И вот, жребий брошен. А что дальше? Валятся с горы камни и застревают на осыпи. Идет на берег волна, а позади встают другие — и выше, и грознее, но тверда гранитная скала. Вырывается из земли звонкий ключ, бежит под уклон в овраг, впадает в ручей; ручей вливается в реку; река катится к морю. Горька морская вода, и где ж те студеные сладкие струи, увидевший свет на далеком лесном холме? Каждый миг в одном доме радость, в другом горе; одному доля, другому недоля. Строит князь белые стены крома, а через год умирает страна, остаются стены да имя князя. Летит по сухой степи на коренастом вороном коньке мальчишка, балуется, стреляя на скаку в воткнутый в землю прутик; а пару лет спустя лежит, уткнувшись железным забралом в пыльную траву, знатный рыцарь, а из узенькой щелки меж шлемом и кирасой торчит тонкое оперенное древко. И никто не помнит и не знает имени удачливого лучника. Да и вернулся ли он из набега? А у рыцарей вражда — делят наследство убитого.
Длиннее, короче ли выпадет жребий, будет беда либо счастье — все разбросает-унесет равнодушное время. И, сколь ни кидай монету, его не обманешь, не пересилишь.
Хоть и известно, что время не выбирают, — выбирай, не выбирай — конец все равно наступит, — однако находится чудак, который не пройдет мимо пруда, чтобы не бросить камень. Круги, понятно, добегут до берега да и растают, но отчего-то ему так хочется поглядеть, как это произойдет.
Мирко не нужно было ковылять по болоту с длинной слегой, прощупывая податливый мох. Мари здесь получились не оттого, что годами наползала с озерных берегов сплавина: просто зарастало мелкое стоячее озеро, оказавшись отрезанным от стока в Хойру. А потому по травам, что встречались по пути, по цветам и деревцам угадывал мякша безопасную стежку. Пока вокруг осока, бояться нечего, разве вдруг бьет где со дна ключ — но тут уж не зевай, смотри в оба: раззяве и замиренный требою Мшанник — не защитник. Как появятся зонтики сусака, белые трехлепестковые мелкие цветочки и — ни с чем не спутаешь — острые развесистые ладони стрелолиста, шапки ежеголовки, колоски хвоща — будь внимательнее. К камышам лучше не подходить, а уж если увидел на зеленом лужке кувшинку или колышущиеся дерновинки кукушкина льна — не смей ступать! То не лужок, а мох да ряска, и под ними топь.
Деревья и ягоды на болоте тоже говорят: березки и ольха цепляются за любую зыбкую кочку, а рядом хлябь. Сосна — понадежнее примета, и чем крепче она, тем увереннее можно шагать. Ягоды клюквенные, пушица с белыми щетинками и красные огоньки сабельника, а главное стебельки белоуса — вот тебе твердая тропа. Камни тоже на зыби не удержатся — канут. Потому вдумайся: не течет вода под лежачий камень — сухо у камня, плотно. Ну и кабаньи следы: коли нашел, держись их. Вепря, глядишь, не повстречаешь, а тяжелый секач только по тропе и пройдет.
По клюкву, правда, в зареве-месяце ходить еще рановато, сабельник же отцвел, и Мирко мог идти, не задерживаясь, чтобы нагнуться за лакомой ягодой. Скоро он миновал первый островок. Ничего здесь не было примечательного: камни, треснувшие от жары и морозов за века лежки, сосны и можжевельник. Однако отрадно было стоять на земле, которая никуда не денется из-под ног, не чавкнет жадно, не ухнет предательски вниз. Солнце вкатилось по небесной дуге на самый верх, разогрело сосновые смоляные тела, и потек свежий аромат, как летом в Холминках. Далече теперь были они, а ныне еще и четские болота пролегли новым рубежом между краем холмов и Мирко.
На следующей островине рос черничник. По кочкам, среди заячьей кислицы, торчали усыпанные черными тугими шариками ягодные кусточки. Спелая черника вкусна, и пользы от нее немало. Мирко только вздохнул с сожалением, припомнив, какое питье из ягод готовили дома мать и сестры.
Посчитав, что прошел достаточно, путник позволил себе отдохнуть. Да и какая ходьба с нелегким коробом по такой жаре? Он растянулся на прогретом солнцем бугорке под могучей рослой сосной как пять, и десять, и двадцать лет назад, глядя в бездонное синее небо, где медленно ходили косяки белых облаков. Цепкие сосновые ручищи тянулись на огромной высоте в разные стороны, но не могли даже ненадолго задержать кудлатых и задумчивых небесных путников.
«Вот и я так же, — подумал парень. — Бреду невесть куда, незнамо зачем. Дядя Неупокой — с ним понятно, он воин, ему без меча в руке не прожить, в Мякищах засох бы, пропал. Он и сейчас лишку на месте не усидит».
Это благодаря дяде умел Мирко — не по-воински, понятно, но весьма уверенно — владеть мечом. Конечно, любой лангский наемник-бродяга или арголидский солдат расправился бы с мякшей в два счета, но лихоимцу-разбойнику, а то и двоим-троим, он показал бы, кто сильнее. Эти бродяги могли справиться только с небогатым торговцем, у которого нет денег на охрану, Да со слабой женщиной.
К слову сказать, поганого люда на дорогах в последнее время прибыло. Нет, находились, конечно, и прежде, среди своих, никудышные парни-лодыри, которым лень было ходить за плугом или обучиться ремеслу, и на службу княжескую не тянуло — не ровен час убьют. Ведь пока гриднем станешь и воинское искусство освоишь, семь потов сойдет. Вот и уходили такие в леса жить грабежом, а иных изгоняли натерпевшиеся родовичи. Но не дано было разбойникам долго гулять по белу свету: были они для всех хуже волков. Да и меж собой у них только пьянство да поножовщина, куда там до спаянной волчьей стаи.
Но смутный северный ветер в клочки рвал такой, казалось бы, извечный и нерушимый уклад жизни. Вот и у Мирко стало стынуть сердце. Вроде и родной дом, и любимые холмы, и славный народ вокруг, а будто бы льдина невидимо возникла посреди большого двора и не таяла, а, наоборот, напитывалась с каждой зимой бездушной морозной силою. И ширилась полынья отчуждения между Мирко и всеми прочими. Видел это он сам — яснее, чем кто-либо, догадывалась и мать, да молчала. И только дядя Неупокой как-то ночью, когда оставались мужчины в поле у костра сторожить скирды, высказал парню все, о чем говорить самому было и странно, и боязно.
Тако же, как и ныне, был зарев-месяц, но осень уже пришла на порог. Жнивье лежало пустое и колючее, только скирды возвышались аккуратными домиками, чернея на фоне темного неба. Бродили, пофыркивая, расседланные, лошади. Искры вспыхивали и таяли. Дядя бросил рогожи прямо на землю, укрылся свитой и задремал. Мирко сидел, обхватив колени руками, любуясь на игру огня.
— Уходить тебе надо, Мирко. Следующим летом, — услышал он вдруг глухой и сильный, с хрипотцой, дядин голос.
— Куда? — встрепенулся Мирко, хотя мгновенно сообразил, что дяде понятно все. И как стылой осенней водой в лицо плеснули: вот оно, сейчас решится! И тут же оборвалось внутри: решать-то ведь было нечего! Всего и надо было, чтобы кто-нибудь первым нарушил запретную черту. И хорошо, что сделал это именно дядя Неупокой.
— А ты нешто не понял, о чем речь? — Голос дяди на миг стал суровее, — Не серчай, — продолжил он мягче, и усы его слегка приподнялись — это должно было означать, что дядя улыбается. — Не будет тебе здесь житья. Уходи, пока худа какого не сделалось.
Мирко всхлипнул. Совсем по-мальчишески захотелось спрятаться за широкую дядину спину, обхватить его сзади руками и прижаться крепко, как в раннем детстве, когда убегал от сердитой соседской лайки или от ребят постарше, если чинили те обиду мальцу. И еще стало очень жалко себя за так никчемно прошедшие годы.
— Дядя Неупокой, посуди, ну куда я пойду? Если уж дома неладно, то на стороне я и подавно никому не надобен, — ответил Мирко. Он поднялся, расправил плечи и принялся ходить из стороны в сторону.
Дядя меж тем приподнялся на локте, сорвал травинку, принялся неторопливо ее жевать. Пламя костра бросало на его лицо красные отсветы, отчего оно казалось еще суровее, чем обыкновенно. Обликом дядя не походил на мякшу: узколицый, с выпуклыми висками, глаза чуть раскосые, как у степняка, волосы не русые, а темно-каштановые, нос орлиный, рот очерчен твердо. А прическу он носил как у ругиев: брил голову, оставляя лишь на темени клок волос. И умывался дядя в тазу, а не под струей. Правый незрячий глаз прикрывала темно-синяя повязка, на которой золотом были вышиты какие-то чудные буквы. Дядя никогда не объяснял, что они значат. Все эти привычки привез он из-за Промозглого Камня и менять их не собирался.
— Не казнись раньше срока, — продолжил дядя после паузы. — Не успел ты еще лиха натворить. Даст бог, и не успеешь. — Почему-то дядя всегда говорил «бог», хотя почитаемых богов, по разумению Мирко, насчитывалось явно поболее одного. — Не след человеку одному быть.
— Да то успеется еще, молодой ведь я, — понял Мирко на свой лад.
— Не-е, я не о девках красных, — заново усмехнулся в усы дядя, — хотя и о них подумать не грех. Все равно один ты здесь останешься, пусть хоть завтра женишься. Если родная мать с тобой как с гостем, хоть и дорогим, да заезжим. Затоскуешь, будешь бирюком по селу бродить. — Дядя опять замолчал и поглядел внимательно в костер, почесывая правой рукой левое плечо.
«Будешь! — горько подумал про себя парень. — А сейчас что?»
В слух же, бодрясь, сказал:
— Ничего, дядя Неупокой. Глядишь, пройдет несколько времени, и позарастет все быльем, на место встанет, как у людей. Ты вот тоже вернулся.
— Ты на других не больно-то заглядывайся, у них свои доли-недоли, — пресек его дядя. — И про меня ты много ли знаешь? Каждый человек, Мирко, не просто так родится. Слово такое есть — «невместно». Это значит, всякому и место, и время есть, где он свое дело делает, живет. А на ином месте — так, бытует.
Дядя за годы странствий многому научился, и говорить красно тоже умел, но вот так мудро и просто, будто живший неподалеку кудесник, сказал впервые.
— Или тебе ведомо, где мне вместно? — с сомнением вопросил Мирко, опять присаживаясь к огню.
— Не смейся, — отвечал дядя и жестко глянул на парня своим черным оком. — Нет, не ведомо, коли спрашиваешь. Я только то знаю, что места ты здесь себе нигде не находишь. И тоска тебя гложет смертная, по глазам вижу. А пока не заела тебя тоска эта, до греха не довела — уходи. А куда — так на то у тебя и родня есть: подумаем, присоветуем.
Дядя снова был прав. Нигде Мирко не чувствовал себя своим, не мог найти того покоя, без которого жизнь обращается в муку. Он любил родной дом, понимая, однако, что по-настоящему любит только стены, вещи да ласкового кота у печки. Но едва приходилось остаться в доме еще с кем-нибудь, холодный камень ложился на душу, и не мог Мирко лишний раз слова доброго сказать. Наоборот, вертелись на языке резкие, несправедливые речи, но и их старался не произносить: худое слово злее железа ранит.
То ж было и со сверстниками: Мирко ходил с парнями на охоту, работал вместе со всеми в поле и во дворе, учился владеть топором, рогатиной и луком, ездил в ночное, веселился на лугу. И все бы ничего: были у него добрые приятели, и признавали его, и уважали — да вот не чувствовал он себя своим, хоть и не вздорил ни с кем. И даже когда на гулянье ходил, любовался на пригожих девушек в затейливо вышитых рубашках да поневах — нет чтобы повстречался его взгляд с другим, где бы нашлись и чары тайные, и нехитрое лукавство, и скрытый призыв, — нет, не случилось такого. Видно, понимал он только красу зимнего леса да многоцветие закатного зарева. Не более. И купальскую ночь проспал Мирко на сеновале. Думалось пойти со всеми, да словно удержало что-то.
И приходили гнетущая тоска и разочарование от такой жизни. Мечталось про неведомые дальние края, где все иначе. Мирко и раньше бы пошел куда глаза глядят, но держало опасение, что с привычным порвешь, а к иному не прилепишься, да еще обязанность перед теми, кто вырастил, научил хоть какому уму-разуму.
И вот наконец стремление к переменам, словно тоска не умеющей летать птицы, обретало теперь зримое воплощение. Правда, опаска не уходила, и Мирко ухватился за нее, как за траву над обрывом, — авось выдержит!
— Не бывать греху, уй-батюшка. Не держу я ни на кого злого умысла. Да и не умею я ничего, чтобы уходить: ни ремеслу толком не обучен, ни говорить по-иноземному. Ратному искусству тоже вот не сподобился.
— Не казнись, тебе говорят! — строго прервал его дядя. — Уж мне поверь, бездельников на своем веку я навидался. Ты — не им чета. Кто на земле работать умеет, тот не пропадет. На Вольных Полях землицы вдоволь, а трудиться-пачкаться нынче не всякий полянин станет. Города ведь строятся, народ под сильную княжью руку подался. Вот и смекай. А что до дела ратного… — Дядя, вспомнив, видно, что-то давнее и не шибко веселое, горько покривил губы. — К этому не стремись. Негодное это ремесло.
Кому именно неугодно было воинское умение, которое всегда уважалось даже в мирных Мякищах, Мирко не понял.
— А как себя защитить, если лихой человек подступит, — продолжал дядя Неупокой, грозно сверкнув оком, — этому я тебя быстро выучу, наука не больно-то хитра. Я, когда таким же был… — И тут он пустился в туманное странствие по воспоминаниям своей сверкающей оружием молодости.
Мирко пытался слушать внимательно, как и полагается, если старший ведет речь, но кроме железного скрежета, жужжания летящей стрелы да богатырского клича в памяти у него ничего от сего повествования не сохранилось.
Улетучились, сгорели единым сполохом все сомнения и переживания, которыми мучился Мирко столько времени. Еще минуту назад казалось, что текло это время очень долго, но сейчас он понял: минуло всего ничего, даже если сравнивать с его возрастом. На душе вдруг стало чисто и пусто, точно на большом озере, где только что исчез лед: лесные берега еще укрыты последним снегом, а седые облака идут молча в суровой вышине, никого не зовя с собой.
Мирко глянул в черно-лиловое небо ночи. Там было просторно и звездно. Горячими участливыми глазами незнаемых душ смотрели на мир светила с горних полей. И лишь одно-единственное туманное облачко, задумчиво и медленно направлялось в сторону юга.
«Вот оно, — подумал Мирко. — Да мыслимо ли избрать иной путь? На севере — пустошь; на закат, за Камнем, — и вовсе чужие люди; на восходе — море. А к югу уж немало народу из Мякищей ушло. И лес на юге — Четь Великая, там ведь тоже живут. Выстрою, если что, избу в лесу, один буду жить. Лес добрый, сгинуть не даст».
Дядя тем временем вроде бы закончил свой рассказ о тяжелом ратном труде, и Мирко, поняв, что отныне может говорить просто, не скрываясь, спросил:
— Дядя Неупокой, скажи на милость, почему все люди как люди, а иной — вот я, к примеру, — как не отселе? А ведь из одной деревни.
— Все мы не отселе, — отвечал дядя, укладываясь на спину и глядя в небо. — Видишь ли, Мирко, в каждого народившегося человека вкладывает Бог частицу своего огня, искру малую. Только это она по Божьей мерке невелика, а у людей — для всех разная. А жизнь — как ветер: иной огонек задует, как лучину, и нет его; из другого пожар распалит на весь лес; если костер горит, то либо поддержит, либо заставит прогореть в единый миг да опасть. И коли много соберется таких искр, ровно горящих в одном месте, быть огню добру, а коли одна искра среди пепла — погибнет, истлеет попусту. Вот и тебе не сыскать здесь ни пары, ни даже сопутников. Такие, как я, не в счет, мы свое отжили.
— Разве во мне огня больше? Вот уж не гадал! — удивился Мирко. Уж он-то считал себя ничем не лучше других — напротив, уродом в своей семье.
— Может, и не больше, — согласился дядя, — только горит он иначе. Я, — продолжил он раздумчиво, — вижу, как ветер этот стал меняться — жизнь то есть, — и неладно мне. Вроде все как и было, но лезет исподволь из мякшинского человека наружу такая погань, про которую раньше и не слыхивали. Она, погань эта, в любом сидит — еще до земного начала в мир пробралась. А сейчас ползет с севера, как марево какое, — словом-то и не выскажешь! — В голосе дяди послышалась досада, а Мирко словно банник кипятком ошпарил.
— Вот это да! — воскликнул он. — Я уж думал, мне одному померещилось! Веральден-оленник, правда, зимой говорил что-то такое про тень на севере, «Ротой» ее называл.
— Видишь, — молвил дядя, — ты и сам уразумел, что к чему. Потому и не живется тебе в Холминках, и маета на сердце, что не коснулось тебя это. — Он пошевелил неопределенно пальцами. — Тебя, да и многих еще, слава богу. Только ты это понял, а они — нет. У нас в Холминках помимо тебя таких, верно, и нет больше — тех, кто понимает. А Веральден не просто чует, как мы с тобой, он знает, да из него лишнего слова не вытянешь. Страшится старик, запрет переступить не смеет. Ну, да все это пока пустые речи — гадать про то, что сокрыто. Речь как раз о тебе: покуда не запутался совсем, не замутило маревом колдовским, — уходи скорее. Не след молодому пропадать. Что проку без разума спорить с тем, с чем и боги не всегда справляются. Найди края, где тебе приветно будет, а далее и сам уяснишь, с чем домой воротиться. И когда, — прибавил он.
Мирко готов был и дальше так ночь напролет все говорить, но дядя Неупокой, видать, счел, что сказано и без того изрядно.
— А теперь спать иди. В сено, вон, заройся. Стожок сена стоял тут же. Дядя нарочно привез его сюда на телеге — греться, если ночь случится холоднее обыкновенного.
— О деле по ночам разговоров не ведут, а нечисть всякую только помяни — сама тут как тут на порог явится. Нам и так забот хватает.
— А ты как же? — спросил на всякий случай Мирко. Спать ему хотелось, пожалуй, не меньше, чем вести беседы.
— Не надейся, всю ночь спать не дам, — «успокоил» его дядя. — Сейчас вот звезды посчитаю, а как надоест, тебя подниму. До света станешь сторожить.
Мирко забрал свою вотолу, рогожу и стал устраиваться на ночлег. Сон пришел скоро, и снилось ему что-то хорошее, но что именно, Мирко так никогда и не вспомнил после того, как дядя тронул его за плечо. Пора было заступать в дозор.
Переждав самую сильную полуденную жару, Мирко ополоснул лицо водою, скопившейся в углублении гранитного валуна, и двинулся дальше.
Сердце молодое не способно долго печалиться, и Мирко, не забывая внимательно следить за болотом, стал размышлять о том, как это он выйдет к Хойре и увидит, вправду ли столь велика эта река. Как пойдет вниз по течению и будет встречать разных людей, как они станут смотреть на него немного с завистью: дескать, вот ведь, идет себе человек и не страшится неизвестности, живущей вдалеке от дома, и сколько еще у него впереди! А дома так уютно, надежно и так… скучно. А может, он останется в какой-нибудь приречной деревеньке, чтобы каждый день ходить смотреть на реку. Вид текущей воды — особенно большой воды — всегда нравился Мирко: он и умиротворял, и будил новые, занятные мысли и ощущения. Дома оставалась желто-песчаная Плава, и на ее невысоких берегах росли белоствольные березы и ивы.
Но Плава была своя, знакомая, и текла она известно куда, в отличие от Хойры, таинственной и великой от самого истока в предгорьях, где, говорят, живут самые древние племена то ли хиитола, то ли еще какого старого народа — сплошь все колдуны да кудесники, — до далекого устья. Собственно, о том, куда впадает Хойра, и впадает ли куда вообще, Мирко имел понятие весьма смутное. А еще можно поселиться в Великой Чети — Да хоть вот здесь же, на болотной островине, — и поразведать, что это за малый народ обитает в самой топи. А можно и вперед пойти, вслед за рекой, до самого Устья. Зачем? Это тоже не было ясно, но ведь непременно отыщется в таком необычайном странствии нечто прекрасное. При этом Мирко хорошо понимал, что сегодня большого выбора у него нет: или найти в Чети селение полешуков — они хоть и не слишком обрадуются пришлому, но собрату-мякше в зимовке не откажут, да и Мирко не бесполезный для лесного села человек, — или добраться до богатых Вольных Полей, а там уж как судьба положит.
Густая болотная трава пригибалась и вновь топорщилась, словно лоснящаяся звериная шкура, стрекотали кузнецы, галдели стаи водяных птиц, грелись на убывающем летнем солнышке змеи. И другие, не столь явные приметы лесной жизни, кружащейся в последнем танце перед осенью, то и дело попадались на глаза. Вот следы волчьих лап, вот толстый жук деловито ковыляет среди вековечных стволов-травинок, вот сиганул в сторону лягушонок, уловив сотрясение почвы под человечьими шагами, а вот и кабанье копыто.
Идти-шагать, шагать-идти так просто по лесу Мирко мог, казалось, до упаду, и то неизвестно, когда бы еще он упал. Ноги у него работали без устали, будто сами собой, шли себе и шли, ходко, упруго и легко, и ничто, казалось, не могло помешать им в пути: ни осенняя грязь, ни глубокий снег, ни речная галька, ни ковер из опавших листьев.
На болоте стопы, понятно, немного увязали в раскисшей чавкающей почве, их приходилось вызволять с усилием. А временами шел в дело и посох, чтобы прощупать верный путь, только усталость все равно не брала.
Так и двигался мякша от островины до островины, не встретив ни человека, ни зверя. А когда солнце стало краснеть, половина болота, почитай, была пройдена.
Мирко как раз выбрался на самую обширную островину: на ней уместились сразу два высоких холма. На верхушке одного из них подлесок рос не так густо, как внизу, — туда и направился Мирко искать место для ночевки. В ложбинке на южном спуске наверняка должен найтись родничок, а зловредного кусачего комарья — вот чего не любит в чаще даже самый закоренелый лесовик-хиитола — наверху гораздо меньше. И не сыро будет, если вдруг натянет дождевые тучи.
Родник протекал именно там, где ему и полагалось быть, и место на вершине холма оказалось славное — чистая ровная земля и песок. Но Мирко спустился немного вниз по южной стороне и сразу увидел место для ночлега — возле старой сосны, крепко вросшей в еще более старую, красную землю. У ее корней получилось подобие уютной неглубокой норы: либо песок осыпался, либо лисицы хотели устроить здесь жилище. Ветер сюда задувать не будет, и дождем не намочит, чуть ниже по склону росло много душистой травы. Натаскать хвороста, нарубить дров, нарезать травы для ложа — все это еще успеется, все это рядом, и мякша взялся за устройство места для дорожного очага — самого верного спутника. Стоит немного постараться для священной стихии, и огонь отблагодарит тебя: согреет, приготовит пищу, отпугнет злобного волка и безвидную нечисть. Для костра Мирко выкапывал небольшое углубление в земле, где пламя, защищенное от порывов ветра, должно было гореть долго, жарко, но незаметно для постороннего глаза, если бы вдруг кто-нибудь вышел к подножию холма и стал высматривать, нет ли кого у вершины.
Почва была сухая и податливая. Корни Мирко нарочно обошел, чтобы не обидеть приютившее его дерево и заодно не мешать самому себе копать. Скоро очаг был готов. И тут, собираясь уже выровнять дно и вынимая последнюю горсть песка, Мирко обнаружил прямо перед собой крупную голубую бусину. Она была сделана из незнакомого, легкого и очень твердого полупрозрачного камня. Или то был не камень? Но не это поразило Мирко — мало ли на земле осталось неведомых камней? Все тот же, только теперь горящий тонким золотом, знак, что украшал ожерелье дивной женщины там, на северном склоне кряжа, был и здесь, на бусине. И Мирко понял, отчего так бунтовала память, когда увидел этот знак на каменном украшении: тот же символ, вспомнил он, был среди букв, вышитых золотом по темно-синей повязке, прикрывавшей правый дядин глаз. Вернее, то, что осталось там вместо глаза.
«Чудеса!» — подумал Мирко.
Бусина была так совершенно кругла, и так бездонны были ее синие глубины, что глаз нельзя было отвести. А золотой знак сиял будто изнутри — на поверхности рука не ощущала ни малейшей бороздки или бугорка. Мирко вертел бусину и так, и этак, и всякий раз знак тоже поворачивался вместе с ней, сверкая тончайшей сканью. Он приблизил бусину совсем и прикрыл один глаз, как делают, рассматривая драгоценный камень, проверяя, нет ли в нем изъяна, и синева бусины вдруг разрослась, надвинулась и заполнила все вокруг, словно высокая небесная ширь без конца и края раскинулась перед ним. И — вот чудо! — показалось, что по этому небу пробежала тень облака! Да, действительно, внутри маленького шарика проплывали белые толстые облака, завитые, как барашки. А под ними, очень далеко внизу, виделось такое, от чего дух захватывало: Мирко будто бы взлетел высоко-высоко, как забираются порой только стаи диких гусей, и восторженно созерцал оттуда распахнувшийся во всей красе блистающий мир, который незаметно приблизился и занял собой все вокруг, будто и не в бусину малую глядел Мирко, а сам висел в этом неведомом небе.
Море, перекатывая крепкие мускулы волн, штурмовало острые зубья громовых скал, неприступной стеной охранявших побережье. Кое-где в тело камня вгрызались узкие змеистые заливы, и там берег постепенно превращался в желтый песчаный пляж. Дальше, взбираясь на низкие, круглые холмы, поднимался суровый лес и тянулся вглубь, сколько можно было разглядеть. И странно было видеть эти могучие ели и сосны сверху, словно превратили их в карликов, как деревья Снежного Поля, — правда, там не росли такие маленькие елочки. И лишь у самого горизонта угадывались синие тени горного хребта, затянутого пасмурной дымкой.
В другую сторону простиралось великое море. Мирко не видел моря никогда, но представлял его по рассказам дяди Неупокоя. Здесь, в бусине, гулял сильный ветер, и вся эта громадная масса воды пребывала в движении, составляя единое и даже, казалось, разумное целое. И словно чей-то суровый, но не гневный лик вот-вот готов был показаться из волн наяву.
Прямо внизу одиноко возвышалась голая черная скала, нависающая над бездной. В сравнении с ней остальные гиганты были все равно что кошачий зуб перед клыками древних, давно исчезнувших зверей, каких находили порой в мерзлой земле Снежного Поля. Под скалой вода вскипала белою пеной меж нагромождений каменных глыб, и волны здесь были величиной со средний холм. Холмы один за другим надвигались на берег — и опадали, откатываясь прочь, образуя у подножия водяную яму, где было видно обросшее бородой зеленых водорослей дно.
Но и сама по себе скала еще не была чудом. Чудом был замок из серого камня, гордо взметнувший две свои главные башни, словно бросив вызов неистовым морским ветрам. Не уступая твердостью природным скалам, тяжкие зубчатые стены щерились бойницами на неприветливую даль, блестел непробиваемым щитом булыжник двора, отполированный дождями и временем. Чайки носились над замком, они и были, скорее всего, единственными его обитателями. Все выглядело ужасно старым и давным-давно покинутым. По стенам ползло какое-то вьющееся растение, крыши жавшихся вдоль стен построек прохудились, кованые ворота покрыла ржавчина, и вокруг было не видно ни души.
И тем не менее замок еще жил. Это чувствовалось и слышалось, как глухая, непонятная, но властная речь древнего, затерявшегося во мгле веков народа, которую знали только колдуны хиитола. Глубокой осенью выходили они из четской глухомани и собирались на никем не обжитых мякищенских холмах с плоскими вершинами, окруженными валунами. Колдуны разводили по кругу девять костров, потом еще четыре костра — поближе к середине — и один, самый большой, точно в центре. После они долго расхаживали по площадке туда-сюда, пели и говорили на этом непонятном наречии, сжигали в огне какие-то травы — и так всю ночь напролет. Поутру все следы ночных костров тщательно убирались, засыпались даже пятна обожженной земли. Колдуны никого не подпускали к себе в это время ближе подножия холма.
Однажды Мирко с приятелем, укрывшись в траве темным вечером, подслушали колдовское пение, но ровным счетом ничего не поняли. Мирко потом стал сниться неясный сон, повторявшийся время от времени, будто он бежит по деревянной лестнице, обвивающей крутую горку. На самом верху горы — стена из такого же камня, как и замок, виденный в волшебной бусине, а над стеной высится башня. Со ступеней лестницы открывался вид на горящие осенним пожаром леса, на пустоши, поросшие диким вереском, на гряду холмов, тянувшуюся на север. Внизу мерцала вода озер, ершился вокруг них тростник. Что это была за местность, не определил даже дядя Неупокой, когда Мирко рассказал ему о сновидении. А приятель Мирко — Руар — подался вскоре из Холминок незнамо куда, собрался тихо и ушел. Купцы, ехавшие с торга, говорили, что видели его на старой дороге, ведущей через холмы к Промозглому Камню.
Итак, замок жил, и был как-то связан с тем, что происходило в пучине под скалой. Черная громада была изъедена множеством трещин, щелей и пещерок, и в океане под скалой ощущалось присутствие какой-то неведомой силы, прорывавшейся наружу. Словно в воздухе звучала хрустальная мелодия, выводимая незримой рукой на искусно сработанных гуслях.
Изумленный и очарованный волшебной, невиданной картиной, Мирко не сразу понял, что солнца в том небе, что пряталось в бусине, нет вовсе, хотя свет щедро лился откуда-то. Понаблюдав еще немного, он сообразил, что сияние исходит там от того же золотого знака. Его не было заметно в небе, но свет его проливался на непонятный, но все-таки существующий внутри бусины мир.
Сколько просидел так Мирко, вглядываясь внимательно, стараясь различить еще какие-нибудь подробности, никто не считал. Потом видение подернулось голубоватым туманом, который становился все гуще и гуще. Сначала скрылись далекие горы, за ними утонул в мареве лес, вот уже и замок со скалой погрузились в сплетение токов и волокон, вот и море затянуло, вот пропали островерхие башни, и только облака поплыли среди бескрайней голубизны. Потом растаяли и они, и лишь знак мерцал хитро, переливаясь чеканным золотом.
Пришедши в себя, Мирко испугался, что просидел слишком долго и потерял много времени. Но вот диво! Солнце стояло на том же месте, что и тогда, когда Мирко приблизил бусину к глазам. Поглядев на солнце еще раз с некоторой опаской, — а вдруг еще что учудит? — Мирко спрятал бусину в карман и отправился за травой.
Когда постель была готова, а дрова и хворост запасены в достатке, Мирко решил поискать других диковин, но как бы усердно он ни смотрел под ноги, как ни пересыпал в ямке песок (не весь же холм раскапывать, в самом деле!), ничего примечательного более не обнаруживалось.
«Ну и ладно, — успокоился мякша, — волшебные вещицы и не должны валяться россыпями в одном месте — они являются невзначай и не всякому. А мне повезло — значит, добрый знак».
И Мирко вновь задумался над знаком в бусине.
Что значили эти незнакомые буквы на дядиной повязке? Надо было набраться храбрости да спросить у него. Хотя теперь Мирко сомневался, понимал ли сам дядя, что за слова носит. Небось, как и Мирко, думал, что это особая вышивка-оберег, принятая в странах по закатную сторону от Камня.
Мирко, как и многие мякши, разумел буквенную грамоту и старательно, под приглядом старика-кудесника (который был вовсе и не старик, просто отрастил длиннющую с проседью бороду и ходил косматый) царапал на лоскуте бересты черты и резы. Буквицы же на повязке были явно не предназначены для выцарапывания на коре. Плавные, округлые, их, должно быть, краской рисовали, а после уж и на вышивку перенесли и заключили — исхитрились! — в голубую бусину.
«Да, а что же солнце-то?» — спохватился опять Мирко. Хорошо, конечно, если останется чуток времени, чтобы успеть справить дела, и столь внезапную задержку дневного светила Мирко еще мог объяснить по примеру того, как во сне человек видит, что делает что-нибудь очень медленно, наяву же оказывается, что спал он совсем мало. Однако, если бы солнышко решило вдруг подольше постоять на небе или вовсе отправиться бродить там, как ни попадя, у Мирко возник бы повод либо думать, что он дорогою тронулся умом (благо что спросить, действительно ли то он видит, что происходит на небе, или бредит, было не у кого), либо испугаться, что он тихо-мирно свалился в подземную страну, где солнце гостит ночами, и что там делает, никому не ведомо. Может, и вправду стоит на месте, отдыхает, а может, куролесит, как скоморох. Но огромный, цвета расплавленной меди диск уже, как и положено, спустился совсем низко над зубчатой стеной леса.
Мирко любовался природой, отходящей ко сну: затихали птицы, устраиваясь, где кому удобнее: на камнях, кочках и ветвях; спрятались под коряги змеи, и нигде не было видно, как колышется трава в том месте, где пробирается-крадется лесная живность. Дневные звери уже подыскали себе место для лежки, а ночные еще не выбрались на охоту. Ничто не волновало тоскливую серо-зеленую поверхность, озаренную прощальными красноватыми лучами.
«И сейчас, как и тысячи лет назад, все точно так же», — думал Мирко. Ведь, верно, и людей-то еще не было, когда начало зарастать огромное озеро, и, может, не древний еще бог (а боги тогда запросто, не таясь, ходили по юной земле, давая имена всему и верша великие дела) стоял вот на этом холме, где было куда меньше земли и песка и куда больше голого гранита, и смотрел на заходящее солнце.
Возвратившись к роднику, Мирко умылся, спустился вниз — убедиться, не виден ли костер, — и поднялся назад. Предстояла первая (и последняя, как надеялся Мирко) ночь на болоте. И хотя Мшанник принял требу, окончательно успокоиться Мирко не мог. Болото — место особое, здесь всякое может случиться, чему и здешний владыка не указ. Сегодняшняя находка лишний раз подтверждала это.
Но тревоги не было. Единственное, что смутило Мирко еще при первом взгляде на место стоянки, были довольно свежие кабаньи следы на сыроватой от недавних дождей земле. Во-первых, что забыл кабан под соснами? На болотных островинах к юго-востоку встречались дубовые рощи, здесь же свинье поживиться было нечем. Во-вторых, удивительно, что след был один: кабаны в это время обычно ходят семействами. В-третьих, отпечатков было совсем мало, к тому же не видно было других разрушений, которые оставляет этот крупный, подвижный, любопытный и вечно голодный зверь: ни сломанной ветки, ни затоптанного куста, ни взрытого в поисках съедобных корешков мха.
Но поскольку нигде поблизости кабанов не было слышно, Мирко не стал волноваться понапрасну. В конце концов, где-нибудь неподалеку могло оказаться излюбленное место для кабаньих купаний — глубокая и грязная лужа, вблизи которой вепрь мог полакомиться мелкими болотными тварями.
Солнце тем временем, вопреки сомнениям мякши, скрывалось за западным краем мира. Красный закат предвещал назавтра погоду без дождя. Мирко подумал, что он удачно вышел к вечеру на этот двуглавый остров. На вершине трава не росла, значит, холодная роса не нарушит уют ночлега. Потянуло едва ощутимым низовым ветерком, который сдувал надоедливых насекомых.
Второй холм, до которого Мирко не успел дойти, был пониже, и вершина его хорошо просматривалась. Ничего замечательного, впрочем, там не наблюдалось.
Когда последний, почти невидимый уже луч погас, и только огненно-красная полоса осталась над чернеющим вдали лесом, Мирко отужинал и устроился под корнями сосны считать звезды.
К этим занятиям пристрастил его опять-таки дядя. Настоящим счетом назвать это было нельзя. Ночью дяде обыкновенно не спалось, и он сидел на завалинке, дымя трубкой, которую набивал крошевом из высушенных и измельченных трав. Прочие обитатели Холминок, во всем остальном уважавшие дядю и считавшиеся с его мнением, при виде исходившего из деревяшки дымка или выразительно переглядывались, или поминали праотца-первопредка. Старики, те и вовсе плевали в сердцах под ноги и выговаривали дяде за дурацкую непотребную привычку. Дяде это наконец надоело, и он, промаявшись без своего зелья день, отводил душу ночами.
Мирко, тогда живший в доме Неупокоя — у мякшей было принято отдавать мальчиков на воспитание в семью к дяде по материнской линии, — летом ночевал на сеновале и присматривал заодно за двором. Случалось, что в курятник по ночам пробиралась лесные звери: хитрая лисица или красавица рысь, и надо было держать ухо востро. Мирко порой долго не засыпал. Ему недоставало обыденного дневного общения, и он восполнял это размышлениями, фантазиями и видениями наяву, играющими занятные представления на фоне дощатой крыши, в узкие щелочки которой заглядывало темно-синее небо.
И вот однажды дядя подозвал Мирко, велел ему сесть рядом и стал, указывая на ночные светила, объяснять, как ходят они по небосводу и какие приметы кажут, как, следуя за звездой, держать ночью путь, чтобы не заблудиться. А еще рассказывал дядя о звездах диковинные, иногда непонятные, но захватывающие истории. Прежде Мирко думал, как следовало по вере мякшей, что звезда есть душа, вернее, глаза души того, кто не родился еще или уже умер. А по словам дяди получалось, что, оказывается, иной раз боги превращали в звезду великого героя или отважную женщину, иногда просто решали зажечь новую, что тоже было объяснимо: какая же душа народится без соизволения богов? Но случалось, что светила представлялись то рекой в небесах, то каменной россыпью, то костром, то составляли сложную фигуру — силуэт человека или зверя. Выходило, что по верхней стране бродили, как некогда на земле, вместе с богами разные люди, которые жили, сражались, ссорились, мирились, сеяли — в общем, делали все положенное людям.
Позже Мирко слышал подобные истории от Веральдена и других оленных людей, а потом, поведав как-то одну из них кудеснику, не получил, как ожидал, в ответ отповедь о небрежении к вере отцовой, но напротив, кудесник рассказал еще много других легенд. Хорошо было бы сидеть вот так ночью, чтобы с одной стороны был дядя, а с другой — кудесник, да слушать их обоих. Но, относясь друг к другу с необходимым почтением, они словно избегали встреч. Дело было в том, что дядя, отдавая должное традициям, не почитал мякшинских богов и отказывался приносить им требы. Это — особенно в последнее время — уже перестало удивлять: безбожников стало много, на них кудесник рукой махнул, но дядю он выделял почему-то среди прочих. В чем таилась суть, Мирко доподлинно не знал, однако догадывался: за Камнем или еще где принял дядя иную веру — это и претило кудеснику. Правда, Мирко ни разу не видывал, как дядя приносит своим богам требы или устраивает празднества.
Полюбовавшись на звезды, Мирко подумал, что дома как раз начинают сеять озимые, вспомнил мать, которая варила к спожинкам пиво и пекла пироги, выбирала, какого барана резать. Вспомнил сестер, ей помогавших. Вспомнил, как дядя учил его обороняться ножом и дубинкой, да и просто голыми руками.
Богиня Ночь летела над ним, распустив по всему небу густые и прекрасные черные волосы, и сквозь ее широкий плащ светили вечные звезды.
Мирко думал, что та вышедшая из камня женщина, пожалуй, не менее красива.
«А если я богиню целовал?! — ожгла его мысль. И тут же стало легко и смешно: — А если и богиню? Небеса, чай, не обвалятся!» И пусть простят ему Отец-Небо и Мать-Земля, пусть Ночь не сочтет за обиду, что он сравнил с другой ее красоту. Но почему-то ему хотелось, чтобы первая целованная им женщина оказалась именно богиней, ничуть не меньше.
Костер догорал, угли краснели изнутри жарко и загадочно, бормотала что-то в вышине сквозь сон старая сосна. И думалось, что не так все скверно на белом свете, как есть на самом деле. Пускай оказался он (или сам себе казался) чудаком, странным, не от мира сего, но разве мир не полон всяких странностей, стоило лишь выйти за околицу?
Он ждал от этого похода чего угодно: тугих железных тисков, которыми схватит непривычная чужая жизнь, или наоборот, что опадет знакомая обстановка существования, как листья по осени, сорванные внезапным вихрем, а вместо нее не останется ничего, кроме пустоты, какую видел он в выгоревшем заболоченном лесу: изломанные скелеты деревьев, мертвая стоячая вода, подернутая пленкой трухи и золы, черные ямы из-под выжженного торфа и бесконечный серый ветер, которому не за что зацепиться, которому ничто не противостоит.
Но пока все складывалось и вовсе неожиданно. Единственное, чего Мирко боялся по-настоящему, и боялся как раз теперь, что все это — и голубая бусина, и женщина из камня, и поцелуй, и даже уж на камне у кромки болота, знак милости Мшанника, — все рассеется, окажется обманом, хитростью, предательством, которым некто неведомый, безымянный заманивает его, затем чтобы… Зачем, Мирко не мог высказать словами, но это было хуже всего, хуже любой мыслимой беды.
— Эй, верхний человек! — донесся с низкого южного холма зычный крик.
Я вышел в поле.
Снежное дыханье
Меня коснулось. Из полночной тьмы
Я вышел в волю
С точной картой знанья:
За снегом есть зеленые холмы.
А за спиною
Жил огонь в камине
И жил хозяин — скряга, но не злой,
Жил чан с водою,
Жил кувшин из глины,
Жил медный таз с березовой золой.
Был пол застелен
Камышом зеленым.
От холода запрятав плечи в шаль,
Всегда при деле,
За посудным звоном
Жила хозяйки дочь — моя печаль.
А дальше где-то
За крыльцом высоким
Дорог лесных лег зябкий черный след;
А раньше — лето,
Озеро, осока;
А раньше — белый безначальный свет…
Я отвернулся, завернувшись в плед.