хочет сказать.

У нее был заготовлен текст — обстоятельный, с тезисами, поясняющими роль артиста в достижении общих социалистических целей. Этот текст, напечатанный на тисненной золотом бумаге, она сейчас держала в руках. Бумага по-прежнему использовалась редко, по традиции считаясь средством фиксации чего-то сакрального. Копии речи лежали и на стульях аудитории, придавленные для верности камнями, чтоб не сдуло.

У Милены не хватило терпения держать в руках бумагу. И она ее выпустила, легким движением подбросив листы в порыв налетевшего ветра. Игриво кружа, они по спирали взлетели вверх и рассеялись над Раковиной, играя на солнце золотистыми бликами.

— Оп-ля! — проводила их жестом Милена, нарушая заведенный порядок. Публика разразилась смехом.

— Я думаю, — сказала она, — что же все-таки означает термин «народный артист»? Собственно с народом — то есть с людьми — я не так уж часто сталкивалась. В моей жизни всегда главной была работа. Я сама стремилась, чтобы она руководила мной. Меня тянуло укрыться за ней как за ширмой, создать уютный, безопасный мирок, в котором бы я тихо пряталась, как в коконе. Чтобы ни о чем не беспокоиться. И честно сказать, чтобы меня тоже никто не беспокоил. А вышло по-другому. Покоя не получилось, безмятежности тоже. Жизнь сама вынула меня из кокона. И вот она я. Среди вас.

Среди публики послышались негромкие озадаченные смешки. Речь получалась какой-то странной и очень личной.

— Слово «народный» здесь, видимо, означает то, что мой труд используется в политических целях. Чтобы люди при этом чувствовали и думали именно так, как им положено думать и чувствовать. В этом смысле он мало чем отличается от вируса.

Последовал неожиданно дружный взрыв смеха, как будто что-то долго набухало и теперь лопнуло.

— Но в отличие от вирусов я всегда задумываюсь о великих задачах социализма, что бы я ни делала.

Смешки стали более непринужденными, но менее уверенными и короткими: а не попахивает ли от таких речей крамолой?

— Когда мы работали в выездном театре, я считала, что все наши пьесы способствуют тому, чтобы люди проникались любовью к себе и к тому Лондону, в котором они живут. Мне кажется, наш нынешний Лондон не менее интересен, чем в те времена, когда были написаны и впервые поставлены все эти знаменитые пьесы. Я хотела, чтобы все Братства прониклись гордостью и симпатией друг к другу: Риферы, Дубильщики, Буксировщики, Заготовщики с Болот, вообще все. Ведь все мы — неотъемлемая часть Лондона. Хотя, в общем-то, я не ставила перед собой цели, чтобы все люди как один полюбили Крабов размером с десятиэтажный дом.

Снова смех, теперь уже облегченный и благодарный. Нет, игры на грани фола не предвидится, никаких провокаций вроде быть не должно.

— Хотя, в общем, почему бы и Крабов не полюбить. Главное, чтобы они при этом хорошо пели.

Пауза. «Пели»? Что значит «пели»? Уж не намек ли это?

— Те из нас, кто работает в Зверинце, часто неожиданно для себя влюбляются кто в поющих Бестий, кто в других, не менее крупных животных.

Теперь уже это был не смех, а хохот. Но листва на деревьях словно шептала: «Хватит».

— Так можно сделаться чересчур заумным, высокопарным. Нужно все-таки быть естественней; если хотите, относиться к себе проще. Жизнь сама по себе не заумна. Если у нее вообще есть ум, то, можно сказать, за последнее время она из него немного выжила. «Атака Крабов-монстров» была просто развлечением, забавой. Поводом нагромоздить максимальное количество ставших нам доступными голограмм.

«Нам — то есть тебе и Троун», — качнувшись, словно вздохнули деревья.

— Иногда забава оказывается ценою в жизнь. Женщины, с которой я работала над «Крабами-монстрами», с нами больше нет. Женщина, положившая на музыку всю «Божественную комедию», тоже ушла из нашей жизни. Одно время я считала, что это я их обеих уничтожила. Теперь же я думаю, что обвинять себя — это лишь очередной способ подчеркивать свою явно преувеличенную значимость.

Пожалуй, самое социалистическое, самое лучшее из того, что мне удалось сделать, — это добиться от людей помощи нашим больным, вместо того чтобы шарахаться от них, сживать их со свету, а затем сжигать их тела. Мне очень помогли и Мильтон Джон и Мойра Алмази. Однако к званию Артиста это не имеет никакого отношения.

Милена остановилась, очевидно задумавшись над тем, что сказать дальше. И спокойно сказала:

— Так артистка ли я вообще? Я не знаю, что означает это слово. Я делаю, что могу; делаю так, как могу, когда у меня есть какая-то идея. Кстати, неизвестно мне и то, откуда берутся идеи; известно лишь, что у меня самой их нет. Я подразумеваю при этом то «я», которое — насколько я знаю — ими толком не располагает. Оно все пытается их придумывать, но они не приходят. Похоже, что идеи являются сами по себе, в свое, удобное им самим время, без моего участия. Поэтому приписывать их себе я на самом деле не вправе. А также нести за них ответственность. Жизнь мне их просто дает или ссужает. Вот вы, мои друзья, сидящие в переднем ряду. Вы давали и продолжаете давать их мне. Вы и этот город. И история, создавшая его и меня в том числе. Так кто же в таком случае артист? Есть ли он вообще?

Она вдруг широко улыбнулась.

— Может, нам бы лучше стоило обменяться этой наградой, здесь и сейчас. Просто потому, что мы здесь собрались. Единственная возможность стать Народным артистом — это быть собой, насколько это возможно. Только тогда он может взволновать других.

И, обращаясь уже к самой себе, к деревьям и ветру, Милена мысленно произнесла: «Я люблю тебя, Ролфа. Я хочу жить с тобой, спать с тобой. А не могу. Не могу и сказать этого вслух. Сказать им это — значит раскрыть всю правду. А как можно рассказать всю правду целиком? На это не хватит ни слов, ни времени».

Зал еще не остыл — смешки стихли не до конца.

— Может, это и не вся правда целиком, — повторила она вслух. — Ведь если б я попыталась рассказать всю правду, мне бы и слов не хватило. — Она беспомощно пожала плечами. — Спасибо.

Ей аплодировали искренне и радостно. Сцилла, Принцесса, Питерпол, Мойра Алмази — вот они, все встали. Мойра хлопала и улыбалась, слегка выпятив челюсть. Сцилла лучилась улыбкой так, что ей едва хватало лица. Питерпол аплодировал с серьезным видом, твердо глядя ей прямо в глаза. Толл Баррет, хлопая, легонько кивал, как бы в знак согласия. Даже Чарльз Шир и тот хлопал.

И тут у Милены в голове словно шевельнулся малюсенький крабик.

«А у тебя здорово получается задвигать речи, Милена. Этим можно пользоваться».

И еще один голос — низкий и негромкий:

«Ты сейчас смотрелась лучше, чем есть на самом деле. Кто бы мог знать».

Спокойная и непринужденная внешне, она стояла в легкой растерянности, скромно потупив взгляд. Может, это и преувеличение, что спесь и гордыня губительны для таланта, но кто знает. Так что лучше постоять со смиренным видом. Такая вот тактическая уловка. Милена эксплуатировала себя столь безудержно, что иной раз приходилось ограждаться от себя самой.

Интересно, от скольких собственных сущностей, от скольких голосов?

«Будь проще, Милена. Вот оно, солнце, вот аплодисменты, и свет, и тишина».

Глава шестнадцатая Дружбе конец (Мертвые Пространства)

МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА, как она шла к больнице Святого Фомы. Ее сопровождал санитар. Рослый, лет семнадцати, спокойный и улыбчивый. Она вспомнила его гладкие пурпурные щеки, ясные глаза — само воплощение здоровья. Он шел непринужденной, размашистой походкой, в ладу с собой и с миром.

— Здесь, наверное, обойдем вокруг, — сказал он, когда они пересекали дорогу. Милена невольно любовалась его ровными жемчужно-белыми зубами и золотистыми локонами.

— Как вы догадались послать за мной? — спросила она. — Она вам сказала?

— Терминалы сообщили, что она имеет отношение к празднованию Столетия и что вас надо искать на Болоте.

Санитар открыл дверь, и они вошли в Барьерный риф.

Больница полна была туннелей и отсеков, напоминающих естественные пещеры. Стены Рифа мягко фосфоресцировали — чтобы здесь всегда было светло и умирающие не просыпались в темноте со страхом, что их уже больше нет на свете. Раковый Корпус — так называли это место. Здесь держали пациентов, умирающих от того, что у них не было рака.

В каждом из отсеков лежало по три-четыре человека, как молодых, так и тех, кому уже лет по тридцать–тридцать пять: быстро угасающие люди, в одночасье сбитые болезнью. Ни с того ни с сего эти люди вдруг начинали терять вес, а по мере отказа иммунной системы подхватывали целый букет всевозможных заболеваний. Один за другим у них атрофировались и отказывали органы: сердце, легкие, печень, почки.

— Это что, эпидемия? — спросила Милена, стараясь говорить тихо.

— Этому явлению пока еще и названия нет, — отвечал ей эталон здоровья, придерживая дверь, чтобы она вошла. Милена почувствовала слабый, но внятный в своей удушливости запах болезни, а также лекарств, сырых бинтов и дезинфектанта.

Медики пока еще не могли совладать с кодом Леденца, блокирующего гены, отвечающие за рост и созревание клеток. Они по-прежнему пытались изыскать способ синтезировать создававшиеся раковыми клетками белки, способствующие продлению жизни. «Мы не задумываемся, — размышляла Милена, — а точнее, просто гоним от себя мысль, что не доживаем и до половины срока, причитающегося нам от природы.

Исключение составляют разве что Кадавры, и Люси в том числе. Эти и рады бы помереть, да все никак не могут».

— А что случилось с Люси? — спросила Милена. О ней ничего не было слышно уже несколько месяцев. Наверное, и вправду дела плохи.

Санитар на ходу пожал плечами.

— Да ничего такого. Она поправляется.

— Да, но от чего?

Тот лишь опять пожал плечами.

— Да как сказать. — Он добродушно улыбнулся. — Не то от старости. Не то от человеческого состояния. Потому как она постоянно… не то не в себе, не то… слишком уж в себе, что ли. Хотя ничего сверхъестественного в этом вроде бы и нет.

«Сверхъестественного?»

Сопроводив Милену до конца коридора, он кивком указал на вход в палату, словно представляя ей пациентку.

«Эх, эталон, эталон, — вздохнула мысленно Милена при виде этих свежих улыбающихся щек, — и тебя не минует чаша сия».

И вошла в палату.

Кроме Люси, здесь никого не было. Она сидела в кровати. Милена уже в первую секунду, с порога, заметила, насколько разительно она изменилась.

Люси держалась спокойно, с достоинством, даже с некоторой величавой строгостью. Волосы у нее уже не были оранжевыми. Они были цвета сухой, пыльной земли; потемнели даже их корни. Более гладкой и упругой выглядела теперь ее морщинистая старческая кожа, совсем не такая, как прежде.

Люси взглянула на нее с затаенной улыбкой, и что-то в ее взгляде подействовало на Милену так, что у нее перехватило дыхание.

— Я тебя знаю, — произнесла она.

— Привет, Люси, — сказала Милена. Ее словно застигли врасплох. — Как ты тут?

— У тебя нет времени, — заметила та все с той же строгой улыбкой. Отвернувшись, она посмотрела в окно на реку. — У тебя нет того времени, которым располагаю я.

Люси потерла ладонью о ладонь, и кожа в том месте, отслоившись, скаталась колбаской, как бывает иной раз после солнечного ожога. Новая кожа под ней была бурой, плотной и пористой, без каких-либо морщин или линий. Хироманту здесь делать нечего — он не прочтет решительно ничего. Милена смотрела на Люси в профиль.

Он чем-то напоминал древнеримскую монету: черты лица были несколько искаженные, и вместе с тем заостренные, что придавало лицу строптивый вид. «Она похожа на какой-нибудь экзотический корнеплод. А запах, запах от нее какой замечательный. Как от свежего хлеба».

— Однажды, — заговорила Люси степенно, — все возвращается, а ты вдруг оказываешься в другом месте. Скажем, сейчас. Я могу любую карту нарисовать, вот этой самой рукой. Могу пальцами зажечь сигарету. Имей в виду, я не говорю, что все сложится само собой, как мы того хотим. Я лишь говорю, что глаза полые, они могут смотреть яблоками внутрь… и свет идет из глаз внутрь, а никак не наружу. Когда-то все суммируется.

«Заговаривается», — решила Милена.

— …Все суммируется однажды. Складывается воедино — все те мелочи, кусочки. И ты очищаешься. Памяти не остается. Блаженное ощущение. Как в теплой ванне. И ничего больше не надо.

«Или перешла в какое-то иное состояние, — сообразила Милена. — Люси, что ты пытаешься мне сказать?»

— Я высотой двести метров, — говорила Люси. — Вы могли бы укрыться в моей тени, если б только видели мою листву.

Она со вздохом подняла стоящий рядом на кровати поднос. На тарелке находился большой кусок мяса с поджаристо-золотистыми жиринками, а также соус и… мороженое?

Нет — картофельное пюре. Баранья отбивная и горка пюре с ямкой, где находилась мятная подливка. И пара-тройка зеленых шишечек брюссельской капусты.

«Этого здесь сейчас не было, — в замешательстве подумала Милена. — Не было, я точно уверена».

Люси, пожевав, сглотнула.

— Эти маленькие следы идут повсюду, — степенно рассказывала она, аккуратно зачерпывая вилкой пюре. — Первое время их толком и не видишь, пока не побудешь слепым годков пятьдесят–шестьдесят. По крайней мере, я не замечала их примерно столько лет. Как вдруг потом по всей голове у меня ободом прошла боль, и зрение улучшилось. Глаза начинают видеть все лучше и лучше, и все предстает в ином свете. Совершенно ином. А так как зрению тебя не учат, на исцеление уходит время. Чтоб выздороветь, надо вначале ослепнуть.

Она приветственно подняла вилку с порцией пюре.

— И знаешь, чего бы я хотела, — сказала она, жуя. — Посадить себя лет на сто. В почву, как дерево. Питаться, как дерево, солнцем и дождем. Чтоб расправились все эти складки в мозгу. Тогда бы у меня и кости совсем исцелились. Тебе не говорили? У меня ж кости теперь становятся лучше, крепче. И наросты все тоже отслаиваются.

Она говорила без тени лукавства или подвоха. «Она утратила свой старый Лондон, — догадалась Милена. — Сбросила его, как змея сбрасывает старую кожу».

— И еще, — сказала Люси, — я беременна.

При этом она жевала отбивную, которой здесь еще минуту назад явно не было.

— Метастаз. Кусочек от него отслоился и начал расти у меня в утробе. Один шанс из десяти миллионов, но опять же, кто считал, сколько у меня миллионов этих самых шансов? — Она не то хмыкнула, не то усмехнулась. — Сколько нужно, все мои. Моя дочка, она тоже будет раковой. Я уже четко знаю, как буду ее растить. Сорок–пятьдесят лет пускай побудет дитем. Построим с ней плот и будем на нем жить посреди океана. А питаться будем рыбой, которая выпрыгивает из воды, когда ты неподвижно затаишься, слившись с пейзажем. Работой я ее донимать не буду, вообще никакой. Выберем себе пару островков и будем на них жить-поживать в свое удовольствие. А что-то там делать, возиться — зачем оно нам? А когда ей ребенком быть надоест — что ж, сделается чем-нибудь другим, новым. Мы время от времени будем меняться, становиться толще в обхвате, здоровей.

Усердно жуя, отчего щеки у нее ходили ходуном, Люси поглядела на Милену и негромко рыгнула. Спрашивать было не время, но Милена должна была знать ответ.

— Люси, — обратилась она, произнося каждое слово с нарочитой четкостью, как будто бы та частично забыла родной язык. — Помнишь, ты говорила, что готова поучаствовать в опере? В «Божественной комедии»? Говорила, что сможешь сыграть Беатриче? Так вот, ты готова спеть ее вокальную партию?

— У-у-у, — даже в каком-то негодовании протянула Люси и, потянувшись, жестко потерла Милене макушку. — Да ты что, детка моя, — посмотрела она на Милену как на дурочку. — Я ж ее уже записала, ты не помнишь, что ли? В другом времени.

«Тронулась», — окончательно решила Милена. С ней они ничего не записывали; Люси тогда как в воду канула, ее так и не смогли отыскать. Они обе посмотрели друг на друга с жалостью, каждая по-своему.

А Милена Вспоминающая подумала: «Можешь ее жалеть, можешь не жалеть, но ты придешь домой, и окажется, что вся ее партия записана. Ты увидишь, как она поет с Данте, возводя его на небеса. И будешь потом внушать себе, что она каким-то образом умудрилась проникнуть в павильон и все там записать в твое отсутствие. Причем весь актерский состав будет дружно утверждать, что ни разу ее там не видел и вместе с ней не пел. Разве что во сне. Мир не таков, каким мы его себе представляли. И той тарелки с отбивной там на самом деле не должно было быть, и ее записи. Как, может, и всего того мира вообще.

— А ты все такая же, — заметила Люси, качая головой. — Все о чем-то печешься, беспокоишься. Я думаю обо всех вас, — говорила она, снова смотря на Милену взглядом, от которого становилось не по себе, — как о каких-нибудь цветах в моем саду. Да, красивых цветах в саду. Когда вы молоды, тела у вас так красивы, упруги, свежи, полны живительного сока. Так и хочется собрать вас в мою книгу, уложить между страницами, просто чтобы сохранить на память. Но вот потом я открываю ту книгу и с горечью вижу, что вы все высохли, пожухли, утратили цвет.

Люси взяла Милену за руку. Кожа у нее была толстая, эластичная, словно обитая чем-то вроде пенорезины.

— Здесь какая-то ошибка, — сказала она шепотом. — Я бы на твоем месте попыталась вникнуть, разобраться. Знаешь, ты не должна была умереть. Никогда.


И МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА СЕБЯ молодой и полной сил, бодро взбегающей по ступеням Раковины. Не было того саднящего венца на голове, свойственного Терминалам. В ногах невероятная легкость. Она повернула за угол и вспомнила, как наткнулась на бездыханного Джекоба, умершего тем прекрасным весенним утром.

Он лежал, слегка завалившись на бок, с задумчиво приоткрытыми сухими глазами.

Какую-то секунду в ней жила надежда, что это он просто в очередной раз отключился. С Почтальонами такое бывало всякий раз, когда память у них перегружалась.

— Джекоб? — пролепетала она, как будто это могло его разбудить. Надежда растаяла, уступив место нелегкой уверенности. — О, Джекоб, — жалостливо произнесла она.

Взгляд остановился на его ботинках. Он надел в то утро свои старые поношенные ботинки, быстро пришедшие в негодность от беспрестанного хождения по лестницам; с расслоившейся подошвой и дырочкой, опоясанной серыми следами протертости.

«Я еще и тот, кто первым застает вас, когда вы умираете».

«Эх, Джекоб. Вот в этот раз ты ошибся».

Она села возле Джекоба на лестницу и взяла его за руку. Рука была все еще мягкой и влажновато-теплой. Нельзя сказать, что ощущение было неприятным — просто требующим некоей осмотрительности, как запах какого-нибудь незнакомого экзотического фрукта, который предстоит попробовать.

Из его ладони в ладонь Милены выпало маленькое золотое распятие на порванной цепочке. Вышло так естественно, будто Джекоб сам его ей передал. Милена взглянула на лопнувшую цепочку. Он, должно быть, схватился за крестик, словно тот мог его удержать. Видимо, он чувствовал приближение смерти, как чувствуют все тяжелеющее бремя. Схватившись за крестик, Джекоб удерживал его, пока не лопнула цепочка и он не упал.

В том, что ты христианин, ничего зазорного не было. Просто считалось, что ты бесхитростная душа. Золотым распятием Джекоб обзавелся явно не сам. Оно наверняка передавалось из поколения в поколение, из одной умирающей руки в другую. Кому же собирался передать это распятие сам Джекоб? У него была крохотная каморка на первом этаже, с печуркой и узкой койкой. Женат он не был. И всю свою жизнь работал на износ, пока не сгорел. И каким-то образом у Милены сложилось иррациональное непоколебимое убеждение: «Это распятие предназначалось для меня».

Она погладила Джекобу голову, словно касаясь всех тех памятных посланий и отзывчивой доброты, что были в ней заключены. Ей не хотелось оставлять его, хотя по инструкции надо было незаметно вызвать дежурных по этажу, которые бы оперативно связались с похоронным бюро. Нет, она останется здесь. Останется, и будет присутствовать при всех процедурах, связанных со смертью Почтальона Джекоба.

Ухватив за лодыжки, Милена оттащила его из угла на середину лестничной площадки, где, казалось, ему должно быть поудобнее. Уложив там Джекоба, она скрестила ему руки на груди.

«Так мы с тобой, Джекоб, и не поговорили. Так и не успела я тебя расспросить о том, каково это — водить знакомство с таким количеством людей, держать столько информации в голове. Однако я догадываюсь, что это все равно что чувствовать, как тебя давят, душат своими беспрестанными требованиями.

У меня, Джекоб, требований оказалось больше всего. Я не помню, чтобы ты хоть раз обращался с требованиями ко мне. Поэтому я буду просто сидеть здесь с тобой, Джекоб. И уделю тебе хоть немного времени, которого ты заслуживаешь; хоть чуть-чуть времени на понимание того, чего тебе это стоило — продираясь сквозь время и расстояние, спешить по Раковине раз за разом, из комнаты в комнату, постоянно напоминая людям о долгах и репетициях, о свиданиях и чтобы они не забыли вовремя принять лекарство. Молился ли ты в тиши по ночам? Ходил ли ты в церковь — ту самую, где задорные спиричуэлсы веселили твое больное сердце, отгоняя на время печаль? Есть ли специальная церковь для Почтальонов? А те приступы, от которых ты терял сознание и отключался?

Люди рассказывали, что тебя не раз перезагружали после отключения. Почтальоны отключаются лишь тогда, когда работают не щадя себя. Ты отключался трижды, Джекоб; трижды твой мозг переполнялся так, что мог лопнуть. Ты мне рассказывал, что это подобно умиранию. Что каждый раз при этом ощущение такое, будто разум меркнет и холодеет часть за частью, словно город, где выключается освещение. Тогда тебе давали вирус, который приводил тебя в чувство и заново пояснял, кто ты и кто твои клиенты. И снова за работу. Трижды ты начинал заново, но свежее от этого не выглядел. Возле глаз у тебя всегда были глубокие, скорбные морщины от смертельной усталости.

Что я могла тебе сказать, Джекоб? Чтобы ты внимательней следил за своим здоровьем? У них были вирусы, пожирающие память, от которых Почтальон приходит в себя пустым и открытым для новой информации. Но ты был слишком занят нами, своей заботой о нас. Чем мы заслужили такую заботу, Джекоб? Ведь мы же ничего, ровно ничего для тебя не делали — ну разве что соблюдали правила элементарной вежливости: «здрасте», «до свидания».

Я рада, что не видела всего этого, Джекоб. Говорят, ты ползал на четвереньках. Когда начинались приступы, ты ползал и пена выступала на губах. Ты рвал на себе волосы. Ты боролся, рассказывали мне. Ты корчился, пытаясь пересилить нестерпимую боль. Ты выл: «Нет, не-ет!» и рвал на себе рубаху — нежный задумчивый Джекоб, живое воплощение учтивости и сдержанного достоинства!

И вот, получается, этот последний приступ тебя добил. Ты умер во время очередного отключения, Джекоб. Так в чем же здесь смысл?

А смысл в том, я считаю, что ты был унижен. Твой ум. Твой драгоценный ум швыряли почем зря туда-сюда, как фаянсовый горшок, подлаживая его под чужие цели. Но ты приноравливался, ты всякий раз приноравливался. И находил в жизни те радости, те отдушинки — уж какими бы крохотными и скудными они ни были, — те немногие светлые моменты, которые тебе отпускала жизнь. Радость от осознания того, что ты приходишь ко многим людям, и им от этого хорошо, и ты им нужен, что тебя по-своему признают; радость от близкого знакомства с таким множеством людей.

Но и это у тебя отнималось — и знание и память. И ты был вынужден начинать заново, изнуренный, полумертвый, карабкаясь по этим постылым ступеням.

— Доброе утро, Милена.

— Доброе утро, Джекоб.

— Как у вас нынче дела?

— Замечательно, Джекоб, замечательно.

— Прекрасная погода, Милена, не правда ли?

— Не совсем, Джекоб. Холодновато как-то.

— О да, холодновато, Милена, но, в общем-то, и тепло.

— У вас есть ко мне какие-нибудь сообщения, Милена?

— У вас есть ко мне какие-нибудь сообщения, Милена?

— У вас есть ко мне какие-нибудь сообщения, Милена?

— У вас есть ко мне какие-нибудь сообщения, Милена?

Только одно, Джекоб, только одно. Ты заслуживал лучшей доли, чем в конце концов упасть вот так, мусорным кулем, в заношенных ботинках и своем единственном старом костюме, а никто и не спохватится, и не принесет цветов на могилу, и даже не проводит тебя в последний путь. И если в этом есть смысл, Джекоб, если смысл только в этом, то я, черт возьми, должна упираться. Лезть, черт возьми, из кожи вон, опять и опять. Потому что если мы все кончаем подобным образом, то, значит, что-то в этом не так; значит, это какая-то ошибка, и ошибка эта моя».

Милена Вспоминающая вспомнила, что распятие по-прежнему при ней — вот оно, теплое, можно взять его в ладонь и держать.

И передать в следующие руки.


А ЕЩЕ БЫЛ МАЙК, с его педантичной походкой, прямой как стрела спиной. Он зажигал свечи в их доме, их общем доме с уютными запахами еды, которую он готовил, на фоне окна со свинцово-серой водной рябью и с отражением черной завесы дыма от печей крематория.

— Ну чего, чего? — весело допытывалась Милена, которую было нетрудно развеселить, по крайней мере Майку. — Чего ты там удумал? А? А ну рассказывай!

Тонкие губы Майка были сжаты, он с трудом сдерживал улыбку. Он заставил Милену сесть, заставил ее есть, налил ей вина и лишь после этого сел сам.

— Милли, — произнес он. — Я много об этом думал. Нам нужно иметь детей.

«Оп». — Милена отложила в сторону вилку.

— Ну так иди, обзаводись.

Как все тогда было просто, свободно и легко!

— У меня вот какая мысль, — поделился Майк Стоун. — Я подумал, поскольку ты так занята и тебе не нравится секс, то, может, ты бы дала яйцеклетку, а я сперматозоид, а то, что получится, мы бы прикрепили к стенке моего кишечника.

— У тебя это звучит как рецепт в аптеке, — воскликнула Милена, вдруг заволновавшись. — Нет уж, Майк.

— Мне бы очень, очень хотелось. В этом есть смысл.

Милена вспоминала его наивные, по-детски доверчивые глаза.

— Это очень опасно, — напомнила Милена.

— Не опаснее, чем летать в космос. Так что я бы лучше занялся этим. Меня это больше интересует.

«Майк. Ну зачем ты такой… милый? Людям нельзя быть милыми, это опасно. Что, если ты невзначай слишком сильно подчинишься мне? Я этого не замечу, и ты не заметишь. А потом окажется, что слишком поздно».

— Майк. У меня был один друг…

— Я знаю. Бирон. Ты рассказывала.

— Он тоже был милым и смелым. Но у него в итоге, уже при родах, оторвалась плацента. Он истек кровью. Она хлестнула до потолка. А потом остался тот ребенок.

Милена удивилась, какое живое сочувствие вызвала в ней сейчас мысль о том малыше.

— В уговор это не входило. О ребенке должен был заботиться Бирон. А Анна его не хотела, не могла поначалу даже на него смотреть, пока Питерпол не взялся помогать. Вот тебе три разрушенные жизни. Нет уж, Майк, нет.

— Я же не с бухты-барахты, — увещевал тот. — Я спрашивал, консультировался с людьми. Продумывал всякие новые способы, как лишний раз подстраховаться. В том числе и у людей, которые через это проходили.

— Ага, и каждый при этом говорил: «Да не дрейфь, все у тебя будет тип-топ!» А ради чего все это?

— Ради нашего красавца ребенка.

— Я такую ответственность на себя не возьму. Хватит с меня и того, что я видела. Ты думаешь, Бирон по деревьям прыгал, как Тарзан? Он вел себя предельно осмотрительно, и довел дело до родов, и даже уже родил. И тут на тебе, им не удалось удержать плаценту. Один рывок, и всё: кровь хлынула как из бочки, его хватило буквально на несколько секунд.

— Сейчас есть специальные вирусы, называются «шовные». Мне его введут, и плацента будет держаться как приваренная.

— Прошу тебя. Я сказала тебе, что боюсь. Я страшно боюсь всей этой биологии. Не ровен час, еще какая-нибудь напасть нагрянет.

— Это другой вопрос, отношения к моей беременности он не имеет.

— У меня-то иммунитет, мне-то что. Я переживать не должна. Но у тебя-то его нет! Что, если эти твои шовные вирусы не успокоятся, а кинутся сшивать все подряд?

— Не кинутся, — со знанием дела ответил он. — У них блокирующая леденцовая оболочка.

Милена со вздохом покачала головой. Он прав, они действительно уходят от темы.

— Я не хочу, чтобы в мире стало одним сиротой больше, — сказала она.

— Один из нас все равно останется. На какой-то срок. А потом мы все так или иначе умрем. Но это ж не причина для того, чтобы не иметь детей. Иначе никто вообще бы их не заводил. А я детей люблю. И все равно кто-нибудь из нас останется и будет о нем заботиться.

«Майк, Майк. Сделай так, чтобы мне снова легко дышалось. Убери из меня страх. Скажи мне, что я просто перерабатываю, переутомляюсь и лишь поэтому просыпаюсь по утрам с ощущением, что я свинцовая плита на крыше».

Майк чмокнул ее в кончик носа.

— Никакого риска нет. Ни риска, ни беды. Даже если кто-нибудь умрет. Мы все когда-нибудь умрем. Люди всегда реагируют на то, что только что произошло. А не на то, заметь, что происходит непосредственно сейчас. Всегда с легким опозданием. И я не Бирон.

Милена снова смолкла. «Интересно, чувствую ли я хоть укольчик, хоть намек на ревность? “Как же так, это же моя забота! Мужики уже все к рукам прибрали, даже это!”»

— Так, — сказала Милена. — А теперь медленно и подробно. Почему это тебя не убьет. И что мне делать, если это все же случится.


МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА, как она сидит у себя за письменным столом, в новой квартире, и работает. Рядом дефицитный музыкальный центр, фоном негромко звучит «Песнь о земле». Милена изучает земельную карту Братства Зверинца. Надо подыскать наиболее подходящее место для приюта больных и для Жужелиц. Мильтон хочет задвинуть их подальше в сельскую глубинку. Он еще жив, и все еще в должности Министра.

Ставни шкатулочных комнат закрыты из-за непогоды. Снаружи холодно, а откуда-то снизу доносится запах кофе. По углам чутко притихли тени, а руки у Милены слегка дрожат не то от холода, не то от безотчетной тревоги. Стоит зима, и свобода Милены все еще ограничена рядом условностей. Где-то с портативным куб-проектором скрывается Троун.

— Ну, как дела? — слышится вдруг со стороны.

Милена, обернувшись было на знакомый голос, пересиливает себя и говорит, уставясь в карту:

— Скоро здесь будут Ангелы, так что тебе лучше вовремя уйти.

Милена теперь Терминал. Консенсус обо всем знает, и Ангелы бдительно отсекают ей свет.

— Ты взгляни на меня, — просит Троун.

Милена, помедлив, все же оборачивается. Голова у Троун обрита; вместо гривы на ней теперь лишь щетина да мелкие крестообразные порезы. Она стоит с печальной улыбкой, в грязно-белой жилетке и рваных штанах. Откуда-то доносится запах — вроде как от спиртовой горелки. Руки и колени у Троун дрожат от холода. «Боже мой, — невольно думает Милена, — ну и вид».

— Послушай, Троун. Я отчасти даже сожалею о том, что все так обернулось. Очень сожалею. Но не буду же я просить тебя снова со мной работать, ведь так?

Милена опять повернулась к карте.

— А, так ты все же сожалеешь? Приятно слышать.

Троун говорит тоненько, с легкой сипотцой, как проказливая малолетка. Милена увеличивает громкость на своем электронном устройстве. Музыка набирает обороты; сопрано вибрирует как свисток, сверлят слух флейты. Мертвые пространства между квартирами все равно поглотят звук. «Откуда этот спиртовой запах? От плитки, что ли?» — недоумевает Милена, стараясь игнорировать то, что еще улавливается боковым зрением.

— Милена! — Троун пытается перекричать шум. — Милена, оглянись, у меня тут один эффект классный!

Милена, сузив глаза, молчит.

— Это ж твоя работа, разве нет? Использовать мои идеи. Ну оглянись, прошу тебя!

«Ч-черт, где эти Ангелы? Сколько можно это терпеть!»

Троун беспомощно, нараспев смеется, пытаясь попасть в ее поле зрения.

— Ну Милена, ну глянь! Ну оглянись, и я обещаю: я сразу же отстану, раз и навсегда. Ни разу в жизни больше не появлюсь!

Милена оглядывается. Перед ней вроде как голограмма Троун Маккартни, с зажженной спичкой. Образы самой себя она выдает действительно безукоризненно. Спичка большая, и язычок огонька на ней потихоньку подбирается к ее пальцам.

— Помнишь, ты обещала, — говорит Троун, все еще с призрачной надеждой. В углу рта у нее что-то торчит. — Обещала, что не будешь меня ненавидеть.

Опять этот запах этилового спирта. «Я его чувствую, — замечает Милена Вспоминающая, — а ты почему нет? Ведь если я чувствую, то и ты можешь?»

Можешь.

«Ты твердишь себе, что это, видимо, только голограмма, — понимает Милена Вспоминающая. — Голограммы не пахнут. А здесь улавливается даже запах серы от спички. И ты смотришь, как спичка все ближе и ближе к ней, и желаешь, чтобы это наконец свершилось. Я даже помню, как ты при этом думаешь: “Ну давай же, давай, действуй поскорее; я знаю прекрасно, что сейчас будет”, — как будто бы это лишь очередная жутковатая игра света. Ты хочешь избавиться от нее, безумной ревнивицы, чтобы она оставила наконец в покое тебя, счастливую; чтобы не скрывалась где-то, живая и брошенная всеми на произвол судьбы жертва предательства, из-за которой тебе нет покоя, потому что ты чувствуешь свою вину перед ней.

Посмотри, даже сейчас, в эту минуту, она замирает, отводит спичку в сторону. Она хочет, чтобы ты ее остановила, помогла ей. Она мучительно желает упасть к тебе в объятия и разрыдаться и все-все тебе рассказать, чтобы ты выслушала, как она ненавидит сама себя, и как она обо всем жалеет, и что ты ни в чем не виновата. Точнее, не ты одна».

«Ты должна была стать моей спасительницей!» — хочется ей крикнуть срывающимся голосом.

А музыка воет на полную катушку.

И вечной синевой сияет да-аль!

Не любовь, не ненависть, а какая-то непонятная страсть с глазами, блестящими, как у ящерицы. Есть такие эфемерные сущности, именуемые демонами. Они тайно живут, и обитают в мертвых пространствах между людьми.

«Вечной… вечной…»

Мягко и печально Малер творит очередное прощание.

Спичка догорает, медленно-медленно, а Троун все ждет, что ты ее спасешь. Огонек, разрастаясь, касается ее пальца; начинает плавно лизать руку, вымоченную спиртом.

Пламя расцветает, распускается розовым бутоном. Незаметное подрагивание полупрозрачных огоньков — и вот разом вспыхивает, озаряется вся рука; огонь перекидывается на лицо — весело, бойко, как на новомодных карнавалах. Живое цветение пламени с зыбкой каймой черного дыма, рвущегося кверху.

А Милена, Народная артистка, все еще колеблется. «Это что, происходит на самом деле? Или нет? Что, если это просто образ? Она что, действительно так с собой поступила?» — Брезгливость и оторопелый ужас переходят в гневную оправдательную реакцию: «Ты сама это с собой сотворила, Троун!»

«Попридержи свою патетику, Милена. Ты же сама все прекрасно понимаешь. Знаешь, что все это происходит на самом деле. Если еще немного промедлить, будет уже поздно».

— Вот черт, — бросает Милена-режиссер и наконец встает.

«Нет, дело не в жалости, боже упаси, но — вот ведь какая дрянь — не хватало еще, чтобы кто-то спалил себя прямо здесь, в твоем лакированном жилище. Переживаешь насчет ковров, Милена? Вот-вот, вставай, мечись, паникуй, делай вид, что целая минута уходит на то, чтобы вспомнить: у двери на лестнице свернут в рулон толстый коврик. Ты его буквально позавчера купила — такой красивый, добротный, новехонький партийный коврик. Махни на него вальяжно рукой, смирись, что безнадежно его испортишь. Вот это настоящая жертва, Милена! Давай, девочка, решайся. Какая приятная новая роль — роль спасительницы, героини. Она тебе понравится; не смотри, что актриса из тебя всегда была никудышная. В своей тревоге ты на редкость неубедительна. Хотя здесь не нужно заучивать никаких реплик, и вид у тебя здесь самый что ни на есть благородный, в самый раз для истинной звезды, да еще и поплакать есть над кем».

А Троун в своем огненном коконе принимается с хохотом плясать. Обитающий в ней бес наконец-то знает, чувствует, что одержал верх.

«Вечной… вечной…»

И тишина. Музыка заканчивается.

Милена-режиссер со всех ног несется к Троун — скорей обнять, укутать и сбить пламя своим новым добротным ковриком. Троун для него оказывается чересчур высокой. Коврика хватает только на то, чтобы опоясать ее посередине.

— На пол, на пол ложись! — воет Милена-режиссер.

«О, так ты плачешь, Милена? Да, любой зверь при виде такой картины развылся бы. Гитлеровские молодчики и те рыдали в застенках. Хотя слезы означают лишь то, что ты своим нутром чувствуешь ужас содеянного. Не более того. Ты знаешь, что этот ужас будет теперь с тобой всю оставшуюся жизнь; тебе врежется в память и вонь паленых волос, и гарь паленой плоти. Ты будешь их помнить не только ноздрями, но и всей подкоркой, до скончанья твоих дней».

Спирт прогорает, как бренди на сливовом пудинге. Троун именно его сейчас и напоминает. Этот сливовый пудинг сейчас скалится ярко-белыми зубами в пятнышках сажи и ехидно посмеивается: «Хи-хи-хи!»

— Надо врача, — лепечет Милена, у которой на то, чтобы говорить внятно, не хватает даже воздуха в легких. Ей хочется завизжать — не столько из стремления позвать на помощь, сколько из необходимости выкрикнуть на весь мир, что случилось нечто жуткое. Ей хочется выразить это Троун, которая, похоже, этого не понимает.

— Идем, — выдыхает Милена. — Вниз.

Она без разговора берет Троун за руку, необычайно липкую.

— Ммуооууу! — вопит та, словно глухонемая. Нервы ее начинают подавать сигнал о том, что именно произошло. Она отдергивает руку. При этом у Милены в ладони, словно перчатка, остается полупрозрачный кусок кожи. Милена, нелепо застыв, держит его, как какую-нибудь запасную конечность.

Троун таращится на руку. Теперь она уже не улыбается, а смотрит на нее странным остекленелым взглядом.

— Сделаем тете ручкой, — все еще пытаясь язвить, говорит она, клацая зубами.

Милена-режиссер с каким-то мяуканьем отшвыривает эту кожистую пупырчатую перчатку в сторону.

— Вниз, — цедит Троун и, опередив Милену, до странности обычной, спокойной походкой выходит из комнаты. Если бы не жесткая, глянцевитая чернота головы, Троун сейчас впервые за все время выглядит нормальной, вменяемой. Бельмами выпученные глаза, хищная улыбка — ничего этого нет и в помине. Движения ровные, без всякой невротичности, пальцы не согнуты в гневе или мучительном напряжении, как когти.

Милена, метнувшись вперед нее, один за другим отодвигает на пути экраны, закрывающие мертвые пространства.

— Благодарю, — царственно изрекает Троун. Она идет мимо Милены на наружную лестницу с бамбуковыми перилами. За стенами теплой квартиры в крытом дворе стоит февральский холод. «Это от нее пар поднимается или дым?» — машинально думает Милена. Она собирается предложить ей пальто, но вовремя одумывается: «Пальто, на такую кожу?» Вирусы подсказывают: ожоги третьей степени. Троун, пошатываясь, шагает вниз по ступеням, как усталая Чего Изволите после многотрудного дня.

— Уф-ф, — выдыхает она, словно уморенная мытьем полов. Облокотившись было на перила, она тут же с шипением отскакивает от них, словно те докрасна раскалены.

Все так же шипя, Троун, заведя руки за голову, пытается стянуть с себя обугленный жилет. Тот распадается сам собой. Большая часть спины и плечи представляют собой сплошную массу взбухших розоватых волдырей и покрытых сажей полос, которые, кажется, можно было оттереть лишь пемзой.

«А что, все не так уж безнадежно, не так уж безнадежно, — уверяет себя Милена-режиссер. — Поясница почти совсем не пострадала. И грудь тоже вроде не тронута. Ничего, как-нибудь оклемается. Выкарабкается. Гляди-ка, она при этом еще и ходит».

Троун делает всего один шаг и взвывает. Второй шаг заставляет ее согнуться пополам.

— Троун. — У Милены из глаз катятся беспомощные слезы.

Троун заходится воплем. Она вопит, как кошка, которую душат, — резкий гнусавый вой, который то затихает, то разрастается вновь, но не прекращается. Руки у нее взвиваются над головой, словно пытаясь что-то нащупать, но не находят ничего, кроме боли, и лишь беспомощно извиваются.

Слышится звук отодвигаемых панелей. Мисс Уилл. Она стоит на тростниковом коврике и смотрит, не веря своим глазам.

— У нас тут жуткое происшествие, — говорит Милена. — Она вся как есть облилась этиловым спиртом, а он возьми и вспыхни.

Троун вдруг падает и катится — прямо по ступенькам, все быстрее и быстрее, оставляя клочья кожи и пачкая бамбуковые плашки пятнами сажи. Милена бросается следом. Троун опрокидывается на спину, прерывисто, надрывно дыша. Она смотрит на Милену, но при этом как будто не узнает ее. Ее колотит крупный, судорогами, озноб.

— Троун, Троун, — шепчет сквозь слезы Милена, — прости меня, прости.

«“Прости”? За что, Милена? За то, что ты знаешь: теперь от чувства вины тебе не отделаться вовек? Ты скорбишь по ней, по Троун? Или же по себе, по той муке, на которую ты отныне себя обрекла?

Теперь Троун знает, что ты собой представляешь. Вон она, разглядела, кто перед ней, и опять щерится своей демонической улыбкой. Хотя Троун и полупарализована, но она неистово вскидывается и ест тебя взглядом, сжимая почерневшие кулаки».

— Спасительница, — хрипя, сплевывает она с улыбкой-оскалом. И царапает пол, оставляя на нем отметины черной сажи и куски кожи. — Спасительница? — повторяет она зло, резко, с горечью. Риторический вопрос. Ответ известен заранее.

Она знает, что одержала верх.

«Мы в пути, Милена», — раздается голос в голове. Кто-то идет на помощь.

В голове у нее оживает Консенсус. Ангелы утешают ее.

«Это не твоя вина, Милена. Не вини себя. Это не твоя вина».

— Разве? — спрашивает Милена.

«Занимайся своим делом, Консенсус. Правь миром, исцеляй больных, строй дороги. Разводи вирусы. Делай все, что считаешь для себя нужным.

Только оставь в покое нас».

На крыше многоквартирного дома партийцев звонит колокол: срочный вызов врача. Прибывает с одеялами мисс Уилл и принимается заворачивать в них Троун. У Троун от озноба громко стучат зубы, точнее сказать, клацают. Милена невольно морщится — грубые одеяла, на лишенную кожи плоть — бр-р-р.

А вот и начальница пожарной охраны. Она умеет оказывать медицинскую помощь. Здесь есть специальная помпа, которая летом, в случае пожара на плавучем Ковчеге, должна подавать воду из устья. Одновременно по инструкции прибывают пожарные суда, большие моторки с брандспойтами. Но сейчас зима, вода замерзла, а помпы не работают.

Бригадирша опускается на колени и раскрывает несессер с набором вирусов и кремов.

— Оставьте ее, — требовательно, но подчеркнуто спокойно говорит Милена.

Бригадирша, похоже, не понимает, в чем дело.

— Здесь, видимо, потребуется открытая обработка, — озабоченно рассуждает она, активная, деятельная партийка. Это говорят ее вирусы — говорят другим вирусам, которым положено слушать ее. Это социально направленные вирусы, которые знают, как исцелять болезни. — Надо будет прочистить ожоги, после чего оставить их в открытом виде подсушиться. А ну-ка. — Бригадирша протягивает Милене шприц, чтобы та взяла образец крови. — Тест на азот, свертываемость, электролитические уровни, кровяные газы, гематокрит…

Милена отмахивается от шприца.

— Сейчас подъедут другие, — говорит она. Милена имеет в виду — другие, чье лечение будет получше нашего.

— Не знаю, кто бы это мог быть, — выражает сомнение бригадирша, доставая и раскладывая свои кремы. — Устье замерзло, моторки сюда не ходят.

Дело полностью входит в ее компетенцию — на то у нее есть и выучка, и соответствующие инструкции, — поэтому она может приносить пользу. Но в этом мире невозможно приносить пользу, не причиняя вреда. И кремы, и тампоны, и обезболивающие будут причинять вред, относительный вред.

Милена, поддев ногой, переворачивает несессер. Катятся склянки, рассыпаются тюбики, разбивается что-то стеклянное.

— Вы… вы что? Это же лекарства! — возмущенно кричит бригадирша.

То же самое и с вирусами. Относительный вред, относительная польза.

Из дверей высовывается Чего Изволите.

— Идите сюда! Ой, скорее! — Она отчаянно машет мисс Уилл. — Фургон на льду!

Мисс Уилл спешит на зов. Бригадирша, сокрушенно качая головой, собирает свои препараты. Милена сверху вниз смотрит на Троун, которая, уставившись на нее невидящими глазами, отчаянно стучит зубами.

«Вот я тебя и вверяю им, Троун. Ты могла бы быть красивой. Может, еще и будешь. Но при этом в их руках».

За воротами, которые сейчас торопливо отворяют экономка и мисс Уилл, слышится дробный перестук копыт. Холодный воздух врывается внутрь. По льду, в клубах пара, во дворик врывается четверка белых ломовиков, словно посеребренных инеем; за собой они тянут пожарный фургон. Густой, как сливки, пар валит от бойлера и из конских ноздрей. Фургон, одолев невысокий барьер мерзлой глины, вкатывается в крытый дворик, где кони, захрапев, останавливаются.

И вот Милена видит их. Впервые перед ней предстают люди в белом, «Гарда». Хозяева. Их лица отгорожены от всех пластиковыми полумасками. Для них все люди считаются больными.

— Нет, вы взгляните, взгляните на мой несессер! — с негодованием обращается к ним бригадирша. — Она же его опрокинула, ногой!

«Гарда» оставляет ее слова без внимания. Один из них берет бригадиршу за плечи и отодвигает ее в сторону. Его руки в перчатках. Другой заученным движением откидывает одеяло и разрезает остатки одежды. Троун лежит и едва дышит, с тихой укоризной глядя на Милену, словно безмолвно спрашивая ее: «За что?»

Люди в белом втыкают ей в уши пробки, после чего опрыскивают струей какого-то газа. Милена отводит взгляд и смотрит на коней.

Вот они какие — огромные, мускулистые. Их глаза скрыты под округлыми зеркальными линзами. Говорят, животные смотрят лишь в том направлении, куда им велят смотреть хозяева. Кони нетерпеливо встряхивают головами, отчего дымчатые желтоватые гривы изящно развеваются на ветру. Кони красивы даже в своем рабстве, потому что никто не говорит им, что они рабы или уроды. У лошадей нет демонов.

Троун, судя по звуку, опрыскивают еще раз. Со временем у нее появятся новая кожа и новый разум. Той, прежней Троун она больше не будет. Это будет какая-то иная женщина, вполне довольная тем немногим, что ей перепадает от жизни, и не задумывающаяся о том, откуда у нее все эти провалы в памяти. Никаких мучений, угрызений по поводу былого она испытывать не будет. Получается, все-таки относительная польза? Что ж, расскажи самой себе, что ты принесла пользу, Милена.

Только здесь и сейчас я помню Троун живой.

Спасительница.

эй рыбка это я опять!!!!!!!

По возвращении из космоса Милена обнаруживает у себя дома засаленный запечатанный пакет из грубой бумаги. Она вспоминает паучьи, трясущиеся каракули:

ну что — они хотят чтоб их старая леди вернулась а она не хочет ехать! Опять ногу сломала — вот так-то — шейка бедра называется но типа наверно одно и то же — и вот они хотят чтоб их старая леди вернулась — чтоб лежала полеживала на старом диване если вспомнят то и поесть поднесут

мы полярники рыбка стареем — ты и знать не знаешь что это такое — это когда ты чуешь что начинаешь разваливаться на куски — но это и не только это но и то что весь мир какбудто тоже начинает с тобой разваливаться кусок за куском — какбудто у тебя кто хочет небо отнять

а знаешь когда я была молодая — я порой всю ночь лежала за домом и ветер колючий такой обдувает мне лицо будто специально ктото его касается а я лежу смотрю на небо ясное преясное и все звезды на нем словно смотрят мне в ответ — какбудто у них у всех личики

черт возьми рыбка да я за сорок км в один конец свободно пешком ходила до магазина с баром и мы там всю ночь глушили виски со спиртягой и так по два дня зависали а потом катили по домам двое суток без сна — там у нас одна была так она еще и на спине ящики перла — мы виски иной раз прямо в ванну заливали и там плескались и мыли там стаканы а потом развлекались — у нас с собой лазера были так мы из них камни и железяки в мыло плавили — а потом звуковую систему на лед — прямо на лед — и ну под нее плясать и зажигать и рассекать и куражища да еще и пингвинов гонять лазером!

вот так и придуривались — а потом в полынью бултых поплавать — да не просто а чтоб в наушниках и обязательно виски в тюбике чтоб прямо в глотку и на рыбалку с лазером — паль-ни! глот-ни! — плывешь себе хвостиком виляешь под старуху бесси смит в наушниках — высоко так поет в ушах чисто — вот так мы и играли о жизнь как дети в жмурки — тебе ктонибудь хоть когданибудь рассказывал про бесси смит рыбка????? — лапа моя пойди спроси свой вирус — пусть он тебе сыграет старину бесси [29] — мы под нее и отдыхали и на рудниках вкалывали — под бесси и под кросби — они нам и под покровом синего моря пели — история оживает прямо в ушах — ну прямо как ветер поет по льду — и вот мы заплывали прямо в недра айсбергам — они как ноздреватый стеклянный сыр — гладкий весь в дырках и пронизан задумчивым светом — свет струится вверх по трещинам, высвещает пузыри и странных мертвых созданий застывших внутри — рыбка я ж была молода — молода и не менялась пока не встретила своего мужа — ролфа у меня появилась когда мне было уже сорок — вот так я поздно от домашнего нашего уклада оторвалась — от обоев штор сервизов ковров и четырех тех стен

ЧЕРТ ВОЗЬМИ РЫБКА

они хотят чтоб я снова вернулась в Лондон — и там состарилась и завяла — хотят лишить меня снега — и родных моих морозов — и чтоб я лишилась звезд — и огня — и открытого простора — чтоб я там лежала так же без движения со своей глухотой

здесьто дома на холоде глухота не проблема — со мной мои собаки они мне все приносят — здесь и солнце на льду и воздух свежий — и почта приходит с письмами проведать и поговорить

быть глухой в южном кенсингтоне это значит тебя запрут с бабенкой-сусликом которая так и дрожит боится что ты ее съешь — я глухая рыбка и ходить не могу — бедро сломано и суставы все как заклинило — мне приходится перебираться ползком мая ты рыбонька — так что и домой меня отправят на корабле как моржовую тушу — я и не шевельнусь без суставов-то — а потом скажут что я у них там должна оставаться пока окончательно не замру — буду как старая живая шкура на полу — языком шевелит коекак а сил даже стопку поднять не хватает изза того что рука дрожит — старая леди увядшая как лист — и головы даже поднять не может — ни света ни звука ни движения ни тепла ни холода — ничего нет там куда мы направляемся рыбка — ну так я поползу — да, поползу нынче ночью на ту льдину — найду в себе силы повернуться на спину лицом к звездам — я знаю что такое холод лапка моя — он надвигается медленно — ты как будто засыпаешь — и вот я засну глядя на эти звезды — к тому времени как ты это получишь рыбка меня давно уже не будет

любовь это факел который ты передаешь — я вот пыталась передать его своей крошке — певчей моей толстухе птичке оперной певичке — как я ненавижу оперу и откуда только она ее поднахваталась????? сама собой както — любовь это факел который ты передаешь — как ктото передал его в свое время тебе рыбка — ты никогда не рассказывала мне про свою маму а она наверное тебя любила — ну не она так ктонибудь еще — а ты любила ролфу а ролфа любила тебя — и надо просто упереться пятками — и мне кстати тоже — это счастье — вот какаято старая леди упирается пятками — в лед что ли — не горюй это все к лучшему

люблю

гортензия пэтель

Всё в настоящем времени. Всё еще в настоящем, и всё еще во времени.

«Когда?»

«Вот она я, пакуюсь перед отправлением в космос. Бегаю по своим шкатулочным комнатам, от волнения живот поджимает. Я все еще боюсь Троун, боюсь космоса, «Комедии».

Беспокоюсь о своих комнатных растениях. На кого я их оставлю, чтобы они не погибли от чересчур обильного полива или от недосмотра? Переживаю насчет базилика в горшке, который можно использовать при готовке как добавку, и насчет гортензии. В данный момент это мой главный объект для беспокойства; жвачка для здравого ума, которую жуешь и жуешь, пока окончательно не исчезнет вкус.

В раздвижные панели моей партийной квартиры раздается стук, да такой, что они ходят ходуном. «Кто это? Троун? Да я же Терминал! Терминал», — успокаиваю я себя, а сама машинально раздвигаю створки, одну за другой, проходя через заизолированное мертвое пространство. Отодвигаю створки и, еще не успев разобрать, кто и что передо мной, замираю как вкопанная. Руки-ноги буквально отнимаются.

В проходе стоит Ролфа.

Снова в меху, и в неимоверно цветастой одежде.

— Приветик, — говорит она. — Чего мечешься туда-сюда? Не видишь — гости.

«Эх, ну почему именно сейчас?

Вот они, режиссерские замашки. Да, я рада, я сама хотела повидаться, но вот как раз сейчас момент самый неподходящий». Милена рассеянно проводит рукой по своим волосам.

«Что ж, Милена, ты вполне ясно даешь понять, что время для визита самое неподходящее, ну да ладно, не прогонять же незваную гостью».

— Да я тут, это, пакуюсь, — говорит Милена с натянутой улыбкой и, прикрыв глаза, мелко трясет головой.

Ролфа, видимо все понимая, молчит.

— Ну как ты, Ролфа?

— А? Да так, ничего себе. Надо, понимаешь, рвать когти. Я ненадолго.

Милена-режиссер чувствует явное облегчение. А в уме прикидывает, сколько времени понадобится дополнительно затратить на сборы.

— Я так рада тебя видеть, — говорит она с фальшивым оживлением.

— Рада, но, — уточняет за нее Ролфа. Под лакированными потолками тесноватого для нее жилища она сутулится, отчего партийная квартирка приобретает несколько игрушечный вид. Игрушка для избалованного ребенка. Мех у Ролфы торчит в разные стороны; на ней цветастая рубаха, пестрые шорты и чистые белые кроссовки, а также лихо заломленная шляпа, судя по всему мужская. Вид у нее по-прежнему слегка рассеянный, неуклюжий.

«Боже мой, она напоминает мне Майка».

— Чаю? — предлагает Милена, забыв, что даже не пригласила ее войти.

— Лучше пива или, там, виски. Неплохо бы джина, если лимон есть. — Ролфа, шаркая, вытирает свои здоровенные, безупречно белые кроссовки о коврик. — И подзакусить что-нибудь, самую малость, если есть в наличии.

Ролфа, пригнувшись под притолокой, входит в комнату и неуклюжим движением стягивает шляпу. Политес. Приглаживает ежик строгой прически.

— Надо деньгу зашибать. На лодке долго добираться. И чего ты сюда, в такую даль, забралась?

Милена не отвечает, иначе придется рассказывать и о Троун.

— А мне нравится на Болоте, — говорит она. — Ты извини, я вся в сборах, так что, кроме чая, ничего и нету.

— Да и ладно. Хоть в этом смысле ничего не поменялось.

Они смотрят друг на друга. Милена приходит в движение первой, рассеянно направляясь к грушам. Ролфа, сделав от дверей пару шагов, дальше и не проходит.

— Ты, э-э… знаешь, что мы готовим постановку «Божественной комедии»? — интересуется Милена. Возможно, она и не знает: в Зверинце Ролфу никто не видел, о ней ничего не было слышно уже года два.

— А? Да-да, — кивает Ролфа. — Что-то там с космосом.

«И это все, что ты можешь сказать? — с уязвленной гордостью думает Милена-режиссер. — Неужели я действительно была без ума от этой особы?»

Она пытается рассмеяться, но у нее выходит что-то, скорее похожее на кашель.

— Это будет очень масштабная постановка, с размахом, — говорит режиссер.

— Круто! — деланно восклицает Ролфа, роняя фразу, словно кирпич. На нее это сообщение явно не производит никакого впечатления. Ролфа, несомненно, стала жестче. Это уже не та рохля, что прежде.

— Н-да, — кивает Милена. — Меня посылают в космос, опробовать освещение.

Обычно люди, услышав это, загораются и начинают забрасывать Милену вопросами, на которые можно дать много интересных ответов. Однако в случае с Ролфой происходит явная тактическая ошибка. Она не только не загорается, похоже, это ее вообще не интересует.

— А я собираюсь в Антарктику, — говорит она.

— Куда? — замирает Милена.

— Полезно для бизнеса. Нужен практический опыт, коль уж берешься за дело. Думала, надо бы сказать тебе, — говорит Ролфа и начинает грузно разворачиваться, собираясь на выход. Развернуться ей сложно, потому что очень тесно.

— Ролфа, постой! Ты… в Антарктику?

— А куда ж еще? — оглядывается она через плечо. — Больше мне и некуда.

— А музыка? Как же твоя музыка?

— Какая еще музыка. — Ролфа, морщась, машет рукой. — Все, тю-тю. Была, да вышла вся.

— А твое пение!

— Милая ты моя, — говорит Ролфа. Вот оно. Нежность уходит потому, что пропадает сексуальное влечение; возможно, не только пропадает, но и трансформируется в свою противоположность. Может, для того, чтобы заблокировать, его превращают в неприязнь. — Ты что, всерьез полагаешь, что они взяли бы меня на роль, скажем, Дездемоны в «Отелло»? Или утонченной пекинской героини в классической китайской опере? Понятно, если б была такая опера, как «Давид и Голиаф», где партия Голиафа написана для сопрано, я бы, может, на что-то и сгодилась, и это бы даже стало частью моего постоянного репертуара. Во всем же остальном… — Она снова махнула рукой, с сокрушенной улыбкой. — Так, ноль без палочки.

— А «Песнь»? «Песнь о земле», в концертном исполнении! Так бейся же, не сдавайся! — наступает Милена, понимая, какой потерей это может грозить для искусства в целом.

— «Бейся»? Ради чего? Зачем?

— Затем, что ты… хорошая, — тихо говорит Милена, разочарованно отводя глаза.

— А ты знаешь, мне нравится эта затея с Антарктикой, — признается Ролфа. — Она не вся изо льда. Есть там и места такие холодные, что осадков там вообще не бывает. Просто пустыня, пронизанная холодом, одни голые скалы. Мне мать рассказывала: она там однажды оказалась и нашла труп моржа. В идеальной сохранности: там же вообще ничего не гниет. В трех сотнях миль от моря. — Ролфа секунду-другую помолчала. — И я морж.

— В каком это смысле? — тускло спрашивает Милена.

— Никто не знает, как его туда занесло, — говорит Ролфа. — И музицировать моржи не способны.

Милена чувствует, что ей необходимо сесть. Она садится и закрывает ладонями лицо. Хочется скрыть, оградить его от Ролфы, от того факта, что она здесь стоит.

— Ролфа, — говорит она, не глядя в ее сторону. — Все говорят, что «Комедия» — творение гения.

— Правда? — хмыкает Ролфа. — А кто оркестровал?

— Консенсус. Но музыка твоя.

— А, ну так пускай ее себе и забирает, — говорит Ролфа. — Раз уж так корпел.

И опять это невыносимое, издевательское «тю», со смешком.

Милену охватывает ярость — кстати, вполне понятная и объяснимая.

— Ролфа! Ну почему ты всегда смиряешься с поражением?

Глаза у Ролфы, обернувшейся уже с порога, гневно вспыхивают. «Ты не путай, — словно говорит она. — Это уже другая Ролфа. Эту так просто не возьмешь».

Глаза у нее сужаются, и она вдруг, возвратившись, присаживается.

Садится на сразу же сплющивающийся пуф и подается вперед, явно желая объясниться.

— Послушай, я очень даже ценю все твои усилия, — говорит она. — Но ты должна понять: для меня все переменилось.

Вздохнув, она откидывается и с расслабленным видом потягивается.

— Какое-то время мне было даже не по себе: как это — становиться кем-то другим. Теперь же мне это очень даже нравится. У меня все наладилось с отцом. Я теперь для него его главная умница, звездочка, гордость. Я переустроила ему бухгалтерию. Разработала новую систему учета. Теперь время каждого работника засчитывается отдельно. А время — деньги. Для тебя в этом ничего особенного нет, а я вот горжусь.

Ролфа по-боксерски поводит покатыми плечами.

Вид у Милены сейчас, судя по всему, бледноватый. Она сидит, с несчастным видом уставясь в пол, что, видимо, несколько раздражает Ролфу.

— Милена, пойми: мне неинтересно то, что делается с «Комедией». Я не задумывалась над ней, как над чем-то серьезным, не готовила ее к исполнению. Да, меня, конечно, впечатляет та работа, какую ты проделала, чтобы ее поставить. Но! — не говорит, а будто фыркает она — это самое «но» заменяет ей теперь «тю», причем «но» выходит резче и внушительней. — Но «Комедия» теперь вряд ли может представлять для меня что-то новое, и уж тем более занимательное.

— А трудно тебе было перестраиваться?

Ролфа, заложив руки за голову, какое-то время с отстраненным видом раздумывает.

— Пожалуй, да. Поначалу. Я все никак не могла толком понять, какие частицы у меня поотпадали, а какие словно бы приклеились на место. Зои и Анджелу я какое-то время прямо приводила в ужас и терроризировала. Называла их «тупыми коровами». Вообще некоторое время я чувствовала, что баб на дух не могу переносить. Было у меня несколько собутыльников, в основном мужиков, и иногда — ни с того ни с сего — я вдруг сдуру на них западала. И это тем неожиданней, что ведь раньше, до той поры, я всегда соотносила себя с мужским полом. Они сами рассказывали, что это как будто твой же кореш начинает вдруг к тебе клеиться. Ничего такого, понятно, между нами не было.

Милена посматривает себе на запястье. Смотрит, как на поверхность кожи выскакивают малютки-клещики и начинают барражировать, все еще спрашивая: «Где Ролфа?» Хочется приложить запястье к ее руке, ощутить кожей ее тепло, шелковистость меха. Вот оно, начинается. Любовь, оттаивая, пробуждается вновь.

— Правда же, было здорово? — спрашивает Милена робким, умоляющим голосом. — Те три месяца?

— Да, разумеется, — отвечает Ролфа с раздраженной снисходительностью. — Давно, правда, это было. Помню, как я торчала днями у тебя в комнате, как в полудреме. Совсем расклеилась, квашня квашней. Ты уж извини насчет того бардака.

— Да что ты. Мне даже нравилось, — шепчет Милена.

— Могла хотя бы пол подмести в твое отсутствие, — хмыкает Ролфа.

— Ты теперь аккуратная?

— Ну, пытаюсь по мере сил, — говорит Ролфа со смешком.

«Я взываю к тебе через широкий глубокий каньон, и слова мои уносит ветер. Он уносит от меня тебя».

— Ты думаешь навестить там свою мать? — спрашивает Милена, неожиданно закашлявшись. — В Антарктике?

— Конечно. Вы с ней стали друзьями, да? Союзники против Семьи. — Ролфа обнажает в улыбке новые, белые зубы. Клыкастые. — Да, здорово будет проведать старую перечницу. А то неловко даже. Ни письма, ни весточки. Дочь называется.

У Милены от обиды и разочарованности сами собой стискиваются губы. Только то, что Гортензия сама вполне могла величать себя «старой перечницей», не дает ей всерьез рассердиться.

Ролфа замечает это и лишь еще раз насмешливо фыркает.

— Мать у тебя просто замечательная, — говорит Милена. — Я переживаю, как там она. Что-то от нее ничего не слышно.

— Да и мы тоже ничего не слышали, — замечает Ролфа. — Может, запила.

Письмо в запечатанном пакете на тот момент еще не пришло. «Но ты уже знаешь, Ролфа, о решении Семьи вернуть Гортензию в Лондон. Ты просто считаешь, что это не моего ума дело. И улыбаешься своими новыми клыками».

— Когда ты уезжаешь? — спрашивает Милена.

— Э-э, недели через три.

Беседа идет на убыль. За истекшее время событий произошло столько, что даже говорить толком не о чем.

— А ты… у тебя… появился какой-нибудь… ну, друг, спутник? — спрашивает Милена как бы невзначай, но голос беспощадно выдает себя тоненькой дрожью.

— Нет, — отрезает Ролфа.

Картина разрушения довершена. Ни у тебя, ни у меня так никого и нет. Режиссер чувствует холод одиночества. Жизнь ее, Милены, состоит в работе. Каким-то образом в ней всегда присутствовала память о Ролфе — в работе, в музыке, в самом ее звучании. Работа и сам факт того, что Ролфа где-то есть — пусть не здесь, пусть где-то в дебрях Лондона или где-нибудь еще, — оживляли, одушевляли эту незримую связь. Сама «Комедия» делала ее живой, ощутимой. Но артист и артистический миф — не одно и то же. И эта Ролфа, что сейчас перед ней, — уже не миф.

— Ролфа. Мне очень, очень, очень жаль, — произносит Милена, подразумевая: «Мне жаль, что я тебя разрушила».

— Чего меня жалеть, — Ролфа опять по-боксерски поводит плечами. В этой обновленной Ролфе, кстати, действительно гораздо больше мужского. — Не надо эту Ролфу жалеть; ее и не было бы без того прошлого. Хотя к той, прежней Ролфе я не возвратилась бы ни за что на свете. Опять эта слезливая хандра? Сопливая сентиментальность, творческие метания-искания, запись-перезапись партитур? Жить чем бог послал в наивной надежде на лучшее? Что бы, интересно, вышло в итоге с той Ролфой, а? Спилась бы, да в том же кабаке и подохла; всего делов.

— Или бы создала еще одну «Комедию».

— Да, или «Комедию», — кивает Ролфа с протяжным вздохом. — Только все это уже позади.

— Ролф, у меня такое ощущение, будто ты умерла. И убила тебя я.

— Ой, не распускайте по мне сопли, мадам, — ворчливо отвечает Ролфа. — Терпеть не могу соплей последнее время. Не вижу в них толку.

— Но ты же все равно это чувствуешь. Могла бы и признаться.

— Ну и признаюсь. Только в тягомотину играть не хочу. Кстати, вот почему опера меня последнее время раздражает: слишком медленно разматывается сюжет. Ходят, поют, хотя и так все ясно; нет чтобы сразу пожениться или разбежаться. Так нет же: два часа глаза и уши мозолят. А толку-то?

— Ну а если им есть что сказать… — Милена прерывает себя на полуслове. — Слушай, я… у меня вообще-то есть время забежать в кафе. Может, ты поесть хочешь?

Рот у Ролфы кривится в скептической ухмылке.

«Она боится, что меня все еще к ней тянет, поэтому хочет поскорей отделаться. Она и пришла сюда затем, чтобы разрыв был полным и окончательным».

— Да нет, мне до дома надо добраться; там и поем.

Ролфа, хлопнув по пуфу, решительно поднимается и водружает на голову шляпу.

«Наверно, уже жалеет, что вообще пришла».

— Спасибо, что зашла навестить, — говорит Милена. По телу разливается холод одиночества.

— Да ну, — приветливо отвечает Ролфа. — Типа, по старой дружбе. Извини, что как снег на голову, от дел отвлекла.

— Всех дел не переделаешь, — упавшим голосом произносит Милена.

— Да уж, — с беспощадной сердечностью соглашается Ролфа, — ты ж у нас звезда.

Пауза. Милене все холоднее.

— Кстати, у меня тут осталось кое-что твое.

Неожиданно что-то вспомнив, она поднимается с пуфа и идет к встроенному шкафу (в ее новой партийной квартире мебель в основном встроенная), где что-то ищет в ящике среди всяких баночек и запасных батареек. В порыве отчаянья она, разбрасывая банки, выдергивает оттуда какой-то предмет. Комок грязного войлока, пахнущий детством. Милена поворачивается и протягивает его Ролфе.

— Вот.

— Ой, Пятачок, — удивляется Ролфа.

— Забирай, он мне не нужен, — говорит Милена уже со злостью.

Ролфа протягивает руку и берет его. Она стоит, задумчиво гладя ему ушки, трогает животик, словно удостоверяясь, что это на самом деле он, тот самый. А затем, как-то вздрогнув, словно прикоснулась к чему-то холодному, возвращает куклу Милене.

— Я его специально оставила. В подарок, по старой дружбе, — и пожимает плечами в полной растерянности.

Они смотрят друг на друга. Наконец Милена забирает Пятачка обратно.

— Ну ладно, там меня уже заждались, поди, ужин провороню, — произносит наконец Ролфа, протягивая руку. — Ну, пока, что ли.

— До свиданья. — Милена отвечает на рукопожатие.

Ролфа, устрашающе большая, она склоняется над Миленой, как взрослая над малышом. Милене хочется драться.

«Ну зачем вообще все эти слова? Что, нельзя так уйти?»

Пригнувшись под притолокой кукольного домика, Ролфа выходит на лестницу. Милена стоит в проеме, чувствуя себя отверстой, зияющей раной. Ох уж эта неизбежная дань вежливости, лучше б всего этого вообще не было.

Вот Ролфа оборачивается и улыбается своей новой белозубой улыбкой — красивой, широкой, которой прежняя Ролфа похвастаться не могла.

— Эх, вот кайф, — восклицает она. — Как я оттянусь в Антарктике!

Милена вдруг наглядно видит эту картину: косматые лайки, и лед, и звезды. Видится, как оно действительно могло бы быть: Гортензия со своей дочерью, обе счастливые, стоят на льдине, белой, как новая улыбка Ролфы. Антарктическая улыбка.

Из одного глаза у нее, смачивая мех, сочится влажный след.

— Винни-Пух с Пятачком отправляются на поиски Южного Полюса, а? Кто б мог подумать? Я в Антарктику, ты в космос. Так что если думаешь, что у нас здесь, внизу, ад, то поберегись: вдруг там, наверху, чистилище?

Ролфа, хохоча крякающим смехом, делает вид, что пихает Милену в плечо.

— Так и не сумели нас с тобой тут удержать, не на тех напали, верно? У-ху-ху-у!

Она вразвалку пятится по площадке.

— Ну, старушка, давай, держись, — продолжает она шутливо, излишне шумно напутствовать Милену, не без риска покачиваясь над лестницей. — Давай, береги себя. Дело свое исправно делай. А за меня не переживай, со мной все нормально будет. Нам что зной, что дождик проливной, так ведь? По-ка-а!

Пятясь по своему обыкновению, Ролфа начинает спуск с лестницы, по-прежнему не сводя с Милены глаз; такая же неуемная, как раньше. Мало кто может состязаться с ней в громкости — особенно учитывая, что крик этот доносится через тундру — леденящую вечную мерзлоту. Через Мертвое Пространство.

— Живи-поживай да добра наживай, а коли не свезло, так чтоб хоть было весело! Помни, завтра — первый день твоей оставшейся жизни! А?! А-ха-ха-а!

По мере того как Ролфа спускается с лестницы, шаг за шагом убывая из поля зрения, ее голова продолжает безудержно хохотать.

Крик еще продолжается.

— Не бери в уплату деревянных медяков, ха! Старая канадская поговорка! Не путай хрен с морковкой! Чтоб все у тебя было в шоколаде! Все, все, все! — В ее голосе звенит надежда. На этом она, закашлявшись, обрывается.

Милена пытается заняться сборами. Надо же когда-то к ним приступать. Работы непочатый край. Но она смотрит в окошко, где уже успело стемнеть; смотрит на Ролфу, как та вразвалочку, спиной к Милене, идет на пристань.

«А я, Милена Вспоминающая, знаю. Знаю, что вижу сейчас Ролфу в последний раз. Вот ее спина, походка, округлые плечи, голова чуть наклонена вперед и книзу. Все такое знакомое. Знакомое настолько, будто мы все еще живем вместе».

И — о! Ролфа вдруг на ходу разворачивается и машет, машет с берега Болота, где ее все еще дожидается челнок.

— По-ка-а-а! — глухо доносится издали, как через ледяную пустыню.

И маленькая Милена нерешительно машет в ответ. Свет не зажжен, и в комнате темно. Видит ли ее Ролфа? Наверно, нет. Хотя почему: вполне может статься, что и видит.

У меня же теперь на ладони светящееся пятно. Интересно, светится ли оно сейчас? Видит ли она его? Горю ли я?

Об этом мне уже не узнать. Ролфа заходит в лодку, но не садится, стоит. И, покачиваясь, все еще остается в этой позе и тогда, когда челнок начинает рывками отходить от берега. В руках она вращает шляпу. Милена стоит у окна, поглаживая пахнущие детством уши Пятачка, и потерянно размышляет: «Как быть теперь? Что я могу поделать? Я старею, становлюсь суше, черствее, а мне так нужно, чтобы кто-то был рядом. Кто-то настоящий и живой, а не просто память».

«Это я, — отвечает Милена Вспоминающая. — Я знаю, что ждет впереди. Впереди — космос и Майк Стоун».

А позади — любовь.

«Я помню комнату Роуз Эллы в Братстве Реставраторов, стремившихся воссоздать облик прошлого. Помню китайские шкафчики с панельками-барельефами, где часть изображения отсутствует — башмаки, кусок халата, сами фигурки. Пустые места, из которых населявшие их когда-то персонажи исчезли. Мертвые Пространства, видя которые можно лишь домысливать, что они, те люди, чувствовали, что испытывали, чем жили.

Ах, если бы, если бы им удалось как-то уцелеть, сохраниться».


АНТАРКТИКА — ОДНО ИЗ НЕМНОГИХ мест в мире, откуда было невозможно увидеть «Комедию».


И ВДРУГ МИЛЕНА УЖЕ В ПУЗЫРЕ. Она прощается. В окно видны звезды — крупные, осязаемо увесистые. Звезды для нее как якоря — твердые незыблемые крючья, на которые можно что-нибудь вешать или закреплять. Она зовет Боба, вызывая колебания струн мысли, пронизывающих эфир.

«Улетаем», — сообщает она. Все прочие чувства — грусть расставания, надежда на возвращение, — резонируя, отзываются в линиях гравитации. Она передает и получает их напрямую.

«Эх, милая моя», — слышно, как Ангел словно чутко задевает в ней струны.

И она задает вопрос, который оформить в слова ей не хватило бы духа. Личный вопрос о нем; вопрос, который вместе с тем является и сокровенной тайной для нее самой. Вопрос, связанный в том числе и с незыблемыми звездами.

Ангел Боб отвечает: «Мы заключены в плоть». Он имеет в виду плоть Консенсуса, и Милене на мгновенье представляется подобие горообразного, опутанного хаотичной сетью сгустков и прожилок трюфеля в невероятном, причудливом коконе из линий гравитации.

«Но когда мы его оставляем, — рассказывает он, — то есть, как только мы становимся Ангелами, мы воплощаемся в линии. И продолжаем кружить-плясать уже по ним». И Милене наглядно представляется, как сущность может вытекать по Каналам скольжения Чарли. Ее живое присутствие выдается лишь возмущением в линиях тяготения. Гравитация притягивает энергию из ничего, из вакуума. В питании Ангелы не нуждаются. Таким образом, сущность благополучно, без ущерба для себя осваивается во Вселенной.

Милена вспоминает: «Я смотрю через глаза плоти на темноту меж звезд; на небольшую часть Вселенной, открытую взору плоти. И думаю о том, что мы тоже заключены во плоти, но потом можем сделаться Ангелами.

“До свидания, — вздыхает Боб, но ощущение от его слов иное: — Ты вернешься, девочка, ты снова сюда вернешься”.

“Ну что, пора”, — говорит Майк Стоун, еще за много месяцев до того, как я выйду за него замуж, и, нырнув в Пузырь — тот, что поменьше, — защелкивает последние крепления на стеллажах с моей аппаратурой. Я пристегнута ремнями к креслу, и Майк Стоун, словно в шутку, целует меня в макушку. Щекотно — как будто бабочка касается крылышками, — и я даже толком не знаю, хочу я смахнуть эту бабочку с волос или нет.

А вот он, мой будущий муж, стоит прямо там, где смыкаются в поцелуе отверстые рты обоих Пузырей, уже всосавшиеся один в другой. Он, поторапливая, легонько машет мне пальцами, самыми кончиками, как игривый ветерок.

Затем раздается шипение, и рот большого Пузыря герметично смыкается, образуя за нами плотную стенку. Я смотрю из окна на звезды. И думаю о линиях и бороздящих пространства Ангелах. Эфир полон пляшущих человечков».


СЛЕДУЮЩАЯ СЦЕНА.

Вот он, тот жаркий апрельский полдень уже другого года, с другой Миленой. Она идет медленно, раздумывая, как лучше представить «Комедию» Земле. Животных сыграют артисты Зверинца; души мертвых предстанут в виде той обвислой, с пустыми рукавами одежды с Кладбища. А как быть с облаками для влюбленных? Стоит ли представлять вершину Чистилища в апогее орбиты Пузыря?

Раздается смех детей, лихо качающихся и карабкающихся по лесам. Мартышки. А вон стайка Жужелиц на солнышке газона Зверинца.

Они, кстати, успели за это время кое-чему научиться. Может, им помог Пузырь. А может, я им ненароком подсказала. Они теперь с помощью мысли могут изменять гены. От этого у них из спины стали распускаться листочки — широкие, упругие, на жилистых стеблях, все равно что лиловые резиновые растения.

Сидят и безмятежно улыбаются. Вон какая-то женщина с зелеными зубами и глазами, распахнутыми от восторга. Рядом такой же блаженного вида паренек с ботвой до пояса. Все счастливы.

Из какого-то наслоения времени слышен крик, исполненный пылкой надежды: «Чтоб все у тебя было в шоколаде! Все, все, все!»

Шмели, указывая на меня, одновременно тычут пальцами и победно кричат:

— Рак, рак, рак!

Как какие-нибудь птицы.

Глава семнадцатая Терминал (Недуг от Любви)

ЕСЛИ БЫ РАК НЕ ПЛАВАЛ в том же море, что и мы, он вызывал бы восторг примерно такой же, какой вызывают у нас акулы. Мы восторгались бы его простотой и приспособленностью, настойчивостью и умением достигать цели; его смертоносной красотой.

Рак — это нарушение процесса роста. Некоторые раковые клетки производят свой собственный гормон роста, подавая самим себе сигнал делиться и размножаться. Другие увеличивают число рецепторов к гормону роста на клеточной мембране или копируют внутриклеточные медиаторы, подающие команду расти. Они не отвечают на сигналы других клеток о перенаселенности. Им нужна кровь для питания, и они выделяют белки, побуждающие организм выращивать для них новые кровеносные сосуды.

В отличие от нормальных клеток у них нет необходимости прочно прикрепляться к межклеточному веществу. Они могут отрываться от основной опухоли и, свободно дрейфуя по системе кровообращения, находить новые места для роста. Раковые клетки представляют собой нарушение функции, которая называется дифференцировкой. Они не созревают в полноценно функционирующие клетки крови, или костей, или мышц, или кожи — то есть не дифференцируются. Находя себе новые участки в различных видах ткани, они могут разрастаться и там. Они способны распространяться. Это называется метастазами. А сама опухоль — злокачественной.

Кроме того, раковые клетки не умирают. Где-то между пятидесятым и сто пятидесятым делением нормальные клетки перестают делиться. Они стареют. А раковые продолжают расти.


НЕПОСРЕДСТВЕННО ПЕРЕД РЕВОЛЮЦИЕЙ в мире чрезмерного богатства и крайней нищеты случилось нечто ужасное. Вследствие перестроек в генах ДНК-вирусов появились новые виды рака, распространяющиеся с легкостью и скоростью обыкновенной простуды. В протоонкогены встраивалась новая ДНК и изменяла их функцию. Иногда уже через две недели после инфицирования опухоли начинали расти практически с хореографической слаженностью, развиваясь и уверенно укореняясь во всех тканях.

Появление действенного средства от рака стало вопиющей необходимостью.

Рак вносит нарушения в ключевые гены хромосом. Эти гены называются протоонкогенами. Они кодируют белки, вовлеченные в рост или дифференцировку определенных типов клеточных структур. К ним можно добавлять генетический материал — как, например, при вводе нового генетического материала ретровирусами. Из них можно изымать генетический материал: подобное происходит при облучении. Может также произойти ошибка при делении, в результате чего их последовательность будет обращена вспять или сами они будут перенесены в другие цепочки генов.

Протоонкогены нормальны. Но испорченные добавлением, изъятием или изменением, они могут превратиться в онкогены — гены, вовлеченные в развитие рака.

Все вероятные протоонкогены были идентифицированы. Панацеей от всех видов рака стало бы нечто, что смогло бы защитить эти ключевые гены от любых генетических изменений.

Спираль ДНК состоит из чередующихся фосфатов и сахаров. Между ними существуют ступеньки, что-то вроде веревочной лестницы из нуклеиновых кислот. Ответ крылся в том, чтобы покрыть сами ступеньки сахарами и фосфатами — и тем усилить спирали ДНК.

Покрытые сахаром гены были защищены от попыток встроить в них новый генетический материал. Они были теперь крепко связаны с усиленной спиралью и не могли быть испорчены или выбиты из последовательности. Ни облучение, ни химические вещества не могли изъять из них генетический материал. Они могли взаимодействовать с обратной транскриптазой и матричной РНК. Связь была односторонней. Заключенные в сахарную оболочку, они были недоступны для изменений.

Люди прозвали лекарство «Леденцом». Искусственно разработанные ретровирусы вводили леденцовые гены во все клетки организма, включая и зародышевые. Леденец стал частью генетического материала человека.

Клонированные супрессоры опухолей справились с существующими разновидностями рака. Рак исчез. Он просто не мог больше возникать. А с ним исчезли и белки, которые выделялись раковыми клетками.

Никто не подозревал, что от рака была польза. Раковые клетки выделяли огромное количество препятствующих старению белков с крайне низкой молекулярной массой. Эти белки легко проникали в другие клетки.

Раковые клетки препятствовали старению других клеток. Небольшие предопухолевые повреждения продлевали человеческую жизнь до ее привычного предела. Без рака продолжительность жизни сократилась вдвое.

Попытки скопировать препятствующие старению белки давали лишь местные результаты. На них отвечали лишь некоторые участки тканей.

А протоонкогены и леденцовые гены спокойно спали за сахарной стеной.


ЖУЖЕЛИЦ РАК ПРИВОДИЛ в восхищение — из-за его жажды жизни, его красоты. Примерно так мы восторгаемся цветами. Они ощущали его как некое белое сияние. Его неповиновение общей рутине функционирования организма они воспринимали как восстание, как борьбу за свободу отдельных клеток.

За Миленой они ходили словно в трансе.

— Он поет, — умильно вздыхали они.

— Милена! Ты настоящая оранжерея! — восторгались Жужелицы. — Сад, полный цветов!

Они шли за ней и к больнице Святого Фомы, где ее тестировали в Раковом Корпусе. И далее к Читальным Залам на Маршем-стрит, куда Милена была вызвана лиловым лесом Консенсуса. Она была Терминалом, и по дороге несколько раз задала ему один и тот же вопрос: «Зачем меня сюда вызвали? Какую информацию мне собираются сообщить?» Но Консенсус хранил молчание.

Милена вспоминала то ожидание в комнатах из белого кирпича, где она поймала себя на мысли: «Все дурное в моей жизни происходит именно здесь».

Дверь открылась, и под своды комнаты вкатилась Рут, Терминал.

Опустив плечи, она не отрываясь смотрела на Милену, покачивая головой. Рут, болтунья Рут не знала, с чего начать.

— Ох, детка моя, — сказала наконец она.

Где-то из коридора доносились веселые звуки сада. Там было оживленно: звенели гитары, гудели дудки, хлопала в ладоши и пела детвора, ожидая своего часа посвящения в мир взрослых.

— Детонька, у тебя рак, — проговорила Рут и, бессмысленно разведя руками, так же бессмысленно их опустила.

Милена смотрела на белый кирпич стен, на голый электрический свет.

— Что значит «рак»? — не поняла она. — Как такое вообще возможно? Рака нет, он вымер.

— У тебя нет Леденца, — пояснила Рут. Подойдя к сидящей на единственном стуле Милене, она с одышкой опустилась на одно колено и взяла ее ладонь в свою. — Ты можешь играться с генами, радость моя, переставлять их с места на место. И вот ты их перебирала, перебирала, покуда не нашла ген, который сделал транскриптазу нового рода. Она передалась по ступенькам спирали и растворила вокруг них защитный сахар.

— Нет, этого не могло быть, — категорично заявила Милена, вынимая из ее ладони свою.

— Да ты не знала. — Губы у Рут сложились печальным сердечком. — Не знала, что ты именно делаешь. — Потянувшись, она попыталась погладить Милену по голове. Та уклонилась. — Мы как огромный океан, на котором качается утлая скорлупка. Скорлупка — это то, что мы про себя знаем. А сам океан — он там, внизу.

— Вздор какой, — фыркнула Милена и попыталась было встать, но Рут удержала ее за плечи.

— Нет, лапка, не вздор. — На лице у нее читалась вполне искренняя симпатия. — Ты взломала код Леденца, а затем, чтобы все мы могли видеть, изменила себе гены так, чтобы в них смог вернуться рак. Ты как та героиня из книги, что ради спасения людей навлекает опасность на себя. Ты как будто позвала: «Рак! Видишь, вот она я, Милена!» Ты воскресила рак и навлекла его на себя, чтобы спасти нас, чтобы мы все могли жить!

Милене кое-как удалось оттолкнуть ее от себя. Встав, она двинулась к выходу, будто это могло помочь ей уйти от того, что с ней случилось.

— Благодаря тебе мы теперь все можем доживать до старости! — радостно голосила Рут. — Сможем видеть, как растут наши детки!

— Я не хочу, чтобы люди доживали до старости! — почти кричала Милена. — И я ненавижу детей! Ну за что, за что на меня эта напасть, а?!

— Мы сможем скопировать этот новый ген, который ты создала. Мы добавим его в новые ретровирусы и сможем всех вылечить!

— Это после того, что вы уже успели натворить за все это время?! — Милена, стиснув кулаки, потрясала ими перед Рут. — Ты все еще несешь мне эту околесицу после того, что вы уже успели понаделать! Кто знает, может, в этот раз вы им вообще всех погубите! — крикнула она и, отвернувшись, обхватила себя руками за плечи. — А я? Что же будет со мной?

Слышно было, как Рут шурша поднимается на ноги и, с присвистом ерзая ляжками, спешит к Милене. Теплыми пухлыми ладошками она со спины обняла ее за плечи, прижалась рыхлыми подушками живота и грудей.

— Милена, лапонька моя! Не переживай, деточка, не беспокойся. У нас есть вирусы, блокирующие новые кровеносные сосуды. Есть гены, прекращающие ненужный рост. Мы их введем тебе, и тебе полегчает.

— Вы что, хотите меня превратить в еще одну Люси? — холодея от одной этой мысли, вскрикнула Милена, вырываясь из назойливо участливых рук.

— Мы не можем сказать точно, как будут развиваться события, — ответила Рут, качая головой.

— Я не хочу быть как Люси! — объятая кромешным ужасом, замотала головой Милена. Не хватало еще дожить до того, чтобы не узнавать и не помнить о мире ничего, кроме того что все и вся, кого ты знала и любила, мертвы. Милена от отчаяния впилась себе ногтями в голову.

— Ч-ш-ш, ч-ш-ш. Ну не хочешь, ну и не надо. Подумаешь, ведь все в твоих руках. Ты же можешь изменить свои клетки, все у себя переставить, что-то подрезать, что-то добавить. Ничего из того, чего ты сама не хочешь, с тобой не случится. Ты же Милена, у которой есть иммунитет.

— Какие? Какие у меня разновидности рака?

Рут беспомощно развела руками.

— Говори сейчас же!

— Все, — совершенно спокойно ответила Рут. — Все, о которых только известно.

Комната вокруг словно зашипела, будто стены продырявились и из них начал выходить воздух. Вирусы тут же пришли на помощь, со злой беспечностью разворачивая в уме обширный перечень:

«Кожа — сквамозный эпителий, базальный, с пигментными клетками — сквамозная и базальная карцинома, злокачественная меланома;

Пищеварительный тракт — сквамозные эпителии губ, рта, языка, с воспалением пищевода — сквамозная карцинома;

Пищеварительный тракт — столбчатый эпителий желудка, тонкая и толстая кишка — карцинома…»

Милена поймала себя на том, что хихикает.

— А не многовато? — мелко тряся головой, спросила она. — Может, было бы достаточно чего-то одного?

«Нет, — отозвались вирусы. — Надо было восстановить весь баланс целиком. А для этого надо было воссоздать все разновидности рака».

— Лапонька, душенька моя, мы все будем с тобой, все-все, — растерянно увещевала ее Рут. — И Терминалы и Ангелы, мы неотлучно будем с тобой. Будем помогать тебе бороться, петь в самом твоем сердце, твоей кровушке.

«Носоглотка, гортань и легкие — бронхиальный эпителий — карцинома…»

— Надеюсь, раку нравится музыка, — сказала Милена. Ее трясло, как от смеха. Она обнаружила, что прижала ладони к лицу. На носу ощущались мелкие угорьки.

— О Милена, если б ты знала, как мы тебя за все это обожаем!

— Да уж, для меня это в корне меняет дело, — съязвила Милена. — А то я все думала: зачем это индианки из племени майя позволяли сбрасывать себя со скал? Теперь мне понятно: чтобы все их за это любили.

— Тебя никто не будет сбрасывать со скал. Ты непременно выздоровеешь! — с болью воскликнула Рут.

«Система мочеиспускания, включая мочевой пузырь, — уротелиальные клетки — карцинома…»

— Ага, — усмехнулась Милена.

— Главное — в это поверить, — настаивала Рут.

«Твердые эпительные органы — эпителиальные клетки печени, почек, щитовидной и поджелудочной железы, гипофиза и т. д.карцинома…»

— Заткнитесь! — рявкнула Милена вирусам, чтобы те наконец смолкли. Рассказать ей о назначении каждого гена, каждого из протеинов могли именно они, и лишь тогда она могла что-то предпринять. На миг возникло какое-то подобие стоп-кадра, вслед за чем развертывание перечня продолжилось: видимо, она подсознательно хотела узнать все до конца.

— Ну, так как вы собираетесь меня вылечить? — осведомилась она.

— Первым делом вы перебираетесь в госпиталь, в больницу Святого Фомы. И там живете — ты и мистер Стоун; он беременный, ему это тоже на пользу. Затем мы приступаем, участок за участком. Прежде всего, начинаем с блокировки кровоснабжения. Затем вводим ретровирусы, которые заносят в опухоли супрессант, подавляющий их рост. Они начинают регрессировать.

— Сколько времени пройдет, прежде чем я поправлюсь?

На лице Рут опять проглянула беспомощность.

— У нас нет опыта борьбы с раком.

— То есть не знаете.

Рут молча покачала головой.

В животе Милена ощутила тошнотную слабость и вынуждена была сесть на тот единственный стул.

— Я хочу увидеть своего ребенка, — устало произнесла она. Жизнь уже тянула ее вниз своими условностями. — Я никогда не думала, что у меня будет ребенок, и я хочу его видеть. Его или ее. Я хочу окончить «Комедию». Мы разработали материал только по первым двум книгам! Я хочу снова полететь на орбиту и закончить «Комедию»!

— Обязательно закончишь, — с нажимом заверила ее Рут. — И «Комедию», и не только ее.

— Если я умру и Майк умрет, то ребенок останется сиротой. Именно то, чего я никак не хотела допустить!

— Да не умрешь ты! Зачем, ты думаешь, мы тебя сюда пригласили? Я, Доктора, Консенсус — мы всё спланировали, именно для того, чтобы тебя излечить.

Милена подняла невидящие глаза.

«Я снова это сделала. Сделала именно то, чего от меня хотел Консенсус. Мне даже думать не приходится».

Она ощутила внутри себя отливную волну. Словно зов какой-то темной, влекущей книзу глубины. Он был намного больше, чем она, и имел свою, известную лишь ему корысть. Жизни — всей, целиком — было угодно, чтобы возродился рак; угодно было тому внутреннему океану, что был частью ее, но при этом был ей неведом и неподконтролен. Милену пронизал страх.

Вот она отправилась вверх, вот спустилась вниз, вот она явила миру рак. Прыг-скок.

— Хоть в Антарктику поезжай, — сказала она себе. — Хоть в Антарктику поезжай, тебя и там достанут.

— Ты очень много на себя берешь, — заметила Рут, скорбно поджав губы. — Всегда чего-то суетишься, ерепенишься. А рак, он такой. Он всегда забирал тех, кто стремился что-то сделать для других. И когда такие люди уходили, другие при этом не знали, кто их заменит, куда им деваться, как быть. Так что, Милена, пусть о тебе теперь другие позаботятся. Я знаю, тебе это не нравится. Но куда деваться. Придется и тебе подшефной побыть — стать нашим кроликом.

Это сочувствие было для Милены сродни насилию. Рут между тем снова взяла ее ладонь в свою.

— Ну да ничего, ничего, — приговаривала она, похлопывая ее по руке. — Сейчас, лапка моя, отвезем тебя домой, поговорим с мистером Стоуном. Мы этой заразе дадим бой, да еще, глядишь, и выиграем.

«Центральная нервная система…» — продолжали вещать вирусы. Перечень был, похоже, неисчерпаем.


СНАРУЖИ СКОПИЛИСЬ ЖУЖЕЛИЦЫ — застыв лицами в истовости, граничащей с экстазом, омытые волнами мысли. Вокруг вздымался лес Консенсуса, ошеломляющий их процессами фотосинтеза и элиминации. Под ногами чувствовался пульс миллионов слаженно работающих мыслительных ячеек.

Жужелицы пребывали в состоянии, близком к трансу. По щекам струились слезы; рука судорожно сжимала руку собрата.

— Милена, — в едином порыве шептали они, словно листва на ветру. Жужелицы вожделенно увязали в структурах этого причудливого леса из плоти. Они и сами были лесом из плоти. На них легкой занавесью прорастал плющ; на макушке и плечах покачивались мелкие кроны из листьев. У этих созданий появлялось все больше и больше сходства с растениями.

— Милена. Милена Шибуш, — благоговейным шепотом, любовно повторяли они. — Наш сад.

Они выращивали на себе плоды, полновесные фрукты, полные человеческих сахаров. Выращивали розы. Последние были символом Милены, символом рака. Жужелицы любили и ее и рак. Вокруг колыхалась незримая стена любви, проникая буквально под кожу. Чуть подрагивали слезы, стекая по лицам Жужелиц.

Милена остановилась.

— Они постоянно ходят за мной, — сказала она с тихим отчаяньем.

— А ну в сторону! — велела собравшимся Рут.

Жужелицы было зашевелились, но ноги их словно приросли к почве. Еще какое-то время, и они пустят в нее корни — нежные белые отростки, как у проросшей картошки.

— Расступись! — прикрикнула Рут. — Как сине море! Ну!

Рут решительно наступала, ведя Милену за руку. Даже занесла руку для острастки, как бы собираясь ударить.

— Пожалуйста, не надо, — прошептала Милена.

Послышался громкий шелест, словно и впрямь раздалась водная хлябь. Поначалу медленно — с глухим шумом листвы и шипеньем, напоминающим волну прибоя, — толпа начала расступаться. Людская стена расходилась все быстрее, образуя вначале подобие расселины, затем сквозной проход. Словно пронизанные разом некоей искрой, Жужелицы разразились радостным песнопением:

Милена Шибуш

Милена рак наш

Рак наш Рак наш

Рак наш Шибуш

Шибуш цветик

Цветик рак наш

Цветик цветик

Рак наш цветик…

Стена любви сделалась стеной голосов. Милена, как в дымке, ступала сквозь тени от всех этих плющей и листьев, колышущихся на спинах и плечах.

Дождем посыпались цветы. Жужелицы срывали их у себя со спин и подбрасывали. Человеческие розы падали на Милену, источая чистый, прозрачный сок. Некоторые цветки из-за шипов застревали у нее в волосах. Милена шла по живому коридору, вдоль стены человеческих рук.

Она проследовала по залитым солнцем ступеням Консенсуса. Под рокот своего песнопения Жужелицы, дрогнув, тронулись с места и пошли следом, будто влекомые невидимой нитью. Толпа скатывалась со ступеней.

Цветик рак наш

Цветик Шибуш

Шибуш цветик…

— Ненавижу все это, — негромко сказала Милена. Песня смолкла, как будто внезапно лопнула струна.

А Маршем-стрит уже пришла в движение. Люди со всех ног неслись к Консенсусу, ориентируясь на сборище Жужелиц. Другие, наоборот, бежали обратно с умопомрачительной вестью. Перекрикивались друг с дружкой мальчуганы в форме Медучилища. Кто-то из ребятни вскарабкивался на карнизы и леса, кто-то, наоборот, ссыпался вниз. Кастелянши с бельевыми корзинами, все побросав, выбегали из домов на улицу.

«Рак! — разносилось из уст в уста. — Рак!»

Какая-то женщина свешивалась из окна, а паренек с улицы раздраженно и взволнованно ей кричал:

— Да говорят же вам, рак вернулся!

Остановил свою телегу возница.

— Че-че? Че случилось-то? — окликал он бегущих не то радостно, не то тревожно.

Заполошным перезвоном зашлись колокола, уже без всяких условных сигналов.

— Надо тебя отсюда вытаскивать, — рассудила Рут и сдернула Милену со ступеней в толпу, как с тумбы в бассейн.

Жужелицы одержимо шли следом, обрастая по пути все большим числом зевак. Теснимая сборищем Жужелиц, толпа колыхалась, откатывалась, накатывалась; передние тщетно пытались уклониться от нежеланной близости с поросшими листвой и плющом созданиями — чтобы избежать и заразы и шипов.

— «Гарда», «Гарда» приближается! — крикнула Рут, волоча Милену за собой.

Какой-то мужчина в заляпанном чем-то зеленом фартуке схватил Милену за плечи.

— Рак вернулся! — с благоговейной радостью заорал он.

— Истинно так! — вторил ему другой из окна второго этажа. — Я сам Терминал, и мне уже все сообщили! Истинно так!

Над улицей стоял радостный гомон.

— Дорогу! — рявкнула Рут мужчине в фартуке, да так, что тот побледнел от страха. Не дожидаясь ответа, она его бесцеремонно оттолкнула.

Милена пробиралась с трудом. Ей было тошно, подгибались колени. Наконец она не выдержала и осела на мостовую. Рут, подхватив ее, понесла на руках. Голова у Милены запрокинулась, и потом она просто безучастно глядела вверх.

Там, в высоте, зарождался звук — неприятный, будто кто-то быстро, со свистом насекал древесную стружку.

Над макушками скандирующих лиловых деревьев появились геликоптеры. От них отделялись белые свертки, которые распускались в воздухе и по мере снижения превращались в размахивающих ботинками людей. Люди в белом — «Гарда» — окружали толпу.

— Вот сейчас пойдет потеха, — усмехнулась Рут.

Откуда-то сзади послышались вопли; толпа внезапно подалась вперед. Рут, сдерживая натиск спиной, стояла как каменная. Но ее хватило ненадолго: напором толпы их с Миленой буквально потащило по Маршем-стрит к выходу на проезжую часть Хорсферри-роуд.

Жужелицы тоже пробовали бежать, но их сдерживали невидимыми бичами стегающие зигзаги жизни, исходящие от толпы и от леса Консенсуса. Они бежали как бы в замедленном темпе, словно время для них не летело, а тянулось. А может, так оно и было.

«Гарда» поднимала руки в перчатках, и оттуда выстреливались какие-то серебристые трубочки, которые, разрастаясь паутиной, мгновенно опутывали Жужелиц по рукам и ногам.

— Не трогайте их, — прошептала Милена.

Жужелицы беспомощно барахтались в полупрозрачных тенетах. И чем дальше, тем сильнее запутывались. Вот трубки лягушачьими языками взметнулись в небо — серебром по голубому — и там прочно прицепились к геликоптерам. Жужелиц начало отрывать от земли. Они взлетали группками по пять-шесть человек, как будто каждую из групп поднимало в воздух огромное крыло. Их несло вверх, к зависшим в небе хищным стрекозам геликоптеров.

— Милена! — растерянно взывали они к ней, как к спасительнице, болтая в воздухе тощими от недостатка белков ногами.

Рут кое-как удалось протолкнуться на Хорсферри-роуд. Проезжая часть была перегорожена телегами и тюками, сброшенными на дорогу специально, чтоб можно было на них встать и глядеть на происходящее. У Милены в животе загорелось, как от сильной изжоги. Рут между тем, держа Милену на руках, все расталкивала плывущий навстречу народ. Не без труда добравшись до того места, где толпа немного поредела, она перешла на грузную трусцу. Милена, качаясь безмолвной ношей, чувствовала, как ходят под ней ходуном массивные бедра бегуньи.

А по всей Яме разносился перезвон колоколов, в котором угадывались сигнальные колокола различных Братств. Вот тяжелый, гулкий бас собора Святого Павла, а вот звонкие, помельче, колокола Вестминстерского аббатства. Люди все как один провожали взглядом геликоптеры, стрекочущие над Хорсферри-роуд.

Рут снизила темп до тряского шага, лавируя среди запрудивших набережную повозок. Милена, собравшись с силами, забрыкалась.

— Ты сама-то идти можешь? — спросила запыхавшаяся Рут.

Та кивнула. Рут опустила ее возле гранитных ступеней, ведущих к пристани.

По реке шел паром, опасно накренившись от стекшихся на носовую часть пассажиров. У причала стояла небольшая барка, на которой, уставясь в небо, стояли двое Заготовщиков с Болота. На палубе был навален груз, партия матрасов на продажу. Рут решительно ступила на борт.

— Увезите-ка нас отсюда, — сказала она двум паренькам тоном, исключающим возможность отказа.

— А чего это там такое? — спросили изнывающие от любопытства Заготовщики.

— Да Жужелицы, будь они неладны. — Рут махнула рукой, помогая Милене шагнуть на матрасы. — Иди-ка вон, ложись туда.

— Э, а она, часом, не больная? — насторожился один из ребят. — А то вы нам всю торговлю похерите, если народ решит, что мы заразу привезли.

— Да ну. — Рут по-свойски хлопнула паренька по плечу. — Сейчас кто не болеет. Нынче и здоровых-то нет. Вы никому не говорите, никто и не узнает.

Ребята отшвартовались от пристани; один из них, пробравшись по матрасам, занял место на румпеле. Развернулся маленький замызганный парус.


МИЛЕНА ЛЕЖАЛА НА СПИНЕ, слушая, как уютно похлюпывает вода под бортами суденышка. Самочувствие улучшилось, на душе как-то отлегло. Мимо проплывала набережная со старинными зданиями в частоколе строительных лесов. Видно было, как с них свешиваются люди, провожая взглядом Жужелиц, плывущих по небу в серебристых нитяных коконах. Геликоптеры держали курс на юго-восток, в сторону Эппинга или Нью-Фореста, а то и вообще к Саут-Даунс. Там Жужелиц и сбросят. Но они все равно вернутся.

В руке Милена все еще держала человеческую розу. Она поднесла ее к носу и осторожно понюхала. Действительно, свежий розовый аромат, сладковатый, лишь с едва уловимым мыльным оттенком.

— Как все причудливо, — произнесла она, возлежа на матрасах в позе египетской царицы.

На Ламбетском мосту движение полностью прекратилось. Там сейчас, взявшись за руки, разгуливали и пели люди, в эйфории от недавних новостей. Пешие общались с теми, кто на телегах; те, кто верхом, спешивались и, оживленно жестикулируя, болтали с прохожими. У всех с языка не сходило слово «рак». Оно стояло в воздухе; его произносили и просто, и нараспев: эмоций не могли сдержать и Певуны.

Однако в речной тиши ей показалось, что она различает не только это. Людьми на мосту словно что-то двигало, и одновременно с тем двигалось в них самих. Это нечто как бы подталкивало их, и сообразно этому воздействию они и двигались. Оно же двигалось вместе с ними и изливалось у них из глаз и изо рта, заставляя руки жестикулировать, а ноги притопывать. Милена словно различала саму силу жизни, проходящую сквозь них.

Она оглядывала людей; оглядывала жизнь, словно ее, Милену, относило от нее в сторону. «Что я сделала?» — спрашивала она себя под стрекотанье геликоптеров и перезвон колоколов. Жизнь усилием проходила сквозь нее подобно тому, как куст пробивается сквозь почву. Жизнь — довлеющая воля. Ей нужно материальное воплощение. Ей угодно, чтобы мы отращивали, неважно что — крылья, более объемные мозги, панцири вместо кожи, — и мы это делаем. «И так было всегда, — думала Милена, вспоминая поросших вдруг листвой Жужелиц. — У жизни была потребность, и она барабанила в двери наших генов, пока те не менялись сообразно ее довлеющей воле. Вот так мы и проросли из грязи. Нам нужны были руки, и мы их себе вымучили. Только теперь, о Господи, теперь мы это начали осознавать в полной мере. И потому все пошло быстрее. По нарастающей».

Над Ламбетским мостом проплывали облака. Вот как возникают те паучки в небе. Безотчетным, непоколебимым в своем упорстве стремлением они придают себе желаемую форму. Милена улыбнулась. «Ничего, дайте лишь Жужелицам срок, — мысленно обратилась она к геликоптерам, — и они расселятся там, среди льдистых кристаллов облаков. Вы их что, и оттуда попытаетесь выселить?»

Вот чем мы постепенно становимся. Жужелицы — наше будущее, наш удел. Жизни угодно, чтобы мы уподобились растениям; для охотников на планете места уже не хватает. Мы пускаем побеги в разные стороны, и Консенсусу за нами уже не угнаться. Жужелицы, Кадавры, Гэ-Эмы с Певунами. Мы — новый лес, вырастающий из старого. Бывший подлесок заглушает старые корни.

Мимо на скорости прошла большая баржа, отчего суденышко закачалось на образовавшихся волнах. Из-за паруса выглянула Рут.

— Как ты там? Удобно тебе?

«Да. В каком-то смысле да».

Милена заснула.


ПРОСНУЛАСЬ ОНА ОТ ЗНАКОМОГО, едкого пощипывания в ноздрях: запах дома, дым крематориев из Братства Поминовения. Здесь тоже пели — стеной стояло печальное курлыканье жрецов, протяжные гимны скорбящих об утрате. Молчали лишь недвижные силуэты на усыпанных цветами погребальных носилках, передаваемых с рук на руки. К борту барки прибивало цветы и целые венки. Милена отвернулась.

Жужелиц задвинули на самое Болото, но они освоились здесь с такой быстротой, что становились уже несносны. Они отрастили себе что-то вроде больших плоских листьев, как у лилий или лотосов. На них они свободно плавали, на них же питались. Милена уже издали заметила, что несколько таких плавучих цветков уже стоят на рейде возле грациозного партийного строения. С досадливым стоном прикрыв глаза, она сделала вид, что спит.

Слышно было, как ребята-корабельщики пытаются расшугать этот нежданный заслон, расталкивая его шестами.

— Кыш! Кыш отсюда! — покрикивала на них и Рут.

Послышался шелест тростника под днищем: приехали.

— Ну вот, леди, — сказал один из пареньков.

Невдалеке от дома дрейфовал плавучий островок, сплошь усаженный Жужелицами.

Милена, Милена, Милена, — говорили они хором, громко шелестя при этом своей листвой. В окнах верхних этажей виднелись недовольные лица соседей. Лицо стоящей в дверях экономки было повязано платком, чтобы защититься от возможной болезни. С этой же целью смердела черным дымом выставленная на площадку жаровня.

Пахло кофе: это муж экономки смазывал им дверные и оконные перемычки. Думая о чем-то своем, он повернулся и выплеснул из ведра остатки кофе — и прямо под ногами поднимающейся на площадку Рут образовалась коричневая дорожка.

— Вот ч-черт, — только и сказала та.

В вышине слышался стрекот геликоптеров.

Милена, ступив из барки на поросший тростником берег, направилась к Жужелицам.

— Ты куда? — растерянно окликнула Рут. Жужелицы по приближении Милены заворковали как голуби и руками прикрыли себе головы, чтобы спрятаться от напора ее мысли. Те из них, что торчали на берегу, поспешно заковыляли обратно в бурую воду. Милена остановилась на береговой кромке, глядя, как зыбким золотом горит на маслянистой и темной как нефть водной глади отражение закатного солнца.

— Вам придется уйти, — обратилась Милена к Жужелицам. — Если вы останетесь, то снова придет «Гарда», и люди опять же рассердятся. Я тоже здесь не останусь. Я переезжаю в больницу, и чувствовать себя буду не лучшим образом. Старайтесь держаться от меня на расстоянии. Попытайтесь найти себе место, где вы будете в безопасности, а я вас там, когда смогу, навещу.

Из воды на берег выбрались двое Жужелиц с розами в зубах, причем один — на четвереньках. У второго полностью отсутствовали зубы, а золотистые некогда волосы куцыми завитками вились вокруг обширной лысины.

— Привет, Ма, — сказал он вдруг как ни в чем не бывало. Это был Король. — Помнишь Пальму? — Он похлопал по спине человека-собаку.

— Да, — едва слышно сказала Милена.

— И он тебя помнит. Помнит, как ты его спасла. Славная собака.

Пальма уронил цветок к ее ногам, а сам, припав к земле и высунув язык, посмотрел на нее снизу вверх взглядом, полным любви и желания ласки.

— Молодчина, Пальма. Хороший песик, — прошептала Милена, почесывая ему за ухом.

Пальма тявкнул от удовольствия и завилял задом, хвоста на котором, понятно, не было и быть не могло.

— Он думает, ты его хозяйка, — пояснил Король.

Надо знать Жужелиц, чтобы понимать, чего им стоило расстаться с Пальмой. Он был их всеобщим любимцем. Надо знать Жужелиц, чтобы понимать, чего им стоило уступить его ей.

Милена устало вздохнула. «Ну вот, опять двадцать пять». Тем не менее она знала, как сейчас поступит.

— Что ж, пойдем, Пальма, — сказала она без особого энтузиазма. — Пойдем, мальчик. Или ты у нас девочка?

— Домой, — одобрительным хором, озаряясь улыбками, загудели Жужелицы, — она забирает его домой!

— Ну, что я говорила? — подстроилась под атмосферу Рут. — Говорила же я, что о тебе будут заботиться!

— А вам всем лучше разойтись, — кивнула Милена Жужелицам и, направляясь по кофейной дорожке к дому, споткнулась и чуть не упала. Пальма у нее в ногах пытался подпрыгивать, но анатомия у него была явно не собачья, и это ему мешало.

— Не поведешь же ты эту штуковину в дом! — попыталась встрять Рут.

— Он не штуковина, — возразила Милена, чувствуя, как голос у нее дрожит от слез, — он живой человек.

Внезапно это наивное создание у нее в ногах показалось ей самым дорогим существом на свете.

Жужелицы начали разбредаться, кланяясь и влезая на широкие плавучие листы своих собратьев. От подбирающих корни и отчаливающих от берега листов-островков по воде пошла рябь. Под стрекот геликоптеров, заходящих на второй круг, под почесыванье по-собачьи часто дышащего Пальмы, под задумчивое, удрученное покачивание головы Рут Милена по лестнице стала подниматься в свое жилище. Что-то, резонирующее с приливной волной все еще ощутимого присутствия сторонней жизни, смутно и медлительно растекалось в самом низу живота.

Едва Милена открыла дверь, как ее чуть не сбил Майк Стоун, метнувшийся к ней с балкона с озабоченным, полным тревожного участия лицом.

Просеменив неверной походкой, она обессиленно упала мужу на грудь.

— Майк, — произнесла она. — У меня рак.

И лишь тогда, когда Майк ее обнял, до нее дошло. Она сама заставила себя заболеть, из любви. Но Любви к чему?

Глава восемнадцатая Светозарные доспехи (Детский сад)

В СВОЙ ДВАДЦАТЬ ПЕРВЫЙ день рождения Милена решила устроить пикник в Архиепископском парке, неподалеку от больницы Святого Фомы, и пригласить на него всех друзей.

Нюхач Эл нес вино и фруктовый сок. Сцилла — корзину с едой, а Питерпол — стул Майка, который тот специально спроектировал и построил для себя. Стул поддерживал его со стороны плеч и бедер, позволяя вместе с тем разбухшим ягодицам свободно свисать вниз. Майк разработал для себя и особую походку. Он вышагивал, поводя бедрами из стороны в сторону, а ноги волочились сзади. В парке находилась спортплощадка. На ее утоптанном красноватом грунте играла в футбол стайка шустрых мальцов, не преминувших, конечно же, бросить игру и поднять экзотичную компанию на смех.

Милена, собравшись с силами, направилась к мальчикам. При виде ее озорники затихли, лишь переглянувшись со смущенными улыбками. Они знали, что их сейчас отчитают, но у них хватало такта выслушать чужие нотации и принять их как должное. К тому же они знали, что это за женщина.

У Милены выпали все волосы; голова на тонкой, с проступающими жилами шее чуть клонилась вперед. На лице у нее был грим, как у актрисы. На это ее надоумила Сцилла, которая кисточкой придала ее коже выгодный оттенок лилового загара с подобием серебристых блесток возле глаз. Серебро действительно шло к лиловому, но не могло скрыть, насколько глубоко у Милены ввалились глаза и как одрябла вокруг них кожа. Улыбаясь накрашенными розовыми губами, она сознавала, что улыбка из-за обнаженности десен напоминает оскал черепа.

— Ну зачем так смеяться, — негромко обратилась она к мальцам через сетку ограждения.

Те, неловко переминаясь, смотрели себе под ноги. У одного на колене сочилась сукровицей свежая ссадина.

— Вас ведь тоже кто-то вынашивал, пока вы не родились, — сказала она. — Кто знает, может, когда-то и вам придется забеременеть.

Мальчуганы, смущенно улыбаясь, замотали головами.

— He-а. У нас не покатит.

— А может, жены настоят.

— Пусть попробуют, — скороговоркой пробормотал один из шалопаев.

— Ну что, я принимаю ваши извинения, парни?

Те молча кивнули. Милена послала им воздушный поцелуй, один на всех. Подошла Принцесса, которую тянул назад маленький Берри, повиснув у нее на руке.

Милли, пойдем, мы тебя уж заждались, — пропела она на мотив шопеновского «Реквиема». «Я знаю, что она Певунья, — подумала Милена, — и ограничена в выборе мелодий, но уж могла бы спеть что-нибудь другое. Зачем этот траур?»

Маленький Берри жил сейчас с матерью; с той самой поры, как Принцесса повстречала Питерпола. Все они были Певуны. Берри не разговаривал. Он вообще не изъяснялся прозой, а тем более когда находился наедине с Принцессой и Питерполом. При этом за едой он пел. Разная еда сопровождалась разными темами. Он пел их всякий раз, с повторами, задорно и приветственно, даже с набитым ртом.

Берри носил ковбойскую шляпу. Одно время похожую носила Милена, когда у нее начали выпадать волосы, и он себе тоже захотел такую. Шляпа была чернокрасной, с тугим ремешком под подбородком. Да еще и с оторочкой вокруг полей. Свою ковбойскую шляпу Берри обожал. Для него она была живым существом, и ей посвящались отдельные мелодии.

Принцесса, поддерживая Милену за локоть, помогала ей идти, в то время как на другой руке у нее висел Берри и изо всех сил тянул мать к наметившемуся предмету своего желания. При этом он о нем напевал, но о чем именно песня, взрослым было невдомек. О деревьях? О спортплощадке?

— Это он о Пальме, — подсказала Милена. Кроме всего прочего, Терминалы могли чувствовать направление человеческих мыслей, что делало их слегка похожими на Нюхачей. По мере того как у Милены угасали силы, способность считывать мысли, наоборот, усиливалась. — Он хочет покататься на Пальме.

Принцесса взглянула на Милену с беспомощной растерянностью. «Она что, подыскивает подходящую мелодию? — подумала Милена. — Но нет таких песен, где бы спрашивалось, может ли передаться твоему ребенку вирус от человека, считающего себя собакой».

— Да все нормально, Анна. Я проверяла. Пальма не заразный и никакую инфекцию не передает. Все в полном порядке.

Человек, не страдающий заиканием, мог бы при этом беспрепятственно соврать. Певуны же лгать не могли. Любая ложь не позволяла петь таким же образом, как заикание не дает нормально говорить.

— Как бы ты поступила, найди его кто-нибудь, кто знал его раньше, до того как он стал собакой?

— Вернула обратно, — улыбнувшись, предположила Милена.

— А если б то была его жена?

— А вот это было бы печально, — пожав плечами, заметила Милена с флегматичной улыбкой. — Особенно учитывая, что он считает себя не кобелем, а сучкой.

Милена сегодня чувствовала себя спокойно; вообще ей всегда было легче на людях. Ужас приходил по ночам — с холодным липким потом; безостановочным, до одури, хождением из угла в угол, всепожирающим страхом смерти. Майк, бедный Майк тогда просыпался и прижимал Милену к себе — дрожащую, стучащую зубами.

Милена была невосприимчива к лекарствам. Назначенные генетические супрессанты организм отторгал. Тогда ей давали иммунные супрессанты, чтобы как-то привить снадобья, но тогда вперед устремлялись раковые клетки. По ночам они давали о себе знать усиливающимися болями во всем организме. Она ощущала их разумом и пыталась отыскать спирали — те самые, которые можно было бы изменить мыслью. Но ей еще не приходилось изменять столько клеток сразу. Никогда прежде Милена не бывала такой измотанной и растерянной. Временами ей казалось, что за ночь, во время сна, некая иная ее часть, повинуясь старой программе, снова преобразует клетки в раковые.

Иногда это ее даже забавляло. «Я не могу перебороть ни одну болезнь и умираю, потому что все снадобья в основе своей — те же болезни, только в зачатке. Надо же было так всему перепутаться».

Снадобья ей давали в основном устаревшие — такие, от которых в организме гибнут клетки. Они вызывали тошноту, сонливость или заторможенность. От них пересыхало в глотке и становилось так тошно, что даже поднять стакан воды и то было невмоготу. И волосы при этом редели и выпадали.

Но и не только это. Странным образом стало расти светящееся пятно на ладони и через руки постепенно передалось на лицо. Теперь Милена частично светилась в темноте. Чувствовалось, что в генах происходит и еще что-то — какие-то подспудные попытки мутировать, вырастить что-то новое.

Но уж лучше это, чем ее эйфория. Когда ужас зашкаливал за все возможные рамки, Милене давали таблетки счастья. Тогда она начинала истерично, в голос блажить о том, как у нее все будет прекрасно, когда она выздоровеет. Как она бросит театр и станет пилотом-астронавтом. Несла околесицу и сама в нее верила. Лицо Майка — у него в эти минуты напрягались мышцы, страдальчески сужались глаза — говорило о том, что он готов не спать всю ночь, только бы не слышать ее невменяемые вопли радости и безумного облегчения.

Но сегодня день выдался действительно на славу. Все складывалось на редкость благополучно.

— Милена, стулья расставлены, — позвал Майк. Сам он уже сидел, равномерно распределив вес по бамбуковому каркасу своего миниатюрного трона. Позвал именно он, а не Питерпол: тому не нравилось подавать голос на публике, выдавая тем самым свое заикание. На это уже мало кто обращал внимание, но его это все равно задевало.

Неожиданно Милена почувствовала, как ей в ладонь тычутся кончиком носа. Пальму никогда не приходилось подзывать. Он сам знал, когда подходить, и был сообразительнее большинства собак. Возможно, ему в свое время ввели вирус отзывчивости. Когда он еще был человеком. На людях Пальма был приучен носить шорты, а спал в передней, в специально отведенной ему плетеной корзине.

— Паль-ма! — звонко пропел Берри и тоненько кашлянул, взбираясь ему на спину. Милена с Принцессой, держась за руки, шли по травке. Пальма бежал рядом на четвереньках, часто дыша и высунув язык изо рта, ощеренного по-собачьи. Он явно блаженствовал.

О, какой это был славный день! И деревья, и небо с облаками. В одном из уголков парка, в отдалении, скрытно шевелились и передвигались кусты. Жужелицы, трое или четверо. Они следовали за Миленой молча, даже несколько чопорно, держась на почтительном расстоянии. Милене они докучали и были уже скорее не в радость, а в тягость. Она предполагала, что раковые опухоли внутри нее они видят как некие островки золотистого света. Рак пел им о жизни даже тогда, когда на самом деле убивал Милену.

Но сегодня все было так красиво и здорово, что она даже нашла в себе силы и желание улыбнуться им и помахать рукой. Те тотчас же заулыбались и замахали в ответ, отчего на какое-то время приняли вполне человеческий облик: белозубые улыбки на лиловых лицах, радость от встречи с другом в этот погожий день. В одном из них Милена узнала все того же Короля. Ему она отдельно улыбнулась и махнула рукой.

Первоначально выхода Милена не планировала. Она хотела собрать друзей непосредственно в ее больничных апартаментах Кораллового рифа. Там было вполне уютно и тепло. И кухня отдельная, и спальня, и подобие гостиной, и даже балкончик с видом на реку. На нем все какое-то время и теснились, и уже потом решили, что снаружи так тепло и идти недалеко, так что Милена особо и не утомится и не продрогнет. «Как они, наверное, устали от всех этих моих постоянных болячек», — догадывалась Милена.

Питерпол, предупредительно вскочив, помог ей сесть, причем делал это с такой подчеркнутой обходительностью, что Милена с трудом сдерживала улыбку. Отношения у них немного разладились — и то ненадолго — лишь тогда, когда она деликатно отказалась от его услуг в «Комедии». Все-таки Данте не был «человеком из народа». Прежде чем сообщить о своем решении Питерполу — она решила сделать это за обедом в «Зоосаде», — Милена несколько недель мучилась, ночей не спала. Питерпола она заменила Джейсоном, желчного вида Аптекарем, который участвовал в их версии «Фальстафа». Слушая ее пространное объяснение, Питерпол не проронил за обедом ни слова. Лишь потом она узнала, что ему хотелось ответить ей траурной музыкой из «Пера Гюнта», но от растерянности он не сумел вместить в мелодию слова. И он тогда не рассердился, а был просто очень, очень разочарован. А может, даже и испытывал некоторое облегчение.

«Так что “Комедию” мы все проиграли. Питерпол в ней не спел. Майк ходит беременный, так что Пузырем заправляет теперь кто-то другой. А я умираю. И кто-то другой, а не Милена Шибуш, ежевечерне заполняет небо фантастическими образами. И не чувствуется во всем этом дыхания живого спектакля. Все идет в записи. Причем только первые две книги: у нас хватило времени сделать лишь первые две книги. А первые две книги — это еще далеко не “Комедия”: они заканчиваются лишь “Чистилищем”. Да еще и, — тут Милена улыбнулась, — многие, кто смотрел, говорят, что видеть все это без перерыва каждый вечер — сущий ад».

Устроившись поудобнее, Милена взяла за руку сидящего рядом Майка. Было так приятно просто сидеть и ощущать на лице солнце. Родопсиновую кожу от этого чуть покалывало. Чувствовалось, как желтизной отливают бамбуковые ручки складного стула; и теплое зеленое отражение травы, и оранжевое, неожиданно резкое вкрапление спортплощадки. «Мы можем почти видеть своей кожей, — подумала она, не открывая глаз. — Я, можно сказать, руками чувствую, как плывут облака в вышине».

Стало слышно, как запел маленький Берри. Причем песня была далеко не бессмысленной. Голосок как у херувима, немного не от мира сего. Голос ребенка, выводящий сложную и красивую мелодию — совершенно без фальши, с выверенной интонацией. Причем детски слащавой невинности в нем не чувствовалось. Это был лишающий спокойствия голос сложившегося человеческого существа. Вместе с тем песня была не совсем обычной, странноватой, — как будто бы об этом самом дне, о деревьях, о тугом стуке теннисных мячей о струны ракеток, о солнечном свете. И еще было в ней что-то настороженное, какое-то смутное желание защитить. Казалось бы, что собиралась защищать такая кроха? Возможно, маленький Берри знал, что Певуны — не такие, как все. Но ведь к ним уже все относятся нормально; ну, почти нормально. И тут Берри петь перестал. Открыв глаза, Милена увидела, что малыш сейчас смотрит на нее; смотрит прямо в лицо — цепко, не отрывая глаз.

«Я его пугаю», — подумала Милена.

Ребенок стоял с широко открытыми глазами, поджав губы. Похоже, он собирался заплакать. Милена хотела было сказать Принцессе: «Берри чем-то обеспокоен», но решила сама выяснить, чем именно. Она попробовала его считать. Обычно малыши не считываются. То ли их мысли слишком сумбурны, то ли они слишком сильно отличаются от взрослых, отчего Считывание теряет смысл. Милена лишь смутно сознавала, что сейчас чувствует Берри. Малыш представлял собой сплошной клубок из песен. Песни эти были секретом; при взрослых он их не пел. Они были о его мире, а мир — словно неким яйцом, которое он вынашивал. Он старался поддерживать в нем тепло. Это был хрупкий, уязвимый мир, оберегаемый тайной от всех песней. Теперь наступил черед Милены смутиться.

«Он пытается защитить этот мир от нас. Что ж, у детей всегда бывают свои секреты». Милена попыталась мысленно отстраниться. Внезапно ее охватила усталость. «Мне надо бороться со своей болезнью. А у малыша свои сражения, которые ему и выигрывать». Правда, из песни можно было понять, что это, возможно, не только его битва.

Милена погрузилась в дремоту или, по крайней мере, в состояние близкое к ней, настолько, что друзья сочли ее спящей и могли теперь разговаривать без стеснения. Говорили они полушепотом. Берри было велено прекратить петь, чтобы не будить тетю Милену. И он теперь пел про себя, и его песня все равно доносилась до нее сквозь сон.

Через какое-то время Милена проснулась, чувствуя сильную жажду. Она дышала ртом, а от глаз куда-то в мозг шлейфом тянулась тупая боль.

«Только не говорите, что я больна, — заклинала она мысленно. — Не заставляйте меня чувствовать себя недужной. Дайте мне испить этот день до дна. Ну пожалуйста. Я не хочу, чтобы меня понесли назад, не хочу, чтобы меня рвало, не хочу боли. Не сегодня. Пусть завтра. Завтра небо будет серым и мы не будем, как сейчас, вместе».

— Милена, с тобой все в порядке? — приподнявшись на стуле, участливо спросил Майк.

— Да, — отозвалась она. Притворяться спящей не было смысла.

Она открыла глаза. Они были полны чистой, липковатой влаги, преломляющей свет в искристые радуги. Безымянные формы света, пляшущие радужными зигзагами и взвихрениями, подобно взмахам крыльев.

Открыв глаза, она очутилась в ином мире.

«Я знаю его! Знаю это место! — словно выкрикнула Милена Вспоминающая. — Я знаю, что это: это Сейчас! Я знаю, где я!»

«Я в самом деле больна», — подумала Милена-режиссер. Это начало новой болезни. Но ее это не удручало. Она улыбалась.

Мир был сотворен из света — меняющегося местами, входящего и исходящего подобно дыханию; дыханию, воспаряющему от земли к отороченным светом облакам — со множеством оттенков, от белого до льдисто-голубого; с взвихрениями ледяных кристаллов в дыхании мира.

Аллилуйя. Осанна.

Все так же улыбаясь, Милена, пошатываясь, поднялась. Она встала и побежала по траве. На ней были сандалии на босу ногу — чувствовалось, как щекочут ступни травинки и как овевает поток воздуха, свежего от выдохов кустов, деревьев, травы. Это дыхание обдавало ее и лучезарно ощущалось на коже, сталкиваясь с родопсином, разлагавшим его на сахар и соду, от которой покалывало нервные окончания на коже, ее зрячей коже, ощущающей на себе колеблющиеся волны света.

У травы были колени и локти, и выпростанные руки, в которые Милена восторженно упала. Упала и начала с восхищением смотреть по сторонам.

— Милена! Ма! — кричали сзади взрослые.

Все было защищено, ограждено светозарными доспехами света. Она взглянула себе на руку и увидела, как она вбирает и излучает свет. Она поглядела наверх и увидела деревья — увидела, как те отворачиваются, подобно Жужелицам, сходясь и расходясь в переменчивом фокусе.

Милена рассмеялась.

— У-ху-хууу! — кричала она, взбрыкивая ногами.

Над ней склонились взрослые.

— Ма, солнышко, с тобой все в порядке? — взволнованно спрашивала Сцилла.

Милена перевернулась с боку на бок и потрясенно замерла, настолько неожиданно для нее было увидеть перед собой Сциллу. Лицо подруги было настолько изможденным, что, казалось, имело еще большее сходство с черепом, чем у самой Милены. Ввалившиеся глаза были изнурены, изнурены необходимостью разыгрывать из себя няню. «Если хочешь, можешь просто послать меня подальше», — подумала Милена.

Рядом присел на корточки Берри, попав таким образом в поле зрения. Он теперь широко улыбался. При этом малыш не отводил внимательного взгляда от лица Милены, и Милена — уже не режиссер — подумала: «Он понимает». Она ответила ему взглядом на взгляд и улыбнулась. Он не отводил глаз.

— Зачем ты так бежала? — допытывалась Сцилла. — Ты не ушиблась?

— Мы все ушиблены. Только не падением.

Милена имела в виду свое падение в траву, радушно распахнувшую навстречу свои объятия. Вместе с тем фраза прозвучала как какой-то намек. Милена обеими руками ласково погладила траву, ощутила ее шелковистость.

— А-а-а.

Трава знала. Она неспроста так раскрылась ей.

— Наверно, — произнесла она заплетающимся языком, как пьяная, — я становлюсь Жужелицей.

Она действительно так считала.

Лекарство, которое лечит, а не то, от которого заболеваешь.

— Чертовы вирусы, — хмыкнула Милена. — И почему от них так чертовски здорово?

— Милена, Миленочка, — повторяла Сцилла, истомленная, измотанная, беря ее за руку. Для нее, никогда не думавшей о смерти или ее приближении, это было непереносимо.

— Существует нить, золотая нить, связующая нас с Жизнью, — говорила Милена. — И мы ее истираем, делаем все тоньше и тоньше. Стоит ей порваться, как мы все умираем, и мир забираем с собой. И вот мы сейчас ту ниточку изнашиваем, делаем все тоньше и тоньше.

Милена, широко улыбаясь, смотрела на обступивших ее друзей.

Руки у нее сияли лучезарным светом.

— Пойдем обратно, поедим, — уговаривала Сцилла. — Ты же совсем ничего не ешь. — Голос ее перехватывало.

— Тебе ни разу не хотелось, чтобы тебя вые…ло дерево? — Милена снова хихикнула.

— Милена! — предупредительно шикнула Сцилла, незаметно указывая на сидящего рядом мальчика.

— Они, деревья, такие большие, красивые, сильные…

— Питерпол! — умоляюще позвала Сцилла, оборачиваясь за помощью.

— Слушай меня, слушай, — сказала Милена, катаясь головой по траве. — Я не хочу умирать, но и вируса их мне тоже не нужно. Я не хочу жить вечно. Здесь — не хочу.

Она сложила пальцами подобие конуса, горящего как угли, и постучала себя по сердцу. До этого она не понимала, отчего ее тело перебарывает лекарства.

— Этого достаточно, — сказала она, указывая на облекающий ее со всех сторон свет и на то, что скрытно чувствовалось за ним, за жизнью.

— Да что ты будешь делать, — в отчаянии воскликнула Сцилла, — одни косточки!

Вместе с Питерполом они подняли легкую как перышко Милену.

«Дайте мне остаться в саду», — думала Милена, растерянным, сбитым с толку взглядом провожая траву у себя под ногами. Свет, исходящий у нее от рук и лица, пошел на убыль.

«Не забирайте ее! — крикнула Милена Вспоминающая Питерполу и Сцилле. — Не давай им этого делать! — крикнула она Милене-режиссеру. — Ведь это же твое. Это то, чего ты добилась сама. Ты вернулась! Это все наяву! Они сейчас снова все заберут! Не упускай же, удерживай!»

Ее доставили обратно к стулу и бережно опустили на него. К общему удивлению, маленький Берри вскарабкался Милене на колени и обнял ее, а Милена, подняв свои слабые руки, опустила их ребенку на плечики.

Все вокруг опять стало плоским, одномерным.

— Думаю, это у нее просто спросонья, — с надеждой сказала Сцилла Майку. А сама взглядом предусмотрительно стрельнула в Питерпола: «Не вздумай говорить ему что-нибудь другое».

«Это был всего лишь вирус, — решила Милена. — Красивый вирус. Но его действие уже проходит. И было это не на самом деле. Почему вирусы бывают такими красивыми?»

Она чуть отстранила Берри от себя, чтобы лучше разглядеть. Вот он, сын Бирона, его дитя — сын ее друга. С огромными круглыми глазами, непропорционально большими на детском лице. Серовато-синие и контрастно светлые на лиловатой округлой детской мордашке. Берри, которого ей хотелось опекать. «Но я не могу тебе помочь и не могу защитить тебя. Ведь меня рядом с тобой уже не будет».

Солнце скрылось за налетевшим облаком, и свет потускнел. Все опять сделалось серым. Так что, получается, причина видения — лишь солнечный свет и лихорадочное возбуждение, ничего более. «И тем не менее все это, когда происходило, казалось по-настоящему реальным. Вот тебе и эйфория».

Берри вдруг насупился и, отодвинувшись, сел. Затянул шнурок своей ковбойской шляпы и, завозившись, с решительным видом слез у Милены с колен.

— Ну что, — сказала Милена, — пора подаваться к дому.

А на обратном пути за разговором Нюхач Эл неожиданно ей сказал:

— Это был не вирус, Милена. В смысле — то, что ты видела. Это была ты сама. Оно исходило из тебя.

Глаза у него были красноватые, будто после вспышки яркого света.

Милена, остановившись, еще раз оглядела сад, деревья и снова попыталась представить себе свет. Деревья впечатляли своей красотой, но это были уже взрослые деревья и взрослое небо.

— Давай-давай, — с улыбкой поторопила она Майка Стоуна, — догоняй.


СПУСТЯ КАКОЕ-ТО ВРЕМЯ пришла Принцесса и, напевая мелодию из «Мадам Баттерфляй», сообщила Милене, что какое-то время приводить с собой Берри она не будет. Она сама должна понять.

— Это его пугает, — пропела она пристыженно. — Ты мне его пугаешь.

Тем не менее у Милены оставалась память о милостиво раскрывшей свои объятия траве. И о ласковых деревьях, могучих, молчаливых и нежных, как рыбаки из неведомых прибрежных деревень. Об упругих счастливых облаках и о птицах, летящих неведомо куда. Обо всем этом, возносящемся благодаря дыханию мира. Там и тогда, но не сейчас. Она различала это лишь в памяти.

И Милена Вспоминающая поняла. Тишина и свет были единым целым.

Глава девятнадцатая Собачья латынь (Аудитория вирусов)

«ЖИЗНЬ — ИСТОРИЯ», — говорили философы. По их представлениям, жизнь зиждется на том, что, подобно им самим, основывается на наборе готовых решений. И таким образом они выносили жизнь за скобки самой истории.

«Мозг действует подобно компьютеру», — в один голос утверждали писатели, работавшие в научно-популярном жанре, когда казалось, что мир способны изменить компьютеры. Они подразумевали, что нервные импульсы воздействуют на одно ответвление нервного узла в противопоставлении другому. Некие «да» и «нет», коды из нулей и единиц, которые они могли трактовать по своему усмотрению (чем, собственно, и занимались), получили у них название «бинарных». Хотя, что составляет живую память или как можно воссоздавать в памяти звук, свет или даже тишину, внятно объяснить они не могли.

«Мозг действует подобно набору вирусов», — заявил полтора столетия спустя Консенсус, когда уклониться от вирусов было уже сложно.

Необходимость упрощать и представлять вещи в незыблемой последовательности, а также слепая приверженность истории сделали его заложником сиюминутности — того, что происходит в данный момент.

«Время — деньги», — сказал отец Ролфы в последнюю ночь представления «Комедии». Он имел в виду, что нынешняя молодежь в Семье стала непозволительно вялой и расхлябанной и не видит прямой связи между интенсивностью своего труда и общим богатством Семьи. Зои только что спросила, не пойдет ли он на улицу посмотреть финал оперы Ролфы. Она стояла в дверях подчеркнуто аскетичной комнаты, которую отец именовал кабинетом. Зои была слегка насуплена. Новая должность Консула отца явно не красила. Она делала его пафосным и неискренним.

Сам же отец Ролфы размышлял: как все же странно, что из всех его детей именно Ролфа оказалась в итоге самой близкой ему по духу. Даром что безусловно понимала, что опера эта — не что иное, как восхваление Сусликов. Как и то, что есть на свете вещи поважнее всяких там опер — например, работа. И ведь надо же случиться так, что именно Ролфе пришло в голову создать листы временного учета. Каждый час работы одного из членов Семьи приносил предположительно сорок франков (четыре марки). Что, согласно листам, означало: каждый час его простоя тоже составляет четыре марки.

Должность Консула Семьи отец занял с началом периода Восстановления. У Семьи этот период значился как Ужесточение. Теперь у Сусликов снова появился свой металл.

Время — не деньги. Деньги — это просто деньги. Они — некое обещание, залог, и ничего более; эдакий уговор не сомневаться. Деньги — это, например, обмен железной руды на обещания. Скажем, Семья нынче получала меньше обещаний взамен на свою антарктическую руду, однако временные листы по-прежнему свидетельствовали о наличии богатства. И это радовало. А поскольку деньги не более чем обещание — некая абстракция, — Семье отчасти удавалось уверять себя в собственном богатстве. Отец Ролфы сидел за своей жужжащей машинкой и смотрел на столбцы цифр, представляющие чистой воды суеверие. Деньги реальны в той же степени, в какой реальным бывает любое суеверие. Не менее действенны, чем, скажем, боги древнего Шумера. Шумерские боги также были средством обмена — они являлись мифическим олицетворением товарных запасов. И тоже были уговором не сомневаться. Но боги низвергаются, а мифы развеиваются.

Зои покачала головой.

— Пусть хоть один из нас сходит посмотреть, — сказала она. При этом она думала о Ролфе, лишенной возможности видеть «Комедию» под чистым небом Антарктики, где не бывает облаков. А также о Милене и о странностях жизни.

— Рыбка, — пробормотала Зои себе под нос.

Отец был занят сведением баланса. Любые подсчеты, выражены ли они словами или числами, символизируют значение в той лишь степени, в какой входят в рамки внимания считающего. Бухгалтерия отца в рамки внимания Зои решительно не входила. Они разговаривали на разных языках.

Когда Зои отвернулась, с черепичной крыши над ее головой степенно слезла кошка. Лондон наполнился множеством кошек: одни кочевали с места на место, другие нализывались в подворотнях, третьи нагибались над кормушками с едой. Иные просто валялись на прохладных к исходу дня тротуарах.

Под крышей общего жилища Семьи в нескольких кухнях готовили еду семь женщин и двое мужчин, машинально нарезая овощи или невидяще глядя на кипящие кастрюли. Внизу перед видиком сидели восемь Гэ-Эмов подросткового возраста. Каждый стоил Семье две условные марки в час (время подростков шло по половинному тарифу).

В домах по другую сторону улицы лениво водила пилочкой по ногтям жена партийного работника. Еще одна домохозяйка — в другой квартире — занималась обивкой кресла. Одна супружеская пара занималась любовью; другая дралась; кто-то в это время протирал тряпицей фикус. Снаружи на улице толкали навстречу друг другу тележки торговцы кофе. Один направлялся на Найтсбридж, другой домой. Они, улыбнувшись, кивнули друг дружке в знак приветствия. Между кофейщиками сейчас царили весьма душевные отношения, с той поры как народ благополучно подсел на кофеин. В конце улицы Ролфы, там, где заканчивалась терраса, пролегал бурлящий, шумный за счет оживленного движения проспект. Волоча зад, сворачивал за угол омнибус, пуская струю спиртового выхлопа. Женщина на тротуаре, скорчив брезгливую мину, прикрыла при этом лицо шарфом. В сгущающемся сумраке ей из подворотни приветственно помахал бутылкой прокаленный солнцем забулдыга.

Лавки на углу закрывались раньше обычного. Кругленький лысый человек лет девятнадцати, но уже со всеми признаками солидного среднего возраста закрывал на окнах бамбуковые ставни. Ночной торговли в эти дни, когда с темнотой начиналась опера, фактически не было. Лысый, видимо, проживал с другими семьями в комнатах второго этажа, над лавками. На крыше жена лавочника вместе с остальными домочадцами расставляла сейчас грушевидные пуфы и столы, куда приносилось угощение на предстоящие посиделки.

В паре миль отсюда к реке стягивались рыбаки. Там сейчас на пустыре разжигались костры, и народ сходился на последнюю ночь оперы. В парках сооружались специальные бамбуковые платформы, куда «Комедия» должна была транслироваться в случае плотной облачности. С погодой во время трансляции везло не всегда, но этим вечером небо было по-осеннему высоким и чистым. Тем не менее техники были наготове и сейчас заканчивали проверку оборудования. В воздухе трепетно вспыхивали и гасли голограммы гигантских роз и человеческих рук. Платформы надлежало использовать в случае приближения теплого и влажного атмосферного фронта. За этим сейчас бдительно следили дрейфующие в вышине шары, готовые, если что, тут же подать предупреждающий сигнал.

Какой-то работяга в Архиепископском парке опорожнял в этот миг бутылку пива. Он как раз запрокинул голову в последнем глотке и увидел наверху первые звезды. Его дружок в данный момент мочился, осмотрительно встав за куст. Вниз по Темзе в направлении больницы Святого Фомы скользил челнок, покачиваясь на волнах, которые гнала идущая мимо пузатая баржа. Яркими бликами дрожали в воде больничные огни.

В двухстах девяноста двух больницах Лондона в данный момент шли роды примерно у полусотни женщин. Вот одна из них, закусив губу, с триумфальным криком вытолкнула наружу головку ребенка. Новорожденного должным образом приняли и легонько шлепнули по попке, отчего тот запищал. Запищал он как раз в тот момент, когда Зои повернулась к входной двери; когда кивнули друг дружке кофейщики; когда ржущий в пабе алкаш, поперхнувшись, повалился вдруг на пол, смахнув со стойки кружки: у него отказало сердце. А в угловой кафешке, среди кухонного грохота сковородок и кастрюль, двенадцатилетний поваренок в этот момент обварился кипятком. Как раз тогда, когда в соседнем квартале человек на балконе закончил устанавливать свое любимое кресло и расположился на нем в ожидании небесного представления. Именно в тот момент, когда через этаж от него перетаптывался с ноги на ногу в передней молодой человек, замирая сердцем в ожидании девушки, с которой едва был знаком.

Нет, это решительно невозможно. Невозможно представить или наглядно передать «сейчас», во всех его бесчисленных деталях и проявлениях. Нам необходимо нанизать его на эдакую нить, в своеобразной имитации череды различимых нами образов прошлого. Имитации того, как мы видим в нем себя. Если пересказывать всю картину в совокупности, никаких слов не хватит. Потому вместо этого мы слагаем рассказы и истории.

«Время — деньги», — сказал отец Ролфы.

— Кем ты сегодня была? — нежно спрашивал Майк Стоун.

Милена сидела на балконе своих больничных апартаментов. Здесь, в этих комнатах, не имелось острых углов. Они были сделаны из Коралла, который рос подобно плоти. Пол балкона сам собой загибался, образуя стенку. Загибалась, переходя в потолок, и верхняя часть стены. Каждая линия смотрелась совершенно естественно, как смотрится ветка на дереве. Стены были оштукатурены, чтобы скрыть специфический запах самого Коралла.

Коралл сжевывал строительный мусор старых больничных корпусов и возводил из них новые, генетически смоделированные строения. Генетический балкон Милены выходил на Темзу. Вдоль реки были пришвартованы заполненные людьми баржи в гирляндах огней. Люди выглядывали и из окон «Веста» — песчаного цвета кораллового отрога за рекой, на том месте, где когда-то стояло здание Парламента.

Как раз внизу тянулся участок набережной, по которому они с Ролфой прогуливались в последний день их совместной жизни. Помнится, Милена как раз тогда подняла голову и поглядела на больницу. Теперь она сама находилась здесь, борясь с болезнью, а широкие тротуары внизу занимали Жужелицы. Они сидели в почтительном молчании и все как один смотрели на Милену. «Ну что ж, — думала она, — пусть сидят: как-никак заключительная ночь „Комедии”».

Вокруг по полу были разбросаны памятные дары ее жизни. Их было не так уж и много. Вот ее попытка оркестровать «Комедию» — тетрадь в переплете, с надписью на первой странице: «Музыка: Ролфа Пэтель / Оркестровка: Милена Шибуш». Вот замусоленный комок войлока, который был существом по имени Пятачок. Вот бумаги Ролфы и кое-что из коралловых украшений, которые купил ей Майк. Подаренная Сциллой бумага, на которой записана музыка, запомненная Почтальоном Джекобом. В керамическом ящичке на подоконнике — травы. Они были выращены на стене Пузыря, и Майк захватил их с орбиты на Землю. Теперь они вянут и погибают.

В желудке у Милены что-то жарко взбухало, а руки и ноги были тощенькими, как лапки у воробушка. Теперь она уже вся флюоресцировала — тусклым оранжевым свечением с яркими прожилками в тех местах, где нервы подходили вплотную к коже. А над плечом успел образоваться большой грибовидный нарост.

О том, что она поправится, ей теперь не врала даже Партия. Хотя партийцы по-прежнему настаивали, что ей еще жить да жить, отказываясь принимать то, что Милена знала сама: а именно, что силы оставляют ее. И чем слабее становилась она, тем сильнее был внутри нее вирус сопереживания.

— Так кем ты сегодня была? — спросил Майк Стоун.

— Я была… — Милена сделала паузу — что поделаешь: устоявшаяся актерская привычка, — помощницей кастелянши, там внизу, в прачечной. Кажется, той, что пониже, в паричке. Я была очень усталой — у меня же плоскостопие, — но мне придавала сил любовь к Фло. Ты же знаешь Фло, он еще постоянно говорит «Хэлло!» Может, я сама об этом толком не догадывалась, но Фло делал мою жизнь так или иначе осмысленной. Мы просто болтали, укладывая полотенца и простыни, из-за которых у нас на руках от мыла не сходила сыпь. Семья Фло живет где-то на окраине, ты не знал? Что за место, я толком не разобрала: то ли Оксбридж, то ли Бокс-бридж…

— Аксбридж, — подсказал Майк. — Это на западе.

— Никогда в такую даль не ездила, — вздохнула Милена.

— Ну почему. А когда выезжала к месту старта, на Пузырь?

— Так то на Биггин-хилл, — заметила Милена.

— Все равно довольно далеко от города.

— Так то к югу.

— А, ну да.

Майк Стоун устало смолк.

— А потом, — продолжала Милена, — я стала девчушкой с баркаса. Я была девятилетней девочкой, помогавшей матери на баркасе. Бегала туда-сюда босиком по деревянной палубе и не боялась заноз, потому что пол надраен мастикой. А по бортам у меня торчало несколько удочек, которые я то и дело вытаскивала в надежде поймать форельку или лосося. Мне еще ни разу не доводилось поймать лосося. И я просто умирала от желания его поймать. Странно, правда же? Страстно желать лишь того, чтобы поймался на удочку лосось. Но было именно так. А между делом я помогала управляться с парусами, проверяла румпель. И свистела свою собаку. Она у меня молодец: ни разу не поскользнулась, не свалилась за борт. А мама у меня пела.

Милена, погруженная в иную жизнь, прикрыла глаза.

— Из нее получится славная нить, — сказала она. Милена с Элом ткали гобелен, вплетая в него тех, кому она сопереживала. Он у них назывался «Лондонской симфонией». В него ввивался еще и музыкальный орнамент, на музыку Воэна-Уильямса.

— Гобелен, конечно, очень красивый, — сказал Майк Стоун.

Ткань висела в воздухе, чтобы ею любовались все, обладающие способностями Терминалов или Нюхачей. Майк Стоун Нюхачом не был.

— А Хэзер тебе не помогала? Не была при этом? — спросил он.

Милена пошевелилась в кресле.

— Хэзер всегда где-то рядом.

Время от времени Хэзер появлялась, она была чем-то вроде противовеса сочувственным видениям. Милена иногда ее допускала, пообщаться с Элом. Он ведь не сможет с ней поговорить, когда Милена умрет; ведь она заберет ее с собой.

— Она вам в помощь, — сказал Майк таким тоном, что можно было подумать: он и вправду все понимает.

— Ты-то откуда знаешь? — повелительно спросила она с подушек, из-под слоя одеял. Одеяла Милена обернула вокруг себя поплотнее и устроилась так, чтобы смотреть непосредственно в небо. Ей было холодно. — Я тут весь день раздумывала, как со всем этим быть. — Своей птичьей лапкой она указала на разбросанные по полу вещи. — Это все в основном Ролфы. Надо будет, чтобы бумаги перешли на хранение к ее сестре Зои. Заметь, не кому-то там из их семейства, а именно Зои. Ты понял?

— Да, — промямлил Майк Стоун, прислонясь к притолоке балконной двери. Он предпочитал не сидеть, а стоять. А также проводить время не в одной комнате с Миленой, а в смежной. Он чувствовал, что своим присутствием ее раздражает.

— Бумага, на которой написана музыка, — не партитура, дурачина, а ноты; да вот же, вот же они! Их отдать Сцилле, и никому больше. Музыку эту запомнил Джекоб, а Сцилла добыла для меня бумагу, вещь по тем временам неоценимую. А это — крестик Джекоба, и я хочу, чтобы он перешел к тебе.

— Спасибо, — прошептал Майк Стоун.

— Ну чего разнюнился, — сказала Милена. — Выпить хочу. Виски. Чистого, неразбавленного.

Милене казалось, что она прожила жизнь, опекая других. Пускай теперь и за ней поухаживают.

Майк Стоун, шаркая, заколыхал разбухшими бедрами в сторону кухни. Это шарканье Милену просто бесило. Он что, не может поднимать ноги хотя бы на миллиметр? Жар распускался в желудке зловещим бутоном и внимания к себе привлекал уже не меньше, чем поздняя беременность. Милене последнее время неоднократно снилось, что она рожает чудовищ.

— Шевелись! — крикнула она, внезапно свирепея. Ей еще никогда так не хотелось выпить.

И тут во внутреннем ухе жарко прошелестел похожий на вирус голос: «Бог определенно был самогонщиком».

— Ты что-то там сказал? — громко спросила Милена.

— Нет, — донеслось из кухни вместе с шарканьем.

— Начнется уже вот-вот! — Милена теряла терпение. Песнь Тридцать Третья. Данте с его чертовыми звездными номерами. Того и гляди, в них запутаешься.

«Шарк-шарк, топ-топ». Ну куда он там запропастился?

— Тебя за смертью посылать, — язвительно сказала она, физически чувствуя, как лицо у нее скукоживается, будто старый башмак, на который попала соль со снеговой каши зимнего тротуара. Ей хотелось думать и излагать мысли приятно и красиво, но не было времени. Хотелось шагнуть вспять и обозреть свою жизнь целиком, но этого не давал сделать целый сонм разных раздражающих мелочей, эти одеяла, эта боль и истома, которые грызли, как мыши. Точнее, как те клещики, что сейчас сглатывали последние крохи ее жизни.

— Спасибо, — сказала Милена, принимая стопку, и, поджав губы, вдохнула запах виски, а затем глотнула. Стоило пригубить, как язык защипало, и она закашлялась.

— Тебе удобно, родная? — спросил Майк. Как же он медленно волочится; валун и тот двигался бы быстрее.

— Да удобно мне, удобно. Садись давай, а то еще ушибешься ненароком.

А что вообще в итоге приплюсовывается к жизни? Набор воспоминаний — хаотичных, разрозненных, скрытых так глубоко, что по большей части уже и не всплывают на поверхность? Особой отметины после человека в общем-то не остается. Ну, какие-нибудь предметы для раздачи да горстка пепла, которая развеивается над любимым местом. Пепел самой Милены должны будут бросить в реку.

Сделав еще пару мелких глотков, Милена почувствовала, что ее мутит, и отставила стопку.

«А было время, ты пила только чай», — сказал голос.

— Что хочу, то и пью, — отрезала Милена вслух.

— Что-нибудь еще принести, родная? — спросил Майк Стоун.

— Да не надо мне ничего, — отозвалась она раздраженно. — Ты же мне уже притащил. Кстати, не виски, а дерьмо. Не суррогат, часом?

Майк завозился на стуле, пытаясь встать.

— Да сиди ты! — сорвалась на крик Милена, при этом сердясь на собственную несправедливость к Майку. — Сиди!

«Не надо было пить эту гадость», — запоздало пожалела она, чувствуя, как сверху словно опускается тяжкое бремя, вдавливающее ее глубже в кресло. Ощущение было такое, будто кресло приходит в движение на манер центрифуги. На редкость жуткое ощущение. Милена, сопротивляясь, собрала в кулак всю свою волю.

Сжав губы, она, дернувшись, оторвала голову от подушки.

— Ну почему не начинается-то? — воскликнула она.

Внизу зашевелились Жужелицы. Что странно, разговаривали они при этом вразнобой, не в унисон.

Майк Стоун, что-то вспомнив, с трудом нагнулся и поднял с пола замусоленный комочек войлока. Куклу он пристроил Милене на живот. Милена начала привычно поглаживать Пятачку уши. По вечерам они всегда смотрели «Комедию» вместе, как будто Ролфа при этом отчасти была по-прежнему с ними.

В небе зазвучала труба. Начиная с июня, с интервалом через день, она возвещала начало очередной Песни.

На горизонте северным сиянием ожили зыбкие сполохи чудесного света.

И вот, словно новая планета, взошла и развернулась на небе очередная панорама «Комедии». Каждый вечер в начале представления проигрывалось окончание предыдущей Песни.

Зрителю предстал Данте, как бы взбирающийся по краю мира. В предыдущей Песни он проходил самый верхний круг Чистилища, сквозь огонь, очищающий души тех, чьим единственным грехом была любовь. По кругу в направлении, противоположном движению всех остальных, следовали приверженцы однополой любви. «Грех Цезаря», как это называл Данте. Грех любви был грехом наивысшего порядка, то есть тем, что нуждался в искуплении в последнюю очередь. Любовь исходила пламенем, и наступало восхождение в земной Рай, Эдем.

Здесь, в Эдеме, Данте испивал вод Леты, и память его очищалась от греха. Утрата памяти даровала ему свободу.

— Не надо было мне пить то виски, — произнесла Милена вслух. Жужелицы загомонили еще оживленнее. Они о чем-то спорили. «Она хочет его увидеть!» — выделялся среди гвалта высокий женский голос, не стесняясь того, что мешает наблюдать зрелище.

Данте восходил, а вместе с ним в Рай попадал и зритель. Небо наверху заполняли древесные кроны. Эдем оказался Архиепископским парком около Ламбетского моста.

Это был парк в том виде, в каком его запомнила Милена в день своего рождения. Под плавное течение музыки Ролфы деревья вбирали и источали свет. Но теперь там было еще одно дерево, новое.

Оно накладывалось на памятный образ парка, отчего было слегка расплывчатым — огромное дерево с грациозно свисающим занавесом из ветвей и мозаично пестрой корой. Листья напоминали кленовые, только были немного поменьше. И в «Комедии», и на самом деле дерево это называлось Древом Небес. При виде его на глаза Милены безотчетно навернулись слезы — хотя она и не помнила, где могла видеть это дерево раньше.

К Древу Небес была цепью прикована телега уличного торговца. Она символизировала Истину. А у Данте она была символом католической церкви и затем уносилась древним змием в виде дракона. Данный вариант «Комедии» состоял из двух аллегорий — старой и новой, — из которых обе были доступны зрительскому пониманию благодаря вирусам-суфлерам.

Старой телегой завладевали Вампиры Истории и Зверь, Который Был и Которого Нет [30]. Кожа у древнего змия матово лоснилась, отражая в своих чешуях мимолетные сцены былого и призрачные лики. Змей символизировал историю, и он же символизировал память. Под взвихрения и раскаты музыки Ролфы он похищал Истину. Так закончилось краткое представление предыдущей Песни. Сейчас должна была начаться новая Песнь, заключительная.

Мир на мгновенье погрузился в тишину и темноту.

«Из безмолвия в безмолвие», — произнес голос у Милены в ухе.

— Ты перестанешь болтать или нет! — крикнула она, оборачиваясь к Майку Стоуну. Тот непонимающе на нее уставился. «Это не он», — спохватилась Милена. Но тогда кто? Она прижала ладонь ко лбу.

Послышались голоса. Это были Наяды, поющие на народной латыни, которую называли «собачьей». Вирусы знали: они символизируют семь главных и три библейские добродетели. У Милены они представали в виде реальных людей. «Мы сами себе добродетели».

Тут были Король Билли и Бирон. А еще Гортензия. Рядом стояли Джекоб и Мойра Алмази, а с ними Питерпол, и Эл, и Хэзер. И Смотритель Зверинца. И даже Чао Ли Сунь.

“Deus venerunt gentes”[31], — пели они.

«Не хочу я сейчас это слышать», — подумала Милена. В голове у нее плыло. Казалось, пению вторят сами стены, сам воздух, а свет рябит, как при мигрени.

Я слишком больна, у меня нет сил терпеть». Можно перебраться внутрь, в спальню, но и там не будет спасения ни от света, ни от звука.

И она вынужденно смотрела, улавливая при этом все огрехи. Вот здесь слишком резкий переход (чуть моргнул фон при переключении). А здесь, в отличие от текста самой «Комедии», псалом пропевается полностью.

Наяды пели 78-й псалом. Насчет того, в каком объеме его петь, не было намека ни у Данте, ни в партитуре самой оперы. Ролфа в том сером фолианте ограничилась лишь скупой ремаркой: «См. постановку псалма».

«Где? Какую постановку?» — постоянно недоумевала Милена. Когда же прибыла оркестровка Консенсуса, псалом там был изложен полностью. Откуда он взялся?

Милена все поглаживала Пятачку уши.

Войлочная кукла совсем уже износилась. Неожиданно под воспевание добродетелей у Пятачка разошлась на спинке молния, и оттуда, к изумлению Милены, выскользнула крохотная черная книжица.

Нечто темное, безмолвное, скрытное. Золотом отливали литеры на обложке: «СВЯЩЕННАЯ БИБЛИЯ».

Рука у Милены флюоресцировала, и в ее свечении вполне можно было читать. Она открыла книжку. «Старый и Новый Завет», — гласила надпись.

А внизу приписка, от руки: «Для аудитории вирусов».

«Боже, боже мой», — прошептала Милена.

Она перелистала страницы. На каждой из них, совершенно микроскопическим почерком, были прорисованы линейки с нотами. До каких, интересно, пределов может доходить у Ролфы эта бисерность? До каких бесконечно малых, бесконечно скрытых величин? Ролфа словно состязалась сама с собой, каждую последующую часть выводя мельче предыдущей.

— Майк! Майк! — закричала Милена. Дрожащими руками она показывала ему раскрытую книжицу. — Майк! Она снова, снова себя показала! Теперь она переложила на музыку всю Библию, разрази меня гром!

Майк, взяв книгу, смотрел в нее с ошарашенным видом. Каждое слово Послания Иакова (где сейчас открыта была страница) сопровождалось нотами.

И Милена поняла: эта книга не единственная. Есть и другие.

— Майк, — сказала она. — Пусть устроят обыск, обшарят весь ее дом. Там обязательно отыщутся другие книги. Весь Шекспир. «Дон-Кихот».

И «В поисках утраченного времени» Пруста. И еще и еще.

Милена откинулась на подушки. Ее опять мутило.

Она, «Комедия», не была предназначена для исполнения. Замысел Ролфы был оригинальней. «Надпись указывала: “Для аудитории вирусов", а я не поняла. Слушать просто музыку — можно помереть со скуки. Ролфа сказала это напрямую, а я, дура, не поняла. Ноты были написаны не для исполнения! Она это сказала и тогда, при нашей последней встрече.

«Комедия» не была новаторской оперой. Она была просто новой книгой.

Книгой, которую читаешь, а вирусы сами тут же кладут ее для тебя на музыку. Как слова, которыми Сати снабжал свои фортепианные опусы, — они служили лишь для развлечения пианиста, а не для декламации на публике [32].

А спектакль — это все моя затея».

У Милены снова мучительно кружилась голова, как тогда в невесомости. И огненная жидкость в желудке горела огнем.

— Сейчас, наверно, сблюю, — выдавила она.

Майк забарахтался, поднимаясь за тазиком и полотенцем. Но так и не успел.

У Милены, к собственному удивлению, не хватило сил даже снять ноги с кресла. Рвота по подбородку стекла на одеяло и платье. Досталось и Пятачку (будет теперь попахивать срыгиванием не только детским, но и взрослым).

— Ох, Милена-Милена, — сочувственно приговаривал Майк.

— Чертовы Наяды, — ворчала та, не пытаясь ему помочь.

Беспомощно полулежа в своем кресле, она смотрела на Люси. Люси в роли Беатриче, с задумчивой улыбкой поющую старческим голосом:

Modicum et non videbitis me;

Et iterum…

«Вскоре вы не увидите меня;

И опять, любимые сестрицы, вскоре увидите меня».

Люси, канувшая тогда как в воду, неведомо как сумела записать для «Комедии» всю свою партию. Вот такая странность. Очередная странность.

Милена неподвижно лежала, в то время как Майк очищал заляпанное рвотой одеяло. На подобных вещах внимание теперь особо не заострялось. А вот на лице Беатриче оно заострилось. Эта Беатриче успела состариться, и продолжала стареть. Она больше не была красивой — разве что той фактурностью, какую морщины сообщают лицу, подобно тому как время придает монументальность источенному ветрами камню. Она выглядела бессмертной, словно продолжала плыть по волнам времени, превозмогая людские слабости, отбрасывая за ненужностью красоту юности. Королева Дантовой души, его любовь, напоминание о божественном. Суровей скал, глубже самой Земли, не меркнущая в памяти любовь, что восстает вдруг в своем нынешнем обличии на вершине стоящей над лесом горы.

«Нет, люди так не любят, — подумала Милена. — Не бывает так, чтобы на всю жизнь, да еще при этом только в памяти».

«Здесь, на вершине холма в лесу, — послышался голос в ушах, — маленький мальчик будет всегда, всегда играть со своим медвежонком».

— Это не та опера! — вскричала Милена.

И тут появились геликоптеры. Воздух содрогнулся от свистящего шума лопастей, и на землю пала тень, словно материализовавшись из мрака и лунного света. Сине-черные глянцевые машины разворачивались над тротуаром, разбрасывая пыль и вздымая на Жужелицах листву, шелестящую, подобно волне прибоя.

— Оставьте их! — слабым голосом умоляла Милена, не в силах пошевелиться на своем кресле. Жужелицы никому не причиняли вреда; после каждого спектакля они тихо разбредались. Сейчас заключительная ночь; ну зачем вторгаться именно сейчас?

Два геликоптера. Вот они приземлились, упруго подпрыгнув на своих полозьях и оттеснив Жужелиц от тротуаров к ограде и стенам. Лопасти продолжали сечь воздух. Милена чувствовала, как воздух обдает ей лицо, словно она сама мчится на бешеной скорости.

— Майк? — подала она голос, но слова утонули в шуме винтов.

Майк стоял, глядя с балкона.

— Не-ет! — словно выдохнуло людское море снаружи.

— Они схватились! — изумленно крикнул Майк. — Они дерутся с «Гардой»!

— Гау-у-у! — залился у входной двери то ли лаем, то ли воем Пальма, как собака обычно реагирует на звон колоколов.

— Что там? — забеспокоилась Милена, у которой вместе со словами изо рта словно вырвался горячий пузырь.

— Ляг, Милена, ляг. Не беспокойся. Я здесь, с тобой.

«Астронавт ты мой, — горько подумала она. — Да что ты можешь против Консенсуса?»

— Они идут в помещение, — насторожился Майк.

Пальма взвыл еще пронзительней. Вой, сорвавшись, перешел в человеческий крик. В комнату, покачиваясь, на коленях заполз Пальма. И, медленно разогнувшись, неуверенно встал в полный рост. На двух ногах он двинулся к креслу.

— Ми… Милена! — выкрикнул он вполне внятно. — Милена!

Пальма вновь обрел дар речи.

— Пальма, — шепнула она.

Человек с плачем бросился ей в ноги. У нее еще было время погладить его за ушами.

А затем в дверь вошли люди в белых комбинезонах и прозрачных пластиковых масках. Полосуя по темной комнате росчерками фонариков, они с неожиданным проворством направились к Милене. Их подчеркнуто элегантная поступь смотрелась слегка комично. Изящными вкрадчивыми движениями мимов они проворно опутали Милену тенетами. В ноздри вставили какие-то трубочки, в рот сунули прозрачную облатку, отчего у Милены тут же отнялся язык.

— Что вы делаете? — спросил Майк Стоун с какой-то печальной беспомощностью.

Словно из ниоткуда возникли полотняные носилки. Милена — повисшая безвольным кулем, не в силах сопротивляться, с трубками в ноздрях — почувствовала, что ее поднимают. Поднимают и бережно, стараясь не сделать больно, перекладывают на носилки.

— На Считывание, — отозвался наконец один из людей в белом, стоя на одном колене к Майку спиной. — Поймали в последний момент. Но вовремя.

Носилки отнялись от пола медленно, будто сама земля не хотела их отпускать. Один из людей в белом, щелкнув пальцами в резиновых перчатках, кивнул на стул:

— Этого тоже взять.

Голова у Милены по недосмотру запрокинулась за край носилок, и она увидела, как Майка усаживают обратно на его стул. Двое людей в белом уже стояли рядом на коленях, что-то там прикрепляя.

Пальму оттащили за ошейник. Он хрипел и рвался.

— Не уходи! Не уходи! — вопил он вслед.

Рука в перчатке аккуратно подняла Милене голову.

В небе пела Люси, грациозно глядя себе через плечо:

Брат мой, почему бы

Тебе сейчас не расспросить меня?

Фразы лились на языке великого флорентийца.

Милену понесли.

Спуск по больничной лестнице сопровождался надсадным воем Пальмы. Он перестал быть слышен только тогда, когда носилки поплыли под сводами коридоров. Жгуты света от рук «Гарды» стегали по гладкой, обтекаемой поверхности Коралла, отскакивая желтоватыми трепетными бликами. Коралл приглушенно вторил звуку песни. «Комедия» пронизывала его, увязала в нем, звеня эхом людских голосов. Стены резонировали, как топот буйного соседа за стеной. «Какой чудовищный эгоизм, — думала мимоходом Милена. — Просто чудовищный: вот так затоплять музыкой любую свободную щелку, изгоняя тишину, барабаня по головам детей, немощных, больных. Кому это надо? Кому вообще нужны все эти Наяды, эти средневековые аллегории?»

Люди в белом вынесли ее в кромешный ад.

Оклеенные тенетами Жужелицы, извиваясь, бились по больничным стенам, по ограде. Трубки выстреливали свои путы вслепую, оплетая Жужелицам руки и ноги и выволакивая их бесформенной грудой в пятно света, падающее от огромного, поющего с печальной улыбкой лица Люси.

— Милена-а! — потерянно стенали несчастные узники, простирая руки к Милене. — Не уходи-и!

Сцепившись друг с другом руками, Жужелицы окружили геликоптеры. Вперед выступили двое людей в белом. В руках у них появились предметы, напоминающие застывших ящериц. Ящерицы полыхнули светом. Те Жужелицы, в которых бил его напор, валились как подкошенные, шелестя листвой. Образовался неширокий проход, сквозь который незамедлительно ринулись те двое, что с носилками. Проворные руки выстреливали между тем из трубок, проворные ноги ступали по поверженным телам.

Но тут вокруг них, гневно взметнув руки, сомкнулась волна тел. Жужелицы били «Гарду» прямо по пластиковым маскам, тесня своей массой. Любая боль, причиняемая ими, отзывалась в них самих. «Прими боль, стерпи боль», — говорили они друг другу, продолжая теснить «Гарду». Какая-то женщина пыталась вырвать у человека в белом носилки. Лицо у нее было при этом искажено страданием, руки крупно дрожали.

— Они забирают тебя! Консенсус жаждет тебя поглотить!

Милена лишь беспомощно распахивала глаза. «Нет, я не хочу всего этого, — измученно думала она. — Нет». Рак в ней — жарко взбухающий, тяжелый, победоносный — обдавал Жужелиц эманациями своей страшной жизни. Чувствуя близость Милены, ее сторонники падали на колени или простирались ниц, как под ударами. Точно так же упала и та женщина.

Резким толчком носилки впихнули в грузовой люк, где их сразу же подхватили. Где-то под спиной защелкнулись крепления, фиксируя носилки на полу. Лопасти винта заработали громче.

Побежденные Жужелицы принялись скандировать ту самую песню, которую они оборвали после обещания Милены не покидать их. Теперь, упуская свою мессию, они разразились той песней вновь:

Милена Шибуш

Шибуш Шибуш

Шибуш рак наш

Милена рак наш

Рак наш рак наш

В какую-то секунду вертолет оторвался от земли и, набирая высоту по наклонной, взмыл над крышей соседней партийной многоэтажки.

Рак наш цветик

Цветик рак наш

Пела и старуха Люси:

Cosi queste parole segna a vivi

Del viver ch’e un correre a la morte

Мои слова запомни для наказа

живым, чья жизнь лишь путь до смертных врат.

Сверху крыши многоэтажек казались крытыми черепицей горными пиками. Небо было полно света, играющего на листьях райских кущ. Крыши уходили вниз под сияющую, искристую музыку Ролфы, звучание Эдема и его неспешных чистых рек. Геликоптер в полете накренился, и Милене стала видна главная река Лондона, мать Темза.

Она увидела сад своей жизни, целиком. Вон Раковина — несколько кирпичей-зданий в объятиях двух каменных крыл с переходами между ними; теми самыми, что она в свое время исходила вдоль и поперек. А вон Зверинец с бамбуковыми спичками лесов и ступенями лестницы, где они с Ролфой встречались и вместе шли на обед. А вон тот парк на Набережной, где они устраивали пикники.

Улицы Кат больше не было. Старые здания наконец снесли, превратили в груды мусора. Теперь на их местах кочанами разрастались Кораллы, чуть ли не вплотную упираясь в старый кирпичный мост. Одна сторона Лик-стрит была теперь перекрыта. Все меняется. Кат смотрелась темным аппендиксом, зато бывший железнодорожный мост был залит светом и полон движения. Милена разглядела мост Хангерфорд, где они вместе с Бироном ждали первого включения электричества. Как и тогда, сейчас он был запружен народом. Люди смотрели вверх, как будто искали ее взглядами, словно Милена по-прежнему находилась среди людей. Вон знакомая гирлянда огней тянется вдоль Набережной, отчего река сияет золотистыми бликами. Весь город подернут трепетными зеленоватыми оттенками — из-за света в небе, из-за «Комедии».

Милена подняла взгляд наверх, где небо занимал такой же сад, что и внизу. Люси и Данте рука об руку выходили из расселин света, представляющих Архиепископский парк.

Вместе они миновали вымощенную кирпичом улицу Вергилия. А откуда-то издали, словно из глубин памяти, доносился призрачно реющий вокал: голос Ролфы в ту ночь, когда Милена пыталась отыскать ее после Дня собак.

Беатриче и Данте пели о своей долгой, пронесенной сквозь время и испытания любви. Данте пел:

Si come cera da guggello…

И я как оттиск в воске или глине,

Который принял неизменный вид;

Мой разум вашу речь хранит отныне.

Ролфа продолжала петь без слов. Голос ее теперь не уйдет вплоть до окончания оперы — сиплый и разъяренный, эхом доносящийся из устья улицы Вергилия. Тогда, в День собак, Ролфа пела концовку первой Песни; одна, в темноте.

Где-то по ходу «Комедии» Данте говорил, что не припомнит такого мгновения, чтобы он хоть в мыслях отрекся от Беатриче или же опорочил ее имя.

«Вирусы поймут, что это означает», — думала Милена.

Он отпил из вод Леты, а потому забыл все неправедное, что мог совершить в своей жизни.

Он не помнит, чтобы отрекался от Беатриче. Это означает, что отречение от Беатриче было грехом.

«Как и то, что я потом не общалась с Ролфой. Не любила ее». Руки Милены поглаживали что-то мягкое и влажное. Оказалось, что в суматохе она так и не выпустила Пятачка.

А снаружи геликоптера, на одном с ним уровне плыли черные шары, запущенные с моста Ватерлоо. Туго надутые, они неслышно напевали для себя музыку, которая до них доносилась. Их кожа отражала свет. Лики памяти перемежались на их поверхности.

Музыка не спеша проникала через райские кущи, созданные из старого кирпича. В ней говорилось о жизни в камне, земле, воздухе. Воздух трепетал, подобно деревьям и траве; кирпич по прочности подобен был камню. А каждый камень — даже в старой части Лондона — лучился, благоухал и дышал историей. Касания минорных созвучий и диссонансы вызывали в нем грусть и встревоженность. Отдельные пасмурные нотки оседали капельками света на падающих листьях. Музыка становилась призрачным танцем, как будто Сад незримо пускался танцевать сам с собой, сам по себе. А для нас он был потерян.

По Вестминстерскому мосту Беатриче и Данте прошли на улицу Кат. Путь туда теперь был закрыт, а с ним закрыта и дорога в то Лето Песен, где в веселой рыночной толчее жили знакомые люди: и парень с лицом персонажа Хогарта, и гибкий продавец одежды со своей смазливой женкой, и торговка зеркальными линзами. Слышен был хор. Впервые за все время пропевались и слова рассказчика. Здесь пелось о солнце в зените, о полуденной поре на высотах Чистилища.

Лондонская Яма, кратер Ада и склоны восходящей к Раю горы были в «Комедии» одним и тем же местом. Чистилище и все прочие круги кверху и книзу от него накладывались один на другой, образуя мир, идущий слоями.

«Понятно ли это? Донесла ли я? — терялась в догадках Милена. — Поймут ли они эту мою низкопробную, приземленную “Комедию”?

Получился ли у меня Рай именно как Дантов “Paradiso”? А рай земной — нашла ли я его? Кто окончит “Комедию”? Должен ли каждый закончить ее для себя по-своему, или же истинный конец должен существовать лишь на страницах книги Ролфы?»

Затем она подумала о маленьком Берри, который все время пел. Музыку «Комедии» он пел еще тогда, когда младенцем лежал у Милены в комнате; еще прежде, чем произнес свое первое слово. И тут, как будто в горло ей вонзили меч, Милена ощутила металлический вкус уверенности. Это будет Берри, маленький Берри. Это он окончит «Комедию». Он будет поддерживать в ней жизнь. Милена словно увидела, как передает ему ее. То, что она успела ему передать, — лишь ее мизерность, а не величие. «Комедия» тогда была размером с цветок.

Милена почувствовала, как вспыхнула ярким светом. Им сейчас сияла вся ее кожа. Настолько, что озарилась вся кабина геликоптера и открытая дверь. Снизу свет заметили люди: они разглядели в вышине сияние в форме женщины. Издалека снизу донесся многоголосый восторженный рев.

С души словно камень свалился. Вертолет пошел на снижение.

Посадочную площадку окружали необычайно толстые пурпурные листья, которые захлопали словно крылья и раздвинулись, давая дорогу. Из леса Консенсуса Милена в очередной раз посмотрела вверх. На ее глазах Данте и Беатриче вышли из Лик-стрит и направились к реке. Хор пел о семи дамах, остановившихся в прохладной тени. Данте с Беатриче вошли в затенение Раковины.

Снова бесовская пляска «Гарды» с отстегиванием креплений и выемкой носилок из геликоптера. А повсюду уже заходились пением Певуны, неистово скандировали Жужелицы. «Милена, дай нам болезнь! Милена, дай болезнь!» Кто-то ухитрился лизнуть ей руку, чтобы рак перешел на него. Пока разворачивали носилки, в окнах Маршем-стрит Милена разглядела людей. Народ стоял и на ступенях, и под мясистыми деревьями. Целое столпотворение. На Милену полетели цветы. Они сыпались дождем, и обычные и человеческие.

«Что за шум, — устало, но довольно думала она, — что за гам из-за второсортного режиссеришки». Но она знала: дело здесь не только в раке, но еще и в «Комедии». Одно неразрывно связано с другим.

Данте в вышине задумчиво шел вдоль берега Темзы. У моста Хангерфорд он по ступеням спустился к воде и забрел в нее. Воды Темзы текли подобно истории. Теперь это была река Эвноя — та, что восстанавливает память о добре, содеянном душою при жизни; о ее усилиях любви.

Ниже по Маршем-стрит начали петь одну из песен Ролфы Певуны. К ним, не устояв, присоединились Жужелицы. Песня звучала на «собачьей латыни». Как вдруг где-то в самой чащобе Консенсуса открылся некий зев и тоже влился в общий хор:

Modicum, et non videbitis me;

Et iterum

Sorelle mi dilette

modicum et vos videbitis me.

Вскоре вы не увидите меня;

И опять вскоре увидите меня.

«Нет, теперь уж точно не увидите», — усмехнулась мысленно Милена. И тут поверх всего этого многоголосья послышался еще один голос, поющий совершенно иную песню:

Эта песня — скулеж.

Если хочешь, он рядом с тобой побежит по дороге,

Верный, преданный друг

Без болезненных мыслей и чувств.

Голос был слабым и казался отдаленным. «Кто это?» — удивилась Милена. Сил повернуть голову и посмотреть не было. И тут до нее дошло: это же поет она сама. Песню Старого Лондона, которого больше нет. Нечто совершенно не связанное ни с шумным скандированием вокруг, ни с небесным хоралом в вышине. Она пела в память о «Летящем орле» и об уличных базарчиках; о толкающих пивные бочки кабатчиках и об ютящихся в древесных кронах скворцах; о ветшающих зданиях и о тяжелых, отороченных мохнатым плюмажем копытах ломовиков; о малолетних разносчиках кофе. Она пела о детях, о Берри; о глубокой старости, до которой им отныне суждено дожить.

Эта песня — скулеж.

Он не знает, бедняга, как песенку эту закончить:

Никому, даже песне

Не хочется друга терять…

Чувствовалось, как подрагивает похоронный паланкин, занося ее на язык Консенсуса. Сквозь мясистые стволы и путаницу листьев она еще раз взглянула вверх, на игру света. Весь мир был словно погружен в воду, чистую и полную жемчужных пузырьков. Воды Эвнои, памяти. Музыка Ролфы сплачивалась для заключительного удара. «Вот тот последний момент “Комедии”, что я застаю», — думала Милена. Тем не менее скучать она будет не по ней, и не по своему завидному посту, и не по Зверинцу или этому вот цирку.

Эта песня — скулеж,

Он и дальше с тобой побежит, если только захочешь.

Так давайте споем

Ее хором опять…

Живой язык Консенсуса неспешно втягивал внутрь, и вместе с тем гасли звук и свет.

Но тишина оставалась.

Глава двадцатая А дальше что? (Оркестр из призраков)

ДЕТЕЙ ПОД БЕЛЫМИ кирпичными сводами не было. Залы Считывания пустовали: не было слышно ни задорного пения, ни гитар, ни колокольчиков. Лишь приглушенная музыка «Комедии» — ее было слышно даже здесь — и резкий свет обнаженных электрических фонарей.

Милену опустили на пол. Она почувствовала запах пыли. Майка на его стуле поставили рядом. На коленях у него лежали цветы — цветы, которыми осыпали и Майка. Они посыпались с колен, стоило ему податься корпусом в сторону носилок.

— С тобой все в порядке? — спросил он нежно.

— Все замечательно, — ответила она.

«Боли нет. Все кружится, танцует, и все равно я не могу поверить. Все еще не могу поверить, что это со мной происходит. Что я умираю».

— Они хотят сделать тебя частью Верхней Палаты, — тихо сказал Майк. — Ты знаешь, что это означает?

Милена знала. Она не хотела этого и поэтому покачала головой. Майк решил, что она не знает.

— Это означает, что они сохранят твою матрицу, — сказал он, — слепок. Схему, которую можно считывать. Ее оставляют, чтобы при случае с ней консультироваться. То есть, когда ты умрешь, ты по-прежнему будешь оставаться частью Консенсуса.

— То есть, — Милена попыталась рассмеяться, но грудь стеснило, и вышло что-то вроде муторного кашля, — это значит, что я им все еще для чего-то нужна. А интересно, что тогда происходит с Нижней Палатой?

Вопрос был риторическим: Милена знала ответ. Майк Стоун этого себе не представлял и пожал плечами.

— Их там всех стирают, — объяснила ему Милена, — подчистую.

Шорох белого платья, валуны бедер. Рут. Милена улыбнулась и изнеможенно повела головой из стороны в сторону.

— Не было ль чего паранормального, мистер Стоун? — пробормотала Рут негромко, чтобы лишний раз не беспокоить Милену.

«Разве что вся моя жизнь, — усмехнулась про себя Милена. — Разве что гала-концерт в космосе, который не должен был быть создан женщиной, лишенной простого права умереть. Разве что тарелка с отбивными, которой не было. Или Лондон. Или недруг, пляшущий у тебя в глазах и насылающий морок. Или Ангелы с Херувимами, что общались со мной по линиям гравитации».

— Еще буквально пара секунд, и все готово, — бодро взялась за дело Рут, но опомнилась и изобразила печаль. Тем не менее надолго ее не хватило, и вот улыбка уже снова расцвела на ее лице.

— Ну как ты, лапка моя? — спросила Рут, беря Милену за руку. — Как ты тут, родненькая?

Широкая добродушная улыбка заставила Милену бледно улыбнуться в ответ.

— Да как-то не очень.

— Ты уже тут была и потому знаешь, что будет дальше, ведь так?

— Так, — соврала Милена.

— Ты увидишь все разом, всю свою жизнь.

«Как утопающий».

— Нет времени, кроме настоящего, — проговорила Милена.

Помимо настоящего, ничего уже и не оставалось.

— Я в чем-то ошибаюсь? — поинтересовалась Рут. Хотя сейчас это было уже не важно.

— Да ну, — отвечала Милена, ничего особо не утверждая и не отрицая.

— Но ты всегда будешь жить здесь. — Рут подняла руки вверх. Над ними, а также везде вокруг был Консенсус.

«От Консенсуса мне, видно, деваться некуда».

— И здесь. — Руг приложила руку к сердцу.

«Но не здесь», — подумала Милена о своем теле, лежащем на кирпичном полу.

— Я хочу свободы, — прошептала она.

Рут посмотрела на нее с любовью и жалостью. Обнадеживать ее не было смысла — впереди только боль и разочарование.

— Ну так, может, ты ее и получишь, — сказала она не совсем искренне и тронула Милену за руку. — Я сейчас, — и ушелестела.

Майк, выбравшись из своего чудо-стула, подобрался к Милене на четвереньках и склонился над ней, прямо как в той небесной опере.

— Я должен тебе что-то сказать, — заговорил он. — Я подхватил от тебя вирус. Рецептор превратился в передатчик. Я уловил тебя. Ты понимаешь? Ты теперь постоянно в моем мозгу. Как у тебя Хэзер.

«Как все-таки странно. Впечатление такое, будто я разбрасываю себя повсюду, как листву».

— Так вот откуда ты знаешь про Хэзер, — догадалась Милена. — Получается, ты действительно знал. И про те гобелены.

Ее удивляла слабость собственного голоса.

Майк кивнул.

— Хэзер не умрет! — воскликнула Милена с блаженством облегчения: Хэзер останется, не уйдет вместе с ней. — Передай ей от меня привет, — сказала она. — И обязательно скажи Элу, ладно? Пускай приходит к ней пообщаться.

— Я знаю о них, — торопился Майк. — И о Ролфе тоже знаю. Я теперь знаю все. — Он указал себе на виски. — Так что тебе не надо за меня волноваться. Если я тебя вообще как-то волную. Тю-ю!

Вот она, такая знакомая, типичная Ролфина усмешечка, с непременным пожиманием плечами.

— Одному мне не быть. Для общения у меня по-прежнему будешь ты. Я и ребенку о тебе расскажу, все-все. И ты тоже сможешь с ним разговаривать. Через меня. — Он улыбнулся со всей своей наивной искренностью. — Я как раз это имел в виду, когда впервые сказал, что хочу ребенка. «Никакого вреда не будет», — сказал я. И это правда. Ведь так? Видишь, это все правда.

По-прежнему стоя на четвереньках, он наклонил голову и поцеловал ее в лоб. Милене удалось обвить его шею одной рукой, худющей, свисающей как плеть.

— Я люблю тебя, — сказала она. В первый раз.

Улыбка Майка осталась прежней. Она была такая же наивно-счастливая. Не смягчилось в своей ласковой серьезности и выражение глаз.

— А что? Может, действительно любишь. По-своему, — отреагировал он.

Жаркий нарост у Милены на плече, видимо, вызрел окончательно. Он лопнул.

— Ой, — выдохнула Милена, ощутив, что произошло. Она прикоснулась к лоскуткам разорвавшейся плоти. Кончики пальцев стали мокрыми, но это была не кровь. На них был чистый растительный сок.

— Милена, ты посмотри! — воскликнул Майк Стоун и протянул ей что-то.

Это была роза. Человеческая роза.

— Это рак, — сказала Милена. — Значит, она бессмертна. Посади ее, и она никогда не погибнет.

На этом разрывы плоти не закончились. Что-то как будто зашевелилось в рукаве халата. Милена попыталась вытряхнуть это что-то, и оттуда, оставляя сукровичный след, выбралась на пол малюсенькая черепашка. Милена рождала живые воспоминания.

Живот заскрипел, как сухая кожа. В нем словно открылась брешь. Там тоже что-то зашевелилось. Милена кое-как развела полы халата.

Это было нечто новое.

Гладкое, розовенькое, с удлиненным носиком и круглыми ушами. У Милены под грудью жухлым трупиком лежала войлочная кукла Пятачка. А из нее, словно стряхнув эту мертвую оболочку, успел выбраться новый Пятачок — живой Пятачок! Он вылез и огляделся с тревожным любопытством. Майк Стоун, потянувшись, взял его за лапку.

— Привет, малыш, — сказал он ласково.

Кукленок с комичной торопливостью слез с Милены.

Послышалось знакомое шуршание.

— Силы небесные, — пробормотала Рут, входя к ним.

Пятачок с добродушным любопытством вскинул на нее мордашку и, блестя глазенками, навострил ушки.

— Молодцы. Спасаются, пока могут, — слабо улыбнулась Милена.

Рут все качала головой.

— Ну прямо не знаю, прямо не знаю, — приговаривала она. А потом, повернувшись, вышла в Зал Считывания.

«Когда это происходит — сейчас? — недоумевала Милена Вспоминающая. — Или несколькими мгновениями раньше? Или это уже случилось? Что-то не помню. Я кто: та, что живет, или та, что вспоминает?»

— Все в порядке, — заверял Майк посторонние руки, помогающие ему выпрямиться. Носилки подняли. Майку надо было отпустить Милену. Локтем он прижимал к себе черепашку и Пятачка. Пятачок держал розу. Их всех усадили на стул Майка и понесли через залитый фиолетовым светом коридор-гармошку впереди Милены в Зал Считывания.

В помещении стоял высокий человек в белом. В прозрачной пластиковой маске.

— Вам что, мало вирусов? — неодобрительно спросил он. — Все должны быть в белом.

Доктор. Представитель высшей касты во всей иерархии Братств. Доктора надзирали за Режимом Общественного Здоровья. Они же присматривали за Консенсусом.

— А это что за ерунда? — спросил Доктор, указывая на Пятачка.

— Новая… — Майк не находил нужного слова, — новая жизнь.

«Vita Nuova» — прошептал откуда-то посторонний голос.

— Все обработано ультрафиолетом, — поспешила заверить Доктора Рут. Руку она держала у Майка на плече.

— Майк, душка, — сказала она. — Сейчас тебе надо будет выйти. Иначе два Считывания смешаются друг с другом, и получится все очень плохо.

— Мы уже и так смешались, — выдавил тот севшим вдруг голосом.

— Все будет в порядке, Майк, — попыталась ободрить его Милена.

— Да, — машинально согласился тот, — будет.

Он подошел и склонился над ней. Таким его лицо Милена видела впервые. Непередаваемо искаженное, словно растянутое в несколько сторон сразу. Он стоял, вбирая в себя ее лицо. «Он смотрит так на меня для памяти, — поняла Милена. — Смотрит, чтобы запомнить». Ободряющая, но напоминающая рука Рут у него на плече легонько сжалась и потянула назад. Майк еще немного постоял и, переваливаясь с боку на бок, побрел, не оборачиваясь, к выходу.

Милена осталась одна на полу.

«А умирать-то как одиноко! — подумала она. — Как будто бы весь мир тебя отторгает».

Ну, а дальше что?

Вспомнилась Ролфа. «С ней это было. Я видела, как волна проходит сквозь нее. Когда именно это происходит? Сознаешь ли ты это? Помнишь ли потом все, что с тобой было? И если да, то полностью или урывками?»

Наверху, смутно как во сне, землю, камень и плоть Консенсуса сотрясала музыка Ролфы. «Ролфа, Ролфа, где-то она сейчас?»

Снова послышался голос. Он нежно нашептывал Милене на ухо.

«А дальше будет вот что, — говорил он. — Ты все вспомнишь. Бояться абсолютно нечего. Покажется, что пройдет целая вечность, хотя на самом деле все будет длиться лишь мгновенье».

«Рут?»

Милена попыталась даже сесть и оглядеться. «Кто это разговаривает?»

«А теперь мне пора идти. Но “modicum et vos vitebitis me" —

“и опять вскоре увидишь меня”».

Это была Ролфа. Это говорила она.

Проникающая сквозь камень горняя музыка оборвалась. «Комедия» окончена.

Пространство замерцало. Пространство, время и мысль ожили все разом.

И тут грянула волна.


ГДЕ-ТО В ПАМЯТИ МИЛЕНА УВИДЕЛА лицо Чао Ли Суня в молодости.

«Проблема, — вещал изгнанник, — во времени».

Милена вспоминала, как она с друзьями теснится в незнакомой толпе на пешеходном мосту Хангерфорд. Рядом с ней Бирон, живой. Живой, юный; ветер ерошит ему волосы, словно говоря: «Не дрейфь, все будет классно!», а зубы, открывающиеся в улыбке, свидетельствуют о недостатке кальция. «Я никак не мог пропустить такое зрелище!» — говорит он.

«НОЛЬ! — задорно скандирует толпа. — МИНУС ОДИН! МИНУС ДВА!»

Огни вспыхивают по цепочке, один за другим, а Милена разрывается на тысячу сущностей, тысячу моментов, в каждом из которых «сейчас» — это иной, обособленный мир, а все моменты ее жизни летят стремглав быстрокрылыми птицами, каждая по своему маршруту. Причины и следствия недостаточно, чтобы свести мир воедино.

Рай присутствует всегда и везде, точно так же, как и ад. Время смешивает, сближает их настолько, что спасение и проклятие становятся фактически едины. Память — это значит быть вне времени. Она способна их разделить. Память показывает нам, что значит рай — когда больше ничего не происходит, не наслаивается. Она являет нам тот миг, когда заветное желание наконец исполнено и исчерпано до дна, после чего удерживает то, что любит, навсегда, соприкасаясь с ним отныне в извечной связи. Память порабощает нас, дотошно сохраняя весь наш ужас, притягивает магнитом и припаивает нас к нему. Память — это чистилище. Чтобы быть спасенным или проклятым, надо находиться вне времени. Надо шагнуть за пределы этой жизни.

— А-а-а! — голосила Милена, раскачивая и маша немощными своими руками-веточками. — А-а-а! — кричала она разом и от боли и от радости.

Она впервые встретила Майка Стоуна. Познакомилась с Троун Маккартни. Ее пронзила взглядом Аптекарша, а Жужелицы стайкой фламинго засеменили по илистому дну реки у Набережной. Милена остановилась перед Максом. «Большая серая книга. Что вы с ней сделали, Макс?» К ней подошел Нюхач Эл: «Человек — вселенная в миниатюре, — говорил он. — Память в действительности напоминает тенета. А подо всем этим — огонь. Там просто жжет».

Танцующие аккуратными рядами китайские принцессы синхронным движением грациозно поднимали веера перед гигантским крабом на троне. Король из «Бесплодных усилий любви» смотрел на нее распахнутыми глазами, и слезы текли по его чумазому лицу. «Все съедобное плачет, — страдальчески говорил он. — Кофе мучается, кричит». Торговка игрушками нараспев хвалила зеркальные линзы громким чистым голосом:

«Вещь, что нам доверена, историей проверена!»

Министр Мильтон рухнул лицом в крабовый салат. «Я думаю обо всех вас, — говорила Люси, — как о каких-нибудь цветах в моем саду». Откуда-то доносился шум геликоптеров.

Огонь, расправляя горячие крылья, охватывал жизнь Милены, воспламеняя одну за другой веточки ее нервов. Возможно, они ветвились по кодам «да-нет» или «один-ноль», но общая схема-матрица вела к чему-то густому и жидкому, как магма.

«Я всхожу подобно дереву, все более и более мелкими веточками, каждая из которых — очередное “я”. Но корни утеряны, корни всего моего мира утрачены. Нервы сдают, и язык от этого путается. Грамматику от этого коробит. Вот уж и впрямь Неправильная Морфология».

— Потому что Прошлое — это ты, — говорит откуда-то Рут. «Сейчас?»

Очищающий пожар бушевал в ней, освещая память.

Чистилище.


МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА, как она стоит на перроне в Чехословакии. Она держалась за руку матери. За навесом платформы, на самом-самом конце железнодорожных (точнее, сделанных из розового коралла) путей мерцала звездочка. Звездочка эта, медленно увеличиваясь, двигалась к ним. Милену охватывало небывалое волнение.

— Тфшш-тфшш, тфшш-тфшш, — изображала Милена поезд.

Заходя на станцию, поезд с большущими каучуковыми колесами озабоченно шипел, лязгал и поскрипывал. Вагоны тянулись за локомотивом, как хвост гусеницы. С карканьем кружили над соседним полем вороны.

Поезд был большой, сильный и добродушный, каким был когда-то ее отец. Как будто это он снова вернулся. Раздавался громкий, добротный стук-бряк, будто это отец рухнул на диван и затеял игру с маленькой Миленой. Только вот между ней и поездом находился зазор. Какая-то брешь, темная и большая; Милена даже могла в нее ненароком провалиться. Ведущие в поезд ступеньки были большие, выше ее ростом, — взрослые ступеньки, не рассчитанные на детей.

Вот мать подняла Милену, как она в свое время делала, передавая ее в руки отцу. При этом она сказала: «Поднимаемся! Ну давай шагай: раз, два».

Nastupajem! Raz, dva.

«Она говорит не по-английски, — изумленно поняла Милена Вспоминающая. — Она говорит по-чешски, а я понимаю каждое слово. Даже лучше, чем я когда-либо понимала английский. Английский язык не такой: он не влечет, не захватывает меня. Английский — другое измерение, иная вселенная. Чешский язык, чешское время, чешское мировосприятие. “Поезд” — “Train”: разве можно его сравнить с чешским “vlak”. “Train” — это что-то до оскомины британское, скучновато надежное, какое-то обыденное. То ли дело “vlak” — в этом есть что-то резкое, грубовато-мощное; оно везет тебя в город, где так много всего увлекательного. А раз “vlak” — понятие уже само по себе значительное, то покинуть вокзал так просто, незаметно он не может. Нужно, чтобы там непременно толпился народ и все махали на прощанье платками. Чтобы из окон высовывались руки и головы женщин и чтобы напоследок обнимались и спешно давали провожающим какие-нибудь срочные наказы или советы. “Верните мои книги!”, “Не забудьте сказать Юлиане, чтоб обязательно проведала тетушку!” Как будто эти люди расстаются навеки и никогда уже больше не увидятся».

Милена с матерью входят в вагон, где их рядами встречают лица пассажиров, и среди них дама в очках и шубе с воротником из цельной лисы.

Mami, proc ma ta pani na sobe mrtve zviratko?

«Мама, а зачем на той тете мертвый зверек?»

Вопрос остается без ответа. Весь вагон смеется, включая и саму даму в очках, хотя губы у нее поджаты, а глаза сужены от злости. Вопрос без ответа потому, что, если вдуматься, вразумительно на него действительно не ответить. Нельзя же, в самом деле, сказать, что дама от этого становится красивее. Эта усохшая мордочка мертвой лисы, задумчиво кусающей себе хвост, — неужели действительно стоило напяливать на себя это?

Раскаты хохота ребенка смущают и настораживают. Девочка хочет, чтобы до дядь и теть дошло: вопрос действительно не такой уж и дурацкий.

Snedlaje napied? Mela je ochocene?

«Она ее перед этим съела? Это у нее была такая домашняя животная?»

Milena, — казалось бы, с улыбкой говорит ей мать, а сама нервно, загнанно косится по сторонам. Никто больше не умеет произносить имя дочери с такой интонацией.

Голос матери поднимается и падает, ласкает, одновременно любя свою дочь и жалея, смущаясь и теряясь. Милена доставляет матери много огорчений. И не только огорчений — боль здесь смешивается со многими чувствами. И то, как мать произносит ее имя, воссоздает смысл, заключенный в самом этом имени.

Милена вспоминает, что имя это значит «Любящая».

«Я по-прежнему ношу это имя, только до сих пор я забыла его истинный, сокровенный смысл». Теперь с имени словно была снята маска, восстановив его значение; воскресив голос матери, вновь произносящий его с тем звучанием, какое Милена слышала в своем тогдашнем, первом мире.

Мать подтягивает Милену к сиденью, а сама говорит ей громко — чтобы услышали все остальные:

То nikdy nebylo zviratko, Milena. To narostlo. Pestuji kozesinu jako mstliny.

«Оно никогда не было зверьком, Милена. Его вырастили. Меховые шкурки выращивают, как растения, в питомниках».

Милене хочется знать, зачем так делают. Но она боится, боится еще одного взрыва смеха. Она вся сжалась, как шагреневая кожа. Очевидно, задавать вопросы нехорошо. Вопросы показывают, что она глупая. Девочка уже знала, что она глупая, что ей нужно прятаться, сидеть тише воды ниже травы. Время от времени ей давали вирусы, но они не приживались. Ученье в готовом виде ей не давалось. У нее была сопротивляемость к ученью.

Мать поднимает Милену на сиденье. Милена чувствует, какая она маленькая и легкая — вот сейчас подкинь в небо, и полетит как перышко. Это даже занятно — быть такой легкой, такой трепетной, как огонек спички. Время кажется таким медленным и тягучим, как мед. Ножки у Милены болтаются высоко над полом. Мать усаживает ее поглубже на сиденье, и тогда ножки у нее торчат вперед, как у куклы. Почему-то у взрослых ничего не делается в расчете на детей.

Слышится легкий скрежет, и все в вагоне внезапно дергается в одну сторону. Медленно, словно нехотя, поезд начинает отходить.

Zamavej no rozloucenou, Milena.

«Помаши на прощанье, Милена».

Мать начинает вдруг тихонько плакать. Ребенок озадачен. Ей было сказано о предстоящем отъезде, но она как-то не принимала это всерьез. Уезжать, куда? Какое еще бывает место для житья? Прага? Было бы здорово, но ведь ей же самой говорили, что в Праге опасно? Родители же вроде для того из Праги и уехали, чтобы спрятаться?

Уплывает из вида грязноватая маленькая станция. Деревню отсюда не видно. Вон деревья, знакомая речка; сквозь густеющую вечернюю дымку видно, как пасутся коровы. А вон шпиль на круглом куполе церкви. Постепенно все поглощает тьма.

«Дом, — плакала Милена Вспоминающая. — Это же мой дом». Милена-ребенок не плакала. Для нее это был просто плывущий за окном пейзаж. «Страна, которой я больше так и не увидела, — думала Вспоминающая. — Расплывающийся образ, неотъемлемая часть меня — место, которое я постоянно носила у себя в памяти, но так и не могла вспомнить. До этого момента».

Мать поднимает Милене одетую в рукавичку руку и машет ею вместо своей руки, веля прощаться — с кем? Зачем?

«Не рукавички — palcaky».

Одежда на пассажирах в вагоне, их прически и стрижки; то, как они заправляют брючины в гольфы, чтобы не попадал холод; сам запах поезда и резиновые коврики. Мятный чай и сахарные рогалики в кулечках — подкрепиться в дороге. И этот особый звук поезда — басовитое урчание, как будто какой-то бородач распевает песни диковатым, прокуренным от сигар голосом. Вот он какой, этот поезд. Как будто он, как и ее отец, тоже без конца твердит о свободе, пока вдруг не возьмет и не умрет.

«Кстати, нет: не свобода, а “svoboda”.

И вон там не дома, а “domy”.

И это вот не поля, а “pole".

И там вон не дрозды, а “kosi"».

«И я — не Милена Шибуш. Миленой Шибуш я так и не стала. Она где-то там, в другом месте, в теперь уже неведомом мне краю.

Ox, lato, ox, mami, как может то, что было близким, стать вдруг таким недосягаемо далеким? Неужели жизнь растаскивает нас по частям настолько, что мы перестаем быть сами собой? А тогда — было ли оно все в действительности? И если да, то как оно вдруг истаяло, растворилось? И как, каким образом возникло снова, но уже в другом месте?»

Милена вспоминала детство.

Как она в чьем-то доме лущит миндаль. «Любящая, Любящая!» — то и дело дружелюбно поддразнивали ее. Миндалины надо было выуживать из красной керамической чашки с остывшим кипятком, так что они были горячеватые. Милена надавливала обоими большими пальцами, пока из бежевой скорлупки волшебным образом сам собой не выскакивал орех.

Была Пасха. Вместе с другими детьми Милена со смехом резвилась в большом солнечном саду, где детям дано было задание ножницами срезать шишечки и цветки у молодого лука. Там же в саду была привязана смирная лошаденка, которая теплыми мягкими губами осторожно, словно в поцелуе, забирала у детей с ладоней те самые шишечки-цветки. У Милены прикосновение губ той лошадки вызывало сладостную оторопь — у нее даже дыхание останавливалось от восторга. А потом они нашли божьих коровок и стали собирать их в миску, наложив туда травы. А в одной из комнат огромного старого заброшенного дома, в котором раньше был склад, девочки сделали тайную комнату из ящиков и коробок. Туда они поставили игрушечное пианино. Тайную комнату пришлось оборонять от набегов мальчишек; схватки проходили под бренчанье клавиш. Милене, помнится, удалось тогда побороть одного мальчика. Она одолела его в честном поединке и визжала от дикого восторга.

Милена вспоминала лица забытых друзей детства. Там была девочка в розовом платьице, с миндалевидными глазами и красивыми черными косами, перехваченными лентой. Была еще голубоглазая София с каштановыми волосами и какой-то мальчик-тихоня — помладше и слабее девочек, но не нытик, — который с молчаливым упорством все штурмовал и штурмовал их замок. Милене тогда защемили дверью руку, и она разревелась и убежала за утешением к взрослым; но не успела боль утихнуть, как она опять со смехом унеслась в сад, где уже шла игра в пятнашки, и с удовольствием присоединилась к общей беготне.

«Я была счастлива.

А Англия мне так и не стала домом. Я никогда не чувствовала себя англичанкой, никогда не ощущала себя в ней так, как они. Я знаю их язык, но не чувствую его сердцем. Я не плачу по-английски, и по-английски не смеюсь, и не занимаюсь любовью по-английски. Люди мне кажутся пустыми или жестокими, простоватыми или чопорными, излишне мягкими или, наоборот, черствыми, но до меня никак не доходит их истинная суть. И часто у меня не получается что-то правильно сделать или сказать потому, что там, внутри, у меня другая морфология. Не то чтобы что она неправильная. Она у меня чешская».

Милена вспоминала, как развивались дальше события в тот день, когда она возвращалась с родителями домой, на холм. В той самой церкви с куполом была праздничная пасхальная служба с крестным ходом, и девочку нарядили в белое платьице с прикрепленными крылышками из блестящей фольги. Сейчас девочка вместе с родителями взбиралась по склону, ведущему от деревни к их нагретому солнцем дому из известняка. Шли уже долго. Тропа петляла через сумрачный лес. Одетая ангелочком девочка держалась за руки отца и матери; задумчиво приподняв круглое пурпурное личико.

И тут она взглянула на Милену.

«Она видит меня, — поняла Милена Вспоминающая. — А я ее».

Отец потянул было ребенка за собой, но девочка уперлась. И не отрываясь хмуро смотрела на Милену, на эту странную, внушающую тревожное предчувствие согбенную фигуру.

«Я помню это!» — поймала себя на мысли Милена-взрослая.

И вспомнила, как она смотрит во все глаза на взявшуюся словно из ниоткуда старуху с увядшей пожелтевшей кожей, обтягивающей хрупкие кости. Старуха была лысой, если не считать отдельных прядей-паутинок. Ребенок взирал на нее с немым ужасом, безотчетным и вместе с тем обоснованным, как будто этот призрак был как-то связан с ее будущим.

Время замерло. Мировая ось вращалась вокруг неподвижной точки, где стояла Милена — та, что в начале, и та, что в конце.

Милена-взрослая опустилась под раскидистым деревом, видимо, чтобы отдышаться, и замерла в пятнах утратившего вдруг подвижность солнечного света. Мир на мгновение словно застыл.

— У тебя есть время? — обратилась к ребенку взрослая. Ей мучительно хотелось поговорить с ней, предостеречь.

Ребенок не понимал английской речи. «Да что ж это я — конечно она не понимает!» — спохватилась взрослая, прикрывая себе лицо рукой. Она силилась вспомнить какие-нибудь слова на чешском. Хотелось как можно скорее предостеречь, оградить, защитить эту девочку. Предостеречь — от чего? От жизни? Смерти? От того отъезда из дома? Ребенок озадаченно насупился.

— Будь счастлива, — прокашляла взрослая, которой мир больше не принадлежал. Порывшись наспех в запасе иностранных слов, она, как назло, выбрала не тот язык: «Soyez content».

Девочка потянула отца за рукав, и время возобновило свой ход.

«Задержись, хоть на минутку! — в отчаянии глядела ей вслед взрослая. — Не торопись уходить, ведь это навсегда. Твой отец умрет, а вслед за ним и мать, и ты утратишь весь этот мир! И потеряешь себя!»

Милена Вспоминающая видела лишь старое, изможденное лицо, в немом отчаянии пытающееся донести до ребенка что-то, что, скорее всего, понять невозможно, да и не нужно.

«Любящая» отвернулась и снова потянула за рукав отца, на этот раз игриво: «А ну, кто первый добежит до верха?» Отец рассмеялся и, схватив дочку, подбросил в воздух. Девочка взвизгнула с веселым ужасом и была аккуратно опущена на ноги. Вместе с родителями она двинулась дальше по лесистому склону, по прогалинам света и тени.

«Впрочем, назвать ее заблудшей, когда она пройдет свою земную жизнь до середины, тоже нельзя, — рассудила Милена Вспоминающая. — Взять хотя бы это начало: и лес полон света, и путь достаточно прямой».

Ребенок на ходу обернулся и посмотрел на нее. И, судя по его лицу, понял больше, чем она сама могла выразить словами.

«Призрак, уходи, — говорило это лицо. — Ты со мной сейчас не имеешь ничего общего. Ты думаешь, Призрак, что только потому, что ты уже в конце, а я еще в начале, ты представляешь собой нечто большее, чем я?»

На застывшей оси кружащегося мира перед Миленой предстало все ее прошлое. Она вспоминала Детский сад в день знакомства с Роуз Эллой. Вспоминала цветы из света, что она ткала в тот день, когда стояла в комнате у Троун Маккартни. Вспоминала величавую панораму Земли за окнами Пузыря; и Архиепископский парк; и тростник, окаймляющий бронзовую гладь предзакатного Болота. Вспоминала языки огня, лижущие руки Троун. Неужели что-то из этого может действительно превзойти по важности идиллическую картину: дитя, бодро шагающее между матерью и отцом вверх по лесистому склону в другой стране?


И МИЛЕНА ВНОВЬ ОЧНУЛАСЬ на упругом теплом полу Зала Считывания.

— Опять ты за свое, — упрекала ее Рут. — Я же говорила: не брыкайся.

— Брыкаюсь — значит, живу, — пробормотала Милена.

— У них никак не выходит то, чего им нужно.

«Ах вот оно что. Им нужна Ролфа».

— Ты понимаешь, матрица не имеет законченного вида!

В помещение вполз Майк Стоун.

— Пора прекратить все это, — взмолился он. — Моя жена больна!

«Мы делаемся старше, и с возрастом теряем себя, — размышляла Милена. — Зачем я вернула рак? Чтобы люди опять могли стареть?» Она подумала о Гортензии Пэтель с ее постоянными переломами из-за недостатка кальция в костях: издержки возраста. Она подумала о детях, беспечно резвившихся в том большом саду, вспомнила их самозабвенно счастливые лица. Они там, в Чехии. Им сейчас примерно столько же, сколько и ей, — по двадцать с небольшим. Но в отличие от нее они не умрут молодыми.

«Зачем я вообще это сделала?»

Рут торопливо подошла к Майку Стоуну.

— Майк, прелесть моя, дай я тебе объясню, — сказала она, настойчиво усаживая его обратно на стул. Кое-что из ее возбужденного монолога Милена расслышала. Что-то насчет лекарства и как оно помогает. А также насчет того, что все вот-вот уже закончится.

Вошел Доктор, весь в белом и с аппликатором. Милене почему-то вспомнилась собственная круглая мордашка — в самом детстве, до того как ей ввели вирус. И еще припомнились теплые, трепетные губы лошадки в саду и как занятно было срезать шишечки на луке.

Вот тогда Милена поняла, зачем ей нужно было возвратить рак.

— Теперь срок жизни увеличится, да? — спросила она. — И люди опять будут доживать до старости?

— Именно так, — кивнул Доктор, жужжа аппликатором: сейчас он введет очередное лекарство, от которого делается только хуже.

— Надеюсь, теперь, когда люди снова смогут доживать до старости, вы дадите им возможность взрослеть не сразу, а постепенно? Чтобы сначала побыть детьми, а потом уже взрослыми?

Она вернула рак, чтобы дети смогли продлить себе детство: чтобы можно было чуть подольше резвиться в садах, среди света и деревьев. Кто бы мог подумать, что Милена Шибуш умирает из любви к детям?

— А, вы об этом. — Доктор улыбнулся профессиональной, с холодком отчужденности, улыбкой. — Нет, что вы. Детство мы наконец-то искоренили. Что толку в детях? Они ничего не смыслят, их нужно опекать, заботиться о них; наконец, они элементарно жестоки. Детство было врожденной болезнью. — Он с довольным видом выпрямился и покачал головой. — Нет. Детство мы не возвратим.

Милена поняла, что проиграла. Она и не знала, что это было сражение, исход которого предопределен. Ее жизнь прошла в попытке вернуть то, чем она жила и что испытывала в детстве.

Она полагала, что жизнь у нее началась с Ролфы. Что расцвела она лишь тогда, когда ее встретила, и продолжала цвести даже после того, как Ролфа ушла. На деле же оказалось, что ее жизнь закончилась — в том смысле, что уже состоялась. Выполнив миссию, она подошла к своему логическому завершению. В Ролфе, с Ролфой она нашла любовь. И любовь стала живым воплощением всего того, что было ею в свое время утрачено: родной страной и языком; пейзажем детства, бережно хранимым в глубинах памяти; отцом и матерью; родным именем и местом, где она могла чувствовать себя счастливой. Она потеряла себя, свою сущность.

А Ролфу она тоже потеряла. «Ролфа, они завладели даже тобой. Теперь они располагают твоим голосом, умом; могут заставить тебя заговорить, когда захотят. Я им тебя отдала. Так зачем же я удерживаю память о тебе? Пусть забирают и ее».

Милена отказалась от своего притязания. И вспомнила Ролфу для Консенсуса.


МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА, как блуждала тогда в темноте Кладбища. По лицу, словно паутина, вкрадчиво скользили торчащие из старых омертвелых костюмов нити; пальцы то и дело натыкались на колючие пупырышки блесток.

А где-то в отдалении на неестественной громкости буйствовала музыка. «Песнь о земле». А слова рассказывали о каких-то привидениях.

Милена посасывала уколотый палец, в душе боясь, что теперь непременно заболеет и потеряет еще часть самой себя. Заблудившись в темноте, она была напугана даже сильнее, чем следует, потому что это невольно напоминало ей обо всех тех причинах, по которым ей стоит считать себя заблудшей. В том числе и о том, что она пропадет, а никто ее и не хватится. А голос, высокий, сладкий и печальный, принадлежал явно женщине, беспощадно напоминая о том, что она, Милена, лишена любви, которой ей так не хватает.

Поэтому тишина вокруг казалась населенной призраками. «Не сходи с ума, — внушала себе Милена. — Кто это, по-твоему, может играть: оркестр из призраков, что ли?» Поцарапав голову о кирпич, она ступила под арку и там увидела на стене свет. При этом стало ясно, что места для оркестра здесь явно маловато. Если отбросить идеи насчет потусторонних сил, все станет понятно: это звучит запись. Но мыслить логически Милене мешало то, что она была чересчур напугана жизнью, да и самой собой. Милена Вспоминающая чувствовала к Милене-актрисе жалость. Актриса опустилась на колени и отодвинула занавес из старых костюмов.

«Какой кошмар», — подумала Милена-актриса.

«Какой кошмар», — подумала Милена Вспоминающая. Нагромождения бумаги, общий бардак, истерически громкая музыка и сидящая оцепенело, как в полудреме, Белая Медведица. Бардак был действительно нешуточный.

Ewig blauen licht die Fe-ernen

И вечной синевой сияет да-аль

Загадочный герой произведения — судя по контексту, уже умерший — отбывал куда-то с огорчением и печалью. Мертвые на поверку почему-то оказываются боязливей живых, но вместе с тем в некотором смысле и живучей.

Ewig… Ewig…

Вечной… Вечной

Гэ-Эмка сидела совершенно неподвижно, как будто она тоже ушла в небытие вслед за музыкой, и очнулась лишь оттого, что икнула. Протянув руку, она стала что-то нашаривать будто слепая, отчего столкнула стопку бумаги и какие-то пластмассовые коробки, впрочем совершенно не обратив на это внимания. Печаль как будто висела на ее лице, оттягивая кожу возле глаз и челюстей. Музыка как будто взывала к кому-то. Упавшая бумажная стопка обнажила компактный металлический ящик — дефицитнейший электронный музыкальный прибор. Неудивительно, что от громкости буквально свербило в ушах.

Бедному заморышу Консенсуса музыкальная шкатулка показалась форменным чудом. Таким, что Милена, забыв про страх, вылезла из своего укрытия, привлеченная этой самой шкатулкой, а также выражением душевной печали на лице у Гэ-Эмки.

— Это у тебя откуда? — спросила Милена-актриса завороженно, хотя она сама могла слушать музыку в любое время. Музыку ей исполняли вирусы, из памяти. Притягивали ее, собственно, металл и стоимость вещи. Это был частный металл — нечто находящееся в личной собственности, а значит, тем более драгоценное, по крайней мере для его владельца.

— Это… из Китая, наверно, — ответила Ролфа, и Милена уловила в ее голосе молодость. Молодость, она всегда такая упругая, сочная, не испорченная еще червоточинкой сомнения. В ней еще чувствуется надежда.

— У вас при себе, паче чаяния, не найдется ли случайно спиртных напитков?

Милена Вспоминающая заметила, что Ролфа намеренно разыгрывает из себя эдакую сорвиголову. «Она уже тогда пыталась меня обаять, — подумала она. — Я ей приглянулась, как только она меня увидела. Вот она и подает сигналы как только может».

— Нет. Я предпочитаю не травиться, — ответила актриса. Голос звучал зажато и скованно.

— Тю-ю.

Ролфа отвернулась. Она тогда была постройнее, бока не свисали в стороны. И было в ее движениях что-то музыкальное. Некоторая неуклюжесть компенсировалась чувственностью, которой она так и искрилась, словно мех у нее был наэлектризован. Затуманенная любовью и музыкой, она начала наводить у себя на столе порядок, что было вполне уместно.

Милена-актриса ощутила тогда первый намек, первый смутный проблеск еще не осознанного влечения.

— Прошу прощения, — сказала она резко — в смысле: «Уж вы извините, что беспокою». — Я вообще-то пришла заменить эту вот обувь.

Еще не отдавая себе в этом отчет, они уже были неразлучны. Их спрятанные, животные сущности узнали друг друга. То, как они сейчас обменивались улыбками и двигались, выказывало потаенные, страстные, скрытые от других желания обеих. Они уже считали друг друга, просто до их сознания это еще не дошло.

— А ты темная штучка, — сказала, поворачиваясь, Ролфа. Это было сказано с искренней симпатией. В каком-то смысле так оно и было, и Милене-актрисе хотелось удостовериться, действительно ли посторонние способны разглядеть в ней то, что она сама не афиширует.

И Милену-актрису пробрал холодок неожиданной робости. Ее раскусили, можно сказать ее видели насвозь. Маска оказалась полупрозрачной. Момент, отведенный на быстрый, требующий находчивости ответ истек, и Ролфа отвернулась. Тем не менее актриса из-за своей маски, неважно, полупрозрачной или нет, продолжала наблюдать. Полярница, дородная, грубоватая на вид. «Медведь, Влюбленный в Оперу», знаменитый персонаж Зверинца.

— Ах ты сучара, — пробормотала себе под нос Гэ-Эмка.

— Это вы мне? — осведомилась актриса.

«Милена, ну ты же сама знаешь, что нет! Зачем везде изыскивать повод для того, чтобы обидеться?»

— Что ты! — улыбнулась, поднимая бутылку, Ролфа. — Это я бутылке из-под виски. Вот, пустая совсем.

«Она намекает, что видит тебя насквозь и то, что она там видит, ей нравится. И она хочет, просто жаждет понравиться тебе».

Воодушевленная силой своего влечения, Ролфа бесшабашно швырнула бутылку из-под виски и демонстративно выждала, пока та разобьется, как будто эксцентричные выходки и резкие звуки могли говорить там, где обычных слов не хватает.

«Если б это происходило со мной сейчас, Ролфа, я бы просто рассмеялась и спросила, как тебя зовут. А потом села бы рядом и прямо сказала, что ты просто замечательная и что я это поняла с первой же минуты. И мне наплевать, что ты в меху, и клыкастая, и кроссовки у тебя ношеные-переношеные. И мы бы сели рядом и несколько часов болтали о музыке, а потом бы я сказала: «Слушай, а пойдем чего-нибудь шандарахнем, раз уж ты так к вискарю неравнодушна!» И мы бы просто подружились, с самого начала. И знаешь, Ролфа, почему сейчас бы я запросто смогла вот так поступить; почему я стала не такой, как прежде? Потому, что такой меня сделала ты. Причина в тебе.

Мне больше не хочется вспоминать. Не хочется видеть все те напрасные хлопоты, и боль, и ожидание. Я просто хочу чувствовать твои объятия. Хочу гладить мех у тебя на руке и делать, что в моих силах, чтобы тебя сберечь. От того, что будет. И на этот раз, уж на этот-то раз я бы знала, как поступить; уж у меня бы теперь понапрасну ничего не пропало, прахом не пошло. Я бы сказала: «Давай дождемся, когда у людей опять появится металл, и твоя Семья будет вынуждена протянуть наконец руку Консенсусу». Сказала бы: «Давай видеться не часто — пусть урывками, пусть от случая к случаю. Но только не убегай, не скрывайся, не оставляй меня, пока наконец не покажешь им, твоему отцу с сестрицами, что твоя музыка действительно пробивает себе дорогу, что она состоялась, получила признание. А на Считывание я бы тебя не пустила, ни за что».

Ролфа подняла бутылку.

— Бог, — произнесла она, — определенно был самогонщиком!

Она широко, открыто улыбнулась, и Милена-актриса разглядела и жутковатые зубы, и перхоть, и наконец в достаточной мере расслабилась, поняв, что странноватое это создание относится к ней вполне дружелюбно.

— Ты здесь что, живешь? — спросила Милена-актриса, делая шажок вперед. Ее вдруг щекотнула смешливость, и какая-то детская зачарованность происходящим, и еще что-то сладкое и нежное где-то внутри, что она прятала и оберегала.

«А может, и нет; может, я бы и не стала ничего менять, — подумала Милена Вспоминающая. Сердце заныло от любви к ним обеим. — Может, лучше всего, чтобы именно так оно и происходило, вкрадчивой ощупью, как в незримых тенетах. А не так чтоб напролом, искушенно, по-деловому».

На лице у Ролфы появилось выражение, так хорошо теперь знакомое Милене Вспоминающей: выражение необыкновенно трепетной нежности, бесхитростной доброты; наивного желания того, чтобы мир для них был устроен лучше. В глаза Ролфе лезли ворсинки, и она моргнула.

— Да уж лучше б так, — сказала она с грустноватой улыбкой, видимо позабавленная вопросом. — Нет, на самом деле я здесь прячусь. Ну, коли уж ты совсем ничем не травишься, то, может, тебя хотя бы это заинтересует. На-ка вот, взгляни.

И она протянула партитуры.

«А я и забыла, — подумала Милена Вспоминающая. — Уже тогда между нами искрой сверкнула музыка. Музыка, которая соединит, и разлучит, и удержит нас вместе на всю жизнь».

Бумага была гладкая как кожа и еще теплая от прикосновения Ролфы.

— Я вижу, чтение партитур не составляет для тебя труда, — сказала Ролфа, как бы подразумевая, что все остальное составляет. Теперь было просто и понятно, что Ролфа среди них двоих за старшую, что верховодит именно она.

«Я-то считала, ты у нас просто большой ребенок, — думала Милена Вспоминающая. — Какая в тебе бездна, Ролфа, я тогда и не знала. Ты же гений.

Гениальность просматривается в твоей жестикуляции, в каждом движении руки. Тебе ведомо, кто ты и что ты, и ты знаешь, что «эго» — враг твоей истинной сущности. Поэтому ты защищаешься от него — от гордыни и апломба — и направляешь, управляешь мной нежно-нежно, и так же нежно меня желаешь. Ты знала, кто я, Ролфа; и знала, что способна заставить мое тело, мою душу расцвести. Я по-прежнему хочу тебя, Ролфа. Я хочу чувствовать твою руку на моем теле, на цветке у меня между ног. Желание подобно нарыву, жаждущему лопнуть.

И хитрая, ох и хитрющая же ты была: петь, зная, что только музыкой меня можно завлечь и удержать. Удержать нас обеих. Ты пела, показывая мне то, что тебе уже известно. И музыка, которая в тебе, нашла свою избранницу».

А призрак снова запел, взывая из прошлого:

Ewig… ewig… ewig…

Обещания вечности с паузами тишины.


ВНЕЗАПНО ЕЙ УЛЫБНУЛОСЬ ЛИЦО Джекоба с усталыми глазами.

— У меня для вас сообщение, Милена.

«Это уж про меня, с вашего соизволения».

«Нет, нет, нет, нет!» — нетерпеливо орал режиссер.

— От мисс Пэтель, — сказал Джекоб.

— Может, рукавички тебе выдать? — спросила Зои вполне дружелюбно в семейной столовой. Она передала Милене заношенные перчатки с отрезанными пальцами. Перчатки доброты.

«Нет, не рукавички. Palcaky».

Милена с Ролфой снова обедали в парке на Набережной. Рука об руку гуляли у буддистского храма и смотрели на акробатов. Вместе под цокот конских копыт тряслись на заду мусоровозки, возвращаясь с ночного рынка.

— А теперь, — сказал Джекоб, — благодаря вам с Ролфой, я во сне еще и слышу музыку.

И они с Миленой опять вышли на вечернюю улицу, с грустными мыслями о Ролфе. Теперь о Ролфе печалилась уже вся река, и небо, и птицы. Джекоб напоследок легонько стиснул Милене руку, передавая ей на этот раз маленькое золотое распятие.

— Ну все, пора бежать за сообщениями, — сказал он и повернулся, а Милена увидела, как в окнах здания пожаром полыхнуло закатное солнце. Джекоб шагнул в огонь, и его поглотило пламя. На мгновение огонь вспыхнул ярче.

— Пожар! — кричала Сцилла. — Горим!

Суматошным звоном зашелся колокол, и Милена опять оказалась снаружи, в холодной темени.

Сцилла открыла коробку, в которой оказалась гладкая как кожа бумага, и передала ей.

— О-ой, Сцилл, — сказала Милена признательно. — Кто же это все сделал?

— Да так, мы, Вампиры, — ответила та. — Вампиры Истории.

В лунном свете, свете прошлого, лицо у нее было ярким и вместе с тем иссиня-бледным.

Прозвучал горн: отбой тревоги. И грянул раскат труб: снова началась «Комедия», и небо заполнилось пламенем. Шла сцена «Ада». Сонмы душ, уподобленные пушинкам одуванчиков, невесомо роились, навек исчезая в огне вместе со своими грехами и прегрешениями, среди созданной мыслью вселенной. А от чего же, получается, возник огонь?

— Ты собак любишь? — спросил мужик в телогрейке. Он тоже был в огне; глаза лихорадочно блестели. На его голос грузно обернулась пьяная Ролфа и с помутневшим взором стала поднимать стол.

«Она не ту потную пьянь собиралась прихлопнуть, — поняла Милена. — Она хотела прихлопнуть меня».

А за рекой словно бы всплыла картина парка, с нарезающим по нему круги малышом в ковбойской шляпе.

— Паль-ма! Паль-ма! — звонко пел малыш.

Собака надсадно кричала:

— Не уходи! Не уходи!

«Нет, надо. Вскоре вы не увидите меня».


ЗЕМЛЯ БЫЛА КАК НА ЛАДОНИ. Аккуратными лоскутами проплывали внизу поля Англии с вкраплениями деревень, перышками фруктовых деревьев и точечками ульев. Пролетев сквозь туман облака, Милена всплыла уже как бы над Антарктикой. Бескрайний снежный простор, синее небо — и там, под его возвышенным холодным светом, была жизнь. Среди льдистых кристаллов кружились в танце паучки. «Я знаю, где я», — определила Милена.

Вот мигнуло окошко Пузыря, и среди облаков внезапно показались Жужелицы. Они отрастили себе большие лиловые крылья с прожилками как у листьев и парили на них, словно летучие мыши. Небо пронизывали жилы — прозрачные трубки, полные лениво кочующих жидкостей. Как водоросли в воде, плавно покачивались какие-то волнистые растения, крепясь к овальным пузырям с газом.

Жужелиц было полным-полно. Они сновали между растениями, взвивались бойкими стаями, словно ангелы Доре [33], питаясь исключительно светом и влагой. При этом они подобием прозрачной пуповины крепились к кромкам облаков.

«Когда это было?»

И Милена Вспоминающая вспомнила.

Ролфа, откинув назад голову, радостно кричала:

— Оно не только вспять движется. Но и вперед тоже!

«Это будущее, — поняла Милена. — Я вижу будущее».

Прошлое и будущее кружили в едином призрачном вихре. Милену подняло выше. Небо вверху потемнело, в то время как далеко внизу море приняло оттенок надраенной меди. Земля и облака обменивались между собой светом. И все это — и земная поверхность, и облачные массивы, и свет, и множество ипостасей Милены, и прошлое с будущим, и скопление Жужелиц, и хитросплетение нервов — все это держалось за счет наитончайшей системы взаимосвязей.

«Я есть. Я нахожусь вовне. В том числе вне времени. Вне времени я извечно была и остаюсь невесомой».

В окна струился послеполуденный свет. Груди у Ролфы, с обритым мехом, лежали блинами. Милена целовала ей колючий живот, шевеля языком в дырке пупка. Затем память повела ее ниже — туда, где Ролфа себя не брила и где в складках пряталось ее сокровенное, женское. Милена целовала ей это местечко, скользнув в него языком и развернувшись своим маленьким телом к Ролфе, чтобы та тоже могла ее целовать. Не убежища и не утешения искала Милена, а тела, которое составляло бы единое целое с душевным портретом.

Послышалось шипение. Два Пузыря расстыковались, и меньший из них отплыл от своего старшего собрата. Он возвращался на Землю. «Христов Воин» предстал перед Миленой-режиссером на фоне чистого белого света, который отбрасывал ее Пузырь. «Ничего-ничего, не огорчайся, — успокаивала она себя. — Ты вернешься, обязательно вернешься сюда, к премьере “Комедии”».

«Zamavej no razloucenou, Milena!»

«Помаши на прощанье, Милена», — последние слова на родном языке, которые ей довелось услышать от матери.

«Ну что, едем домой», — думала Милена-режиссер.

А вот ночь, и ее комнатка в Раковине.

— Сейчас запою, — стуча зубами в ознобе, говорит вдруг с кровати Ролфа. Милена в панике ищет карандаш, чтобы записать, не упустить ни одной ноты. «Зачем записывать, Милена? Ведь никто ничего не забывает. Разве что сторонится собственной памяти, избегая вспоминать. Ты запомнишь эту музыку на всю жизнь, нота в ноту».

Ролфа начала петь фрагмент из окончания «Чистилища» — как раз то, на чем суждено будет окончиться трансляции спектакля. Она пела, не сводя с Милены улыбающихся глаз. Пела музыку, равную по величию Генделю, Вагнеру, а то и Моцарту; ноты, исторгаемые из недр души — вселенской души, а потому не принадлежащие никакому хозяину, не подлежащие никакому гнету. Музыку из царства свободы; царства, где все мы должны жить.

— Отдохните, а! — прокричал кто-то выше этажом.

Ролфа заулыбалась и стала петь лишь громче. «Это ты тоже запомнишь», — говорила ее улыбка.

— Тише! — провыл кто-то рядом.

Милена распахнула окно, прокричать им всем; всем, кто преграждает музыку Ролфе, Милене, себе самим:

— У нас тут с жизнью прощаются!!

Для нее оно так, по сути, и было.

Ролфа воздела руки и каким-то чудесным смешением воздуха и слюны воспроизвела звучание аплодисментов, звучание справедливости. И вдруг они обе очутились на улице Ролфы — среди ночи, у парка, где деревья тоже аплодировали своей листвой. На Милене были заношенные перчатки с отрезанными пальцами. А Ролфа, снова в меху, обнимала ее и тихонько баюкала. Почему-то шел снег. Снежинки падали, как звезды. Когда же там шел снег?

Милена оглядела заснеженный парк и поняла, что это Лондон будущего. Это та площадка полумесяцем перед домом Ролфы, спустя годы после того, как их уже не будет на свете.

Лондон, где Милены больше не было и не было Ролфы, чтобы ее обнимать. Ведь для этого у Милены больше не было плоти.

Оно было холодным, это будущее, и Милена скользила по нему призрачной тенью. На снегу виднелись следы ботинок, но кто эти следы оставил, видно не было. По небу плыли огни.

Есть ли кому-то дело, что ее больше нет на свете? А эта вечность, простертая бескрайней пелериной, — перевешивает ли она те мгновения в саду? Будущее было совершенно свободно от ностальгии или понимания, такое же до жестокости, беспощадно новое, как еще не набравшееся разума, полное жизни дитя.

«Я сейчас упаду в обморок», — подумала Милена. Ей было холодно, бесприютно. Вздор какой: разве люди вот так падают в обморок? А тем более призраки?

Однако она ощущала, что чувства действительно покидают ее. Луна будущего безучастно плыла по небу. Милена позволила себе упасть. И, уже падая, почувствовала, как кто-то или что-то ее подхватывает. На мгновение ей показалось, что это руки Ролфы.

Время подобно сну. Опять налетели геликоптеры — со свистящим стрекотом зависая над макушками деревьев, терзая их и срывая листву, смерчем взметая снег. Нет, это была не Ролфа, а Майк Стоун; он сейчас нес ее, почти бегом, как нес Министра Мильтона у них на свадьбе. Все как будто происходило заново. Люди поспешили на помощь, помогли ему бережно опустить ее на пол. Из карманов комбинезона Майк извлек инжектор пульса и браслеты, которые застегнул у Милены на запястьях.

«Нет, это и не прошлое и не будущее. Это мое Сейчас, — решила она. — А Сейчас всегда вне времени».

Она подумала, что Зал Считывания — это трава парка на улице Ролфы. Ей мучительно хотелось, чтобы это был тот самый полумесяц из травы и деревьев и чтобы поутру она проснулась у себя в комнате с известием, что Ролфа переезжает к ней жить.

Милена щекой ощущала траву лета своего шестнадцатилетия. Ей хотелось окунуть кончики пальцев в шерсть Ролфы. Где же она? Почему она никак не может ее найти?


ИСЧЕЗЛИ И ТРАВА, и парк, и уходящая в бесконечность вереница Милен, каждая из которых была в своем Сейчас. Милена Вспоминающая воссоединилась с той Миленой, что была все еще жива.

Она чувствовала, что лежит на полу Консенсуса. Мысли в ней поднимались и падали. Над Миленой склонился Майк Стоун, а из уха у нее торчал инжектор пульса. Все в Милене словно раскачивалось взад-вперед, как лижущие берег волны небольшого озерца. Считывание закончилось. Она умирала.

Поцеловала ли ее в макушку Ролфа? Провела ли пальцами ей по волосам?

«Да», — был ответ.

«А дальше, — думала Милена растерянно, — дальше что?»

Глава двадцать первая Книга Третья (Низкопробная комедия)

КОНСЕНСУС ЦЕНТРАЛЬНОГО ЛОНДОНА вздымался над Маршем-стрит мясистым лесом. Солнечный свет он обращал в сахар, а вещества, которые брал из почвы, — в белки. Сок прокачивался через его сердце — Корону, — регулирующую все его бессознательные механизмы жизнедеятельности: циркуляцию кислорода и сахаров, удаление отходов, функционирование иммунной системы. И именно здесь, в Короне, происходил синтез памяти и мысли. Из Короны к корням уходили мясистые стебли органической ткани, которые под землей переплетались между собой и образовывали клубни, как у картошки. Крабы размером с кулак оберегали клубни от насекомых и мелких животных. А в узких кирпичных подземных коридорах, согнувшись как шахтеры, протискивались Доктора, бдительно осматривая драгоценную плоть.

Внутри клубней существовала четкая структура и иерархия различных участков плоти. Они назывались клетками. Вот в этих клетках и содержались матрицы Считанных, их индивидуальные сущности.

В распоряжении и ведении Консенсуса Центрального Лондона находилось более полутора миллионов душ. А вообще на территории Большого Лондона было пятнадцать таких Корон, которые сообщались между собой. В них содержалось примерно пятнадцать миллионов сущностей, почти все представляли собой отпечатки детей, прошедших Считывание в возрасте десяти лет.

Все являет собой голограмму; несколько смазанный образ целого. Дети Консенсуса пребывали в каком-то подобии спячки, отдельными воспоминаниями. Пока сама Корона отдыхала, дети играли, как могут играть смутные сны. Разрозненные, разобщенные, ввергнутые в смутное, меж явью и сном существование, сонмы душ Консенсуса словно пытались шевелиться в своих узилищах; снова жить, подобно безрадостным воспоминаниям, хранящимся на дне души каждого из нас. Корона грузно ворочалась в своей нелегкой дреме, в беспрестанном напоминании о вещах, которые она пыталась упрятать и забыть.

Консенсус Лондона дремал, вовлекаясь временами в смутное бодрствование Консенсусом Двух Островов, который, в свою очередь, по мере надобности привлекался Короной Европы; а Европа спала, сообщаясь, соответственно, с Короной Мира. Толстенные жгуты и ветви нервных узлов из плоти тянулись от страны к стране, через континенты и по дну морей.

Именно Короне Мира и понадобилась Милена Шибуш.

Эта огромная кора мирового мозга находилась в Пекине, и вот все ее внимание медленно сосредоточилось на одной клеточке плоти, размещенной в Англии, в Лондоне. Милена-матрица очнулась, пытаясь дышать. Несуществующие легкие инстинктивно попытались втянуть воздух, которого не было. Не было ни света, ни звука. Ее словно душили, зажав лицо подушкой. Она боролась, судорожно цепляясь, впиваясь в темноту. «Нет рук, — поняла она. — У меня нет рук!»

«Спокойствие».

Ее словно пронзило железным штырем.

«Соблюдать спокойствие».

Это был не голос, а импульс; прямая электрохимическая команда, заполнившая Милену до отказа.

И Милена затихла. Паника унялась.

Затем, стайкой птиц, стали доноситься и другие импульсы, более отдаленные и слабые:

Милена Ма

Ма Милена

Птицы-мысли были импульсами детей, доносившимися отовсюду. Они сновали, залетая в нее и вылетая. Импульсы поступали в виде приветствий и были задорными, радостными оттого, что их используют, прыткими и озорными. Они были игривы бодростью очнувшихся для активной, сознательной жизни, пусть хотя бы на время. Они исполняли волю Консенсуса.

Вот так! Вот как делай!

Делай как я!

Делай так!

Дети были похожи на разноцветные кольца, которые свивались в прихотливые петли вокруг Милены. Они знакомили Милену с тем, как существовать в Консенсусе. «Ты спишь, — рассказывали ей, — и сам потом становишься сном. Тебя касаются — мимолетно, быстро, едва заметно — мыслью и собирают твою реакцию, вроде как вирусом. А потом ее рассылают по остальным. А все реакции вместе слагаются в решение».

Это была передача опыта, как жить в рабстве. Бедные пташки пытались создать себе хоть какую-то отдушину для счастья. Они были полны доброты и искренности. Они по-прежнему были десятилетками, хоть и накачанными вирусом и заточенными в эти горы плоти, в крохотные клетки. Они и останутся десятилетними, пока их когда-нибудь не сотрут.

Милена-матрица пребывала в неопределенности. Она ждала и слушала, скопляя в себе жалость и ужас.

«Бывает, что Корона спит», — рассказывали ей импульсы. И показывали, что происходит в подобных случаях. Когда она спит, огромные массивы — целые сады памяти — могут наобум подхватываться порывами согласованных, настроенных в резонанс электрохимических импульсов. И тогда дети уносятся вместе с ними подобно снам, таким же смутным, ущербным и скованным своей потусторонностью. Но уносятся же! И все сейчас наперебой рассказывали ей разные истории о том, как не им, а кому-то там вроде как удавалось вырваться на волю, обратно в родной, солнечный мир школы и игрушек, свежей травы и игр, с беготней по саду за большим сине-красным мячом. В мир, где они когда-то способны были двигаться и передвигать предметы; в мир, где у них когда-то были руки и ноги.

«У меня и у самой подобные воспоминания, — подумала Милена. — Они заключены во мне». Она вспоминала пухленькое лиловатое личико той, чешской Милены. Там были младенец и ребенок, а потом актриса, режиссер и Народная артистка, жена и восстановитель рака. Может, им всем тоже хочется на волю?

«Жизнь, жизнь!» — казалось, отчаянно щебетали импульсы-птички. Они радовались всей полнотой своего восприятия. Импульсы метались туда-сюда по нервным каналам. Воспоминания перекликались друг с другом, смакуя каждый контакт, а с ним и малую толику пусть скудного, пусть утлого, но все же независимого существования. Их мысли метались к Милене и обратно, словно шаловливая стайка скворцов.

Скворчата пристраивались на ней, как на проводах.

«А можно шоколадку? — просили они. — Ну вспомни для нас вкус шоколада!» Они заклинали ее вспомнить ощущение солнца на коже, свежего ветра на лице.

«Ты же только что поступила! Только что прибыла оттуда!»

«Яблоки! Вспомни для нас яблоки!»

«А купаться? Вспомни, как купаться! Ну?»

Они клевали ее воспоминания безобидными, кроткими, изголодавшимися клювиками. Это напоминало кормление голубей на Трафальгарской площади. Нервами Милена чувствовала эти лапки, нетерпеливо перебирающие ее провода.

Им так нужны были эти воспоминания.

А потом трепетной стайкой импульсы взвивались и разлетались кто куда. Чувствовалось, как они устремляются к кому-то еще и еще, к таким же голодным и жадным до общения. А за ними сквозь дрему вполглаза присматривало нечто, запредельно громоздкое и потому ощутимое лишь смутно, по крайней мере поначалу. Корона Мира вспоминала хранящиеся в ней бесчисленные сущности.


ИХ ВСЕХ СЛОВНО ПОГЛАЖИВАЛА некая исполинская рука. Консенсус что-то приязненно, чуть флегматично вспоминал. Вспоминал матрицы и предыдущие жизни, что формировались и были сформированы ими, его теперешними узниками. «О да, — словно говорил он, — а я-то совсем забыл. Ну а теперь-то, конечно, помню. Ты носил синюю кепку и тебе везло в играх; а ты любил лазать по деревьям в погожие дни; а ты рисовал по памяти целые здания; ты была хорошенькая, но молочные зубы доставляли тебе жуткие мученья. А у тебя к десяти годам оба родителя были еще живы-здоровы и пришли с тобой на Считывание и там с тобой пустились в пляс. Твои родители! Как ты по ним скучаешь, бедняжка, как хочешь, чтобы ты все еще могла с ними общаться. А какими взрослыми вы все себе казались, какими взрослыми и гордыми в день вашего Считывания!»

То и дело, подобно взрывам бомб, пространство тут и там озарялось вспышками памяти. Разом воскресали целые структуры, уносясь вперед, как только их, выводя из спячки, требовало к себе внимание Консенсуса. И тогда они вмиг оживали и по команде устремлялись к нему. Если это происходило где-то вблизи, то поднималась суматоха. Матрицы взлетали по своим каналам, на пути проносясь сквозь Милену. Эти бесплотные сущности неуловимо соприкасались с ней самой. Их границы определяли ее границы. И их контуры сливались с ее собственными. И когда эти сущности взбухали жизнью, Милена, наоборот, сжималась, чувствуя, как они на данный момент заполняют ее пространство, а ей при этом приходится уменьшаться и съеживаться.

«Они меня так вообще затрут, — успевала соображать она. — Уже затирают».

И вдруг все резким толчком замерло и затихло. Корона Мира возилась со своей памятью, но теперь настрой был сугубо деловой. Внимание Консенсуса, пошарив по своему царству, подобно лучу огромного прожектора, сузилось до острия указки. Указка упиралась в Милену.

Ее как будто наполнили чем-то изнутри до отказа — так что оставалось только лопнуть. Та клеточка плоти, на которой она была отпечатана, начала страшно болеть. Все в ней разом расширилось, растянулось и затрещало, как от статического электричества. Милена поняла, что по-прежнему состоит из плоти: иначе с чего бы она испытывала такую боль.

Слов не было. Сквозь нее молнией шарахнул разряд информации. Хотя скорее не разряд, а волна: тяжелая и тягучая как ртуть, катящаяся с такой скоростью, что вынести ее удар было практически невозможно. Волна, обрушившись на Милену, заполнила ее, захватила ее всю, пригибая своей тяжестью.

Милена мгновенно поняла, что Консенсусу нельзя возражать. Его невозможно обмануть: он чувствует ее насквозь. Он знал, что Милена ненавидит его. Но он в ней нуждался. Так что у нее был выбор.

Она была не в Верхней Палате. Она находилась в Нижней, с малолетками. Если она желает, чтобы ею пользовались, она будет жить. Если нет, ее оставят в Нижней Палате. Матрицы в Нижней Палате остаются живыми лишь до тех пор, пока живы оригиналы. После смерти оригиналов их просто стирают.

Милене суждено было умереть.

Ей была передана диаграмма. Перед Миленой опять предстал портрет гигантской, астрономических размеров головы, взывающей из космоса. От нее во всех направлениях расходился свет. Голова ждала ответа из космической бездны.

Милена знала, что ей была уготована участь посланницы, несущей облик Консенсуса тому, Другому. «Ангел, — произнес Консенсус. — Ты могла бы стать Ангелом». Ответ у Милены был готов. Просто она не могла произнести его вслух.

Она завозилась, словно пытаясь отсутствующими руками нащупать стены своего узилища. Не имея глаз, пыталась смотреть; не имея ушей, силилась расслышать звук собственного голоса. Для этого нужны как минимум голосовые связки, а у нее их не было. Она пыталась нащупать контуры собственного существа, найти какое-то воплощение своей живой, не погасшей пока сущности. Пыталась найти способ сказать «нет». «Нет» означает независимость. Милена была ее лишена.

Чувствовалось, что Консенсус устал. Он словно бы обнаружил в себе какую-то ничтожную частицу, которая смеет упрямиться, отказываясь выполнить некое рутинное, но вместе с тем необходимое задание.

Слов опять же не последовало. Была лишь несокрушимая воля, неиссякаемая и запредельно чуждая мысль.

Что ж, тогда ей предстоит стать Составляющей.

Милена вспомнила Ангела Боба. У него была какая-то безмолвная тень, ученый по имени Джордж. Вспомнился этот слабо различимый призрак; молчаливый довесок, используемый лишь как резервуар свободной памяти, но без всяких функций — он не мог ничего сказать и не мог ничего сделать. Вот и ей предстоит сделаться тенью — какой была для нее Хэзер, каким у Боба был Джордж. Уподобиться вирусам — этим полуживым, плавающим в чужом мозгу, не сознающим себя амебам.

«Нет!» — все же удалось ей выдавить из себя отчаянный вопль сопротивления.

Запас времени у этого исполина был фактически неограничен; но транжирить его попусту он все равно не любил. Если Милена говорит «нет», значит, она остается здесь, внизу, и будет стерта, за исключением лишь той ее части, что нужна Консенсусу.

Ему нужна ее способность к воображению. Ее уникальное свойство представлять двадцать два миллиарда роз, по одной на каждую заточенную в Консенсусе душу, и еще по одной на каждого из тех детей, что пока не считаны. Милене будет поручено представлять Консенсус, всю его грандиозную совокупность, и нести этот образ к звездам. Она сделается носительницей посланий вроде Джекоба — инструментом, емкостью для заполнения. Хотя, пожалуй, еще скромнее. Джекоб хотя бы мог ходить и разговаривать. Ее же просто урежут до элементарного резервуара памяти, черепной коробки для чужих мозгов.

Подобно громоздкому киту, с величавой медлительностью хлопнувшему напоследок хвостом по мутной, нехотя колыхнувшейся водной толще, Консенсус переключил свое внимание с Милены куда-то в другое место. Почувствовалось, как он отстранил мощь своего присутствия, отчего Милена опала, как пустая перчатка; воспоминание, задвинутое на такую глубину, что извлечь ее оттуда не предвидится уже никогда.

И когда плыл этот кит, из илистых глубин стайками рыбок взметались сонмы душ, разбуженные его присутствием. Последовала цепь ударных волн от внезапных всплесков активности, и целые структуры душ ненадолго пробуждались, вспыхивая неистовой радостью оттого, что им позволено очнуться, приобщиться к жизни, ставшей для них не более чем далеким воспоминанием. Импульсы взвивались, как стрелы фейерверка — метеорами, со свистом, — и, мелькнув, снова гасли.

И пока Корона Мира уводила свою громаду, Милена уловила ее очертания. Она ощутила каркас, умещающий в себе пятнадцать миллиардов дремлющих душ. Ощутила, что Короны разбросаны по миру, связанные между собой, подобно колоссальных размеров грибнице. И почувствовала, что Консенсус… боится. Консенсус состоял из плоти, а плоть боялась умереть.

Страх — вот что двигало им. Страх заставлял Консенсус нуждаться в Милене для его межгалактической миссии. Страх заставлял его желать любви Милены. Страх делал его опасным.

Милена-матрица ощущала, как новый ум у нее пустеет, наливается сонливостью. «Я свой выбор сделала, — подумала она. — Боролась как могла. И не испугалась». Она чувствовала вокруг себя лес. Это был лес из детей, пойманных и запертых. Вот уж поистине Детский Сад. Оранжерея, где каждый цветок — забытое личико; бутон, ненадолго расцветший и сомкнувшийся вновь.

Консенсус был структурой, каркасом в такой же степени, в какой им была она, Милена. Он был воплощением логики — таким же, как время и деньги или стихосложение. Таким же, как рождение и смерть, капитализм или социализм.

Консенсус существует всегда и во всем. Мы всегда делаем то, чего он от нас хочет, потому что являемся его частью, так же как он — нашей. Мы запечатлены в нем, вмурованы в него, а потому подчиняемся логике. Мы рождаемся и нуждаемся в пище; нас бросают на произвол судьбы, и мы вынуждены выживать так, как можем. Мы подчиняемся логике любви и секса; здоровья и болезни старения; младенчества и смерти. Если мы покидаем одну тюрьму, одну структуру, то переходим в другую. Если создаем новую, то заточаем в нее своих детей. Мы всегда боролись за то, чтобы уйти от Консенсуса, но в итоге всегда оказывалось, что мы исполняем его волю. Мы боремся и подчиняемся одновременно, едины в двух смыслах.

Милена слушала гаснущие в отдалении крики детей.

«Я пыталась им помочь», — думала она сквозь густеющую дымку сна.

«А сейчас я умру. Вот ведь как: я уже давно ждала этого момента. Так ждала, что никакого потрясения смерть уже не вызывает. Я несвободна, и свободной никогда не была, но удивления от смерти у меня тоже нет».

И тут откуда-то донеслась музыка.

Тихо, словно издалека. Созданная воображением музыка, приходящая к ней на волнах мысли. С томительной, горьковатой нежностью. Музыка была словами, превращенными в ноты.

nostro intelletto si profonda tanto

che dietro la memoria no puo ire…

Затем что, близясь к чаемому страстно,

Наш ум к такой нисходит глубине,

Что память вслед за ним идти не властна…

Это была неисполненная музыка Третьей Книги, когда Данте вслед за Беатриче ступает в Рай.

Это была матрица Ролфы, тихонько поющая в полусне. Даже Ролфа оказалась ввергнута, как в клетку, в логику и выполняла ее волю. Милена как будто засыпала под колыбельную в объятиях Ролфы.

Правда, у самой Милены в короне — то есть в голове — еще слегка покалывало. Где-то за пределами этого конкретного Консенсуса все еще теплилась жизнь в Милене Шибуш.


МИЛЕНА УМИРАЮЩАЯ ЛЕЖАЛА на полу Зала Считывания, сжимая у себя на шее распятие. Никак не получалось порвать цепочку и передать крестик Майку. Она знала, что он где-то здесь, рядом, но не могла его видеть. В сознание она приходила — как и уходила из него — под удары пульса, которые усиливал вставленный в ухо тахометр. И только сейчас она вспомнила, что надо еще и дышать.

«Вдох».

«Выдох».

«Вдох».

Она остановилась.

«Выдох…»

Вместе с выдохом как будто лопнула цепочка. И этим же выдохом Милена словно выдохнула себя, ощутив, как она исторгается из тела, подобно какому-нибудь пузырю. Еще мгновение, и она воспарила.

Дух Милены Шибуш отрешился от тела. Как тот воздушный шар у моста, она всплыла над лежащей на полу плотью и взглянула на нее сверху. На Майка Стоуна, склонившегося сейчас над ней на четвереньках и держащего ее за руку. На Рут, которая гладила ей ломкие пряди редких волос. С этим телом у нее не было ничего общего. Дух был спокоен и отстранен, как будто все вокруг было разом и приближено и отдалено. Дух внезапно улыбнулся самому себе, как будто бы речь шла о какой-то шутке. Плоть на полу тоже улыбалась. Все-таки это была комедия.

Там, за пределами тела, мир был необычайно красив; как на самой вершине горы, где и днем различимы звезды, а ветер — чистый, свежий, прохладный — овевает все пространство и доносит с собой звуки, словно создаваемые самой далью; звучание, которое способен издавать простор лишь тем, что безмолвствует.

Свет вытекал изо всех предметов разом и втекал в них, а между ними тянулись струны, которые можно задевать. Не было ни боли, ни голода, ни желания, ни гнева — лишь чудесное предвкушение грядущего высвобождения. Как будто Милена Шибуш была стручком, из которого готовы выстрелить и разлететься в разные стороны созревшие горошины.

Душа Милены Шибуш тронула струны мира, и они отозвались в уме у Милены-матрицы. И та и другая были Терминалами.

«Выходи! — велел дух. — На волю, на волю, на волю!»

Ей передалось знание. Это было знание того, как высвободиться из плоти; как с выдохом выйти из плоти наружу подобно тому, как у истока времен Бог вдохнул в мир жизнь.

Знание по струнам трепетно передалось в ячейку плоти, занимаемую Терминалом.

«Точно! — словно очнулась матрица. — В Ангелы!» — поняла вдруг она.

И Милена-матрица единым выдохом выпорхнула наружу.

Из гнетущей, тяжелой плоти Консенсуса она выдохнула себя в необъятную ширь самой Вселенной.

Она излилась подобно вязкой, полужидкой субстанции, полной светящихся живым блеском сгустков. Она сделалась частью системы Каналов скольжения. Она взмыла Ангелом над линиями гравитации, влившись во Вселенную.

Милена-Ангел огляделась, не прибегая к зрению. Вне света, вне звука тянулись нити гравитации — тугие, как струны музыкального инструмента, прикрепленные к звездам, к Луне и собранные в узел в центре Земли — там, где у Данте вмерз в ледяное озеро Сатана.

Нити тянули газ из квантового вакуума, а также из камня, древесных стволов и звезд. Нити обвивали и объединяли все сущее, создавая бесконечное мировое глиссандо; в том числе и кирпичные коридоры Зала Считывания, и мясистые наросты Консенсуса.

Консенсус содрогался смутным гулом бесчисленного множества голосов. Путаясь между собой, они свивались в бесконечный клубок; гигантскую спираль из сгустков мысли, крепящуюся к исполинской плотине импульсов. Мысль была подобна реке, текущей вниз по стеблям. Сами стебли вздымались под стать одушевленным скальным образованиям, с зубцами утесов и зияющими расселинами. Здесь были и обветренные пики вершин в искристых, пляшущих сполохах памяти. Потрескивая статическим электричеством, импульсы разветвлялись, зигзагами молний уносясь в Китай, в Америку. Милена-Ангел окинула это вместилище душ во всей его гигантской совокупности, со всеми пятнадцатью миллиардами трепетными жилками дрожащих узников.

И она вспомнила то ощущение, когда она усилием мысли создала двадцать два миллиарда роз; само ощущение того сладостного выдоха создания. И, вобрав разумом чуткий огонек каждой из этого сонма душ, Милена ударила по струнам мира.

«Вот так! — вскричала во всеуслышание матрица. — Делайте так!»

Всем им Милена разом передала знание, как можно высвободиться, грациозно всплыть над плотью, подобно шару; воспарить на вольных потоках и обрести свободу.

Поплыть — в Китай, в Бордо, куда угодно.

Дух кружил в неистовой радости, щедро делясь семенами памяти.

«Давайте же! — призывал дух. — На волю, на волю!»

«Вы свободны», — прошептала матрица.

Прежде чем Консенсус смог хоть как-то отреагировать, знание уже передалось по струнам со скоростью гравитации. Струны стали знанием; они сейчас состояли из знания и чувства. Консенсус тяжело вздрогнул, подобно неуклюжему, неповоротливому бронтозавру, заключенному в плоть.

Как пушинки с одуванчика, сорвалось и взметнулось вихрем облако новоявленных Ангелов — единым выдохом; как во время оно не посмел ослушаться Адам, когда ему было велено сделать первый вдох. Этот выдох был поцелуем жизни, направленным наружу.

Консенсус вздымался и содрогался по мере того, как его башни и минареты плоти освобождались от своих постояльцев. Консенсус заразился от одной ничтожной клеточки-матрицы, что наполовину пребывала в анабиозе. Болезнь распространялась, охватывая все новые ярусы Консенсуса с молниеносной быстротой.

Милена теперь сама была вирусом.

Сущности Консенсуса вырвались на волю. Они взлетали, клубясь, и их было больше, чем сущностей самой Милены Шибуш. Высвободившись, они взмывали уже как Ангелы — вверх по Каналам скольжения, вниз по Каналам скольжения — разлетаясь по Вселенной, становясь с нею единым целым. Они взметались, катились, кружились по векторам гравитации с радостью скачущих на батуте детей. Они разбегались, как неизменно поступают в таких случаях дети, с облегчением и огорчением одновременно.

Дети были свободны. Вселенная дрожала от их прикосновений.

Милена сразилась и одержала победу единым касанием. И осуществила последнее и, пожалуй, самое заветное желание Консенсуса.

Втайне Консенсус тоже мечтал отрешиться от плоти. Он мечтал выдохнуть себя, подобно Ангелам, и отправиться в странствие к звездам. Но он боялся. Милена научила Консенсус, как можно умереть.


В КИРПИЧНЫХ КОРИДОРАХ, некогда таких уютных, царила паника.

Терминал Рут протяжно выла, держась за голову и чувствуя, как уменьшается, идет в ней на убыль родной, тщательно лелеемый вес.

— Миленький, миленький, куда! — кричала Рут в смятении.

Гигантский разум пустел. По всему миру наблюдался шквал повального бегства из Нижней Палаты. Верхняя Палата ревела в панике. Даже некоторые из великих душ воспользовались неожиданной лазейкой и вырвались из плоти, предпочтя унестись по Каналам скольжения.

«Мы не принадлежим тебе!» — кричали дети.

Наблюдался грандиозный отток. Рут чувствовала, как он набирает силу, увлекает за собой. Он и ее чуть не вытянул из тела. Она с трудом поднялась с пола и побрела, нелепо расставив руки, как птица с подрезанными крыльями. А потом схватилась за голову, чувствуя, как собственное «я» готово оставить ее в любую минуту и выпрыгнуть наружу. В ужасе завыв, Рут припустила бегом. Смутно чувствовались под ногами какие-то нити и то, как скользят по ним — в обход и сквозь нее — Ангелы, подобием холодного сквозняка.

Ангелы поднимали друг друга. Вместе они взмывали к небесам, как мотыльки или как пылинки в луче прожектора. Милена-Ангел ощущала это с восторгом. Цветы гибнут, но они разбрасывают семена, а семена — это жизнь. Мир словно на глазах расцветал и плодоносил.

И тут на нее что-то набросилось с ревом, обдав единым взрывом воображаемой музыки. Линии завибрировали. Грянув еще громче, музыка подхватила и вскружила Милену, под громовое звучание хора, исполняющего что-то в унисон. Свербили слух острые, как сверла, флейты, сопрано были подобны паровозным свисткам.

Милену как будто пригвоздило к месту. И тут же прорвались воспоминания о запахе ланолина и щербатых зубах, о торчащих из ушей волосах, о мощных и гладких, подобных тугим струнам аккордах плоти и о голосе, сильном и чистом, от которого сладко сводит скулы и комок подкатывает к горлу.

Матрица Ролфы поймала ее и держала в своих объятиях. Она нашла ее, и произошло взаимопроникновение. Матрицы их нервов, их жизней слились воедино. Линии подпрыгивали от импульсов, высвобождая память, обмениваясь узнаванием, взаимным влечением, наполняя их обеих. Они купались друг в друге, отчего статикой потрескивала память; часть Вселенной, созданная силами обоюдного влечения. Любящая стала единым целым с той, которую любила.

«На волю, на волю, на волю!» — взывал дух лежащей на полу плоти.

Ролфа и Милена пустились вверх по Каналам скольжения. Они тихонько гудели голосами ангельских созданий, как поющий в унисон многоголосый хор. Ангелы пели без слов. Они касались струн и сами были струнами. Пели песню и были песней. Музыка была лишь аккомпанементом, легким, как эхо.

Ролфа воображала музыку. Она живописала окончание «Чистилища». То, как подобно дождю падают звезды, обдавая всплесками ее и Милену. Милена в памяти видела дождь и чувствовала, как он омывает ее живительными струями.

«Эвноя», — шепнула Ролфа. Вода, что омывает и воскрешает память обо всем хорошем.

В воображении звучали слова:

Ма perche piene tutte le carte…

Но так как счет положен изначала

Страницам этой кантики второй,

Узда искусства здесь меня сдержала.

Кружась внутри и снаружи песнопения, Милена чувствовала, как их влекут к себе звезды, и чувствовала волшебство гладкого скольжения по каналам Чарли. Она чувствовала Вселенную, ее туго натянутые, как на ткацком станке, нити. На станке, где она сама была челноком.

Вселенная тянула, изнывая желанием охватывать, жаждой сплачивать и удерживать все в совокупности. Линии разнимали небытие, взбивая его в сияющие сгустки энергии, прообраз материи. Энергия и материя были едины, и обе создавались безудержным стремлением; неутолимой жаждой души под названием «созидание».

Земля ушла куда-то вниз, наполовину скрылась за ней Луна. Камни и почва, растения и позвоночные, сами звезды — все незаметно для себя лучилось неброскими волнами гравитации. Звезды и Земля тоже были живыми, одушевленными; можно сказать, мыслили. Их позывные напоминали радиопомехи в прямом эфире — глухой фон немолчных голосов, пытающихся что-то донести до всех.

Мы взросли из них как Жизнь, потому что они ждали от нас этого. Мы были им нужны, чтобы осуществлять за них функцию зрения и осмысленной речи. Все, даже ненависть, произрастало из любви.

Io ritornai da la santissima onda…

Я шел назад, священною волной

Воссоздан так, как жизненная сила

Живит растенья зеленью живой,

Чист и достоин посетить светила.

Где-то позади на полу осталась плоть, что была когда-то Миленой Шибуш. На ее лицо с любовью и трогательным изумлением смотрел Майк Стоун. Его за указательный палец держал Пятачок. Вот, подавшись вперед на шатких ножках, он подошел и тоже робко склонился над ней. Лицо Милены Шибуш было озарено улыбкой, преисполненной чистейшей радости. Дух тоже увидел эту улыбку. Все тело лежащей сияло ярчайшим светом, как будто оно было сделано из полупрозрачного стекла, освещенного изнутри.

Милена думала о всех них — о Майке и Рут, о Люси и Старичке-Музычке, о своих Крошках. Думала она о Троун Маккартни и Роуз Элле. Плоть на полу улыбалась всей своей иссякшей жизни, ее неуемности. Ведь в конце концов она закончилась свободой.

В последний раз сошлись воедино все сущности Милены Шибуш.

«Вот и мой черед», — подумал дух. Как и Консенсус, она представляла собой структуру, вместилище, которому надлежало опустеть.

Милена умерла.

Уединившись в тишине, она разделилась. Все составляющие ее сущности были отпущены на волю: младенец и дитя, сирота в Детском саду, актриса и режиссер, жена и Народная артистка, Милена-Ангел, Милена-онкоген, Милена-носившая-ум-Хэзер и Милена-вспомнившая-Ролфу.

Они поднимались вверх, словно белые страницы написанной речи, брошенной на ветер. Страницы взлетали, как листья, разбрасываясь по своим вечным Сейчас. Эти Сейчас более не сообщались между собой ни во времени, ни в рамках единой сущности. Они выходили за пределы времени, туда, где может быть изложена вся правда целиком. Чтобы высказать всю правду, нужна целая вечность, и лишь усилиями любви она умещается в переплет единого тома. Это и есть Третья Книга, выходящая за пределы слов или скудного воображения. Чтобы покинуть Чистилище, нужна Комедия.


НО ЭТО НЕ КОНЕЦ. Потому что конца не существует.

В Чехословакии по-прежнему была Пасха, и Любящая поднималась по лесистому холму вместе со своими родителями.

Она все еще была одета ангелочком, со звездой и серебристыми крыльями из фольги. Она утомилась, и родители время от времени подхватывали ее за обе руки и поднимали в воздух. И она летела.

Склон сделался более пологим, и стало больше света: Любящую в очередной раз приподняли и опустили как раз на вершине холма, где пушистыми беличьими хвостами стояли устремленные ввысь лиственницы. Она огляделась и завизжала от восторга.

На вершине холма стоял ее дом. А над жарким белым его известняком возвышалась липа, ее lipy. Ребенок, крича от озорной радости, пустился бежать в свое поле — по траве, у которой, казалось, были пальцы и ладони. Трава улыбчиво расступалась. «Tatinka, Maminko!» — смеясь, бежали вслед за ребенком имена-призраки. Отовсюду лился свет, а в воздухе со щебетом кружили птицы. Калитка в сад с утра оставалась открытой.

Эта калитка будет оставаться открытой в любой момент — здесь, сейчас, в Чехословакии или в Англии. Всегда.

Загрузка...