К вечеру небо нахмурилось, предвещая непогоду. Село будто вымерло, и даже собаки не брехали, а только поскуливали, страшась приближающейся грозы. В доме кузнеца, стоявшем на окраине села, еще не спали, когда в раму окна постучали робкой рукой. Стук слился с отдаленными громовыми раскатами. Но кузнец заметил тень, заслонившую всполохи редких молний. Это была нищенка, неразличимых под темным платком и пылью пройденных дорог лет, в ветхом, заплата на заплате, просторном черном платье до пят, схожим с монашеской рясой. Шла она на богомолье в отдаленный монастырь и просилась переночевать.
– Утром чуть свет уйду, а то и раньше, – обещала она, униженно кланяясь и почти плача. – Мне бы только грозу переждать.
Жена кузнеца, дородная высокая баба, под стать мужу, буйному во хмелю и безответному во все остальное время здоровяку, сжалилась над убогой и кинула дырявую дерюжку на лавку у порога. Но на этом запас ее милосердия иссяк.
– Не обессудь, уже повечеряли, – сказал она, бросив предостерегающий взгляд на мужа. – Ртов эвон сколько, все начисто подмели.
Погасили лучину и легли спать.
В полночь всех разбудил долгий страдальческий крик, лишь отдаленно напоминающий человеческий. На печи заплакали перепуганные дети. Кричала странница, выставив свой неожиданно огромный живот из-под бесстыдно задравшегося платья. И тогда жена кузнеца поняла, что убогая рожает. Ночью, в грозу, в чужом доме!
– И откуда ее черт принес? – вопрошала она и испуганно осеняла себя крестным знамением. – Не к ночи будь помянут!