Великие и Царада

Щедроты сердца не разменяны,

И хлеб — все те же пять хлебов…

В. Нарбут

1. Летун

Этого Великого Царада окрестил Летуном. Он парил на широких и длинных крыльях, неясно — механических ли, из металла и пластика или живых, растущих там, где у обычного человека находятся лопатки. Крылья покрывал седой пух, и в своем пуленепробиваемом нагруднике и прыжковых ботинках, благословленных, по слухам, самим Верховным Жрецом, Летун порой казался Цараде мстительным ангелом, несущим с небес смерть и разрушение. Убивал он, однако, редко, словно бы по настроению, и — в отличие от прочих своих собратьев — вполне заурядным способом.

Это были шары раскаленного вещества. Летун доставал их из ниоткуда и швырял, словно бейсбольные мячики. Пока капрал Цинциллер — в прошлом специалист по физике плазмы — еще пытался что-то понять и объяснить, он извел четыре пачки бумаги на расчеты. Из его вычислений Царада уяснил одно: подобный феномен совершенно невозможен, и либо с миром что-то не так, либо все они здесь спятили.

— Превосходно! — сказал тогда Царада и запил водой целых три таблетки из драгоценных запасов аспирина. — Это просто чудесно! Слава науке! Я не шучу, Цинциллер, ты открыл мне глаза! Мы бьемся уже четыре месяца, мы потеряли четыреста человек, все правое крыло, у нас нет связи, о подкреплениях — ни слуху ни духу, я даже не знаю, помнит ли о нас еще Высокий двор, но это же все так просто, так логично — видите ли, мир не в порядке, что-то с ним приключилось, ну и у нас крыша поехала за компанию! Какое здравомыслие, какой практический ум! — На этом месте Царада ткнул в Цинциллера пальцем и обратился к несуществующей аудитории: — Берите с него пример, пожалуйста, кому я тут еще вправе что-либо запрещать? Давайте залезем в подвал, коли все так славно! Обошьем стены одеялами, будем друг другу блох вычесывать да петь колыбельные! Только вот что, Цинциллер, — он взял своего подчиненного за пуговицу, — ты уверен, что стены не превратятся в пауков? А в масло? Ты помнишь масло, Цинциллер? Помнишь, чья это была штука, кто из Великих ее проделал? Ну-ка, кто это был, а? Давай, не стесняйся, выкладывай, и мы прямо сейчас пойдем и скажем ему: будь человеком, верни нам четыре ящика взрывчатки, которые мы сложили, чтобы разорвать тебя на куски! Боже мой, какая все это чушь! Какая чушь!

С этими словами он отпустил Цинциллера, тот вздохнул и принялся собирать разбросанные бумаги. Это была не первая вспышка Царады, ее следовало переждать, как пережидают короткий майский гром.

— Цинциллер, я прошу прощения, — сказал Царада, плюхнулся на стул и весь обмяк, явив двойной подбородок и брюшко под кителем. — Цинциллер, не злись на меня. Только не злись добровольно, а не потому, что я приказываю не злиться. Хотя, конечно, я могу и приказать. Но дело не в этом, нет. Это ведь был превосходный план — взорвать мерзавца… Как вы там его называете?

— Призрак, — ответил Цинциллер, который как раз закончил наводить порядок и теперь всматривался в окно. — Белый Призрак, вот как мы его зовем, господин лейтенант. Не знаю, почему вас не устраивает это имя. В конце концов, почти так же называет себя и он сам.

— Да-да, — сказал Царада и принялся массировать свои глазные яблоки с таким остервенением, будто его кургузые пальцы могли победить бессонницу последних полутора недель. — Проклятый урод. Почему меня не устраивает это имя… Цинциллер, ты с ними или со мной? — взорвался он снова, но это были всего лишь остатки пороха. — Я знаю тебя целую вечность, я доверяю тебе, как себе, но где весь твой гнев, черт бы тебя побрал? Он же убил Мартелло! Мартелло — тебе его не жаль? Это был храбрый парень, храбрее всех нас вместе взятых! И у него были причины ненавидеть этих ублюдков. Ему было наплевать, понимает он их или нет! Он хотел их убить, вот и все.

— И он не сумел, — сказал Цинциллер. — Смотрите, господин лейтенант — он снова вьется над башней, третьей из правого сектора. Я уверен, после нашего отступления он соорудил там себе гнездо.

— Кто вьется, Цинциллер? О ком ты говоришь? Ты вообще меня слушаешь? Мне напомнить, как погиб Мартелло? Напомнить, что с ним стало?

— Я видел, как он погиб, господин лейтенант, — ответил Цинциллер. — Я был тогда вместе с вами.

И это была чистая правда. Великий, уничтожить которого решил лейтенант, называл себя Белым Мстителем, и под этим комиксовым именем скрывался белокожий, удивительно красивый юноша, способный проходить сквозь стены, становиться невидимым и одним своим присутствием выводить из строя электроприборы. План, разработанный тогда Царадой, был одним из великого множества его планов, крепко задуманных, осуществленных вплоть до последней буквы, но, в силу роковой природы его врагов, обреченных на оскорбительный неуспех. Для исполнения плана Царада пожертвовал последней рабочей рацией. Расчет был на то, что Мститель соблазнится возможностью уничтожить единственный источник связи и угодит в поставленную ловушку. Завлечь его вызвался рядовой Мартелло, потерявший при штурме правого крыла — мы называем это «штурмом» потому, что другое слово для случившегося подобрать трудно — обоих братьев и всякое желание жить.

За ходом операции Царада следил на мониторе — и капрал Цинциллер действительно был рядом с ним. Мститель шел у Мартелло за спиной, всего в пяти шагах. Там, в коридоре, его присутствие выдавало лишь слабое преломление света. Он мог уничтожить камеру, но почему-то не сделал этого.

Небрежность?

Насмешка?

Дефиле?

Мартелло знал, что Мститель идет за ним, но не мог выдать свое знание, поскольку рисковал не только собственной жизнью — а против Мстителя он не смог бы устоять и секунды — но и успехом операции. Передатчик в его руке была настоящий, и настоящим был аккумулятор для него, ожидающий в комнате. Белый Мститель не купился бы на фальшивку — вот почему Царада и не думал его обманывать. Реальность — вот какое угощение он приберег в тот день для этого гостя; прочная, надежная реальность, верная опора в жизни, лучшее утешение в эти безумные дни. Так говорил Царада, а за словами его скрывались четыре ящика лучшей взрывчатки, оторванные, как и рация, от многострадального сердца.

И был еще лаз, ведущий из комнаты, лаз за стенной панелью, отодвинуть которую было легче легкого. Лаз был надежен, и Царада сперва вызвался быть приманкой сам. Но Мартелло настоял на жеребьевке, ненависть звала его отомстить, и он не собирался уступать эту честь даже своему командиру. Мститель должен был подойти близко, достаточно, чтобы его поле повредило рацию, после чего двери за ним следовало захлопнуться, а у Мартелло осталось бы около пяти секунд, чтобы укрыться от взрыва в стене.

Это была честная игра, партия с реальными ставками, и Мартелло вынужден был играть честно просто потому, что к этому его вынуждали обстоятельства. В конечном счете, человек играет честно всегда, поскольку подчиняется правилам существующего мира и действует исключительно в заданных рамках.

Но для Великого этих рамок просто не существовало, и в честности он не испытывал нужды. Поэтому то, что должно было произойти по замыслу Царады — не произошло. Едва дверь захлопнулась, как кирпичная кладка, ящики, стол, аккумулятор на столе и рация в руках Мартелло, лицо несчастного — все потекло у лейтенанта на глазах, словно тающий шоколад или горячее масло. Мартелло закричал, Царада отпрянул было от монитора, но усилием воли заставил себя смотреть.

Казалось бы, на экране творилось безумное, непостижимое, и все же, если в истории существовал человек, обративший воду в вино, почему бы сегодня не существовать тому, кто заставляет течь металл и камень? Ассоциация была непристойной, она не делала чести приверженцу Древней Сильной веры, каким был Царада, но отделаться от мысли о сходстве этих явлений у него не оставалось сил.

Да, Царада мог только смотреть, Царада не мог иначе. Он чувствовал невольное облегчение от того, что это не его тело плавится сейчас под воздействием неведомой воли, казнил себя за это и потому считал своим долгом не отстраняться от жестоких чудес. В тот день он и сам еще надеялся на понимание, на то, что мир в итоге уляжется в приемлемую картину, и всем его спазмам найдется место в порядке вещей. В тот день он открыл ежедневник на закладке «Белый Мститель» и добавил к невидимости и электромагнитному полю еще и способность топить пространство, словно лед. Подобное досье имелось у него на каждого Великого, и Царада вел их упорно и безнадежно, словно каждая новая запись действительно сообщала что-то о непостижимом. Ежедневник описывал, что могли Великие и чего не могли, но это отнюдь не мешало им превозмогать невозможное и забывать о том образе действий, которого они придерживались ранее.

Быть может, план не удался просто потому, что они прочли его мысли — или даже читали их всегда.

Быть может, это с самого начала был их план, а вовсе не его. И таким образом они гарантированно лишали его последней рации, в то время как он всего лишь надеялся уничтожить Белого Мстителя.

Людям свойственно надеяться — не в конкретной ситуации, а вообще, с прицелом на неизвестное будущее. Царада надеялся, хоть и глядел на экран, где надежда догорала и превращалась в липкую лужу.

Смотрел на экран и Цинциллер — пока не сгорела камера, пока не скрылся за густым черным дымом изящный абрис врага.

А теперь — или тогда, или позже, или раньше — как перепуталось время! — он смотрел в окно и видел что-то уже в сером небе, в новом пространстве бессмысленной битвы. Царада встал рядом с ним: над третьей башней кружилась точка. Летун. Боже, подумал Царада, что же мне делать?

— Что делать? — спросил он, пока Летун вился вокруг брошенной башни и бомбардировал ее своими смертоносными снарядами, от которых она превращалась в подобие решета, но все не падала и не падала, словно ее, наравне с Царадой, держало желание оставаться тем, чем она пока еще была.

Башня желала оставаться башней — конструкцией из камня, построенной людьми. Это было глупое упрямство, смешное упрямство, упрямство из ряда вон. Оно не делало камню чести — если бы у камня могла быть какая-то честь.

— Что делать? — повторил Царада. — Все непонятно, все неизвестно. Как, кто, почему — туман. Может быть, ничего и не надо. Но что-то же быть должно? А? Цинциллер? Я иду стрелять. Да, я уже пытался. Мы все пытались. И ничего не вышло. Но… Да что ты там бормочешь, черт возьми?!

— Я прикидываю дни, господин лейтенант.

— Прикидываешь дни? Объяснись, Цинциллер! Объяснись немедленно, или я сделаю вид, что намерен тебе что-нибудь сделать! Что за дни ты прикидываешь? У нас уже нельзя стрелять по четвергам, мы должны делать это только в среду?

— Нет, — ответил Цинциллер. — Я прикидываю, какой сегодня день — Милосердия или Расправы.

Прикидывать не имело ни малейшего смысла, капрал шевелил мозгами по привычке, чтобы они не заржавели. Дело обстояло так: Летун убивал нерегулярно — в один день в него можно было палить из всех орудий, не опасаясь ответа, в другой — он преследовал всякого солдата Царады, какого видел, и не успокаивался, пока тот не обращался в пепел. В действиях Летуна не было никакой системы, он то бездействовал неделями, паря над крепостью, словно гриф, то чередовал молниеносные набеги с краткими перерывами. В сущности, от того, что в непрестанной войне, которую вел Летун, существовали дни Милосердия и дни Расправы, не было никакой пользы, так как ни тех, ни других Царада предугадать не мог. Он вспоминал о них лишь затем, чтобы напомнить себе и остальным: мы вправе сидеть без дела, но если хотим чем-то заняться, для нас при этом все же существует возможность не умереть.

— Ах, да, — сказал Царада. — Да. Выйдем ли мы сегодня навстречу смерти или выживем, отправив все пули в молоко? О, влез бы ты в мою шкуру, Цинциллер, я бы взглянул, как она придется тебе по нутру! Ты имеешь дело с цифрами, а здесь возможна хотя бы видимость правды. А я выхожу стрелять в существо, о котором точно знаю лишь то, что не могу его уничтожить. Но я все равно выхожу — что ты на это скажешь? Я ведь всего лишь стараюсь рассуждать логично. Так меня учили. Если я вижу летающего врага — я пытаюсь ссадить его на землю. Если он вытворяет фортели — я анализирую его действия и изобретаю тактику. У меня нет иной головы, кроме той, что на плечах. Ну же, скажи что-нибудь!

— Скажу, что я не брошу свои расчеты. Так мы устроены.

И вновь это была правда, и Царада сотоварищи был устроен именно так, что в тот день истратил полный цинк патронов и несколько раз самолично попал в Летуна, но на последнего это не произвело никакого впечатления. А в день, с которого начинается эта история, Царада предпринял еще одну охоту, и в этот раз Летун ответил, и не сработали никакие предохранительные меры.

Мерами служили листы металла, тяжелые и ржавые щиты. Царада приказал расставить их на крепостной стене в надежде, что они послужат укрытием от снарядов Летуна, однако испытаний на прочность провести оказалось нечем, и видимость осталась видимостью. Когда пришла беда, люди прятались за ними потому, что действовать так им было привычнее. Они поступали в согласии со своими разумом и природой, но в противостоянии с Великими разум и природа оборачивались их смертельными врагами.

С Царадой шли Длойб, Нумерле и Гильтожан. Они выпустили в сторону Летуна по магазину, когда Великий неожиданно взвизгнул и разделился надвое. Это случилось с ним впервые, и нестройная система домыслов об этом существе рухнула в мозгу Царады в очередной раз. Несколько мгновений половинки трепыхались в воздухе, затем каждая отрастила себе недостающие части тела, и деление повторилось вновь.

Август заполнился Летунами, они отпочковывались друг от друга быстрее, чем Царада успевал считать. Когда же их набрался легион, они завизжали все разом и открыли огонь — но не по Цараде, что шел первым, не по Длойбу и Нумерле, что стояли на виду, а по Гильтожану, который после первого же разделения спрятался за щитом и почитал себя защищенным лучше остальных. В общем-то, так и было, но раскаленные шары прошли через железо, словно его не существовало, поразили цель, и вот связи между молекулами в теле Гильтожана распались, он вспыхнул и исчез, от него остался лишь зацепившийся за гвоздь лоскут мундира.

Завершив свое дело, превратив день Милосердия в день Расправы, Летуны собрались в огромный трепещущий ком, и ком этот поднялся над крепостью Царады, сжался в крошечную точку и с хлопком исчез. Летуну еще предстояло вернуться и парить в небе сообразно своему имени, но Гильтожан погиб окончательно, и Цараде предстояло упокоить его так, как подобало, по его мнению, покоиться любому из бойцов.

Раньше, до своей гибели во время штурма правого крыла, обрядами ведал Экзетра, батальонный капеллан. После него церемонии недолго отправляли Киреев, которому нечем было заняться, Ликойн, считавший, что за пять минут болтовни над телом ему положена прибавка в четверть жалованья, Цинциллер, пока его не захватила паутина цифр. Когда умыли руки все, кем двигали долг, скука, жажда наживы, обязанность эта наконец перешла к человеку небезразличному.

Цараду уже не пугала смерть, за прошедшие дни он видел ее достаточно и успел про себя выработать для нее достойные формулы приветствия и прощания — не мертвые и официальные, но живые и трогательные, сообщающие утрате смысл обретения. От уничтоженного солдата остался лоскуток, и этому лоскутку, последнему свидетельству существования Гильтожана, Царада мог предложить лишь Древнего Сильного Бога, который перед Страшным судом соберет рассеянные в пространстве атомы и восстановит тело павшего воина в истинном его обличье.

— Да, в истинном, — сказал Царада. — Ибо в Царство Небесное ты поднимешься не хромым, но на обеих ногах, прямых, точно колонны. И куда делся этот ужасный запах, спросишь ты? Исчез, как и все несовершенное. Что же вернулось? Волосы, легкость в теле, свободное дыхание. Больше не ноет печень, не болит в районе правого желудочка сердце. Они здесь, при тебе, но вылеплены отныне из вечного, неразрушимого материала. Преобразилось твое лицо: черты его остались прежними, но утончились, исполнились внутреннего достоинства. Ни бородавок, ни сломанного носа, ни родимого пятна. А как изменился твой разум! Ты больше не боишься, не лжешь, не норовишь спрятаться понадежнее и подставить других под удар. Ни к чему тебе воровать хлеб и патроны, писать самому себе жалобные письма — это все прощено и забыто, из старого тела ты вырос, как из детских вещей. И кто же подходит к тебе — посмотри! Мать и отец, дорогие друзья — и памятные, и забытые. И для тебя начинается новая жизнь, жизнь любви. Ныне ты одолел свой путь, последние преграды рухнули. Молись же за тех, кому еще предстоит дорога, кто остается со своими трудами и тяготами в мире чудовищ и зыбких химер.

Так сказал Царада, и шкатулку с лоскутом опустили в сухую и пыльную почву реальности, в надежное пространство, от которого никто еще не ждал жестоких чудес.


2. Верховный Жрец

Гильтожана дезинтегрировали, развеяли по ветру, но наутро он вернулся и как ни в чем не бывало сидел в столовой и ковырял вилкой соевый паек. Поблизости не было никого, даже Кальтерман, вечный обжора, бросил свой рацион и трясся, должно быть, от страха, завернувшись в спальный мешок и засунув голову в ранец. Никаких козлов отпущения, не на кого свалить разговор с бывшим мертвецом, живым и чавкающим свидетельством очередного нарушения всех известных законов — и именно Цараде, совершающему обход, пришлось взять себя в руки, выйти из тени входной арки в зал и поприветствовать того, с кем еще вчера попрощался навсегда.

— Привет, Гильтожан, — сказал он своему подчиненному, делая вид, будто происходящее вполне в порядке вещей, и тот, приподнявшись с места, в ответ коротко отсалютовал ему ладонью у виска.

— Доброе утро, господин лейтенант, — ответил Гильтожан спокойно, словно действительно пережил все, что желал ему над гробом Царада. — Присоединяйтесь, пожалуйста, вот ваш завтрак. А где же все? Неужели я опоздал?

— Опоздал, — повторил Царада. — Опоздал, опоздал, ну, конечно… Какого черта?!! — заорал он вдруг так, что сам себе удивился, так, что вздрогнули тарелки на столе, а эхо достигло, должно быть, правого — заброшенного, вражеского — крыла этой злосчастной крепости. — Тебе на все наплевать, проклятый ты идиот?! Как это понимать?! Ты же ожил, ожил, черт возьми!

— Ну да, — сказал Гильтожан, и его глаза округлились в неподдельном недоумении. В конце концов, Царада мог бы вести себя и сдержаннее — разве не случилось за все это время столько чудес, что воскрешение — скорее логическое их продолжение, а не событие из ряда вон? — А разве это плохо? Да, меня вернули. И не за какие-то заслуги, а просто так. Это жест доброй воли. Они и других вернут, нам только надо пообвыкнуться. Грядут большие перемены, господин лейтенант. Скоро вы все увидите. Садитесь, я вам расскажу.

Осторожно, не убирая руки с кобуры, Царада подошел к столу и сел напротив своего воскресшего солдата — напряженный, с нахмуренным лбом, готовый в любую секунду ликвидировать нежданное чудо.

— Не бойтесь, господин лейтенант, — робко улыбнулся Гильтожан, которого пистолет Царады заставил покрыться нервным румянцем. — Я все тот же, даже лучше. Вот и хромота исчезла, — вытянул он ногу, чтобы Царада мог убедиться. — Я теперь хожу прямо. А умирать оказалось почти не больно, я даже ничего не почувствовал, свет — и все. А потом очнулся, но как бы еще не совсем готовый, только разум — и со мной говорили.

— Кто? — спросил Царада каким-то глухим и сдавленным голосом. Они могли говорить, эти Великие, но до этого почему-то предпочитали убивать, множить боль, смерть, страдание.

— Вы сами знаете, — пожал плечами Гильтожан и взял еще кусок черного солдатского хлеба. Некоторое время он жевал, как делал это тысячи раз до смерти, а потом заговорил снова: — Он назвал себя Верховным Жрецом — тем, кто властен над жизнью и смертью. Понятия не имею, как его могут звать на самом деле, это лицо — оно не принадлежит ни одной из наций. Новое. Странное. Но дело совсем не в этом. Он сказал о себе и своих людях: до этого мы действовали неправильно. Да, мы использовали свою силу, но не так, как надо. Постепенно у нас просыпаются совсем иные способности. И мы испытаем их для собственных целей. Вам больше не нужно будет умирать — это уже о нас, господин лейтенант. И мы планируем некоторые изменения в вашей — как же он сказал? — среде обитания. Это будет понятно нам, вам же — не слишком. Вы просто не сможете их осознать, и нет никого, кто был бы тому виной.

— Что он сказал еще?

— Еще он сказал, что осада может идти сколь угодно долго, но когда она закончится, окажется, что все длилось одну единственную секунду.

— Секунду, — повторил Царада, и даже его свежий утренний мозг не сразу понял масштаб этого откровения. Все, что случилось за эти дни, уложится в секунду. Все — и трусливое, и храброе, и ужасное, и благородное. Он почувствовал, как в нем закипает злость. Одна секунда, его уместили в одну секунду, всех их уместили в секунду, пусть Великие будут прокляты! Все самые глубокие переживания были для них ничем, как и работа ума, и все, что делал Царада, писал Цинциллер, все бесчисленные отстрелянные патроны, полученные раны, растопленные камни, изуродованные тела. Все будет перечеркнуто, исправлено, как будто и не случалось, даже память можно стереть — и какой тогда, спрашивается, смысл в происшедшем, что мешает событиям минувших дней повториться снова, если таков будет Величайший каприз?

Царада сжал руку в кулак, костяшки пальцев побелели, давно не стриженные ногти вонзились в кожу. Бессильная ярость — вот что почувствовал Царада. Бессильная ярость — всякий раз, когда неодолимая сила вторгалась в его привычный мирок, а он ничего — почти ничего — не мог сделать.

Еще один закон нарушен. Даже если он теперь застрелит Гильтожана, тот снова вернется — таинственный, непобедимый посланник вражеских сил. А если застрелиться самому? Царада не раз обдумывал мысль о самоубийстве, но его пугали боль и мысль о несуществовании. Древняя Сильная вера вела его, но не превратилась ли она уже в еще одну бессмысленную игрушку?

На этот вопрос он ответа еще не получил.

Царада вздохнул, выдохнул, снова вздохнул. Толстый его живот поднялся и опустился означенное число раз. Он весил почти сто тридцать килограммов и не худел даже от скудного армейского рациона. Искушение было скорым: если Гильтожан обрел одинаковые ноги, каким бы они вернули его — стройным, подтянутым, с лицом, не напоминающим пирог со свининой? Но искушение было и сильным — Царада совладал с ним не без труда, и даже побежденное, оно исчезло не навеки.

Гораздо сложнее было другое, чему он и сам пока не мог дать имени. Нечто раздражающее, словно зуд, некий протест из неведомого источника…

— Добро пожаловать обратно, — сказал он. — Но ты не очень-то расслабляйся. Я все же как-нибудь попытаюсь понять, тот ли ты самый Гильтожан, или на твое место нам прислали какую-нибудь куклу.

— А, — сказал Гильтожан. — Вот в чем дело. Наверное, вам надо спросить меня о чем-то, что знал только я.

— Это ловушка? — спросил Царада. — Они вполне могли вложить в тебя эти знания, чтобы вкрасться ко мне в доверие.

— Может быть, они так и поступили, — сказал Гильтожан и подцепил вилкой кусочек соевого мяса. — А может быть, и нет. Вот только лучшего способа нам все равно не придумать, так ведь?

— Я мог бы попросить Цинциллера соорудить нам тест крови или что-то в этом духе. Хотя ты, наверное, прав: если тебя сумели вернуть, что им стоило подделать тебя ровно таким, какой ты был?

— Не говорите так, господин лейтенант. Я не подделка. Давайте я расскажу кое-что: помните штурм, ту ночь, когда мы все чуть не погибли? Я нес вас с поля сражения, вы храбро бились, но удача была не на вашей стороне. Я тащил вас за правую руку, Ванклу — за левую, на повороте с вашей левой ноги свалился ботинок, потом штаны зацепились за штырь, порвались, и на вас оказались семейные трусы с белыми кроликами.

— Кролики! — воскликнул Царада с внезапной досадой. — И это все, что ты запомнил! Из всего, что произошло!

— Вы хотели воспоминание, господин лейтенант, и я его дал. Почему вы злитесь? — спросил Гильтожан. — Я в чем-то перед вами виноват?

— Нет, — ответил Царада. — Ты — нет. А вот они… Боже мой, — протер он лоб рукавом, — как все сложно, я даже не знаю, как объяснить… Понимаешь, я ведь читал над тобой отходную. И мне было грустно оттого, что ты погиб. Нет-нет, теперь мне радостно оттого, что ты вернулся, но… Проклятье, я не понимаю сам себя! Я ведь не ожидал, что ты вернешься. Я думал — это навсегда, вот в чем штука. Возможно, это моя вина. Я не готов к таким переменам. Прогресс, наука, Великие — может быть, здесь все сразу — в конце концов, я и сам верю в то, что мы однажды вернемся, однажды снова получим тела и с ними — царствие Небесное, но это будет не сейчас, а когда-нибудь, когда…

— Я разрушаю вашу веру? — спросил Гильтожан, и на мгновение Цараде показалось, что за его лицом проступило другое, чуждое и выжидающее. — Я не хотел.

— Никто никогда ничего не хочет! — взорвался Царада в лицо этому воображаемому существу, которого за лицом Гильтожана быть, конечно же, не могло. — Никто, ничего и никогда!

От второго выкрика, последовавшего после паузы, Гильтожан поперхнулся, и Царада машинально — просто потому, что перед ним сидело человеческое существо, которому кусок попал не в то горло, и таким существам полагалось помогать вполне определенным способом — перегнулся через стол, навалился животом на остатки завтрака, притянул Гильтожана к себе и принялся стучать ему по спине, пока тот не закашлял и не выплюнул плохо прожеванную корку хлеба. Царада взглянул на нее, она была черной и мокрой, со следами зубов — ни зловещего совершенства Великих, ни следа их непостижимого могущества. Без сомнения, если бы Гильтожан не избавился от нее, он мог умереть еще раз, и этот ничтожный эпизод немного примирил Цараду с внезапным воскрешением.

Он больше не говорил с Гильтожаном об этом. Солдат вернулся к своим обязанностям. И все же Царада не мог отделаться от чувства, что с возвращением Гильтожана он что-то утратил, у него забрали часть чего-то важного, и на месте этого важного осталось крохотное отверстие, в которое безвозвратно уходит все дорогое, трогательное, имеющее значение.

Все это время он кричал и впадал в истерику лишь для того, чтобы защитить себя от знания этой утраты. Так человек выдыхает последний воздух, когда бескрайняя толща воды сомкнулась над ним.


3. Бессмертный победитель

Нынешнее мгновение вытекало из прошлого, за вчера следовало сегодня, а за сегодня — завтра, и текущее состояние батальона Царады коренилось в событиях, случившихся девять недель назад, когда Великие, перед тем как перейти к затяжной осаде (целая секунда, а в ней миллионы дыханий, сотни смертей и, конечно, Царада, которому предстояло расхлебывать всю эту кашу) испробовали внезапно жестокие методы, столь непохожие на нынешнюю изощренную тактику. Они двинулись на штурм, и штурм мог закончиться их абсолютной победой, а почему не закончился — это, надеялся Царада, ведал лишь Бог, и никто другой.

Бойцы ждали атаки, винтовки были смазаны и заряжены, пулеметы расставлены на выгодных позициях. Под командованием Царады состояло почти пятьсот человек, он распределил их по стене, чтобы равномерно простреливать пространство перед укреплениями, позаботился о том, чтобы ротные командиры имели связь друг с другом — словом, сделал все, что требовал от него учебник, в котором подобные осады занимали почетное место.

Учебник годился на все случаи жизни, но в нем ничего не говорилось о плотном сером тумане, скрывающем горизонт, о штормовом ветре посреди чистого поля, о толчках земли, призрачных огнях, пляшущих в воздухе, и прочих зловещих знамениях, сопровождавших тот бой. Когда же чудеса иссякли и Царада выглянул в бойницу, из тумана вышли пятеро — пятеро против пятисот.

Царада нашарил свисток, сунул его в пересохший рот, раздалась слабая трель, и землю вспороли пулеметы. Великие шли. Казалось, выстрелы огибают их, и вот, когда они приблизились к надежным воротам, крошечная женская фигурка в капюшоне подняла руку, и надежных ворот не стало, внутренний двор наполнился щепками, заклепками, искореженными листами металла. Послышались первые крики, связь немедленно прервалась, Царада поспешил на выручку, но битва уже переместилась в правое крыло крепости, куда отступила навстречу собственной смерти большая часть его людей.

Они поступили под его командование совсем недавно, он даже не всех помнил в лицо, и вот теперь, спеша по следам Великих, Царада находил их мертвыми или умирающими. Одних смяла в единый ком ужасная сила, другие лежали с оторванными руками и ногами, третьи расплескались от удара, словно кровавые бурдюки. Были здесь умершие от яда, разрезанные на тонкие ленты, разъеденные кислотой, взорвавшиеся изнутри, почерневшие от скоротечной гнили — и все, видел Царада, погибли зря, а крыло по-прежнему сотрясалось от тяжелых ударов, словно кто-то методично выбивал из него всякое сопротивление, всякую жизнь.

Они настигли их в обеденном зале — не пятерых, двоих — и этого оказалось более чем достаточно. Царада скомандовал стрелять, но женщина щелкнула пальцами, и винтовки превратились в змей, а наградной пистолет Царады вспорхнул к потолку малиновкой. И когда человек, который звал себя Бессмертным Победителем — все подобные имена звучат глуповато, пока не убедишься, что они в точности отражают действительность — взглянул на лейтенанта, и его мужественное, словно из камня выточенное лицо выражало лишь божественное равнодушие.

Он был высок, почти вдвое выше любого из людей Царады, и не нуждался в оружии, которое ему заменяли собственные руки. Одним легким движением он сломал шею Окарду, размозжил головы братьям Мартелло, вогнал в пол Балзая и обрушил люстру на Актау, Шенга и Чандера Ли. К тому моменту, когда в бой вступил Царада, выяснилось, что Бессмертного победителя не берут штыки, ножи и саперные лопаты.

Неуязвимых и непобедимых на свете быть не должно, и все же он был неуязвим и непобедим.

А что же Царада?

Царада знал дзюдо.

Пока Бессмертный Победитель вытряхивал из Гурджафа те внутренности, что в нем еще оставались, лейтенант попытался сбить его с ног подсечкой. Когда попытка эта провалилась — свалить стальную колонну и то было бы проще — Царада набросился на Великого сзади и взял его в неразрывный захват, который тот мгновение спустя разорвал с величайшей легкостью.

Есть ли на свете предел отчаянию? Должно быть, то же чувствовал человек древности, когда противником его выступал необоримый миф. Цивилизации вполне по силам поколебать в умах могущество Рока, но не страшиться его — прерогатива одних лишь избранников, играющих с ним на одной стороне. Царада же узнавал судьбу из печений с предсказаниями, и жизнь его определяли не пророчества пифий, а утренние газеты, котировки акций, цены на нефть, расписания поездов и автобусов, капризы политиков и звезд эстрады. Во всей этой мешанине причин и следствий не маячило ни единого знака, что именно он разгадает загадку Сфинкса, одолеет Немейского льва.

Царада не был ни героем, ни жертвой под священным ножом. И если от удара Бессмертного Победителя он отлетел в сторону, ударился затылком о стену, и осколок камня срезал ему мочку уха, это случилось исключительно в силу физических причин, как результат движения молекул, устремившихся в определенном направлении.

Набор молекул по имени Царада потерял сознание, и два других сложных конгломерата схватили его за руки и поволокли прочь из сражения. Сделали они это без всякой надежды, но со странным доверием к силе, что минуту назад крушила их без всякой жалости. Гильтожан и Нодальо отступали, глядя на Бессмертного Победителя, и тот глядел на них, но не двигался с места, хотя догнать солдат мог во мгновение ока. От него не защищали никакие стены, но под их прикрытием, в тишине и темноте коридоров они все же почувствовали себя спокойнее.

Как же сражались те, кто противостоял Великим в чистом поле? У них не оставалось даже видимости. Пусть безопасность была иллюзией, она была тем более необходима, чем меньше защиты предоставляла в действительности.

Реальные стены были бессильны, но непобедимым в человеческом разуме оставался образ стены. Бессмертным был Победитель, но, несмотря ни на что, жила мысль, будто победить его — все же возможно.


4. Золотая Вестница

Разгромленный батальон, потерянная крепость, искалеченное ухо и кошмары наяву — для кого-то это была всего лишь история: слова из радио, строчки серых газет. Так видела эту войну и Золотая Вестница — хронист со стороны Великих, которые тоже иногда нуждались в причинах и следствиях.

Все началось просто: в какой-то момент на свет явились невиданные доселе люди. Откуда — не имеет значения: из Космоса, радиационных луж, правительственных лабораторий, по воле Божьей, в силу случайности или преступного сговора — важно то, что они летали по воздуху, точно птицы, повелевали огнем и водой, насылали дурные сны, читали мысли, питались эмоциями, поднимали небоскребы и превращались в зверей.

Они возникали во всех уголках мира, но когда страна Царады начала войну, Великие объединились, чтобы выступить против нее. По-видимому, раз столь могучие силы сочли ее своей мишенью, страна Царады была неправа. Может быть, она даже стояла на стороне зла и воплощала в себе все худшее, что только возможно. Так или иначе, методы, которыми она вела войну, не слишком отличались от вражеских. Солдаты комплектовались в полки, полки сгорали в огне, на их место прибывали новые, точно так же дело обстояло и с командирами.

Великие… Что ж, штаб полагал их оружием, могучим, но не всесильным. Так обычно и выглядит могущество Мифа, подвергнутое рациональному объяснению: банальное превосходство, проистекающее из определенных условий, гандикап, ликвидировать который можно анализом, достижениями науки, усердием и предельным напряжением сил.

Когда кадровые офицеры, ведомые этой нехитрой формулой, сгинули все до единого, ворота академий отворились и выпустили десятки тысяч людей, в этой войне годных лишь на то, чтобы всеми силами доказывать свою несостоятельность. Одним из таких людей был лейтенант Царада, твердо уверенный в том, что, если постараться как следует, получится все — и даже больше.

Царада был тщеславен: в отцовской булочной, среди пирожков, пышек и тортов с кремовыми розами он томился и жаловался на жизнь. Как всякую здоровую посредственность, его волновала слава, а не истина, пускай в лучшие свои минуты он и понимал, что первая — не более чем блестящая глупость.

Если слава была глупа, значит, он нуждался в глупости, как подчас нуждается в ней каждый. И его страна могла ему эту глупость дать, а действительность и вовсе превзошла все его ожидания: он получил чин, красивый мундир, внимание женщин, шанс отличиться. Почему ему было не служить по совести, тем паче, что такая служба вполне согласовывалась с Древней Сильной верой, и это единство целей и средств лишний раз подтверждало правильность того и другого?

Если бы ему сказали, что для Высокого двора, раздающего награды и звания, он — не более чем строчка в бесконечном армейском списке, Царада бы только хмыкнул. Ну и что, сказал бы он — для меня эти лорды и принцы, даже сам император — всего-навсего лица с конфетных оберток, профили на монетах в один реал.

Так что все честно, и мир устроен разумно и правильно.

Мне дали то, что я хочу, и я отдаю взамен то, что должен.

Таков нормальный ход вещей.

Существуют инструкции, которых я буду придерживаться.

Существуют директивы, разработанные, чтобы сокрушить любого врага.

Нужно просто приложить усилия, не бояться работы, планировать и следовать планам.

Таких принципов придерживался Царада, и если впоследствии ему предстояло задуматься о чем-то ином, мало связанном со славой, карьерным ростом и добросовестным исполнением своих обязанностей, причиной тому стала не его значительность. Царада был только Царадой, не больше и не меньше. Вопросы, которые ему в один прекрасный день пришлось себе задать, дремлют до поры до времени в каждом.

Его заслугой — сомнительной, как и все, что он пытался делать — было лишь то, что с ними Царада встретился раньше остальных.

Так говорила Золотая Вестница. Есть ли у нас основания ей не верить?


5. Изменяющий Время

Как и предсказывал Гильтожан, мертвые возвращались, один за другим, и вскоре те, что были напуганы, возмущены, сконфужены их воскрешением, оказались в меньшинстве. В прекрасном телесном здравии поднялся из могилы весь павший батальон, многих из них Царада хоронил лично и теперь стыдился собственных чувств, нелепого ощущения, что он каким-то образом обманут. В самом деле, разве не должен был он радоваться столь внезапному восстановлению боеспособности? Неужели ему так жалко стало произнесенных над гробом красивых слов, что ради них он мог возненавидеть своих возвращенных?

Как это низко с его стороны!

Как эгоистично!

И все же, пускай они уже принадлежали неведомым силам, Царада оставался их командиром, и обязанностей его никто не отменял. То и дело новоожившие бойцы растворялись в воздухе, растекались черной жижей или рассыпались, как сахар — без малейшего, впрочем, ущерба, ибо мгновение спустя появлялись на прежнем месте невредимыми. Было ли подобное несовершенство воскрешения умышленным или же случайным — Царада не знал, но для него, имеющего дело с фактом, а не с теорией, это вскоре утратило всякое значение.

Он продолжал распределять пайки, туалетную бумагу, патроны, зубную пасту, по-прежнему составлял графики патрулей, обходов, караулов и дежурств. Выполнять все это было совершенно необязательно, однако солдаты слушались своего пухлощекого лейтенанта — не потому что любили его или питали к нему особое уважение, а в силу того, что альтернативой было полное бездействие и томительное ожидание конца.

Иной раз желание сохранить хотя бы видимость порядка, иллюзию привычного мира требовало от них упрямства или даже самоотречения. Привычные, самые обыкновенные вещи превращались в подвиг, в жест, в демонстрацию.

В щель между стеной и дверью Царада наблюдал, как мерцает Мартелло, занятый чисткой баклажанов. Смертельный враг Белого Мстителя, самую свою жизнь положивший на его уничтожение, Мартелло то становился полупрозрачным и неосязаемым, то вновь обретал плоть. Нож не держался в его руке, он пытался угадать момент, когда его подведет собственное тело, и иногда угадывал, но чаще — нет. Если предчувствие оказывалось ложным, нож падал, и падала тарелка, а сам Мартелло закрывал глаза, вздыхал и терпеливо ждал возвращения телесности, после чего вновь брался за работу.

А Джалимар — какой стойкости требовали от его разжижающихся ног патрули? — и все же он держался за нормальность, словно она была спасительным якорем. Как и остальные, он увяз в бессмысленном спектакле и отвечал на него нарочитой игрой по правилам, словно пытаясь внушить сломанной действительности представления о том, какой ей — непонятно, чего ради — следовало быть.

Почему же никто не пытался сойти со сцены?

Какое-то время этот вопрос волновал и Цараду. Он удивлялся, почему его солдаты не перебегают к врагу или не пытаются пробиться с боем, полагаясь на свое непонятное бессмертие. Ответ на этот вопрос он получил, когда попытался сдаться сам. В одну из жарких лунных ночей, когда уснули все, даже часовые на посту и Летун в захваченной башне, Царада спустился к разбитым воротам крепости, отключил бессмысленную сигнализацию и вышел Великим навстречу.

Странно: со стены он отчетливо видел вражеский лагерь — море разноцветных огней, разряды молний, лиловые сферы, конусы белого льда. Но внизу его взору предстало лишь голое поле, залитое лунным светом — бескрайняя пустота, полная ветра и звезд. От ночной свежести на лбу у Царады выступила испарина, он прокричал слова сдачи, взмахнул белой тряпкой — но что, собственно, могли ответить ему небо, земля и трава?

Мир промолчал, сдаваться было некому. Какая бы сила ни стояла за всеми событиями, она не нуждалась ни в победе, ни в поражении. Чего она требовала — никто не понимал, а потому Царада и его люди предлагали ей лишь то, что у них было. И если они не могли похвастаться успехом, то все же имели право сказать, что терпят поражение сегодня или потерпели его вчера.

Но вскоре у них исчезла и такая возможность.

В один из утренних часов Царада принял ванну, переоделся, тщательно выскоблил подбородок — откуда-то на бритве взялись засохшие остатки пены — обошел посты, выслушал положенные отчеты, сел за одинокий завтрак и понял вдруг, что во всем повторил вчерашний день. Сперва открытие это не показалось ему значительным: рутина их жизни была такова, что дни оказывались похожи — и все-таки, когда он вспомнил сказанные слова и пройденные маршруты, выяснилось: он действительно вчера говорил именно это и ходил именно туда.

Царада расспросил солдат, и они подтвердили его опасения. Вчера повторялось — как же так? Сутки походили друг на друга, и все же Царада всегда стремился к разнообразию, и спасительный его ежедневник содержал в себе множество вариаций на тему стандартного дня. Неразличимы они были лишь в общих чертах, распорядком постов и побудок, но пути, препятствия, задачи конкретных минут — эти вещи всякий раз назначались заново.

До этого раза.

В панике лейтенант решил пересчитать запасы пищи: если сегодня — именно сегодня, их должно остаться меньше, но нет, их оказалось больше, ровно столько, сколько хранилось на складе вчера.

День продублировался, теперь Царада видел это отчетливо. Кто-то повторил его, замкнул в петлю и даже не позаботился стереть людям память. Один за другим солдаты повторяли старые разговоры и спотыкались посередине от осознания, что эти слова уже были сказаны и теперь, словно записи, проигрываются опять.

За ответом Царада обратился к Гильтожану, не то во второй раз, не то даже в третий — он уже был не уверен, сколько раз в действительности повторился этот вторник, ибо память услужливо подбрасывала ему такие странные эпизоды из недавнего прошлого, которые можно было объяснить только искажением времени.

Часы и годы — сказал Гильтожан. Среди них есть тот, кто вертит им, как хочет. Изменяющий Время — так его зовут. Говорящее имя, в лучших традициях Великих. Но вы ведь уже спрашивали — почему бы вам не записывать, господин лейтенант?

Царада записал, но на следующий день записи исчезли, ибо наступило прошлое воскресенье, и все перепуталось снова. Воскресенье Царада помнил, поскольку в тот день устраивал для батальона купание посреди главного двора. Вновь был надут бассейн, распределены по группам бойцы, расчерчен график соревнования — и Царада повторил речь о здоровом теле, которому непременно положен здоровый дух.

Пока что все повторялось более или менее порядочно, но вскоре начались зловещие несуразицы. Изменяющий Время словно бы своевольничал: произвольно тасуя мгновения, он не заботился о полной сохранности континуума. Безобразнее всего Великий обращался с вещами: если в пятницу галстук Царады висел на стуле, там ему и следовало оставаться при очередном провале из понедельника. Но где там — при всем пятничном повторении галстука на положенном месте не было, как не было и стула, и стола!

Куда же они подевались? Конечно же, мигрировали в среду, когда Царада спешил на звук сирены, и под ногами у него не следовало мешаться мебели! А ручки, а оружие, а нитки с иголками, зубная паста, которую из-за микроскачков приходилось намазывать на щетку по несколько раз? Пока дни оставались целыми, Царада боролся со временем при помощи ежедневника. Десятки страниц занимали в нем графики прошедших и будущих дней, а также схемы расположения тех или иных предметов.

Безумию он пытался противопоставить систему. Даже если из понедельника Царада попадал обратно в воскресенье, день этот он пытался прожить как запланированный вторник, совершая вопреки происходящему те поступки, что требовало от него правильное, уже несуществующее время. На собрании, где он прежде уже выступал с докладом на тему, утратившую актуальность, лейтенант говорил о новой теме, еще неизвестной и не нужной, поскольку события, которые она затрагивала, еще не случились. Аналогичным образом он тасовал караулы, очереди в душ, выходные — и все это требовалось сочетать с временными смертями, исчезновениями, квантовыми телепортациями, атаками Летуна, возможными диверсиями и множеством подобных ситуаций.

Требовалось — не значит делалось так, как надо. Ежедневник был скорее паллиативом, способом делать хоть что-нибудь, и рано или поздно он обречен был проиграть войну — хотя бы в силу конечности своих страниц. «Бедная моя книжка! — вздыхал лейтенант. — Для такого ты не предназначена!». Здесь, впрочем, Изменяющий время невольно пошел Цараде навстречу, ибо дни начали дробиться на отдельные эпизоды, и ситуации тасовались, словно карты, перечеркивая сделанное или вываливая на неподготовленных людей то, что они еще не совершили. Для лейтенанта это означало, что отдельные его записи в ежедневнике будут автоматически стираться при попадании в прошлое, а, значит, в чистых листах у него почти не будет нужды.

Здесь, впрочем, его подстерегали свои сюрпризы. Сегодняшний человек не подразумевает о хитроумии себя завтрашнего, и Царада изрядно удивился, когда получил из будущего дня послание, зашифрованное тем кодом, который собирался выучить в следующем месяце. Что оставалось ему в таком положении, кроме как досадовать на самого себя, звать на голову будущего Царады все мыслимые и немыслимые парадоксы времени, которыми он был обязан такому нонсенсу?

О, парадоксы — они должны были похоронить лейтенанта вместе с бойцами и крепостью, но подлинно ли мир был собран так, чтобы их не допускать? Не создавали ли они какие-то правомерные побочные времена, между которыми Цараду перекидывало, словно иглу от пластинки к пластинке? Был ли мир изначально цельным, или Великие просто выявляли заложенные в нем противоречия?

Какая система могла помочь в этом хаосе? Но Царада задавал вопрос иначе: а какая бы не могла? Всякие построения прежде всего демонстрировали неутраченную возможность эти построения строить, а это в свою очередь свидетельствовало, что голова у Царады остается на плечах, мозг его действует, сердце бьется, желудок работает исправно, он — это только он, живое и человеческое существо, а значит — еще не все потеряно.


6. Один-во-Всех

На среду метеостанция обещала легкую облачность, но время скакнуло назад, в грозовой понедельник, и крепость, как выразился Цинциллер, вновь обратилась в огромный писсуар. Вода просачивалась всюду, она текла ручьями по полу, струилась из каждой щели. Цараде казалось, что он плесневеет и покрывается мхом, но отсыревший ежедневник бредил солнцем, молил: борись до конца, не забывай систему!

Чего же требовала система, этот последний оплот здравомыслия, всплывающий якорь и проколотый спасательный круг? Соответствия расписанию, спортивного праздника посреди светлой погоды. В среду ежедневник предписывал волейбол, и вот Царада, похватав всех встречных солдат, повел их играть в веселье и щуриться на окутанный тучами солнечный диск.

Странное то было шествие: по дороге к спортивной площадке Царада потерял людей больше, чем под артиллерийским обстрелом. Кто не рассыпался мокрыми листьями, не испарился в холодной вспышке, не провалился в собственную тень, тот дезертировал под ударами дождя, и когда лейтенант, наконец, подошел к волейбольной сетке, то обнаружил, что за спиной у него никого нет.

Один человек — не команда, но система была милосердна, в ней содержался какой-никакой, но ответ. Царада обязан был приложить максимум усилий, и все же она извиняла слабость, если ее причина лежала за пределами человеческих сил. Система допускала замену невозможного символическим, немыслимого — достижимым здесь и сейчас.

Еще оставалась сетка.

Еще оставался мяч.

И, утопая в грязи, Царада забивал голы и записывал результат.

Со стороны его действия выглядели безумными, но все же они хоть как-то напоминали о действительности, о том, что мир когда-то был нормален. Это была почти панихида, почти ритуал. Когда же Царада положенное число раз перекинул мяч через сетку за ту и за другую команды, на ум ему пришло другое слово: прощание.

Стих дождь, очистился горизонт, с привычным криком оторвался от башни Летун. Матч кончился со счетом двадцать один — десять. Победили, справедливости ради, совсем не те, на кого Царада ставил дневной паек. Что ж, они оставались всего лишь самими собой и раз не играли вовсе, то и лучше играть никак не могли.

Был собой и Царада — покончив со спортом, он грелся в ржавой ванне, и живот его возвышался над теплой водой, словно поросший шерстью необитаемый остров. Из трещины в потолке на лоб ему капала вода, кончик большого пальца ноги оседлала муха, над опушенной лысиной веял сквозняк. Все эти чувства принадлежали только Цараде, и он радовался тем редким минутам, когда для блаженства человеку достаточно сознавать, что он — это просто он, плотно закрытый сосуд, хранящий посреди беспокойного мира груз драгоценного вина.

Он вытянул руку, сквозь пальцы полился свет лампочки — но что за странное чувство: подушечками Царада явственно ощутил шершавую штукатурку, хотя перед ним была пустота. И эта усталость, и кровоточащая мозоль, и узкий ремень, и лямка каски, натирающая подбородок — откуда взялись эти ощущения у человека, лежащего в воде? Ах, милая Петси, мне стоять еще два часа, а потом меня сменит Кандзалия, если, конечно, исчезнет рой голубых пчел…

Что за чепуха, помотал головой Царада, но мозг его словно обратился в воронку, куда устремились со свистом десятки и сотни людей. Чувствительность обострилась до предела: он ощущал, что в одно и то же мгновение лежит в ванне и на кровати, упругость воды мешалась с жесткостью простыни, колючестью щетины, он заслонялся от лампочки и подставлял лицо ветру, голыми ногами ступал по холодному полу и забинтовывал палец, отбитый о притолоку. Текстуры, температуры, напряжения и расслабления — они сменяли друг друга, словно картинки из калейдоскопа, и было неописуемо одними и теми же глазами видеть небо и стену, двигаться и пребывать в покое, идти в разных направлениях, падать и стоять на месте, говорить и молчать, дышать полной грудью и задыхаться от гнили. Сводил с ума вкус соевого мяса: оно было во рту у Гильтожана, но Царада потратил добрых полчаса, пытаясь извлечь волоконце, якобы застрявшее у него в дупле зуба.

Одновременно он:

мочился

плевал в потолок

целовал черно-белую фотографию

разгадывал кроссворд

начищал винтовку

пытался собрать в баночку из-под гуаши солнечный луч

царапал на стене силуэт женщины с огромным задом

писал письмо домой

жонглировал четырьмя мячами

стоял в карауле

чистил репу

пересчитывал патроны

заполнял прошение о летнем обмундировании

чинил сапоги

начищал пуговицы

мастурбировал под одеялом

доедал молочные консервы

разглядывал плакаты

пел песню о далеком доме

стрелял по мишени

лежал на кровати с пистолетом во рту

играл в карты, и ему не везло

делал гимнастику

грыз леденцы

вырезал статуи Великих

вышивал крестиком зеленого петуха

бежал по крепостной стене

бил посуду

решал интегральные уравнения

выжигал прыщи на левой щеке

раскачивался на табуретке

играл на аккордеоне

расписывал пульку в преферанс

отхаркивал мокроту

сортировал бруски сливочного масла

прокалывал мочку уха

подбрасывал в воздух ключи

танцевал

отжимался от пола

подтягивался

поливал цветы

— и за каждым этим действием, словно исходящая от человека тень, таился Некто. Он влез Цараде в мозги, он стал всеми и каждым. Один-во-Всех — таково было его имя, неназванное, но известное поневоле.

С единством чувств пришло и единство мыслей. Все оказались открыты друг перед другом, обнажены до последних глубин. Абсолютная прозрачность, абсолютная честность, абсолютная чистота. Сдернут был покров земного чувства, разбито мутное стекло.

И что за скопищем грехов предводительствовал Царада! На всем белом свете не нашлось бы мерзости, что не мелькнула хоть раз в умах его солдат, как минувшее действие или мимолетная греза. Обдуманная гнусность, бессознательное влечение — все это предстало перед ним телесно и зримо, безбрежным океаном мочи, великим котлованом гноя и нечистот.

Здесь не было никакого навета, никакой лжи. Неведомы оставались намерения Одного-во-Всех, но компромат его на ветхого Адама был правдив, пускай и немилосерден. Вся подлость мыслей, все убожество чувств проистекали лишь из природы солдат Царады, опирались лишь на бурлящую в их человеческих сосудах жизнь. И хотя они неспособны были выпрыгнуть из собственных тел, вины за обладание этими телами с них никто не снимал.

Рука об руку с насмешкой шел соблазн. Проникнуть в чужой разум, переделать его по своему разумению… Прежде человек был непроницаем, мог скрывать движения своего рассудка, и страх наказания удерживал нарушителей границ. Человек мог заслоняться, притворяться небеззащитным, опасным, способным ударить в ответ. Но в мире правды, в мире открытости, единения, известной цены всех и каждого — кто еще мог лгать и выдавать себя за большее?

О, здесь были те, за чье уничтожение мир отнюдь не предусматривал кары! Здесь были слабые люди, люди, израненные внутри, легкая добыча для психической экспансии. В мозгу Царады, разодранном на сотни тел, они пульсировали, словно алые провалы в космосе, полном мерцающих силуэтов, отражений, бесформенных бледных огней. Одним из них был Аннейль, его словно вывернуло наизнанку, гнилые потроха его ума прорвали защитную кожу и переплелись в пульсирующий багровый шар, огромный и бесконечно уязвимый. Здесь были оскорбления — незабытые, расчесанные до костей — трофические язвы сожалений, зарубцевавшиеся ожоги стыда. Шар манил к себе жалкой и жаркой тайной чужой души, обещанием абсолютной власти, возможностью впервые исчерпать до дна другого, не себя. Притяжение было страшным, оно походило на хватку мертвой звезды — Царада устремился к ней, не в силах противиться, ярость завоевателя владела им, но перед самым падением в недра он натолкнулся на барьер и отпрянул в недоумении.

Кто посмел помешать ему? Разве Один-Во-Всех не дозволил это вторжение? Разве не укладывалось оно наилучшим образом в Древнюю Сильную веру, обещавшую когда-то наивысшее единение, взаимопонимание, любовь? Если Царада завладеет разумом Аннейля, он, конечно, направит его в верную сторону. Он отнесется к нему со всем уважением, он возлюбит его как самого себя. Он и будет Аннейлем — и Аннейлем он будет лучшим, нежели сам Аннейль!

Но что за нелепая реакция коллективного разума — они вели себя так старомодно, так низко, так примитивно-телесно! Его солдаты были не умнее безмозглых лейкоцитов, толпящихся у смертельной раны. Животность действий ужасала: незримый и вечный человеческий закон, выжженный в этих беспомощных клетках эволюцией — этим стечением обстоятельств, замаскированным под судьбу — сквозь все жестокие чудеса он по-прежнему лепетал о самосохранении. Слабые были провалами, из которых вытекала жизнь, и те, у кого еще осталась воля, инстинктивно встали на страже, окружили их мысленным кольцом.

Изорванные силуэты, искаженные грехом — они были не более полезны, чем щиты, установленные в надежде спастись от Летуна. Но Царада не был Великим, и отчаяния было достаточно, чтобы держать его на расстоянии. Он ударился о барьер раз, другой — и остановился в удивлении. Эти лица — и скорбные, и тревожные, усталые лица, плывущие в серебристых облаках — они удивили его, Царада заглянул в них, как в зеркало, и застыл в недоуменном молчании.

Он был вполне человечно тщеславен, он воображал, что задает событиям тон, и если остальные поддерживают некий свод правил, напоминающий реальность, то делаютэто потому, что единственную такую систему изобрел он, Царада. Даже если солдаты и демонстрировали временами некую самостоятельность — например, незыблемое, несмотря на исчезновения, упорство в чистке картошки, несении караула, штопке носков, все это казалось Цараде лишь подражанием, отблеском его путеводного света.

Какое разочарование — и какая внезапная ясность! Все это время они вели свою борьбу, они были подобны ему, едины, но иначе, нежели выворачивал это Один-во-Всех. То, что было в них общего, не зависело от капризов Великих — ненадежное, но ищущее надежды, оно было заложено в них изначально и опиралось на источники силы, таящиеся в неведомой глубине их существа.

Этот огонь всегда оставался отдельным и неуничтожимым, даже если весь безумный мир грозил его поглотить. Нерушимость диктовала поступок: там, где дар Одного-во-Всех сливался с упованиями Древней Сильной Веры, Цараде, если он еще желал следовать этим полузабытым правилам, следовало самым невозможным образом идти против них.

Слезы — его или кого-то другого? — они потекли по лицу Царады, словно мировая сушь разразилась дождем. Он стоял среди мерцающих огней, среди тысячи чувств, грехов и проклятий. И там, где чужая воля диктовала ему поглощать и повелевать, он склонился перед никчемной стойкостью и присоединился к своим людям — уродливым, но исполненным достоинства.


7. Царада

Что дальше? Дробление реальности, прорывы в параллельные измерения, где люди превращаются в слизней, резиновые покрышки, парусные корабли? Может быть, в этих антимирах все встанет с ног на голову, и пятьсот лейтенантов со своими потрепанными ежедневниками примутся муштровать одного единственного рядового, надеясь сберечь его бестолковые представления о действительности?

Но все оказалось проще, и — стоило ли удивляться? — совсем не так, как предполагал Царада.

В одно из перепутанных мгновений неведомая сила вырвала крепость из земли, расколола ее на части и развесила в воздухе, словно игрушки на невидимой елке. Почему Великие не сделали этого раньше? Не хотели, не думали, не было нужды.

Когда Царада в очередной раз открыл дверь своей комнаты, в лицо ему ударил холодный ветер, и он увидел огрызок ступеней, под ними — далекую землю, тонущую в разноцветных огнях, а вокруг — парящие башни, обломки крепостной стены, изувеченные жилые блоки, горы кирпича и бетона, поросшие мхом. Затем чужими глазами он взглянул на себя — бледного, перепуганного, ничтожного на фоне исполинских развалин. Где-то в своих пространствах швырял вниз камни Пфлегель, прятался под кроватью Нуадан, баюкал сломанную руку Цинциллер, блевал, свесившись через парапет, Фу Ди. Мысли и чувства их доносились до Царады, словно эхо — близко, но все же издали.

О прежнем выстраданном единстве не было и речи, от него осталась слабая тень. И дар, и проклятие — ничто уже не задерживалось надолго.

И некуда было и отступать: путь вел лишь вниз, в падение, и свободной оставалась только мысль — одинокая мысль в охваченной ветром башне.

Когда Царада задумывался о природе Великих, он чувствовал, что угодил в невидимую ловушку, стены которой упираются в горизонт и отдаляются по мере того, как он пытается их достигнуть. Великих напрасно было понимать, но и не пытаться их понять тоже было невозможно. Иной раз они казались проявлениями Господней воли, а в следующее мгновение — изощренными орудиями Дьявола. Имел ли право Царада сопротивляться им? И чем в этой ситуации было его сопротивление — стремлением к спасению или слепым упрямством, противостоящим великому благу?

Как много вопросов — и вот они возникают еще и еще. Да полно, применимы ли к этому клубку противоречий понятия блага и истины? Ведь эти слова рассчитаны на обычный мир, где у каждой вещи есть свое место, а за А всегда следует Б. И если мир стал таков, что пространство и время в нем — понятия сугубо отвлеченные; что вещи занимают то одно место, то другое, и причинно-следственные связи то действуют с жестокой неумолимостью, то просто-напросто не существуют; что нет абсолютно никакого способа предсказать их поведение — что толку здесь от этих громких слов?

Но странное дело: когда Царада понял, что толку от них никакого нет, то неожиданно осознал, что понятия эти никуда не исчезли, и он, несмотря на всю их бессмысленность, по-прежнему должен ими руководствоваться — просто потому, что находится в человеческом теле, со всеми присущими его чувствами и мозгом, устроенным определенным образом.

Это была совершенно банальная мысль, но никогда прежде он не ощущал ее так остро. Внутри него словно включился механизм, требующий не только отличить истинное от фальшивого, но и выработать обязательный курс действий в необходимой борьбе.

В эти минуты Царада походил на человека, брошенного в воду, чей выбор сводится к тому, утонуть или научиться плавать — с той только разницей, что окружала его не вода, а ожившая философия, скопище противоречий, что некогда было предметом сугубо теоретических изысканий, а ныне обратилось в проблему наивысшей важности, решить которую требовалось безотлагательно.

Что есть в сложившихся обстоятельствах реальность? Что осталось в ней настоящего, правдивого, достойного доверия? Как надлежит ее воспринимать, как действовать в условиях ее постоянного искажения, когда все привычные категории рушатся прямо на глазах? Конечно, Царада мог ничего и не делать, но для этого ему пришлось бы обратиться в соляной столп, в камни, из которых состояла его крепость. Но Царада был тем, кем был, и потому действовать был обязан — и именно так, как подсказывало ему все, чем он являлся.

Способом, абсурдным в действующей реальности, непротиворечивым лишь внутренне, субъективно.

Чем-то это походило на попытки воссоздать привычный мир в чьем-то кошмаре, не предполагающем ни системы, ни правил.

Применительно к мысли о сне Царада все чаще и чаще обдумывал статью, читанную им в юности, когда в отцовской пекарне он упаковывал в старые газеты новорожденные пирожки. Статья рассказывала о душевнобольной женщине, и, как это часто бывает, случайно прочитанное запомнилось навсегда.

Женщина страдала тяжелой формой шизофрении, ей всюду мерещились повешенные — распухшие, с высунутыми языками, уже мертвые или еще живые, болтающиеся в петле. Видения были столь реальны, что она пыталась спасать этих несчастных людей и чувствовала при этом тяжесть их тел, предсмертные судороги, слышала хрипы и последние удары сердец.

Наконец, она обратилась в больницу, где и узнала свой диагноз.

И она осознала, что больна, но видения не исчезли от одного лишь осознания, ибо были манифестацией болезни, заключенной в ее мозгу, и прекратиться могли лишь с окончательным излечением. Снова и снова ее взору представали повешенные, чья сознаваемая иллюзорность отнюдь не делала это зрелище менее жутким, эти страдания — менее ощутимыми.

В какой-то момент больная обнаружила, что противиться желанию помочь этим жертвам неведомой силы гораздо мучительнее, чем резать несуществующие веревки, делать искусственное дыхание несуществующим ртам. Она мечтала о дне, когда увидит мир нормальным, но, существуя пока что в искаженном пространстве, не могла не испытывать сострадания к кошмарам собственного разума и потому предпочла действие бездействию, бессмысленную внешне доброту — осмысленному и логичному отстранению.

Такова была ее реакция на мир, и Царада спрашивал себя, не находится ли он в похожей ситуации. Конечно, он не считал происходящее с собой сном, а своих солдат — созданиями этого сна. С безумной женщиной он сходился лишь в мечте о возвращении нормального мира, и если бы Цараду спросили, какие требования он предъявляет к Великим и странам, которые поддерживают Великие, претензии эти, донельзя банальные, звучали бы примерно так:

1. Чтобы он, Царада, оставался самим собой, а не кем-либо еще.

2. Чтобы день был днем, а ночь — ночью.

3. Чтобы сегодня было именно сегодня, а не завтра или вчера.

4. Чтобы живые оставались живыми, а мертвые — мертвыми

— и далее в том же духе.

Разумеется, исполнить эти требования никакое государство не могло, а Великие, которым это было под силу, стояли выше любых требований. И потому медленно, но верно безнадежная борьба за победу — ибо в словаре Царады все еще упорно держалось это слово: «победа» — превращалась в безнадежную борьбу за истину.

Чем отличалось одно от другого? Ничем, кроме понимания. Что бы ни делал Царада, он оставался в своих пределах, жестко очерченных, как и у всех подобных ему. Он выполнял свои бессмысленные обязанности, поскольку ему больше нечего было выполнять, но если раньше он поступал так, ведомый лишь интуицией, инстинктом, неясным желанием продолжать человеческую жизнь, ныне ему предстояло делать все то же самое осознанно, перед лицом не то величайшей неопределенности, не то совершеннейшей пустоты.

Неизвестно, в какой момент Царада решился дать Великим последний бой, и все же, когда это решение созрело, он понял, что к этому все и шло с самого начала, и что будущий его противник в последнем круге давно уже известен и предрешен.

Сражаться было бессмысленно, но необходимо. Только сражением Царада еще мог утвердить хоть какие-то привычные для себя категории. Два живых существа из плоти и крови, два существа в круге смерти — что может быть верней и древней, что больше апеллирует к основам? Царада отдавал себе отчет, что, скорее всего, погибнет — и даже не скорее всего, а с вероятностью в сто процентов — что Великим ничего не стоит переиграть все события заново, и все его сопротивление укладывается в единственную секунду их времени — и все же напоследок желал установить хоть какую-то истину, недоступную разрушению, изменению, отрицанию — и не столько даже установить, сколько хотя бы высказать.

Пусть даже этой истиной будет смерть.

Но почему Бессмертный Победитель? На этот вопрос Царада отвечал себе так:

Во-первых, однажды я уже встречался с ним и потерпел поражение, а человеку свойственно помнить обиду, искать мести, стремиться к справедливости.

Во-вторых, это один из тех Великих, кого я могу хотя бы попытаться ударить — он не бесплотен, не летает по воздуху, не лепит из мира химеры усилием мысли. Бой с ним пусть отдаленно, но похож будет на бой — а чего еще желать в моей ситуации, как не близости к реальности, пусть и весьма условной?

В конце концов, правда и есть та точка, где пересекаются Великий непостижимой силы и безвестный ваятель пирожков и пышек.

Но — никаких приглашений на казнь, кому осталось дело до затянувшейся секунды? Нуждаешься в гибели — ищи ее сам. Царада мерил шагами свою комнату: пять — налево, пять — направо, и опять, и опять. Когда же время настало — его собственное, глубоко личное время, недостижимое все же ни для какого врага — он подпоясался ремнем, превращенным в очковую змею, вооружился пистолетом, превращенным в черепаху, встал на пороге узилища и, зажмурившись, шагнул вперед.

Воздух подхватил его, как подхватывал всякого — упруго, сноровисто, но ненадежно. Он еще оставался прежним (кое-что, по-видимому, разрушить нельзя), но мир, который был им наполнен — о, с этим миром игра шла совсем не на шутку! Едва Царада открыл глаза, он увидел реальность разрезанной на сотни времен, словно гигантский пирог на веселой пирушке. Вдалеке, освещенные солнцем триаса, толпились рощи гингко, и кружились в юрских небесах складчатокрылые рамфоринхи. Серебрилась луна на руинах мавританского замка, и ядерный пепел укрывал башни из сверхнапряженного бетона. В падении эпохи мелькали перед Царадой подобно калейдоскопу, раскладываясь и складываясь карточными домиками. Свой мир человек строил на перегное, земля под ним была набита костьми, в какой-то момент все обратилось в черную гниль, питательную субстанцию жизни, и, пройдя через этот временной слой, Царада рухнул на заснеженную равнину, в море ледяных фонарей.

Он не разбился — неведомая сила остановила его у самой земли, не столько дружественно, сколько бесцеремонно. Несколько раз она перевернула его прямо в воздухе, словно удостоверяясь, не осталось ли в карманах у Царады чего-либо ценного. Он потерял последнюю мелочь и даже командирский свисток, у него забрали черепаху, у него забрали змею. И когда Царада нагнулся за оружием и нащупал в сугробе не то камень, не то кусок льда, он обнаружил, что Великие стоят прямо перед ним, словно стояли так всегда. Это были странные лица, удивительные лица, лица чарующие и ужасные, вдохновенные и навевающие тоску. И один из Великих вышел Цараде навстречу и сказал:

— Мгновение, как и ожидалось. Но что это у вас — мертвая крыса?

Царада разжал кулак и увидел, что Великий прав. Это действительно была мертвая крыса, и она вмерзла в кусок льда так, что снаружи торчал лишь хвост.

— Он сломан, — снова сказал Великий, и снова Царада признал его правоту. Хвост действительно был сломан, это был сломанный крысиный хвост, принадлежащий крысе, и ледяной постольку, поскольку торчал из куска льда. Это тоже была истина, одна из ее частей.

— Не стоит беспокоиться, — сказал Великий в третий раз. — Мы прочли ваши мысли, все уже готово для поединка. Но, право слово, почему вы отказываетесь от воскрешения? Если вам так хочется драться — деритесь, мы охотно разыграем для вас этот маленький спектакль, но зачем же умирать навсегда? Возвращайтесь, взрослейте, посмейтесь с нами над недоразумениями прошлого.

— Таковы мои категории, — в первый и последний раз ответил Царада, Штепан Царада, сын булочника, лейтенант, мечтавший о славе. — Все, что я делал до этого, все, что я намерен делать и дальше — все исходит из факта, что человек смертен. Я защищал своих людей потому, что они существуют один только раз. Я заботился о них потому, что они уязвимы, чувствуют боль, боятся не существовать. И даже мир вокруг меня сошел с ума, это еще не значит, что и я должен последовать его примеру. Пусть прошлое мешается с будущим, люди мечут молнии, рождают чудовищ из воздуха, пусть пространство двоится, троится и трещит по швам — пускай, для вас это всего лишь игрушки, и вы, конечно же, правы. Но скажите мне: если даже смерть уже не имеет значения, откуда тогда взяться истине? Нет, если уж мне и суждено воскреснуть, то не по вашей воле. Поэтому обещайте, что не будете меня возвращать.

— Мы не даем обещаний, — пожал плечами Великий. — Мы делаем то, что можем. И вы вернетесь, если это будет необходимо.

Но Царада его не дослушал. Вооруженный подтаявшей крысой, он прошел мимо Великих, способных метать огонь, мимо созданий, повелевающих камнем, не обратил никакого внимания на телепатов, владык глубин и молний, протолкался через ряды сверхбыстрых, сверхсильных, ядовитых, невидимых, ледяных — он миновал их всех и, пригладив напоследок взъерошенные волосы, ступил в сияющий круг, где его уже ждал Бессмертный Победитель.


Конец
Загрузка...