КамАЗ летит сквозь ночь. Блестящая в свете фар лента дороги стелется под колеса. Куркачи, Бирюли, Высокая гора. Все, впереди показался перекресток. Налево дорога на Набережные Челны, направо – на Москву. А за перекрестком – Дербышки. Это уже Казань.
Почему-то пригородный поселок лежит во мраке, только тускло светятся кое-где окна домов. Вроде бы не поздно, еще нет и десяти. И главное: фонари-то зачем выключены? Темно же.
Ирек цедит сквозь зубы что-то об отключениях и экономии электроэнергии. Я опять не понимаю – у нас на Волге куча ГЭС, с чего вдруг появилась необходимость экономить?
У Нагорного кладбища КамАЗ останавливается. Здесь Ирека встречают хозяева груза. Точно такая же, как в Перми, большая черная машина мигает нам фарами. Из нее вылезают двое парней. Я вздрагиваю – мне показалось на мгновение, что это те самые пермские ребята. Те же прически, та же одежда. Но, конечно же, это другие, местные. С ума сойти – когда я уходил в армию, им было… лет по семь-восемь максимум?
Один из парней подходит к водительской стороне кабины. Ирек приоткрывает дверцу. Следует короткий диалог:
– Че, нормально?
– Вроде да.
– А че за чмо с тобой?
– Попутчик.
– Высаживай и давай за нами.
Ирек виновато смотрит на меня. Я жму ему руку, спрыгиваю в снежную кашу. В Казани оттепель, с темного неба косо падает мокрый снег. Переваливаясь на колдобинах, черная машина и следующий за ней КамАЗ уползают в сторону поселка Нагорный. Моя дорога лежит прямо. Вот он, Сибирский тракт. Нокса, Карьер, Компрессорный завод, улица академика Арбузова, всего лишь пять километров пешком – и я дома.
Что меня там ждет? И кто?
Срываюсь с места и едва ли не бегу по обочине темной дороги. Мимо изредка проносятся машины, проплывает разбитый автобус, подсвеченный изнутри, как аквариум.
Снег становится гуще. Моя телогрейка промокает. Подхожу к трамвайному кольцу. Поодаль темной глыбой лежит Компрессорный завод. Единственное светлое пятно – несколько уже знакомых мне по Перми ларьков, призывно манящих яркими витринами. Рядом толкутся люди; вереницей стоят женщины, в основном пожилые. Они предлагает купить с рук водку, колбасу, сигареты, пиво, носки и варежки домашней вязки, разную мелочь. Товары укрыты полиэтиленовой пленкой, чтобы не промокли.
Гремя всеми своими железными потрохами, подходит старенький, помятый трамвай. Захожу внутрь, сажусь на холодное дерматиновое сидение. С меня льет в три ручья. Народу мало. Кондукторша, тетка в синем пальто и вязаном берете, сидит на своем месте и дремлет, не обращая внимания на пассажиров. Трамвай трогается. Две остановки. Мне осталось проехать всего две остановки.
На темных улицах – ни души. Бегу от трамвайных путей к домам.
Двор, мой двор. Здесь ничего не изменилось, только оставленных на ночь машин стало больше. Двор словно вымер. Мокрый снег превращается в откровенный дождь. Вот и родной подъезд. Дверь нараспашку, на стене рядом кто-то накарябал матерное слово. Выше надписи белеют листочки объявлений. «Куплю», «Продаю», «Сниму квартиру».
Поднимаюсь по лестнице. В подъезде пахнет мочой и подгорелой едой. Вот и наша квартира. Останавливаюсь. Дверь другая. Железная, черная, с глазком. Чужая дверь. Внутри все сжимается от нехорошего предчувствия. Делаю несколько глубоких вдохов, как перед выстрелом – и нажимаю на кнопку звонка.
Динь-дон! Динь-дон!
За дверью слышатся тяжелые шаги, недовольный мужской голос спрашивает:
– Кого надо?
– Новикову! – почти кричу, сжав кулаки.
– Нет таких, – раздается в ответ.
– Как «нет»? – бормочу я, зачем-то отступая от двери на несколько шагов. – Как «нет»?! Здесь же… Я…
Голос мой срывается. В голове – пустота, вакуум. «Нет таких…»
Мама!
Подскакиваю к двери и начинаю стучать по ней кулаками, пинать, биться всем телом.
– Откройте!
– Я щас открою! – с угрозой рычит неизвестный мне мужик. – Погоди маленько… Щас ты…
Слышится женский вскрик:
– Сережа, не надо!
Дверь распахивается. На пороге – здоровый бугай в спортивном костюме. Злое лицо, бритая наголо голова. Но я смотрю не на него, а на ствол упершегося мне в грудь ружья.
– Замочу, отморозок! – бугай взводит курки. За его плечом маячит испуганная женщина в халате. Краем глаза замечаю, что в нашей квартире другие обои, другая мебель и вообще – все другое.
Неужели я ошибся адресом?!
Поднимаю руки.
– Все, мужик, все. Я не туда попал, наверное.
– Борзеть не надо, – бугай убирает ружье. – Топай отсюда.
Поворачиваюсь, чтобы уйти. Женщина в халатике говорит мне в спину:
– Мы квартиру в этом году купили. До нас тут Калимуллины жили.
Выдавливаю из себя короткое:
– Спасибо.
Фамилия «Калимуллины» мне ни о чем не говорит. А еще в голове как-то не укладывается фраза: «Мы квартиру в этом году купили». Как так – купили? Разве можно купить квартиру? Или теперь все можно?
Эх, мама, мама, где же ты? Куда пропала? Как я теперь смогу тебя найти?
Стоп, есть же тетя Фарида, Фарида-апа, соседка снизу, с первого этажа! Ну конечно, вот я дурак, совсем мозги закисли. Сбегаю по ступенькам, звоню. Дверь здесь тоже новая, железная. В подъезде вообще почти все двери поменяны. Это странно – везде жуткий бардак, окурки, мусор, стекла битые, ящики почтовые кто-то сжег, а двери в квартирах новые. Как будто все отгородились этими дверьми от подъезда, от мира.
– Кто там? – спрашивает женский голос.
Я едва не отвечаю «Артем Новиков, ваш сосед», но вовремя прикусываю язык. Прошло четырнадцать лет, а выгляжу я так же, как и в декабре семьдесят девятого, когда уходил в армию. Кто поверит, что человек за такое время совсем не изменился?
Поэтому, тщательно подбирая слова, говорю:
– Мне бы узнать. Про вашу соседку сверху, Новикову.
Ключ скрежещет в замке. Дверь открывается. Передо мной высокая красивая девушка с длинными черными волосами.
– Вам тетя Валя нужна? Она давно здесь не живет.
– А где она? – я задаю этот вопрос машинально, а у самого круги перед глазами от напряжения. Сейчас я услышу…
– Она переехала, – девушка поправляет волосы. – В Москву, к родственнице. Мама говорила, что та уже совсем старенькая и ей уход нужен. А тетя Валя, когда у нее сын погиб, тоже совсем одна осталась.
– Ясно, – я киваю, бреду к лестнице. Радость от известия, что мать жива, едва вспыхнув, сразу гаснет. «Сын погиб… совсем одна осталась…». Бедная, как она выдержала? Пока проклятый конь водил меня по самому краю света, пока я бился в паутине хроноспазма, она здесь с ума сходила, наверное, от горя и одиночества.
Скриплю зубами. Говорить ничего не хочется. Иду к выходу из подъезда. До меня вдруг доходит, что вот эта красивая девушка – дочь Фариды-апы Гульнарка, третьеклассница.
Оборачиваюсь, спрашиваю:
– Мама твоя как? Жива-здорова?
– Д-да, – удивленно кивает она. – В Борисково живет. Мы с мужем здесь, а она… Ой, а вы… ты кто? Ты ее знаешь?
– Гульнара, ты с кем разговариваешь? – гремит на весь подъезд голос Гульнаркиного мужа. Я машу рукой – мол, пока, и выхожу из подъезда под ледяной дождь.
Мама в Москве. Пожилая родственница – это, скорее всего, Людмила Сергеевна Чусаева. Стало быть, мне надо в Москву, но без денег туда не добраться. Значит, надо искать жилье и работу. Без документов это не получится. Или теперь, в этом новом мире, возможно и такое?
Меня бьет озноб. Сквозь шум множества капель, сквозь завывания ветра слышу странное пение:
– Дрим-ба-ба, дирим-ба-ба! Дрим-ба-ба, дирим-ба-ба!
«Это же дядя Гоша! Живой! – понимаю я, и сразу приходит еще одна мысль: – Черт, придется его домой вести». Словно бы и не было этих четырнадцати лет. Словно бы я просто припозднился и возвращаюсь домой от Витька, а во дворе сидит и поет свою глупую песню дядя Гоша.
Дождевые капли у меня на лице смешиваются со слезами, и я вслух произношу, улыбаясь:
– Старый козел!
Про дядю Гошу, иначе говоря, Георгия Семеновича Дзюбу, надо сказать особо. В нашем районе этого одноногого старика-выпивоху зовут Джоном Сильвером. Человек он примечательный, но странный. Глава всех дворовых старушек баба Лиля как-то сказала ему: «Эх, был бы ты, Георгий, хорошим мужиком, если бы не придурь твоя одесская».
Он и вправду из Одессы. Там родился, там вырос. Там и война его застала. На фронт дяде Гоше по возрасту было не положено, но фронт сам пришел к нему – Одесса оказалась в кольце немецких и румынских войск. Шестнадцатилетний пацан помогал строить линии обороны, подносил патроны, воду для охлаждения пулеметов. А когда в боях полегла половина защитников города, Жорка Дзюба взялся за винтовку.
– Ух и крошили мы гадов! – вспоминая, любил восклицать дядя Гоша, кровожадно потрясая кулаками. – А в первый свой десант я пошел, когда Чабанку брали…
Что такое «Чабанка» я не знаю, но после того, как наши войска оставили красавицу-Одессу, дядя Гоша ушел вместе с ними. Он на деле доказал, чего стоит и никто особо не спрашивал у чернявого парнишки о возрасте.
Самые тяжелые военные годы прошел дядя Гоша рядовым в морской пехоте. «Черная смерть» – этих парней так прозвали не для красного словца. Они несли смерть врагу и гибли сами – во множестве. Однако дядю Гошу безносая обошла стороной.
– Ни пули в меня не попало, ни осколочка! – кричал он, когда перебирал лишнего. – Вот какое дело: под Керчью наших ребят полегло – вся рота! Какие люди были! А я целехонек. Вот она, судьба…
И запевал, дирижируя костылем:
– А волны и стонут, и плачут, и бьются о борт корабля…
Бригаду морской пехоты, в которой служил дядя Гоша, в начале сорок четвертого преобразовали в воздушно-десантную дивизию. Войну десантники закончили в Северной Германии, на знаменитом ракетном полигоне Пенемюнде. Там, уже после победы, в конце мая сорок пятого, он и потерял ногу. История эта нелепа и трагична, как, собственно, часто бывало на войне.
Дядя Гоша стоял в оцеплении на берегу Балтийского моря. Местные жители повадились ходить на полигон и собирать всякие железки, среди которых попадались узлы различных агрегатов и части приборов.
Дело в том, что немцы с помощью нескольких тонн тротила взорвали все стартовые площадки для своих ракет «Фау» и фрагменты оборудования были разбросаны на огромной территории.
В оцеплении стоять было скучно. Дядя Гоша решил побаловать себя чайком. Собрал плавника, запалил костерок, пристроил сверху котелок, уселся рядом и начал ждать, когда закипит вода.
– Повезло мне, братишки, стр-рашно! – в этом месте рассказа дядя Гоша обычно всегда жмурился и делал паузу, словно заново переживая тот взрыв, что вздыбил песок на морском берегу. – Стой я на ногах – посекло бы осколками, на части бы разорвало. А так только контузило и ногу оторвало на хрен! Мина там была, вот какое дело. Немецкая мина, против десанта с моря. Саперы ее пропустили, а я, дурень, костер прямо на ней развел.
Провалявшись полгода в госпитале, дядя Гоша был вчистую комиссован из армии. Тяжелая контузия и потеря ноги сделали его неспособным к физическому труду. На выбор старшине Дзюбе было предложено либо вернуться в родную Одессу, либо поселиться в любом другом городе Союза, кроме Москвы, Киева и Ленинграда. Он выбрал Казань.
– Не захотел я в красавицу-Одессу без ноги возвращаться, вот какое дело. А в Казани у меня корешок жил, Санька Мокров. Помер он в шестьдесят седьмом. Осколок в груди стронулся…
После войны работал дядя Гоша по многочисленным инвалидским артелям. Сам он ложки не лил и выключатели не собирал – гордость, по его словам, не позволяла. Числился дядя Гоша то счетоводом, то экспедитором, но именно что числился. Работали на этих хлебных местах оборотистые да ухватистые парни, а Джон Сильвер получал от них отступное; в месяц набегала приличная сумма. Эти деньги да еще неплохая пенсия по инвалидности позволяли ему безбедно жить, пить самому, поить всех окрестных алкашей да еще отсылать пятьдесят рублей ежемесячно сестре в Николаев.
Пьянство дяди Гоши носило перманентный характер. По крайней мере, я его трезвым видел только раз в году, на девятое мая. В этот день он надевал парадную форму со старшинскими погонами и, сверкая внушительным иконостасом на груди, отправлялся в Центральный парк культуры и отдыха, где собирались все ветераны города.
Орденов и медалей у дяди Гоши было великое множество. Три ордена Славы, три – Красной Звезды, Отечественная война, две медали «За отвагу» – и прочее, прочее, прочее…
– Три Славы – это как Герой Советского Союза! – хвастался он. – А три «звездочки» дают право на ношение личного оружие, вот какое дело. Но поскольку я человек гуляющий, то пошел в военкомат и сам отказался – мало ли что…
Нельзя сказать, чтобы дядя Гоша был вруном. Но трепаться он любил и делал это виртуозно. Каких только историй не наслушались мы от него! По версии дяди Гоши выходило, что он не только защищал Одессу, но и Москву, Севастополь, Сталинград, а затем брал Киев, Минск, Варшаву, Будапешт, Вену и Берлин. На дорогах войны встречался он с маршалами Рокоссовским, Коневым, Жуковым и самим Сталиным. Если кто-то пытался уличить дядю Гошу во лжи, он начинал «психировать» – орал, махал костылем и шкандыбал к себе домой, чтобы вытащить на улицу и продемонстрировать маловеру одну из своих медалей, какую-нибудь «За освобождение Белграда». Сконфуженный оппонент умолкал и тогда дядя Гоша извлекал из-за пазухи бутылку портвейна «Три семерки» и миролюбиво говорил:
– От оно как! Давай помянем ребят, что под этим Белградом остались…
При своем питейном образе жизни стариком дядя Гоша не выглядел. Это был крепкий, краснорожий мужик с буденновскими усами, добряк и любимец всей окрестной детворы. От контузии он особо не страдал, но в ненастные, холодные, ветреные дни с ним творилось что-то странное. Усевшись в глубине двора на любимую скамейку под старой березой, он выкладывал на темную от времени доску свою искалеченную ногу и, привалившись спиной к стволу дерева, глядел в просвет между домами на проносящиеся по улице машины, а потом начинал громко петь на одной ноте:
– Драм-ба-ба и дрим-ба-ба, дрим-ба-ба, дирим-ба-ба!
Хлещет проливной дождь или ледяной мокрый снег – дяде Гоше все равно. Промокнув насквозь, замерзнув до полного окоченения, он продолжает свою жуткую песнь, ни на что не обращая внимание.
Обычно спасает его кто-нибудь из сердобольных дворовых старушек. Отведенный домой, дядя Гоша ложится на кровать лицом вниз и засыпает. Все считают, что эти пугающие приступы – результат контузии, но медицина в лице доктора Ахметова, живущего в третьем подъезде, оказывается бессильна.
– Следить за ним надо, – говорит доктор. – Иначе однажды он схватит воспаление легких или просто замерзнет насмерть…
Сегодня как раз такой случай. И спасать дядю Гошу приходится мне. Я подхожу, беру его под мышки.
– Вставай, дядя Гоша! Вставай, пошли домой!
– Дрим-ба-ба… – не слыша меня, бубнит он. Мокрый плащ дяди Гоши блестит в свете фонарей, как лакированный.
– Да вставай ты! Ну!
Кое-как мне удается поднять его на ноги. Едва ли не волоком я тащу дядю Гошу к подъезду. Он живет через подъезд от нас, на втором этаже в однокомнатной холостяцкой берлоге. По мере того, как мы мимо качелей, песочницы с грибком и стоек для сушки белья приближаемся к дому, «дрим-ба-ба» становится все тише и тише – дядя Гоша «отходит».
В подъезде он уже уверенно переступает ногами, опирается на костыль, но в глазах его все еще плещется ночная морочная муть. Медленно поднимаемся по ступенькам. От него пахнет табаком, водкой и почему-то йодом. Вот и обшарпанная дверь дяди Гошиной квартиры. Он самостоятельно достает ключи, долго не может попасть в замочную скважину.
В прихожей под серым потолком горит лампочка без абажура. У дяди Гоши за эти годы ничего не изменилось. Я сдираю с него плащ, тащу его в комнату. Из мебели там имеется только старый венский стул, железная кровать и огромный комод, служащий одновременно и вместилищем немногочисленных вещей, и столом. Еще в углу светится шкалой настройки приемника магниторадиола «Романтика-М». Дядя Гоша очень любит музыку.
– Ну, все, приплыли, – сообщаю я хозяину квартиры, подводя его к кровати. – Отбой, дядя Гоша.
– Аха… – кивает он, упирается мокрой рукой в спинку кровати и исподлобья смотрит на меня тяжелым взглядом. Дядя Гоша сильно постарел, стал совсем седой, на лице прибавилось морщин.
– Ложись, дядя Гоша, – тороплю я его. – Ложись, спи…
– Темка, ты что ль? – только сейчас узнает он меня и тут же добавляет: – Предмет нашел?
– Какой предмет? Почему – предмет? – удивляюсь я.
– Глаза у тебя разные стали, – усмехается дядя Гоша и опускается на кровать. Панцирная сетка скрипит под тяжестью его тела. Я пожимаю плечами:
– Ну, стали. А при чем тут какой-то предмет?
– Не какой-то, а серебряный! – со значением заявляет дядя Гоша и неожиданно спрашивает: – Выпить хошь?
Я неопределенно пожимаю плечами, хотя в желудке сразу возникает сосущая пустота. Грамм сто мне сейчас действительно не помешало бы – и согреться, и нервы успокоить.
– Давай, давай, – бормочет дядя Гоша и лезет куда-то за кровать. Оттуда он извлекает початую бутылку водки «Московская», закупоренную ириской «Кис-кис». – О, и закусь нашлась!
Стакан обнаруживается в кармане засаленного пиджака Джона Сильвера. Это боевой, заслуженный складной стаканчик, купленный дядей Гошей давным-давно в охотничьем магазине. Профессиональным жестом – со щелчком – разложив его, дядя Гоша наливает водку и протягивает мне.
– На, прими, а то молотит тебя, аж глядеть страшно!
Я сажусь на стул, пью, занюхиваю рукавом и прислушиваюсь к ощущениям. Вроде пошла не колом, все нормально.
– Ты где был-то? – интересуется дядя Гоша.
Я не знаю, что отвечать. Правду сказать я не могу, а врать не хочется.
– В плену, что ли?
«Ай да дядя Гоша, ай да старый козел! Как в масть подсказал!», – я усмехаюсь:
– Ну да, в плену.
– У американцев, что ли?
– У них.
– Молодцом выглядишь.
– Медицина там хорошая. Налей еще, дядя Гоша.
Выцедив водку, возвращаю тару.
– И я, грешный, подлечусь, – обрадовано сообщает мне дядя Гоша, щедро набулькав себе полный стаканчик. – Ну, твое здоровье и чтоб дома не журились!
Отставив опустевшую бутылку, он закуривает. Раньше дядя Гоша курил только термоядерные папиросы «Любительские» нашей, казанской табачной фабрики. Теперь у него сигареты с фильтром под названием «Монте-Карло».
– Будешь?
– Не, спасибо, – я отказываюсь.
– Матерь-то твоя, вот какое дело, в Москву уехала.
– Я знаю.
Водочное тепло разливается по всему телу. Хочется закрыть глаза, молчать и не думать ни о чем. Но дядя Гоша тишины не выносит. «Вмажем и спать ляжем» – это не его девиз. Устроившись на кровати поудобнее, он говорит, словно бы продолжая давний разговор:
– Вот какое дело про глаза-то разные. В сорок четвертом годе это было, осенью. Наша пятая гвардейская воздушно-десантная дивизия воевала под венгерским городом Мадоча. Мадьяры тогда на нас сто двадцать танков бросили, да… Ну, и мы им дали, чертям рыжим, хотя ребятушек полегло наших – ух… В общем, побили мадьяр. Война к концу катилась, это все понимали. После боев три дня отдыха нам дали, вот какое дело. Валяемся на берегу озера Балатон, пузы греем. Вдруг приказ – наш батальон перебрасывают в Румынию, причем, чтоб ты понял, в обстановке полной секретности. А Румыния-то уже наша! Непонятно, да… Ну, дело военное: приказали – и пошел. Прилетаем на аэродром в городе Брашов. Нас встречают подполковник-танкист, Шибанов его фамилия, и майор-НКВДшник, уже и не помню, как его… Мы сразу смекнули, по замашкам и словечкам всяким, что Шибанов такой же танкист, как мы – балерины.
– А кто же он? – лениво спрашиваю я. Рассказ дяди Гоши не то чтобы заинтересовал меня – я подобных историй от него слышал вагон и маленькую тележку – просто надоело сидеть молчком.
– СМЕРШевец. Военная контрразведка, о как! Они знаки отличия разных родов войск носили.
– Почему?
Дядя Гоша с сожалением смотрит на меня.
– Вроде умный ты парень, в университете учился, на войне вона был, а – дурак, вот какое дело. Для того, чтобы секретность соблюсти, для чего же еще? В общем, показывает этот Шибанов комбату нашему, капитану Кречету, хороший был мужик, в Чехословакии после погиб, да… Показывает он, значит, документы и ставит боевую задачу – выдвинуться в район замка Бран и взять под контроль какие-то развалины. Причем, чтоб ты понял – майор-НКВДешник рядом вьется и они с Шибановым друг на дружку волками глядят. Мы смекаем – вроде как по одни грибы эти двое идут, только из разных деревень.
– А НКВД и СМЕРШ – разные организации? – уточняю я.
– Как милиция и КГБ, – приводит современную аналогию дядя Гоша. Он доволен – раз слушатель задает вопросы, значит история «пошла». Я знаю – его уже не остановить. Братья Стругацкие извинятся и подвинутся перед буйством фантазии нашего Джона Сильвера.
– …На «Студерах» едем в замок Бран. Там какой-то румынский герцог то ли граф жил раньше. Зверь, говорят, был, вот какое дело. Чуть что не по его – сразу на кол сажал. Кольев я не видел, а замок ничего, основательный, да. И природа вокруг – закачаешься, Артемка! Горы, скалы, леса… А воздух! Курорт! В общем, лезем мы в эти самые горы, что твои горные стрелки. Шибанов нас по компасу и карте ведет, а НКВДшник приметы подсказывает, точно он тут был уже. Вечереет, ага. Выбираемся к ущелью. На склоне горы, на уступчике таком, развалины. Натуральная, понимаешь, руина. То ли крепость там стояла, то ли монастырь. Ну, теперь-то все мхом да плющом заросло, вот какое дело. Комбат Кречет приказывает занять оборону. Вторая и третья роты вниз спускаются, ущелье блокировать, а мы скачем по камням, как козюли. И главное, непонятно, от кого обороняться? Фронт далеко на запад ушел, румыны на нашу сторону перекинулись. А тут еще ветер начался, дождик пошел.
И тут же, без перехода, дядя Гоша произносит:
– Эх-ма, усугубить, что ли? Где-то у меня было…
Он стремительно вскакивает с места, кидает под мышку костыль и устремляется в ванную комнату. Я слышу жестяной грохот, невнятную ругань. Возвращается дядя Гоша с торжествующим лицом. В свободной руке его зажата бутылка-чебурашка с незнакомой мне этикеткой «Алиот».
– Во, нашел! Заначка.
Я смеюсь.
– У тебя, дядя Гоша, этих заначек по всей хате натыкано, небось.
– Есть такое дело, – весело соглашается он, зубами скусывая блестящую крышечку из фольги. – Ну, будешь?
– Буду, – решительно трясу головой, а про себя думаю: «Чего уж там. После всех приключений мне уже все по барабану».
Мы выпиваем. «Алиот» оказывается жутким пойлом, напоминающим разбавленную водку, в которой прополоскали ломтик лимона. Я беру из мятой пачки «Монте-Карло» сигарету, прикуриваю.
– Во-от, – многозначительно говорит дядя Гоша. – Курево на фронте – всему голова. Солдат без пайка, на подножном корме, неделю может воевать. А без курева – шабаш, вот какое дело.
– Чего там дальше-то было? – интересуюсь я, выпуская струю сизого дыма.
– Дальше… Дальше, Артемка, пошла потеха. Ворчать народ начал – что за придурь у командования, боевую часть в тылу на мокрых камнях гнобить без толку? И тут разведка, что на гору ходила, докладывает: парашюты! Не то тридцать, не то тридцать пять штук, вот какое дело. Немцы! То ли диверсанты, то ли спецгруппа какая. Они к концу войны большие мастера стали на такие штуки. Муссолини из-под ареста вывезли, сына венгерского правителя, адмирала Хорти, выкрали, в ковер закатав. Прямо из дворца! От гвардейцев, что дворец охраняли, только перья полетели. Был у Гитлера специалист, Отто Скорцени. Вот он эти дела и проворачивал. В общем, боевая тревога у нас, вот какое дело. Сидим, в темноту пялимся, автоматы наготове. А Шибанов и НКВДшник по развалинам ползают, как муравьи, ищут чего-то. Искали-искали – и вроде не нашли. Холостой выстрел. Погода была, я говорил уже – вот как сейчас. Дождь, холодно, ветер. Мы оборону держим, двойную, чтобы мышь не проскочила, вот какое дело. Немцы с горы нас щупают, мы огрызаемся. То тут, то там вдруг – стрельба, ракеты осветительные, трассеры в ночь улетают, вжик-вжик. Красиво, но холодно.
Кречет у Шибанова и майора из НКВД спрашивает – мол, сколько еще сидеть, чего мы ждем, товарищи офицеры? Дайте отмашку и мои молодцы фрицев в мелкий винегрет покрошат. А Шибанов злой стал, как черт. Орет, руками машет. Сколько, говорит, надо, столько и будете сидеть, капитан. Держите оборону, говорит, и никаких гвоздей! Кречет тоже психанул, оттянул всех по матери и ко мне. Мой пост на скале был, прямо над развалинами. Комбат мне пулемет дегтяревский выделил и приказал:
– Смотри, Георгий, ты у нас последний рубеж. Без нужды не высовывайся, потому как ты – козырный туз. Понял?
– Так точно, понял, – отвечаю.
А чего тут не понять? Лежу, накрывшись плащ-палаткой, промок весь. А внизу, между скал, под брезентовым навесом подполковник этот, Шибанов, планшетку на коленке пристроил и строчит чего-то, фонариком потайным себе подсвечивая. Майор, НКВДшник, рядом, тушенку из банки жрет. Пожрал он, значит, банку выкинул и покурить решил. Чиркнул спичкой, Шибанов на него глянул и засмеялся. Тихо, но так, что мороз меня продрал от того смеха, вот какое дело.
– Что, товарищ майор, нашли все-таки предмет? – спрашивает Шибанов.
Майор в ответ – какой такой предмет? Ничего, мол, я не находил. А Шибанов ему: тщательнее надо с документами работать. Прокололись вы, дорогой товарищ. На глазах прокололись. У всех, кто предметами владеет, глаза цвет меняют, разными становятся, вы этого не знаете, а я знаю. Майор в ответ зашипел чего-то, ровно змеюка. Мне слышно плохо, но я лежу, не шевелюсь. Думаю – заметит меня Шибанов и все, хана героическому бойцу Советской армии сержанту Дзюбе. Почему-то именно Шибанова я опасался, вот какое дело. А он как раз и говорит:
– Вы, товарищ майор, правильно сделали, что предмет нашли. Сейчас вы его мне отдадите…
Майор ему:
– С чего бы это? Приказывать мне вы не имеете права, я вам не подчиняюсь. У меня свое начальство имеется.
– Отдадите, отдадите, – смеется Шибанов. И вдруг как гаркнет: – В глаза смотреть!
Чего промеж них там дальше было, я не знаю. Заплохело мне, вот какое дело. Фрицы в этот момент как раз на наших навалились всерьез, бой начался. У них автоматы были новые, штурмгеверы, вот какое дело. Лупят они, что твой пулемет «Максим». В общем, рвутся немцы к развалинам, а я, вместо того, чтобы ребят, что внизу засели, огнем поддержать, лежу, точно пьяный. Все вижу, все слышу, а ни рукой, ни ногой пошевелить не могу. Шибанов майору говорит тем временем:
– Вы спите. Я считаю. Раз. Два. Три. Четыре. Повторяйте за мной: драм-ба-ба, дрим-ба-ба, дрим-ба-ба, дирим-ба-ба.
Что, думаю, за хрень несет товарищ подполковник? И понимаю – вот ей-богу, Артемка, не вру! – что и сам я шепотом эти дурацкие и страшные слова говорю. Не хочу – а говорю! И майор говорит. А Шибанов свое гнет:
– Вы крепко спите. Вы слышите меня?
Майор, как из могилы, отвечает:
– Да-а…
И я то же самое шепчу.
– Когда вы проснетесь, вы ничего не будете помнить.
– Да-а…
– Вы готовы выполнить мою просьбу?
– Да-а…
– Отдайте мне предмет, который вы нашли в развалинах!
И чувствую я, Артемка, что моя рука против воли тянется к карману гимнастерки, понимаешь? Тяну я руку и вижу – майор внизу то же самое делает! Только у меня-то в кармане трофейная зажигалка, а у майора фигурка серебряная, какая – я не разглядел. Вынимает он ее и отдает Шибанову. А я зажигалку протягиваю в пустоту. Майор пальцы разжимает – и я. Шибанов фигурку берет, а зажигалка летит и бьется о камни. Тут он меня и заметил… Ну, по последней?
Дядя Гоша прерывает свой рассказ и берется за чебурашку. Я сижу не жив, ни мертв. Придумать такое Джон Сильвер не мог. Вот если бы в его рассказе на скалы высадилась немецкая дивизия и он героически уничтожил ее командира – это да, это, что называется, в стиле. А про фигурки и СМЕРШевца-гипнотизера – слишком для дяди Гоши сложно. Получается, что его рассказ – правда. Что отсюда следует?
Я пью «Алиот» как воду. Хмель, разлившийся по телу, исчезает. Нефедов не врал! На свете существует по крайней мере несколько подобных фигурок и ими уже в годы войны интересовались спецслужбы. Вспоминаю фразу профессора про загадочных «них», которые «знают» и вышли на мой след. Это «они» хотели убить меня тогда в госпитале. Становится понятно, почему Чусаев никогда не вынимал коня из шкатулки, выстеленной мехом соболя. Хриплым голосом спрашиваю:
– А потом что было?
– Что? Потом? – дядя Гоша недоуменно оглядывается. Похоже, выпитая водка «прибила» его. – Пото-о-ом… Эх, Артемка… Много чего было потом… Нас на юг перебросили, Белград брать... И на север, на Венское направление… И на Берлин! Потом Победа. Салют. Спирт мы пили с маршалом Коневым…
– Нет, я про Шибанова этого.
– Цыкнул на меня Шибанов – я и очнулся, – включается дядя Гоша. – Гляжу – мать честная, немцы уже к самой моей скале подходят, вот какое дело. Ну, я и ввалил из «Дегтярева». Да еще вторая рота из ущелья подошла. В общем, дали мы им прикурить. Ушли они и мертвяков своих унесли. Ушли с концами. Не сдюжили. А Шибанов в меня стрелял, да. Из браунинга своего стрелял. Не попал только. Он думал, что я не вижу, но я выстрел услыхал, вот какое дело. Пуля прямо возле башки моей в скалу ударилась. Ну, а утром он улетел вместе с майором. Тот и вправду ни хрена не помнил – про предмет. Вот с тех пор, как только непогодь да ветер, давит меня шибановское колдовство и пою я треклятую ту дримбабу, мать ее нехорошо. Ох, Артемка, что-то я нагрузился… Спать мне надо, спать…
Последние слова дядя Гоша выборматывает, вытягиваясь на кровати. Я тормошу его:
– Дядя Гоша, я у тебя заночую?
– Аха, – через силу шепчет он. – Раскладушка тама, в темнушке…