И кому нужен человек? Все давно осознано и понято, но ничего не изменить. Жизнь как-то складывается, а чаще не складывается, и несет его, ровно щепку в потоке, — то прибьет к прибрежной тине, то кинет в быстрину. Остается только завидовать большим красивым кораблям, коим большое плавание, и утешаться тем, что их, может, когда-нибудь разобьет о зубастые рифы, или сожгут пираты, или, наконец, пьяница-штурман посадит на мель. А щепке что — она не тонет…
Раньше, наверно, жилось проще — можно было посетовать на злого бога, черта или судьбу, ныне же человек сам за все отвечает и сам во всем виноват. А коли так, значит, остальные не виноваты ни в чем. Ну, так пусть простят тогда одного-то единственного виноватого, дадут ему уйти на все четыре стороны. Впрочем, иди, никто не держит. Куда только? От себя не уйдешь, хоть в Африку, хоть в петлю, хоть в иное время к славным предкам — когда-нибудь и такое станет возможно за соответствующую плату, почему бы нет? Но не выйдет. Есть нечто такое внутри, что всегда голодно — с богами, без них — загрызет. И не будет ни удачи, ни прибыли, ни счастья тому, кто не знает, что именно не дает ему спокойно жить, и не может дознаться. Так и будет он плыть малой щепкой, которую вынесет в конце концов к морю, где все пропадает без следа и памяти. А случится, выудит чья-то ловкая рука, спрячет в кулаке вместе с другой подобной щепкой, и донесется сверху: «Тяни жребий!» Вытащат за ушко да на солнышко, и если выйдешь повыше — кто-то вздохнет легко, окажешься пониже — черным камнем ляжет горе.
В зареве-месяце раннее утро уж не было ни ласковым, ни теплым — близилась осень. После дождей в лесу пахло прелью, было сыровато, но под густой кроной крепкого, кряжистого, еще не старого дуба сохранилась густая сухая трава, и одинокий путник, если не мешкал ввечеру долго, мог устроить себе добрую зеленую постель. К тому же в ямке теплится всю ночь рядом, тихо грея, костер, и на теле не одни порты да рубаха, но еще овчинная безрукавка, а сверху укрывает не хуже стеганого одеяла плотный льняной плащ-вотола.
Который уже день шагал бесконечными лесами молодец, шел в ту сторону, куда скоро потянутся стаи птиц, — к югу. Спешил, пока не зарядили стылые осенние дожди, пока холода не застигли в дороге. У севера шаги — не чета людским: глядь, и сотни верст за день как не бывало. А ныне еще можно было добраться до южной границы Великой Чети — огромного старого леса, в края, откуда лето уходит позже, успеть наняться на последние осенние работы к справному хозяину, да и зиму перезимовать. А там уж…
Не его первого поманили за собой бередящие душу журавлиные серебряные трубы, не ему быть и последним. Да и то сказать — «поманили»! Медленно, да необоримо надвигалась из своих снежных вековых владений морена-зима. С каждым годом все туже разбивало солнце ледяные замки на реках и озерцах холмистой северной стороны, а первый снег ложился все раньше. Снега наметало столько, что даже жившие дальше на полночь погонщики оленей все чаще отходили по речным долинам к югу. Сильные звери, которые не боялись ни жестоких морозов, ни студеного, пронизывающего ветра, не могли достать под сугробами свой любимый и чуть не единственный по зиме корм — ягель. Весною приходил черед безумствовать воде, отрезавшей деревни от мира на полных два месяца, и опять наступала бескормица для скотины, а озимые задыхались под ледяной коркой. Лета же стояли туманные и промозглые.
Но если б только в этом было горе! Суровые и долгие зимы давно были не редкостью для этих мест. Случалось, пять лет проходило, когда наконец отпускала холодная десница, разжимала ледяные пальцы, позволяя ровнее биться заячьему сердечку жизни. Но ко всему привыкает человек и все может осилить, пока не опустит руки. Ведь и снежные люди со своими оленями искони кочевали в этих местах и гораздо дальше к северу — никто уже и не мог вспомнить, когда и откуда пришли они, — и жили, и род их не гаснул. Теперь же изменилось нечто в самом дыхании севера. Стало оно не чистым и морозным, как прежде, но лютым, свирепым и злобным.
Старики-оленеводы, отцы родов, частые в последнее время гости в Мякищах — так назывался родной край молодца, — качали седыми головами, разводили руками непонимающе, толкуя о том, что великий небесный хозяин Айеке, видно, подустал и не швыряет более громовые камни, высекая быстрый огонь. Выстроил он из них крепкую высокую изгородь, и светлый Пейве на своем олене не может перемахнуть через нее, объезжая небосвод. А Йиммела-отец надолго заморозил черным льдом небесное море, и только Найнас-сполох пляшет негреющим огнем, не в силах растопить этот лед. И уже не весел становится его замысловатый танец, а все более непонятен, и что-то мучительное и зловещее видится в нем. А еще, нахмурившись и понизив голос, говорили старики, что опять на далеком севере, там, где белый земной лед сходится с черным небесным, видели тень — чернее небесного льда — огромную тень Всадника. Что это был за Всадник и когда приходил он в первый раз, о том снежные люди молчали. Лишь однажды Веральден, вожак рода Гагары и, как поговаривали, великий колдун, не боявшийся никого и ничего, глухо обронил незнакомое слово: «Рота». И, словно молвив что-то недозволенное, запретное, замолчал и ушел.
Мякищи широкой полосой тянулись вдоль северной границы Великой Чети, огражденные с запада Промозглым Камнем — не слишком высоким, но неприступным горным кряжем, а с востока — Соленой Водой. К северу, ближе к Камню, Мякищи обрывались плоскогорьем и далее к восходу плавно перетекали в Снежное Поле, где и ходили со своими стадами дети отца-Йиммели. С Камня струились, петляя меж холмов и в конце концов вливаясь в море — Соленую Воду, — две большие реки — Порсква и Плава — и множество мелких речушек. А уж озер в Мякищах было не счесть. Холмы густо обросли хвойным лесом, но случались и березняки, и осинники, а кое-где, особенно на подходе к Снежному Полю, попадались и вовсе лысые макушки. По направлению же к юго-востоку, сбегая с гор звонким ручьем меж Камнем и холмами, и дальше, набирая мощь и упругость, становясь шире и краше, многоверстной змеей блестя под солнцем, несла сквозь Великую Четь свои воды Хойра-река.
К югу за Великой Четью обитали племена, близкие по языку и укладу жителям Мякищей. Земли там были и жирнее, и сытнее, и просторнее — лес лишь перемежал Вольные Поля, — не надо было считать каждое зернышко. Не мудрено, что на Хойре и иных полноводных южных реках встали сначала княжеские крепости, а потом и богатые города. Но где достаток, там и зависть соседей. И с заката, из-за Промозглого Камня, делавшегося к югу все более пологим, совершали набеги, а то и с долгой осадой приходили отряды и армии урриев и лангов, а бывало, и ругиев. Но южные князья не робели и так колотили самонадеянных пришлецов, что и дорогие железные брони от лучших кузнецов их не спасали.
Хуже приходилось, когда по южному побережью Соленой Воды, по сухому степному перешейку, разделившему ее с Океан-морем, прилетали на быстрых вороных скакунах степняки с востока — стройные, ловкие, прожаренные солнцем, одетые в кожу и войлок, без всяких железных доспехов, кроме кольчуги. Однако во всем мире не было воинов грознее. Как снег на голову, появлялись внезапно конные отряды, будто невидимыми нитями опутывали княжеских гридней, и нити эти становились прочнее железных цепей и душили врага, как душит на своей охоте зазевавшуюся тварь пифон-змея. За полверсты метали каленую смерть тугие кочевницкие луки, из которых наездники умудрялись разить без промаха на полном скаку; как быстрое жало, сновала в воздухе кривая сабля, и никуда было не деться от острого копья, нацеленного прямо тебе в грудь. Так рассказывали вернувшиеся домой в Мякищи северяне-воины, ходившие попытать счастие на княжеской службе.
Хорошо хоть, что степняки и приходили, и исчезали нежданно, будто вода в песок, никогда не оставаясь надолго со значительным войском. Да и, если рассудить, разве прокормит сухая степь многочисленную конницу? Ведь каждый всадник вел с собой трех коней: боевого, заводного и вьючного. Другие князья и вовсе братались с восточными соседями, вместе с ними ходили на древнюю Арголиду через ущелья в Белых горах. Иных больше не видели, другие возвращались, покрытые ранами и шрамами, потрепанные, на исхудалых лошадях, но с такой добычей, что хватало на безбедное житье до конца дней.
Степняки хорошо били арголидскую конницу на просторе, но ничего не могли поделать против ее пехоты, знаменитой своей дисциплиной и выучкой, и не умели брать крепостей. Но даже испытанные арголидские воины гнулись и ломали ряды, не в силах превозмочь в стойкости полянинов, среди которых были и северяне — уроженцы Мякищей, и лесовики из Великой Чети, и горцы с Белых, и некоторые уррии, ланги и ругии, не получившие приюта и славы в родных странах и нашедшие долю на Вольных Полях.
Далече ныне были виноградники Арголиды, величественные Белые горы и хлебные Вольные Поля. Уже две недели прошло, как покинул он родные Мякищи, и Великая Четь приняла одинокого странника под свой зеленый полог. Скоро должны были показаться песчаные берега Хойры, а там дней десять по-над рекой, и кончатся чащобы.
Мирко — а именно так звали молодца — не сознавал, впрочем, себя одиноким, леса же и вовсе не боялся. По сравнению с хмурым ельником болот и светлым красным сосняком песчаных холмов его родины, черный лес Чети был как-то неуловимо живее, мягче, ближе. Мирко понимал лес. Он знал, как переговариваются меж собой, шелестя листьями, высокие гибкие деревья, как, покряхтывая, будто старец, бормочет свое кустарник, и глухой его голос слышен аж на другом краю леса, потому что дерево — всегда одно, особо, отдельно от других деревьев, хотя бы и родственников, а кусты сплелись цеплючими корнями и там, под землей, быстрехонько дают знать обо всем примечательном в разные стороны. А уж как растет вечно молодая и всегда мудрая трава, дано слышать каждому, если не совсем очерствел душой человек. Хвойные же великаны были удивительно горды и молчаливы даже под холодным, свирепым ветром-лютенем, налетавшим на Мякищи из каменистых пустынь с северо-запада. Все невзгоды ели и сосны выстаивали молча, только скрипели, возражая, когда не в меру разбуянившийся вихрь выворачивал из земли слишком старый кряж или гнул и ломал молодое, выбравшее себе несчастливое место дерево. А можжевельник щетинился ежом, упрямясь любым переменам, радуясь лишь летнему теплому солнышку.
Мирко, однако, никогда не делился с кем попало своими наблюдениями. Он чувствовал и лес, и землю, и тварей лесных, и понимал, что нет в них того бездонного, жуткого страха, что медленно наползал с севера, грозно придвигаясь темной зимой и отпуская ненадолго летом. От этого страха и уходил Мирко на незнакомый юг, сам не понимая до конца, зачем покидает теплый дом на склоне огромного круглого холма, с вершины которого можно было разглядеть дышащую свежестью и прохладой, быструю в этом месте Плаву.
Утро сделалось туманное, в лесу было сыро и парило — день обещал быть теплым. Трава и ложе, сооруженное Мирко, покрылись влагой. Костерок догорел, но горячие угли, подернутые толстым слоем пепла, остались, так что запасенные с вечера и укрытые рогожей сухие дрова быстро дали озябшему человеческому телу животворное тепло. Обогревшись, Мирко отправился к неглубокому оврагу, по каменистому дну которого журчал ручеек. Вода в нем была студеной и вкусной. Набрав полное кожаное ведерко и клепаный железный котелок, путник возвратился к месту ночевки. Скоро из котелка аппетитно запахло ячменной кашей, приправленной сушеным мясом, корешками и пахучими травками.
Мирко знал, что уж летом-то он в лесу не пропадет: здесь найдутся и укрытие от непогоды, и сытная еда. С собой он взял только запас сушеного мяса, ячменные лепешки, зерно для каши и сухари. Без хлеба прожить трудно: в нем и сила земли, и солнечный свет, одним словом — здоровье и разум живого мира. В остальном же лес давал все что нужно. Парень не мог похвастаться тем, что бил влет птицу в небе или доставал точнехонько в глаз шуструю белку, не отличался медвежьим чутьем на сладкую малинку и дикий мед. Но расставить силки на зайца, подстеречь тетерева, подстрелить пестрого оленя, набрать грибов на похлебку или ягод на отвар, поймать серебристую рыбину в лесном озерке или речке — всему этому он был научен с детства, и никто в Холминках — так звалась его деревня — не сказал бы, что Мирко Вилкович увалень и лоботряс. Само собой, знал он, и как излечить рану, как сварить нехитрое снадобье от разных хворей, как не прогневить обидчивых лесных духов, как заговорить растревоженную гадюку, чтобы, не убивая неповинную тварь, самому остаться невредимым. И, наконец, как поладить с главным лесным хозяином — лешаком.
Светало, но солнце в конце лета уже не слишком спешило. Мирко успел поесть наваристой каши, запил остатками ягодного отвара, вычистил пучком травы котелок, затушил и завалил дерном костер. Не забыл он и поблагодарить за приют громовое дерево — живая, шероховатая и твердая кора дуба мелко дрогнула и ответила теплом. Закинув за спину берестяной короб с нехитрыми пожитками, он взял крепкий березовый посох, который помогал взбираться по холмам и служил надежной защитой, и двинулся дальше.
В такой ранний час туман был густым, ветви деревьев — влажными, одежда у путника мгновенно отсырела, а на волосы будто налипла паутина. Но вот потянуло свежим ветерком, и пегая борода тумана зашевелилась, стала редеть, расплелась на волокна, которые поплыли среди стволов, цепляясь за кусты. Пробудились птицы, значит, солнце уже достаточно поднялось над горизонтом и скоро съест белесую испарину леса, потом погладит ласковыми лучами верхние птичьи ветви, а к полудню доберется и до подлеска. Предстоял обычный в зареве-месяце день — солнечный, ветреный, свежий, — и шагаться будет легко: ветер не сможет сквозь строй деревьев бить в лицо и задирать одежду, а густая листва защитит глаза от яркого света.
Дорога стала подниматься вверх — это была вододержа, за которой Мирко надеялся выйти к речке Смолинке, переправиться через нее и вниз по течению, по левому берегу, дойти до слияния Смолинки и Хойры-реки. Тем же путем тридцать лет тому назад прошел дядя Мирко — Неупокой Лютович.
Добрался тогда он до города Радослава, где и пришелся ко двору у князя, попал в число гридней. Ходил с княжьей дружиной в славные походы на юг в Арголиду, на юго-запад, за высоченный Гребень, в страну, где правили маги-огнепоклонники, сидевшие в неприступных замках на высоких скалах, и на запад, за Промозглый Камень — в земли урриев. Столицу тамошнего короля князю взять не удалось — явилась подмога с заката, и полянинам пришлось уйти, но прочный шлем с хитрым забралом для защиты лица дядя с собой привез.
Правда, не уберег он его от меткого выстрела кочевника — вернулся Неупокой без правого глаза. Однако именно шлем в ту битву и выручил дядю: сам князь Любомир и половина его радославской рати остались в тот ненастный день лежать в степи, зарубленные саблей или пронзенные кто стрелой, кто копьем. Дядя, будучи ранен, продолжал биться, обороняя князя, когда жестокий, свистящий удар сабли оглушил его и бросил наземь. Сабли такие выковывали, видать, где-то далеко на востоке, у тамошних кузнецов, которые с помощью волшбы могли умножать силу оружия.
Очнувшись, дядя понял, что бой давно закончился. Степняки ушли с добычей, а надежная сталь шлема лопнула от удара, но спасла ему жизнь… Если б не она, снес бы лихой всадник мякше (так звались жители Мякищей) полчерепа, как кочан капустный разрубил Дядя еще отыскал в себе силы прогнать прочь воров, обиравших трупы, а после, вместе с уцелевшими воинами и пришедшими на поле брани сердобольными женщинами, хоронил павших. А исполнив долг, упал прямо на траву от слабости и усталости.
Второй раз он пришел в себя уже в чьем-то доме. Оказалось, что его приютила и выходила одна добрая, и пригожая вдова, утратившая в той же битве и мужа, и брата. Место князя занял его племянник, набравший новых гридней. А дядя Неупокой воевать больше не мог, да и не хотел, дому же требовались мужские руки. Так и остался он на зиму у вдовы. По весне, после двадцати лет княжеской службы, вернулся на север с женой. У Млавы, той самой молодой вдовы, на Вольных Полях не оставалось ничего, кроме горьких воспоминаний.
Мирко тем временем, уверенно шагая в гору, выбрался на открытое место. Прогалина уходила вправо и влево, насколько хватало глаз. Зеленая трава, в которой то тут, то там желтели метелки полыни и белели зонтики болиголова, постепенно уступала мхам и лишайникам, щедро облепившим рассыпанные камни. Дальше поднимался невысокий, но довольно крутой песчаный откос, поросший высокими стройными соснами. Солнце еще не успело подняться наверх. Сквозь дымку, оставшуюся от густого предутреннего тумана, оно казалось тусклым и красноватым, но уже грело. Мирко снял короткую овчинную куртку-безрукавку и остался в одной льняной рубахе, ворот и обшлага которой были украшены затейливой цветной вышивкой, изображавшей лучистое солнце, наполовину спрятанное за горизонтом. Рубашку эту подарила ему дядина жена, Млава. Вздохнула и сказала: «Идти тебе на полдень, к солнцу, вот пускай оно и охранит тебя в дороге».
Отдыхать было еще рановато. Мирко пересек прогалину и полез вверх по склону. Неожиданно нога ощутила под собой обработанный камень. Всмотревшись, он удивился: на гребень поднимался заброшенный, заросший мхом, засыпанный хвоей, но все же настоящий, на века сработанный гранитный всход. Кто, когда и зачем его соорудил — теперь не узнаешь. Через Великую Четь проходили разные племена и народы. Вернее всего, что первыми были погонщики оленей на пути в Снежное Поле. За ними их дальние родичи — хиитола. Они и сейчас жили кое-где в бескрайних четских чащах, но большинство их перебралось на сосновые холмы и синие озера Мякищей. Приходили из-за Промозглого Кряжа, опять же сквозь Мякищи, мудрые вольки, а после снова ушли за Камень, куда-то на запад. Заносило в эти края и ругиев, когда дикой лавиной катились они с севера, а последними с юго-запада вышли предки нынешних мякшей, полешуков и полянинов.
Все они веровали в разных богов, забывать о которых даже среди бесконечных путей-дорог было неслыханным преступлением. А то, что ступени вели к древнему святилищу, было ясно: никому бы в голову не пришло ставить дом на вершине гребня, где зимой не спастись от ветров и нет поблизости воды.
Мирко легко поднялся до неширокой, саженей в семь, врезанной в склон круглой площадки. Вдоль стен, поднимающихся понемногу с обеих сторон, были постановлены камни-зубцы, чем ближе к середине, тем крупнее, последние — в три с половиною локтя. А меж ними, как раз напротив входа, обратившись лицом прямо на север, стояла каменная женщина. Стройная, обнаженная, опустившая руки, несколько согнутые в локтях, и чуть подав их вперед, словно для того, чтобы кто-то подошел и обнял ее запястья. Казалось, она готовилась сделать шаг навстречу. И хотя был это всего-навсего обыкновенный серый гранит, она была прекрасна, как никакая женщина в свете. Ростом в три локтя и шесть вершков, была она немного пониже Мирко. Ноги сильные, стройные, но не тонкие, как лучинки; бедра узкие, почти девчоночьи, очерченные стремительно и настолько женственно, что вожделение просыпалось немедля; живот ровный, но не втянутый, а круглый; стан тонкий, гибкий, точно у рябины; грудь высокая, полная и, должно быть, белая, как молоко или снег, если б женщина сейчас ожила; шея гордая, лебединая, а уж лицо… Нет, не мог Мирко описать его, не думал никогда, что так соразмерны вместе и совершенны каждая по себе могут быть черты человеческого лика. Она была молода, но вся фигура ее, и приоткрытые губы, и глаза выражали немую мольбу и великую скорбь, и такую надежду, как бывает, когда и вовсе, кажется, нет места надежде. Волосы ее, схваченные на лбу тонким ремешком, свободно стекали на хрупкие плечи и падали на спину. Очи же, хоть и каменные, смотрели, словно живые, и такая была в них тоска, что и голос птичьих стай по осени, и рвущиеся листья, и расставание с любимым — все это казалось мелкой речушкой в сравнении с их глубиной, горечью и светом. Ожерелье лежало на ее груди, и на самом крупном камне запечатлен был некий знак.
Мирко стоял, пораженный и плененный открывшейся ему невиданной красотой и неведомой загадкой, потом поклонился каменной красавице, попросив прощения, что нарушил ее лесной покой. И совсем уж было собрался он уходить, как вдруг, словно поняв, что если уйдет сейчас, то навсегда, безвозвратно потеряет нечто, без чего невозможно жить, поспешно вернулся. Не помня себя, взял он каменную девицу за протянутые руки и поцеловал в зовущие губы. И губы эти не показались ему холодными!
Взглянув в последний раз в ее дивные очи, обошел он святилище по пути солнца, а потом попросил не гневаться на него своих, мякшинских богов: небесного — дядьку Грома и лесного — Веточника, чтобы уберегли от козней чужих, незнакомых сил, очистили от древнего тайного колдовства. А то и не заметишь, как возьмет верх чуждое в человеке и отвернутся от него и свои боги, и свой род, а чужие не примут к себе. И вот уж не человек, а изгой-оборотень ходит по земле, и нет его страшнее.
Однако не страх испытывал Мирко, а безудержную, волнующую радость, готовую хлынуть наружу, через край. И не стыдно было ему нисколько за содеянное ни перед родом, ни перед богами. Не чуял он здесь ни зла, ни подвоха. Не стали бы славные сосны расти в худом месте, миновали бы недоброе урочище и звери, и птицы, даже мох не вырос бы, погнушался. Нет, холодной и пустой смертью здесь не пахло. Одно смущало Мирко: отчего это его прекрасная дева обращалась к северу? Вестимо, что с той стороны не дождешься ничего, а уж тем более ничего хорошего.
Рассуждая так, Мирко взошел наконец на макушку гребня и аж присвистнул. Вид отсюда и впрямь открывался удивительный — склон круто уходил вниз, образуя гигантскую чашу. Слева и справа гребень взбирался осыпями на скалы красного гранита, старые, как самые кости земли, — карабкаться на них вовсе не хотелось. А в низине, за стремительно сходившими под гору рядами остроконечных елей, начиналось огромное болото, противоположный берег которого даже с такой высоты едва виднелся, терялся и плыл где-то в утренней дымке. По болоту были раскиданы острова — то просто голые осколки камня, то поросшие густым ельником бугры.
Дядя Неупокой сказывал про болото, к тому же Мирко, как любой мякша, привык к таким местам и не испытывал перед трясинами ни тоски, ни страха.
Дядя сумел перейти это болото, переходили и до него, и, надо думать, после. Значит, и Мирко такое по силам. Сверху не видать было ни бездонных черных топей, ни предательских голубых окон, в любом из которых в один миг бесследно исчезал сохатый. Болото было старым, изрядно занесенным песком и поросло высокими
травами и ольшаником. Мирко знал и особые приметы, по которым можно отыскать безопасную стежку: цветок белоус, например. Да и люди, ходившие той тропой, всяко оставили за собой кто затесь, кто зарубку, а кто и вешку. Нужно было только умилостивить болотного хозяина, чтобы, чего доброго, не пришлось повстречаться в узком месте, где и двое прохожих едва разойдутся, с кабаньей семьей — куда в таком случае прикажешь деваться? Если застигнет ночь, могут устроить свою кудесную пляску синие холодные огоньки, и пойдешь за ними, завороженный, в самую трясину. (Мирко, правда, видывал эти самые огоньки, но следовать за ними не стал. Но кто знает, то ведь было на знакомых, мякшинских болотах, а какая сила обитает здесь?) Или того страшнее: вдруг донесется откуда-нибудь с болота зов о помощи — недогадливый путник спешит на крик, забывает осторожность — и поминай как звали. А это просто болото голос подавало.
Мари, на которые вышел Мирко, являли собой лишь западный край целой болотной страны, расположившейся посредине четских лесов. Из этих-то мест и брала начало Смолинка, и много еще речек и ручьев, стремившихся к широкой Хойре. Болота изобиловали перешейками, протоками, пестрели островами. Жили здесь и люди — по берегам и на близких островинах селились хиитола, с востока и юга подошли полешуки, а в глубине, говорят, еще полсотни лет тому назад забредавшие туда охотники или собиратели целебных трав видели каких-то странных людей небольшого — около двух аршин — роста. Одеты они были непривычно, завидев человека, мигом укрывались в густой осоке, да так искусно, что и следа никакого не оставалось, — будто растворился человек, как не было. Впрочем, великое множество легенд, басен и преданий таили четские болота, всех и не пересказать.
Туман тем временем и вовсе растаял, даже дымка исчезла. Ветер разошелся не на шутку, загулял в вершинах сосен, понес труху, опавшую хвою и песок. И видно было, как, прыгая по упругим еловым шишакам, спускается ветер к болоту, точно охотник-хиитола съезжает на своих коротеньких лыжах с бугристой горы, и гнет там к земле хилые березки и ольху, колышет рослую, никем не кошенную траву. Мирко, несмотря на высокое уже солнце, стал зябнуть и поспешил вниз под гору, под защиту стойкого елового воинства.
В темном ельнике дневной свет мигом померк, опять стало сыро, в воздухе почуялась затхлость. С деревьев свисали истлевшие холстины лишайника — видно, ходили здесь нечасто.
Иного несведущего человека ельник, да еще вблизи болота, гнетет, пугает. Кажется, что пялятся из чащи огромные враждебные глаза, что, того гляди, обернутся молчаливые мохнатые елки безжалостными чудищами, взмахнут корнями-когтями, и не спасешься, не пикнешь, да и не услышит никто, кроме ухмыляющегося в дупле филина.
Привыкшему полесовничать мякше такие страхи были незнакомы, хотя и он, любивший сосны и белые березы, светло горящие под летним солнцем, не шибко привечал глухой еловый бор. Зато мгновенно пропал ветер. То есть он, понятно, свистал где-то по верхам, но внизу стояла такая тишина, как на дне глубокого, черного лесного озера. А под ногами — ни травинки: мох, лишайник, хвоя да валежник.
Мирко шагал уверенно. Полянин здесь бы выпустил попусту много бранных слов, преодолевая поваленные стволы и кривые корни, путаясь в паутине, лишайнике, продираясь сквозь лезущие в лицо колючие ветви и при этом стреляя ломающимся под ногой валежником. Иное дело мякша: шел себе по крутому спуску, как по скошенному лугу, да еще размышлял о чем-то совершенно постороннем, будто и не ставили ему заросли каверзных преград. Однако и мякша в четском лесу был слабоват по сравнению с полешуком или хиитолой. Для них такой лес был и домом, и неприступной крепостью.
Долго ли, коротко, спустился Мирко к подножию гребня. Здесь уже начиналась настоящая чащоба, а кое-где приходилось перебираться через глубокие лужи блестящей, как черная смола, болотной воды. Однако в мыслях у путника была по-прежнему та увиденная на северном склоне каменная женщина. «А что если повстречать вот такую же, но не изваянную, а во плоти?» — подумалось вдруг ему. И снова возникли черты каменного лица, и грудь, что, казалось, вот сейчас вздохнет, и руки, способные и трудиться без устали, и дитя укачивать, и обнимать жарко. И глаза…
В Холминках и окрестных селениях немало видел Мирко красных девок, иную даже почетно было и в род, и в дом ввести. Но вот не понравилась ни одна так, чтобы в груди сладко защемило, да и сам Мирко не пришелся никому по сердцу. А эта, каменная, словно приворожила. Стоило бы, наверно, попросить славного щура-предка снять с себя наваждение, образумить, да вот захотелось потешиться, поиграть с собственной душой. «Да, повстречайся такая, небось мимо пройдет — не взглянет», — решил парень. Тут и чаща кончилась.
Мирко вышел на кольцо плотной земли, отделявшей лес от самого болота. Ельник здесь заметно редел, волновалась под ветром трава, рос кустарник — волчья ягода. Подальше же, у самой кромки, стояли березки и ольха. Побродив вокруг, отыскал Мирко родничок. Черпачка берестяного, обыкновенного для мякшинских ключей, рядом на ветке не оказалось, но источник доброй воды был тщательно выложен камешками и направлен в песчаное устьице, сбегавшее в мочажину и терявшееся во мхах.
Мирко остановился для привала, достал ячменных лепешек, поел, запил из родника и поблагодарил неведомого помощника. Теперь следовало задобрить Мшанника — болотного хозяина. Мякша извлек из короба лепешку и сыр, завернутый в промасленную чистую тряпицу, поклонился в сторону болота, проговорил негромко и неспешно положенные слова и метнул узелок с немудреной требой туда, где густо рос камыш. В болоте что-то чавкнуло, булькнуло, зашелестели стебли — от ветра или еще почему. Из-под нагретого валуна вдруг выполз иссиня-черный, красивый змей-ужака, поднял граненую головку, замер ненадолго, щупая воздух раздвоенным языком, да и свернулся на камне — не испугался человека, не закипел ключом.
Болотный хозяин принял требу. Путь был открыт…
Вот камень на дне непрерывной реки бытия,
Омытый, обточенный, гладкий;
Над ним протекает субстанция злая сия,
Но каменный он, и поэтому в полном порядке.
Он видит игру серебристых сверкающих рыб,
Своим безошибочным взором
Фиксируя каждого па прихотливый изгиб,
Являясь свидетелем и незамеченным вором.
Танцующей жизни, плывущей к далеким морям,
Поскольку законы движенья
Он скоро изучит, осмыслит и вычислит сам
И прошлых, и будущих дней и ветра, и теченья,
Давление, влажность, характер, баланс теплоты,
Значение, смысл и меру
И точно докажет полезность любви и мечты,
И необходимость и самодостаточное веры.
Когда, как и свойственно рекам, иссякнет река
И, следственно, высохнет море,
Он будет встречать без ущерба любые века,
Всю тайну Вселенной храня в непонятном узоре.