ЧАСТЬ III ВОЛЯ БОГОВ

ГЛАВА 1

Это была уже не степь. Степь осталась позади. Здесь же дубовые балки и овраги служили защитой славянам. И найти удобное место для привала не составляло труда.

Дружинники спешились, стреножили коней, выставили дозоры. Костер развели быстро, потянуло дымком и аппетитным запахом кулеша. А там и Кудряш запел: негромко, сладко, протяжно.

Ой, ты, степь широ-о-о-кая,

Ой, ты, степь раздо-о-о-льная…

Воины расположились вокруг огня, распустили кольчуги. А то, что оружие оставляли под рукой — так это по привычке; еще не отвыкли от постоянной степной опасности.

Старый варяг Фарлаф зачерпнул длинной ложкой похлебку, попробовал.

— Кажись, в самый раз. Эй, Резун, будешь пробу снимать?

— Достаточно, что и ты снял, батька, — ответил синеглазый варяг. Кивнул остальным: — Садись, хлопцы.

Ели, шутили, посмеивались. Затрагивали необычно хмурого Кудряша — мол, что кручинится, какие вести получил, что не балагурит, как обычно?

Кудряш сперва отмахивался, но потом все же признался: говорят, кузнец Стоюн, устав ждать, пока Кудряш к его дочери посватается, пообещался отдать Беленку первому, кто просватает.

— Так поспеши в град, — советовали воины. — Успей первый вено принести за невесту. Наш чинить отпор не станет. Так ведь, Резун?

— Не стану, — кивнул молодой предводитель, с удовольствием вслушиваясь в слово «наш». — Сколько еще девица в славницах[128] ходить будет, тебя дожидаясь?

— Да рано мне еще жениться! — горячился Кудряш. Вокруг смеялись, укоряли беззлобно певца.

Торир, наевшись, спрятал ложку за пояс, отошел, лег на мягкую траву, положив под голову седло.

— Эй, Резун, не пора ли тебе зелья испить? — заботливо спросил Фарлаф. А услужливый молодой Мстиша уже доставал флягу с жирным тягучим пойлом. Гадость была редкостная, но после ранения, полученного Ториром этим летом, — самое лучшее лекарство. Да и сама забота ему была приятна. Вот и глотал, хоть и кривился.

— Наш-то уже почти выдюжил. Крепкий парень, — говорили у костра.

Торир улыбался нависавшим низко звездам. Глядел на отблески костра на листве стоящих невдалеке раскидистых дубов, наслаждался негаданным покоем, слушал негромкие переговоры своих людей. Да, после этого неспокойного лета, общей степной опасности и тесного общения все они стали его людьми. Сам такого не чаял. И сладостно, покойно становилось на душе. Ранее же…

Вспоминать обидное прозвище «чужак» не хотелось. А ведь именно чужаком он и был. Сам себя таким считал. Да и его люди не думали иначе, когда он повел их в степи. Это был наказ князя Аскольда. После жестокого убийства хазарского посла, после шока, который пережили в Киеве, он понимал, что каганат не простит случившегося, и все, кто оказался на роковом пиру, на острове, не были желанными гостями в стольном граде. О князе Дире и говорить не приходилось. И пусть он рвал рубаху перед народом, пусть клялся богами, что не помнит, как порешил своего родича, хазарского посла, хуже того — ненаглядную жену Ангуш, — не прощали ему люди. Вот мудрый Аскольд и выбрал единственно приемлемое решение — услать на степные рубежи младшего князя-соправителя, чтоб охранял город от мести хазар. Зато теперь Дир из главного виновника враз превратился в основного защитника города. Пришлось напутствовать добром в дорогу. Хоть и не лежала к этому душа у людей.

В то время Торир особенно настаивал на том, чтобы Олег поспешил на берега Днепра ведь, казалось, лучшего момента не предвидится: все взоры к степи повернуты, опасности в основном оттуда ждут, да и братья-варяги в особой немилости у Киева были. Но Олег не спешил. А, кажется, приди он сейчас к Киеву — и упадет город к его ногам, как спелое яблоко. Вот это и пытался втолковать Торир волхвам-посредникам. Несмотря на опасность и слежку пытался. Ведь и он был там, где произошло злодеяние. Князь Аскольд его лично расспрашивал, что да как. Торир тогда отвертелся: мол, ничего не помню, пьян был. А что припоминал — так лишь то, что ярл Олаф, ухода, звал его с собой. Вот в какой-то миг Торир и пошел следом. А как вышел и где его сон сморил — не помнил. Очнулся на берегу Днепра от криков и плача. Тогда и узнал, что Дир и хазарина, и Ангуш, и боярина Борича порешил.

— И ты уверен, что именно рука Дира это злодеяние совершила? — хмурил кустистые брови Аскольд.

— А кто еще? Да и ссорились они с Раж-Тарханом весь вечер. Мне бы сообразить, к чему это может привести, пить поменьше да приглядеть за князем. Где там! Дир сам заздравные тосты говорил, следил, чтобы все пили от души.

Говоря, Торир глядел на Аскольда честными синими глазами юнака, который не посмел бы солгать своему князю. А позже опять искал в лесах перунников, настаивал, чтобы поторопили Олега Вещего. Пока сами волхвы не стали сторониться упрямого варяга и велели ему уходить в степь, чтобы сгоряча не наделал глупостей, не выдал себя чем.

И Торир уехал. Тем более что находиться в Киеве не было радости. То и дело слышал он злобные выкрики в спину, встречал сердитые взгляды. Ух, и не любили же тогда в городе тех, кто был возле князя да не смог удержать его руку. В своем отряде Торир ощущал то же самое. Злы были его витязи, смотрели хмуро, кое-кто и открыто выходил из повиновения. Даг, Могута — первые смутьяны — вели себя так, словно уже сейчас вознамерились скинуть неугодного чужака. Если бы не мудрость Фарлафа — и впрямь до крови могло дойти. Но степь неожиданно всех примирила. Да и до ссор ли было, когда опасность дышала в лицо, когда они едва не каждый день схлестывались с набежчиками. К тому же надменный варяг Торир в степи словно присмирел. Хватило у чужака ума не кичиться властью, а слушать тех, кто не впервые в конные дозоры уходил, учился на ходу. Воинской смекалки ему было не занимать, и в иные тревожные моменты именно его руководство спасало отряд. Да и чутье Торира не подводило, чувствовал опасность, умел предвидеть нападение. Дружинники только дивились предусмотрительности старшого, который выводил копье из самых, казалось бы, безнадежных положений. Торир и сам даже забыл, что он засланный, слился с побратимами. А потом случилась та негаданная хазарская стрела, пробившая его навылет, застрявшая, как жало, в теле. Смерть уже рядом была, он висел в седле, еле держась за конскую гриву. И вот тут-то побратимы не подвели. Скакали рядом, придерживая телами, уводили, оставляя небольшие группы воев, чтобы те сбивали с пути следовавших за ними степняков, принимая неравные бои, пока они увозили, оберегали «своего». И мало кто вернулся из тех воинов, кого оставляли…

Вот тогда и перевернулось что-то в душе Торира. Его привезли в безопасное место, выхаживали, лекаря-волхва к нему вызвали. Из перунников оказался лекарь, но Торир впервые умолчал о слове заветном, соединявшем его со служителями Перуна. Даже сама его месть — цель всей жизни — словно отошла на задний план. А вот что его своим сочли — волновало. Но сладким оказалось это волнение. Сам от себя не ожидал такого. И это несмотря на пробитое стрелой легкое, которое и после месяца хвори и пойла из густого отвратительного медвежьего жира порой отдавало болью. А как только стала возвращаться сила — Торир вернулся в копье. К своим.

Да, это лето и полная опасностей степная жизнь изменили его. Он и внешне изменился, похудел, потемнел от солнечных степных ветров, даже на варяга стал меньше похож. Сбрил наголо волосы и бороду свою золотую. Да и зачем в степи краса викинга — длинные волосы? Здесь, когда на много верст вокруг нет воды, они только помеха. Жара и гнус заели бы. А так обрил он голову на степной манер в первые же выезды, даже клока на макушке — особого знака главенства у степняков — не оставил. Правда, за время болезни волосы отросли и теперь вились, спадая на брови и виски легкими светлыми завитками. От этого вид у варяга Торира стал юный, почти отроческий. Вои даже подшучивали, что стал он красенем, как дева. Неудивительно, что все бабы и девки в слободах, где они делали редкие остановки, заглядывались на пригожего молодца, которого вои почтительно величали «наш». Не «батька», как обычно принято называть предводителей (батькой в отряде был и остался старый Фарлаф), а именно «наш».

У костра вновь завели разговор. О том, что волнует любого воя в степных переходах, — о бабах. Вернее, о том, как плохо, когда их нет. Быстрые стоянки в слободах — не в счет. Там не всегда и расслабиться можно: слободские мужики не больно-то радуются, когда витязи их женщин мнут. И тут уж кому, какая удача. А баб хотелось… Вот и стали вспоминать, к кому чья душа лежит, кого кто ждет. И негаданно кто-то упомянул о Карине, красе первой киевской.

Торир невольно приподнялся. Слушал, подперев щеку кулаком, следил за рассказчиками.

— Каринка — она особенная, — говорили воины, но без обычной скабрезности, даже с уважением. Правда, ворчали, что зря цветет такая краса. Ходит, задрав нос, если задеть ее, так глянет, что впору извиняться. А то и не глянет вовсе. Говорят, сам Дир вился подле ее порога, но робел непотребство обычное проявлять. Уж больно в почет девка вошла. Дворище ее гостевое многим на зависть, а еще бают, что вместе с Микулой она ладьи на юга снарядила, торгует. Нарочитая стала, как иной боярин. Того и гляди, на Думу к князьям позовут. Но все цветет пустоцветом.

Торир слушал. Оказывается, пока он хворал, немало вестей из Киева пришло: кто женился и кто с кем породнился. И о Карине были новости. Поговаривали, что сватался к ней знатный кузнец Жихарь. Он давно вокруг дочки Бояна увивался, вот, думали, и поведет ее вокруг ракитового куста. Но Карина ему отказала. Да разве только Жихарю? Называли и других. Последним из ухажеров красавицы Бояновны слыл некий заезжий гость, из самого Царь-града. Весть шла, что византиец целое лето жил на постое в ее дворище, и товары все распродал, и ладьи уже отправил на юга, а все ждет чего-то. И, говорят, проходу красавице не дает. А ведь за византийца выйти — мечта любой киевской девицы. Карина же все тянет время.

— Может, и нет у нее этого, бабьего? — спросил кто-то. — Она, как иной новгородец торговый, только о делах и радеет. А теплоты мужикам не дарит. Даже на Купалину ночь любиться не ходила. И цветет ее краса редкостная почем зря.

— Холодная она, — как-то зло молвил кто-то.

Тут уж Торир заулыбался. И вспомнились ему их сладкие ночи и трепетавшее в его объятиях тело Карины, уста ее, запекшиеся от поцелуев. Холодная, как же.

А как подумал, услышал, что кто-то это же сказал вслух:

— Холодная — как же. Да такая, и морозную ночь растопит.

У Торира вдруг заныло сердце, сдавило грудь. Глядел на пригожего певца, видел его легкую усмешку.

— Что балагуришь, Кудряш? — подал голос старый Фарлаф. — Если есть что сказать — скажи.

— Вы ведь сами говорили — особенная она.

И словно забыв о кручине по Белене, вновь взял гусельки, начал петь любовную песнь о свидании у куста калины, об оставленных у колодца ведрах, когда сладкая, забыв, зачем послали, дарит свои ласки желанному.

Торир хмурился. Слушая воев, невольно думал, что ждет только его краса ненаглядная. А выходит… Но хотелось верить, что прихвастнул Кудряш. Ведь не делится, как обычно, а лишь намекает. Пустобрех. Бабий подлиза.

Торир поднялся.

— Пойду проверю дозоры.

На самом деле ему просто хотелось побыть одному. Не о Карине думать болезненно, а поразмыслить о том, что лето уже на исходе, что пора в Киев, пора вспомнить, зачем его заслали, очнуться от блаженного состояния дружбы-побратимства.

За дальними балками уже не было его людей. Вдаль уходила волнистая длинная равнина — предстепье. На ней при свете месяца виднелся отдаленный холм с каменным идолом на вершине. Торир пошел в том направлении. Не таясь, шел. Здесь, на подступах к землям полян, степняки не больно шалят. Можно не волноваться…

А оказалось — ошибся. Спохватился только, когда от каменного идола на него кинулась чья-то тень. Его ловко сбили, вмиг привалив к земле. И потом — поцелуй. Вот-вот, именно поцелуй, раздирающий рот, давящий зубами, колющий щетиной.

Скорее от удивления, чем от страха, Торир почувствовал себя оглушенным. Но лишь на миг. Рванулся, извернувшись змеей. Удар кулаком кому-то в висок, рывок, заломленная за спину чья-то рука. Но и нападающий был не промах. Лягнул варяга, опрокидывая, сам извернулся.

Теперь они находились лицом к лицу. И нападавший смеялся. Знакомым сиплым смехом, от которого Торира передернуло.

— Испугал тебя, поди? Но уж больно истосковался я по тебе, Ясноок мой.

Рогдай. Торир слова в первый миг не мог вымолвить, молчал ошарашенно. А улич тихо смеялся его удивлению.

— Небось, думал, снасильничают тебя сейчас, мой красень? — Был он в черном кожаном доспехе хазарского типа, его и не узнать. Но месяц осветил — и Торир разглядел под островерхой кожаной шапкой знакомое сухое лицо, длинные вислые усы.

— Ты как здесь очутился?

— Да вот тебя выслеживаю. Давно заприметил. Стройного, с кудрями короткими, как некогда в Константинополе носил. Хорош стал, как тогда.

Он вновь подался вперед, протянул руку, словно желая заключить в объятия. Варяг отшатнулся.

— Не время, Рогдай. Говори, зачем прибыл. Дело пытаешь или от дела лытаешь?

— Ну, ты и впрямь прижился в Киеве. Друга сторонишься, веру к нему потерял. А ведь, как я понял, помог тебе мой перстенек. Смотрю, не последним воем в отряде состоишь.

Рогдай был неплохо осведомлен. Но что заставило его, князя уличей, подкрадываться к славянам, да еще на землях, где кругом посты и Полянские слободки?

Для разговора они с Рогдаем удалились на безопасное расстояние. Залегли в высокой траве, чтобы никто не мог подкрасться незамеченным. И тут Рогдай поведал о многом. Оказывается, Аскольд, опасаясь хазарской мести, давно отправил в Итиль[129] дары примирительные, дань, множество подарков для каганов, прося прощения и мира. И нынешнее неспокойное лето, по сути, было неспокойным для того, чтобы Киев в напряжении держать да показать, что без них с Диром не обойтись. А хазары пока учинили нападение на днепровских уличей. Пришлось Рогдаю данью откупаться. Но он и тут своего не упустил. Договорился с представителями нескольких хазарских родов на Киев идти.

— Как же так? — удивился Торир. — Ты говоришь, что Аскольд откупился от каганов?

— Все так. Да только власть кагана все роды под себя не тянет. А вольные ханы отнюдь не прочь поживиться богатствами Полянскими. Вот я и сговорился с ними.

Ториру было неприятно, что они лежат так близко, что Рогдай обнял его за плечи, а иногда даже норовит щекой к щеке прильнуть. Но он молчал, слушал. И понял, что, пока Дир с основной ратью рыскал по далеким южным пределам, сговоренные с уличами роды пробираются к Киеву.

— Когда хазары нападут — шум будет в Киеве, волнение. Народ погонят на заборолы. Тут-то я со своими людьми и объявлюсь. Сперва, правда, на ладьях спущусь к Киеву, сославшись на то, что уходим на север от люти хазарской. Со скарбом двинемся, баб да стариков выставим для видимости. Уличи-то тем же богам поклоняются, нам поверят. А как станем у Почайны… Тут ты за перстенек со мной и рассчитаешься, Ясноок. Пойдешь на службу сторожевую на Горе, а как набег хазары учинят да повалит народ на валы, ты нам ворота и откроешь. Остальное мое дело.

Рогдай умолк Торир чувствовал в темноте его взгляд, но молчал. Долго молчал. Птица ночная кричала в дубраве, ветер порывами колыхал траву, звезды нависали так низко, что, кажется, тронь — и зазвенят.

— Что молчишь? — не выдержал, наконец, Рогдай, и в голосе его зазвучали гневные интонации. — Сдается мне, хлопче, что ты уже не так рвешься исполнить свою месть и поквитаться с убившими твою родню…

— Молчи! — зашипел Торир зло. — Я Олегу взялся служить. Ему слово давал. И хоть то, что ты предложил, любо мне, но обдумать надо все.

Он чуть отполз от Рогдая, лег, глядя на небо. Итак, Рогдай хочет вокняжиться в Киеве. Аскольда он казнит, понятное дело. Дир же окажется не удел, но и с ним можно будет тоже разделаться со временем. Не об этом ли мечтал Торир? Хотя как же его клятва Олегу? Стоит ли попирать честь ради мести?

— Что с детинцем станешь делать, как возьмёшь?

— Ну не хазарам же отдавать. Прежде всего, рыжего Аскольда на палю. А там. — Не знаешь ты меня, Ясноок Неужто думаешь, я сам решился бы на такое, зная, какого врага в Вещем приобрету?

И он сказал заветное слово перунников. Торир резко сел. Посмотрел на Рогдая, словно не веря. А тот тихо смеялся.

— Ну не такой уж я дурень, чтобы врага в Вещем заиметь. Вот и поспешил связаться с ним через перунников. Злы они больно на братьев-варягов за жестокость их и поругание, вот и взялись помочь. А Олег… Не так он мудр, как о том бают. Ему бы кто помог, а то он думает, что с любым сладит. Но я не таков. Сейчас мы с ним в ладу, но уж если я заполучу Киев, вряд ли поспешу передать его князю-волхву.

Да, Рогдай многое успел. И теперь Ториру надо поспешить в Киев, переговорить с Волдутом. Они еще немного пошептались в шуршащей высокой траве, и варяг задал Рогдаю последний вопрос: что ждет самого Торира, если у них все сладится?

Потом он отполз прочь. У холма с истуканом поднялся, пошел дальше совершать обход. Раздражен был, потому и придирался к дозорным, ругал, что плохо несут службу. Не за валами Киевскими, чай, нечего расслабляться. Потом вернулся к стоянке, где слабо догорал костер, устало дремали свои, опять переставшие быть своими. И горько вдруг сделалось варягу. Хоть вой по-волчьи. Глядел на лица дружинников, на старого Фарлафа, на задремавшего у костра конопатого Мстишу, на посеченное лицо строптивого Дата. Из темноты к костру вернулся с котелком свежей воды Кудряш. Заметив взгляд предводителя, улыбнулся: легкий, кудрявый, приветливый. И вспомнилось Ториру, как обозлился он на парня, когда тот заикнулся насчет Карины. Подумал: а может, они и не свои вовсе? Но не из-за бабы же лаяться? А боевая дружба их свела крепко. И он не даст им погибнуть, оградит от того, что намечалось в Киеве.

— Фарлаф, — окликнул старого воеводу Торир. — Завтра поведешь людей к Каневу. Побудете там до моего приказа. Я же в Киев отбуду. Со мной отправится Мстислав.

Дремавший у костра Мстиша тут же поднял вихрастую голову, заулыбался широко. Но Даг, покручивая, длинный ус, посоветовал:

— Ты бы, Резун, лучше не Мстишу, а Кудряша взял с собой. Пусть парень со своей девкой и с ее родителем разберется.

Торир словно, и не слышал, не спеша, разматывал оплетавшие голени длинные ремни. Но краем глаза видел, как встрепенулся Кудряш, ждет ответа.

«Как же, так я тебя и взял», — с неожиданной злостью подумал Торир. И это раздражение было ему в радость. Так и не ответив, отвернулся. Заставил себя заснуть.

Переправа у Витичева, высокие срубные башни крепости настроили Торира на решительный лад. «Для того я и здесь, чтоб месть вершить», — думал он, глядя на вышки и частоколы, туда, где некогда погибла его мать.

Однако то ли солнышко Хорос светило слишком ласково в эти первые вересневые[130] дни, то ли и впрямь изменилось что-то в самом Торире, да только даже прежняя ненависть не опаляла душу. И когда вышки Витичева исчезли за дубравами, варяг совсем иным взглядом окинул все.

Здесь, у Киева, дышалось особенно вольготно. По сверкающему Днепру плыли ладьи с пестрыми парусами. Дорога то спускалась к реке, то поднималась на возвышенности. С каждого холма открывался новый неожиданный вид. Все утопало в рощах, покрывавших низины и склоны. Виднелись усадьбы с резными коньками, в тени деревьев светлели стены мазанок, крытых шапками соломы. Многочисленные ручьи шумели, стекая с возвышенностей в могучую реку. В их чистых заводях женщины полоскали белье, поднимались по склонам с полными корзинами на плечах. Они лукаво поглядывали на одетых в булат воинов; узнавая своих, не пугались, даже задевали игриво. Были они длиннокосые, в белых рубахах с яркой вышивкой у локтей и у горла.

Шумели колеса водяных мельниц, грузились подводы с мукой, которые тянули большерогие медлительные волы. Паслись на свободе козы и овцы, бродили нагулявшие за лето бока тучные коровы. Пастухи направляли их, хлопая бичами, а порой из рощ долетала легкая мелодия свирели.

Поля были огорожены плетнями, на их шестах часто красовались расписные горшки, сохли яркие рушники. Одни нивы были уже сжаты, на других шла работа. Было приятно смотреть, как ловко двигались с косами сильные мужчины, размашисто валили жнивье. А за ними в ряд шли женщины, вязали снопы и пели. Стояло самое горячее время, но все были веселы. Уход лета и начало осени — хорошая пора. Пора, когда никто не думает о голоде, когда пекут пышные пироги и играют свадьбы.

— До чего же славно тут! — воскликнул ехавший рядом с Ториром Мстиша. Он чувствовал себя после степных дозоров настоящим витязем, ехал подбоченясь, важно вскидывая увенчанную островерхим шлемом голову.

Когда они подъезжали к долине Крещатика, увидели кавалькаду возвращавшихся с лова охотников. Впереди на сером длинно-гривом жеребце скакал князь Аскольд. Был он в алом корзно с золотой застежкой на плече, голову покрывала опушенная мехом парчовая шапочка. В нем уже ничего не осталось от северного варвара, только рыжую бороду Аскольд по скандинавской моде по-прежнему заплетал в две косы, наподобие вил.

Торир и Мстиша придержали коней, давая княжьей охоте проехать, но Аскольд узнал их. Даже не Аскольд, а Олаф, ехавший подле князя. Торир удивился, увидев преданного пса Дира рядом со старшим из князей. Ощутил на себе колючий взгляд единственного глаза ярла. Видел, как тот склонился к князю, указывая на них. Тогда повернул надменную голову и Аскольд, натянул поводья.

— Ты уже вернулся из дозора, Торир-этериот? Что вынудило тебя покинуть службу, когда мой брат не знает покоя, охраняя неспокойные рубежи?

Торир лишь мельком взглянул на Олафа. Вслух же сказал иное.

— Недуг меня одолевает. Хазарская стрела пробила грудь навылет, и хотя я нашел в себе силы уцепиться за жизнь, но хворь не оставляет меня. Вот и пришлось поехать в Киев, сил поднабраться. — Краем глаза он уловил удивленный взгляд Мстиши, но юноша смолчал, хотя и знал, что варяг уже здоров. — К тому же в степи уже не так и опасно, после того как ты, мудрый Аскольд, откупился от хазар, — добавил он.

Торир видел, как сразу окаменело лицо князя, как недоуменно переглянулись его сопровождающие. Один из них, с золотыми браслетами боярина на запястьях, даже спросил:

— О каком откупе ведешь речь, витязь?

Но Аскольд не дал ответить. Тронул коня и, уже проезжая, бросил скороговоркой — Приходи ко мне в терем вечером, хоробр. Там и потолкуем. — Торир склонился, пряча улыбку. Пусть же бояре теперь узнают, как опустошил городскую казну князь ради спасения буйной головы брата. Но что Аскольд достаточно мудр, чтобы доказать свою правоту, Торир не сомневался. Ибо, каким бы ни был бывший варяг Навозник, ум у него государственный.

Ториру надо было связаться с перунниками. Поэтому, когда они миновали так называемое Поле Вне Града, где высились курганы могильников, и впереди, за частоколом капища, показалась резная фигура Даждьбога, варяг отпустил Мстишу.

— Езжай домой, Мстислав, порадуй близких. Я же пока задержусь. Хочу требу Даждьбогу вознести.

На лице Мстиши появилось легкое недоумение. С чего бы это воин стал приносить дары покровителю урожая? Даждьбог люб в основном пахотным людям, а витязи предпочитают иных богов. И уже поднимаясь на возвышенность, юноша все оглядывался, наблюдая, как его воевода покупает красного петуха, смиренно становится в шеренгу селян, несущих дары подателю плодородия.

Торир и сам понимал, как нелепо выглядит: с мечом, в булате — и с квохчущим петухом под мышкой. Терпеливо ожидая своей очереди сделать подношение, он выслушивал речи пахотных людей о том, что Даждьбог благодатный дал этим летом и пшеницы, и полбы, и овса, и проса с горохом. Торир только кивал головой в шишаке. Его дело поднести красного петуха. Это знак тогда служители Даждьбога, связанные с изгнанными волхвами Громовержца, устроят ему встречу с Волдутом.

Они поторопились. И уже вечером Торир, попарившись в бане и одевшись, чтобы идти на пир к князю, вышел на берег рыбацкого мыса, недалеко от Почайны, где стояли ряды судов, уткнувшись птицеобразными носами в бревенчатые пристани.

Волдут прибыл в облачении обычного рыбака — босой, в длинной залатанной рубахе и надвинутом до глаз колпаке. Был он уже в курсе дела, знал о предложении Рогдая.

— Нам он сейчас нужен, чтобы одолеть Аскольда. Дир без Аскольда особой силы не имеет. Олег же пока не может Киевом заняться, иные у него заботы. В гриднице все сам узнаешь.

Торир смотрел на главу волхвов Громовержца. Тот укладывал сети на носу лодки. Со стороны казалось, что нарядный гридень просто расспрашивает рыбака об улове. Ториру неожиданно вспомнилось, как он некогда уговаривал Волдута принять руку Олега. Ныне же волхв сам готов был служить Вещему, как готовы служить все, кто его узнал. Была у Олега какая-то сила, покоряющая всех, кто хоть однажды говорил с ним. Взять того же гордого Волдута или его самого, Торира.

— Но Олег не знает, что ждет от меня Рогдай, если займет стол.

Волдут помолчал, возясь с сетью. И делал это, надо сказать, несколько неумело. Потом он пояснил варягу, что следует поддержать Рогдая, пока не придет Дир. Вот тогда перунники оставят их один на один, чтобы те обескровили друг друга, пока со свежими силами не появится Олег. Да, у них все было продумано. Кроме того, что, осядь Рогдай в Киеве, — он уже не отпустит от себя желанного Ясноока.

Торира даже передернуло при воспоминании о предложении Рогдая.

— Что, небось, зябко в шелковом-то плаще, — заметил волхв. — Осень уже подступила, вечера холодные.

Он, наконец, смог сложить сеть, поднял корзину с рыбой. И, глядя на варяга глубокими карими глазами, сказал:

— Иди в терем князя. Княгиня Твердохлеба уже оповещена и выхлопочет тебе место охранника в детинце. А то, о чем ты спросил… Учти, Олег благодарен тебе за службу, за то, что сделал для него. И его слово таково: пусть Торир сам решит, как быть.

Такова была милость Олега. Он давал Ториру власть и право выбора. Значит, или очень доверяет и знает, что мститель не отступит, или… Сложно угадать мысли Вещего.

В гриднице князя было пышно и людно. Однако не шумно. Бояре говорили степенно, спрашивали, внимали ответам. Из всего, о чем говорилось, Торир отметил главное: оказывается, Олег этим летом вышел мимо Ростова к царству булгар[131] и наладил торговый путь по рекам Дону и Волге до самого Каспийского моря. Теперь становилось понятным, отчего Вещий не спешил в Киев. Он налаживал новый путь и следил за сухопутной торговлей полян с Булгарским царством. Однако купцы рассказывали, что Олег не чинит мирным торговцам Полянским преград в торговле. Правда, мыто требует немалое, но охраняет караванщиков исправно. Ни один купец в этом году не понес убытка.

Аскольд хмуро слушал эти разговоры. Он вообще был сдержан, особенно после того, как бояре потребовали от него отчета за договор с хазарами.

— Мы раскошеливались на войска, мы целое лето содержали на своих хлебах ополченцев, ожидая набега, а оказывается, все зазря, и хазары вместо нас воевали с уличами.

— Ничего не зазря, — ответил князь. — Или то, что не было набегов и собрали невиданный урожай, вам не в радость и не покроет ваших убытков?

Аскольд умел осадить людей, не оскорбляя их. Но на Торира поглядывал хмуро, хотя уже и объявил, что назначает его стражем на заборолах детинца. По сути, награда воину, отличившемуся в степных походах. Но будь воля самого князя, он бы на такое не пошел. Жена уговорила. Она тоже находилась в гриднице, — в высоком венце, сверкающем яхонтами, на крепком стане — лор[132], как у знатной патрицианки из Византии. Торир подумал, что они уже давно не общались, следует и поговорить. Да только ему как-то не до того было. Он все еще был под впечатлением оказанного ему Олегом доверия. Ответственность решить все на свое усмотрение неожиданно угнетала. И он сидел хмурый и озабоченный, пока к нему не подсел вдруг одноглазый Олаф.

Ярл даже поднес приветную чашу, заговорил вроде миролюбиво, справлялся о степном дозоре, между делом поинтересовался, каким путем возвращался в Киев варяг, ладно ли на дорогах. Торир отвечал осторожно, но как бы со скукой. Понял, что сказал что-то не то, когда уже донесенный ярлом до рта ковш задрожал, и он осторожно отставил его в сторону.

— Что? — склонился Торир. — Аль пиво здесь хуже, чем на старой родине?

Одноглазый несколько раз глубоко вздохнул.

— Говорили мне, что ты, такой прославленный клен сечи[133], пошел подносить требу Даждьбогу.

— Ну не капища же Перуна было искать по лесам? — небрежно отмахнулся Торир. — А то, что Даждьбога почтил… Когда из пустой степи возвращаешься и видишь, какой год послал податель плодородия, — душа радуется. Вот и захотел честь божеству оказать, отметить, что не зря край охраняли.

Олаф так хмыкнул, что зазвенела золотая гривна на груди.

— Ты из степи таким нежным вернулся, Торир Ресанд. Хоть к ранам прикладывай.

— Ну, у тебя-то ран нет. Заслужил-таки безопасное место воеводы у княжьего престола, пока мы лихую долю в Диком Поле пытали.

Олаф резко повернулся. Его голубой глаз яростно полыхнул.

— Та-а-ак… — процедил сквозь зубы зло. — Порычи еще на меня, бродяга византийский. А пока… Я нынче воевода в Киеве, и ты под моей рукой ходить будешь. И определю я тебя пока на Лядские дальние ворота.

Лядские ворота в Киеве считались самыми захудалыми. Ни богатой пошлины, ни веселого оживления, ни особого движения. К тому же за ними начиналось Околоградье, а там и Поле Вне Града, где располагались захоронения и курганы, и люди баяли, что порой упыри да блазни подбирались к самым надвратным столбам. Дурная слава была у этого места, да и служить сюда отправляли самых никудышных воинов, словно в ссылку. И только в те дни, когда князь выезжал на охоту в Крещатную долину, тут ожидалось некое оживление, сходились лоточники и торговцы.

Когда Волдут узнал, где будет нести дозор Торир, он опечалился.

— Что толку открывать Рогдаю Лядские ворота, когда до теремных дворов ему все одно оттуда далеко.

Торир понимал это, как и то, что, впусти он уличей, разграблению подвергнется вся Гора, а князь в детинце останется неуязвим. Но дело уже было сделано. Оставалось надеяться, что Твердохлеба сможет вновь замолвить за него слово перед мужем, заступиться за бывшего рынду княгини Милонеги. Но сейчас и о Милонеге нельзя было упоминать. Аскольд неожиданно стал интересоваться долгим отсутствием молодой княгини, даже отправил людей на ее поиски. Одни боги знают, что он думал, но князь стал вдруг подозрителен, и даже спокойствие жены вызывало у него неудовольствие и недоверие.

Вскоре пришло известие о большой хазарской орде, появившейся в двух днях пути от Киева. Правда, пока доглядники несли весть, что хазары просто стоят станом, торгуют, не проявляя агрессивности. И люди хотели верить, что этим и обойдется.

Торир пока занимался наведением порядка на доверенном ему участке стены с Лядскими воротами. Велел подровнять частоколы, заменил покосившиеся бревна. Встряхнул и сонную заставу: начал упражнять воев, заставлял их метать сулицы, ратиться с мечами. Со стороны казалось, что Торир душу отдает — чтобы все было как надо. К тому же Мстиша, напросившийся служить с Резуном, то и дело развлекал стражей байками о том, как они воевали Гуляй Полем, как отбивались от степняков, сколько добра набрали. Мстиша ходил среди не знавших степной опасности воев гоголем. За трапезами гордо доставал из-за пояса серебряную ложку, как у боярина. Но иногда поглядывал на Торира странно. Не мог понять, отчего тот опять мрачен и упорно отказывается послать гонца за своим копьем в Канев, довольствуясь двумя десятками плохо обученных дружинников из Околоградья.

Между тем в Киеве все чаще говорили о прибытии в град большого числа переселенцев-уличей. Уличи не были дружественны киевлянам, потому последние, узнав, что неспокойных соседей изгнали с места лихие хазары, не больно их жалели. Ходили смотреть на их ладьи, собравшиеся в протоке Черторыя[134], на жен их с детьми и стариков на бортах. Воинов было немного. Видимо, полегли в сечах, говорили киевляне. Злорадствовали. Но были довольны, что переселенцы заплатили богатое мыто за право идти Днепром мимо Киева.

Казалось бы, в Киеве должно ощущаться волнение. Но нет. Ополченцы, промаявшись без дела, спешили разойтись по домам, сменив военные топоры на плотницкие. Конники от скуки бились об заклад, устраивая скачки до Почайны и обратно. Смерды по-прежнему занимались уборкой урожая, по вечерам молодежь водила коло. А на заставе у Лядских ворот стражники под любым предлогом старались улизнуть от службы, поплясать с поселянками Околоградья у костров, пойти на Подол, послушать звонкие песни Бояна.

Торира удивляла такая беспечность славян. Один Олаф казался озабоченным, объезжал каждый день заставы. На Лядских воротах был особенно придирчив. Но один раз, отозвав Торира, сообщил, что князь уличей Рогдай, дабы умилостивить Аскольда, подарил тому игреневого коня редкой красоты.

— Не хочешь ли съездить взглянуть? — неожиданно спросил Олаф варяга.

— Не мне же подарили, — отмахнулся Торир.

— Добрым конем не грех и полюбоваться.

— Вот поедет мимо моей заставы князь на ловы — тогда и погляжу.

Но в душе после разговора остался неприятный осадок. Долго глядел, как Олаф удаляется, поднимаясь по склону. Наверху тот неожиданно оглянулся, осклабился нехорошо.

На другой день Торир увидел Рогдая. Тот прошел через Лядские ворота, оглядел их. Заметив смотревшего на него с заборолов Торира, кивнул едва заметно. Но варяг отвернулся. И то ли заподозрил что-то улич, то ли посоветовался с волхвами, но тем вечером у Торира случилась странная встреча.

Лядские ворота располагались не на холмах Киева, а в низине между ними. От ворот на Гору вел крутой подъем, застроенный по сторонам усадебками. И вот вечером, грохоча колесами тележки, сверху спустился киевский калека Бирюн. Мстиша даже отнес ему миску каши с салом. Тот ел, не сводя с Торира взгляда из-под косм. Ториру и раньше казалось, что странный убогий его выделяет. Вот он и подошел к калеке, хотел прогнать, но Бирюн, жалко закрывшись культей руки, неожиданно проговорил по-скандинавски:

— Приходи вечером к курганам, где могила рода Гурьяна.

И пополз прочь, опираясь на единственную руку. А Торир словно окаменел. Чтобы этот убогий был из славного рода сынов Одина?! Как же он дошел до такого состояния?

Когда стемнело, Торир вышел за ворота.

— Аль милку, какую нашел в Околоградье? — подивился один из стражей, рыхлый молодой парень по имени Волк, хотя оно меньше всего подходило этому изнеженному, еще не привыкшему к воинской службе вою. — Замечал я, как на него девки поглядывают, сами воды испить предлагают.

— Может, и к милке, — пробурчал другой страж, — но сдается мне, варяг пошел в сторону захоронений. Проследить, что ли?

Ему никто не ответил. Мстиша, оставшийся на дозоре за главного, выглядел озадаченным. Не хотелось думать, зачем Резун в лихое место ночью отправился.

Ночь выдалась темная. Было душно, изредка налетал вихрь, поднимая пыль на истоптанной дороге, шелестел в деревьях, замирал — и становилось совсем тихо. Торир шел среди курганов в полной темноте. Запахло остывшей золой, и вспомнилось, что где-то здесь давеча родня сжигала на кургане домовину с телом умершего. Не хватало еще, чтобы недавно ушедшая душа блазнем вышла на дорогу, спросила, кто тревожит ее покой.

Где-то загрохотал гром, точно под землей заворчало. Вспыхнула зарница — и на миг из мрака высветились крутые холмы курганов. Слева возвышался один из самых высоких — признак древности могилы. Торир свернул, и его окликнули:

— Знал, что ты не побоишься прийти, Торир, сын Эгиля Вагабанда.

И тут Торир испугался. Словно тени прошедшего нашептали калеке имя его давно погибшего отца.

— Ты знаешь меня? — молвил он неожиданно охрипшим рычащим голосом.

— У тебя голос Эгиля, Торир, а глаза матери Вальгерд. Я узнал тебя сразу.

Варяг присел около калеки, едва различая во тьме его силуэт, вдыхая резкий запах его давно не мытого тела.

Кто ты?

— Друг. Я давно служу при волхвах Перуна-Громовержца, ибо, по мне, он более иных здешних богов схож с нашим Одином.

Они молчали — один пораженно, другой выжидающе. Потом Бирюн заговорил: стал объяснять, что через день все начнется и Торир должен быть готов исполнить то, зачем пришел.

— Или ты колеблешься? Или тебе размягчил сердце вольный днепровский воздух, обласкало душу сияние здешнего светила альвов?[135] Да, надо быть таким, как я, чтобы сберечь в сердце месть, жить для нее.

— Но кто ты? — снова спросил Торир.

— Я тот, кто качал тебя маленького на коленях. Тот, кто учил тебя сражаться твоим первым оружием. Это была деревянная секира. Кажется, ты называл ее Лешачихой?

Торир сглотнул ком в сухом горле.

— Бьоргульф?

Имя всплыло сразу. Этот калека некогда был хирдманном его отца. Опытным, умелым викингом, грозным и сильным. Когда Торир видел его в последний раз — сражающегося, отчаянного, смелого, — он один оттеснял многих, прикрывая путь к бегству для его матери и его самого. Все эти годы Торир не забывал его, но думал, что отважный Бьоргульф пал, как и положено герою, в бою и давно ест мясо священного Сехримнира[136] и пьет пиво в светлых чертогах Валгаллы. И вот оказалось, что он стал Бирюном — жалким калекой, нищим, которого пинают все кому не лень, который живет подаянием.

Торир протянул руку и положил ее на колтун волос своего бывшего наставника.

— Я отомщу за тебя, Бьоргульф. Я открою ворота на Гору. И сделаю это для тебя.

— Было бы неплохо, Эгильсон. Но сделать это ты должен не только ради меня, но и в память о твоей матери, воительнице Вальгерд, а особенно во имя твоего отца, славного Эгиля Вагабанда, лишенного волей Навозника возможности попасть в Валгаллу, и ныне его душа блуждает в сыром сумраке Хель.

Это было худшее, что мог услышать сын викинга о своем отце. Торир даже вскрикнул — коротко и болезненно, словно его ужалила змея. Вцепился в горло калеке, даже опрокинул его.

— Ты лжешь! Я был тогда в Витхольме, я помню слова матери о том, что Эгиль Вагабанд погиб как герой. И я чту его память.

Он опомнился, когда калека захрипел под его пальцами. Отпустил его, сел в сторону, понурясь.

— Прости, Бьоргульф. Если что-то знаешь — говори.

И тогда калека стал рассказывать. Его ведь не сразу изрубили. Сначала напали всем скопом, повалили, опутали веревками. Бьоргульф думал, что теперь ему суждено умереть на костре, как погребальной жертве тем, кто пал, сражаясь на стороне Аскольда. И хотя других пленников и ожидала подобная участь, но Бьоргульфа помиловали. Его бросили в подземелье Горы, дважды в день приносили еду и питье. А потом Аскольд вызвал его к себе и сказал, что чтит храбрых воинов и готов взять его на службу. Это было выгодно, ибо Аскольд уже вокняжился в Киеве, и Бьоргульфу не было бы стыдно служить ему. Но он устоял против соблазна. Он плюнул Аскольду в лицо и назвал его старым прозвищем — Навозник. Этого новый князь простить, не смог. Он велел люто покалечить Бьоргульфа, а потом спустил в одну из глубоких подземных пещер под Горой. И там, когда викинг очнулся, он и нашел своего прежнего ярла. Но Эгиль был уже мертв. И умер он в застенке. Видимо, смерть не настигла его в бою, и он медленно погиб от ран и истощения, лишенный даже возможности взять в руку меч. Бьоргульф нашел его исхудавшим, с запавшими глазницами и выпавшими волосами и ужаснулся, поняв, на что обрек Эгиля Аскольд. На Хель — худшее место для героя, навеки лишенного Валгаллы.

Когда калека умолк, Торир долго молчал. Наконец встал и пошел прочь. В темноте шелестела под его ногами трава, пышно разросшаяся среди курганов. Бьоргульф долго вслушивался в его шаги, потом взобрался на свою тележку, пополз в противоположную сторону. У дальних зарослей калины его ожидали.

— Ну что? — спросил в темноте голос.

— Он сделает, что должно, — ответил калека. — Ничто его не поколеблет.

Торир не сразу пошел на заставу Лядских ворот. Обогнув Гору, он отправился на Подол. Ибо, как бы ни болела его душа, он знал, что ему нужно сделать до того, как все начнется.

Подол оставался оживленным, даже когда великокняжеская Гора уже спала. Слышались разговоры за заборами, куда-то спешили поздние прохожие, а у некоторых ворот с резными навершиями еще собиралась стайками молодежь, девушки хихикали с парнями, порой пели веселые прибаутки. Мирный город. Город в преддверии…

Торир вышел к гостевому подворью у речки Глубочицы. Речка была аккуратно взята в деревянные, вбитые стоймя бревна-колоды. Через нее перекинут деревянный мостик. Приветливое место с разросшимся буком у резных ворот подворья. Под сводом ворот в кованой клетке горел огонь, рядом стоял, опираясь на копье, страж в островерхом шлеме. Торир узнал его: преданный пес Карины Третьяк, которого некогда чуть не убил, когда приходил разделаться с предательницей-полюбовницей. Третьяк тогда так и не успел понять, кто на него напал. И хотя потом Торир встречал Третьяка в Киеве и они даже начали здороваться, но особого расположения старый воин не проявлял. Да и сейчас Третьяк, узнав гридня Дира, не больно был приветлив:

— Чего надобно?

— Хозяйку твою хочу повидать. Дело к ней.

— В такой-то час?

— Для важного дела и время не помеха. И насколько я наслышан о твоей хозяйке, она никогда рано не ложится.

Третьяк о чем-то поразмыслил, потом кивнул.

— Проходи.

За воротами широким полукружьем стояли бревенчатые постройки-терема. Крыши расходились скатами, все в резных беленых зубчиках, почти у каждого крыльца горел факел, освещая чисто метенный двор, бревенчатые переходы. В стороне, за колодезным срубом с навесом, высились отдельные хоромы с высоким крыльцом. Красивое было крыльцо, резного дерева, крыша шатром. Далее выступали, громоздясь в темноте, еще какие-то постройки, хозяйские строения, подклети, амбары.

Торир огляделся, почувствовав невольное уважение к той, что сумела так поднять дело. Прошел к самому крупному терему, поднялся на крыльцо, стукнул дверным кольцом. Двери моментально открыл отрок в длинной красной рубахе. Завидев витязя в серебристой кольчуге, поклонился, угодливо спросив, что тот желает. Потом повел гостя, и у Торира сжалось сердце при мысли о том, что сейчас он увидит ее. В душе все дрожало. И чего, спрашивается? А вот же стучало глупое сердце.

— Погоди, отрок.

Они остановились на резной галерейке, ведущей к приоткрытой двери с полукруглым сводом, за которой маячил свет.

— Ступай теперь, я сам к хозяйке явлюсь.

Отрок что-то заговорил, дескать, так не положено, но Торир уже повернул его за плечи, толкнул легонько. Задержав дыхание, подошел, стал наблюдать.

На покрытом яркой скатертью столе горела толстая свеча в витом железном подсвечнике. При ее свете варяг увидел иноземца в переливчатом длинном одеянии. У него были кудрявые черные волосы, нос с горбинкой, широкие, сросшиеся на переносице брови. У ног его сидел на разостланной шкуре молодой парень. Торир узнал его — Любомир, сын Микулы. Парень был в беленой рубахе с богатой вышивкой на плечах, полосатые штаны заправлены в узкие красные сапожки. Но что-то странное было в том, как он расположился, опершись спиной о колени иноземца, как тот ласково поглаживал его волосы, откидывая назад длинный русый чуб юноши. Словно домашнюю кошку ласкал. Но говорил он, обращаясь к кому-то, кого Ториру не было видно.

— Я совсем раздобрел от вашей кухни, госпожа. В Византии, хотя она и получает лучшее в мире хлебное зерно из Египта, все равно не едят столько мучного. Зато там пьют самые хорошие в мире вина, едят нежное мясо с особыми пряными соусами, множество плодов. Здесь же ваши кухарки закармливают меня изысканными, но немилосердно портящими мой стан вкусностями. И я не могу устоять. Ах, эти ваши караваи, блины с медом, ваши кулебяки, варуники…

— Вареники, — поправил знакомый негромкий голос, от которого у варяга замерло сердце.

Византиец еще что-то говорил, но Торир уже не слушал. Сделав шаг в сторону, он увидел ее. Она сидела за столом в резном, покрытом мехом кресле, чуть кивала, слушая византийца, но словно не глядела, перекладывала на столе какие-то дощечки, черкнула по одной отточенным стило[137]. Торир с некоторым удивлением увидел лежащий перед ней абак — счеты. Карина стукнула косточкой, сдвинув одну, опять что-то отметила на дощечке.

Торир не мог отвести от девушки глаз. Раньше заставлял себя отворачиваться всякий раз, как увидит. Теперь же глядел, любовался. Она сидела вполоборота, лица ее не было видно, пламя свечи высвечивало лишь нежную округлость щеки, плавный изгиб высокой шеи, тень от длинных ресниц. Черные волосы Карины спадали на плечи двумя красивыми полукружиями кос, вплетенных одна в другую, голову охватывал чеканный обруч, с которого от висков свисали мерцающие колты. Длинное темное одеяние ниспадало мягкими складками, украшенное от колен до остроносых башмачков яркой парчовой каймой. И это одеяние, и прическа были по византийской моде, в осанке этой славянской девы было нечто гордое, независимое. Кажется, не выступай за силуэтом Карины бревенчатая кладка стены — и можно поверить, что перед ним сидит сама византийская царевна.

Торир вдруг уловил, что улыбается. Счастливой, глупой улыбкой. Ибо среди царивших в его душе напряжения и мрака неожиданно наступило просветление. А в памяти вдруг всплыли слова позабытой старухи-знахарки, — «Она исцеление твое».

— Лада моя, — прошептал варяг по-славянски. Вздрогнул, когда вновь зазвучал вкрадчивый голос византийца, словно пробуждая от грез.

— Вам, ясноликая госпожа Карина, не место в этом варварском краю. Ваш удел пленять и восхищать, служить предметом поклонения. Здесь же вы без своего кривого охранника даже не можете выйти за ворота. Варварская страна, жестокосердный народ русы! Другое дело, если вы поедете со мной в великий Константинополь. Там вы увидите великолепные дворцы, восхититесь величием храмов Христа, пройдете по улицам из гладких плит, где из пастей каменных львов бьет кристальная вода, и взмывают ввысь белокаменные колонны. Константинополь! Там сердце мира, там подлинное величие!

Торговый гость даже подался вперед, отстранив голову прильнувшего к нему Любомира. Но юноша тут же вновь завладел его рукой, устроился, полуобняв византийца за колени. Тот улыбнулся ему, но вновь устремил взгляд на молодую женщину.

— Рассказывайте еще, — попросила она. Даже откинулась на спинку кресла, уронив с подлокотников нежные руки. — Мне любо слушать, когда вы рассказываете о дальних краях.

— О, рассказывать можно вечно. Лучше увидеть, воочию. Поедемте со мной.

— Пусть он лучше парня Микулы с собой возьмет, — раздался вдруг хриплый голос, и в горницу, пригнувшись под низкой притолокой, вошел варяг.

Они только глядели на него. Любомир встрепенулся, быстро встал. Византиец надменно выпятил губу. Карина же сидела неподвижно. Только блики заскользили по ряду блестящих пуговок на ее груди от участившегося дыхания.

Торир снял шлем, поглядел на Карину.

— Там, в Византии, в почете только христианские жены, венчанные в церквах. Языческие же красавицы не поднимаются выше положения наложниц. А это далеко не благая честь для женщины, по сути, удел презираемых. Другое дело этот парень. Его муку сердечную к иноземному гостю тут не поймут. В Константинополе же хоть и смотрят на это искоса, но привыкли.

Говоря, он подошел, взглянул на разложенные перед Кариной вощеные таблички с черточками и знаками. Стоял спокойно в воцарившейся тишине. Наконец иноземец спросил:

— Вы бывали в землях базилевсов, знаете наши обычаи? — Варяг что-то ответил на его языке. Что-то, видимо, грубое, так как византиец гневно нахмурился, сердито надул щеки.

Торир глянул на Карину:

— Иди за мной. Поговорить надо. Он вышел, обогнул по галерее угол, остановился у скрещенных бревен срубной стены. Вдали вспыхнула зарница, повеяло ветром, свежим запахом осенней воды из Глубочицы. Речка журчала совсем близко, за деревьями небольшого садика у частокола.

Торир ждал. Вспомнил, что и в рабынях Карина была не больно-то покорной. Придет ли теперь? Но все равно он не оставит ее так. Сам удивился, насколько это важно для него.

Держа шлем у груди, варяг машинально поглаживал его чеканный обод, острую маковку. Ждал. Когда уже совсем собрался вернуться, рядом послышался шорох одежд, повеяло ароматом притираний.

«Небось, хлыщ византийский обучил душиться», — подумал Торир. Повернулся к Карине. В отсветах факелов ее глаза отливали влажным блеском, обруч на лбу подчеркивал красоту лица, искрами вспыхивали колты вдоль щек. Он угадал даже рисунок губ — сочных и полных, как спелые вишни. Желание поцеловать их было столь сильным, что дрожь пробежала по телу, кровь зашумела в ушах. А ведь думал, позабыл все…

Торир молчал. Она тоже. Встала рядом, положив руки на перила, лишь чуть звякнули браслеты у запястий. Глядела в сторону и молчала.

— Ты все же решишься поехать с этим напомаженным греком? Добро. Но только пока сделай, что велю.

— Велишь?

В ее негромком голосе прозвучала ирония. Он поправил себя:

— Прошу… Очень прошу. Переберись пока за Днепр. Говорят, ты дружна с боярином Микулой, почти невестка его… — Он хмыкнул. — Микулин Городец мощный и хорошо укрепленный, там ты будешь в безопасности. Вот и поживи там какое-то время. Но перебирайся туда быстрее. Прямо сейчас. Может, завтра с утра. Не позже.

Все. Он сказал ей столько, что его жизнь вновь в ее руках. Но она не предаст. Он же должен отблагодарить ее за то, что она спасла его и перунников от доноса княгини радимичей. Но Торир запретил себе даже думать о том, как боится, что и ее накроет беда. Теперь он мог уйти, но не уходил. Смотрел на нее.

— Карина… Пообещай, что послушаешься.

— Что может случиться? Что будет с моим подворьем? Мне это важно.

— А жизнь тебе не важней?

Она молчала. Стояла такая надменная, холодная. И он боялся, что заупрямится, глупая. При чем тут ее подворье?

— Ладно, я послушаю тебя, Торир.

Теперь она повернулась. Где-то с глухим, точно подземным ворчанием пророкотал гром. Вспыхнула зарница. И в ее свете проступило лицо девушки. Торир судорожно вздохнул. Пусть голос у нее и холоден, но в глазах он узнал прежнее, ранимое, нежное…

И тут он застонал. Склонил голову на ее плечо, словно ослабев. Так прошла минута, другая. Потом рука Карины медленно поднялась, чуть коснулась его волос.

— Торша…

Он повернулся и быстро пошел прочь. Не оглядываясь. Почти бежал.

ГЛАВА 2

Хазары появились как будто ниоткуда. И хотя в городе знали, что несколько хазарских родов стоят у границ Полянского края, но то, что они в единый миг очутились у селения Дорогожичи[138], было полной неожиданностью. Как могли степняки оказаться у самого Киева, когда ни один дозорный разъезд не заметил их передвижения? Словно провел кто-то их тайными тропами.

Еще с утра Аскольд с ратью выступил в поход, чтобы перекрыть хазарам путь к городу. В самом Киеве было неспокойно, многие киевляне, собрав скарб, стремились укрыться: одни уходили за реку, другие, кто имел родню на укрепленных киевских кручах, спрятались за частоколами. Тем же, кто не решался покинуть свои дома и мастерские, оставалось только молить богов, чтобы Аскольд с малой ратью отстоял подступы.

К ночи пришли первые вести. Оба стана — киевский и хазарский — стоят возле заставы Дорогожей и ведут переговоры. Похоже, ночь все же выдастся спокойной. Ведь хоть хазары и мастера набегов, но все больше исподтишка, а не тогда, если рать и ополчение преграждают дорогу.

И вот, когда утомленные тревожным ожиданием киевляне уже решили ложиться на покой, неожиданно ударил набат.

Торир почти не отреагировал на него. Взгляд его был рассеянным и сосредоточенным одновременно, словно он пытался всмотреться в глубины своего существа. Он узнавал это подспудное беспокойство, ощущение надвигающейся беды, столько раз выручавшее его. Но теперь он не мог избежать опасности, он ждал ее. По сути, он должен был ликовать. Ведь это приближался миг его мести. Однако, когда его окликнул Мстиша и стал трясти, Торир вдруг подумал, что не желает, чтобы этот парень оказался свидетелем его предательства. Да и спасти хотелось побратима дружинного.

— Вот что, Мстислав, отправляйся-ка ты к детинцу, — сказал варяг, не спеша опоясываясь мечом. — Там надежнее, а случись что, весть пришлешь.

На конопатом лице парня появилось упрямое выражение.

— Я буду с тобой, Резун.

— Нет.

Но хитрый Мстиша поступил по-своему. Сбегав к детинцу, он скоро вернулся с сообщением. Злой был, ругался, сплевывая сквозь зубы.

— Набег. И чей? Все уличи, песьи дети! Их миром к Киеву подпустили, а они пошли на штурм башни ворот у Боричева узвоза.

— Там самые укрепленные ворота, — равнодушно, словно не волнуясь, молвил варяг. — Но ты, отчего вернулся? Здесь же тихо, сюда, может, и не доберутся. А ты неплохой воин, там, на заборолах нужны такие.

Парень довольно улыбнулся, даже подбоченился. И все же старшего побратима оставлять не спешил. Собирался Мстиша нарочито медленно: долго возился с пряжкой ремня, осматривал меч, приторачивал щегольские ножны, богатые, как у боярича, — малинового бархата, с медным округлым наконечником.

Торир поднялся на срубную башню над воротами. Отсюда, из низины, было не разглядеть, что за волнения у Боричева узвоза, но вглядывался он больше для вида, так как знал, что должно произойти.

Мстиша все еще был тут, и Торир чувствовал на себе его взгляд. Да и не только его. Все его люди были взволнованы, ждали приказаний. Но когда он отдал наказ, растерялись. Что говорит старшой? Разойтись, растянувшись по стене до следующих ворот? Это значит оставить Лядские ворота без защиты.

— А зачем тут защита? — отмахнулся Торир на многочисленные вопросы воинов. — Разве по шуму не слышно, куда пошел враг? Правильно, идут с Подола. До Лядских ворот им не добраться, пока не обойдут всю Гору.

Кажется, ему удалось их убедить. Дружинники стали расходиться по стене, переговариваясь. Надеясь на то, что лихие уличи просто решили воспользоваться случаем, но крепкие частоколы и заборолы скоро остановят их. За главного в Киеве Аскольд оставил Олафа Одноглазого, а этот витязь не из последних. Сумеет организовать оборону.

Торир вслушивался в шум. Ночь после грозы выдалась темная, сырая, ни зги не видать. Только отсвет огней на капище Велеса на Горе бросал блики на городские башни.

— Вот что, — обратился он к группе оставшихся у ворот воинов, — Сейчас мы отворим створки и отправим гонца на заставы, что южнее Киева, — в Печерскую, в Выдубичи, может, к самому Витичеву. Там много славных витязей, они не откажутся прийти на помощь.

— Верно баешь, старшой, — деловито ответил за всех Волк, хотя было заметно, как ему страшно, как он ни на миг не выпускает рукояти меча.

Торир окинул его быстрым взглядом.

— Вот ты и поедешь.

— Почему он? — неожиданно вмешался все еще крутившийся здесь Мстиша. — Волк и ездок никудышный, и дорогу не больно знает.

Торир не ответил. Чувствовал противный холодок страха на спине. Даже не страха, а этого посылаемого богами наваждения, когда тебе известно, сколько прольется крови. И противнее всего знать, что повинен в этой крови будешь ты сам. Поэтому Торир несколько раз поцеловал амулеты на груди, прежде чем вновь подняться на вышку. Так и есть, все как обговорено. Но, спустившись, он сказал, что у Лядской заставы все тихо.

Воины верили ему, никто и не заикнулся, что опасно в такое время отворять ворота без особого на то дозволения Олафа. Вывели приставленную к заставе буланую лошадку, смотрели, как притихший Волк зачем-то возится с подпругой, проверяет подковы.

— Эх, не того посылаешь! — опять вмешался Мстиша.

— Ты еще здесь? — почти зарычал на него Торир.

Мстиша отступил. Уходил медленно, поднимаясь по крутой улочке между бревенчатыми заборами, оглядывался.

Только когда его силуэт растаял во мраке, Торир велел отворять створки.

Ворота были мощные, из тесно пригнанных крепких бревен, обитых полосами железа, в пазах — два длинных засова-бревна. Не так просто было их отодвинуть. Наконец вынули последний брус и воины налегли.

— Погоди, Волк, что скажу. — Торир удержал гонца, положив руку на уздечку кобылки, но сам не сводил напряженного взгляда со створок ворот, расходящихся все шире. Всадник вполне уже мог проскочить, но Торир специально удержал вестового. Стоял, держа в руках факел. Рука его лишь чуть дрогнула, когда послышался щелчок тетивы и Волк захрипел и стал падать, хватаясь за торчавшую из горла стрелу.

Кроме Торира, этого никто не ожидал. И тут же в открытые створки безмолвно, как тени, стали врываться затаившиеся за воротами уличи. Только шарахнулась напуганная запахом крови лошадь Торир же, отскочив за створку, с каким-то странным чувством наблюдал, как режут его воинов. Те все же успели дать короткий отпор, один даже кинулся вверх по склону, закричал, но стрела настигла и его.

Торир опустил факел, но тут на него наскочили, вцепилось сразу несколько рук, лязгнуло железо.

— Не сметь!

Это был уже голос Рогдая. Он вышел вперед — в прекрасном пластинчатом доспехе, в высоком шлеме с нащечниками, с острия которого спадал пушистый лисий хвост. В колеблющемся сумраке Торир различил, как сверкнули его зубы под длинными усами.

— Славно вышло, Ясноок. А теперь держите его, хлопцы. Жизнью за него отвечаете. Чтоб и волос не упал с его головы.

Торир растерялся.

— Что это значит?

— А это чтоб свои же не посекли. Приберегу тебя для себя.

Он по-прежнему улыбался, а Торира едва не замутило. Рванулся в удерживающих его руках.

Тут случилось неожиданное. Не успел никто, и опомниться, как рядом стрелой метнулся чей-то силуэт. Миг — и на буланой оказался всадник, стегнул ее с ходу. И когда та от неожиданности взвилась, сделала резкий скачок, то даже вливавшиеся в ворота уличи отпрянули, открыв проход. А Мстиша — это был он — только лихо засвистел, и топот подков зазвучал уже по дороге.

Тут уже никто не стал сдерживаться, все зашумели, сведя на нет всю таинственность проникновения. Напрасно Рогдай шикал на людей, его не слышали. Лязгало железо, глотки выкрикивали кличи, свистели, даже выли по-волчьи — и рвались вверх темной колышущейся массой.

Торир смотрел в темноту, куда умчался гонец.

— Эх, Мстиша…

Ведь договорено было, что, если гонец проедет, его снимут в первой же роще меткие волхвы, не дадут кликнуть подмогу. И у Торира сжалась душа от жалости к обреченному.

Но через миг ему стало не до того. Его грубо уволокли в сторону два приставленных улича. Торир ощутил себя беспомощным, пойманным в силки. Рванулся что было сил.

— Тихо, тихо, — успокаивал варяга воин в лохматой шапке. — Нам князь за тебя головой велел отвечать.

Но, видимо, приказ был им не по душе. Мимо пробегали все новые воины-уличи, лихо свистели, размахивали по-хазарски кривыми клинками. Впереди их ждала пожива в богатом граде Киеве, а приставленным к варягу приходилось оставаться в стороне, выполняя странный наказ своего главы.

— Оттащим доверенного нам в сторону и тоже поживимся, — не выдержав, предложил своему напарнику улич в шапке. Его возбуждали крики соплеменников, торжествующие, довольные, яростные.

Сверху, где высились первые добротные дома, уже раздавались громкие крики, плач, треск выбиваемых дверей. Привыкшие к лихим степным набегам уличи не могли сосредоточиться на захвате города. Их манила легкая нажива. И хотя их и подгоняли десятники, требовали идти в сторону детинца, они не могли отказать себе в удовольствии схватить то, что оказывалось рядом.

Охранники Торира тащили его по подъему, свернули в первый же показавшийся тихим проулок. Они выглядели озадаченными, не зная, куда его деть. Торир притих, пытаясь сообразить, как лучше поступить в данной ситуации. Но тут откуда-то на них выскочил рослый мужик в длинной рубахе. И он, и уличи в первый миг замерли от неожиданности, Торир же решил воспользоваться случаем, ловко саданул охранника в шапке в промежность, и, когда тот, охнув, согнулся, боднул головой в шишаке второго. Тот так и отлетел, стукнувшись спиной о бревенчатую стену.

— Руки развяжи мне! — крикнул Торир неожиданному спасителю, заметив у него в руках тесак.

Тот помедлил лишь миг, но этого оказалось достаточно, чтобы воин в шапке опомнился и, зло ругаясь, нанес Ториру такой удар в зубы, что варяг кубарем полетел на землю. Изогнулся змеей, рывком подскочил, но только для того, чтобы его вновь сбили ударом, от которого вспыхнули искры в глазах, на губах ощутился привкус крови.

— Да я тебя… — ревел сверху улич. Больше он ничего не успел сказать — рухнул на Торира. Тот, все еще связанный, барахтался под обмякшим тяжелым телом, пока его спаситель добивал второго охранника. Когда неизвестный мужик освобождал Торира, его тесак еще дымился от крови в сыром ночном воздухе.

— Что ж ты, хоробр, позволил себя связать, даже меча не выхватив?

Где-то сбоку загорелась соломенная кровля дома. В отсветах пламени Торир узнал своего спасителя. Кузнец Жихарь. Был он еще в переднике мастерового поверх длинной рубахи, кудрявые волосы вокруг лба перевязаны ремешком. Видать, даже раздеться к ночи не успел. Но теперь он соображал быстро. Резким взмахом разрезал Ториру путы.

— Ну, как, к детинцу или из города поспешим? — спросил варяг, не зная, как теперь быть со своим негаданным избавителем.

Тот только мотнул головой.

— Куды хош, туда и беги. Хоробр, ха!.. А мне не до тебя. Ладу свою иду спасать.

Торир не забыл еще, что Жихарь уже неоднократно засылал сватов к Карине. Ну что ж, пускай поищет ее.

Из проулка они вышли вместе. Мимо них бежали какие-то люди, стучали в наглухо закрытые ворота; Напуганные неожиданным нашествием, градцы поспешили закрыть засовы, надеясь схорониться, не отворяли ворота молящим. А рядом, как тени, появлялись все новые уличи, хватали, тащили. Рубили только старых, молодых гнали куда-то. На глазах Торира зарубили какую-то старуху, ее дочь отчаянно кричала, когда ее поволок воин в клепаном шишаке. Где-то с треском рухнули ворота, выскочили перепуганные овцы, метались под ногами бегущих. А тут еще и глупый петух, разбуженный отсветами пожаров, взлетел на частокол, загорланил во всю мощь.

Из-за усадеб появлялись все новые силуэты уличей. Многие выглядели как Полянские дружинники — в таких же островерхих шишаках и усеянных бляхами куртках. Узнать их можно было только по агрессивности — наскакивали, хватали, рубили. Кто-то из уличей разглядел в Торире чужого воина, кинулся с гиканьем. Торир едва успел увернуться, подставил подножку и, когда нападающий рухнул, с силой рубанул по толстой шее, не закрытой коротким шлемом. Голова покатилась под ноги спешащему следом Жихарю. Тот поскользнулся на крови. А Торир уже поднял выпавший из рук поверженного клинок, по-хазарски изогнутый, кинул кузнецу.

— Рубить будешь с оттяжкой.

Казалось, и дела ему не было до неудачливого жениха Карины, да уж так вышло, что на них как раз набросились с нескольких сторон. Кузнец рубанул, отскочил к стене. У него хватило смекалки так защититься от нападения сзади, да только воин он был не из умелых, больше махал саблей, не увертывался от ударов. Вскоре на его длинной светлой рубахе затемнело пятно крови. Ториру пришлось вмешаться. В схватке это — как вспышка. Да и не мог он позволить зарубить своего освободителя. Вот и налетел, отбивал чьи-то удары, крутился так, что только железо звенело. Сразу повеяло знакомым запахом металла и крови.

Отстраненно подумал: «Зачем я это делаю?» Но мысль как пришла, так и ушла. Зато Торир вдруг словно ожил, в нем исчезло прежнее тягучее, пугающее предчувствие страха, кровь забурлила, как всегда, когда надо было действовать. И едва перед ним появились новые враги, он уже был готов. Его меч точно сам прыгнул им навстречу. Но и противники были не так просты. Они нападали умело, не мешая друг другу. Торир улучил момент и достал одного кончиком клинка по шее, зато второй умудрился ударить его саблей в плечо, там занемело от боли. Но Торир уже опять увернулся от удара, парировал его клинком меча. Почти рядом возникло незнакомое бородатое лицо воина. Что-то мелькнуло в нем — похожее на удивление. Торир не задумывался. Сильно боднул окованным налобником шлема улича в лицо, тот отклонился, и тут же меч Торира заученно пошел снизу вверх, быстро и смертоносно, с чмоканьем врезаясь в живот под не слишком длинной курткой. Отскочил и, переводя дыхание, в отсветах разгоравшегося рядом пожара увидел новых противников, появлявшихся из-за сруба. — Эй, варяг!

Сбоку возник Жихарь, бросил ему где-то подобранный круглый щит. И как раз вовремя. Сразу три сабли лязгнули по нему, отбрасывая варяга к стене. Он увернулся, задел кого-то, резанул. У противника, в копытном доспехе рукава закрывали только предплечья. Когда Торир опустил лезвие, оно так и впилось в живую плоть, хрустнули кости, и рука, отрубленная по локоть, упала на землю. Жихарь тоже не отступал, закрывал варяга сбоку. Какое-то время они сражались плечом к плечу, и Ториру приходилось отбиваться самому, да еще и прикрывать Жихаря. Удары сыпались отовсюду. Торир знал, как лихо умели уличи биться кучей, скопом. Это была их манера боя, где никто не мешал другому, они менялись, словно в круговерти, наседая и отскакивая, давая сделать выпад тем, кто еще не утратил сил. Против такой тактики не устоять. И несколько минут Торир с кузнецом только и могли, что отмахиваться, прикрывая ноги, голову, отбиваясь от прямых ударов.

— Отступаем! — крикнул Торир, когда врагов стало слишком много.

Торир стал увлекать Жихаря. Потом они побежали, успели заскочить за угол сруба. Жихарь припал к стене, держась за бок.

— Силы еще есть? — спросил варяг.

— Хоть залпом пей, — неожиданно заулыбался кузнец. — А ты сокол, варяг. Я такого еще не видывал. Как ты их сдерживал, давая мне уйти. Скольких положил. Эхма!

Но вскоре они увидели того, кто умел сдерживать нападающих еще круче. На открытом пространстве у колодца с навесом шла невиданная схватка. Человек десять уличей, визжа и размахивая саблями, наскакивали на высокого худого мужика с длинной дубиной в руках. Тот держал ее поперек, как держат шест бойцы на палках, и умудрялся так орудовать ею, что наседавшие уличи кучей валились ему под ноги, бесполезно размахивая саблями, оказавшимися вдруг необычайно короткими рядом с дубиной киевского бойца. А тот, странно молчаливый перед вопящей сворой наседавших, стоял, широко расставив оплетенные ремнями ноги, и только его длинные волосы отлетали, да резко двигалось высокое тело в длинной рубахе.

— О молнии Перуна! Да это же Боян! — воскликнул Жихарь. И с диким криком бросился на спины тех, кто атаковал певца.

Боян. Былой воин, не растерявший сноровки за годы служения Велесу.

Торир вдруг ощутил странную гордость за него. Вот это скальд! А говорили, что славянские песнопевцы забывают тяжесть оружия, едва их пальцы привыкают к струнам.

И еще Торир увидел, как стоявший неподалеку воин накладывает стрелу на тетиву. В следующий миг варяг выхватил из-за пояса нож, метнул. И не проследив, знал, что не промахнулся, а сам уже наблюдал, как Жихарь наскочил на уличей. Успел зарубить двоих, теперь отбивался. Сжав рукоять сабли обеими руками, он описывал кривым клинком круги, не давая подойти к себе.

Торир перевел дух и пошел вперед. Коротким хлестким движением сделал выпад, отбил клинок. Кого-то толкнул щитом. В следующий миг, отбивая удар, швырнул щит в лицо одному из уличей, левой рукой перехватил уже занесенную секиру за древко, рванул вбок, задев оскаленное лицо кого-то из наскочивших со стороны. То-то, не лезь. Но мясорубка получилась отменная. На Торире распороли кожаную куртку, и чья-то сабля с искрами прошлась по кольчуге. Удар был такой, что варяг вскрикнул. Но цареградский доспех выдержал. А в следующий миг Торир уже вновь вошел в сшибку, пырнул прямым ударом нападавшего в оскаленное лицо. Не было больше мыслей о том, зачем все это. Был только бой. И когда сзади хрястнуло, он узнал этот звук разбиваемых костей. Оказывается, Боян разбил голову уличу, наскочившему на варяга сзади.

Когда настало затишье, Торир устало облокотился о сруб колодца. Где-то на дне плескалась вода, и ему страшно захотелось пить. Но доставать воду было некогда. Он смотрел на тяжело дышащего Бояна, на осевшего у стены Жихаря.

— Уходить надо, — сказал варяг.

— Уйдем, — кивнул, отбрасывая с лица волосы, Боян. — Но сперва я баб своих заберу. Дочь.

— Какую дочь! — огрызнулся Торир. — Она уже за рекой, у Микулы в Городце.

— А ты откуда проведал, что девка туда собиралась?

— Собиралась? Неужели не ушла? — Боян поник головой.

— Из-за меня не ушла. Вот послушал бы ее… Эх! — К Ториру вмиг вернулись силы.

— Где Карина?!

Боян пошел по переулку. Рядом горело. У бревенчатой стены умирал на пригвоздившем его копье один из киевлян. Он еще стонал, и Торир добил его, чтобы не мучался. Сзади их догонял Жихарь.

— Что тебе до Бояновны, варяг? Ему никто не подумал ответить.

В городе, освещаемом всполохами пожаров, оглашаемом криками, по-прежнему была суматоха. Киевляне оказались не готовы к тому, что на Горе появятся чужаки. Теперь перепуганные люди метались между заборами, искали закутки, где бы укрыться. Но многие дворы еще не пострадали, люди пытались отсидеться за запорами. Со стороны некоторых боярских усадеб даже летели стрелы, кое-кто осмелился вывести свою челядь, но это по большей части те, чьи дома уже занимались огнем. В воздухе пахло гарью и тошнотворным запахом крови.

Дом Бояна не пострадал, если не считать выбитой калитки. Боян слабо застонал, кинулся вперед, перелез через наваленные в проеме тела. Торир двинулся за ним. Заметил, что павшие были утыканы стрелами. Похоже, тут отчаянно сопротивлялись. У крыльца лежал большой пес, застывший, словно в прыжке. Но дверь в саму избу была настежь. Слабо метался свет. На пороге лежал с пробитой головой мальчик из челяди Бояна. А рядом спокойно пил из бадьи воду улич в куртке с нашитыми бляхами. Боян так и прыгнул на чужака. Тот крутанулся, блеснули светлые глаза из-под окантовки шлема. Оказалось — баба. Злая, страшная. Рывком скинула с себя Бояна, стала шарить секиру у пояса, но Торир, не дав ей завладеть оружием, рубанул наотмашь. Баба так и осела, хрипя открытым ртом. Боян с Ториром перевели дух, а Жихарь даже не взглянул — скособочившись и все еще сжимая саблю, он уже вбегал в дом. Там, на сбитых в кучу половиках, выла Олисья. Всклокоченная и страшная, она прижимала к себе тело Ивки. Девочка была почти голой, по худеньким белым бедрам стекала кровь. Лицо Олисьи тоже было в крови.

— Где Карина? — кинулся к ней Боян.

Женщина страшно поглядела на него. Потом затараторила:

— Страх-то какой!.. Изверги, что творили, что творили…

— Карина где?! — почти закричал певец.

Но сверху из светелки уже слышался истошный женский визг. Кто-то скатился с лестницы, слышалась отборная ругань с характерным уличским выговором.

Торир первым кинулся в проход. Почему-то вспомнил, что уже бывал тут. Когда приходил убивать Карину… Теперь же…

Дверь в горенку была приоткрыта, слышались крики, топот, метались тени. Торир, споткнувшись на лестнице о тугой лук, почти ввалился в проем. И зарычал страшно, видя, как трое набежчиков пытаются повалить изгибающуюся, кричащую Карину. Он тут же с налета наскочил на того, кто рвал на девушке рубаху. Только темная кровь брызнула фонтаном. Так же стремительно Торир расправился и с двумя другими. Тела их упали прямо на девушку. Она немо и страшно глядела, отползая. Ее белая нагая грудь вся была в полосах темной чужой крови. Торир склонился к ней, и она, узнав его, протянула руки, как дитя. Он обнял ее, прижал к себе, всхлипывающую, дрожащую.

— Все, моя дивная. Все. Я с тобой.

Он не замечал, что говорит на языке своей родины, непонятном ей. Но от звука чужой речи Карина словно очнулась. Какое-то время она еще обнимала его за плечи, но в следующее мгновение резко оттолкнула. Поднялась, отстраняя его все еще протянутые руки. Лицо ее стало суровым. И прекрасным. Никогда еще она не казалась варягу такой красавицей — растрепанная, с еще не высохшими слезами на щеках, с неожиданно горящим взглядом.

— Гад! — вдруг сказала девушка. — Все из-за тебя, змей. Быть тебе с Чернобогом за это.

И вдруг с размаху отпустила ему пощечину. На них от дверей странно глядел Жихарь.

— Что происходит?

В это время на пороге возник Боян, окинул всех взглядом.

— Опосля разберетесь. Теперь же уходим.

Они вышли, прячась в тени заборов. Впереди спокойный и мрачный Торир. За ним Боян с плачущей Олисьей, следом кутающаяся в наспех наброшенную пенулу Карина и Жихарь. Кузнец ослабел от потери крови, девушка поддерживала его.

Торир выглянул за угол. На перекрестке под деревом лежало несколько тел, вниз уводила пустынная темная улица. Было почти тихо, зато теперь отчетливее слышался шум со стороны детинца. Похоже, Рогдаю все же удалось собрать свое дикое воинство, и теперь он намеревался взять приступом последнее укрепление на Горе. Но там не было Аскольда, а значит, Ториру нет дела, как все сложится. Мельком подумал, что у Рогдая может что-то и выйти, если не придет с подмогой князь. Но Аскольд стоял на подступах к Киеву, и неизвестно, что он решит: оставить ли хазар и поспешить на помощь Горе или продолжить удерживать их войско, надеясь, что на Горе отобьются, схоронясь за частоколами.

— Лучше всего сейчас тихо выбраться из города, — сказал Торир спутникам. Он старался не глядеть на Карину, спиной ощущая ее жгучий злой взгляд. — Сейчас пойдем к Лядским воротам. Уличи там прошли, успели уже поживиться, и сейчас их больше волнует детинец.

— Так через Лядские ворота прошли набежчики? — спросила сзади Карина. Голос ее был дрожащим от гнева. Девушка все поняла.

Они стали отступать; Откуда-то сбоку выбежал дружинник. Совсем молодой, хотя и впоясе гридня, но с пустыми ножнами на боку. Сперва он шарахнулся, но потом узнал своих.

— Подними оружие, хоробр, — сухо сказал емуТорир.

Молодой гридень подчинился, подобрал секиру из рук павшего улича, пошел рядом, скороговоркой поясняя, как стоял со своими людьми у Подольских ворот, как на них неожиданно напали. Напали из самого града, жестоко наскочили, ииз всего отряда заставы остался он один. И лишь потому, что успел прикинуться мертвым.

— И как они пробрались наГору, уличи проклятые, — почти хныкал гридень. — Со времен Кия такого не бывало, чтоб чужаки топтали мостовые уверхних капищ Горы.

— Не иначе кто впустил, — неожиданно подала голос Карина. — Изменник затесался в город. Своих не пожалел, клятый.

Торир быстро оглянулся. В душе шевельнулась привычная злость на нее. Однако Карина его сейчас не боялась. И была обозлена. Что ж, если она и дальше будет столь несдержанна… Но он уже понял, что не причинит ей вреда. Может, лишь немного. Как она того заслуживает.

В полутьме вряд ли кто заметил, какими взглядами они обменивались. Быстро перебирались от одной усадьбы к другой, стараясь держаться в тени заборов. Уже успуска сГоры впереди замаячил свет, и выглянувший из-за угла Торир увидел довольно большую группу киевлян с факелами вруках. Вооруженные чем попало, они спешили туда, откуда доносился рев битвы. Впереди бежал длиннобородый мужик в переднике кузнеца, размахивал мощным молотом. Это был мастер оружейного ряда Стоюн.

Торир хотел, было тихо увести спутников, чтобы не вмешались, но Боян тоже выглянул за угол и, узнав своих, вышел навстречу. Его окликнули, стали звать с собой.

«Чистое безумие», — подумал Торир, поняв, что градцы замыслили идти на помощь попавшим в плен киевлянам. Но и его уже увлекли в толпу. Кто-то хлопнул Торира по плечу.

— С нами гридни, они умеют биться! Так ведите же нас!

А Стоюн вдруг узнал Карину и даже заплакал.

— Белёнку мою увели. Солнышко мое единственное. Пока не поздно, вызволять надо.

Возможно, было разумнее отказаться, спастись, пока не поздно. Но, похоже, кроме Торира, никто так не думал. И он тоже пошел со всеми, вздохнул, вынимая меч. Впереди рядом со Стоюном шла Карина. На варяга даже не оглянулась.

Они оказались почти у ворот детинца. Мощные квадраты срубных укреплений были совсем близко, когда они увидели согнанных у капища Белеса пленников. Их охраняло не так и много уличей. Среди пленных были в основном дети, молодые парни и девушки — самый ценный товар. Прижатые к створкам ворот капища, они воздымали руки к стоявшим наверху волхвам, молили их. Те пытались что-то говорить пленителям, кажется, пробовали торговаться за своих. Но уличи больше глядели в сторону детинца, откуда долетал шум.

Когда из-за частоколов появились вооруженные градцы, для охранявших пленников уличей это оказалось неожиданностью. А тут еще пленные, завидев подмогу, так и кинулись к своим. Началась толкотня, раздались крики, лязг железа. Пленных освободили довольно быстро, но тут из-за домов показались вооруженные уличи и началась настоящая бойня. Торир старался держаться возле Карины, оттеснял ее к стене, а она еще тащила с собой растрепанную светловолосую девушку. Торир признал в ней дочь Стоюна. Тот рвался к дочери, но его теснили, и Ториру пришлось совсем туго, если бы не Жихарь. Кузнец где-то обронил саблю, но теперь в его руках была секира, и он лихо орудовал ею, казалось, совсем позабыв о ране. Торир даже восхитился его отвагой. В какой-то момент их взгляды встретились, и они улыбнулись друг другу. Но лишь на миг, ибо опять сходились в сшибке, рубились, оттесняя безоружных пленных от набежчиков.

На капище Белеса стал реветь рог. Ревел странно, с перерывами. Торир узнал этот сигнал тревоги. И детинец откликнулся. Откуда ни возьмись, появился отряд конников. Их было немного, но все как на подбор умелые гридни, и они стремительно оттеснили пеших уличей, ограждая своих.

Во главе конных витязей Торир неожиданно увидел Олафа на своем Малаге. Ярл не бьш хорошим наездником, с горячим арабским скакуном справлялся с трудом, рвал мундштуком коню рот, сжав в кулак поводья, задирал голову. Малага рвался, вставал на дыбы. Увлеченный борьбой с непокорным животным, Олаф потерял бдительность, опустил высокий каплевидный щит. И его тут же нашла стрела уличского лучника. Олаф зашатался, хватаясь за плечо, выронил повод, стал падать. Они были почти у ворот детинца, когда ярл рухнул. Его подхватили сразу несколько воинов, а взбешенный конь рванулся, заметался, опрокидывая пеших.

Натиск со стороны уличей усилился, когда они увидели, как в детинце открыли ворота, чтобы впустить своих. Это был решающий момент. Если уличи ворвутся в последний оплот Горы, можно считать победу за ними. И они напирали, рвались в ворота; дружинники, выставив пики, отталкивали их.

Торир заметил, что его пятнистый Малага совсем рядом, и вдруг привычно засвистел, подзывая коня. Игреневый замер, подняв умную голову и насторожив уши. У Торира забилось сердце при виде того, что друг не забыл его. Миг — и он был уже подле коня, рывком взлетел в седло. Теперь он и еще несколько конников сражались, валя и тесня уличей, пока градцы и пешие дружинники вливались в створки ворот. Торир увидел, как Боян, увлекая дочь, прорвался внутрь, и тоже стал направлять Малагу к воротам. В какой-то миг ему показалось, что Карина оглянулась. Но тут пущенная стрела с такой силой ударила Торира в шлем, что ремешок лопнул и шлем снесло. Торир едва не выпал из седла от удара. А тут еще почувствовал, как на стремени кто-то повис, тянет вниз. Если бы не встреченный им молодой гридень, Торир не удержался бы. А так парень подоспел, отбил врага. Но сам не защитился, и сзади его рубанул воин с бритой головой с длинной прядью улича, что-то дико проревев. Торир не смог отомстить за молодого гридня — он был уже в проеме ворот. Сыпавшиеся с заборолов стрелы защитников заставили атаку уличей отступить. В этот момент Торир различил в толпе отходящих высокий шлем Рогдая с хвостом на маковке. Тот глядел прямо на него. В пламени пожаров его глаза горели огнем. И Торир на миг задержал коня.

— К дьяволу тебя, Рогдай! — хрипло зарычал в шуме схватки варяг.

Ибо Рогдай знал, кто такой дьявол. А Торир больше не глядел на него, пригнулся, въезжая под низкую арку бревенчатой башни. И он не видел, как, оттолкнув окружавших его гридней, странно глядит одноглазый Олаф.

Но Олаф был обессилен. Когда ворота закрылись, он больше не отдавал приказы. Усталый и раненый, он позволил отвести себя к лекарям-волхвам.

Оказалось, что из воевод в детинце в эту ночь почти никто не уцелел. И Торир опешил, когда дружинники стали спрашивать распоряжения именно у него, известного всем как любимца и друга князя Дира. Торир огляделся. Люду тут было как сельдей в бочке. Княжеские дружинники по-прежнему оставались на стенах, метали дротики, стрелы, сулицы в оставшихся за стеной врагов. Торир тоже поднялся на стену. И вновь его взгляд выхватил из толпы Рогдая. Казалось, Рогдай почувствовал это. Он повернулся и вскинул руку с секирой в военном приветствии этериотов — своеобразном вызове на бой. Торир ответил тем же салютом. Отныне они оказывались по разные стороны боя. Еще час назад Торир не поверил бы в это. Сейчас же подумал, что так и к лучшему. У него было дозволение Олега поступать по-своему, и Торир с каким-то облегчением подумал, что не позволит Рогдаю учинить еще большую резню в Киеве. Но самое странное, что в глубине души он почти пожалел, что Аскольд не спешит на подмогу. Ибо Рогдай умел штурмовать укрепления, а его насытившиеся первым разбоем воины уже были готовы повиноваться своему предводителю.

Насколько длинны ночи в начале осени? Ториру эта ночь казалась бесконечной. Уличи, направляемые Рогдаем, действовали умело. Над детинцем словно проносились огненные стаи, столько, зажженных осмоленных стрел посылал неприятель. Целью уличей было подпалить детинец, устроить внутри пожар, чтобы отвлечь защитников укрепления от стен. В детинце и впрямь то там, то здесь начинало гореть. Но на то он и детинец, чтобы быть готовым к натиску. Самим стенам огонь не был так страшен. Широкие срубные кубы были наполнены землей, уложенные в стену бревна обмазаны глиной, а между ними была прокладка из кож, пропи-тайных водой и сырым песком. Иначе было внутри детинца, где громоздились дружинные избы, клети и теремные строения. Но запасы воды и бочки с песком тут имелись. И люди, понимая, что им грозит в случае, если загорятся строения, кидались тушить огонь, сбивали его едва ли не руками, заливали водой. А пока происходила эта толчея, уличи по всем правилам воинской науки шли на приступ, сбивали воинов на стенах стрелами, камнями, дротиками, в то время как другие несли лестницы, закидывали крючья, лезли на стены, закрепившись цепкими «кошками». Сверху на них лили горячую смолу и кипяток.

Торир особенно опасался тарана ворот. И не напрасно: вскоре уличи насели на них. Стали ударять огромным оструганным бревном. Торир со своего места на стене приказывал чем угодно заваливать ворота изнутри, ставить подпоры, а главное, затаскивать на стены самые большие котлы со смолой. И еще его тревожило, что может не хватить боеприпасов. Натиск шел за натиском, и, сражаясь на стенах, Торир с другими воинами то и дело отталкивал рогатинами приставленные лестницы, схлестывался с заскакивавшими на стену воинами Рогдая, почти не обращая внимания на ссадины и ранения, не замечая, чья на нем кровь — своя или чужая. И отчаянно думал: сколько еще они смогут продержаться?

И вдруг пришла подмога. Уже рассвет посерел холодным светом, когда уличи внезапно метнулись в сторону. Торир приник к кольям частокола, глядя, как среди узких строений города появляются все новые и новые конники, тесня уличей. Были они в шишаках и усеянных бляшками куртках, сидели на длинногривых конях русской породы. И среди них Торир неожиданно с радостью узнал Мотишу. Ай да хоробр! Сумел-таки миновать засады волхвов, привел подмогу.

Торир устало облокотился о бревенчатое навершие заборола. Он испытывал какое-то опустошающее облегчение. Стена заборола вокруг него была в бурых пятнах крови. У самого все тело саднило. Но как же было радостно! Они победили. А для кого? Торир в этот миг не думал ни об Олеге, ни о своей мести. Он вновь ощущал, что значит быть своим, стоять за своих людей.

Его кто-то обнимал, откуда-то возник неуемный Боян. В его черных волосах за эту ночь словно прибавилось седины, под глазами появились круги, на щеке виден след от ожога, но сами глаза горели по-молодецки. И прежде чем Торир что-то смог сообразить, Боян обнял его. Торир только застонал в объятиях певца. А тот уже понесся по стене, бросился по сходням к воротам, вместе с другими стал разбирать завалы у створок.

Торир утомленно присел у навершия заборола. Хорошо, что многие ушли со стены, ему хотелось хоть несколько минут покоя. Но оказалось, что для него еще не все окончилось. И даже прикрыв глаза, он уловил рядом движение. А, открыв их, увидел Рогдая. Тот только что взобрался на стену, пользуясь сумятицей и тем, что защитники потеряли бдительность.

— Я не терял тебя из виду, Ясноок мой. Ну, ты и с-сука!

Торир попытался нащупать стоявший рядом меч и неожиданно испугался, поняв, что не успеет, так лихо взвился над его головой кривой клинок Рогдая. Но Рогдай не ударил, застыв с поднятой рукой. И когда он стал заваливаться, Торир заметил торчавший у него из-под мышки черенок стрелы.

Рогдай рухнул, а Торир быстро оглянулся.

Внизу с луком в руке стояла Карина. И на ее осунувшемся, встревоженном лице уже не было прежней враждебности. Они смотрели друг на друга среди окружавшего их шума и толчеи. Ториру вдруг нестерпимо захотелось подойти к ней, но у него это не получилось. Ибо, как бы ни были утомлены люди, их вдруг накрыла какая-то стихия ликования. И Торира внезапно подхватили двое крепких гридней, посадили на плечи, понесли. Вокруг стоял гул одобрения, ибо люди видели, как этот варяг сражался сегодня за них, как отбивал пленных, отстаивал последний оплот детинца.

Торир растерялся в первый миг, а потом, смеясь, стал говорить, что это не он, а они сами спасли себя, но его никто не слушал.

Он видел радостное лицо Мстиши, орущего, что это именно его старшой сообразил послать за помощью к южным заставам. Видел скупо улыбающегося Жихаря, весело хохочущего Стоюна, что-то кричащего ему Бояна. И еще он видел в толпе Карину. И она улыбалась ему — с нежной гордостью за него.

Не улыбался только Олаф. Но его никто не видел.

ГЛАВА 3

Впервые при набеге на Киев пострадал не Подол низинный, не концы городские, а сама Гора. И впервые за последние годы слава за победу досталась не князьям-защитникам, а обычным людям, самим киевлянам и малой дружине детинца. Что же касается Торира, то варяг Резун стал настоящим героем. И оказался к этому не готов. Он даже терялся, когда люди встречали его хвалебными речами и улыбками, зазывали в гости. Почтенные мужи кланялись ему в пояс, от девиц не было отбоя, простой люд звал на свои сборы. Но вскоре из степного дозора прибыла дружина Торира, и он под благовидным предлогом удалился с ними на Самватас. Хотя и тут не было покоя, все выспрашивали, как и что вышло, гордились своим главой и не понимали, отчего он не похваляется подвигом, как принято. Зато уж Мстиша заливался соловьем, рассказывая, как отбивали набег уличей, как остатки врагов бежали к Днепру и спешно уплывали на вышедших из Черторыя ладьях. А там и Аскольд подоспел. После того как хазары поспешили отступить, все, что ему оставалось, это помочь киевлянам гнать окаянных набежчиков-уличей.

В Киеве налаживалась жизнь. Правда, особого веселья не было. Надо было оплакивать павших, возмещать ущерб. Зато на тризне, полагающейся по умершим, старались не кручиниться. Негоже горевать по тем, кого боги забрали в светлый Ирий. И за хмельными чашами с медом, за пышными пирогами люди уже говорили о предстоящем. О том, как уберечь нынешний урожай, как отстраиваться да начинать положенные по сроку свадьбы. Ибо от набега до набега живут люди, а плодиться и размножаться все равно нужно, надо осыпать пшеном новые пары у священных ракит над текучей водой.

Одной из новостей неожиданно стала свадьба дочери известного мастера Стоюна Белёны с кузнецом Жихарем. Жихарь сражался на стенах детинца рядом со Стоюном. Поговаривали, что он помогал тому дочку вызволять из плена, куда угодила известная певунья. Вот оба мастера, старый и молодой, и ударили по рукам, совершив уговор. И Белёна не противилась. Хотя во время свадебного торжества чуть не испортил все Кудряш. Ворвался в избу, где гуляли свадьбу, схватил невесту, хотел силком увести. Но на него набросились, вытолкали взашей. Кудряш бился о ворота, кричал, звал Белену, но девушка не вышла, а ночью, как положено по обряду, разула Жихаря, признавая его власть мужа.

Потому-то Кудряш и не присутствовал на пиру в высокой гриднице детинца. Где бродил, никто не ведал. Да и не больно искали его, зная, что парень найдет, у кого утешиться. И еще обсуждали, как это Жихарь, так добивавшийся красавицы Карины, вдруг ни с того ни с сего засватал Белену Стоюновну.

Зато на пиру, который устроил в честь победы Аскольд, звонко звучали струны гусляра Бояна, громко лился его голос, славя участников сечи. И люди говорили о том, как скромен Боян, славя других воинов, в то время как и сам он показал, на что способен.

На пиру хмурым казался только Дир. И хотя он рассказывал, что уличи ушли наконец-то с Днепровских порогов на запад, к землям волынян, даже пытался приписать себе эту заслугу, его не очень слушали. Что за смелость погонять тех, кто уже обескровлен. Все и так знали, что князь уличей Рогдай, так долго водивший за собой это неспокойное племя, пал именно тут, в Киеве, а его отрубленная голова и по сей день красуется на колу над воротами детинца — одним как наука, другим в устрашение.

Вновь звучали струны Бояна, вновь пел сладкоголосый певец-герой. Был он в новой нарядной рубахе с вышитым оплечьем, на высоком лбу сиял позолоченный обруч.

В какой-то момент Торир подошел к нему, справился, отчего не пришла на званый пир его дочка.

Боян лишь хитро усмехнулся.

— Кто ее поймет, девку своевольную. Может, излишнего внимания Дира избегает, может, кручинится, что Жихарь другую выбрал. А может, тоскует оттого, что ты сам не зашел за ней, не покликал.

Торир отвел взгляд. Ведь и впрямь как-то само собой вышло, что после волнующих событий той ночи, того полного хмельной радости утра они так и не смогли поговорить. В памяти остались только ее теплая улыбка да быстрое объятие, когда она на миг закинула ему на плечи руки, а потом их с Кариной развела бурлящая толпа. К тому же теперь, когда Торир неожиданно возвысился и стал у всех на виду, у него и без нее было чем заняться, надо было вновь искать встреч с перунниками, чтобы узнать, как отреагирует на все Олег Вещий. Казалось, не до Карины было. Да разве и прежде он много о ней задумывался? Но Торир понимал, что им надо поговорить, выяснить, что накипело на душе, и решить, как быть дальше.

Пир все длился, стало темнеть, и в высокие проемы окон гридницы уже вплывали сумерки. Внесли огни, установили вдоль стен на треногах. В этом освещении иначе засверкала дорогая посуда на столах, засияли богатые украшения именитых гостей. Торир время от времени поглядывал туда, где на возвышении сидели князья. Там же восседала и Твердохлеба. Торир обратил внимание на то, что княгиня почти не притрагивается к пище, глядит перед собой странным пустым взором, не нарумяненная, какая-то постаревшая, даже парчовый наряд ее словно не красит. Торир порой ловил на себе ее взгляд. Ясное дело, хочет о дочери поговорить. Миле самое время рожать. Может, и разрешилась уже. Надо бы подойти, спросить. Однако тут к нему подсел Олаф. Рука ярла была на перевязи, пустую глазницу закрывала темная повязка, а другой глаз был красным, воспаленным, как от недосыпания или от излишних возлияний. Олаф и в самом деле был во хмелю.

— Вот ты скажи мне, Торир Ресанд, отчего это, когда Аскольд хотел наградить тебя, ты попросил только игреневого жеребца? А ведь мог на всю жизнь устроиться, разбогатеть, стать боярином, выхлопотав пару селищ подле Киева. Жил бы себе, не зная нужды. А ты лишь лошадь пожелал.

— Я добрых коней всегда любил. А конь этот разве не диво как хорош?

— Не спорю. Однако и конь тебя словно признал. Видел я, какие кубреты он выделывает, когда к нему на конюшню заходишь.

— Тебе-то что? Али следишь за мной?

— Слежу.

Олаф потемнел лицом, в воспаленном глазу мелькнуло нечто нехорошее, злое. А тут еще как на грех рядом заскакал карлик-скоморох Горух, перунов посланник, плясал вприсядку, колотил трещоткой.

Ой, ходи, ходи, ходи,

Ой, тикай, тикай, тикай!

Надо полагать, предупреждает наворопника держаться подальше от не в меру внимательного ярла. Однако Торир уже решил, как отвадить от себя Олафа. Ему сделалось даже весело. Ведь Олаф — сильный мужик, живущий бобылем, даже на пленниц пригожих не глянувший и слепо преданный одному Диру наверняка понимал, что с ним что-то неладно. Но, как настоящий викинг, не мог не гасить в себе этого, скрывал, стыдился.

И вот Торир, чтобы раз и навсегда отвадить от себя ярла, сам склонился к нему, взглянул лукаво из-под длинных ресниц.

— А ведь я заметил твое внимание, Олафушка. Но все гадал — признаешься или нет, что тебя цареградская плотская страсть греет.

И погладил под столом ногу Олафа в бархатной штанине. Ярл отскочил так, что лавка отъехала. Глядел загнанным зверем.

— Ты!.. — взревел он. — Как ты посмел, похабник!

Он прыгнул на Торира, вцепился в него, но их сразу растащили.

— Лад! — закричали вокруг. — Княжий пир не место для суперечек. Лад тут надобен!

— Чего озлился-то ярл? — спрашивали у Торира.

Тот смеялся белозубо.

— Злится, что коня игреневого я у князей выпросил. Ибо ярлу прославленному уж больно жеребцы любы. Не кобылки стоялые, а жеребцы горячие.

Олаф ревел, рвался в удерживавших его руках. Рядом все скакал Горух. Таращил на Торира круглые глаза, пел все то же: «Тикай, тикай, тикай!» Пока Олаф не оттолкнул его ударом ноги, так что скоморох отлетел прочь, едва не опрокинув треногу с огнем.

Обозленного Олафа гридни потащили во двор. Остудить — то есть опустить в чан с водой, как водилось поступать с гостями, не в меру хлебнувшими хмельного.

Чтобы разрядить обстановку, запел Боян. И под звуки его сильного голоса, под перезвон струн все стихли, слушая певца. Торир тоже заслушался. А пел Боян о добром молодце, который ехал на восход, да притомился, лег отдохнуть у ракитового куста на берегу озера. А пробудился от хлопанья крыльев, увидел, как слетелись на бережок три белые лебедушки. Прилетели, ударились оземь и превратились в дев красоты неописуемой. Одна красива, другая пригожа, а третья — и вовсе глаз не отвести. И пока они плескались, плавали, добрый молодец украл белое оперение у самой красивой из них. А как вышли девицы, двое вновь надели лебяжье оперение и упорхнули, а третья стала искать, плакать, взывать к тому, кто подшутил. Просила красавица отдать ее белые крылья, и тогда она станет тому сестрой, женой или полюбовницей сладкой. Вот и вышел молодец, отдал деве отобранное, заключил в свои объятия, и даже Лада сама накрыла их пологом, чтобы страсть их не ослепила солнышко.

Бояна слушали, раскрыв рты, вздыхали. Торир же вдруг поник. Вспомнилось, как некогда вышла к нему из зарослей такая вот краса, вся в белых цветах, и была у них страсть… Он даже заерзал на лавке. Боян еще не закончил петь, как варяг встал, пошел к выходу. Проходя мимо высокого стола князей, поклонился. Аскольд только кивнул головой в высокой шапке, Дир, мрачный, почти трезвый, хмуро глядел из-под обхватывавшего его чело обруча. Твердохлеба была белее обрамлявшего ее щеки покрывала, только глаза горели. Зато сидевшие за этим же столом бояре улыбались, поднимали чаши.

За воротами терема смеркалось. Теплый осенний день подходил к концу, и к вечеру резко похолодало. Клубился легкий туман, лишь тонкий молодой месяц плыл высоко в небе да откуда-то долетала звонкая девичья песня.

Торир поежился. Поверх вышитой белой рубахи на нем было корзно, сплошь в расписных узорах. Плотная ткань тепло грела спину, застежка на плече удерживала его, оставляя свободной правую руку. Этот византийского покроя плащ шили местные мастерицы, был он богат и наряден. Не стыдно и на пиру показаться, и к милой пойти. А сейчас Торир собирался именно к милой. Даже сердце забилось сладко, как подумал о ней — о своей Деве Лебединой.

Он зашел на конюшню. Вперед уходил длинный проход, оттуда, из душной тьмы, тянуло запахом лошадиного пота и сена. Сложенная из толстых бревен конюшня была просторна и достаточно высока, чтобы над ней мог разместиться и сеновал. Торир вспомнил недавние события и подумал: чего стоило окруженным в детинце людям уберечь ее от пожара. Не иначе как полившийся перед тем дождь помог. Но все равно здесь ощущался легкий запах гари — напоминание о прошедших пожарах и о мужестве тех, кто их тушил.

Варяг прошел туда, где стоял княжий подарок — давний друг, верный Малага. Конь заплясал на месте, почуяв прежнего хозяина. Действительно, подумалось Ториру, нельзя не заметить, что жеребец уж больно быстро признал его, а это подозрительно. Но теперь-то Олаф от него надолго отстанет, решил Торир, трепля коня по холке, приторачивая нарядное, обтянутое малиновым сукном седло с черными кисточками. Богатой была и сбруя — вся в посеребренных бляшках. Русы любят на хазарский манер богато украшать своих скакунов. Что есть в мире лучше добрых коней? И возможно, кроме подозрительного Олафа, желание Торира получить в награду на редкость красивого коня ни у кого не вызвало подозрений.

Но едва он выехал с Горы, подобные мысли исчезли, как последние отблески заката над низинами противоположного берега Днепра. Теперь Торир думал лишь о Карине, и мысль о встрече с ней приводила его в невольный трепет. Надо же, дожил — рабыни своей бывшей опасается. Но разве не таилось в нем всегда некое предчувствие опасности, которое вызывала строптивая красавица? А ведь чуть не сорвалась она в ночь набега, едва не выдала его. И впрямь, будь он поумнее, давно убил бы ее, как советовали перунники, — и не было бы повода для беспокойства. Как и не было бы той щемящей радости, которая нахлынула на него сейчас, при одной только мысли о том, что увидит ее.

Торир проехал к ее гостевому подворью. Опять перед ним была бревенчатая набережная Глубочицы, высокое навершие ворот с резными столбами по бокам. И верный страж Третьяк, опирающийся на копье. Третьяк узнал гостя, однако на вопрос варяга о хозяйке отчего-то закряхтел смущенно, стал тереть кулаком пегую бороду, отводил глаза.

— Ушла она, хоробр. И уж сам решай, станешь ли дожидаться или поедешь по дороге на Оболонь. Там найдешь Карину, не должна была еще далеко уйти.

Развернув Малагу, Торир поскакал по открытому лугу до самой гавани Притыки, миновал мост через Сетомль, далее поехал по земле Оболонской, где пахло хвоей и возносились кронами в поднебесье высокие сосны. За их стволами кое-где отсвечивали заводи Днепра, выступали в белесом свете месяца дома рыбаков на сваях, темнели изваяния придорожных божеств — покровителей дорог, их изображали в виде столбов, в резьбе которых угадывалась стать бородатых мужиков с котомками в руках, но на голове каждого — птица с распростертыми крыльями. Оболонская дорога переходила в большак, ведущий мимо Вышгорода на север. «Что же привело хозяйку богатого подворья в сырой вечер на этот путь?» — размышлял варяг.

Вскоре он узнал ответ.

У развилки дорог месяц высветил силуэты. Вороной конь, высокий воин и девушка рядом. Они стояли близко, очень близко. Оба стройные, ладные. Торир узнал Карину по светлой накидке, по стекающей из-под шапочки длинной косе. Узнал и воина, из-под шлема которого выбивались темные кудри до плеч. И сердце подпрыгнуло от догадки. Так вот с кем утешался Кудряш все это время!

Но, похоже, сейчас парень собрался в дорогу, видны были чересседельные сумы на коне. Как видны были и его обнимавшие девушку руки. Рядом крутился большой, светлой масти пес. Карина, отстраняясь от певца, стала гладить собаку по голове.

— Весть-то о себе подай, — расслышал Торир ее негромкий мелодичный голос.

— Это как получится.

Они прощались. Воин отряда Торира уезжал, не спросив дозволения, не поставив в известность своих. Хотя чего еще ждать от такого беспутного! Но то, что он и Карина… Не зря, выходит, поговаривали о них. Не зря стал недолюбливать Кудряша варяг, гневаться на его шутки, недомолвки, намеки.

Кудряш уже и ногу в стремя вставил, но вдруг резко повернулся, заключил Карину в объятия.

Торир застыл на месте, глядел на них, освещенных месяцем, сам, казалось, и вздохнуть не мог, так сдавило в груди. Уехать, что ли? Но он остался, смотрел с высоты Малаги из-за стволов, из тени. Видел, как Кудряш нежно взял голову девушки в ладони, приник к лицу.

— Ах, Карина… Если бы не ты… Пусть Лада великая пошлет тебе веселья и счастья в твоей любви.

Но тут белая собака Карины ощутила рядом чужое присутствие, кинулась, залаяла. Любовники оглянулись, увидели выезжающего на открытое пространство варяга.

— Ты, старшой? — удивился Кудряш. — Не серчай, я передал, чтобы мои предупредили, что уеду. И вот…

Он вдруг осекся. Соображал-то парень быстро. Даже отпустил Карину. Переводил взгляд с нее на варяга и обратно.

— Езжай, Кудряш, — спокойно и властно произнесла девушка.

— Думаешь…

— Езжай, говорю.

Он помедлил еще миг. Потом легко вскочил в седло, поскакал, не оглядываясь. Через какое-то время из мрака донесся его лихой присвист в такт конскому топоту.

Но они уже забыли о нем. Торир тронул голенью бок коня, подъезжая. Пес Карины зарычал сперва, но она прикрикнула на него, притянув за ошейник. Торир смотрел на нее сверху, сидя на коне. Что сказать? Да и какое он имеет право высказываться? А ведь отчего-то считал, что имеет. Их давняя страсть, пережитое вместе, их общие тайны, наконец, казалось, давали ему право разгневаться. Глупо? Сам понимал, как глупо.

— Ты… С этим?

— Да. Худо ему было. А я друзей не покидаю в беде.

О чем это она? Но как спокойна! Потом прошла мимо, ведя рычащего пса за ошейник Торир поехал следом. Вдруг Карина резко повернулась.

— Не смей гневаться! Ты меня бросил. Ты мне враг! Враг Киеву… был.

— А тебе?

Она перевела дыхание.

— Ты моя хвороба, Торир, — произнесла тихо, но с такой дрожью в голосе, что у Торира возликовала душа. Но то, что она сказала потом, заставило его сдержать порыв кинуться к ней. — Разве я не любила бы тебя, если бы ты позволил? Но я чую зло в тебе. Лютое зло. Ты непонятен мне, варяг. За что ты так ненавидишь людей? Почему, то губишь их нещадно, то защищаешь? Где в тебе грань меж силами света и Чернобогом? Я уже давно не страшусь тебя, я никогда тебя не предам, но… Мне худо с тобой.

— Но ты нужна мне!

Такого даже она не ожидала. И вдруг заплакала. Торир не сразу это понял. Лишь когда она села на корточки и зарыдала, обнимая пса, он понял, как ей плохо, как всегда было плохо из-за него, сколько она таила в себе. Может, даже искала утешения у того же Кудряша. Он сам довел до этого. Но больше он не обидит ее. И, соскочив с седла, Торир шагнул к девушке.

Куда там! Ее тварюга едва не кинулась на чужака.

— Да угомони ты пса!

Она не противилась, когда он подхватил ее на руки, усадил на Малагу, сел в седло и поехал. Куда? Почти не понимал. Ее пес, порыкивая, бежал рядом. Карина, еще всхлипывая, сидела, склонив голову, а варяг хмелел от счастья, что едет, обнимая ее, что они наконец-то вместе.

Малага послушно шел, мотая головой, позвякивали украшенные бляхами удила. Месяц все выше всплывал над деревьями, стонала где-то ночная птица, пахло сырой землей. Они выехали на открытый луг, спускавшийся к блестевшему в низине ручью. Земля здесь богата такими вот водами. Земля здесь вообще богата — раскидистыми деревьями с посеребренными месяцем кронами, скошенными травами, собранными в стога, округлые шапки которых высятся на склоне… Торир подъехал к одному из них, слез. Карина соскочила сама, стояла, поглаживая коня по длинной узкой морде.

— Малага. Вот мы и снова все втроем.

— И еще пес твой с нами. Пополнение.

Карина вдруг засмеялась. Сказала, что без такого охранника ни за что не решилась бы бродить в ночи. И Торир опять вспомнил, куда и с кем она ходила. Спросил: у нее, что ли, был Кудряш все это время?

Карина, не ответив, прошла к стогу, села, независимо перекинув косу на грудь. Под меховой опушкой шапочки темнели ее брови, поблескивали глаза. В лунном свете блеснули и полукружья сережек.

— Месяц молодой родился, — сказала Карина, глядя на небо. — Ты знаешь, варяг, что говорят люди о Месяце Месяцовиче? Тогда слушай.

Это была старая славянская сказка о Месяце и его невесте Заре-Зарянице. Они всегда были вместе — ранним ли утром, глубоким ли вечером. Потом Заря уходила на покой. А ясный Месяц охранял ее сон. И вот как-то зимней порой, когда Месяц светил особенно ярко, наслала на него свои чары Морена-Зима, отвлекла стальным сиянием замерзших рек, суровыми вихрями, посвистом метели. И стал Месяц лют и свиреп, от холода его колко делалось всему живому. А от Зари он скрывался за пеленой туманов, бросил свою Зореньку. И стала Заря тусклая и туманная, полила дождями. Да только были у Зари братья — Даждьбог, горячий Сварог и гневливый Перун. Решили наказать они холодный Месяц. Даждьбог залил его дождями, ослепил туманами; Сварог обжег пламенем, а сердитый Перун бросил в него молнию, и разлетелся Месяц на осколки, темно стало в небе. Да только Заре без милого Месяца было не светить.

И умолила она братьев вернуть его, пусть и неверного. Братья послушались. Сходили к Живе и Роду, подателям жизни, и те собрали прекрасный Месяц. И вот, вновь родившись, он снова полюбил Зарю, светил для нее все ярче и ярче. Да только уже была в нем неверная сила. Оттого, дойдя в красе своей до высшей точки, он вновь стал исчезать для Морены. Так и повелось стех пор. Зарю он любит, да все равно наступают дни, когда он исчезает для темных сил. Люди и говорят — неверный Месяц.

— Но когда Месяц нарождается, — рассказывала далее девушка, — все в нем от добра. Оттого все дела и положено начинать по молодому Месяцу.

Когда Карина умолкла, Торир сказал:

— Ты сейчас говорила, как сам Боян. А зачем?.. Я воин, не певец, не скальд. Однако послушай и ты мой сказ. Вернее, быль, как говорят тут. И быль без прикрас. Ну а там и решай — возродится ли вновь что между нами по молодой луне или…

Карина глядела на него так, что он понял, как ждала она этого. Кажется, сейчас мог бы, и оставить все как есть. Но уж очень наболело у него на душе, надо было кому-то высказать все. Выплеснуть то, что таил в себе годами. Таил всю жизнь.

Слова давались нелегко. Не был варяг обучен красиво говорить. Однако когда начал, сперва сдержанно, потом все, более увлекаясь, как-то само собой вышло так, что рассказ сложился. И о счастливом его детстве на этой земле, и о том, как все пошло прахом по вине тех, кому поклялся отомстить. И словно вновь пережил все: и страшную, позорную кончину матери, и то, что узнал совсем недавно — о бесславной гибели отца. Поведал даже о том, на что его обрекли киевские братья, на какой путь, когда он падал до самых глубин, чтобы потом вновь возродиться для своей мести: про то, как рабом был, как унижаться пришлось, чтобы выжить, как искал того, кто поможет отомстить ставшим могущественными князьям Аскольду и Диру.

— Кровная месть всегда свята, девушка. Это закон вечности. И ты не можешь обвинять меня в том, что я следую ему.

— Не могу, — тихо ответила она, еще потрясенная тем, что пришлось узнать о нем. Теперь для нее все его обмолвки, все некогда рассказанные короткие истории слились в одну картину боли. И ненависти, позора и злобы. — Но, знаешь ли, Торир, у меня ведь тоже есть причина молить богов о каре для Дира. Не для Аскольда — тут мне все равно. А вот для Дира…

— Ты можешь сколько угодно молить небожителей. Ты слабая женщина и не способна поступать иначе. Я же поклялся.

В его голосе вновь прозвучали рычащие интонации, он даже взмахнул рукой, так что отлетела пола корзно. Голос же Карины звучал сухо, без эмоций:

— Не о том говоришь, Торша. Ты месть свою давно мог исполнить — ведь все время бок о бок с князьями ходишь. Ты же сам службу такую выбрал… Думаешь, я забыла, что кричал ты Диру в горящей Копыси? Но месть твоя разрослась, как черный омут, куда попадают не столько виновные, сколько невинные.

— Что с того? Знаешь, как говорят в Новгороде? Лес рубят — щепа разлетается.

— Кровавая та щепа, — вздохнула девушка. — Но ведаешь ли, что с такими, как ты, происходит? Я, сорвавшись, сказала тебе в ночь набега: быть тебе с Чернобогом. И болит от этого моя душа.

Он долго молчал. Думал, вот встречусь с ней, помирюсь — и станет легче. А вышло, что она сказала то, в чем он и сам боялся признаться. Нельзя человеку только ненавистью жить. Некогда в далекой земле, где верили в светлого Бога Христа, ему то же говаривал один священник но то был другой край, другая была вера. Здесь же иной мир, жестокий и живущий по своим законам. Но отчего-то даже тут наступал момент, когда не хотелось думать ни о жестокости, ни о мести. Да куда деться?

— Я поклялся, — вновь повторил Торир. — Мне не избавиться от своей клятвы.

А Карина вдруг подалась к нему, положила руку на плечо.

— Послушай меня, милый. Ведь боги все равно умнее и справедливее нас. Думаешь, они не покарают Аскольда с Диром, но иначе, чем это сможешь сделать ты? Ты будешь сколько угодно творить зло, но, пока не свершится воля небожителей, ничего не сможешь сделать, только погубишь душу, развеешь свой путь в Ирий, выложив кровью дорогу к Чернобогу лютому. И я боюсь за тебя.

Он криво усмехнулся.

— Тогда подскажи мне, разумница, как быть?

— Уезжай! — почти выдохнула Карина. — Уезжай, а я… Хочешь, я поеду с тобой? Все брошу и уеду.

Торир быстро обернулся и обнял ее. Не со страстью, как думал, а словно ища у нее поддержки. А она гладила его по светлым волосам, голубила, как маленького. И ему становилось легче. Слушал ее слова о том, что его уход не означает отказа от мести, что он все равно сможет вернуться, но вернуться не наворопником тайным, а с ратью, прийти воином, когда в честном бою он встретит своих врагов, сможет гордо глядеть им в лица, не стыдясь показать, зачем пришел. И тогда она будет гордиться им.

— Я люблю тебя, Карина, — вдруг произнес Торир.

Она замолчала. Казалось, вечность ждала этих слов от него, а сейчас едва не расплакалась. Нет, он сказал это не от отчаяния. Он сказал так потому, что она сейчас была единственным близким ему существом, которому он мог доверить свою слабость. Но он не должен быть слабым. И она стала его целовать уже иначе, возвращая ему силу, будя желание.

Торир даже не представлял себе, как соскучился по ней, как она была ему нужна все это время. И все его старания забыть о ней — уходя с головой в свои заботы, проводя время с другими женщинами, — все было лишь прикрытием, чтобы найти именно ее, довериться именно ей, утолить свой голод именно с ней…

Вечер был сырым и прохладным, но жар их тел словно отогнал холод. Шуршало, осыпаясь, сено, когда они целовались, льнули друг к другу, переворачивались, пока их руки искали застежки на ставшей вдруг такой тяжелой и непослушной одежде. И когда его огрубевшие от меча и конских поводьев руки коснулись ее нежной кожи, он едва не застонал, вспоминая, какая она… как это с ней…

Он целовал ее шею, ее губы, ее плечи, целовал страстно, словно хотел с жадностью выпить всю ее кровь Дыхание Карины стало прерывистым, таким сладостно прерывистым. А ее губы… Только она умела так отвечать на поцелуи, так полностью отдаваться уже в поцелуе. А когда он склонился к ее груди, она застонала, выгнулась. Ее ласки были требовательными, почти молящими. Ах, это такое неудобное корзно… Жесткое, когда ей хотелось мягкости его кожи. И он, оторвавшись от нее на миг, сорвал его с себя, рывком скинул через голову рубаху. Он стоял на коленях над ней, а она прильнула к нему, лаская губами и языком его живот, легкую поросль вокруг сосков на груди.

— Что ты делаешь со мной! — выдохнул он громким шепотом.

— Забираю тебя у тебя самого.

Она смеялась негромким русалочьим смехом, а он вдруг застонал, запустил пальцы ей в волосы и, целуя, вновь опрокинул на сено.

Прикосновения… дыхание… безумные полубредовые слова. Соединение… Их любовь была для обоих как второе рождение. В ней растворились все беды, сомнения и печали. Они двигались в едином ритме, задыхаясь и стеная, пока не растворились друг в друге. И только крупная дрожь сотрясала тела, когда с губ срывались крики, когда мир разлетелся в сиянии слепящих звезд.

Однако это было еще не все. Торир лежал на Карине, усталый и счастливый, но едва он чуть приподнялся, она удержала его.

— Не уходи. Будь со мной.

И ее тело качнулось волнообразно, ноги обвились вокруг его спины, не отпуская. И ему ничего не осталось, как подчиниться. Он сам хотел этого, ее прерывистое дыхание наполняло его тело истомой нового вожделения. И он вошел в нее…

Много раз этой ночью тела их соприкасались и сплетались — да самого бледного рассвета страсть бросала их в объятия друг друга, и голод их тел словно возрастал по мере утоления.

Возвращение было медленным; не осталось сил ни двигаться, ни говорить. И когда утомленная и счастливая Карина наконец задремала на его плече, он продолжал лежать с открытыми глазами, бездумно улыбаясь блекнувшим звездам.

Торир понимал, что теперь все будет по-другому. Как «по-другому» — не знал. Но отчего-то думалось, что отныне в его жизни будет много радости. Ведь его любят в Киеве, у него достойное положение, у него есть свой отряд верных друзей-побратимов. И у него есть Карина.

Было и еще нечто. А точнее, весть о том, что Олег неожиданно оказался доволен его действиями. Во-первых, с его помощью киевляне поняли, что могут отстоять себя без оглядки на защитников — Аскольда с Диром, бог весть, где пропадавших, когда городу была нужна подмога. Во-вторых, Олегу удалось избавиться от столь неугодного соперника, каким оказался амбициозный Рогдай. Однако для Торира даже расположение Вещего не было сейчас главным. А вот то, что он стал в Киеве своим, наполняло душу счастливым покоем.

Вот только если бы… И он впервые стал отгонять неприятное чувство знакомой тревоги, которая змеей шевельнулась у сердца. «Все это наветы», — подумал варяг. Путаница, шутка Перуна, которому он давно не возносил требы. Наконец-то у него все хорошо, и он не позволит привычному злому напряжению овладеть душой. В крайнем случае… И подумал, что если не сладится, то он уедет. С Кариной, как она и сказала.

И, полный благодарного теплого чувства, Торир заснул, вдыхая запах душистых волос Карины и свежескошенной шелестящей травы.

Их разбудило блеяние.

— М-ме-е-е… М-ме-е.

На них глупо таращились желтыми глазами местные белые козы. А невдалеке стайка мальчишек в длинных рубахах, не обращая внимания на спящих в стогу любовников, восхищенно наблюдали за необыкновенным игреневым конем, который пасся неподалеку. Пес Карины, как верный сторож, так и пролежал рядом до рассвета, хотя у него не хватило смекалки отогнать надоедливых коз. Очевидно, он попросту считал их недостойными своего внимания, и поэтому глупые животные разбудили влюбленных, не дав отдохнуть после безумной, сладкой ночи.

Но это было последнее, что могло огорчить их. Они весело искупались в ручье, наслаждаясь даже его холодной водой. Затем Торир отвечал на расспросы пастушков о коне, Карина приводила себя в порядок, а потом они отведали легкой ушицы, которой угостили их мальчишки, восхищенные тем, что витязь не отогнал их и ответил на все вопросы, даже дал подержать свой великолепный кинжал из вороненой стали.

Это было восхитительное утро. Они не говорили о том, что волновало их вчера, они скакали на Малаге, доехали до самих Дорогожичей, где недавно стояли хазары. Однако влюбленным в это солнечное утро было не до тех событий. Они думали только друг о друге, наслаждались друг другом. Карина и не знала, что ее молчаливый варяг может быть таким беспечным и дурашливым. И она только взвизгивала, когда он на быстрой рыси отпускал поводья Малаги, и, пока она судорожно ловила их, он уже сжимал ладонями ее грудь. Его руки постоянно ласкали ее бедра и живот, мяли дорогую ткань платья, словно желая лучше ощутить тело, и, хотя Карина игриво шлепала его по руке, особенно если они оказывались на виду у людей, варяг не унимался. Он щекотал ее, пока она, заходясь смехом, не начинала просить пощады, целовал в шею, смеялся вместе с ней и просто никак не мог оставить Карину в покое.

— Гляжу, ты сильно истосковался по мне, Торша.

— Ты и представить себе этого не можешь.

Когда солнце перевалило за полдень, Карина сказала, что не худо бы все же вернуться. Он тут же согласился, но ей показалось, что какое-то облачко набежало на его чело.

— Тебя что-то волнует, сокол мой? — Он тряхнул головой.

— Марится что-то. Но не думай. Что бы ни было, теперь ты моя, и вместе мы решим, что делать.

Карина ехала перед ним в седле, откинув голову ему на плечо и блаженно полуприкрыв глаза. При подъезде к городу, когда все чаще стали попадаться знакомые, с любопытством взиравшие на влюбленных, она только сильнее прижалась к Ториру. Пусть видят. И так о ней идет молва, как о холодной русалке, избегающей мужского внимания, как о змее, губящей тепло в сердцах женихов ради небабьего прибыльного дела. Теперь же никто не упрекнет ее в том, что она живет пустоцветом. И пусть знают, что первая красавица Киева избрала себе достойного, того, кто любим и прославляем. Ибо ей хотелось гордиться своим избранником. Ей любы были взгляды, которыми провожали их киевляне, тепло становилось на душе от их приветственных окликов и веселых усмешек. У ворот гостевого подворья было людно. Покидал постой кто-то из гостей Карины. В другое время она непременно сама бы пошла, проводить приезжих, пожелала бы доброй дороги и удачи в пути. Обычное дело, когда хозяйка хочет, чтобы выгодные постояльцы вернулись к ее очагу. Но сейчас Карина лишь кивнула Любомиру, зная, что толковый парень сам справится. И невольно спрятала улыбку, видя, как таращится на них с Ториром парень, как хитро усмехается в бороду Третьяк, да и некоторые из ее челяди удивленно глядят на свою такую холодную и надменную хозяйку, которая сейчас ласковой кошкой жалась к варягу.

Во дворе у резного крылечка Торир помог ей спуститься с коня, но не сразу выпустил из своих объятий. Он вдруг как-то странно притих, взгляд его стал пустым. Она знала этот его взгляд, словно устремленный в себя, и боялась его.

— Что с тобой, ненаглядный мой?

Он попытался улыбнуться. Странная у него, однако, получилась улыбка, больше похожая на гримасу.

— Пустое.

Но она видела, как он побледнел, даже капли пота увлажнили завитки волос над бровями.

Карина хотела расспросить Торира, но не осмелилась. После объединившего их полного доверия это казалось странным и тревожным. Но одного Карина опасалась: стать докучливой, задеть то, чего он не желает показать. И когда он вновь притянул ее к себе, стал шептать всякие ласковые глупости, она только подыгрывала ему, стараясь скрыть зародившуюся в душе тревогу.

— Придешь-то теперь когда?

— А ты уже гонишь?

Только позже она поняла, что он попросту боялся. А тогда лишь засмеялась, сказала, что велит сейчас подать им перекусить. Ее стряпухи — превосходные мастерицы, сама таких подбирала, чтобы и справлялись быстро, и знали всякие блюда, как местные, так и иноземные, чтобы всякого уважить.

Карина еще не окончила речь, как поняла: что-то случилось. Руки Торира, до этого еще обнимавшие ее, разжались. Устремленный куда-то за спину взгляд стал острым, как булат клинка. Она оглянулась и увидела, как у ворот подворья показались несколько гридней с Горы во главе с ярлом Олафом.

Одноглазый не сразу заметил парочку у дальнего крыльца. Торир даже успел негромко велеть Карине отойти и, что бы ни случилось, вести себя как ни в чем не бывало. Сам же шагнул навстречу Олафу.

— Ой, ты гой еси, ярл Олаф. Не меня ли, беспутного, ищешь? — Олаф глядел на него сначала сурово, потом в глазу его словно засветился огонь, рот под светлыми усами пополз в сторону в кривой усмешке.

— А ты никак ждал? Что ж, не зря. Чует собака, чье мясо съела. А теперь идем со мной. Князья видеть тебя желают. Герой. Ха!

Слово «герой» он произнес как ругательство. И Торир понял, что пропал. Хотя всегда в душе был готов к этому, но сейчас все словно оцепенело внутри. Удивительно, как еще сумел усмехнуться. Стал спрашивать, зачем так срочно князьям понадобился, заговаривал зубы, а сам быстро решал, как поступить. Пойти или… Ощущение беды стало столь сильным, что понял: лучше бежать. Как? Опять твердил что-то, мол, чтобы к князьям идти, не грех сначала в баньке попариться, новое корзно надеть. Сам же не спеша вместе с гриднями двигался к воротам, туда, где прислужник Карины еще держал под уздцы Малагу. И вдруг оттолкнул Олафа, взлетел в седло, пришпорив коня.

Ах, если бы не этот глупый мальчишка из челяди! От испуга он бросился в проем ворот, закричал, заслоняясь руками, когда вставший на дыбы Малага махал над его головой копытами. И Торир натянул повод.

Вокруг зашумели, заметались люди. Торир уже разворачивал Малагу, наскочил на гридней Олафа, заставив их отступить, а сам брал разбег. Немыслимое задумал, когда, пришпорив Малагу, послал его через частокол изгороди.

И прекрасный арабский скакун словно взялся доказать, что летать могут не только птицы. Рывок его крепкого упругого тела — и они перемахнули через изгородь. А там и мост через Глубочицу миновали. И только тут Малага споткнулся, стал падать, перекувыркнувшись через голову.

Торир вылетел из седла — поразительно, как перевернувшаяся лошадь не раздавила его. Оглушенный, он старался подняться. Конь лежал поперек мостка не двигаясь. Торир вдруг заметил, что за ухом у коня торчит оперенная стрела. Малага больше не двигался. А через его круп уже перескакивали княжьи гридни, набросившись на Торира, заламывали ему руки, зло ругались. Вокруг гомонили люди. Какая-то баба уронила коромысло, вопила — мол, что делается, что делается!

Олаф переступил через поверженное тело коня. В руке его был короткий хазарский лук.

— Что, без коня-то ты не такой уж и сокол? Да только конем и выдал себя.

Он схватил Торира за чуб, запрокинув ему голову. Ярла попробовал было оттолкнуть Третьяк.

— Что творишь, варяжья морда?! Как смеешь хватать киевского защитника?

Но Олаф, расталкивая обступивших его людей, пытавшихся вмешаться, грубо кричал, что на то есть указ братьев-князей.

И повели, поволокли Торира прочь. Следом повалила шумящая толпа. Свободные киевляне ничего не понимали, желали разобраться в происходящем.

В какой-то миг Торир оглянулся. Мельком увидел одиноко застывшую в проеме ворот Карину.

Все. Он понял, что для него все закончилось. А как жаль!

ГЛАВА 4

Под Горой Киева располагались пещерные переходы, длинные и извилистые. Кое-где они расширялись, образуя небольшие пространства под каменными сводами. В углах собирался песок, осыпавшийся сквозь кладку.

Под одним из таких сводов и был прикован к стене Торир, полунагой, с крепко привязанными к вбитым в стену кольцам руками. Руки жгло как огнем — там, где были выдраны с мясом ногти. Кровь капала на землю, мучила боль. Но Торир понимал, что это еще не боль. Не настоящая боль. Пытавшим не было нужды замучить его до смерти, пока он не сознается. И он боялся не сдержаться. Потому и бравировал, нагоняя на себя храбрость, дерзил.

— Дураков слушаете, князья. И сами дурнями выглядите. Что думаете вызнать?

Аскольд сидел на выступе стены, мрачный, хмурый, в длинной черной рубахе с богатым серебряным оплечьем. Голос его звучал бесцветно:

— Что надо, мы и так знаем. Ты же скажи, кому служишь? Через кого связь держишь?

— Да пошел ты… Навозник.

Аскольд всегда гневался, когда слышал свое старое прозвище. И сейчас он резко поднялся, подойдя, ударил пленника так, что голова того отлетела, стукнувшись о стену. Торир сплюнул окровавленным ртом.

— Это так ты оборонялся, сын рабыни, когда тебя дразнили дети свободнорожденных?

Жалкая бравада. Но Торир за нее держался. Твердил, что знает прозвище князя с тех пор, как побывал в краях, где тот родился, где еще помнят тюборинна Оскальда, чистившего свинарники в хлеву своего хозяина. Оттого и нет у викинга Торира почтения к возвысившемуся рабу.

Но Аскольд лишь хмыкнул.

— Плевал я на то, что ты думаешь обо мне, Торир, сын Эгиля Вагабанда. Ага, встрепенулся? Что ж, ты знаешь, кто я, а я — кто ты. Но дальше богов, которым ведомо все и которые молчат, это не уйдет. Ты никогда больше не выйдешь отсюда, мальчишка, никогда не увидишь света солнца. А вот как умрешь — скорой смертью или в лютых муках, мы еще можем потолковать.

В измученном мозгу Торира лишь мелькнуло: откуда Аскольд знает про отца? Неужто Твердохлеба? Но какой ей прок? Разве она меньше ненавидела убийцу детей и мужа? И Торир решил молчать о княгине.

Рядом раздался лязг железа, от которого пленник невольно сжался. Покосился на жаровню, где на решетке лежали орудия пыток — клещи, тиски, железные крючья, длинные иглы. Возле них возился палач — бритоголовый крепыш средних лет, полуголый, в кожаном переднике, как у кузнеца. Он и угли в жаровне раздувал маленьким мехом, как мастеровой — неторопливо, со знанием дела. Был он низколобым, с квадратной челюстью, толстая шея шире головы. Торир его знал. Мусок, киевский кат, палач то есть, которого сторонились люди: оттого, что был он нем, и оттого, что побаивались его, брезговали.

Сейчас Мусок что-то замычал, делая знак князю. Тот согласно кивнул. Тогда кат поднял длинную раскаленную иглу, приблизился к пленнику. Торир закрыл глаза. Вспомнил, чему его учили волхвы: как боль терпеть, как отключаться, когда надо. Но Мусок знал, как действовать, чтобы жертва мучилась, не теряя сознания. Железо вгонял умело — так, чтобы не довести жертву до смерти, чтобы раскаленное жало уперлось именно в кость, не дальше, не причиняя вреда. На стон только кивнул бритой головой, словно одобряя — хорошо держится парень. Мусок полюбовался своей работой, разглядывая черный след на ребрах жертвы. Мясо сразу запекалось, даже кровь не выступила. Варяга трясло крупной дрожью, словно камнями били. Но он не кричал. Лишь хрипел громко, сцепив зубы.

В низкой пещере стоял запах пота и горелой плоти. Запах страдания. А еще было дымно, как в преисподней Хель, так как дым, не находя выхода, скапливался под сводами, ел глаза. И сквозь дым, сквозь боль и страх варяг глядел на своих мучителей. Их было четверо. Кат Мусок, спокойный Аскольд в своей зловеще роскошной черной рубахе, далее, там, где пещера делала поворот, стоял светловолосый Олаф с повязкой на глазу, и уже совсем в стороне, под стеной, сидел на корточках Дир. Как ни странно, Дир казался среди собравшихся настроенным наименее решительно.

— Он мне когда-то жизнь спас, — наконец подал он голос. — Спас от позора и поругания, когда я попал в плен к ромеям. Я по перстню его узнал, который тогда дал ему как памятку. Так что лучше убей его, брат, не мучай.

— А отчего ты, князь, считаешь, что именно он спас тебя? — спросил негромко Олаф. — Ведь ты упоминал, что не видел лица спасителя, что узнал его лишь по перстню. Мало ли где он достал перстенек-то твой.

— Но и ты, Олаф, не видел лица того, кто сжег Копысь, — сказал Дир, отмахиваясь от дыма. — Говорил, что он под личиной был.

— О, я его узнал! — почти вскричал Олаф. Кинулся к пленнику, схватил за потные волосы, откидывая голову. — Его голос. Я все думал, отчего он мне будто знаком? Этот рычащий хриплый голос как-то не вязался с остальным обликом красавца этериота. Вот я и следил за ним, наблюдал. Слежку-то этот хитрец заметил сразу, да и уходить от соглядатаев быстро научился. «Что так осторожен?» — подумалось мне тогда. А как у тебя не ладиться стало, князь, как пошел слух про наворопника… Доносили ведь мне, что этериот сей больно Перуна чтит. Хотя и другие чтут… И этот конь. Я-то давно вызнавал про коня, на котором врага видел. Думал сперва, что это Рогдай неугомонный воду мутит. А потом, когда Киев горел и этериот вскочил на игреневого… Я словно воочию вновь увидел горящий Копысь-град и наворопника на коце. Рычащего, кричавшего, да только без личины. Вот тогда мне все и открылось.

— Помнится, ты еще ранее говорил мне, что тебе не нравился этериот, — заметил Аскольд.

Олаф кивнул, сверкнув единственным глазом.

— Да, говорил. И тебе, князь, и Диру. Что-то с ним с самого начала было не так. И смолу он не жует, как прочие викинги, и наши обычаи словно позабыл. Удивился я и когда мы на Змеевые Валы[139] с ним прибыли, а он глядел на них так, словно уже видел, не поражался, как другие.

— Дурак, — ощерился Торир. — Я в Царьграде видел кое-что похлеще, чем ваши валы.

— Даже иноземцев валы поражают, — спокойно заметил Аскольд. — Но ты лучше скажи, Олаф, как он Витичев называет.

— Витхольмом. Кто еще помнит старое название? А этот оговорился: сказал, будто, возвращаясь из степного дозора, переправлялся через реку у Витхольма.

— Что с того? — хмыкнул Дир. — Мало ли кто мог вспомнить о Витхольме, а для викинга сказать «Витхольм» удобнее, чем по-славянски — Витичев.

— Какой он викинг, если для него даже «солнечные котята» «солнечными зайчиками» называются.

— Ну, нашел, на что обращать внимание, — даже хохотнул Дир.

— Хорошо, что обратил, — кивнул Аскольд. — Хороший у тебя ярл, Дир. Все примечает.

Пока они говорили, Торир отдыхал, набирался сил. Старался совладать с собой, как когда-то его мать, раненая и истекающая кровью, не струсила в свой смертный час. Ненависть к ее погубителям еще была при нем, да только грустно было; что все окончилось. А в том, что это конец, — он не сомневался. Когда же Аскольд неожиданно напомнил Диру, что Торир соблазнил его жену Милонегу, Торир даже нашел в себе силы что-то насвистывать. Тут даже видавший всякое Мусок поглядел на него с невольным уважением.

— Да что мне княгиня моя, — отмахнулся Дир. — Я что, из-за бабы постылой буду ему мстить? Ну, потешился и ладно.

— А то, что он жену твою обрюхатил и спрятал не где попало, а к Олегу Новгородскому отправил, — это как? — даже рассердился на брата за недогадливость Аскольд. — Что за связь у него с Вещим, раз к нему отправил Милонегу? В тереме новгородском жила княгиня, а люди поговаривали, что за себя ее возьмет Олег. Ведь мало кто ведал, что Олег — волхв, давший обет безбрачия. Я как сказал об этом Твердохлебе, она в лице изменилась. А как поведал, что дочка ее единственная родами померла, не сумев разродиться, она вмиг созналась, кто похититель дочери.

«Значит, все-таки Твердохлеба, — как-то устало подумал Торир. — И наверняка не смерть Милы принудила княгиню к признанию, а то, что я ее обманул, пообещав дочь княгиней сделать. Такого она не могла простить. Но насколько зла на других перунников Твердохлеба? Ведь пока этим псам ничего не ведомо о связи служителей с Новгородом».

Торир висел на путах и с неким злорадным недоумением слушал, как Дир продолжает его защищать. Прямо перечить брату не осмеливался, хотя и высказал Аскольду, чтобы тот сперва с женой разобрался, вызнал, как та дочь прикрывала, а не пытал одного из лучших воевод из Самватаса. Послушать — прямо умилиться можно, какого защитника получил наворопник в ненавистном Дире.

— Торир и людей моих Гуляй Полем ходить научил, — доказывал Дир, — и сражался рядом со мной с хазарами, да и город защищал, пока ты под Киевом пугал ничтожных степняков. Все видели.

Аскольд устало вздохнул:

— У тебя, братец, государственного ума не более, чем у петушка на шесте. Я тебе о связи его с Олегом толкую, а ты о фаланге баешь. Лучше вспомни, как тебя неожиданно древляне побили, словно кто упредил их о походе. Вспомни, сколько еще поражений понес ты с тех пор, и всякий раз как будто кто-то наводил на тебя врагов, поганил славу твою былую. И этот кто-то — дружок твой ненаглядный, а точнее, Торир Эгильсон, мальчишка, вернувшийся мстить за отца с матерью, коих мы погубили, придя в Киев. Он это — теперь даже я вижу. Выжил-таки, отродье труса и шлюхи.

Говоря это, Аскольд подошел совсем близко, вглядывался в лицо молодого варяга. И Торир не сдержался, плюнул в ненавистное лицо осквернителя памяти родителей. Тут даже Дир вперед рванулся, глянул на пленника, гневно раздувая ноздри.

Аскольд же только захохотал, вытирая кулаком оплеванную рыжую бороду.

— Считай, что сознался, Эгильсон. А теперь о другом скажи. Об Олеге, о планах его и когда его ждать. А заодно признайся, не твоих ли рук дело — смерть Раж-Тархана и княгини Ангуш? Ох, и много же у меня к тебе вопросов, витязь. Так что приготовься.

И он сделал знак палачу продолжать.

Для Торира началась настоящая мука. Его тело рвали клещами, протыкали, жгли, резали. Торир кричал. Плакал в беспамятстве, молил о пощаде, хныкая, как щенок. В чем-то даже признался, В том, что он и впрямь сын Эгиля и Вальгерд, что ненавидит убийц родителей. К чему скрывать, если они и так это знали. Сознался и в том, что был любовником Милонеги. Но самое страшное было не обмолвиться о перунниках, не сказать, как помогала им княгиня Твердохлеба, — иначе служители потеряют своего осведомителя на Горе. Ибо княгиня так связана с ними, что не выдаст.

Порой от разрывавшегося в мозгу шара боли словно наступало облегчение — Торир терял сознание. Его отливали водой, и вновь страшный голос Аскольда спрашивал; кому и где передавал он донесения, что хотят предпринять враги Киева.

«Мама», — молил Торир, понимая, что силы на исходе, что под пыткой можно признаться во всем.

— Говори! — рычал рядом голос. Уже не Аскольда. Тот брезгливо отошел, и теперь пыткой руководил Олаф, явно получая от этого удовольствие. В какой-то момент даже сам схватил с решетки жаровни раскаленное лезвие, стал срезать мясо на животе Торира. Дымная плоть сжималась судорожно, варяг исходил криком.

— Скажу! Скажу, что знал Рогдая уличей. Он мне дал кольцо Дира. Да только я убил Рогдая. Я…

— А Лядские ворота ты открыл?

Торир не успел ничего ответить, как на него наскочил Дир. То, что он сейчас услышал, было для младшего киевского князя хуже всего.

— Змей! Так ты обманывал меня?! А я еще… Ты, ходивший со мной на сечи, ты проливавший со мной кровь в схватках…

Он задыхался от ярости. Под глазом сильно дергалась нервная жилка.

Торир измученно усмехнулся.

— Плохой из меня воин-побратим тебе, Дир Кровавый. Но как вспомню… Жалею только, что не успел отомстить…

— А-а-а!.. — зашелся криком Дир, кинулся на Торира, стал грызть его, рвать, бить головой о стену.

Еле оттащили его. Торир же опять провалился в беспамятство. Обвис на веревках, уронив голову с потемневшими от пота и крови волосами.

А Дир словно и не видел, вырывался, кричал:

— На куски!.. Чтоб такую муку познал. — Чтоб так извелся…

И вдруг пена пошла у него ртом, он забился, осев на руки Олафа и брата.

Они прислонили бессильное тело младшего князя к стене. Переглянулись. А тут еще Мусок подошел, стал мычать, поясняя знаками.

— Передохнем, — вытер лоб тыльной стороной руки Аскольд. — Мусок показывает, что, если не прекратим сейчас, гад этот помереть может до того, как все скажет.

— Не умрет.

— Я рисковать не намерен, — отрезал Аскольд. — Вы тут душу тешите, а мне дело делать надо. И этот варяг мне сейчас дороже мыта торгового за год. Так что пусть Мусок подлечит его. До следующего раза.

Тут даже Олаф заулыбался.

— Ты мудр, конунг Аскольд. Пусть и впрямь пес этот наберется сил. Чтобы начать все сначала. Чтобы проклял тот день, когда боги пощадили его в горящем Витхольме.

Аскольд хмыкнул.

— Видишь, и ты Витичев Витхольмом назвал.

— Что с того? Я был там. Именно я вынес тогда обеспамятевшего Дира из горящей крепости. И все помню.

Он хотел еще что-то добавить, когда из-за щербатой стены пещеры неожиданно показался силуэт княгини Твердохлебы с серебряной лампой в руке. В отсвете огня парчовое одеяние княгини странно смотрелось за клубами дыма, на фоне серой кладки грубой стены.

— Тьордлейва? — удивился Аскольд. — Что заставило тебя прийти, жена?

Ее лицо было надменным. Но она словно перевела дыхание, когда он назвал ее женой. Взглянула на тело варяга на стене.

— Неужто ничего не сказал?

Аскольд тоже поглядел на бесчувственного Торира.

— Ну, все, не все… У нас любой заговорит. Да, Мусок? — Кат довольно засмеялся, обнажая кривые черные зубы. Княгиня перевела взгляд на Дира. Кивнула, словно поняв, но все же не смогла сдержать выражение брезгливости на лице. Тут же взяла себя в руки, поклонилась почтительно Аскольду.

— Не мешать я пришла, а весть несу. Выйди, князь, наверх. Ибо во дворе детинца собралась людная толпа. Привел их певец Боян, и он, и все эти люди хотят знать, пошто ты схватил любимца киевского Торира Ресанда. Люди любят его, почитают героем и желают знать, что такого натворил…

Она осеклась, когда Аскольд вдруг грязно выругался. А ведь обычно не позволял себе такого при княгине. Сейчас же даже заметался от стены к стене. Потом резко остановился, глядя перед собой.

— Выйти к ним? Что сказать?

— Да как есть, так и говори! — выступил вперед Олаф. — Больно много воли взяли кашееды эти, раз с самого конунга ответа требуют. А Бояна этого… Сдается мне, что если и его Мусоку отдать — много чего понарассказывает.

— Молчи! — поднял руку Аскольд. — Что Дир, что ты — одно слово, чужаки. Или забыл, что киевляне нас на княжение полюбовно звали? Нельзя их злить сейчас, когда весть об Олеге идет, что и князь он получше, и защитник понадежнее. Тем более нельзя Бояна трогать. Он душа киевлян, любимец богов. Любую неудачу тогда на нас спишут, словно мы самим богам в душу плюнули.

Олаф этого не понимал. Отошел, даже не стал помогать князю с Мусоком поднимать и уносить бесчувственного Дира. Молча взял с камня свою накидку, вроде тоже хотел уйти, но замер, взглянув на княгиню. Она стояла перед распятым Ториром, словно глаз не могла отвести.

— Что, хорош ли полюбовничек Милонеги-княгини?

Твердохлеба не отвечала. Закрывшись тканью паволоки от царящего здесь смрада, приподняв лампу, разглядывала варяга. Видела его потемневшее лицо — с разорванным в уголке ртом, со следами побоев, набрякшими веками. Осветив лампой, разглядывала его изувеченное тело, в потеках крови, со страшными, пузырящимися ожогами на светлой коже.

— Что?

Она словно только теперь заметила стоявшего рядом Олафа.

— Ты еще здесь, ярл? Иди, а я хочу поглядеть на того, кто мою единственную дочь погубил. Сладко мне это.

Ярл запустил пятерню в гриву длинных белых волос.

— Ну-ну.

Волоча по полу накидку, он медленно исчез за выступом прохода пещеры.

Твердохлеба продолжала разглядывать Торира. Когда хруст каменной крошки под ногами ярла стих, она быстро оглянулась. Потом, намочив край широкого рукава в кадке с водой в углу, стала обтирать окровавленное лицо варяга. Со стороны это выглядело даже трогательно, если бы темные глаза Твердохлебы не горели при этом как-то странно.

От прикосновения влажной ткани Торир глухо застонал. Вздохнул глубже, стал медленно поднимать голову. С трудом разлепил опухшие веки.

— Тьорд?

Какое-то бесконечно долгое мгновение они смотрели друг на друга.

— Спасибо, что не предал меня, Ясноок.

Он попытался улыбнуться. В уголке его обезображенного рта выступила кровь.

— Не меня благодари, а перунников, которым ты все еще нужна.

Она чуть кивнула. Потом торопливо отставила лампу, сорвала с пальца один из перстней, повернула камень, и он словно открылся. Она поднесла его к губам Торира.

— Вот, здесь зелье заморское, у одного ромея приобретенное. Выпьешь и уснешь. И так незаметно уйдешь в Ирий.

Торир опустил глаза на кольцо. Потом вновь поднял на княгиню.

— Ты все ж боишься, что проговорюсь о тебе?

— И проговоришься, — с нажимом сказала Твердохлеба. — Пыток никто не выдерживает. — Попробовала улыбнуться. — И от мук хочу тебя избавить. Ты просто уснешь, мой мальчик. Это все, что я могу для тебя сделать.

Он глядел на нее, потом напрягся в веревках, выгибаясь, пытаясь отстраниться.

— Сама же предала, а теперь травишь.

Она молчала долго. И постепенно участливое выражение на ее лице сменилось другим — злым, презрительным.

— А ты не предавал меня, когда лгал, что Олег возьмет Милонегу в жены? Ты насмехался надо мной в своей лжи, ты погубил мое единственное дитя. Мою кровиночку…

—Не говори только, что скорбишь об участи Милы, Тьорд. Ты всегда лишь хотела возвыситься с ее помощью. Быть княгиней-матерью при новом властителе.

— Что с того? Или ты думал, что я откажусь от княжества, даже мстя Аскольду? При нем-то я повелительница.

Торир застонал, чувствуя боль и разочарование.

— Теперь ты предашь всех. — Она отвела взгляд.

— Это я еще подумаю. Но водить себя за нос перунникам больше не позволю.

Хотела еще что-то сказать, но закашлялась от дыма. И вдруг схватила Торира за волосы, приблизила его лицо к своему.

— А знаешь, мне сладко, что ты здесь. И не только потому, что погубил Милонегу. Лгал ты или твои хозяева — мне не так и важно. Отдавая тебя Аскольду, я мстила Вальгерд.

Она отпустила его волосы, брезгливо вытерла руку о платье. Варяг словно на миг забыл о боли. Глаза его расширились.

— Ведь вы были подругами с моей матерью!.. Я бы на части дал себя порвать, но молчал бы о тебе в память, о той вашей дружбе.

— Да плевала я на дружбу этой бродяжки воинственной! А вот то, что она бросила меня, что не сражалась за меня до конца, за свою княгиню… Что из-за нее я претерпела все унижение и позор. Что сыновья мои пали… А она бежала, спасая тебя. Своего щенка… — Теперь она почти задыхалась, с губ ее летела слюна. — Я все годы молила богов наказать ее. И если душа ее не рассыпалась за это время в прах, пусть знает, что я сделала с ее сыном!

— Ты с ума сошла, — поразился Торир. — Боги помутили твой разум, Тьорд!

И тут она расхохоталась, зло, торжествующе.

— Нет, я в своем уме. И не было еще никого, кому бы я не отомстила. Тебе ли, Аскольду ли. Что ж, и его тоже не минует моя месть. Я умею ждать своего часа. А теперь… — Она вновь повернула перстень. — Прими это как последнюю милость от меня.

Но он даже не взглянул на ее руку.

— Не дождешься. Я бы и принял это, как избавление, но только не от тебя, змея.

Она криво усмехнулась, чему-то кивая головой. Щелкнула камнем перстня.

— Аскольду выдать меня хочешь?

— Нет. Но милость, принятая от тебя, для меня хуже пытки. — Она словно и не слышала. Все также, чуть кивая, огляделась.

— Выдашь, выдашь, — бормотала княгиня, и ее взгляд блуждал вокруг. Пока не остановился на жаровне, где на решетке все еще лежали орудия пытки. И тогда она заулыбалась. Подошла, стала перебирать их. Наконец выбрала тяжелые щипцы, подняла их словно взвешивая. — Сейчас я размозжу твою голову. Скажу Аскольду, что не сдержалась, мстя за дочь. И пусть он гневается. Ничего-то он мне не сделает.

Торир презрительно смотрел, как она поудобнее перехватывает за рукоять клещи, как, взяв их обеими руками, отступает, отводя руки для размаха. Но потом его взгляд скользнул куда-то в сторону. Он увидел, как из другого прохода бесшумно появился Олаф, стремглав подскочил, схватив руки княгини.

И тогда она закричала, борясь с ним и рыча, пока он все же не вырвал у нее клещи, почти отшвырнув княгиню в сторону.

Твердохлеба упала у стены. Сперва только задыхалась, но быстро пришла в себя.

— Олаф? Вижу, ты хорошо изучил переходы пещер.

— Неплохо, — кивнул он, все еще поигрывая отнятыми у нее клещами. Потом бросил их на решетку. И при этом улыбнулся. — Что ж, и на этот раз меня не подвело чутье. Я ведь всегда чувствовал, — что зря оставил тебя живой Аскольд. Эх, если бы тогда его викинги побольше позабавились с твоим телом… Грязная тварь! Ну, ничего. Как бы ни любил тебя конунг, думаю, он сумеет вызнать, что ты замышляла против него все эти годы.

Но тут что-то насторожило ярла. Он увидел, что расширенные глаза Твердохлебы глядят уже не на него, а куда-то в сторону. Потом глаза ее забегали, она отвернулась. Олаф глянул на Торира. Но тот не отводил от него взгляда. Правда, даже на его обезображенном лице было нечто… какое-то злое, насмешливое выражение.

И тут Олаф услышал легкий хруст каменной крошки за спиной. Резко оглянулся. Поначалу растерялся, даже сделал знак, предохраняющий от злых сил.

В темном переходе пещеры перед ним стоял высокий мужчина с длинной бородой, в светлой одежде. Что это волхв, можно было догадаться по обилию амулетов у него на груди и на поясе.

— Разрази меня Локи! — воскликнул удивленный ярл. — Ты еще кто такой? — И, сообразив что-то, кинулся в сторону. — Эй!

Он подхватил недавно отброшенные щипцы, занес их над головой. И тут же волхв выставил вперед один из амулетов.

— Перун!

В полумраке пещеры словно блеснула молния, такой яркий свет сверкнул на позолоченном знаке Громовержца — тройной стреле-зигзагице. И Олаф вдруг споткнулся, выронил клещи, шатаясь, сделал еще несколько шагов.

— Мои глаза! — Он схватился обеими руками за пустую глазницу и за здоровый глаз, согнулся в три погибели, оседая на землю. — Мои глаза!

Волхв стоял все так же, выставив вперед руку с амулетом, глаза его были широко открыты.

— Ты ослеп, ярл. Такова воля Перуна!

Он все еще смотрел на корчившегося на земле Олафа. Потом перевел дыхание, опустил руку. И повернулся к Ториру.

— Все, Ясноок. Надо уходить.

Какое-то движение происходило в темноте прохода у него за спиной. Торир различил сперва силуэт ползущего калеки Бирюна. А потом даже глазам не поверил, когда из мрака, как светлое видение, возникла Карина.

Девушка так и кинулась к нему. И лишь подбежав, застыла, задержав поднятые для объятия руки. Смотрела расширившимися от ужаса глазами.

— О боги! Торша мой…

Она подняла к нему лицо. Он же слова не мог вымолвить, просто наслаждался тем, что может видеть ее, что она рядом. О таком он уже не смел и мечтать. И только когда ее глаза наполнились слезами, когда они хлынули у нее по щекам, а руки, дрожащие и слабые, протянулись к нему, все еще не смея коснуться, он все же попробовал улыбнуться.

— Мне тоже жаль, что так вышло.

Она закусила косу, давясь плачем. Оглянулась на своих спутников:

— Что же это, Волдут!.. Что теперь?..

Торир мог бы удивиться тому, как она держится с верховным волхвом, но у него и так голова шла кругом от напряжения.

— Думаю, ты не просто так пришел сюда, Волдут?

Волхв держался спокойно. Вынув нож, оглядывал путы, говоря при этом:

— Мы давно знали, что в тереме князя не все ладно. А когда вести из Новгорода о смерти княгини Милонеги пошли, и вовсе поняли: худо дело. Горух должен был предупредить тебя.

Торир облизнул потрескавшиеся губы. Боль не отступала, странно, что он еще мог что-то соображать. Наверное, потому, что не сводил глаз с прекрасного лица Карины. Это словно придавало сил.

— Горух и предупреждал. Но я не понял. Не о том думал… Расслабился. Но здесь-то вы как очутились?

— Меня Бьоргульф привел, — только и ответил волхв. — А теперь надо торопиться. — Но сначала он повернулся к княгине — Иди. Не было тебя здесь, и нас ты не видела. Поняла? Я свяжусь с тобой, когда понадобишься.

Торир хотел, было сказать, что нельзя ее отпускать, что она может предать кого угодно. Но по тому, как спокойно поднялась и пошла прочь княгиня, каким сонным и покорным было у нее лицо, он понял, что и она находится под действием чар Волдута. Это было видно и потому, как она вдруг нерешительно остановилась, когда появился еще один, кто был вхож в эту подземную пещеру, — палач Мусок. Княгиня стояла перед ним, как будто спала, а кат растерянно оглядывался, похоже, еще ничего не понимая. Но удивлен был, даже замычал что-то.

— Спи, — приказал ему Волдут. — Ты пришел и заснул. Спать будешь крепко, два дня. И ничего не запомнишь из того, что видел.

Мусок тут же лег на землю, свернулся калачиком, даже руки положил под щеку. На его лице появилась довольная гримаса.

Торир вдруг заметил, что смеется. Правда, еще стонет и всхлипывает от боли. Потом заплакал, глупо, по-мальчишески. Это были и слезы муки, и слезы облегчения.

Почти рядом извивался на земле Олаф. Стонал:

— Гады ползучие! Чародей проклятый! Мои глаза! Что сделали с моими глазами…

На него никто не обращал внимания. Волдут и Карина, торопясь, уже перерезали удерживающие щиколотки и запястья пленника веревки. В какой-то момент Волдут сказал, что Торир опять обязан жизнью Карине. Это она сообразила отыскать Бирюна, а уж тот нашел, как связаться с ним через перунников.

Торир поглядел на девушку. Она уже не плакала, лицо ее было серьезным, даже суровым. Не глядя на Торира, она орудовала ножом, разрезая путы.

«Ты мое счастье дивное», — подумал Торир. И тут же вскрикнул от боли, когда толстые путы оборвались и он почти рухнул на руки Волдута. Разом взорвались болью все части тела, и Торир со стоном провалился в небытие.

— Что с ним? — дрожа и стараясь не заплакать, спросила Карина.

Он крепкий парень, оклемается. Идем. — И, подхватив бесчувственного Торира на руки, как ребенка, Волдут шагнул к проходу. — Веди, Бьоргульф. Без тебя нам не выпутаться из этого лабиринта.

Калека лежал под стеной, не сводя глаз со стенающего Олафа.

— До третьего поворота дойдете, там подождите.

Волдут перевел взгляд с калеки на Олафа, кивнул, понимая, и вышел. Карина тоже на миг задержалась, глядя на Олафа. И лицо ее стало жестким. Но калека проследил ее взгляд:

— Иди, девица. Я о том же мыслю, но у меня должок остался.

Когда Карина вышла, он подполз к решетке над жаровней, почти любовно стал перебирать орудия пыток. Выбрал длинную, еще не успевшую остыть иглу, пополз, переваливаясь, к ярлу. Тот, видимо, еще плохо соображал, однако почувствовал, что рядом кто-то есть.

—. Кто здесь? Помогите!

— Помогу. Во имя всех богов Асгарда[140] я помогу тебе, Олаф-ярл, как и ты помог мне, когда калечил.

Он сказал это на языке викинга. И Олаф невольно встрепенулся.

— Кто ты?

— Неужто забыл? Так вспомни Бьоргульфа Быстрого, ярл.

И с этими словами он всадил раскаленное железо в глазницу Олафа. Глаз зашипел, мгновенно сварившись. Олаф дико взвыл. А Бьоргульф, страшно оскалившись, продолжал вонзать свое орудие мести в голову ярла. И тот вскоре затих, перестал сучить руками и ногами, вытянулся. Тогда калека рывком, со страшным хлюпающим звуком, вырвал из Олафа иглу. Торжествующе поднял ее вверх и выдохнул:

— Один! Я свершил часть своей мести!

И пополз прочь.

Бирюн не плутал в темноте подземных пещер и легко догнал дожидавшихся его спутников. Опираясь на здоровую руку и культю, он продвигался довольно быстро, чтобы вскоре вывести их к выходу на склоне Горы. Снаружи уже была ночь. У входа их дожидалась еще пара волхвов, а подле них стоял страж, тупо глядел перед собой, ничего не замечая. Тоже находился во власти чар.

Волхвы быстро приняли из рук Волдута бесчувственное тело Торира, уложили в двухколесную арбу, в каких обычно возят горшки на рынок гончары, накрыли сверху дерюгами.

Волдут поднял голову, взглянув вверх, туда, где располагался — княжий двор и слышался гул голосов.

— Видимо, князь еще объясняет градцам, как они ошиблись в своем избраннике, оказавшемся предателем.

Карина резко повернулась к нему.

— Люди ему не поверят. Аскольд ныне не больно люб в Киеве, а то, как защищал их Торир, все видели. Да и песни Бояна об этом уже разошлись.

Волдут взглянул на нее и вдруг ласково погладил по щеке.

— Не поверят, говоришь? Добро.

Но Карина уже склонилась над Ториром, забыв обо всем, кроме него. Волдут какое-то время глядел на нее, вздохнул.

— А теперь тебе лучше оставить нас, девица.

— Как оставить? Да кто же его выходит, как не я?

— Мы выходим. Или ты забыла, что волхвы лучшие лекари? Тебе же сейчас лучше пойти к себе и заняться чем-нибудь, чтобы тебя видело как можно больше людей. Не забывай, Торира взяли у тебя. Не ровен час, еще на тебя подозрение падет. Ибо когда князья узнают, что пташка упорхнула, — ох и разлютуются же!

Карина молчала, Волдут не сразу понял, что она плачет.

— Что ж, я теперь его никогда не увижу?

— Что долго не увидишь — это верно, как и то, что завтра Даждь-бог опять пошлет на небо Хорос-солнышко. А никогда?.. Гм. На все воля богов.

Карина в последний раз коснулась губами лба своего варяга и, больше не оглядываясь, пошла по склону Горы вниз, в то время как волхвы направили тележку с раненым вдоль крутого склона, в сторону реки, где их ожидала лодка.

У входа в пещеру какое-то время оставался лишь Бирюн. Почесывался, поглядывая на стоящего истуканом стража, напевал себе под нос:

Воля богов. Где она?

В сверкании молний. В течении реки.

В людских судьбах.

И что бы ни вершил смертный,

Лишь великие боги решают его участь.

Но каждый дождется своего часа

И лишь тогда узнает, что предрекли ему великие боги.

Он пел хрипло и заунывно, чуть раскачиваясь, поднимая изувеченное лицо к ясным осенним звездам. Потом закряхтел и потащился вниз, искать место, где бы мог всласть выспаться до утра. Ибо сегодня он мог спать спокойно.

ГЛАВА 5

Это был один из тех дней Велеса, когда полагается не молить о чем-то, а воздавать хвалу за полученное. И, как всегда бывает в таких случаях, людей на капище пришло меньше, чем когда приходилось просить.

«Люди всегда неблагодарны», — думал князь Аскольд, глядя на мутную за грудневой изморосью толпу. Как правитель, он понимал это особенно. Всегда что-то требующие, недовольные, избегающие жертвовать на нужды города, люди бывали покладисты, только если в чем-то нуждались. Получив же требуемое, сразу забывали благодеяния. И Аскольд, все понимая, никак не мог с этим свыкнуться. Порой даже думал: не бросить ли все, не вспомнить ли молодость и не уйти ли по зыбкой кровле царства Эгира[141] попытать удачи? Но знал, что никогда так не поступит. Так не поступал никто, кто добился власти.

«У меня просто скверно на душе, — думал князь. — Это пройдет, как только настанут морозы. Всегда так бывало. Поеду по морозцу на ловы и как рукой все…»

Однако морозам пора бы уже и наступить. Грудень всегда начинал зиму, нес снег. Иначе было в этом году. Дожди шли уже месяц, и Аскольд с боярами даже подумывали, не начать ли возводить дамбу у низинного берега Подала. Неровен час, Днепр выйдет из берегов, как уже бывало. Решили обождать. Все решили — и бояре, и старейшины концов. А вот, не дай боги, разольется река — его одного обвинят.

Аскольд в последнее время часто чувствовал себя усталым — это вызывало у него потаенное чувство стыда. И сердце постоянно ныло. Князь постарался отвлечься, следил за священнодействиями волхвов Белеса. Здесь, в Киеве, волхвы Змея носили не какие-то хламиды, а добротное алое сукно, вместо овчинных накидок облачались в меха. Нигде себе такого служители Змея-Белеса не позволяют, чтут традиции, а здесь уже привыкли к роскошному, как у нарочитых бояр, виду служителей. Правда, люди говорят, что киевские служители Белеса совсем мирянами стали при попустительстве князей. Волхвы других божеств такого себе не позволяют. А в последнее время люди стали особенно почитать перунников, хотя князья объявили их доглядниками враждебного Новгорода и изгнали. Люди поговаривают, что ушедшие в дальние леса волхвы Перуна-Громовержца, удалившись от мирской суеты, только сильней слились с духом богов, живут в глуши, не отвлекаясь на соперничество с другими волхвами, познают мудрость. Стоило кому-то из перунников появиться вблизи поселений — и к ним спешили, несли подношения, вызнавали у вещих судьбу. Получалось, что, желая унизить перунников, Аскольд с Диром только добавили им популярности. Велес же… К Велесу привыкли. Но в Киеве, где так чтут богатство, он еще в силе.

Моргая от моросящего дождя, Аскольд поднял лицо, глядел на уходящее ввысь изображение бога Белеса. Огромный столб-истукан подателя богатств был весь в искусно вырезанной чешуе, только наверху выступал сквозь мглу резной лик бородатого оскаленного мужика в водруженном сверху турьем черепе с расходящимися позолоченными рогами. Перед Белесом горел в кругу камней неугасимый священный огонь, сейчас дымивший нещадно от дождя. Волхвы же, несмотря на дождь, щедро поливали вырезанное божество водой. С неба, что ли, ее мало? Но так полагалось. Говорят, Змей-Велес любит влагу. Аскольд помнит, как раньше капище божества находилось на низинном лугу у Оболони: обычно капища этого божества располагаются в низинах, только в Киеве он возвел его на Горе. А волхвы что — только довольны. Но доволен ли сам Белес?

Впрочем, Аскольду не было никакого дела до божества славян. Наблюдал со скукой за действиями волхвов. Тоскливо было, видел это не единожды. Но верховный волхв сказал, что погадает ему сегодня на жертвенной крови, определит судьбу. Ради этого Аскольд и пришел. Несмотря на отвратительное настроение, несмотря на усталость, ломоту в костях и непрекращающееся нытье слева в груди.

Рядом, дожидаясь окончания обряда, переминался с ноги на ногу брат Дир. Аскольд был удивлен, когда Дир решил пойти на капище. Обычно он не выдерживал долгих славянских ритуалов. Вот и сейчас мнется недовольно, раздраженно вздыхает. Однако не уходит. Аскольд покосился на брата. Тот был без шапки, по его лицу стекала вода, бритый затылок блестел мокро, а рыжий чуб совсем прилип к глазам. Дир тряхнул головой, фыркнул, как конь, только алый камень в серьге закачался. И еще Аскольд обратил внимание на то, что брат все время глядит в одном направлении. Постарался проследить его взгляд.

Дир глядел в сторону собравшихся у капища Велесу киевлян. Они были принаряжены — в лучших опашенях с меховыми воротниками, в вышитых замысловатыми узорами накидках-корзно, бабы с длинными колтами у висков. Да только все это смотрелось как-то жалко под дождем. И все же один человек выделялся среди толпы, не выглядел несчастным, следил за ритуалом внимательно и с гордостью. Боян. И, показалось Аскольду, младший брат глядел именно на него.

Аскольд тоже задержал взгляд на певце. Этот безмозглый гусляр в летах… Голос у него от богов, тут ничего не скажешь, но во всем остальном — престарелое дитя. Но все же Боян — глас Киева. Аскольд это явственно ощутил не так давно. И словно дымная сырая пелена развеялась — так отчетливо вспомнил он недавние события: всполохи огней на бревенчатых строениях детинца, множество факелов, недовольный гул толпы.

Аскольд помнил, как глядел на них — на купцов с холёными бородами в добротных кафтанах; на воев в дубленых куртках; на мастеровой люд в длинных рубахах, многие были даже в рабочих передниках, не удосужились снять. Видел их крикливых жен — как же без баб, не на вече ведь пришли люди, и женщины не отказали себе в удовольствии пошуметь в толпе. Были тут и нарочитые бояре. Он узнавал их — Вышеслава, Гурьяна, Ольму. Даже Микула прибыл из Заречья. И все со своими людьми. Так что народу на тесный двор детинца тогда набилось предостаточно. Но привел всех именно Боян. Сам Велесов любимец стоял впереди толпы с гуслями через плечо; он один не шумел, смотрел на князей — на него, Аскольда, в еще пропахшей пыточной черной бархатной рубахе, на еще обессиленного после припадка Дира.

Аскольду тогда казалось, что он легко сможет усмирить толпу. Поднял руку, привычно призывая к тишине. Но толпа продолжала шуметь. Слышались выкрики:

— Своевольничаешь, варяг!

— Веча на тебя нет!

— Сам с братцем шлялся где-то, пока уличи нас резали, а теперь наших защитников караешь?!

— Пошто Резуна-то схватили? Покайся перед народом! — Аскольд пытался втолковать толпе, что их Резун — наворопник Олега Новгородского. Его не слушали, пока Боян с силой не рванул струны, перекрывая гул голосов. И, выступив вперед, потребовал от князей ответа. Вот каков был Боян. Город слушался его, как никогда не слушался своих благодетелей — князей.

Все это вспоминалось сейчас с тоской и обидой. Подумать только, а ведь Аскольд Бояна за друга почитал, терем ему подарил на Горе, на пиры звал. И пока Боян был полезен, Аскольд был щедр на благоволение к нему, хотя и считал, что облагодетельствованный певец должен чаще петь о его подвигах. О его и Дира. А тот пел о чем вздумается. Дурень. Но, оказалось, дурень был себе на уме.

— Я бился плечом к плечу с Резуном в ту ночь в Киеве, — заявил Боян. — Я видел, что он не щадит себя, спасая градцев. Не может предатель так стоять за людей, если желает городу зла. Это так же верно, как то, что нами правят боги.

Аскольд старался доказать, что Торир уже почти признался во всем…

— Под пыткой любой в чем хошь признается, — говорили в толпе.

Вот и попробуй доказать, что их Резун сам же наверняка и впустил находников-уличей. Аскольд чувствовал, что не в силах переупрямить толпу. Те только и кричали (а Жихарь больше других), что Торир сражался за них, что отбил пленников, которых собирались угнать уличи (Стоюн ревел об этом, как хорошая сурма), кричали, что Торир никогда не подставлял их в походах и походы те были славными (тут Фарлаф, Даг и юркий Мстиша даже мечами стали бить о щиты).

Дир тогда посоветовал кликнуть Олафа, который давно следил за наворопником и разобрался лучше других, что к чему. Это был хороший совет… если бы его можно было выполнить. Но то, что им открылось, когда вновь спустились в пещеру под Горой…

.Аскольд до сих пор не мог найти этому объяснения. Без чародейства тут явно не обошлось. Но тогда даже не было возможности разобраться во всем. Еле удалось успокоить людей, заставить разойтись. Но и их дивило необычное исчезновение Торира, странная отрешенность княгини Твердохлебы, спящий непробудным сном кат Мусок. Чтобы люди удостоверились в этом, пришлось впустить выборных от Киева в подземелье. Народ сам выбирал, кто пойдет глянуть, не лгут ли князья. Потом толпа все же разошлась, но разговоры не утихали. Тем временем Аскольд и Дир рассылали своих соглядатаев, старались выследить, разыскать сбежавшего пленника: Не мог же он после пыток далеко уйти. Вот если бы изловить да заставить покаяться перед киевлянами… Но Эгильсон словно сквозь Гору провалился. И хотя в Киеве о нем говорили, даже хорошо говорили, но не было и следа того, чтобы он где-то мог обитать.

И еще Аскольд понял, что возненавидел киевлян. Их тупость и неблагодарность бесили его. Сколько же он сделал для них! А они помнили только сражавшегося за них варяга. Поэтому зря Олаф взял Торира на виду у людей, когда надо было подсуетиться тайно, чтоб весть о поимке не пошла по вольному городу. Но князья были тогда еще уверены в себе, да и открывшаяся им, правда, доводы Олафа, признания Твердохлебы подстегнули. Ведь давно знали, что рядом чужак-предатель. Боялись упустить.

Дир после тех событий изменился. Тяжело пережив смерть верного ярла, он словно присмирел. Но Аскольд не верил в смирение брата. Ждал, что тот выкинет. Их власть и так пошатнулась, не ровен час киевляне решат, что пора кликнуть иного правителя. Как кликнули в свое время их самих. И Аскольд даже побаивался, что знает, кого позовут. Олега, о котором все чаще шли разговоры. Что ж, люди глупы, чужой князь им всегда кажется более умелым да мудрым. Ну, уж поглядим. Не зря ведь Аскольд новгородским боярам приплачивает, чтобы те почаще вече созывали, не давали волю новому князю.

Обрядовые заклинания волхвов Белеса, подходили к завершению. Служители сами сократили их, когда дождь усилился. Теперь пришло время треб.

— Прими наши дары, великий Велес. Прими плоды труда нашего, дары земли, которую ты наделил богатством, — вещал волхв, воздев руки ладонями к изваянию божества. — Все тебе, Велес могучий, «скотий бог», покровитель богатства, податель вдохновения и удачи в пути!

Люди стали нести подношения: в основном молоко, сыры, сметану — известно ведь, как Змей-Белес до молочного охоч. Несли Велесу и яблоки, смородину, грибы, рыбу. Несли и птицу, и яйца, к которым Велес тоже был расположен. Но никогда на алтарь «скотьего бога» не клали жертвой ни корову, ни овцу, ни лошадь. Это означало прогневить его. Зато последний собранный в округе сноп ему подносили торжественно, специально приберегая до обряда. Сноп так и положили, оплетенный лентами, в костер перед столбом-изваянием. И как раз вовремя, ибо под полившим ливнем живительный огонь совсем было угас.

Люди, сделав подношение, по большей части уходили. Вот к волхвам шагнул и Боян с полной корзиной отборных яиц. Аскольд проводил его взглядом. Одновременно почувствовал, как подался было вперед Дир, и невольно положил руку на локоть брата.

— Не смей трогать гусляра. Не время…

— А? Что? — недоуменно глянул Дир. — Да пошел он… Нужен мне больно.

И, скользнув взглядом по толпе, заулыбался чему-то.

— Меня кто-то другой интересует.

И тогда Аскольд понял. За Бояном шла его дочь, Карина. По дождливой поре в длинном плаще с островерхим башлыком на хазарский манер. Любая другая под такой грубой одеждой казалась бы неуклюжей, а эта ничего — и под тяжелыми, спасающими от влаги кожами кралей выглядит. Из-под низко надвинутого башлыка были видны только ее подбородок да яркие губы. А все равно угадывается красота. И Дир глядел на нее не отрываясь.

Аскольд вздохнул. То, что Дир и прежде на эту девицу внимание обращал, он знал. Да только Бояновна не больно отвечала на заигрывания младшего князя. Вот и сейчас прошла, словно не заметив, как Дир шагнул в ее сторону. Отдала служителям корзину с подношением и заспешила прочь.

— Что она тебе? — вздохнул Аскольд. — К ней не очень-то и подступишься. Сам ведь знаешь. А обидишь… Боян из-за Торира город поднимал, а из-за дочери всю округу взбаламутит.

Дир отвел взгляд от удалявшейся девушки, посмотрел на Аскольда почти с насмешкой.

— А может, я все ладно устрою? А там тебя и сватом зашлю к чернокосой красавице. Что скажешь, брат, хороша ли будет из Карины-то княгиня Киевская?

Шутит, что ли? Хотя в этом был и резон. Карину в Киеве уважают. Стань она подле Дира, не меньше почета тому будет, чем Аскольду, женатому на Твердохлебе Киевне. Да только кажется старшему князю, что со сватовством этим вряд ли сладится. И он совсем иное вспомнил.

— Ты, Дир, лучшее подумай о том, что люди о ней говорят: якобы она и враг наш Торир полюбовниками были. Многие видели их вместе в то утро, когда мы проклятого взяли.

— А я о том и думаю. — Дир повернулся, в его глазах словно изморозь холодная. — Девка эта многих избегала, а Торира подпустила. И каково ему будет узнать, что я ладу его прекрасную под себя подмял? Сам-то, небось, прибежит, когда узнает, что я с ней.

Аскольд глянул удивленно. Не такой уж и пустышка его братец. И он ничего не забыл Ториру — ни как тот обманом расположение Дира получил, ни как ломал его военные планы, ни как разделался с Олафом. А он-то, старый дурак, думал, что Дир, как другие, под чарами дочки Бояна оказался.

Дир же продолжил:

— Я ведь еще когда про нее узнал, все думал: где я ее раньше видел? Такую красу разве забудешь? Но вот откуда ее знаю, не помнил. Да Олаф — пусть моему ярлу достанется лучший кубок в светлом чертоге Валгаллы! — как-то подсказал, кто она. Но Олаф баб не любил, вот я и думал сперва — наговаривает, мол. Дескать, из-за нее я поругался с радимичами в Копыси. Я поначалу все не мог поверить. Но ведь пес этот, Эгильсон, тоже был там! Уж не связана ли она с ним? Хотя, может, совпадение?

И он оскалился торжествующе, глядя вслед ушедшей Бояновне.

— Вот примну ее под себя, там и разберусь во всем.

Но вскоре Дир позабыл о Карине. Толкнул брата в бок локтем, указывая в сторону.

— Гляди, какую волхвы для Змея припасли. А еще говорят, что краше Карины на всей полянской земле нет.

Ну, хоть головы он от Бояновны не терял. И теперь с удовольствием разглядывал ту, кого в этот день было решено положить на алтарь Белеса.

Змей-Велес особенно охоч до красивых девок. Поэтому его служители загодя подбирают ему невесту из лучших. Сейчас же закутанные в меха волхвы вели под руки ладную девицу — высокую, с длинными светлыми волосами, с лилейно-белым личиком, большеглазую.

Те из пришедших на капище, кого не разогнал дождь, с интересом наблюдали за происходящим. Жертвоприношение — всегда зрелище, к тому же верховный волхв Белеса по крови жертвы делает предсказание. И все ждали, что он скажет. Аскольд же ждал с особенным нетерпением. Недаром князь не далее как вчера положил на алтарь две пары золотых гривен.

Между тем жертвенную девушку подвели к каменному алтарю перед столпом божества. Она словно ничего не замечала. Ее лицо было сонным, отрешенным. У жертв обычно всегда такое выражение перед обрядом, ибо волхвы знают, как успокоить предназначенных в жертву, знают, чем опоить, чтобы жертва была на все согласна. И сейчас девушка стояла спокойно, даже ее заливаемые дождем глаза не моргали, словно у статуи. Но ее тело под мокрым, ставшим почти прозрачным одеянием было еще живым и соблазнительным. Мокрая тонкая ткань облепила грудь с темными сосками, прилипла к животу, обозначив даже пупок, прилегла к неожиданно крутым при такой тонкой талии бедрам.

— Хороша, — даже прищелкнул пальцами Дир. — Но так ведь придирчивый Велес и не возьмет, кого попало. Интересно, сами волхвы успели проверить, какова избранная для божества невеста?

Он сказал это достаточно громко, чтобы на него поглядели. В толпе зрителей даже кто-то засмеялся. Но на таких тут же зашикали. Как-никак сейчас происходило таинство, священнодействие, и зубоскалить было непозволительно.

Тем временем двое волхвов, удерживающих под руки жертвенную девушку, словно повинуясь неслышному приказу, глухо замычали-завыли:

— Невесту прими, податель удачи, славный Змей-Велес небесный, бог всемогущий.

Ее положили на алтарь, и верховный волхв занес над покорно лежащей невестой божества древний кремниевый нож — ритуальное орудие, привычное к человеческой крови.

Аскольд смотрел на все с непривычным для него волнением. Спрашивается, с чего бы ему волноваться, ведь он уже не раз видел подобное? Но он ждал предсказания. Ждал, когда по жертвенной крови волхвы предрекут будущее. Ибо никогда еще оно не казалось ему столь туманным и неопределенным. Князь даже шагнул вперед и… Он упал.

Поскользнулся на мокрой траве и упал. Или не поскользнулся? Какая-то непривычная слабость подкосила колени. И он какое-то время лежал, моргая от дождя, пока верные гридни не подхватили, подняли. Аскольд стоял, набычившись, представляя, какой у него сейчас жалкий вид. Мокрый, рыхлый, в прилипшем к выпирающему брюху плаще.

Волхвы между тем продолжали разделывать невесту божества. Вошедший в тело нож теперь с хрустом двинулся наискосок вверх, взламывая ребра. Потом волхв с торжествующим возгласом вырвал из груди жертвы еще пульсирующий комок сердца.

Все было как всегда. Аскольд видел, как еще живое сердце опустили в неугасимый огонь, как волхвы, не переставая петь заклинания, склонились над телом, стремясь по текущей крови угадать волю божества. Они стеной окружили алтарь, так что за их спинами в намокших мехах ничего не было видно. И, похоже, их что-то смущало. Дважды верховный жрец недоуменно оглядывался на князей, опять склоняясь над телом жертвы. Аскольд, еще ощущая неприятное головокружение после падения, не осмелился приблизиться. Послал вперед Дира.

Младший брат вскоре вернулся. Теребил серьгу в ухе, пожимал плечами.

— Глупости говорят. Вроде как кровь из девушки не вытекает. Может, просто дождь ее смывает? Но они не видят потоков, по которым можно было бы что-то прочесть. Может, перепили вчера медовухи, вот и маются головами?

Только позже, когда люди разошлись, так и не дождавшись предсказания, верховный волхв подошел к Аскольду.

— Я на тебя загадывал, княже. Но бог молчит. Такого я еще не припомню. Или…

Он замялся, стирая потоки воды с шишковатого оголенного темени.

— Говори! — приказал Дир. Аскольд же только кивнул.

— Раз бог ничего не показал, значит, у тебя, Аскольд, ничего и не будет. Ничего.

— Это как?.. — неожиданно хрипло спросил Аскольд. Едва не застонал, так заныло в груди. — Это… смерть?

Но волхв отрицательно покрутил головой.

— Смерть, княже, кровь показала бы. А так — ничего. Ни жизни, ни смерти.

Только бравада и злые подтрунивания Дира над волхвами придавали Аскольду сил, когда они уходили с капища. К князьям подвели коней, с наборных удил которых свисали лисьи хвосты, сейчас намокшие и жалкие. Аскольд вдруг почувствовал, что сам не заберется в седло, пришлось просить гридней подсадить. И так стыдно вдруг стало. Поглядел на легко вскочившего в седло Дира и махнул рукой.

— Езжай, брат. Я же… Проедусь кой-куда.

Никаких дел у него не было. Но отчего-то решил, что подышать воздухом ему сейчас лучше, чем греться у дымной каменки. Вот и поехал… Куда? Сперва к Угорской горе, где еще год назад велел начать возводить себе курган. И возводить по всем правилам, выложить бревнами утробу кургана, куда можно было бы поместить корабль с его Телом. Местные недоумевали, отчего князь заранее могилу себе готовит? Славяне сжигали своих умерших в домовинах, и только пепел вверху засыпали землей, поднимая курганы. К ним они сходились в поминальные дни всем родом, чтобы попировать, поесть да помянуть усопших родичей. Аскольд же хотел, чтобы его курган вырос на славу, чтоб был он не меньше, чем у иных конунгов на его далекой родине.

Но поездка его расстроила. Насыпь-то, конечно, уже возвели, да и бревна доставили из леса, однако теперь все приостановилось из-за ненастья. Пришлось отругать смотрителя работ, хотя тот был из викингов, давно непригодный к воинской службе, но знавший, как возводить курганы. Не стоило его ругать при посторонних. Варяги созданы, чтобы править другими народами, их не следует прилюдно порочить. Да к тому же от волнения боль в груди усилилась. Князь даже согнулся в седле. И услышал рядом:

— Что, даритель злата, спешишь с устройством могилы? Предчувствуешь, что скоро тебя увлечет туманная Хель?

Это было сказано на его языке. И эти дерзкие слова…

Но Аскольд только презрительно скривился, увидев говорившего.

Бьоргульф, которого здесь все зовут Бирюном. И мало кто помнит, каким воином он некогда был. Но по приказу Аскольда его так покалечили, что тому ничего не оставалось, кроме как валяться в грязи и ругаться. Князь так и сказал ему подвывай теперь, как бездомная шавка, былой ясень брани. По-иноземному сказал, чтобы никто не понял, как владыка Киева реагирует на ругань калеки. Но на себя разозлился — за то, что уделил внимание поверженному врагу.

— Не зря ты сюда прибыл после предсказания волхвов, — только и ответил Бирюн и пополз червяком в грязи.

Лишь отъехав достаточно далеко, Аскольд подумал: откуда ползающий калека знает о предсказании? «Ни жизнь, ни смерть» — сказали волхвы. И полезло в голову всякое: о душах блуждающих, о кромешниках, не имеющих пристанища и мающихся до скончания века.

Вот тогда-то Аскольд и решил отправиться на Подол. Ехал все так же, не спеша, чувствуя, как холодит спину промокший под дождем плащ, как оскальзывается на кручах конь да ворчат недовольно гридни.

Недалеко от основных построек Подола, ближе к городскому лугу, стояла длинная срубная изба с крестом наверху. Это был христианский храм, который Аскольд обещал построить в Киеве ромеям, когда находился у тех в плену и вынужден был креститься. Но хоть он и по сей день продолжал носить на груди серебряный крестик, однако в Христа не больно-то веровал, да и посещал храм только из-за его священнослужителя, отца Агапия, слывущего превосходным врачевателем.

Сейчас Агапий лично вышел на крылечко, длиннобородый, худой, лысый, в черном, по-бабьему длинном одеянии, с серебряным крестом на груди.

— Здрав будь, раб Божий Николай, — кивнул он князю безо всякого подобострастия.

— Говорил же, не зови меня рабом! — огрызнулся Аскольд. А про себя подумал: «И Николаем не зови». Хотя именно это имя дали ему ромеи при крещении.

Князь тяжело слез с коня, голова вдруг закружилась, и он какое-то время стоял, вцепившись в сбрую и опасаясь, что опять упадет.

Агапий понял, что с ним, подошел, поддержал. Гридни смотрели со стороны. Пусть смотрят. Может, решат, что у христиан так принято привечать гостя.

Христианский служитель, которому было позволено жить в Киеве, почти не получал той помощи, которую обещал некогда Аскольд. Жил он, по сути, своим небольшим хозяйством, копался в огороде, ловил рыбу, даже торговал плодами своего труда на рынке. Однако Агапий оказался способным лекарем, к нему стали часто обращаться, что бьшо некоторым подспорьем в хозяйстве, так как киевляне расплачивались с христианином не менее щедро, чем с волхвами. Но его и считали волхвом, пусть даже непонятного им распятого Христа. Хотя то усердие, с каким Агапий вел службы в своем Божьем доме, вызывало у людей невольное уважение. Некоторым волхвам у него бы рвению поучиться не мешало. Да и с людьми окрестными ромей-священник поладил, они помогали ему, где советом, где делом, ну и про Христа его слушали. И так он интересно рассказывал, что некоторые легковерные даже зачастили в избу с крестом, уверовали в Спасителя.

Когда приехал Аскольд, у Агапия как раз закончилась служба. Опираясь на плечо священника, князь наблюдал, как из церкви выходят местные жители: жены купцов, патриархи иных ремесленных родов, — женщины и старики почему-то охотнее всего шли послушать проповеди о добром белом Боге, обсуждали потом со своими домочадцами его деяния… «Ну что там за деяния! — думал Аскольд. — Походил, побродил, совершил несколько чудес. Так чудеса и волхвы-кудесники делать могут. Но последние хоть не требуют, чтобы люди подставляли щеку, если их бьют по лицу».

Однако сегодня Аскольд не был настроен на споры с Агапием, которыми иногда не прочь был поразвлечь себя. Князь опустился на скамью в каморке христианина, смотрел, как тот мешает что-то в склянках, подогревает на огне.

— Вот, Николай, выпьешь это и постарайся полежать спокойно. А еще лучше тебе уехать на какое-то время из Киева. Да не на ловы или в полюдье, а в какую-нибудь отдаленную усадьбу. Если сердце болит не переставая, лучше побыть в покое.

Аскольд понемногу хлебал теплый пряный отвар, сидел, облокотясь о бревна срубной стены. Посреди комнатушки стоял стол, горела одинокая свеча, перед ней лежали свитки бумаги, которую Агапий покупал, несмотря на ее дороговизну, делал в ней записи.

— Прочитай, что написал.

Князю всегда нравилось слушать Агапия. Особенно о том, как их с Диром призвали в Киев. Про то, как старого Хорива и его людей порешили, велел писцу вычеркнуть. Зато с удовольствием слушал про их с Диром поход на Царьград. Правда, Агапий смешно писал, якобы только благодаря чуду с покрывалом Матери Христа были разбросаны их корабли. И еще Аскольд заставил Агапия зачеркнуть строки, где упоминалось о его крещении и наречении Николаем. А то, что о крещении Болгарской земли пишет, то это пусть. До этого Аскольду не было дела.

Сейчас Агапий послушно развернул один из шуршащих свитков, склонился близоруко.

— В год шесть тысяч триста восемьдесят седьмой от Рождества Христова, — начал он зачитывать написанное, — умер Рюрик и передал княжение Олегу — родичу своему, отдав ему на руки сына Игоря, так как тот был еще ребенком.

— Погоди, погоди, — поднял руку Аскольд. — Ты-то откуда про Игоря знаешь?

Агапий только повел плечом.

— Ты на рынке походи. Сейчас там многие о делах новгородских толкуют.

И Агапий продолжил. Читал, что в следующем году князь Дир ходил в полюдье, но привез малую дань, хотя и пленил Родима, князя племени радимичей. А в нынешнем году нашли на Киев уличи лихие, а князей в граде не оказалось. Но город поднялся против супостатов, и отбились люди. А руководил обороной княжеский молодой воевода, Резуном прозванный.

— Да ты совсем сдурел, длиннополый! — так и подскочил разъяренный князь. — О чем пишешь?! Славу мою позоришь!

Агапий смотрел недоуменно.

— Я ведь уже говорил тебе, Николай, что пишу это для других поколений, которым о делах нынешних будет любо почитать.

Но Аскольд даже задохнулся. Стал стучать кулаком по столу, ругаться, путая славянские и скандинавские слова, требовать, чтобы Агапий зачеркнул написанное. Не удержавшись, схватил пергамент, порвал, затоптал ногами. Пока не захрипел, хватаясь за грудь, и не осел на лавку. Перепуганный Агапий утешал, успокаивал, воды дал испить. У князя так изменилось лицо, что священник не на шутку испугался, что тот сейчас помрет. Докажи потом его брату бешеному, что не погубил ведовством князя чародей христианский.

— Гляди, гляди, что делаю, — торопливо говорил он, скручивая остатки дорогой бумаги и бросая в каменку. — Успокойся.

Аскольд, еще тяжело дыша, смотрел, как корчится, словно живая, бумага на горящих углях.

— Вот-вот, Агапий. Думай, что пишешь. А раз думать не в состоянии — не пиши.

Аскольд тяжело поднялся и пошел к выходу. Агапий еще какое-то время сокрушенно молчал. Потом взял оставшийся лист, не вызвавший гнева князя, и опять прочел про смерть Рюрика. Да, такое не могло рассердить Аскольда, он был доволен кончиной врага своего. Пусть и Олег с Игорем были ему не милы. А потом…

Каменка жарко гудела, распространяя тепло.

— А потом ничего, — вздохнул Агапий. — Пусть все так и думают, что ничего не было.

По утрам Аскольда будил слуга-отрок. Будил — не то слово. Просто стоял у занавешенной турьей шкурой двери, вслушивался в тишину одрины, ожидая, когда великий князь позовет. Еще вчера, после обильных возлияний, двое крепких мужиков из челяди отволокли совсем осоловевшего Аскольда в опочивальню, уложили, раздели и оставили эту гору мяса (ох и раздобрел же князь-варяг за последнее времечко!) на широком ложе. Теперь приходилось ждать оклика. Но князь все не просыпался. А ведь верный отрок и жбан пива ему приготовил, и разглаженный горячим камнем опашень вышитый на лавке разложил, штаны бархатные принес.

Наконец, когда время стало близиться к полудню, пришли на совет бояре и даже Дир стал спрашивать о брате, отрок осмелился откинуть шкуру на двери, толкнуть створку.

В полутемной одрине огонек на носике лампы-ночника еле тлел. И холодно было, печь-каменка почти выстыла.

— Пресветлый князь, — позвал отрок.

Грузное тело князя покоилось на ложе в том же положении, в каком его оставили вчера вечером. Нахмурившись, отрок нерешительно приблизился, да так и застыл, открыв рот в несостоявшемся крике.

Аскольд лежал неподвижно, но его тяжелое дыхание было отчетливо слышно. Руки князя, покоившиеся поверх меховых покрывал, слабо подергивались, а в вытаращенных глазах был такой ужас, что они казались безумными. Губы чуть шевелились, но отрок не разобрал слов. Да и не смог разобрать, потому что вдруг взвизгнул противно, как девчонка, и со всех ног кинулся прочь.

Вскоре весь терем был взбудоражен известием о том, что правитель Киева, мудрый Аскольд, захвачен Марой[142], которая не дает ему ни двинуться, ни заговорить.

Впрочем, князь еще пытался что-то сказать. Прибежавший к брату Дир, склонившись над ним, даже разобрал сквозь сдавленное скрипение тихие слова: — Ни жизнь — ни смерть…

С князем случился удар. Такое с людьми бывало, но никто не думал, что именно с Аскольдом произойдет подобное. И потому особенно опасливо смотрели на Дира. Теперь, без мудрого руководства старшего брата, что-то выкинет бешеный Дир?

Однако Дир был непривычно тих, словно испуган. Кто-то из бояр велел позвать волхвов. И вскоре уже дюжина служителей колдовала над неподвижным князем, жгла травы, вглядывалась в завитки дыма. В одрине образовался такой дым, что Аскольд даже глаза закатил, постанывать начал, будто отходя. Хвала богам, у Дира хватило ума выгнать волхвов вон, распахнуть закрытые по сырому времени ставни окон. Не зная, что предпринять, он даже послал за Агапием, к которому благоволил Аскольд. Кликнул он и Твердохлебу. Сам же заметался по покоям, нетерпеливо отмахиваясь от следовавших за ним бояр-советников, у которых накопилось немало дел, и которым теперь не к кому было обратиться, кроме как к младшему из князей.

Ближе к вечеру прибыла, наконец, Твердохлеба. Дир глянул на нее сердито. Ишь, муж едва дышит, а эта вся разряженная пришла, в парче, в венце с длинными колтами. Ее обшитый мехом плащ волочился по навощенным половицам, когда она, слушая Дира, ходила по высокой гриднице да крутила перстни на руках.

Дир же только и бубнил, что Агапий предписал князю полный покой, сытную пищу, никаких возлияний, только успокаивающие настои из трав. Говорил, что понадобится некоторое время, и Аскольд поднимется. Если, конечно, волнения не подкосят его раньше времени.

— Ясно, — наконец кивнула княгиня. — Ты, Дир, пока ступай, успокой людей. Я сама посижу с князем. Кому и ходить теперь за занедужившим Аскольдом, как не жене.

Дир только поглядел ей вслед. Но отчего-то стало немного легче. Ибо как ни был дерзок и лют Дир, но на самом деле он боялся своей беспомощности. Соображал, что без брата он, воин и завоеватель, не справится с правлением.

Аскольд сразу понял, что это пришла Твердохлеба. Узнал запахи ее притираний, шелест одежд при ходьбе.И когда она склонилась над ним, когда заблестели, свисая вдоль щек, ее длинные колты-подвески, он даже постарался улыбнуться — одной половиной лица. Другая оставалась неподвижной.

Но было нечто новое в лице милой Твердохлебы, отчего улыбка его кривая словно растаяла. Он не замечал прежде в ее глазах этой черной бездны, от которой внезапно пробрал страх. И она это увидела.

— Что, выродок? — сказала неожиданно грубо. — Пришел и твой черед отвечать за все зло? Да, воистину мельницы богов мелют медленно, но верно.

Он только заморгал. В глазах появилось беспомощное выражение. Она же, воровато оглянувшись на дверь, придвинула табурет к самому изголовью мужа.

— Думаешь, Навозник, пес варяжский, я хоть на миг забывала, как ты и твои прихвостни исковеркали мою жизнь? Думаешь, простила тебя за то, что ты, сын рабыни, сделал меня своей жертвой? Нет. Из года в год, изо дня в день я молила богов отомстить тебе. И не только это. Не надеясь на милость небес, я мстила. Я была твоим врагом, муж мой проклятый. — Княгиня говорила негромким свистящим шепотом. Потом, видя, как искажается подвижная половина его лица, засмеялась злорадно. — Ну, вой теперь, зови кого, посмотрим, поверят ли тебе. А теперь я расскажу тебе такое, что уж не знаю, выдержит ли твое больное сердце. И тогда, наконец, упьюсь своей местью.

Он слушал: о том, как она возненавидела его в тот же миг, когда он вытащил ее из-под своих похотливых соратников, когда велел с честью похоронить ее сыновей, когда приказал отнести перепуганную маленькую Милонегу в терем на Горе, приказав никому не упоминать о том, что случилось с княгиней. Да, он кого-то услал, кого-то убил из тех, кто знал позорную правду о жене нового князя Киевского. Но ей этого было мало. Все страшное и позорное, что произошло в ее жизни, случилось из-за его жажды власти. Поэтому она лгала ему изо дня в день, опутывала чарами, поила приворотными зельями, чтобы не было у него плотского желания ни к какой другой женщине. Сама же рвала на части собственное нутро, не желая иметь от него детей.

С каким торжеством она напоминала князю всякие, уже позабытые им, моменты, когда она не допускала его к себе, так как была нездорова после очередного выкидыша! С каким отвращением описывала их соитие, когда он хрипел на ней от наслаждения, а она отворачивалась от омерзения! Она хотела, чтобы его гнилое семя никогда не дало ростков, чтобы после него не осталось детей и продолжателей.

Но у Аскольда был сын от другой женщины, зачатый, еще, когда он не знал Твердохлебы. И теперь она, торжествуя, рассказывала, как подстроила гибель этого сына в походе на болгар. И любо ей было видеть, как забился князь, давясь слабой яростью.

— Но и это еще не все, — шипела княгиня. — Я ни о чем так не пеклась, как о том, чтобы лишить тебя места, которое ты занял после моего поругания. И я связалась с наворопниками Рюрика. Перунники были моими помощниками, через них я держала связь с Новгородским соколом.

Она смеялась, вспоминая, как Аскольд бегал к ней за советами, считая мудрой и сведущей, а она давала их, всякий раз соблюдая свою выгоду, всякий раз разрушая созданное Аскольдом. Она перечисляла одно деяние за другим, одно предательство за другим. Все это ее память хранила как дань своей ненависти, она упивалась этим, как и унижением доверчивого мужа…

Твердохлеба даже задохнулась от избытка чувств. В бледном свете горевшей свечи ее лицо было призрачно-белым, только алели подкрашенные губы. И сейчас, нависая над больным князем, наблюдая, как он хрипит, как подергиваются его руки и как из расширенных глаз текут на поседевшие рыжие виски слезы, она могла торжествовать. Но отчего-то ее торжество было неполным.

— И попробуй оговорить меня теперь — кто тебе поверит? Кто поверит, что любимая княгиня-жена призналась во всем и ждет, подохнешь ты или нет? Ну же! Ведь тебе нельзя волноваться. Где же тот Кровник, что потащит твою душу через все кошмары кромки?

Она даже развела руки, оглядываясь и бурно дыша, словно желая увидеть нечто ужасное и желанное.

Тихо оплывала воском свеча. От каменки дымок поднимался в волоковое окошко под сводами кровли, пахло травяными настоями из бадеек и кувшинов, расставленных на лавке у стены. Все было буднично, тихо. Не кружили в воздухе чудища и ужасные духи, которых она призывала.

И тогда Твердохлеба бессильно уронила руки, села в изножье ложа, глядя куда-то в сторону. И по ее пухлым щекам вдруг потекли слезы.

Аскольд не смотрел на нее. Боль, раздиравшая грудь, была невыносима. И он уже не понимал — хвороба ли это или душа взорвалась от предательства и жестокости той, которую он всегда любил и лелеял, как только мог. Но в какой-то миг, собрав остатки сил, он заставил себя отвлечься, не думать обо всем услышанном. Она ждет его кончины? Нет уж! Путь все демоны славянской земли взвоют, но он не позволит им прийти по ее зову. Он вытерпит и осилит хворобу. А там… Он еще встанет. И тогда поглядим, кто кого.

Аскольд вздрогнул, когда княгиня вдруг стала взбивать подушки, устраивая его поудобнее. Действительно поудобнее, ибо он даже смог перевести дыхание. Правда, глаза его испуганно округлились, едва Твердохлеба поднесла к его губам плоскую чашу с питьем. Неужели эта змея вознамерилась отравить его? И он забился, захрипел, силясь позвать кого-нибудь. Она же неожиданно ласково погладила его по голове, сказала мягко:

Ну, будет, будет. Многое мы вместе пережили, супруг мой. А то, что я сказала… В какой семье не бывает ссор? Но кажется мне, что та злоба, что столько времени придавала мне силы, теперь иссякла. Да, я ненавидела тебя всю жизнь. Однако теперь только поняла, что нет у меня на всем белом свете никого, кроме тебя. — Аскольд не глядел на нее. Молчал. Он не мог говорить. Ей же нужно было прощение. — Я сказала сегодня слишком много правды после стольких лет лжи. Ты видишь — я плачу. Вспомни, разве ты когда-нибудь видел меня плачущей? И я выхожу тебя. Я разделаюсь со всеми, кто тебе враг, стану тебе собакой преданной. А там решай — убьешь меня али простишь… если сможешь.

Он готов был взвыть от ее ласки. Но он хотел жить и с неожиданной трезвостью понял, что она сейчас не лжет. С ним она теряла все — положение, почет, защиту. И он презирал ее, как никогда. Хотя и понимал, что ей выгодно поддержать его теперь. Когда он слаб и немощен. Но жив. И пока он жив, она будет служить ему.

Темные глаза княгини смотрели на него так нежно, как не смотрели никогда, когда он возвеличивал ее и почитал. Он же, выпив питье, устремил взгляд в сторону. И если он не в силах велеть изгнать ее — он не будет ее замечать.

Твердохлеба с искренней радостью видела, что князю постепенно становится лучше. Правда, замечала это только она. И он. Шли дни, княгиня не отходила от мужа, сама кормила, расчесывала, обмывала. Если и покидала его, то только по зову Дира. Оказалось, что младший из братьев и впрямь не справлялся с властью без ее советов. Нескончаемые будничные дела правления утомляли его и ставили в тупик Твердохлеба же, как никогда, ощущала теперь свое могущество. И как никогда — свое одиночество. Потому, оставив гридницу, где заседала с боярами, она спешила вернуться к Аскольду.

Он же почти не реагировал на ее присутствие. Некое вялое безразличие нахлынуло на больного князя. И он только смотрел на матицу под кровлей. Часами смотрел. А виделось… Он вспоминал…

Вот он рыжим коренастым мальчишкой в длинном задымленном доме завистливо глядит на недавно прибывших к хозяину викингов. Викинги едят мясо с кровью, рассказывают о подвигах, громко смеются. У них славная веселая жизнь, в ней столько всего происходит. Оскальд — тогда еще Оскальд — пробирается вперед, он не хочет пропустить ни одного слова. Но грубый пинок опрокидывает его на спину, по губам течет кровь, а хозяйский голоскричит:

— Иди к себе в свинарню, навозник.

Он вспоминает…

Кузнец Хаки спит с храпом, даже поскуливает во сне. А Оскальд пробирается к стене, где, завернутые в сукно, лежат новые мечи. Оскальд понимает, что будет, если Хаки проснется, ему страшно, но он уже решился. И он откидывает промасленное сукно, тянет еще не оплетенную ремнями рукоять меча. Чуть лязгая, клинок ползет за рукоятью, словно говорит: возьми меня, я буду хорошим другом. Оскальд знает, что никогда не вернет его назад. Что лучше расстаться с жизнью, чем вернуть меч, сразу ставший другом, семьей, жизнью. И Оскальд покидает усадьбу, сбегает с украденным оружием, хотя знает, что его ждет, если догонят. Поэтому, несмотря на холодную пору, он идет только по ручьям, чтобы ищейки не взяли след, пробирается по самым пустынным местам, питаясь кореньями и засохшими ягодами, пьет воду из болот, лакая, как волк, голодает, выбивается из сил. Случайно ему попадается чужой силок с полуживым кроликом. Он ест его, еще дергающегося. Но ему надо есть, потому что силы на исходе.

Видимо, боги все же были на его стороне, раз он выжил и даже добрался до священной Уппсалы[143] — города, куда часто приезжали делать подношения богам вольные викинги. Там Оскальд сумел доказать, что он хорошего рода, назвал имя отца-викинга, которое всегда знал, и один из хевдингов[144] взял его на свою ладью. Да, тогда для него все только начиналось…

Ах, какая это была жизнь! Он быстро научился усмирять свой страх, научился сражаться. И убивать. Он помнил, как убил человека, узнавшего в нем тюборинна — сына свободного и рабыни.

Но не смог обрезать все длинные языки. Не успел срезать с них свое позорное прозвище — Навозник.

Это было его наказанием на всю жизнь. Он хотел уничтожить прошлое, он вернулся в родное поселение и вырезал всех, кто некогда пинал и оскорблял его. Не пощадил даже свою мать и ее нового мужа. Никто не должен был остаться в живых из тех, кто знал его прошлое. Но на кого у него не поднялась рука, так это на брата. Дир — тогда он звался Дьури — был на двенадцать лет младше Оскальда, он узнал о нем только через пару дней после того, как покинул сожженное им поселение его бывшего хозяина. Ему сказали, что еще один сын его матери живет с пастухами на горных выпасах, и он поехал за ним, так как не хотел, чтобы его брата, его кровь и плоть, тоже называли Навозником. Брата он узнал сразу, такого же рыжего, как он и мать, хотя лицом они были непохожи. А Дир… Что ж, Диру он много позже признался, что кто-то из его людей случайно убил их мать. Дир это принял спокойно. Он уже забыл женщину, породившую его, зато просто боготворил брата-викинга, который увез его в полную опасных приключений жизнь. Ибо Дир был прирожденным викингом…

Аскольд смотрит на матицу, слышит рядом движение, но не поворачивается. Она, опять пришла она, его враг, его жена. Хотя она говорит, что больше не враг князю. Но ему сейчас это все равно. Вспышка боли, едва не убившая его во время признаний Твердохлебы, уже миновала, как миновала и ненависть к жене. И сейчас княгиня все время сидит рядом, в так нелюбимом ею старом тереме Горы, поит его настоями, кормит с ложечки, приговаривая:

— Ты ешь, не отказывайся. Ты должен выздороветь. Пусть проклятая Мара и все духи Кровника уйдут от тебя, ибо я тебя им не отдам.

А потом она начинает говорить о делах. Он молчит, но она знает, что он слушает.

— Я заставила раскошелиться бояр, и мы возвели двойную дамбу над Днепром у Подола. Для этого мне пришлось поднять почти весь низинный град, и они орали и шумели, что боярам с Горы наплевать на них. Так что, оказалось, несложно стравить их с боярами-толстосумами, а самой получить выгоду. И часть денег на валы я спрятала в казну. Иначе нельзя. Дожди не прекращаются, все вокруг размыло, Дир не может ехать в полюдье. Боги, на что гневаетесь, посылая нам такую напасть?

Ей все же удавалось его заинтересовать. Он разлепил губы, зашептал, а она, склонившись, слушала.

Да, Дир не сможет углубляться в подвластные племена, не сможет кормиться за их счет и кормить дружину, но он может жить за счет окрестных сел. Пусть же пока навестит погосты в округе. Окрестные князья-старшины давно не чувствуют руки Киева. Так пусть возьмут на прокорм князя-защитника с дружиной.

Столь длинная речь утомляет князя, и Твердохлеба заставляет его выпить макового настоя, уснуть. Во сне приходит спокойствие, исчезает тяжесть в груди. Аскольд каждый раз думает, что если княгиня ошибется хоть на каплю… Сердце его не выдержит. Но она никогда не ошибается, ее лечение верно, недаром жизнь нескольких волхвов и христианина Агапия зависит от того, как долго протянет князь. И Аскольд спит спокойно. Не замечает сколько, не замечает, когда явь сменяет сон, и он вновь глядит, как дым, огибая матицу, вьется к волоковому окошку под стрехой, откуда по-прежнему веет дождем.

Аскольд вспоминает…

Его корабли входят в устье рек в краю бьярмов[145], люди из деревянных изб разбегаются, когда его ладьи с низкой осадкой подходят прямо к их причалам. Эти берега богаты пушниной и рабами. Он совершает набег и плывет в Хюсабю, где самые большие торги. А дальше… Он вспоминает соленую волну, вспоминает союзы с другими ярлами — ибо он, Навозник Оскальд, уже ярл и у него свой хирд из отважных викингов. Он вспоминает, как лихо они повеселились на берегах Восточного моря[146]. Вспоминает и Хрерика, который позже станет князем Новгородским Рюриком, но вспоминает его не как врага, а как предводителя, ценившего его, Оскальда, хотя и знающего его прошлое. Может, поэтому и ценил… Он умел уважать удачливых, несмотря на их род. Пусть же Рюрика не минет пенная чаша в чертогах Валгаллы… Потому что с ним Оскальд прославился, ему Рюрик доверил стать посадником в Пскове, ему же дал часть своих людей, когда он, уже Аскольд, сказал, что хочет плыть за золотом и славой в Миклегард[147]. Но он уже тогда замыслил обмануть Рюрика. А подсобил ему получить дружину молодой ярл Олег. Ладили тогда Аскольд с Олегом. Вот юный родич Рюрика и поверил Аскольду. Вещий. Ха!

Князь вновь видит рядом Твердохлебу. Она рассказывает о том, как на месте мужа восседала в Думе, решая киевские дела по закону, именуемому Правдой. Не самая славная обязанность, но Аскольду она нравилась. Это теперь он понимает, что нравилась. Раньше же решать, кто у кого своровал овец из хлевов, кто передвинул межевой столб на нивах, казалось нудной работой. Бывало и такое, когда простой люд шел к князю решать свои мелкие проблемы, вплоть до того, что кто-то сделал заказ, да расплатился не так, как сговаривались, кто-то продал больную корову, выдав ее за здоровую да еще нагулявшую с лета. Начинался вызов видоков-свидетелей, опрос их… Долгое и нудное дело, но какое ощущение власти это давало! Твердохлеба-то, небось, всегда к власти стремилась, вот пусть теперь и разбирается. Дира на такие посиделки и калачом не заманишь. Да, а как Дир? Поехал ли по окрестностям, силу показать и дань собрать? Что-то его долго не видно.

И Аскольд, с трудом ворочая языком, произносит имя брата. Твердохлеба понимает.

— Услала я сокола нашего. Непросто это было, однако. Раньше для него полюдье забавой казалось, в Киеве его не задержишь. А тут… Ох, и замутила же голову Диру Боянова дочка. Он все к ней на подворье бегал. Смеялся, что даже сватов зашлет, но как-то нерадостно смеялся. Видать, змея эта чернокосая не больно рада тому, что сам князь за ней приударяет. Хотя я с самого начала знала, что ничего там не сладится. Я ведь выведывала у перунников, что за краля эта Карина. И узнала, что когда-то Дир сжег ее селище, всю родню погубил. Подумай, прощается ли такое?

Аскольд хочет что-то сказать — мол, все может быть, но молчит. Вспоминает злые речи жены, ее страшные признания, ее месть. Нет, не нужна его брату подобная суложь, А ведь Карина — баба хитрая. Вон, за каких-то три года почитай весь Киев покорила. И она найдет, как отомстить врагу родни.

И тут князь, словно вспомнив что-то, беспокойно заворочался, с уголка безвольного рта на неподвижной стороне лица стекла струйка слюны. Твердохлеба тут же наклонилась, заботливо, словно мамка услужливая, вытерла мужу подбородок.

— Ты не волнуйся, что о перунниках заговорила, — молвила она, верно угадав мысли Аскольда. — Служители Громовержца все еще верят мне, а нам знать кое-что от них даже полезно.

Она говорит «нам», будто и не было ее страшного признания. И Аскольд, словно уже смирился с этим. Рад бы вновь осерчать, но сил нет. Да и поздно уже жизнь перекраивать, когда одной ногой почти стоишь у кромки.

А за волоковым окошком так дивно сияло солнце. Твердохлеба даже велела снять ставни с окон. Светлое сияние заполнило одрину, слышалось, как щебечут птицы, теплый ветерок колыхал бахрому вышитого ковра на стене.

— Волхвы гадают, к добру это или нет, — проговорила, стоя у окна, Твердохлеба. — Когда такое было, чтоб Морена Леле-Весне пору свою уступала? Вон в ночь Корочуна почки полопались на деревьях, озимые пошли подниматься. Дир-то в полюдье пошел едва ли не в корзно вышитом. Да не пошел, поплыл. Бывало ли такое когда? Ох, не к добру это. Коварство Зимы-Морены в этом чую.

Аскольд лишь покосился на Твердохлебу. Кому о коварстве рассуждать, как не ей! Вон как хитро крутит волхвами Перуна. В Киеве вновь капища их позволила возводить, люди на службу к ним тянутся. Сами же волхвы своей благодетельнице вести сообщают. А вести те опасные. Оказывается, в Новгороде Олег вполне в силу вошел, бояр родовитых приструнил, вече его слушает. Игоря маленького Олег при себе как оберег держит, прикрывает им свое самоуправство: мол, все для наследника Рюрика стараюсь, все для него, соколика. Пока же рать собрал немалую: и чудь, и словен, и мерю, и весь. А пуще всего набрал кривичей[148], которых оплел речами, что, если те его не поддержат, Дир Кровавый их под свою руку возьмет! Так что войско у него немалое. А вот на кого пойдет? Перунники сказывали, что немало варягов прибыло с Севера в Ладогу Их столько, что и самого князя побить могут. А Олег выставил против них свою силу и ведет переговоры. И если не сговорится — быть великой сече. А что, если исхитрится их под себя взять? Тогда у Олега такая дружина будет, что ему и Киев захватить ничего не стоит.

— А у нас кто? — разволновалась Твердохлеба, продолжая ходить по одрине, вращая перстни на холеных руках, как всегда, когда волновалась. — Выставит ли войско племя северян, если летом их хазары да булгары побили? О дреговичах я и не упоминаю. Эти не воины. Не скажу ничего хорошего и о других лесных племенах, подвластных Киеву. И мелки, и неверны. С кем рать собирать-то будем?

Аскольд смотрел на нее. «Не о том ли ты мечтала все эти годы дура баба? — думал. — Сама в силках своих же и запуталась». Но когда Твердохлеба говорит, что у нее на уме, князь даже приподнимается. Сперва обругать хочет, но потом слушаети откидывается. Знает: как ни прядут свою нить норны[149], они ведают, что нужно человеку. И они не зря дали ему женой Твердохлебу. Ибо она страшна как враг, но и верна как друг.

В это неожиданное зимнее потепление к Аскольду постепенно начала возвращаться сила. Он уже лучше владел телом, мог сам садиться, и хотя левая рука и половина лица еще были неподвижны, но боли в груди прекратились, появился аппетит, спокоен стал сон.

Однажды Аскольд вдруг пожелал увидеть певца Бояна. Тот пришел как старый друг, ни словом не помянув о недавних размолвках. И они с князем поговорили какое-то время о старине, о негаданной зимней весне и о недобрых предсказаниях по этому поводу волхвов. А когда все было сказано, Аскольд попросил Бояна спеть.

Дважды просить не пришлось. Боян настроил гусли и негромко запел:

То не ветер шумел,

Не волна несла,

И не туча ползла в даль далекую.

Это тьма удальцов

Покорять видокрай

Уходила в поход силой грозною.

Аскольд слушал и улыбался. Ибо пел Боян о том времени славном, когда они с Диром ходили походом на великий Царьград. Был Аскольд тогда весел и крепок телом, мышцы еще не заплыли жиром, глаза видели по-соколиному, а сердце… Он тогда и не задумывался, что у него есть сердце. Вспоминал он и сам поход, когда они носились по ромейским землям, когда подходили к самому Царь-граду, и великая столица мира трепетала от страха перед русами. Сколько же добра они тогда взяли! Ладью за ладьей отправляли Аскольд с Диром в Киев, а с ними летела их слава. Но потом он потерял разум, поддавшись уговорам брата взять и сам Царьград. Хотя чего было и не испытать удачу, когда императора Михаила не было в городе, когда он носился где-то с флотом у острова Крит, в дальних морях. А то, что Михаил спешно вернулся, никого не взволновало. Сам ведь вернулся, не с войсками — их не перекинешь быстрым маршем под стены Царьграда. Доглядники князей только донесли, что император усердно молится с патриархом. Ну и пусть молятся. Что может их распятый Бог?

Но оказалось, что даже не Христос помог ромеям, а его мать. И даже не мать, а какая-то ее накидка, которую патриарх опустил в море. И тогда случилось чудо. Вмиг налетели тучи, начался шторм. Дир тогда успел отвести свою ладью, а вот он, Аскольд, не справился с рулем. И ладью опрокинуло… Неприятно было вспоминать, как его, точно рыбу, неводом выволокли на берег. Хорошо, не казнили. Заставили креститься. И он крестился, вступил в купель. А чего ему было стыдиться? Мало, что ли, викингов крестилось, чтобы спастись? Христиане — они как дети, верят, что язычник после купели начнет чураться старых богов, станет милосердным. Ничуть не бывало. Правда, Агапия и еще двоих христианских служителей ему пришлось взять с собой в Киев. Те тут потешили народ, когда клали Евангелие в огонь, и оно не горело. Что ж, киевляне любят чудеса. А позабавились чудом — и уже не так ворчали на князей за поражение.

Струны Бояна рокотали все тише, и Аскольд начал подремывать. Но вдруг вскинулся и проговорил почти внятно:

— Боян! Дир к твоей дочери… Учти, это у него серьезно. Княгиней хочет ее возвести на Гору.

Певец кивнул, отведя глаза.

— Честь-то, конечно, велика. Да только… Не пойдет за него моя Карина. Поговори о том с братом, княже. К тому же непраздна дочка моя.

Аскольд чуть вскинул поредевшие брови. От кого же понесла Бояновна, если молва о ней идет как о девице недоступной? Нахмурился князь.

— От любимца твоего Резуна понесла или как? — Боян неспешно забросил гусли за плечо.

— О том мне она не говорила, а люди всякое болтают. Мол, и Любомир от нее не отходит, и Кудряш после свадьбы Белёны с Жихарем у нее обитался.

— Ну-ну. — К Аскольду словно вернулся голос. — Моли Рода и рожениц, Боян, чтобы внук твой оказался не от наворопника Олегова.

Боян ничего не ответил на это.

А потом ударили морозы. И сбылись все недобрые пророчества волхвов: и сады, зацветшие позамерзали, и озимые промерзли до земли. Погибли первые Полянские хлеба, голод грозил уже по весне. Оставалась надежда только на Днепр-кормилец. Но и он застыл, сковался толстым льдом. Вот только снега не было. И волхвы приносили богатые требы, молили денно и нощно, чтобы смилостивились боги, накрыли снежным одеялом то, что осталось… Если было что накрывать. И вымолили. Да не ко времени. Месяц лютый уже закончился, когда налетели на полян дед Буран и баба Пурга, занесли все. А надолго ли? И теперь, после опасных хворями зимних месяцев, когда не было ни одного рода, где бы не умирали более слабые — в основном старики и дети, — настало время голода.

Но богатый Киев еще держался. Ведь недаром мудрый Даждьбог дал прошлой осенью такой урожай. А то, что беднота мерла, то все одно по весне новый приток беженцев прибудет. Не оскудеет град людьми.

И вот в один из таких снежных весенних дней, когда бояре собрались в гриднице думу думать, к ним вышел Аскольд. Тяжело еще вышел, опираясь на палку, но уже без поддержки раба-прислужника. Бояре сначала только повскакивали, глядели на своего князя. Видели, как исхудал, как кожа на нем обвисла, как поседели его спадающие на плечи волосы и пошла изморозью прежде медно-рыжая борода. Но светлые глаза князя смотрели уверенно, а в том, как он, прихрамывая, волоча за собой полы собольей шубы, прошел и занял свое место на высоком стольце у торцевой стены, была даже известная величавость. И тогда кто-то выкрикнул:

— Слава и многие лета Аскольду, князю Киевскому!

Тотчас гридница взорвалась громкими криками, приветствиями. Бояре, забыв степенность, кидались к князю, склоняли гордые шеи в поклонах, а там и меда велели принести, пили за выздоровление Аскольда.

У него на душе потеплело, когда увидел, как ему рады. Побоялся даже, что слезу уронит. За время болезни это с ним случалось не раз. Но взял себя в руки. Знал, что ему еще предстоит сказать такое, что вызовет у бояр возмущение и гнев. О союзе с древлянами против Олега Новгородского. Однако говорить то, о чем они удумали с Твердохлебой, не спешил. Ждал гонца.

— Ну что, бояре нарочитые, опять мы с вами будем дела вершить да рядить ладком. Так что садитесь на места свои и будем думу думать, как с напастью да лихолетьем справляться.

Бояре шумно рассаживались. Вновь напускали на себя степенность, кутались в дорогие шубы, ибо в гриднице не было печи, а окна никогда тут не закрывали ставнями. Пар валил при дыхании, когда они сообщали Аскольду о бедствиях в городе, будто он и впрямь где-то пропадал и только вернулся. Но князь кивал, а сам все прислушивался. Вот-вот должен был появиться гонец с сообщением, сладилось ли у Дира сговориться с извечными врагами Киева — древлянами дикими. От этого многое зависело. А уж Аскольд сможет совладать с боярами, объяснить, какая беда идет на них и что иного выхода нет, как новых союзников против Олега набрать. Тех же древлян воинственных. И в том жена ему будет помощницей. Ведь она, разумница, научила мужа, как кого уговорить, с кем как сладить.

И гонец прибыл. Вбежал в гридницу незнакомый Аскольду гридень, слова сперва не мог сказать, задыхался.

— Ты от брата моего Дира али как? — важно спросил Аскольд. Гридень так и кинулся к нему.

— Не вели казнить, пресветлый князь. Вели слово молвить.

— Говори.

И покосился на бояр, ожидая их реакции. Но через миг и сам поднялся, задышал бурно.

— Весть у меня, — сказал гридень. — Олег Новгородский Смоленск взял.

И зашумели, загалдели бояре, слушая, как свои же кривичи впустили северного князя в город Смоленск, признали его верховенство. А ведь Смоленск был ключом ко всему днепровскому отрезку пути из «варяг в греки». И теперь только гадать приходилось, как все это скажется на Киеве. Да и гадать не приходилось — плохо скажется.

Почти никто не обратил внимания, как в гриднице появилась княгиня Твердохлеба, быстро подошла к застывшему в растерянности мужу.

— Не все так худо, Аскольд. Ибо волк этот Олег показал, чего от него ожидать. Теперь бояре поймут, что нам нужны союзники. Даже подивятся твоей мудрости. Так что — говори!

ГЛАВА 6

Карина обновила монисто бывшего супруга Боригора. Новые монетки-дирхемы светло блестели, отличаясь от старых. И когда Карина, вытянув руку, свесила монисто над свежевыкопанной ямой, оно сверкнуло ярким серебром. В последний раз.

Карина бросила украшение в яму, где покоились сложенные кости ее родичей из Мокошиной Пяди. Она отдавала монисто, как бы навсегда отрекаясь от прошлого. Пусть же ее мертвые родичи примут его как прощальный дар и извинение. Ибо по покону негоже оставлять тело непогребенным, так как душа не найдет успокоения, пока о ней не позаботятся. А Карина и так долго откладывала то, что должна была сделать. Но теперь, когда она — единственная! — готова продлить род Мокошиной Пяди, она, наконец, решилась приехать сюда и возвести над костями родичей могильный курган.

— Начинайте закапывать.

Она отошла от могильной ямы по пологому спуску, и Третьяк подал ей руку, помогая взобраться.

— Не побоишься, что кто-нибудь позарится на такую красоту? Шутка ли — целое состояние из серебра.

Он недоверчиво косился на раздетых по пояс мужиков, спешно забрасывающих землей останки родичей хозяйки.

— Радимичи — не киевляне, — ответила Карина, поправляя ниспадающую из-под опушенной мехом шапочки легкую вуаль. — Они боятся темных сил и не посмеют беспокоить прах мертвых. Да и волхвы не одно заклятье на это место наложили. Так что не тронут. Кстати, из капища никто не приходил?

— Сказали, что к полудню будут.

Карина кивнула. Что ж, она может подождать. Все равно ей хотелось проследить, как возведут могильник на месте бывшей Мокошиной Пяди.

Один из ее охранников расстелил овчину на поваленном дереве. Карина тяжело опустилась, придерживая рукой уже хорошо заметный живот. Почувствовала под рукой мягкий толчок и невольно улыбнулась. Она любила и ждала это дитя. А ведь раньше беременность обузой считала. Но теперь она носила ребенка от того, кого любила. Это была как памятка об их любви, и это было радостно… но и немного грустно.

Нанятые радимичи уже забросали землей дары в могиле, сыпали сверху, приминали ногами. Карина вроде глядела в их сторону, но мыслями была далеко. Вспомнила, как сложились у нее дела в Киеве после исчезновения Торира.

Тогда она жила словно таясь. Сурово тогда было в Киеве, люди ходили мрачные. А с чего им радоваться, когда боги путали зиму с весной, а то и с осенью. Болезни-лихорадки начались рано, старики и дети умирали в каждой усадьбе. На многих тогда лежала печать смерти, а нищие стали как никогда навязчивыми и злыми. Но дни шли, и надо было работать. Вот и она кого-то провожала, кого-то принимала в гостевом подворье. Оставшиеся зимовать в Киеве постояльцы исправно вносили плату, и дела у Карины шли неплохо. К началу зимы у нее и новые гости появились — наемники из тиверцев[150], пришедшие с юга. Они всегда приходили в Киев в эту пору, зная, что зимой здесь найдется немало ватажников-купцов, которые поедут на торги и ловы и которым понадобится охрана. Тиверцы уже не впервые подрабатывали в Киеве и как охранники, и как кулачные бойцы. Когда в городе на днепровском льду начинались бои, стенка на стенку тиверцев часто нанимали, так как считалось, что эти гололобые бритые мужи с их непомерно длинными усами — лучшие в рукопашном бою.

Карина поначалу робела, когда у нее поселились эти немногословные угрюмые воины. Но они оказались не буйными, держались с особым достоинством, мало с кем сходились. Она же расположила к себе новых постояльцев, велев кухаркам специально для них готовить мясо на жаровнях, да не до полной готовности, а чтобы кровь сочилась, как это принято у тиверцев, не больно любивших вареную и тушеную стряпню полян, приготовляемую в закрытых печах-каменках. К тому же тиверцы неожиданно стали ее защитниками, когда на подворье зачастил Дир Киевский.

Приходил князь сперва как будто из любопытства, ел, пил с гостями, щедро расплачивался, но Карине было не по себе, оттого что он не спускал с нее глаз, задевал, вынуждал оказывать почет, сидеть рядом за столом. А сам все пугал:

— Я-то припомнил, краса-девица, где нас с тобой доля свела. Копысь-град помнишь? Из-за тебя там все приключилось.

Раньше он с ней таких речей не вел, а если и затрагивал, то с какой-то несерьезной игривостью. Теперь же просто проходу не давал. А ее от него едва не мутило, голова кругом шла. Особенно когда он о Торире начинал выпытывать.

— Люди поговаривают, что ты с Резуном слюбилась. Так ли? — Она ничего не отвечала. Отходила туда, где в длинном столовом доме сидели в стороне от других тиверцы. Присаживалась рядом с ними, спиной к гостю-князю. Смотрела, как тиверцы едят мясо, как кровь выступает на поджаренной корочке, когда они вонзают в него крепкие зубы… И однажды едва успела выскочить во двор, добежала до свинарен, где ее просто вывернуло наизнанку у изгороди.

Чтобы избегать посещений Дира, она стала чаще уходить на ночь в дом отца Бояна. Там, как всегда, было людно, собиралась молодежь послушать сказки-кощуны, которых Боян знал великое множество — как героических, волшебных, бытовых, так и про зверей, рыб, птиц.

Когда гости расходились, Олисья подавала вечернюю трапезу. Звала к столу и Карину. Олисья уже свыклась с ней, да и та никогда не приходила с пустыми руками. Вот и пододвигала к ней миску с грибами в сметане, нарезала копченую свинину, подавала блюдо с квашеной капустой, кувшин с горячим киселем. Быстренько смастерила яичницу с салом, отдуха которого у Карины все перевернулось в животе.

— Что отворачиваешься? Аль стряпня моя не нравится? — спросила Олисья однажды и поглядела на девушку как-то странно. — Неужто у тебя на подворье кухарки поумелее? А может…

Она недоговорила — Карина быстро встала из-за стола, вышла на крыльцо, даже не накинув опашеня на меху. Стояла, вдыхая сырой воздух, обтирала испарину с висков. Нездоровилось ей что-то. Олисья вышла следом. Но неожиданно не стала донимать, наоборот — погладила по плечу участливо.

— Да ты никак тяжела, деточка? Понесла-то от кого?

Вот тогда Карина и поняла. Раньше бы следовало вспомнить, что уже почти два месяца женская ветошь ей не надобилась. А она то в делах, то в тревогах, то в заботах из-за опасного внимания Дира ничего не замечала.

Беременность всегда стараются скрыть одеждой и помалкивают, чтобы не проведал дурной человек, не сглазил. Вот и Карина держалась так, как ни в чем не бывало. Только Бирюну открылась.

Странная дружба завязалась у нее с городским калекой. Приползал он к ее подворью часто, раз в седмицу обязательно. Карина всегда подкармливала его. Бывало, садилась на завалинке у ворот возле евшего угощение Бирюна, разговаривала с ним о том, о сем. Однажды он сказал:

— С Ториром Ресандом ладно все. Волхвы выходили его и тайно отправили в Новгород.

В другой раз сообщил, что Олег принял Торира у себя, и теперь варяг служит в его дружине. Стал одним из первых гридней при Вещем. А однажды Бирюн полюбопытствовал:

— Правду ли говорят, что Дир тебя просватать хочет?

Карина молчала. К чему сейчас судить да гадать, когда Дир уже отбыл в полюдье. И она заговорила о другом. О странном зимнем потеплении, о том, что говорят по этому поводу перунники. Бирюн сказал, что сам Волдут гадал по крови — по овечьей, по крови кошки и оленя — беды будут, но невеликие. Киев выстоит.

— А какую судьбу града он видит в дальнейшем? — спросила Карина. — Появится ли тут Олег? А с ним…Торир?

Бирюн отставил миску, стал напевать что-то о том, что и птица ныне не так кричит, и вода течет сильнее обычного, и сады зацвели не ко времени.

— Это я к тому, что все перепуталось, — сказал, наконец. — Говорят, к большим переменам. Вот и гадай. Но что Олегу суждено несказанно возвыситься… Я и так тебе много сказал, девка глупая.

— Не девка — баба. И баба непраздная. А отец ребеночка моего далеко. Не знает ничего.

Они помолчали. Но Карина понимала, что Бирюн сообщит об этом кому надо.

Это потом она обижалась, когда так и не получила ответной весточки. И подумалось — что варягу до нее? Бирюн сказывал, Милонега от него тоже рожала, а ему и дела не было. Что ему и до Карины? Служит себе у Олега, небось, и иную ненагляду уже завел. Бабы-то к нему всегда липли.

Однажды к ней на дворище пришла Белёна. Карина обрадовалась ей, как родной. Правда, несколько опешила, до того странно и непривычно выглядела подруга. С лица спала, бледная, непривычно тихая. Сидела перед Кариной серьезная, грустная. Одета богато, в шубке из светлой лисы, пуховой плат скинула — и блеснула шитая речным жемчугом бабья кика, поднимающаяся высоким углом над исхудавшим личиком.

— Не надо было мне за Жихаря идти, — сказала Белёна бесцветно. — Но я обижена была на Кудряша, а тут еще отец говорил, что лучшего зятя, чем мастеровой Жихарь, ему и не сыскать. А вышло… Тошно мне с немилым жить. Даже не поется больше. Да и как петь, когда муж злой только и ворчит, что я и белоручка, и стряпаю не так, и холодна с ним. А мне для него, постылого, и рука не поднимается что-то делать. Ребеночка бы родить… Да только Жихарь так крут на руку, что боюсь выкинуть, если понесу.

— Неужто он посмел бить тебя? Да благодаря браку с тобой Сто-юн его одним из первых мастеров города сделал.

Белёна грустно улыбнулась.

— Жихарь знает, что я и слова отцу не скажу. Зачем батюшку зря расстраивать? Все равно ведь ничего не сделает, сам прилюдно власть на меня Жихарю отдавал. К тому же отец считает, что я неласкова с мужем оттого, что Кудряша забыть не могу.

И вдруг подалась вперед, поймала руки Карины, в глаза заглянула.

— Поговаривают, ты ласкала, утешала ненаглядного моего, когда его прогнали. Я тебя не виню. К кому же было идти ему, как не к тебе. Всегда ведь знала я, что ты ему нравишься. Но одно прошу: скажи хоть, куда пошел-полетел сокол мой? Вернется ли?

Карина чувствовала, что глаз не может поднять на подругу.

— Кудряш был у меня. И я не могла ему отказать. Но это было только единожды… — Она запнулась, вспомнив, что не единожды, что некогда утешал Кудряш ее в древлянском лесу. И добавила скороговоркой: — Когда Кудряш пришел… Ну, у меня, тогда как раз бабьи дела начались. Так что… И Кудряш просто отлеживался у меня. Да и не нужна была я ему. С отчаяния кинулся. Потом все лежал, отвернувшись к стене. Едва поесть его упросила. А потом…

Она не добавила, что сама избегала Кудряша, так как другого тогда ждала. Вздохнула, вспомнив, как Торир застал их с Кудряшом на Оболонской дороге. И вопреки всему произошло их примирение, когда они зачали дитя ее негаданное. Карина даже улыбнулась, забыв, что Белёна глаз с нее не сводит.

— Что «потом»? — неожиданно разозлилась та. — Неужто правду люди бают, что в тебе Кудряша дитя?

Карина сперва опешила. Подумала: кто мог сболтнуть, что она непраздной ходит? Хотя мало ли доброхотов. Вон недавно того же Бояна ругала, что, навещая больного Аскольда, упомянул об этом. Но у Бояна всегда был длинный язык.

— Что еще обо мне говорят?

Но Белёна заговорила только после того, как Карина уверила ее, что ребенок не от Кудряша. Тогда с каким-то безразличием она поведала подруге последние сплетни: мол, кое-кто болтает, что от Жихаря понесла, а он поиграл ею и бросил, за то, что долго мучила. Жихарь если и не сам распускал такие слухи, то реагировал на них двояко — мол, как хотите, так и думайте. О том же Любомире толкуют. Еще связывают ее с Резуном пропавшим: многие, оказывается, их видели, вот и болтают. А в последнее время сказывают, что это Дира дитя. Мол, он во хмелю как-то обещался, что княгиней возьмет Карину на Гору. В общем, когда баба на шестом месяце и многое стало видно, люди дали волю языкам о будто бы неприступной Бояновне.

— А я-то надеялась, что еще не так и заметно, — вздохнула Карина.

Тогда Белёна впервые за все время улыбнулась.

— Глупая ты, Каринка. Всегда тоненькой в поясе была, что шелковинка, а теперь так округлилась. Скажи-ка лучше, куда Кудряш подался?

Но Карина не знала ответа. Кудряш уехал и уехал. Он ни словом не обмолвился, куда направит его стежка Белеса, а она не больно и интересовалась.

Белёна еще пару раз наведывалась к подруге. Один раз пришла сама не своя. Просила, чтобы Карина укрыла ее, как когда-то Кудряша, твердила, что не вернется к Жихарю, что он избил ее так, что она, как и боялась, скинула плод; три дня кровью исходила и от болей встать не могла.

— Убила бы Жихаря! — стучала по столу кулачком Белёна. А потом грусть находила. — Это я так, храбрюсь. Ведь только Жихарь ступит на порог, у меня сердце зайцем бьется, боюсь и слово молвить. — И вздыхала: — Где же мой Кудряш? Побежала бы, полетела к нему за три моря, за сорок земель. А тут… Умру я с Жихарем.

Домой уходила как приговоренная.

Еще к Карине на Подворье неожиданно повадился ходить один из воинов копья Торира — Даг Карина как-то слышала, что он был одним из самых непокорных в отряде Резуна. Но в последнее время Даг говорил о бывшем старшом только уважительно. Жалел, что его нет с ними, рассказывал, что отряду, прославившемуся своим умением биться Гуляй Полем, больше нет веры. Их расформировали, велели жить по разным дружинным избам и никогда больше не именоваться копьем.

— Зачем ты мне все это рассказываешь? — однажды спросила Карина, дивившаяся неожиданному вниманию Дага.

Воин только потер когда-то перебитый в драке нос.

— Ну, я старшому нашему веру храню. А раз ты его избранницей была… Короче, считай, что тебя оберегаю.

У Карины гулко стукнуло сердце. Спросила с надеждой: неужто Торир велел? Да где он, тот Торир, отмахнулся Даг. Наверняка и весть подать не может. А бабу его оберегать кто-то должен. Но в одном Даг был уверен: Торир Резун не предавал своих побратимов, как говорил Аскольд. Кого угодно — только не своих. С ним они себя сильным отрядом чувствовали, хоть и не хотели долго признавать, чужаком, волчарой кликали. А оказалось, что он свой. И Даг верил, что Резун не погиб, как кое-кто сказывает, а значит, вернется. Не может он оставить побратимов боевых. Такие, как он, всегда возвращаются. И Даг только расцвел щербатой улыбкой, когда Карина неожиданно поцеловала его в щеку.

Но Торир не возвращался. А над Киевом закружили метели, ударили морозы, дома замело до самых окон. Масленицу по этой поздней весне не спешили праздновать. В Киеве было тревожно. Холода все держались. В хлевах мычала скотина, которой по всем приметам пора было отправляться на пастбища. Закрома, полные доверху с осени, постепенно пустели. Купцы продавали жито по цене, какую ранее и представить нельзя было. Теперь многие шли к Днепру, прорубали полыньи и подолгу сидели на морозе с удочками, чтобы хоть что-то принести к столу домашним. Волхвы на капищах звали Весну. Весны не было, хотя по подсчетам пора бы уже прийти ласковому квитню. Олисья как-то рассказала, что в это голодное время одна женщина кормила своим молоком престарелого отца, не давая умереть с голоду. Да разве только это. Прежде в Киеве голода не знали. Теперь же…

А потом быстро, почти за седмицу, пришла весна. Словно ворвалась на стремительных крыльях, наполнив все водой и влагой, расколов Днепр так резко, что только воздвигнутая по наказу Твер-дохлебы дамба-плотина и спасла Подол от затопления. И когда Аскольд вышел на гульбище терема детинца, в городе его встретили радостно. Но стушевались, слушая его речь о том, что может прийти и другая напасть — Олег Новгородский. Ибо коварный варяг-новгородец уже захватил Смоленск. А от Смоленска до Киева восемь дней пути по реке. И хотя недавно об Олеге говорили с похвалой, теперь многие стали его страшиться. Ведь уже всем было ведомо, что Олег — волхв и кудесник. Рассказывали, что он и в волка может оборачиваться, и птицей-соколом летать в поднебесье, и щукой хищной плавать в воде. Потому-то, дабы уберечь Киев, князь Дир и ездит по округе, набирает дружину, заключает союзы. Аскольд говорил, что Дир, как никогда, нужен сейчас Киеву, что только от него зависит, подомнет ли Новгород под себя стольный град на Днепре или нет.

Аскольд так превозносил Дира, что, когда тот прибыл, его вышли встречать всем миром. Но Дир остался прежним. Пошумел, покричал и пошел бражничать да бесчинствовать.

Однажды пьяный Дир ввалился на подворье Карины. Стал обнимать ее, лапать, но спьяну не разобрал, что та беременна. Когда стал уж больно досаждать, откуда ни возьмись появился один из тиверцев и опустил на голову князя столец дубовый. Сказал после этого:

— Кажется, настала пора покидать нам город.

— Да, — кивнула Карина. — Но если вы готовы еще послужить кому-то, то я вас нанимаю. Мне тоже надо покинуть Киев, и мне нужна будет охрана.

Так она, несмотря на то, что была уже на восьмом месяце, уехала из города. Наняла ладью и поплыла по Десне в край радимичей. С ней и тиверцами поехал верный Третьяк. На хозяйстве остался Любомир. Стражем Карина вместо Третьяка назначила Дага.

— Кажись, волхвам пора появиться, — молвил Третьяк, оторвав Карину от воспоминаний. — И солнце уже полуденное, да и курган почти готов. Достаточно ли высок для чести твоей родни?

Карина кивнула. И тут же ощутила за спиной чье-то присутствие. Тиверцы тоже почувствовали это, один осторожно положил ладонь на рукоять кривой сабли. Но успокоился, увидев, что из зарослей вышли старик-волхв и двое детей.

Карина медленно поднялась. Смотрела на них, на Буську и Гудима, которых когда-то оставила на негостеприимном капище Рода. Мальчики подросли; вытянулись, но остались такими же светлоголовыми, с серыми, широко поставленными глазами, как у ее стрыя Акуна — пусть ему будет тепло и сытно в светлом Ирии. Сейчас же Карина глядела на мальчиков, прижав руку к груди. По их насупленным лицам было заметно, что они не узнают родичку. И неудивительно — детская память коротка. Слава богам, что хоть живы, остались, не принесли их в жертву богам на алтаре. А ведь она уже подозревала недоброе, когда волхвы под разными предлогами отказывали ей во встрече с племянниками. Вернее, с братцами двоюродными, одному из которых сейчас десять, второму должно исполниться семь. Но волхвы и так помотали Карине душу, требуя то подношения, то плату за освящение места нового могильника, за сбор людей для работ. Хитрые волхвы сразу поняли, что не с бедной Кариной имеют дело. Да она и никогда не была бедной. Даже когда пришла после разграбления Мокошиной Пяди, по-княжески расплатилась за мальчишек. У этого косматого волхва и сейчас на запястье ее браслет. А ведь такой браслет — золотой наручень с цветами эмалевыми и яркими драгоценными каменьями — в Киеве могли носить только женщины, мужик, даже волхв, постыдился бы. Но в этих дремучих лесах вроде так и следовало. И Карина подивилась, какой долгий путь она прошла за эти три года, раз видит все в ином свете.

— Буська, Гудим! — позвала молодая женщина, протягивая руки.

Но мальчики только отступили, жались к волхву. Чему удивляться? Перед ними стояла баба непраздная, судя по всему — боярыня. Их быстрые взгляды замечали все: богатую, нездешнего кроя шапочку — опушка самого дорогого соболя, дымчато-черная, — корзно из червчатой[151] ткани, сапожки редкие — с узкими носками, красные с желтыми разводами, — выглядывающие из-под вышитого подола. Детям такую роскошь в жизни видеть не приходилось. Заметили братья и воев, охранявших эту кралю, и то, как угодливо обступили ее мужики-радимичи.

— Неужто не признали? — улыбнулась боярыня. — Я Карина. Кара… Батюшки вашего братучадо.

Они опустили головы, переминаясь с ноги на ногу в маленьких лапоточках. И только округлили глаза, когда она позвала их ехать с собой, поплыть по реке в Киев-град.

— Не-а, — только и мотнул белой головкой Буська, и у Карины похолодело сердце. Буська всегда был ее любимцем.

— Сказывали же, что не захотят, — молвил волхв и положил ладонь на голову мальчика. Тот взглянул на него, улыбнулся.

И тут Гудим, этот вечно ноющий, капризный Гудим спросил, можно ли потрогать мечи у воев. С этого и началось. Карина смотрела, как тиверцы демонстрируют мальчику сабли, как улыбаются ему, отвечают на вопросы — язык тиверцев и радимичей хоть и различен, но понять одни других могут без труда. На родичку Гудим не глядел, но, когда волхв кликнул, как будто расстроился. И решился:

— Вы же знаете, мне всегда жалко, когда ягняток на алтаре режут. Да и сами сказывали, что мне рубиться бы, а не мольбы возносить.

И у Карины отлегло от души. Так она выполняла свой последний долг перед памятью Акуна. Только грустно было, когда Буська с волхвом в лес уходил. Ведь любила-то она именно младшенького, о нем чаще вспоминала.

Третьяк стал торопить в путь, чтоб засветло добраться до реки. Ему, урожденному киевлянину, неуютно было в нескончаемых чащах радимичей, хотелось поскорее покинуть это вольное племя, не признававшее власти князей. Третьяку все было непривычно еще с момента, когда Карина стала расспрашивать местных, как тут обстоят дела. У нее был говор радимичей, и ей поведали, что после Родима здесь больше не избирали главу-глав. Люди решили, что его надо выбирать только на время войн, иначе князья берут слишком много воли.

— А что сейчас, мирное время? — спросила Карина.

— Да, — кивнули радимичи. — Лес нас хоронит, болота.

Лес действительно смотрелся стражем. И как хорошо в нем было, особенно сейчас, в середине травня! Они двигались по узкой стежке, тиверцы несли свою нанимательницу на невысоких носилках, смотрели по сторонам, вдыхали чистый и прозрачный, как родниковая вода, воздух.

Листья на деревьях совсем распустились, вдоль тропы белыми гирляндами цвели ландыши, сладко пах зацветший терн. Было тепло, и ясный травень сиял в исступленном сиянии солнца. Лес стоял, словно в зеленоватой дымке расцветшей поросли, только огромные великаны дубы еще не распустили свою позднюю листву, давая подлеску насладиться благодатным теплом неба.

Порой из чащи долетал грозный рев туров, лаяли лисицы, в ветвях часто и сладко пели соловьи. В одном месте послышался дробный стук, возникло какое-то движение, и — словно буря с градом пронеслась мимо — пробежало стадо пятнистых оленей. Тут даже у спокойного Третьяка взыграла душа.

— Эх, поохотиться бы!

— Здесь нельзя, — ответила Карина. — Радимичи сейчас мирно настроены, но чужаков все равно в свои чащи не пустят.

В воздухе сладко пахло медуницей и сырыми мхами. Под дубами и буками густо разрослись папоротники и ежевика. Между деревьями текли ручьи, сличавшиеся в мелкие озерца, украшенные кружевом трав. Когда они зачерпнули в одном из таких водоемов воды, она оказалась изумительной на вкус, казалось, что от нее исходит слабый, едва ощутимый аромат.

Живущие на границе степей тиверцы поражались такой густоте чащ. А вот Карина, еще не забывшая былые навыки, нет-нет, да и замечала то едва различимый старый затес, то обрубленные еловые лапы, то пенек недавно срубленного дерева. А когда на открытой поляне она увидела захоронение радимичей — домик с прахом умерших на высоко поднятом шесте, — даже вздохнула, словно вспомнив что-то. И, несмотря на свежесть и красу леса, ей захотелось поскорее покинуть эти пределы. Вернуться к своим, в Киев. Там были ее дела, ее жизнь, и где бы еще она смогла так подняться, не погибнуть, а возвыситься, как не во всегда кипучем, постоянно меняющемся вольном граде на Днепре.

— Домой хочу, — вздохнула Карина протяжно. Но тут же чуть охнула, когда ребенок толкнулся в животе. Ишь, бойкий какой! Она погладила живот ладонью, и дитя успокоилось.

Третьяк заметил ее жест.

— Говорил же тебе, баба глупая, что не след на сносях ездить в такие-то дали.

— Ты ведь понял, зачем я ехала? Мне ли рожать новую жизнь, когда старые долги за мной числились?

Третьяк только кивнул. Оглянулся на идущего среди тиверцев Гудима; тот шел, что-то тихо напевая. Низко поклонился шесту с домовиной, зашептал что-то, словно творя заклинания.

Наконец в чаще стали встречаться и более обжитые места: обширные росчисти среди вековых боров, поля, небольшие, в три-четыре двора, селища с непривычными для чужаков избушками, крытыми корьем. А там появилась и сама великая река Десна.

Гудим только глаза округлил, увидев корабль у берега. Длинный, осмоленный, с вырезанной на носу головой невиданного зверя, похожего не то на сказочного дракона, не то на взбесившегося коня. Объявившаяся родственница мальчика не беспокоила, и он сидел на берегу, глядя то на корабль, то на куда-то текущую реку, то на боярыню (теперь ему казалось, что он припоминает ее, но все равно было боязно). Карина занималась делами. Долг долгом, но она и сюда прибыла не просто так, успела поторговать с местным людом. С собой привезла киевские товары, считавшиеся в этой глуши невиданной роскошью: разрисованные горшки, замки для ворот, стеклянные бусы-украшения, нарядное сукно с узором. Все это выменяла на мед лесных бортей, пушнину, руду.

Третьяк ворчал, мол, беременной-то бабе только о торге-мене и думать. Но уже знал, какова хозяйка. Подсел к Гудиму, объясняя, что вои Карины опытные, они не только охраняют ее в таких поездках, но и знают, как товар сберечь, как уложить на ладье так, чтобы не намок и судно не кренилось. А Карина по торговому делу иного купца за пояс заткнет.

— Она вообще все знает, — говорил он, угощая, Гудима хлебной горбушкой с копченым темно-красным мясом. Гудим подумал, что ничего вкуснее не пробовал. И становилось легче оттого, что с ним не баба возится, а такие славные хоробры. С бабой он не знал бы, о чем и говорить.

Карина тоже не знала, как себя вести с Гудимом. Немного порасспрашивала о том, как жилось на капище, не обижали ли — и все. Оказалось, она вообще не больно знала, как общаться с детьми. Вот когда родит сама… И она хотела поскорее вернуться, чтобы разрешиться от бремени у себя дома. Там, ей так казалось, будет легче. Ведь роды… Не хотелось думать, сколько баб умирают в родовой муке. Но сама Карина носила живот легко — не испытывая болезненных неудобств, как другие. Вот и разродиться должна легко. Правда, Карина все еще побаивалась внимания Дира. Однако в Киеве она все же сама себе госпожа, нарочитая хозяйка, с ней многие считаются. А может, и перебесился уже Кровавый Дир или уехал куда. Ей же главное — родить. И чтобы ребеночек был похож на Торшу… Она вздохнула. Где-то он теперь? Увидит ли когда-нибудь своего сына? Ей ведь местные ворожеи сразу предрекли — по всем приметам будет сын.

К вечеру следующего дня они у же шли по союзным Киеву землям богатого племени северян. Здесь уже многое было привычно: окруженные плетнями поля, села на много дворов, избы и землянки под соломенными шапками крыш, столбы изваяний богов на возвышенностях. На лугах паслись тучные пегие коровы, женщины стирали у мостков белье, порой проезжали дозорные отряды, по виду не отличающиеся от Полянских — в таких же кольчужных рубахах до колен, в остроконечных шлемах.

Вскоре водный путь Десны привел их к богатому Чернигову —основному городу северянского племени — Чернигов располагался на высоком берегу реки, это была мощная крепость из толстых бревен, от ограды города до самой Реки спускались посады и слободки. Пристань была широкой, у причалов покачивалось на волне немало кораблей-насад, челнов долбленок и лодок-расшив.

Однако ныне в Чернигове царило необычное оживление, у берега толпились воины, с вышек трубили в сурму, требуя пристать. Лишь когда убедились, что на длинной ладье прибыли обычные торговцы, да еще под управлением беременной бабы-киевлянки, сообщили, что происходит в городе — А весть была неожиданная. Оказалось, что Олег Вещий взял Любеч. Круто взял, с боем. А ведь Любеч был неприступной крепостью, своего рода северными воротами к Полянским землям. Олег же взял его меньше чем за день. Правда, не велел своим людям грабить город, а казнил лишь отряд детинца, оказавший его войску сопротивление.

— Сила у Олега немалая, — объясняли черниговцы. — С ним и словенское войско, и отряды мери, чуди, кривичей. Немало с Олегом и варягов. Варяги пришли в Ладогу большим войском, и многие гадали, схлестнется ли с ними Вещий или нет? Но Олег очаровал воинственных гостей, посулил славу и золото — и сумел-таки переманить к себе. Так что теперь у него войско, какого еще не знали на Руси. И Олег идет по Днепру к Киеву.

— А в Киеве-то что? — разволновался Третьяк.

— Ну, Аскольд-то уже велел ополчение собирать да с окрестных подвластных племен отряды кличет. А Дир тем временем заручился союзом со степняками, хазар черных нанял. Поговаривают, что и с древлянами связался.

— С древлянами?! — в один голос ахнули Карина и Третьяк. — Это же первые враги полян.

— То-то и оно. Бояре были против такого союза, ну да дело уже сделано. Все одно войско для обороны полян набирать где-то надобно. Но что сечи великой не избежать — и к волхвам не нужно обращаться.

Карина с Третьяком только переглядывались. А тиверцы, когда отошли от Чернигова, на всякий случай облачились в доспехи.

Однако по пути никакой беды не случилось, и Карина успокоилась. Видать, не зря столь богатое подношение принесла она Велесу-путевому в Чернигове. И она стояла на носу ладьи, подставив лицо солнышку позднего травня, смотрела на проплывающие мимо берега, на золотившиеся от россыпей одуванчиков склоны. Над рекой царила тишина, нарушаемая лишь скрипом уключин да тихим плеском воды. Серебристая рябь на поверхности указывала на водовороты.

От мыслей Карину отвлекла взятая в дорогу рабыня-прислужница. Звали ее Проня, она была молода, проворна, и Карина осталась бы ею довольна, если бы Проня в пути не завела шашней с одним из тиверцев, и теперь она умоляла хозяйку отпустить ее с милым в его земли. Правда, сам тиверец не просил о том хозяйку, и так довольствуясь милостями Прони. А та не отставала от Карины, ныла, умоляла. Карина о другом думала, молящий голос рабыни ее изводил, и она жестко велела той вернуться в палатку у мачты. Проня только ворчала недовольно, ее милый посмеивался, но жалеть полюбовницу не стал.

— В Днепр входим, — сказал, подходя к Карине, Третьяк. — А там и Вышгород. Слышь, Каринка… Как думаешь, может, Олег удовлетворится Любечем-то?

Карина думала, что с приходом Олега у нее появится надежда встретиться с Ториром. Но опять появление ее варяга несло с собой опасность и кровь. Когда-то она сама посоветовала ему прийти к врагам открыто, мстить с поднятой личиной. Но как подумалось, сколько крови может пролиться… Страшно становилось. И зря Третьяк себя успокаивает. Олег уже расправил соколиные крылья, и только наивный поверит, — что он замыслил поход, собрал рать лишь ради Любеча.

Третьяк стоял рядом с хозяйкой, положив искривленную руку на высокий ствол резного изваяния на носу, жевал смолу, как заправский варяг, твердил, что Киев еще никто не смог взять с ходу. И вдруг подался вперед, выругался, вглядываясь в берег.

— Лопни мои глаза!.. Что же это такое, спрашиваю я вас, ради всех богов-небожителей?!

Теперь и Карина увидела. Даже невольно сжала лунницу-оберег на груди. Ошибиться было невозможно: за густыми кустами маячили силуэты древлян — их воинское полузвериное обличье и раскраску ни с чем не спутаешь. Но враждебности древляне не проявляли. Двигались в направлении Киева тихо, по-звериному. А среди них то и дело мелькали привычные фигуры воинов-полян, в знакомых булатных доспехах, островерхих шлемах.

— Шла бы ты укрыться в палатку, Карина, — сказал Третьяк, осторожно отступая за развешанные по бортам щиты тиверцев.

Но Карина не тронулась с места. Она увидела…. Застыла, не спуская глаз с двух всадников, появившихся на песчаном откосе. Даже сердце похолодело, когда узнала обоих. И помыслить не могла увидеть их рядом.

На белом длинногривом коне сидел Дир. Конь у него был приметный, по нему князя сразу узнаешь, хотя Дир и был в доспехах, на голове высокий островерхий шлем, лицо полускрыто наносьем, как бы делившим его пополам до губ. А рядом с Диром был некто, указывающий длинной рукой в сторону Карины. Она узнала Мала-Рыся. Торс его был обнажен, лишь на плечо наброшена медвежья шкура, а поперек седла лежала утыканная шипами палица. На длинных серых волосах древлянина блестел дорогой венец с каменьями — венец старшего князя, каким его сделал наворопник Торир, чьим поверенным и был Рысь. Но теперь он сидел на коне так близко к Диру, что колени всадников едва не соприкасались.

Дир тронул коня шенкелями, съехал почти к самой воде и махнул рукой.

— На ладье! Причаливай!

— Налегли на весла! — негромко, но твердо приказала Карина. Она увидела, как Дир глядит вслед проплывающей ладье, что-то еще крикнул, но за ударами била и за скрипом уключин она ничего не разобрала. Карина присела за щитами на бортах, боясь и глянуть. Тиверцы гребли. Им тоже не было резона слушать, кого бы то ни было, особенно когда в ладью полетели стрелы, впивались в щиты, заслонявшие гребцов. Проня высунулась, было из палатки, но, увидев торчавшую из мачты стрелу, нырнула обратно.

— Что творится, великий Велес! — скулила она за полотняным пологом. — У самого Киева бесчинствуют басурмане!

Зато Гудим не испугался, украдкой поглядывая из-за щитов, он сообщил, что набежчики отстали, задержались за разлитыми заводями, за топкими берегами.

— Это Перун нам помог, да? — спрашивал он у тиверцев. Лицо его разрумянилось, глаза блестели.

А Карина впервые пожалела, что взяла с собой мальчишку. Ибо она не знала, как теперь быть. Рысь ведь наверняка сказал Диру, что она была с Ториром, — он всегда так считал. Теперь Дир не оставит ее в покое. Он и раньше подозревал, что она связана с наворопником Олега. Теперь же Рысь подтвердил это. О великие боги, что же теперь ее ждет?!

Когда уже подходили к Киеву, Карина неожиданно велела держаться левого берега, плыть за островами и причалить в Заречье, недалеко от места, где приставал паром. То есть ближе к Городцу Микулы Селяниновича.

Они с боярином говорили так долго, что длинные распущенные волосы Карины успели высохнуть после бани, а масло в открытой чашке глиняного светильника почти выгорело. Микула медленно опустил пальцы в корчагу с водой и затушил слабо трепещущий огонек. Только теперь стало заметно, что в открытые по теплой поре окна струится сероватый утренний свет. А там и петухи начали перекличку.

— Я сделала все, чтобы не привлечь к твоей усадьбе внимания, — негромко сказала Карина. — Перед тем как сойти на берег, отдала свой наряд и корзно Проне, обрядила ее и велела тиверцам плыть далее по Днепру. Сама же оделась в Пронин плат и летник, пешком шла к тебе с Третьяком да с братучадо своим Гудимом. Нас даже Любава не сразу узнала.

— А товары?

— Какие могут быть товары, когда речь идет о моей жизни… о жизни моего дитя? Все отпустила. Стражи на вышках доложат Диру, что моя ладья прошла вниз по реке. А корабль я, считай, Проне в приданое дала. Жених ее и остальные тиверцы так просто не сдадутся Диру, когда у них такое богатство. Может, и успеют проскочить.

Микула помолчал. Оба понимали, под какой удар поставила тиверцев и освобожденную рабыню Карина, переведя на них подозрение Дира. Да только, как говорится, своя рубашка…

— Это ты мудро решила, — даже одобрил Микула. — Хорошо, что и Любава моя тебя недолюбливает, приняла не как должно да поселила в стороне. Мне даже не сразу донесли, что какие-то гости в баньке парятся.

Карина опустила голову.

— Пойми, некуда мне было больше податься. Древляне на меня лихое наговорили, и Дир им верит. Теперь, если я появлюсь в Киеве, меня тут же схватят. Сам же говорил, что вече давно силу свою потеряло. Кто заступился бы? Я даже о перунниках подумывала дорогой. Я уже дважды к ним обращалась, но всякий раз за Резуна просила. Но Торир — он ведь из их братии. А я что… Свидетельница лишняя. Захотели бы они со мной возиться да гнев на себя накликать, когда их только вернули в город?

Она умолкла, пытаясь в полумраке разглядеть лицо Микулы. Сильного и надежного Микулы, с которым столько дел было сделано, который всегда помогал, выручал, где советом, где кошелем. Но одно дело общие планы ковать, другое искать защиты, когда ты под подозрением. Так она могла беду на его Городец накликать. И Карина вглядывалась в лицо боярина, пытаясь прочесть мысли Селяниновича. Он был силен и мудр, но всегда умел блюсти свою выгоду.

— Если велишь… Я уйду на заре.

— Да куда ты пойдешь, на сносях-то, Болота еще не опали, заводи стежки-дорожки перегородили.

Кажется, она тихо вздохнула, все еще боясь поверить.

Микула тем временем добавил масла в лампу, высек искру, и, когда огонек появился на носике лампы, от светильника привычно запахло горьковатым запахом масла и душистых трав. Высветилось и лицо Микулы — лобастое, мрачное, с суровыми серыми глазами под тяжелыми веками. Он в упор глядел на сидевшую перед ним беременную бабу с распущенными черными волосами, обтекавшими ее до бедер.

— А может, Дир просто на красу твою подался? Вон в Киеве давно говорят, что Лада его на тебя направила.

Карина только чуть сжала губы. Не ответила. Микула же глядел словно сквозь нее.

— А то, что ты мне про Резуна поведала… Гм. Знаешь, Каринка, а я ведь давно в чем-то таком подозревал его. Еще когда Любомир мне о наскоке древлян на войско Дира рассказывал. Потом вроде как разуверился. Ведь Резун и с хазарами ладно бился, и когда рындой при княгине Милонеге состоял да за охраной города следил — справлялся как должно. Да и потом… Было мне муторошно, когда Раж-Тархана порезали. Ну да тут мы с тобой никогда правды не узнаем. Зато в степном дозоре Резун себя славно показал. И во время набега уличей. Наворопник Олега, говоришь? Поверь, я знаю, как тяжко быть наворопником, самому некогда случалось. Грязная это работа, чести мало, а вот дерьма наешься предостаточно. Только раз твой Резун и в дерьме этом сумел так себя показать, что киевляне его полюбили, — не совсем он злодей. Ну-ну, не сверкай очами. Хвалить его я все одно не стану. Другое скажу. Он сына моего некогда спас, Любомира. Тогда я поклялся, что однажды тоже ему помогу. А вот если я бабу его спасу, да еще беременную, — как думаешь, будет ли это исполнением клятвы?

У Карины глаза наполнились слезами. Она схватила тяжелую мозолистую руку боярина Селяниновича и поднесла к губам.

Тут даже Микула смутился.

— Ладно, ладно, ведь и ты мне не чужая. Давай лучше подумаем, как тебя понадежнее схоронить. Как я уже сказал, отправлять тебя никуда не стану. Городец — усадьба не маленькая, найду, где спрятать. И братучадо пусть тут трется, мне один лишний рот не в наклад будет. А вот Третьяка я, пожалуй, ушлю с рудокопами. Он всегда при тебе состоял, не хочу, чтобы тут шастал да внимание привлекал. Ну, кажись, пока все. Так что иди, девица…гм, молодуха непраздная, почивать. В одной избе для приживал тебя пристрою, не обессудь. Сам же завтра в Киев переправлюсь, узнаю новости. А Любаве скажу, чтоб молчала о тебе. Она хоть и дура баба, а ослушаться меня не посмеет. И вот еще, я не скажу о твоем прибытии даже Бояну. Сама знаешь, каков он, пойдет правду вещать где надо и не надо. Хотя сейчас он вроде тихо сидит. Скорбит. Ведь Белёна как-никак была его любимицей.

Карина невольно ахнула.

— Что с ней?

И тогда Микула поведал, что несколько дней тому певунья киевская удавилась. Жихарь домой пришел, да еще со Стоюном, а она в петле болтается. Стоюн тут же умом и тронулся. А Жихарь что — похоронил жену как надо, даже дом спалил, якобы жилье это несчастливое. Сам же теперь в усадьбе Стоюна поселился, как ближайший родич и наследник. Но люди говорят — богатые требы Велесу Жихарь принес. А пошто — разве угадаешь. Может, так он скорбит, а может, благодарит подателя богатств, что теперь первым мастером в Киеве стал.

Он еще не закончил говорить, как Карина так залилась слезами, что Микуле пришлось ее успокаивать. Говорил, что и дитя может грустное родиться, раз мать волю горю дает. Но сколько бы ни утешал, Карина никак не могла остановиться. И страшно ей было, и горько за Белену. И казалось, что никогда к ней больше не вернется прежнее спокойное житье.

Микула, как и обещал, на следующий же день отбыл в Киев. А к вечеру почти половина жителей Городца столпилась на берегу, все глядели на город за рекой, где то начинало стучать, то смолкало било на вечевой площади. И дым плыл там, едкий, темный, совсем не похожий на дымы от урочища дегтярников. Но на другой день вновь сияло солнышко, освещая вышки Горы, белесыми облаками светлели цветущие яблоневые сады, сновали лодки у причалов Почайны. Кое-кто из зареченцев осмелился переплыть Днепр и принести вести боярыне Любаве. Оказывается, Дир не только ввел в город орду древлян, но и с их помощью разгромил слободки плотников-новгородцев, которых в последнее время немало поселилось в Киеве. Киев рос бурно, а так как новгородцы считались лучшими мастерами-строителями, им тут хорошо платили. Вот они и съехались в город. Себе на погибель, как оказалось, ибо Дир объявил их доглядниками Олега. Киевляне были возмущены его самоуправством, однако все же не пошли против своего князя, хотя кое-кто из новгородцев и стал бить в било, желая собрать киевлян и просить у них помощи. Не вышло. И теперь киевляне отсиживаются по усадьбам, опасаясь, как бы Дир с помощью тех же древлян не начал и им старые обиды припоминать. Люди ропщут, говорят, что даже наемники-хазары не посмели принять участие в резне, схоронились в еврейском квартале у Жидовских ворот. О боярине же Микуле сказывали, что он с другими нарочитыми людьми сидит на Горе, в детинце, где Аскольд объясняет, сколь важно сейчас держаться древлян.

Любава, узнав, что мужу ничего не сделалось, успокоилась. Зашла днем к Карине, новости поведала. Заодно порассуждала отом, что и впрямь не дело киевлянам стоять за новгородских пришлых, когда князь тех с войском на Киев идет. Ворчала, что по весенней поре набегов не учиняют, что Олег вообще покон забыл, раз готовится напасть, когда самая страда, когда надо хлеба да репища поднимать. Ведь войны войнами, а закрома наполнять нужно.

А вечером опять что-то горело в городе, опять начинало стучать и замолкало било. Зареченцы только переглядывались да благодарили богов за то, что Доля судила им поселиться в стороне от неспокойного Киева. И пусть надменные киевляне считают, что именно зареченцы наиболее доступны для находников, но пока получалось так, что лихие дела творятся именно в стольном граде.

Утром пришли новые вести, куда более тревожные. Оказывается, некоторые бояре да старшины концов требуют, чтобы князья вывели древлян за городскую черту, ибо те вели себя не как наемники, взятые на службу, а как самые настоящие набежчики: шастали по дворам, брали, что кому понравится, народ обижали. Однако князья во время рады отметили самых недовольных и наслали на них древлян. Ночью те сожгли усадьбы этих людей, даже порешили кое-кого из бояр. Такого в Киеве отродясь не бывало, чтобы князья своих же именитых людей трогали. Вот и думай теперь, кто друг, а кто враг. Правда, кое-кто даже доволен, что древляне в Киеве. Так, кузнецы торгуют с ними вовсю. Древляне плату уже получили, а так как оружие у них не чета киевскому, то они первым делом пошли по оружейным лавкам. Тот же Жихарь склады свои им раскрыл, стал вооружать. Люди не знают, к добру ли это. Жихарь-то мошну набивает, но люди сомневаются, не направят ли древляне это оружие против тех же киевлян. И Киев притих. Люди боятся, и нос за ворота высунуть. Ладьи к пристаням подходят, а перепуганные торговцы даже на мену не спешат. Микула же… Пусть боярыня не беспокоится. Он у Любомира на гостевом подворье остановился. А так как на раде он все больше помалкивал, его гнев князей не затронул.

Вечером того же дня в Городец прибыл гость. И не из Киева, а по реке на лодке-расшиве спустился. Задел лодкой о корягу в Черторые, до берега пришлось вплавь добираться. И сразу в Городец.

О госте Карине сообщил Гудим, беспрепятственно слонявшийся по усадьбе. Вот он, вернувшись под вечер в избу у забора, где тихой узницей жила-таилась Карина, и поведал о пришлом.

— Веселый он такой, да еще и гусляр. Песни поет такие, что боярыня Любава наслушаться не может. Да еще и дочку свою старшую все к нему под бок подсаживает. Здесь, оказывается, все его знают и любят. Вот Любава и привечает гостя, делится новостями да держит при себе, не советуя спешить в Киев, пока все не уляжется. А зовут молодого гусляра Кудряшом.

Карина встрепенулась. Попросила Гудима привести к ней гостя, но так, чтобы никто не проведал.

Кудряш пришел, когда на дворе уже смеркалось. Возник на пороге, а Карина только глядела на него, словно не узнавая. За прошедшие полгода изменился Кудряш. Вроде такой же веселый да прыткий, но какой-то иной, более мужественный, даже повзрослевший. И острижен иначе, кудри свои длинные обрезал коротко, бороду отпустил. Раньше воином казался, а сейчас, в рубахе до пят да в лаптях, с гуслями через плечо, — и впрямь только гусляром мог зваться. Рубаха его тоже не по-здешнему была расшита: у полян обереги-узоры все больше в виде цветов да петушков вышивали, а у Кудряша пестрой елочкой узор ложился.

— В Новгороде все так носят, — ответил Кудряш на вопрос Карины, а сам все обнимал ее, целовал в губы так, что толкающийся тут же Гудим даже захихикал.

Карина поняла, что Кудряшу еще никто не сказал о Белене. Язык, видно, ни у кого не повернулся, вот и она молчала. А Кудряш, погладив бесцеремонно ее по животу, спросил, мол, чье дите она носит? Никак, Селяниновича, раз он ее тут прячет. А может, и его, Кудряша, — и подмигнул хитро. Но тут же добавил: уж не Торира ли Ресанда ребенок?

— Глупый ты, Кудряш, — отвела его руки Карина. — Пустобрехом пошел по свету, пустобрехом и вернулся.

— Ну не скажи. Меня вон в Новгороде знаешь, как привечали! Там у них своего Бояна нет, да и песни все больше какие-то протяжные да унылые поют. Вот я и показал им, что такое южная песня полянская, с присвистом да притопом, с радующей душу мелодичностью задорной. Так что не было ни двора, ни усадебки, где бы мне гривны не подавали за исполнение, куда бы не зазывали. — И посерьезнел вдруг.

— Не дело, когда люди, почитающие одних богов, воевать между собой собираются. Я Олега видел, говаривал с ним, вот и понял, что он не успокоится, пока Аскольда с Диром власти не лишит. Мне-то дела нет до братьев-варягов, но как подумал, к какой сече это приведет… А так новгородцы эти ничего, и союзники их — меря, кривичи, чудь — тоже ничего. Ладить с ними можно. Говорят только чуть иначе, чем мы. Днепр наш Славутич — ха! — Непрой зовут. А наш липень называют грозовиком[152], желтень — поздерником[153], а березозол — сауханом. Ну и, конечно, бороды они носят, как северяне, а тех, кто только усы отпускает, как многие в Киеве, — кличут ляхами[154]. У ляхов ведь тоже так принято. Да и их девки не носят длинных колтов, все больше височными кольцами довольствуются. А девки-то у них ладненькие, большеглазые, только больно тощи. Наши-то попышнее будут. Хотя вот ты, Карина, сошла бы за новгородку, та же в тебе стать — гордая. Ну, я имею в виду, что такой ты была раньше, пока не понесла.

И внезапно спросил:

— Как там Белёнка моя?

Карина боялась этого вопроса. Молвила, что давно не видела Белену, сама же в сторону глядела, опасаясь, что неожиданно навернувшиеся слезы выдадут ее. Тут, правда, Гудим зацепил стоявшие на полавке горшки, те посыпались, и Карина отвлеклась — наклонилась, собирая черепки, тряпицей промокая разлившийся квас. Кудряш начал ей помогать. И вдруг поднял лицо, так что почти глаза в глаза смотрели.

— А ведь я встречал в Новгороде Торира твоего. Даже чуть не подрался с ним, когда тот на меня наседать стал. Я ему: мол, откуда мне было знать, что Каринка твоя? Она молчала, да и ты ее сторонился. Но потом даже помирились с ним, пили брагу, походы былые вспоминали. И знаешь, Карина, Торир-то при Олеге не простой воин, а гридень ближайший в дружине. Странно, не правда ли? Вот я его и спросил, как же он с Олегом на Киев идет, там ведь копье его, все побратимы, войной испытанные. Ох, и задел же я его этим вопросом! Торир словно песьей крови глотнул, так скривился. И ничего мне не ответил. А я потом его на капище Перуна видел. Знатное такое капище, Перынь называется. И скажу, даже в Киеве богатом нет столь славного места почитания бога, даже Велесово капище ему уступает.

— А что Торир? Придет ли?

— Ясное дело. И уж не знаю, как его здесь встретят. Раньше он Киев охранял, а нынче.:. Слыхал я, что Аскольд с Диром его пыткам лютым подвергли. И как увидел я его рядом с Олегом, понял: не зря. Но что любви к ним у Резуна от этого не прибавилось — это как боги святы. Вот такие-то дела, Карина. Не предскажу, как теперь ваша встреча состоится. Но кланяться он тебе велел низко. Так что прими поклон.

И Кудряш склонился, касаясь рукой земляного пола. А выпрямился — и тряхнул головой так, словно еще не отвык от привычки буйные кудри за плечи забрасывать.

Карина молчала. Ох, и играют же их с варягом судьбами Доля и Недоля! Будущее виделось ей темным, туманным, но со всполохами багряными, кровавыми… И дитя в утробе, словно ему передалось волнение матери, забилось вдруг так, что спина заныла. Неудобно стало сидеть под полавком, среди черепков.

Она застонала, поднимаясь, Кудряш подал ей руку, помогая встать.

— Знаешь, что скажу? Я как разведал тутошние вести, сам подумал: может, оно и к лучшему, что Олег идет? Он-то правитель получше наших будет. У него слободы не жгут, врагов в города не пускают да бояр не режут. К тому же… Знаешь, что Олег сказывал? Будто Аскольд наш прежде рабом был. Может, оттого не получается ему править как надо? А Олег на него зело как зол. Вроде бы Аскольд с людьми Рюрика шел, когда Киев его призвал. Так что обманул он князя Новгородского, его силу себе приписал. Да только когда то было…

Он отсел в сторонку, глядя прямо перед собой, и видно было; что ему не по себе.

— Ну, уж, что я Олегу помогать не стану, это точно. А пришел я за Белёной. Заберу ее отсюда, пока до беды не дошло. Даже если упираться станет, заберу. Да что с тобой, Карина? Пошто глядишь так? Не стряслось ли лиха с ладой моей?

— А сам как чуешь?

Лицо Кудряша стало каменеть прямо на глазах. Еще, кажется, и улыбка не сошла, еще светились глаза — а вмиг, словно сумерки серые покрыли его. Тихо вдруг так стало, что, когда с лучины в корчагу с водой упал уголек, оба вздрогнули от этого звука.

— Что с Белёной? — только и выдохнул парень.

Карине казалось, что уже и слезы все выплакала о милой подруге, а вот надо же — будто запруду открыли, так и хлынули. Ведь опасалась же говорить ему, хотела, чтобы кто-то другой… А в памяти так и стояли Кудряш с Белёной, какими запомнила их в морозном древлянском лесу, — в подпоясанных шубках, целующимися не сходя с лыжни. И Карина вдруг запричитала, завыла тоненько, по-бабьи. Плела, что не стоило соколику улетать, что зря он свою голубицу коршуну на расправу оставил. Так бы и выла, да Кудряш тряхнул грубо. Она даже охнула, так в пояснице отдалось болью. И уже спокойнее поведала о том, что сама узнала.

— Жихарю это никто в вину ставить не посмел. Ну, удавилась и удавилась. Да только бил он ее, бил боем, вот она и не стерпела. Другие терпят, а она… Жихарь же теперь поднялся. С древлянами торгует, выгоду соблюдает.

Кудряш выслушал молча, потом кинулся прочь. Карина за ним. Испугалась, как бы парень чего не наделал сгоряча. Но он добежал лишь до тына усадьбы, уткнулся в него, как слепой. Стонал, царапал бревна. Потом осел, прижался к бревнам частокола. Плакал, не стыдясь стоявшей рядом бабы, не замечая, как она гладит его вздрагивающие плечи.

От долгого плача на него нашло какое-то оцепенение. Карина даже подумала: хорошо, что Кудряш такой чувствительный, смог сорвать первую боль слезами. Хуже, если бы таил все в себе да неизвестно что и выкинул бы.

В теплой ночи начала лета сладко пели соловьи в лесах Заречья. Лаяли иногда псы в усадьбе, плескалась вдали река. И темно было. Только летние звезды вопрошающе поглядывали на мир. Тихо так.. Тихо ли? И Карина отчетливо различила ставший уже привычным шум за рекой, в городе. Что опять творит окаянный Дир, какое новое лихо осветит завтра ласковое солнышко над Днепром?

Вдруг она замерла. Увидела вдали на заборолах смутный силуэт уходившего охранника, а вот совсем близко… На заостренных кольях частокола что-то висело. Вроде, зверь, а пригляделась — нет, человек Взобрался на стену, держась за крюк, оглядывал дворы. А зверем потому она его посчитала, что был он в наброшенной на голову волчьей шкуре. Древлянин!

Карина так затрясла Кудряша, что тот невольно тоже взглянул туда. И воинская выучка не подвела бывшего киевского витязя. Еще и слезы на глазах не просохли, как он молниеносно метнул нож. Древлянин только захрипел, обвис на забороле, потом рухнул вниз. А они ждали, не раздастся ли вой остальных древлян. Но все было тихо. Только чуткие псы во дворах Городца зашлись лаем.

Когда Карина сообщила боярыне Любаве, что Кудряш снял с частокола древлянского вижа[155], та всполошилась, выслала нескольких кметей проверить округу. Те вернулись с сообщением, что все тихо. Только в Киеве опять неладно. Пылает ярко, шум стоит. Ну да тут придется рассвета ждать, когда новые вести придут.

Однако еще не рассвело, как в Городец вернулся Микула. И не один. С ним были сын Любомир, певец Боян с перевязанной тряпицей головой и раненый Даг, которого вели под руки. Микула велел жене позаботиться о раненых, а сам сразу бросился к Карине.

— Плохо дело, девка. Дир гостевое подворье сжег.

У Карины лишь чуть расширились глаза. Сидела на полавке, сжимая у горла темную шаль, слушала. Оказывается, Дир все же выследил ее ладью, наслал на нее хазар, умевших лучше других брать суда на Днепре. Вроде бы тиверцы отчаянно сопротивлялись, но хазары все равно выполнили заданное. Только немного перестарались. Бабу, что была с тиверцами, стрелой прошили и мертвую привезли к князю. Ведь именно за бабой их и посылал Дир. Смерть от хазарской стрелы спасла Прошу от рук Мусока, который быстро допытался бы, где ее хозяйка. Теперь же Дир рыщет повсюду, как волк. Принесло его и на подворье. Ревел, что сожжет все, если ему не выдадут девку Торира Резуна.

— Да-да, Карина, именно так он и говорил. Ну а Даг стал оборонять подворье, гнал прочь Дира. Вот князь и обозлился, велел ни единого сруба там не оставить. А тут еще, как на грех, Боян. Кинулся к князю, велел убираться, дескать, иначе пойдет на вечевую площадь поднимать народ. Но Дир уже никого не боится. По его приказу кто-то из древлян оглушил Бояна камнем из пращи. Хорошо еще, что голова у певца крепкая. Да только разгневались киевляне, стали шуметь, что над их любимцем дикие наемники издеваются. Так что люд разгоняли нагайками, а где и стрелами. Я же захватил, кого смог вывести, и… Эх, жалко подворье. Ладное оно было, да и доход сулило. Ну, ничего. Пройдет время — еще краше построим. А вот то, что в ярости Дир гостей иноземных на подворье поубивал, — это срам Киеву. И ляхов бил, и жидовинов, и даже византийца порешил.

— Льва Тукаса убили? — ахнула Карина, вспомнив византийца, своего ухажера и нежного друга Любомира.

Микула странно смотрел на нее. И вдруг сказал:

— Завтра поведу вас с Любомиром вокруг ракит над водой. Невесткой мне станешь. И не спорь!

Это было почти приказом. И хотя Микула и прежде о браке Карины с Любомиром поговаривал, теперь он настаивал. Но Карина не противилась. Понимала, что сейчас она просто беженка в его доме, которую он приютил по старой дружбе, а вот если родней его станет, то Микула будет защищать ее до последнего. А на другой день повели Карину с Любомиром их отцы над текучей водой, руки соединили, а волхв, призванный на эту скорую свадьбу, обсыпал молодых житом-пшеном, как и полагалось. Молодые, правда, выглядели странно: невеста на сносях и жених, всхлипывающий, как девица.

— Не о таком зяте я мечтал, — невольно сорвалось у Бояна. Микула смолчал Молчал он и когда Боян, напившись на свадьбе, наотрез отказался песни петь. А потом молодых отвели в одрину, уложили по обычаю на снопах. Но Любомир не повернулся к молодой, лежал на своей половине постели, глядел на развешанные под стрехой связки пушнины да лил слезы. Поведал обо всем негаданной жене.

— Древляне ворвались на подворье, как демоны. Я со Львом почивал, ночь ведь уже была, лиха никто не ждал. А когда все началось, я так и выскочил в одной рубахе из одрины Льва. И тут же раскрашенные древляне потащили меня во двор. Если бы Боян меня не прикрыл… Но древляне уже и Льва тащили, нагого, в чем мать родила. И ржали дико. Я кричал, что это гость торговый, а они так и полоснули его по горлу, едва не отделив голову от тела. Лев, мой Лев… Какая у него была нежная кожа… какая алая кровь.

И Любомир затрясся в рыданиях. Карина лежала на другой стороне кровати, понимая, какие отношения были между византийцем и ее новым мужем, которого она разула при свидетелях этим вечером, выражая супружескую покорность. То, что Любомир вряд ли станет ей настоящим супругом, понимала.

— Многие тогда нас вместе увидели, — всхлипывал Любомир. — Я-то о сраме не думал… А вот батюшка сильно осерчал. Говорил, что я опозорил его на весь стольный град, когда с плачем кинулся на тело возлюбленного. Ты прости меня, Карина. Я постараюсь быть тебе ненавязчивым мужем. Знаю, ты другого любишь…

— Вот и хорошо, что знаешь. — Она откинулась на шуршащие под медвежьей полостью снопы. — И он скоро придет за мной!

Глядела на мигающий, на носике глиняной лампы огонек, а сама вспоминала, как сразу после обряда Микула, отозвав Кудряша, что-то говорил ему. Не утерпев, она подошла ближе и расслышала:

— Беда в Киеве, — говорил Селянинович парню. — Дир вольный город с помощью древлян хочет на колени поставить. Аскольд хворый, уже не удел. А Дир… Много бед он еще натворит. Потому послушай, что скажу, Кудряш, и, ради всех богов, не перебивай. Кручину твою по милой я понимаю, только не время сейчас туте предаваться. А теперь ты спустишься к реке, выберешь самый быстроходный челн и поспешишь к князю Олегу. И не смей мне перечить! Тут такое — сам видишь… Ты Новгородского Олега знаешь, вот и передай, что пришло его время идти в Киев. Скажешь, боярин Микула его зовет. Пусть подходит к Киеву по Черторыю, мимо моего Городца, — я не выдам, даже помогу, если понадобится. Уж лучше чужого пастуха звать, раз свой всех овец готов под нож пустить. Так-то.

Он оглянулся и увидел стоявшую поодаль Карину. Какой-то миг глядел на нее, потом добавил, склоняясь к Кудряшу.

— А Олегову витязю Ториру передай, что Дир рыщет повсюду, отыскивая его милую. Если Торир не поспешит… Даже я в Городце не смогу долго оберегать ее.

Потом он опять стал расспрашивать Карину об убитом виже древлян. На уплывшего на лодке Кудряша даже не оглянулся. Знал: не подведет парень.

Больше Микула не покидал Городец, отдавал распоряжения, чтобы усадьба была готова к нападению. Что нападение последует, Микула не сомневался. И не только потому, что понимал: в конце концов, Дир узнает, где скрывается Карина. Теперь, когда власть полностью в руках Дира, он рано или поздно вспомнит, как уже пробовал взять Городец. Тогда Микула сумел отбиться, а в Киеве выходку младшего князя не одобрили и, как всегда, услали на дальние рубежи. Теперь же у Дира были наемники, которые пойдут, куда он им прикажет. Да вскоре и сами древляне заинтересуются тем, куда исчез их виж, захотят разобраться. Поэтому с утра до вечера в Городце шла работа, звенели кузни, ковался булат, готовились наконечники для стрел и дротиков. К тому же Заречный Городец пока оставался единственным оплотом, где еще не похозяйничали пришлые, а это когда-нибудь должно их приманить. И вся надежда Микулы на Кудряша. Было ли это предательством города? Микула отчаянно хотел верить, что нет. Киев и так предали. Предали собственные князья.

А потом настал день, когда от причалов Почайны отчалили ладьи с наемниками Дира, двинулись к Заречью. Доглядники Микулы успели предупредить боярина, и, когда Дир с войском высадился у Черторыя, его встретил пустой берег, обезлюдевшие рыбацкие поселения и ощетинившийся кольями укрепленный Городец.

— Я знаю, как брать такие укрепления, — смеясь, сказал Диру древлянский князь Мал. — Сам некогда у наворопника Олегова учился. Прикажи, брат Дир, и к вечеру только головешки останутся от этого препятствия.

— Да погоди ты, — отмахнулся Дир. — Мне девку наворопника надо получить. Он у Олега в любимчиках, вот и поглядим, как отнесется к тому, что я его ненаглядную Мусоку отдам. Говорят, Олег с Ториром считается. Вот и подумай, брат Мал, что он своему князю скажет, когда жизнь его бабы беременной станет на их пути к Киеву.

Мал-Рысь по-варяжски жевал смолу. Был он в медвежьей шкуре, наброшенной на плечо, лицо в боевой раскраске. На шее болталось ожерелье из волчьих и медвежьих клыков. В Киеве такие носят только профессиональные охотники — это их знак. Но Мал был древлянский дикарь. Дир презирал его, хоть никак этого и не показывал. Ведь его союз с Малом прервал связь древлян с Олегом, что ослабило силу новгородца, а его, Дира, прибавило.

Сейчас Мал только хмыкал, не понимая задумки Кровавого Дира. Гм… Кровавого. А вот из-за бабы знаменитый Кровавый мешкает.

— Карину эту Торир и впрямь лелеял, — заметил Мал. — Только сомнительно мне, чтобы даже на его мольбы насчет девки Олег ответил.

Дир не слушал. Выступив вперед, оглядывал частоколы и насыпи Городца. Крепко строился Микула, Городец и впрямь укрепление не из последних. Взять его будет непросто. И не только потому, что сейчас в Городце собрались все недовольные Диром и его наемниками. Микула у белых хазар проходил выучку, умел воевать, умел и обороняться. Когда-то Дир уже ощутил на себе его умение.

И он решил попробовать удачу. Вышел вперед, снял, взяв на руку в знак мира, высокий островерхий шлем.

— Эй, Микула, покажись! Поговорить надо.

Боярина он узнал сразу, хотя ни разу не видел его в воинском облачении. Тот стоял над навершием ворот — на голове шлем с железным козырьком и кольчужной сеткой-бармицей, защищавшей шею и плечи. Грудь и живот покрывали стальные пластины доспеха.

— Говори, князь.

Тогда Дир сказал, что не хочет крови, а готов все уладить миром, если Микула отдаст ему наворопницу Олега — Кариной прозывается.

— Сам пойми, Микула, зачем тебе из-за бабы, да еще изменницы, кровь своих людей проливать. А отдашь ее — и я отведу свои отряды.

«Ну, это ты врешь, Дир», — подумал Микула, пробегая взглядом по рядам древлян. Древляне уже хотели драться. Они стояли полукольцом, окружив цитадель Городца, — в звериных шкурах, лица в шрамах от порезов, которые наносят волхвы в день совершеннолетия, руки до плеч обнажены, но тела под дублеными безрукавками в сплошных бляхах. И еще Микула обратил внимание на то, что с князем были и его отряды кметей из Самватаса. Что, неужто тоже на добычу позарились или считают, что исполняют свой ратный долг перед князем? Микуле стало горько, что в Киеве еще немало таких, кто пойдет за князем как на сечу, так и на разбой.

— Не могу я тебе согласием ответить, князь Дир, — сказал Селя-нинович. — Девка, о которой ты говоришь, никакая не наворопница, а просто баба, которую многие в Киеве знали и не обижали, пока ты ее не оклеветал. А не отдам я ее потому, что она моя родня. Мыслимое ли дело своих родичей выдавать?

— О чем это ты говоришь? — начал раздражаться Дир.

— Она невестка моя, Любомира суложь.

И Микула только сцепил зубы, когда Дир зашелся громким злым смехом.

— Да уж, суложь, конечно. Менылица, наверное. Ибо водимой женой[156] Любомир уже византийца выбрал. Все видели.

Теперь хохотал не только Дир, смеялись все. А Микула был вынужден кусать в злобе усы. Но желания сдаться Диру это ему не прибавило.

И тут, перекрывая общий хохот, раздался громкий звук гуслей. На стену поднялся Боян. Был он без доспехов, гусли держал на ремне перед собой, как на пиру, ветер развевал его длинные волосы и бороду.

— Ой, вы гой еси, добры молодцы! Как погляжу, немало вас, витязей из славного Самватаса, пришло на разбой. Аль мало вам было, что Дир кровь в Киеве проливал, ваших одноградцев резал, раз не уразумели вы, что лучше бы медведь дикий вашим князем был, чем тот, кто беду на Киев навел?

Боян обращался к воинам-киевлянам, голос его гремел. И неожиданно он сделал то, что умел лучше всего, — запел. И пел он о том, что не только слава в веках остается, но и позор. А позор и стыд на тех ложатся, кто не силу против находника использует, а на своего, на мирного, зло ведет. Говорил, что поддались они на злато грязное, на славу худую, раз пошли за тем, кто забыл, зачем его в князья звали. Да только вряд ли князем надолго тот останется, кто предает своих. И пусть Дир вспомнит, что случается с теми, кто Киеву не люб. Ибо на место одного князя придет другой, и слава второго затмит славу неугодного.

Этого Дир не смог стерпеть. Крутанулся на каблуках, схватил за плечо стоявшего рядом дружинника, сказал что-то. Но тот вдруг отшатнулся, сбросил с плеча руку князя. И пошел прочь. К своим. А на стенах Городца кричали и радовались, видя, как кмети киевские поворачивают и отходят. Дир что-то кричал, меч даже выхватил, но воины все равно отступали.

Тишина настала, когда Боян упал. В шуме не сразу и заметили. Но гул голосов замер, когда Микула склонился над певцом. Боян еще улыбался, но у губ уже закипала кровавая пена. А из груди торчала оперенная стрела.

— Боян, — говорил Микула. — Боян, любимец Велесов, слышишь ли меня? Погоди немного, сейчас тебе помогут.

А зачем говорил? Ведь сам был опытным воином, понимал, что стрела угодила в самое сердце, нет от такого спасения. Но Боян на миг открыл глаза.

— Селянинович… Карину… Сбереги девку. А внука пусть в честь меня назовет. Жданом некогда меня назвали, до того как Бояном стал. Хорошее это имя и нашего рода.

И взгляд улетел к небу. Прошептал так тихо, что только Микула и расслышал:

— Велесу Бояном служил. Ухожу же, как воин. Хорошая смерть…

А Карина в это время кусала губы, лежа в бане на соломе, куда ее увела рожать Любава, едва у той вечером начались схватки.

— Не вовремя, — шептала Карина. — Прости, Любава, из-за меня все. Ушли бы с Любомиром…

У боярыни было суровое лицо. Может, и впрямь злилась на Карину, навлекшую на Городец несчастье, а может, просто заботилась о роженице. Почти всех баб Микула загодя из Городца услал, а Любава не ушла, не решилась оставить мужа. Да и должен был кто-то из женщин остаться с роженицей.

Карина чувствовала себя виноватой и до последнего говорила, что готова уйти. Однако Любава, осмотрев молодую женщину, велела оставаться. И время рожать подходило, да и, не дай Род, кто-нибудь из древлян, слывших хорошими разведчиками, выследит их. Ведь Любомир наотрез отказывался покидать молодую жену.

Сейчас Любава, склонившись над негаданной невесткой, ощупывала ее.

— Дитя уже опустилось. Ничего, ты родишь быстро. Даром что тоща, но бедра у тебя широкие. Справишься.

Она на миг оглянулась, когда из-за дверей донеслись гул и крики.

— На приступ пошли, — сказал сидевший на корточках в углу Любомир. Лицо его было бледным и таким же влажным, как у Карины.

Любава лишь вскользь взглянула на сына. Понимала, отчего муж не допустил Любомира на заборолы. Толку-то от него… Пусть уж лучше тут помогает.

Пока же Любава, закатив пышные рукава, ощупывала живот роженицы. У Карины начиналась новая схватка, и она вновь закусила губу, напряглась.

— Любомир, пойди за водой. Я оставила в печи котелок. Принеси его.

Любомир повиновался. И сразу увидел одного из кметей отца, укладывавшего раненого в главной зале терема.

— Эй, парень, помоги.

Любомир не знал, как быть. Послушно наклонился над раненым, давил кулаком, куда было приказано, пока два волхва-лекаря накладывали на рану жгуты. Тут и второго раненого приволокли.

Кмети велели Любомиру, словно не признавая в нем боярского сына, нести на стену связку дротиков. Он хотел, было сказать, что жена рожает, да что-то в лице отдавшего приказ воина удержало его. И, послушно взяв дротики, он пошел выполнять поручение. В сенях при выходе споткнулся о чье-то тело.

— Великие боги! Боян!..

У парня застучали зубы. Опустился на корточки у тела погибшего тестя и сидел так, пока выходивший из дома воин не заметил его. Выругался зло, выхватил так и не донесенные дротики — и наружу. А Любомир за ним. Сам не знал почему.

Эти дворы были знакомы ему с детства. Теперь же он словно не узнавал их. Над котлами со смолой поднимался черный дым, метались люди, где-то горело, слышались призывы тушить пожар. Мимо опять кого-то проволокли, и Любомира оттолкнули. Он вдруг увидел на забороле Городца Микулу и застыл, не в силах отвести глаз.

Микула натягивал лук — по-хазарски, держа поперек груди. Стрелу пускал за стрелой. Но тут подле отца ударились о заборолы концы лестницы, и Микула схватился за рогатину, упер в верхнюю перекладину лестницы, налег, отталкивая. Рядом оказались знакомые кмети, навалились, помогли. И оттолкнули. Однако совсем близко уже кто-то взбирался на стену, вои бежали туда, но лихие древляне уже перескакивали через бревна частокола, выхватывали палицы, тесаки. На узких мостках заборола завязался настоящий бой. Любомир увидел, как огромный древлянин, отбив чей-то выпад, вдруг зашатался, замахал руками и рухнул вниз. Упал почти у ног застывшего Любомира. Лежал, моргал, потом заметил стоявшего над собой юношу. И Любомир понял, что если этот встанет…

При падении древлянин выронил оружие. Возле его раскрытой ладони лежала исполинская дубина, обожженная для крепости, со вбитыми в щели осколками кремня. И юноша схватил ее, с тонким визгом обрушил сверху, метя в открытые глаза древлянина. Опять обрушил, опять. Слышал, как хрустело, видел брызнувшую кровь, но продолжал бить. Только потом, разглядев месиво под ногами, где только что было разрисованное лицо врага, отшатнулся. И его тут же скрутило, вырвало…

Сверху шумели, кричали. И кричали радостно. Любомир наконец смог выпрямиться, вытирая губы тыльной стороной руки, огляделся. Неужто отбились? По улыбающимся лицам и радостным возгласам было похоже на то. А тут и отец оказался рядом.

— Ты здесь? Неужто…

Отец увидел тело древлянина у ног сына, усмехнулся. И Любомир заулыбался.

— Тато я смог!

— Вижу, сокол мой. Так ты и хоробром отличным стать сможешь.

— Тато, неужто мы отбились? — Лицо Микулы стало серьезным.

— Это только первый приступ. Но басурмане еще не отступили. Еще пойдут, и тогда…

Он ушел отдавать приказы. Любомир озирался, видел тушивших пожары мужиков, видел устало дышавших кметей. И, наконец, вспомнил, куда и зачем его посылала мать. Пошел было, но потом вернулся, поднял палицу древлянина. С ней было как-то надежнее. Хотя тащить и палицу, и котел с горячей водой было неудобно.

— Где тебя носило? — неласково встретила его мать.

— Я сражался! — гордо вымолвил Любомир. И вдруг добавил: — Каринка, Бояна убили.

Она только застонала, откидываясь на солому. А мать как-то странно посмотрела на него и постучала костяшками пальцев себя по лбу под головной повязкой.

— О своем думай, о ребеночке, — говорила, успокаивая плачущую Карину, боярыня. Возилась меж ее расставленных ног. А Любомир сидел в углу, поставив у стены палицу. Почему-то сейчас не мог и глядеть на нее. Она была вся в крови. И как это он не побоялся? А может, потому, что побоялся, и смог? Но ему вдруг нестерпимо захотелось пойти на заборолы, встать рядом с отцом, а не сидеть тут, с бабами. Роды принимать не мужское дело.

Микула озирал со стены собирающихся для новой атаки древлян. Он видел, что они подготовили оструганное бревно для тарана, мотают веревки с крюками-«кошками», готовясь забрасывать их на частокол. Но не менее опасны были стрелы с горящей паклей. Микула оглядывался, смотрел на тушивших пожар. Загорелась гонтовая крыша на главном тереме. Мужики лезли по ней, накрывали пламя сырыми шкурами. Но шкуры уже начинали дымиться, а древляне не прекращали стрельбу, метя в тушивших. Вот один из них забрался повыше и тут же замахал руками, стал падать, пронзенный стрелой. Древляне же вновь завыли, заголосили, пошли на приступ. Сверху Микула видел, как они на бегу подхватывают на левую руку щиты, вскидывают правую с оружием. От Городца на них летели стрелы, слышались щелчки тетивы о кожаные рукавицы лучников. А там и вскрикнул кто-то, когда сулица вонзилась прямо в лицо. Страшно было смотреть, как опрокидывается человек с торчащим из щеки древком.

Но Микула не зря учил свою дружину. На бросающихся к частоколу Городца древлян с «кошками» лили горячую воду. А там подняли над воротами и котел со смолой. Вовремя управились, и когда древляне разогнались и ударили с силой… Больше они не били. Бросив бревно, выли и кричали, многие катались по земле, ни на что не похожие, черные и дымящиеся. И вновь лучники с заборолов посылали стрелу за стрелой вслед отступающим. Почти каждая из них находила свою жертву. Враги не успевали прикрываться щитами, вскрикивали от боли.

Микуле на миг подумалось, что, может, древлянам и не по зубам окажется Городец. Может, оставят его в покое, решив, что мирный Киев — более легкая добыча. И еще отчего-то подумалось об ушедшем Даге. Едва рана того затянулась, дружинник сразу поднялся и ушел. Такой витязь, а не посмел остаться. Что ж, каково ему будет поглядеть в глаза Микуле, когда они отобьются. Или падут…

Но Дир с Малом уже решили, как разделаться с Городцом. Древляне, прикрывшись на варяжский манер стеной щитов, приблизились к частоколам и стали беспрерывно метать за ограду горшки с горючей начинкой. Причем метили именно туда, где, как заметили, было меньше всего защитников. И осажденным теперь приходилось не столько защищать частокол, сколько тушить огонь. Но стоило кому-то отвлечься на это, как стоявшие поодаль лучники начинали разить стрелами. Почти никто не мог высунуться над изгородью, а пламя занималось все сильнее, и теперь Микула с ужасом наблюдал, как оседают бревна частокола, особенно у дальних строений заднего двора. Боярин криком послал туда подмогу, оставшимся же вновь велел поднимать на стену котел со смолой. Свою ошибку он понял, когда древляне неожиданно кинулись в обход. С ужасом осознал, что те будут таранить не заваленные изнутри ворота, а частокол, где горели бревна.

Селянинович охнул, когда по щеке чиркнула стрела. Как раз под глазом. Но тут же забыл о пустячном ранении. Мало ли его сегодня уже цепляло. Ни одной серьезной раны не было, раз он еще жив и движется. А вот что придало ему сил… Так и рванулся, когда увидел, как в образовавшийся в частоколе проем вскочил Дир. Князя ни с кем нельзя было спутать в его высоком шлеме с наносьем. Дир шел через защитников Городца, как секач сквозь свору. Рубился, кричал, разил. И Микула ощутил слепящую ярость.

— Дир, выходи на двубой. Дир, брат раба, это я тебя зову, боярин Селянинович!

Но Дир даже не оглянулся. Он уже был у крыльца большого терема. Вместе с визжавшими и рубившимися древлянами ворвался внутрь. А Микула так и увяз в сече. Отбивался, нападал, крутился, только клочья летели с обтянутого кожей щита. Не сразу понял, когда что-то изменилось. Древляне вдруг отхлынули назад к пролому, бились там, отскакивая от направленных на них снаружи копий.

Словно не веря своим глазам, Микула увидел Дага. Тот шел впереди, направляя на древлян длинное копье. Кто бы и поверил, ведь всего день назад оправился от ран воин. А рядом с Дагом Микула узнавал и других — коренастого варяга Фарлафа, белобрысого Мстишу, покрытого шрамами Могуту. Это были люди из копья Торира. И их привел Даг.

Даг заметил Микулу, крикнул:

— Где Карина? Мы уведем ее.

Только тут Микула сообразил, что надо делать.

А Дир шел через терем, распахивая одну дверь за другой. Ему нужна была Карина, и нужна была живой, до того, как достанется распаленным сечей древлянам. Дир был даже доволен, когда те, оказавшись в богатом тереме Микулы, прежде всего, бросились грабить. Он же кинулся дальше. Как и догадался пойти в сторону подсобных изб? Может, потому, что там еще не горело. Да и дверь в баньку была приоткрыта. Он и вошел.

Прежде всего, увидел боярыню Любаву, заворачивающую в пелены дитя. Она так и застыла, глядя на Дира. Он же, быстро все поняв, только рассмеялся. Посмотрел на Карину. Она приподнималась на полу, была еще в крови, лишь накрыта покрывалом. Лицо белее снега, лишь смотрела на князя широко открытыми глазами. И вначале ничего, кроме ужаса, он не мог прочесть на ее лице, лишь через миг в серой глубине ее глаз мелькнули острые искры, как на булате.

Дир опять засмеялся, шагнул к ней. И туг же на него налетел кто-то, яростно крича. Не будь у Дира такой быстрой реакции, мог бы и погибнуть. Но он успел отбить мечом страшную палицу. Скользнул по ней клинком, развернулся так резко, что наносивший удар невольно подался вперед. А Дир, не останавливая порыва, уже резал его по не прикрытому доспехами телу, чувствовал, как вспарывается плоть.

Сбросил сползшее тело с клинка и прошел вперед.

— Ну что, девка, вот мы и встретились. — Она слабо пыталась отбиваться, царапалась, когда он сгреб ее за волосы, вскрикнула, когда поднимал рывком. Ее рубаха была в крови, а сил, как у котенка. Диру не составило труда перекинуть ее через плечо. Мельком увидел искаженное лицо Любавы. Боярыня глядела не на него, а туда, где в луже крови неподвижно лежал ее сын. Больше Дир ни на что не обращал внимания. Карина бессильно обмякла и больше не сопротивлялась.

Он вышел из баньки, пошел среди тащивших награбленное древлян. Что ж, у всех сегодня своя добыча. И его — самая ценная. Поглядим, так ли уж дорога проклятому Эгильсону его девка, как все уверяют.

К Диру подбежал Мал.

— Князь, через частокол уходи. Там во дворе воины из Самватаса, пришли на выручку Микуле. И тоже девку эту ищут.

Дир даже не поверил сразу. Но соображал быстро, поспешил за Малом и его людьми. Со стороны двора слышались крики, ругань, гул. Мал приставил лестницу к частоколу. Брезгливо покосился на окровавленную рубаху бесчувственной Карины.

— Выбирайся, князь. Тебе с ношей, может, и несподручно, но до ладьи доберешься. А я своих людей буду выводить.

Но во дворе перед теремом уже не было резни. Даг смог привести не так много воинов, люди Микулы были обескровлены, вокруг все пылало, а древлян еще было достаточно. Даг требовал, чтобы они убирались. Выпытывал у Микулы, где Карина.

— Мы ее лучше упрячем от Дира. Она как-никак ненагляда нашего старшого. Веди к ней.

Микула сначала только отмахнулся. В голове его гудело, кровь заливала лицо, солено капая на губы. Он видел всюду дым, видел своих измученных людей. Да и надо было проследить за отходом древлян. Те отступали, ощетинившись оружием, бой мог возобновиться в любой момент. И воинам, что пришли с Дагом, похоже, этого хотелось. Но Микула велел пропустить находников, несмотря на то, что некоторые тащили его добро. Пусть уходят, он после поквитается. Лишь когда вышли последние древляне, Микула наконец кивнул Дагу и Мстише и повел их в сторону хозяйственных изб. И только увидев Любаву, Селянинович понял: что-то неладно.

Любава выла в голос, прижимая к себе пищавший комочек. На ребенка и обратили перво-наперво внимание дружинники. Мстиша даже засмеялся.

— Никак у Резуна сын родился. Сын ли?

И осекся, взглянув на искаженное лицо боярыни.

— Любомир!.. — выла Любава. — Сыночек мой…

Она стала оседать, и мужчины подхватили ее. Мстиша неумело принял у нее ребенка. Глянул через плечо боярыни. Увидел, как, шагнув вперед, склонился над телом сына Селянинович.

Любава причитала и раскачивалась, вцепившись руками в затылок.

— На глазах у меня зарезал, изверг. Прямо на глазах. Любомир на него-то кинулся, а он его… как на бойне. Пусть же Кровник заберет проклятого Дира живьем!

Даг с Мстишей переглядывались.

— За женку, вишь, заступился Любомир, — сказал Даг. — А я-то думал… Эх, жалко парня.

Лишь позже они узнали, как Дир унес бесчувственную Карину, и поняли, что не уберегли девку. Но ее сын был у них на руках. Микула держался темнее грозовой тучи, но все равно отдавал приказы, следил за всем. Лишь позже подошел к завалинке, где сидел с ребенком на руках растерянный Мстиша.

— Кормилицу подыскать надо, — бесцветно сказал боярин. — Вроде бы как внук мне.

Но знал, что это не так. И все это знали. А если и чей это внук, то Бояна, тело которого покоилось среди других павших.

— Что дальше делать прикажешь, Селянинович? — спросил Мстиша. — Мы ведь к тебе пришли, в Киев нам больше хода нету. И Карина как же?

Вот на это Микула не знал ответа. Да и не было сил думать. Эх, недолго походила в его невестках первая краса киевская. Микуле захотелось заплакать. Стыд-то какой! Гордиться сыном должен. А он вот…

Селянинович протянул еще черную от крови и золы руку и чуть коснулся крошечной головенки, покоившейся на локте Мстиши. И что-то потеплело в его глазах.

— Жданом его назову. Как Боян просил. — Мстиша только кивнул.

— Хорошее имя.

ГЛАВА 7

Раньше в конце каждой седмицы Аскольд собирал в гриднице бояр и решал насущные дела — споры, имущественные вопросы, проблемы соседних племен. Ныне же Аскольд один сидел на высоком стольце, шарил глазами по пустым, крытым сукном лавкам. И понимал, что сегодня никто не придет.

Князь сошел с высокого помоста, сел за один из длинных столов, приказав принести поесть. Ему подали кашу — пшеничную, масленую, с молоком и медом. Аскольд вкушал пищу едва ли не жмурясь от удовольствия. В последнее время он особенно пристрастился к хорошей еде, еще больше разжирел от обильной пищи и малоподвижного образа жизни. А к чему ему двигаться? Вон он ходит, приволакивая ногу, речь хоть и стала внятной, но все равно звучит словно у пьяницы с похмелья. А вот посмаковать еду… В жизни всегда есть чему порадоваться.

— Эй, подайте вина. Темного и густого, заморского.

— Не усердствовал бы ты в возлияниях, Николай, — сказал находившийся тут же Агапий. Христианин почти каждый день заходил к князю, следил за его самочувствием, приносил новые вести. Ворчал, выражая недовольство происходящим. Но Аскольд на его ворчание не реагировал, смирился даже с этим чуждым нелепым именем — Николай.

— Вина!

Тогда Твердохлеба (она тоже тут, всегда рядом, уже никто и не помнит, когда на Щекавице уединялась) встает и повторяет приказание стоящему у дверей гридню. Голос у нее спокойный и уверенный, полный сдерживаемой властности, не привыкший ни к шепоту, ни к крику. Аскольду приятно слышать ее, приятно, что она рядом. А ведь она враг. Была врагом… Почему же он никогда не попрекнул ее услышанными страшными тайнами? Он вообще изменился в последнее время. Стал молчаливым и суеверным. Все чаще замыкается в себе.

Твердохлеба сама наливала ему вина в высокий бокал зеленоватого византийского стекла.

— Я гадала на крови, — говорит она. — Были хорошие предзнаменования. И волхвы на капище гадали — тоже предсказали благую весть: сказали, что ты поднимешься выше, чем когда-либо.

— Эх, — вздохнул христианин Агапий. — Грязным делом занимаетесь. А ведь в Библии сказано: не ворожите и не гадайте.

Никто не ответил на его ссылку на Библию. Но Агапий продолжал говорить, дескать, ни одно пророчество не несет в себе прямого смысла, все завуалировано, все иносказательно. Судьбу не предскажешь, а только прогадаешь имеющееся.

— Тьордлейва, ты заметила, как тихо? — неожиданно вмешался Аскольд. — А ведь сейчас русалья неделя. Раньше девушки в эту пору хороводы водили, песни пели — даже сюда, в детинец, долетали их голоса.

Твердохлеба ничего не ответила мужу. Да и что сказать, если и так ясно: не до празднований сейчас, когда в городе столько чужаков, — ни один родитель не решится дочерей со двора отпустить.

Из-за двери донеслись грубые голоса, смех. Вошли древляне. Аскольд продолжал, есть, словно не замечая их. А что смотреть, что за радость видеть, какую волю взяли наемники, как они без стеснения входят в княжью гридницу, даже не думая приветствовать князя с княгиней.

Их пришло пятеро — все еще в боевой раскраске, у всех оружие у пояса, и не какое попало, а из лучшего булата, приобретенного в Киеве. Уселись на боярские скамьи, ржут. С ними их князек Мал — в костяном ожерелье на голой груди, длинные волосы удерживает сверкающий венец византийской работы.

— Где же твои бояре, Аскольд? Неужто так нас убоялись, что и лика в детинец не кажут?

Мал встал, прошелся по гриднице в своих мохнатых, оплетенных ремнями сапогах. Бесцеремонно приблизившись к князю, взял из его рук бокал с вином, пригубил. Да за такое руку рубить!.. Но Аскольд молчал. Даже не взглянул на дикого древлянина.

Тот процедил вино сквозь усы, сплюнул, ставя бокал на столешницу.

— Гадость иноземную лакаешь, князь. Все-то вы, варяги, на чужое заритесь. Нет, чтобы меда душистого испить.

А сам глаз с Твердохлебы не сводит. Она сидела прямая, сверкающая дорогой парчой и длинными колтами-подвесками, свисающими вдоль нарумяненных щек. Но глаз под взглядом дикого древлянина не опустила, только губы презрительно скривила. И Мал стушевался, отошел к дальней скамье, стал скрести ногтями по волосатой груди. Но нет-нет да и поглядывал на жену Аскольда. Понравилась ему княгиня Твердохлеба. Таких баб он еще не встречал. Ведь видит, что Твердохлеба в летах, а ведь как свежа, ядрена, статна. Глаз не отвести. Но глядит так, что он даже робеет. Ну да ладно. Сила-то теперь у него, не у этой развалины Аскольда. И Твердохлеба рано или поздно поймет это.

Аскольд продолжал загребать ложкой кашу. Даже когда в гридницу шумно вошел с преданными гриднями Дир, он не поднял глаз.

Дир был слегка во хмелю. Улыбался.

— Благая весть, брате. Уже вторая ладья с варягами на подходе к Киеву стольному. Что-то не ладится у Олега с его единоплеменниками, раз они целыми ладьями покидают его. А последние из прибывших — торговцы. Как донесли, едут они на юг с товаром. Вот видишь, а ты опасался, что из-за происходящего люди перестанут торговать к нам ездить. Но эти уже и мыто готовятся платить. Стали утром у Угорских рынков, скоро к тебе явятся с дарами. Так что, брат…

Он не договорил, словно вспомнив о чем-то, велел одному из гридней привести Карину.

Тут Аскольд впервые поднял глаза…

— Я ведь говорил тебе, Дир, чтобы ты оставил эту бабу. Замучаешь ее до поры, и чем тогда Эгильсона будешь стращать?

— Да что ей сделается? Ну, провалялась в горячке послеродовой несколько дней, я ведь ее и так не трогал. Сейчас поправляется. И нечего ее как боярыню нежную, лелеять. Да, брат Мал?

И он весело хлопнул древлянина по плечу.

Тут появился посланный гридень, тащивший за рукав Карину.

— Вот твоя краса, княже, — толкнул он ее вперед.

У Карины был утомленный вид. В лице ни кровинки, под глазами тени. Волосы заплетены кое-как, но одета нарядно, в темно-зеленый шелк, широкие рукава расшиты золотыми зигзагами.

— А вот и ты, красавица-волчица! — улыбнулся Дир. Притянул ее к себе, стал лапать, мять, как шкурку соболя. Карина в его руках была будто неживая. Взгляд устремлен перед собой, грубую ласку Дира словно и не замечала. Дир же смеялся.

— Гляди, Аскольд, что ей сделается? Я ее в тряпки Ангуш нарядил, в самую пору ей пришлись. Видишь, видишь?

Он задирал Карине подол, бренчал длинными подвесками сережек. И вдруг разозлился:

— Что, сука, молчишь?! Благодари меня. В ногах ползай!

Он рванул ее за косу, толкнул. Древляне смеялись, глядя на упавшую к ногам Дира девушку.

— Отдай ее нам, князь. Она у нас, как кошка, завизжит! — Но Дир только осклабился.

— Всему свое время, други. Я еще сам ее не трогал. Вот попробую, чем это она Ториру глянулась, да вызнаю у нее про их дела тайные. Так, сучка?

Он вновь поднял ее рывком, стал целовать, как будто кусая, в плотно сжатые губы. И вдруг опять разозлился на ее бесчувственность, отшвырнул так, что она, падая, налетела на древлянского князя. Начала подниматься, выпрямилась. Посмотрела на Мала. Тот только хмыкал в усы.

— Не таись, красавица. Глупо это. Я ведь князю Диру уже все про тебя поведал. И как Торир тебя любил, и как ты его наворопницей к нам на зимние торги приезжала.

Что-то отразилось в глазах Карины. По губам скользнула усмешка.

— Все ли поведал, Рысь? И как племя твое в голодную пору выручала житом, и как на Киев идти отговаривала. Может, и о том сказал, как ты по уговору с заезжим варягом Ториром власть взял? Волхвы ведь по его указке тебя избрали, когда вы задушили прежнего вождя Мутьяна.

На миг стало тихо, даже древляне замолчали, нереглядывались.

— Что она говорит, Мал? Так не от ран кровавых скончался Мутьян из Искоростени?

У Рыси задергалось лицо, и в следующую секунду он с размаху ударил Карину по щеке.

— С-сука! Наговариваешь на меня? Зарублю!

Но гридни Дира успели повиснуть на нем, не дали выхватить тесак А древляне шумели:

— Пусть девка говорит! Многим будет интересно, узнать, отчего это над нами неродовитого поставили. Старшин родовых заставили кланяться!

Рысь огрызался, рвался в руках гридней. Потом на своих кинулся, кричал, чтобы те не слушали напраслину от подлой девки. Дир же хохотал.

И тут Аскольд впервые за все время подал голос. Крикнул зычно, велев всем угомониться да убираться прочь. Так стукнул кулаком по столу, что дорогой бокал опрокинулся, вино разлилось по беленой скатерти, словно кровь.

— Вон пошли! Нашли где свои раздоры решать. Дир, гони их. Теперь древляне огрызались уже на князя. Диру пришлось их утихомирить, жестом велев кому-то из своих увести Карину. Когда древляне, все еще горячась и переругиваясь, покинули гридницу, он подошел к брату. Пожал плечами.

— А что? Даже славно вышло. Мал вон, какую власть над всеми родами древлянскими взял. Со слов же девки выходит, что он по указке Новгорода возвысился. Пусть собьют теперь с Мала спесь да порычат друг на дружку.

— Ты глуп, Дир. Как бы ни сложились дела у древлянских наемников, все равно ты уже им Киев отдал. Сам разве не видишь?

Дир перестал улыбаться.

— В чем ты меня упрекаешь, брат? Не по твоему ли велению да по совету мудрой Тьордлейвы я пошел на договор с древлянами? С ними и с хазарами. И теперь у меня союзников не менее, чем у Олега Новгородского.

Аскольд вздохнул, присел на лавку устало, как после битвы.

— Разве тебе кого-то из них было велено в Киев вести? Договор — это одно. Но привести их рати в стольный… Знаешь, почему ты так поступил, Дир? Ты всегда хотел покорить Киев. Не владеть им по закону и договору с нарочитыми мужами киевскими, а именно покорить. Вот ты своего и добился. Подмял под себя Киев. Только разве удержал власть? Или не видишь, что город от тебя отказался? И теперь Киев бурлит, словно Днепр по весне подо льдом, только и ожидая часа сбросить ненужную тяжесть.

— Да где они силы-то возьмут, чтобы избавиться от тяжести?

— Сила в Киеве всегда найдется, брат. Сила — это люди, у которых в руках вся торговля, склады, земли, дома, причалы на Днепре и куча челяди, готовая на все ради своих хозяев.

— А это мы поглядим, — рассмеялся Дир. — Главных нарочитых мужей хазары и древляне по моей указке уже побили. Кто же восстанет? Не Подол же мужицкий? Они все молчат, ибо знают, что сила у меня. А у сильного — и звезды становятся как нужно.

— У тебя ли сила?

Братья-князья смотрели друг на друга гневно. Больной рыхлый Аскольд глядел со скамьи, привалившись боком к столешнице, даже дышал тяжело. Дир же стоял, по-молодецки выпрямившись, мышцы его бугрились под кольчугой, глаза гневно сверкали из-под длинного рыжего чуба. Но первым взгляд отвел именно он. Отошел, сел на скамью, глядя, как Твердохлеба хлопочет вокруг мужа, вытирает пот на его лице.

— Не гневись на меня, Оскальд, — молвил, наконец Дир. — Чего нам опасаться? Люди меня боятся и покорны. Рать у меня немалая. И ладьи вон варяжские от Олега уходят. Не слышал разве, что говорил? Да и боги на нашей стороне. Погляди, какое лето послали после ненастья. И предзнаменования волхвы изрекали добрые. А Олег?.. Где он, Вещий-то? Щукой, говорят, где-то плавает, волком рыщет. Вот и пусть рыщет. А пойти надумает…Что ж, Торир Ресанд у него правая рука, и он первый начнет Олега от похода отговаривать, когда поймет, чем для его лады это обернется.

— Если ты до того не замучаешь дочку Бояна. И зачем ты певца погубил-то? Киевляне скорбят о нем. Теперь не надейся собрать ополчение против Олега. Не пойдут градцы с тем, кто избранных. богами режет.

Дир только плюнул. Что ему ополчение? Он сам в силе и… Твердохлеба низко склонилась к мужу.

— Обещалась корова озеро выпить, да околела.

Когда-то она уже говорила это мужу. Но теперь Аскольд рассердился не на шутку.

— Прочь, поди, подлая. Аль не уразумела, что Дир у нас последняя надежда? Не мне же рати вести, когда струги Олега Днепром пойдут к Киеву?

Твердохлеба только поклонилась, уходя. Вышел и все время стоявший в стороне Агапий. Братья остались одни. Сидели насупившись.

— Ох, нехорошо мне, — прервал молчание Аскольд. — Сам не пойму, что душу гложет. Добрые предзнаменования, говоришь? По тяжелой поре только и остается, что на них уповать. Ну да ладно. Ты говорил, новые варяги прибыли в Киев? Хочу их видеть и все сам выспросить.

Оказалось, торговые варяги уже явились в детинец и теперь ждали, когда князья соизволят позвать. Аскольд ради важности даже вновь занял место на высоком помосте у торцевой стены гридницы. Дир сел в соседнее кресло. Сидел, развалившись, ногой в желтом хазарском сапоге опершись на голову резного медведя, поддерживающего сиденье.

Торговые варяги вошли. И Аскольду вдруг стало не по себе. А отчего? Словно холодом повеяло. Но он только смотрел. Признавал в вошедших знакомую северную выправку, и стать, которыми так славились его соплеменники. Сразу видно — викинги.

Их было трое. Все рослые, двое — охранники в длинных плетеных кольчугах, а тот, что посредине, видать, сам купец. На голове, несмотря на теплую пору, темная соболья шапка, надвинутая до самых бровей, длинные светлые волосы ниспадают на плечи, борода аккуратно заплетена косицей. И борода такая холеная, прямо серебряная, длинная, как у волхва. А лицо не такое и старое. Хотя и не больно-то разберешь его возраст, так как и переносица, и щеки купца покрыты волнистой линией татуировки. А вот глаза… Аскольд не мог понять, отчего он не может оторвать взгляд от этах зеленых, как море, широко посаженных глаз. «Я его знаю». Старший князь даже чуть приподнялся. От странной догадки болезненно кольнуло сердце. Но в голове — как надавили: «Не знаешь ты меня». И Аскольд сел, словно волю потерял. Глядел, как купец с сотоварищами подходят к нему. Низко не кланялись — на то они и викинги, только чуть склонили головы, а купец еще и руку приложил к груди, туда, где висела богатая гривна с золоченым драконом.

Аскольд сидел, будто придавленный чужой волей. Глядел в холодные глаза северного гостя и молчал. Мысли плавились в голове. Гости тоже ждали. Заговорить первыми — выказать неуважение князю. И молчание затягивалось. Наконец не выдержал Дир:

— Вы прибыли издалека? Говорите, из каких вы краев. — Заговорил зеленоглазый купец:

— Пусть боги воздадут вам по заслугам, братья-конунги славного Киева. А мы ваши земляки и родичи и пришли к вам с миром и торговлей, с богатыми дарами.

Он сделал жест, и один из его людей стал доставать из сумы превосходное оружие — мечи в ножнах, широкие круглые щиты с набитым изображением ворона, связки копий с литыми наконечниками. Складывали дары у ступеней перед помостом.

— Все это славная нормандская сталь: ужи кольчуг, жернова сражений, жала ясеня[157]. Сейчас самое время торговать в Киеве оружием, не так ли, великие конунги?

Купец говорил на том общем варяжском, какой был принят между скандинавами — нурманами, свеями и данами. И говорил иносказательно, как скальд. Но Аскольд продолжал молчать, и речь продолжил Дир.

— Ты угадал, гость, в Киеве всегда нужна славная северная сталь. Но кто ты, откройся? По твоему говору я признал в тебе скальда не из последних.

— Ты мудр, конунг. Я скальд и родич твой. Имя мое Олаф, сын Гутторма из Себерга, а он, в свою очередь, был сыном прославленного скальда Браги Старого, который сейчас пьет из одного рога с Одином, как и положено умельцу слагать песни. Вы понимаете, о чем я говорю? Ведь по нему мы и в родстве.

Дир только удивленно заморгал и перевел взгляд на старшего брата. Аскольд по-прежнему молчал, лишь рука его на подлокотнике чуть сжалась, впиваясь в завиток резьбы. Дир начал теряться. Хотя он давно покинул родину, но знал, как важно для выходцев с Севера упоминание о предках. Однако Аскольд не любил этот обычай, раскрывающий его прошлое. Потому же не любил его и Дир. И вот оказывается, что у них в роду есть некто, кем они могли гордиться. Ведь кто же не слыхивал о великом Браги Старом?

И тут Аскольд, наконец, подал голос.

— Мне приятно, что кто-то побывавший подле Хельга Хольм-градца знает о моем родстве со скальдом Браги. Ибо мой недруг Вещий давно оклеветал меня.

Тут купец Олаф заулыбался.

— Я не слушал, что говорят люди Хельга. Я знал, что твоей бабкой, Оскальд, была Гудруна из рода…

Далее последовал перечень целого ряда родственных связей, о которых скальды знают лучше прочих, и Аскольд выяснил неожиданно, что его отец-викинг и впрямь был в родстве с Браги Старым. Что ж, полезно узнать подобное, а не только помнить позорное прозвище, каким его наградили в детстве. И, слушая медоточивые речи неожиданно объявившегося родственника, Аскольд словно размяк, прошло даже неприятное щемящее чувство, не покидавшее его с того момента, как он увидел купца. «Но он ведь мне знаком», — вновь возникла в голове тревожная мысль. Возникла и исчезла. «Он мой родственник», — словно приказывали поверить Олафу, сыну Гутторма. Аскольд и поверил. Почти поверил. Ибо задал вопрос, волновавший его больше всего:

— Скажи мне, купец-скальд Олаф, что побудило тебя оставить Вещего Хольмградца и идти к Киеву? Разве Хельг не собрал под свой стяг самых прославленных сыновей Севера, дабы разделаться со мной?

По лицу Олафа прошла тень брезгливости, и он переглянулся со своими спутниками.

— Не назову я великим вождем ратей того, кто своих соплеменников ставит в один ряд с местным мужичьем. Ибо под рукой Хельга собрались не только клены дружин[158] с прежней родины, но и мужи из местных племен. И Хельг следил за тем, чтобы они во всем были уравнены с викингами. Мало того, что Хельг не позволил викингам взять свою дань ни со Смоленска, ни с Любеча, обещая последующую награду, но он даже при мне наказал одного свободного ярла, не приняв его сторону в споре с неким кривичей. Я правильно назвал — кривичем? Даже выставил для гордого ярла вислоногого коня с льняной уздой-петлей.

И Олаф нахмурился, а его сопровождающие сокрушенно закивали головами.

Дир оглянулся на брата.

— Что он говорит? Я не понял. — Аскольд поглаживал длинную бороду.

— Он говорит о виселице. Якобы Олег повесил какого-то ярла из-за кривича. Что ж, он так давно живет в землях словен, что с него станется.

И он повернулся к Олафу.

— Я согласен принять твои дары, Олаф, сын Гутторма. Но скажи, что ты решил, покидая Хельга Вещего: готов ли служить мне?

— Не гневайся, мудрый конунг, — склонил голову зеленоглазый скальд. — Много бы мне было славы, примкни я к тебе, но среди ярлов Хельга есть люди, с которыми я дружен. И если я ушел от Хольмградца, это еще не повод идти к тебе и скрещивать с ними оружие в зове лезвий[159]. Я просто прошу тебя, как земляка и родича, дать мне пройти водным путем в «греки», в Миклегард великий. Ибо я прежде всего купец.

— Барышник, не хуже наших киевлян, — почему-то разозлился Дир, уже мечтавший заполучить в свою дружину пришлого. — Но отчего ты так уверен, Олаф, что мы пойдем тебе навстречу? Почему должны доверять тебе, когда ты, может, просто подослан Олегом как доглядник?

Тут Олаф-скальд впервые улыбнулся. Зубы у него были на редкость хороши — крепкие, хищные. Темная татуировка изогнулась при движении щек.

— Я не первый год живу под солнцем и понимаю, что сейчас не та пора, когда можно верить любому пришлому. И когда я уходил от Хельга, то прихватил у него кое-что вам в дар, конунги. Когда вы узнаете, что… вернее, кого я похитил у Олега, вы сразу поймете, что я не враг. Слыхивали ли вы о Торире Ресанде, сыне Эгиля Вагабанда? Люди говорят, что он лютый недруг ваш. Вот мы и скрутили его, затащив на мой кнорр[160], когда вечером в сумерках отходили от пристаней Любеча.

Тут даже Аскольд приподнялся, а Дир едва не взвыл. Подскочил к купцу, схватил его за грудки.

— Где проклятый Эгильсон?! Где он?!

Охранники Олафа наскочили на молодого князя, гридни от дверей кинулись на них.

— Стоять! — неожиданно сильно гаркнул Аскольд, поднимаясь. Оступился, вновь упав в кресло.

— Если, правда то, что ты сказал, Олаф, сын Гутторма, то я не просто позволю тебе идти Днепром в «греки», но еще и богато награжу.

Олаф отцепил от себя руки Дира, тщательно поправил бороду. И, наконец, заставил себя улыбнуться.

— Я всегда умею блюсти выгоду. А что до Торира Эгильсона, то он на моем корабле.

— И ты не привел его!.. — разозлился Дир. Купец замялся.

— Видишь ли, славный даритель злата, этот Торир дважды пытался бежать, за время, что мы шли к Киеву. И очень разозлил меня. Вот я и велел привязать его на форштевне моего корабля. Оттуда он не сможет убежать, разве что речной воды напьется вдоволь.

И купец, переглянувшись со своими людьми, весело захохотал.

— Но он хоть жив? — осведомился Аскольд.

— При подходе к Киеву был жив. Правда, рук ему уже не спасти, отдавили ремни. Я даже не стал его отвязывать, опасаясь, как бы не помер по дороге.

— Не умрет, — оживился Дир. — Я слишком жажду встречи с ним, чтобы он провалился в Хель до того, как я велю сделать ему кровавого орла[161]. Правда, брате? Ух, и развлеку я киевлян этой забавой!

Дир кинулся к окну, велев седлать коня. Оглянулся на Аскольда.

— Ты сможешь поехать?

Старший князь помедлил. Он уже выезжал пару раз верхом, и это его утомляло. И сейчас он хотел, было отказаться… Но зеленые холодные глаза Олафа-купца смотрели на него, и неожиданно для себя князь согласился.

Они не брали большой свиты, взяв сопровождающими только пару гридней. Дир гарцевал на коне, порывался вырваться вперед. Медлительность Аскольда, не спеша трусившего на длинногрйвой кобыле, его раздражала.

— Я выставлю Торира перед всем градом, я буду жечь и пытать его, буду резать, — развлекал себя предвкушением предстоящей забавы Дир, чтобы не сорваться с места в карьер. — Я сделаю ему орла… Или нет, много чести. Я посажу Эгильсона на кол. Будет умирать в медленных муках. Славное дело — казнить перед битвой дружка Олега Вещего. Доброе предзнаменование.

Аскольд оглянулся на терем детинца, где на крытом гульбище стояла Твердохлеба. Она была недовольна тем, что муж поехал в Угорское, где остался кнорр купца. Смотрела вслед, и ее длинное белое покрывало плескалось на ветру.

Купец же по пути все твердил, что хочет выгодно продать оружие в Киеве и прикупить на рынках Угорского рабов. Его люди уже с утра ведут торг, готовя новый товар для рынков Византии. Ведь сильные славяне и пригожие славянки ценятся на рынках Миклегарда. Их там называют русами и хорошо платят за них.

Его болтовня раздражала Дира, он горячился. Не понимал, почему Аскольд велел ехать через ворота у Даждьбогова капища, так ведь длиннее. Но Аскольду просто хотелось оглядеть по пути город, давно это следовало сделать. И хотя мысль, что к ним попал сам Торир Эгильсон, радовала его, но вид закрытых дворов и выставленная на воротах усадеб стража наводили на невеселые думы. Только хазарские и древлянские наемники смело разгуливали по опустевшим улицам. Смело ли? Аскольд видел, что все они при оружии, глядят зло. Увы, князь Аскольд донимал, что Киев отвернулся от своих князей, считая их предателями воли свободного города. Кажется, приди сейчас Олег, объяви свою волю — и никто не выразит неудовольствия. Примут как своего.

Заныло сердце. Настолько заныло, что Аскольд даже остановил лошадь недалеко от Даждьбоговых ворот. Здесь было открытое пространство, на небольшой площади росло несколько яблонь. Под ними сидел калека Бирюн, глядел на подъезжающих князей и улыбался, невольно удивив тем Аскольда. Чтобы Бирюн так сиял при виде его?

— Чему ты радуешься, волчья сыть? — угрюмо спросил князь, подъезжая к покалеченному варягу.

— Тому, что все мы под богами ходим, Оскальд, — ответил тот, не переставая скалить остатки зубов. — На все их воля. И всему свое время.

Аскольд хотел, было проехать, но Дир обозлился вдруг на калеку. Может, просто бродивший гнев на кого-нибудь хотел излить? Вот и направил на Бирюна лошадь, выхватил плеть. Уже замахнулся, когда между ним и Бирюном неожиданно оказался опередивший его купец. И, словно не замечая, что мешает князю, стал спрашивать, что за деревья тут растут. Даже руку протянул, коснувшись первых завязей плодов.

— Это яблони, — ответил Дир раздраженно.

— Ты любишь яблони, конунг Дир? — спросил гость, оттесняя тем временем князя от калеки.

— Страсть как люблю, — огрызнулся тот. — Так бы и остался тут, если бы не спешил на свидание к недругу желанному.

— Я это запомню, — с особым нажимом сказал зеленоглазый Олаф.

Может, Диру что-то и показалось странным, но не до того было. Они выехали за ворота и спустились мимо околоградских слободок. Кругом стояли землянки-мазанки под соломенными крышами, но людей не было видно — попрятались.

Так же малолюдно было по всему их пути, если не считать конных разъездов дозорных да изредка попадавшихся нищих. Только когда подъезжали к рынкам у Угорских возвышенностей, стало заметно некое оживление. Тут наемники Дира не больно хозяйничали, а со стороны рынка рабов на склонах слышался привычный гомон, несло вонью отхожих мест. Но прежде чем они начали спуск, Аскольд неожиданно натянул поводья, останавливая лошадь. Опять не по-хорошему ныло сердце, давило грудь. Стыдно было показать свою немощь. И он, скрывая слабость, отвлек гостей, указав рукой в вышитой перчатке на возводимый наверху Угорской горы курган.

— Ты видал такие на старой родине, родич Олаф? Здесь я буду покоиться, когда придет мой час.

Олаф внимательно поглядел на чернеющий среди зеленых склонов свежевыкопанный курган.

— Я запомню это.

Сказал тем же странным тоном, что и ранее Диру. Сам же улыбался Аскольду, кривя рот, — его серебряная борода при этом словно не сдвинулась с места, и Олаф пригладил ее рукой.

— Мудр тот, кто, предчувствуя скорую встречу с богами, готовит себе последнее пристанище.

Дир же глядел туда, где у пристаней подле Угорских склонов покачивался среди других кораблей тяжелый варяжский кнорр. На его борту было довольно много варягов, но они не спешили сходить на берег, словно ожидая кого-то. А ведь рынки рабов были совсем рядом: на песчаных террасах склона группами стояли люди, у палаток маячили силуэты охранников, высилась бревенчатая вышка стражи. Много было тут народа, много пленных, много извечных холопов, переходивших из рук в руки. На возвышении между стражами стоял огромный мужик-лапотник, с него содрали рубаху, показывая покупателям его мускулы.

На рынках заметили съезжавшую по спуску группу всадников, однако торги не прекратили. Только кое-кто поклонился, узнав князей. Но те не глядели на толпу, куда больше их привлекала полунагая фигура пленника, привязанная под драконьей головой корабля. Его светловолосая голова была низко опущена, заведенные назад руки и ноги прикручены к бортам ремнями.

— Он это, он! — обрадовался Дир и, не выдержав, послал шенкелями коня вперед, поскакал к причалам.

— Зря торопится, — почему-то по-славянски произнес купец Олаф. — Не Торир это.

И тут что-то произошло: звякнула сталь, хрястнуло разрываемой плотью — и Аскольд увидел, как повалились с коней сопровождавшие его гридни. Викинги купца сделали это быстро, и умело, даже дыхание их не сбилось.

Аскольд резко повернулся к купцу. И слова произнести не смог.

Купец Олаф менялся прямо на глазах. Скинул шапку вместе с подшитыми светлыми волосами, тряхнул своими каштаново-русыми, остриженными коротко, как у новгородца, волосами. Сорвал и бороду, открыв темную щетину на крепком подбородке. Потом, лизнув ладонь, стал стирать полосы татуировки со щек и переносицы. Полностью не стер — зашелся смехом под изумленным взглядом Аскольда.

— Ты ведь почти узнал меня, Навозник мог не узнать, но узнал. И хоть я вырядился, идя к тебе… Теперь никто не скажет, что я убоялся тебя, твоих дружин, когда я прошел в самое твое логово и вышел оттуда невредимым. Да еще и выманил вас с Диром.

Аскольд только смотрел. Да, этот человек изменился. Но князь его хорошо помнил — злого строптивого мальчишку, которого некогда выделял из всех Рюрик Новгородский. Теперь же он возмужал, стал еще более дерзок и опасен. — Смертельно опасен. Олег Вещий…

Аскольд хотел что-то сказать, но только выдохнул, давясь навалившимся страхом. А зеленые глаза врага пристально и зло смотрели с перемазанного краской татуировки лица. Но вот Олег отвернулся, взглянул туда, откуда слышался полный ярости и гнева крикДира.

Аскольд тоже повернулся. Боль рванула в груди. Вот он, его брат, его единственный родственник и наследник, бьется в руках стащивших его с коня варягов.

— Как посмели?! Да я вас…

Но Диру уже заломили руки, скрутили, обезоружили. На склонах Угорской горы началось некое движение. Кто-то закричал, заметались люди.

— Князя нашего… Дира-то…

По песчаному склону кинулись, было, охранники из башни, еще какие-то вооруженные люди. Но тут же остановились, смотрели на реку.

Громко гудела труба с борта кнорра. И, словно только и ожидая этого сигнала, из-за острова на Днепре стали выплывать одна за другой ладьи, полные воинов. Ряды весел вздымались, рассекая воду. Сверкали островерхие шлемы, неслись оскаленные драконьи головы, пестрели каплевидные щиты на бортах.

Дир уже не вырывался, глядел, вскинув голову. Он онемел. Аскольд тоже смотрел. Сказал почти бесцветно:

— Из Черторыя идут. Микула не взялся сообщить о явившейся рати. Я бы мог это и предусмотреть.

— Мог, — ответил Олег, продолжая стирать краску с лица. — Но ты сделал все, чтобы тебе не хотели помочь. И теперь пришло мое время.

Он взял лошадь Аскольда под уздцы, повел к самому кораблю. Люди в Угорском уже никуда не бежали, застыли, не зная, что делать. Аскольд же глядел только на брата. Тот стоял со скрученными руками, глаза его сверкали из-под нависавшего чуба. И смотрел он… Даже не на корабли. Старший брат проследил его взгляд.

По сходням с кнорра сходил Торир Ресанд — в добротной кольчуге, островерхом шлеме на длинных светлых волосах, из-за его плеча выглядывала рукоять меча. Значит, на штевне болтался не он. Просто нашли похожего раба. А настоящий Торир смотрел пристально, люто. Небольшой шрам в уголке рта кривил его рот словно в недоброй усмешке. Казалось, сейчас так и кинется… Но вместо этого он повернулся и поднял на руки ребенка, мальчишку лет пяти-шести. У того было сверкающее корзно, соболья шапочка на кудрявых волосах. Обняв одной рукой Торира, ребенок насупленно смотрел вперед. Темные бровки сошлись к переносице. И Аскольд нервно глотнул. До чего же похож на отца Игорь Рюрикович! Так вот, значит, перед кем ему умереть придется. Перед сыном того, у кого обманом увел когда-то войска….

— А теперь слушайте, люди!

Это сказал Олег. Он поднял руку, призывая к вниманию и тишине.

— Ваши князья… Не князья они и не княжеского рода. Обманом добыли власть и от обмана умрут. Ибо перед вами сын великого правителя Рюрика Белого Сокола Игорь, княжич Новгородский. Отныне он станет князем тут, а пока он малолетний, я, Олег Вещий, буду править за него. Согласны?

Тишина. Только плескалась волна в Днепре да плаксиво прокричала пролетающая чайка.

— Убить их! Убить Аскольда с Диром! — приказал Олег.

— Нет!

Это сказал Торир Ресанд. Передал ребенка кому-то из стоявших рядом варягов и шагнул к Олегу.

— Ты ведь обещал мне. Это моя месть.

— И моя, Торир. Ну да ладно. Двое их. Кого выберешь?

И спрашивать не надо было, видя, как Торир глядел на Дира. Олег только кивнул. Выхватив меч, повернулся к Аскольду.

Старший князь стоял перед ним ссутулясь, голова свешена. Но едва заскрипел песок под ногами приближающегося Олега, он выпрямился.

— Не много тебе чести, родич мой Олаф…

— Свинья навозная тебе родич! — ощерился Олег. Аскольд вдруг усмехнулся.

— Не так ты пел сегодня в гриднице, когда лгал, ибо вынужден был признавать во мне князя Киевского. И теперь тебе не будет много чести, если велишь своим людям зарубить хворого старика.

Зеленые глаза Олега стали колючими.

— Ты знаешь, как долго я ждал этого часа, Аскольд?

— Знаю. Шестнадцать лет. И все эти годы новгородские ладьи, проплывая мимо Киева, платили мне мыто. Мне — слышишь, Олег? Значит, все вы… и ты тоже, Олег, признавали меня главой этого города. Князем. Значит, не дай мне умереть, как растерзанному псами беглому рабу. Казни сам.

Олег какое-то время смотрел на Аскольда, потом кивнул. Он выхватил меч и шагнул вперед. Теперь острие лезвия упиралось в самый живот Аскольда над вышитым кушаком. И старый князь сам сделал рывок вперед. Охнул, пошатнулся, но сделал еще один шаг. Его руки легли на плечи Олега, впились в него, и Аскольд притянул к себе Олега, нанизываясь на меч. Лица их оказались совсем близко.

— Добрая сталь у твоего жала ратей, Олег, — прохрипел Аскольд, когда кровавая пена уже запузырилась на его губах. И прохрипел, падая на песок, соскальзывая с клинка: — Один!.. Иду к тебе…

А Олег добавил:

— Перун, во имя твое.

Он вытер клинок о песок. Оглянулся. Кто-то из его варягов сказал:

— Он хорошо умер. Как викинг. И как конунг. — Олег кивнул.

— Он достоин своего места в кургане. — И добавил громче: — Все слышали? Я похороню Аскольда, как и достоин того князь Киевский.

Замершие в стороне люди молчали. А потом все головы, как по команде, повернулись туда, где, глядя на поверженного брата, стоял Дир.

— Он твой, Торир, — сказал Олег. Пошел на корабль, сел на корточки возле маленького Игоря, стал что-то говорить. Но мальчику было неинтересно, он отстранил Олега. Поглядывал то на подплывающие к берегу корабли, то на происходящее на берегу.

Там варяги разрезали удерживающие Дира веревки.

— Дайте ему меч, — приказал Торир.

— С ума сошел, — сказал кто-то. — Дир Кровавый — он же берсерк!

— Дурень он, а не берсерк. Но что Кровавый — это точно.

Дир же, приняв у кого-то меч, несколько раз крутанул его в руке, словно приноравливаясь.

— Дурень не дурень, а кровь я люблю.

Он смотрел на Торира, и под глазом у него начала биться жилка.

— И сегодня я пущу твою кровь, Торир. Слышишь, ты, сын шлюхи, которой я владел, прежде чем убил.

Он улыбался, а по толпе пошел ропот. Кто-то крикнул:

— Торир, если ты не управишься, я следующий.

— Не дождетесь.

Торир обходил пружинистым шагом Дира.

— Ты многим владел, Дир. Но все потерял. Вся твоя жизнь прахом пошла. Помнишь, я говорил тебе это когда-то? И теперь я тебя убью.

У Дира глаза стали красными — почти такими же, как серьга в ухе. И он первый наскочил, пошел рубить так, что Ториру пришлось отступать на толпу. Люди попятились, освобождая место для боя. А мечи вновь схлестнулись, искры высекались при каждом ударе. Диру нечего бьио терять, и он наскакивал и отступал умело, сдерживая силы, сохраняя дыхание. Но глаза его горели. Пусть он сегодня и умрет, но с этим предателем сумеет поквитаться.

— А я ведь и девкой твоей владел, Резун, — засмеялся Дир, когда на краткий миг их лица оказались рядом, а лезвия, скользнув, сошлись у крестовин рукоятей. — Карина, она…

— Она мне сына родила, знаю, — ответил Торир, делая рывок и выходя из сшибки. — И теперь ею владеть буду только я.

Он вовремя сумел сгруппироваться, отпрыгнуть от коварного косого удара, сам же полоснул быстро и резко, зацепив руку Дира у самого запястья. Это была первая кровь. В толпе зашумели.

— За отца моего Эгиля, замученного вами, — переводя дыхание, произнес Торир.

Следующую кровь тоже пролил он, срезав мочку уха у Дира. Ту, что с серьгой. Она отлетела, блеснув красным.

— За мать мою Вальгерд!

Дира столь пустячные ранения не пугали. Он даже захохотал.

— Что ты меня как куру ощипываешь, этериот? Забыл, как сам учил меня ромейской выучке?

И он нанес ряд столь стремительных и разящих ударов, что Ториру вновь пришлось отступать, а от резкого взмаха он еле успел отвернуться, когда концом клинка Дир оцарапал ему щеку. Из разреза под глазом потекла кровь.

— Действительно, как курицу, — процедил сквозь зубы Торир, тут же получив удар ногой по голени, отбросивший его. И словно в отместку, уже отскакивая, он достал Дира мечом по боку с такой силой, что отлетело несколько колечек кольчуги, темной влагой сверкнула кровь.

— За Бьоргульфа!

Дир не понял, за кого. Он уловил момент и занял такую позицию, что солнце теперь светило в глаза Ториру. Дир начал рычать, лицо его задергалось.

«Припадок», — понял Торир. И начал действовать спокойнее. Теперь Дир не так ловок, хотя и не менее страшен. Главное теперь — проследить, когда рядом сверкнет сталь клинка, и определить против солнца, близко ли Дир. Но Дир, поддавшись своей силе, сам упустил выгодное положение, стал наступать, и Торир, крутнувшись с разворота, вновь нанес ему удар. Это был крепкий удар, он отбросил Дира, а его бедро окрасилось кровью.

— За Карину!

Где-то сбоку раздался голос Олега. Князь недовольно сказал, что пора кончать, что ладьи уже у Почайны, что в городе шум. «Пусть идут в свой город», — пронеслось в голове у Торира. Он даже боль от внезапной раны не ощутил, когда меч Дира полоснул его по груди. Но Дир, рычащий, воющий, носящийся, был все еще неуязвим. Хотя и прихрамывал. Его и впрямь надо было уже кончать. Как? Дир умел драться. Его меч встретил опускавшийся клинок Торира, вписался в движение, уводя его по безопасному кругу, не дав зацепить себя. И тут Дир левой рукой с согнутыми, как когти, пальцами, впился Ториру в лицо. Торир рванул голову назад и… оступился. Стал падать, рухнул на спину. А Дир уже занес меч для нового удара. И тогда Торир со всей силы вогнал ему снизу в живот клинок.

Пусть и добрая была у Дира кольчуга, но под стремительным прямым ударом она поддалась. И меч вошел, впиваясь, в тугую плоть. Дир же так и стоял, выпучив глаза, с занесенной для удара рукой. Потом тяжело опрокинулся, застонал. Он был еще жив.

Торир поднялся, поглядел на поверженного Дира, как тот корчится на песке, орошая все вокруг кровью.

— Добей, — приказал Олег. — Добей. Нам надо спешить. Но Торир устало мотнул головой.

— Я уже отомстил.

И это словно послужило сигналом. Торир отходил, слыша за спиной хруст и лязг, когда варяги Олега стали добивать поверженного князя.

«Я не должен был идти с ним на бой. Как глупо, — подумал Торир, на ходу вбрасывая меч в ножны. — Я дал ему умереть как герою. Ну что ж, может, князья так и должны уходить к богам».

Он шел, а мимо пробегали варяги Олега. Им нужно было успеть в Киев, пока никто не опомнился. Ториру тоже надо было спешить. Он хотел поскорее найти Карину.

И он ускорил шаги.

Загрузка...