Изучение окружающей нас природы предшествует исследованию способностей и сил нашей души, и, познав свойство души своей, возносимся мы к вечному ее источнику. И здесь благость небесная не оставляет нас, слабых и близоруких. Там, где земные наблюдения, сбивчивые умозаключения человека теряют нить в темном лабиринте, - возникает искра божественного откровения и ведет нас к началу света. Религия христианская есть окончание, довершение, освящение наших благоговейных наблюдений, и в ее учении разрешаются все вопросы, какие только могут возникнуть в уме человека о причине и конечной цели существования мира и души его!

L

Слова Алимари были прерваны шумом и криком в сенях. Кемский поспешил узнать о причине этого нарушения тишины в укромном его приюте и увидел в передней комнате Берилова, но в каком положении! Он был бледен, расстроен, глаза его сомкнуты; два человека ввели его в комнату под руки и посадили в кресла. Он открыл глаза, томные, мутные, и, увидев князя, сказал прерывающимся голосом:

- Слава богу, что еще вас вижу! Я думал, что живой не доеду. Отпустите этих добрых людей и дайте мне опомниться. Дайте пожить, чтоб я мог рассказать вам все-все!

Он впал в беспамятство от истощения сил этим продолжительным разговором. Его раздели, положили в постель, привели в чувство, напоили теплым чаем. Он заснул, но во сне вздрагивал, как будто от испуга, стонал и произносил невнятные слова.

Князь спросил у провожатых, кто они и откуда привезли Берилова. Один из них отвечал, что они служители живущего на петергофской дороге коллежского асессора Лемешева, у которого Берилов провел несколько дней, занимаясь работою; дня за четыре он занемог, но сегодня утром болезнь его усилилась; он начал бредить и требовал, чтоб его немедленно отвезли домой. Желание его исполнили: дорогою он тосковал и жаловался, что живой до дому не доедет. Более люди ничего сказать не могли. Их отпустили.

Берилов проснулся чрез несколько времени. Призвали врача. Он нашел, что больной страдает нервами, что болезнь его усилена, вероятно, испугом или каким-либо другим потрясением, что она может сделаться опасною. Это было сказано не в присутствии Берилова, но он сам догадывался, что находится в сомнительном положении, и, лишь только собрался с мыслями, потребовал, чтоб князь непременно его выслушал. Какая-то сверхъестественная сила оживляла его душу; мысли его были связнее, выражения короче и яснее обыкновенного.

Кемский и Алимари с нетерпением и страхом сели подле его постели и узнали причину страданий и испуга доброго артиста.

Он жил около месяца в Нарве у одного тамошнего помещика, человека доброго и зажиточного, и перерисовывал старинный альбом, в котором хозяин его на странствиях своих по разным землям Европы и Азии изображал предметы, казавшиеся ему достойными внимания. Работа кончилась. Помещик, привыкший в деревне рассчитывать всякую наличную копейку, впрочем, тороватый на хлеб-соль, заплатил Берилову очень скудно.

Художник принял плату без возражения, но на прощанье заметил, что едва ли за эти деньги доедет до Петербурга. Тогда помещик взялся доставить ему случай проехать даром и в тот же день нашел попутчика, который согласился довезти Берилова без платы с тем, чтоб он по приезде снял с него портрет. Что могло быть лучше этого? Простодушный Берилов искренно поблагодарил своего хозяина за угощение и попечение и пустился в путь с новым своим знакомцем в покойном дормезе со всеми дорожными удобствами. Этот новый знакомец был Лемешев, один из самых искусных, бессовестных и опасных ябедников во всей Российской Империи. Он приезжал в Нарву на юридическое совещание к сосланному туда на жительство взяточнику, имевшему надобность в его пособии для того, чтоб низложить и уничтожить врагов своих и доказать правительству и свету свою честность, бескорыстие и усердие к службе.

На первых верстах пути Берилов, при всей недальновидности своей, догадался, с кем едет. Коварный, зверский нрав Лемешева, гнусный образ мыслей, самые мошеннические правила, прикрываемые ссылками на законы и набожными возгласами, устрашили боязливого художника. Он прижался к углу кареты, рассматривал лицо Лемешева, на котором изображалась яркими чертами черная его душа, и старался затвердить в памяти эту редкую физиономию, чтобы в случае надобности воспользоваться ею для изображения нечистого духа. Он не мог дождаться приезда в Петербург, считал версты с нетерпением. Оставалось до города семь верст. Берилов рассчитывал, что чрез час времени будет он в своем приюте, увидит своего ненаглядного князя, закаивался впредь отлучаться так далеко и ездить с чужими людьми. Вдруг карета своротила с большой дороги направо. "Что это значит, - спросил Берилов в испуге, - разве нет прямой дороги?" - "Я живу на даче", - холодно отвечал Лемешев. "На даче, в апреле месяце? - подумал Берилов. - Странный вкус!" Лемешев действительно жил на даче, но не по вкусу: ему воспрещен был за ябедничество въезд в столицу, и он основал свой разбойничий вертеп в семи верстах от Петербурга. Туда являлись к нему челобитчики за советами и пособием, помощники и поверенные его, практические ходатаи по судам - за наставлениями и приказаниями... Карета остановилась в версте от большой дороги у подъезда огромной дачи, окруженной рощею. Берилов, вышедши из экипажа, поблагодарил Лемешева за одолжение и объявил, что дойдет до города пешком. "А условие написать мой портрет?" спросил Лемешев. "Не премину исполнить, Степан Назарьевич, - отвечал Берилов, - куплю новых красок, да и кисточки мои поистерлись. Не позже недели явлюсь к вам и все исправлю". - "Те, те, те! - захрюкал Лемешев. - Обманешь да в лес уйдешь. Знаю я вас, художников: вы все плуты, лентяи и пьяницы. Нет, братец! Уговор лучше денег: оставайся у меня, да исполни условие. До окончания портрета тебя не выпущу, а за красками да пензелями сам пошлю в город. Ты еще черт знает какой счет подашь за эту дрянь!"

Берилов ужаснулся, догадавшись, в какие руки попал, но делать было нечего: он обязан был оставаться. В самом доме ожидали его картины и сцены еще неприятнейшие. У Лемешева была хозяйка, матросская жена, развратная, грубая, пьяная тварь, которой он во всем повиновался, и от этой четы произошли достойные ее исчадия, человек шесть уродов физических и нравственных. Лемешев нянчился с младшими, как орангутанг, и с наслаждением слушал рассказы старших о том, как они убивают собак и кошек, разоряют птичьи гнезда и крадут огурцы в соседних огородах. Берилов прилежно занялся работою, и она шла с рук очень скоро, потому что вообще зверей писать легче, нежели людей, да и сам художник горел нетерпением вырваться из этой преисподней. Отвратительные явления, которых он был свидетелем, расстроили его нервы: он чувствовал головокружение и дурноту. Сидя за жирным обедом и ужином Лемешева, который к прочим нравственным качествам своим присовокуплял обжорство и пьянство, он не мог ни есть, ни пить: всякая пища казалась ему там отравленною. В один вечер пьяный Лемешев подрался с нетрезвою своею Венерою и чуть было не прибил гостя, который хотел укрыть детей от его бешенства.

На другой день Берилов проснулся с зарею и, раздумав о своем положении, чувствуя беспрерывно возрастающее изнеможение, решился собрать все силы и в этот же день кончить портрет, чтобы еще до вечера выбраться домой. Он оделся, сошел из светелки, в которой была отведена ему квартира, в нижний этаж, пробрался в залу, где обыкновенно работал, и тихохонько занялся своим делом. В ближней комнате, отделявшейся от залы досчатою стеною, раздавались голоса, в которых он с отвращением различил хриплый орган своего хозяина. Он продолжал работу, стараясь не слушать, что там говорится, но вдруг был поражен следующими словами, громко прочитанными Лемешевым: "А вследствие сего и просят, дабы благоволено было помянутого дядю их, отставного полковника князя Алексея, княж Федорова сына Кемского, яко находящегося в сумасшествии, в силу высочайшего указа июля 8-го 1815 года, посадить в дом умалишенных". - "Браво! Лихо!" - закричал другой голос, и кто-то захлопал в ладоши. "Не бывал ли дядюшка ваш в Италии?" - спросил Лемешев. "Был, во время Суворова, - отвечал другой голос, - ранен, отдался в плен и под разными предлогами шатался там несколько лет; от этого и началось расстройство нашего имения". - "Весьма хорошо и прилично, - возразил Лемешев. - К доказательствам его сумасшествия прибавим, что он находится без ума и памяти, в какое беспамятное состояние люди легко приводятся в Италии, как то известно по статистике". "Благодетель, спаситель мой! - закричал второй голос. - Позвольте выпить еще за ваше здоровье!" - Хлопнула пробка, зашипело шампанское, и бокалы чокнулись.

Берилов, ни живой ни мертвый, подошел к стене, отделявшей его от разговаривавших, сел на стул, притаил дыхание и, прилежно вслушиваясь, узнал о гнуснейшем заговоре против его друга. У Лемешева сидел Платон Сергеевич Элимов, который за несколько времени до того принужден был выйти из военной службы по поводу пощечины (данной им или полученной - об этом показания разногласят) и теперь занялся устроением фамильных дел. Он объявил матери, что намерен спасти родовое свое имение, доказав, что князь помешался в уме и даже для общественной безопасности должен быть посажен на цепь. Алевтина изумилась, испугалась и умоляла сына бросить это намерение. Даже Тряпицын советовал оставить сии экстренные меры, обнадеживая Платона, что дядя его и без того скоро отправится на тот свет от своих сумасбродных воображений. Платон разбранил свою мать, едва не прибил вотчима и его наставника и обратился с своим иском к Лемешеву, которого ему рекомендовали как человека, весьма искусного в ведении тяжебных дел. Платон производил это дело с согласия брата и сестры, которые дали ему совершенное полномочие, и, приезжая к Лемешеву по вечерам, просиживал ночи с этим достойным помощником. Не было гнусности, которой бы они не вплели в свое прошение: Ветлина объявили они побочным сыном князя, а Хвалынского, управлявшего его имением, обвинили в подлогах, краже и грабежах, вследствие которых князь приведен в совершенную нищету, от чего расстроенный его рассудок еще более повредился. Берилов слышал все это, потому что нынешнее совещание было окончательное: бумаги были изготовлены, только переписать на гербовой и подать. Когда пробило шесть часов, Лемешев и Элимов расстались с неоднократными лобызаниями и уверениями, с одной стороны, в усердном старании и неминуемом успехе дела, с другой - в чувствительнейшей благодарности.

Берилов видел из окна, как Платон Элимов в партикулярной шинели, но еще в военной фуражке, сел на парные дрожки, и они полетели со двора. Испуганный, встревоженный артист с трудом взобрался в свою светелку и там, в ужасе и лихорадке, бросился на постель. Его долго дожидались внизу, но видя, что он не сходит, послали за ним слугу. Живописец велел сказать, что он болен, что портрет кончен и что он непременно хочет воротиться в город. Лемешев не поверил слуге, отправился сам к своему гостю и действительно нашел его в величайшем расстройстве. Опасаясь следствий и посещения земского суда в случае скоропостижной смерти человека, забредшего к нему в глушь, он отправил его в Петербург с двумя слугами... Кончив рассказ с напряжением всех сил своих, Берилов обнял князя и, вскричав:

- Спасайтесь, спасайтесь от этих злодеев! - опять лишился чувств.

- Вот вам, - сказал Кемский другу своему, - свидетельство образа мыслей и дел моих племянников!

- Ради бога, - возразил Алимари, - воспользуйтесь этим случайным открытием и предупредите если не несчастия, то большие неприятности. И одно свидетельствование вас со стороны правительства будет для вас тягостнее самого тяжелого процесса. Поезжайте, куда должно. Я присмотрю за больным.

Кемский обещал последовать этому совету, но не прежде того, как удостоверится, что Берилов пришел в себя и успокоился.

LI

Но каким образом предупредить, отклонить исполнение адского замысла? Кемский решился обратиться к Алевтине, образумить, усовестить ее. Он поехал к ней.

- Генеральши нет дома, - сказал ему швейцар, - изволили уехать в благотворительный комитет в пользу разорившихся в России французов, а генерал дома-с.

Кемский пошел к зятю. В передней не было никого; в других комнатах также. Князь дошел до кабинета, долго ждал кого-нибудь, чтоб о нем сказали, но потеряв терпение, отворил двери кабинета и вошел.

Фон Драк сидел за столом, подперши руками голову, в глубоком размышлении: он не слыхал и не видал вошедшего.

- Иван Егорович, - сказал ему князь тихим голосом, - скажите, ради бога, что вы со мною сделали!

Фон Драк вздрогнул, послышав звуки его голоса, вскочил и бросился в его объятия.

- Так вы все знаете, князь! Простите ли вы меня? - вскричал он голосом отчаяния.

- Знаю многое, - отвечал князь, - но все ли, не могу сказать.

- Так я вам открою! - возразил фон Драк. - Садитесь, выслушайте меня! Я несчастнейший человек в свете. Вся жизнь моя прошла в трудах, заботах, горе и страхе. Долее не могу терпеть мучений моей совести и обхождения со мною детей Алевтины Михайловны. Если б вы не пожаловали ко мне, я сам отыскал бы вас избавьте меня от адских мучений. Ведь и у меня есть совесть - да-с, есть вера-с.

Он был действительно в исступлении. Глаза налились у него кровью, подбородок дрожал, все мускулы лица были в движении. Он задыхался и едва мог говорить. Что с ним сделалось? Отчего это раскаяние, эти порывы великодушия?

Фон Драк не был зол и коварен от природы. Лишась в детстве своем отца и матери, заезжих из Баварии в полуденную Россию, он был воспитан чужими людьми, строго и глупо, вступил четырнадцати лет унтер-офицером в армейский полк, вырос посреди безграмотных рапортичек, палок и горелки, никогда не видал ничего далее своей команды, никогда не рассуждал, не смел противоречить другим, считая себя набитым дураком, и плыл в жизни по течению обстоятельств. В нем были начатки добpa: трезвость, трудолюбие, бескорыстие, старание исполнить долг свой, вести себя честно и добропорядочно, угождать начальникам и повиноваться их воле, но все это было заглушено чувством своего ничтожества и боязнию, в случае умничанья, быть предоставленным самому себе и вследствие этого умереть с голоду. Иногда, измученный, растерзанный своими приближенными, он выходил из себя, но ненадолго: после бурного излияния внутреннего негодования он впадал в прежнюю бесчувственность и вновь переминал в себе убийственную мысль: что я значу на свете? Если меня бросят - я пропал навеки. По мере приближения старости эти мгновенные вспышки становились реже и реже, но тем тягостнее, томительнее было для него влачить свою безотрадную жизнь. Он мог еще повиноваться Алевтине, считая ее своею благодетельницею, мог слушаться Тряпицына, помня, что этот человек не раз спасал его от беды, впрочем, обыкновенно им самим накликанной, но обращение пасынков и падчерицы преисполняло дни его горечью и страданиями. Григорий обращался с ним холодно, гордо, грубо. Платон смеялся ему в глаза, дурачил его при всяком случае и не раз при нем спрашивал мать, как она могла выбрать себе в мужья такого болвана. Китти вторила обоим братьям. Англичанин, конюх, взятый в дом для обучения ее верховой езде, к которой она имела страстную охоту, и сделавшийся потом ее задушевным приятелем, обходился с ним как с старою негодною клячею и, что более всего оскорбляло бедного старика, называл его при всех не иначе, как господин Дрек.

Главною виною безотрадности фон Драка было в нем отсутствие всякого возвышенного, духовного, религиозного чувства. Он рожден был в католическом исповедании и находился в детстве своем несколько времени на руках одного ксендза, который, вместо всякого наставления в учении и правилах церкви, заставил его вытвердить наизусть несколько латинских молитв без перевода и пояснения. В полку он не мог усовершенствовать своего духовного воспитания, говел ежегодно, если случалась в месте стоянки полка католическая церковь, но исполнял это, как служебную обязанность: ежедневно должно быть на разводе, а ежегодно говеть. Вступив в брак с Алевтиной, он часто принужден бывал слушать насмешки над папою, над католическими обрядами и более и более отчуждался своего исповедания, впрочем, не приставая и к другому, ибо воспитатель успел внушить в него мысль, что римская вера одна в мире истинная.

Накануне того дня, в который явился к нему князь, бедный старик был свидетелем и жертвою ужаснейшей сцены между Алевтиною и ее детьми, требовавшими принятия крайних мер для возвращения имения, отнятого, как они говорили, у них князем Кемским. Фон Драк не мог вытерпеть неистовства своих пасынков, не имел и духу удержать их: он выбрался потихоньку из комнаты, надел сюртук, нахлобучил шляпу и вышел со двора. Сердце его было сжато, слезы столпились в глазах, но не могли выступить, дыхание занималось. К счастию, на дворе уже смеркалось, в противном случае его могли бы почесть за сумасшедшего. Он шел по Невскому проспекту, сам не зная куда. Вдруг удары звонкого колокола возбудили его внимание: он посмотрел в ту сторону, откуда несся звон, и увидел себя подле паперти католической церкви. Двери церковные были отперты. Он машинально вошел в церковь. В ней господствовал мрак; вдали, в одном приделе теплилась лампада, и при ее мерцающем свете можно было видеть, что посреди церкви, на катафалке, стоит гроб. Фон Драк сел на скамью. Вдруг раздались тихие, унылые звуки органа и проникли в душу, непривычную к этим впечатлениям, но жестокою горестью к ним приготовленную. Слезы, неведомые дотоле слезы потекли по иссохшему лицу старца: он сам не знал, что с ним делается, что он слышит, видит, чувствует. Влево от него, на перилах кафедры, зажглась свечка, другая. Несколько человек подошли к кафедре, он за ними. На кафедре появился монах, человек не молодой, с кротким, страдальческим лицом, с выражением чувства и ума в томных глазах. Он начал говорить проповедь на немецком языке. Фон Драк слушал со вниманием. Проповедник говорил о ничтожестве благ земных, о сокровище, уготовляемом добрыми делами на небесах, о том, что никогда не поздно приносить богу покаяние в грехах своих, что всегда есть время человеку исправить свои проступки, но что надобно спешить, не страшась наветов и гонений света: лучше погубить тело, нежели душу свою.

"Кто из вас, любезные слушатели, - сказал он наконец, - может быть уверен, что завтра в эту пору он не будет мертв, подобно этому усопшему брату?" - и указал на гроб. Фон Драк взглянул в ту сторону и вздрогнул. Мысль о смерти, о Страшном суде возникла в первый раз в его уме и озарила пустыню его воображения. Проповедь кончилась. Он пошел вслед за монахом, заговорил с ним, проводил его в келью и просидел с ним до глубокой ночи. Он открыл свою душу достойному пастырю, просил у него совета и утешения и оставил его, перерожденный и обновленный. Ума у него не было, но было сердце - и это сердце лежало шестьдесят лет под гнетом безверия, людской злобы и ничтожных земных и светских привычек.

Проснувшись на другой день, он с душевною отрадою припоминал вчерашний случай, повторял слова: "Лучше погубить тело, нежели душу свою" - и сбирался непременно отыскать князя, открыть ему все, испросить у него прощение. Но Алевтина, но дети ее, но Тряпицын? Что скажут они? Эта мысль его остановила и повергла в жестокую борьбу с самим собою. Он велел сказать Алевтине и всем домашним, что он болен, что имеет надобность в отдохновении, и остался весь день в своем кабинете. Никто о нем не заботился. Между тем страдания его дошли до высшей степени; он сбирался отправиться к вчерашнему проповеднику и просить у него совета, помощи, подкрепления: вдруг вошел в его комнату Кемский. Фон Драк обрадовался ему, как ангелу-избавителю, и уверился, что сам бог послал к нему шурина его для разрешения мучительных сомнений.

Кемский сообщил ему о намерении Платона посадить дядю своего в сумасшедший дом.

- Знаю-с, знаю-с, - отвечал фон Драк.

- Знаете и позволяете, Иван Егорович! На что это похоже?

- Да как бы я осмелился? - спросил фон Драк жалобно.

- Как бы вы осмелились быть честным человеком! Подумайте, что вы допускали; вы, глава семейства, человек почтенных лет, одною ногою стоите в гробу.

- Знаю-с, знаю-с, - отвечал фон Драк, - да-с, точно-с, одною ногою.

- Я никогда не имел намерения обижать вашу жену и пасынков: воля отца для меня священна.

- Какая воля-с?

- Вы знаете, Иван Егорович, что покойный мой отец завещал все свое имение, в случае моей смерти, своей падчерице. Если б он знал, каким страданиям и бедствиям меня подвергает!

- Знаю-с, знаю-с, - отвечал фон Драк, - знаю и более-с. Батюшка ваш никогда не оставлял этого завещания: оно подложное.

- Подложное? Помилуйте...

- Точно подложное-с. Вы его никогда не видали - не так ли-с?

- Никогда!

- Так извольте знать, что все это обман и фальшь-с.

Кемский с изумлением выслушал покаяние фон Драка. Отец его, больной, преследуемый настояниями, жалобами и слезами второй жены своей, написал было проект завещания в пользу падчерицы на случай смерти сына, но не подписывал его, не мог решиться на совершение действительного акта. Он умер, и чрез несколько времени появилось его завещание, составленное подложным образом, утвержденное неизвестно где и кем. Некому было оспоривать акт, некому было исследовать его подлинность. Княгиня Прасковья Андреевна и Алевтина Михайловна успокоивали свою совесть тем, что такова была воля покойника, написанная собственною его рукою, а форма-де - вещь посторонняя и излишняя. Элимов женился на Алевтине в той уверенности, что все имение ее вотчима принадлежит ей по закону. После брака стал он требовать крепостных актов, но старуха княгиня не хотела их выдать. Элимов, наскучив ее отговорками, воспользовался однажды ее отсутствием, вошел в ее спальню, как, бывало, в Туретчине - в неприятельский город, выломал замок в комоде и вынул бумаги. Ничтожность этих актов узнал он по первому взгляду и в исступлении гнева хотел было все обнаружить пред правительством. Теща и жена с трудом убедили его не губить их; он обещал молчать с твердым намерением объявить об этом Кемскому, лишь только он выйдет в офицеры. Между тем он попривык к роскошной жизни и со дня на день отлагал очищение своей совести. Однажды, раздраженный женою, он хотел было описать князю все дело, но в ту самую минуту получил извещение, что пришли свежие устрицы. "Устрицы! Подождем отказываться от имения!" - пробормотал он и поехал на биржу.

При всем том мысль об этом гнусном обмане его не оставляла и превратилась в самое мучительное чувство, когда он, тяжело раненный, увидел необходимость освободить душу от греха на этом свете. Он призвал к себе адъютанта и приказал ему, в случае своей смерти, непременно отправиться в Петербург и объявить жене и теще, чтоб они побоялись бога и уничтожили воровской акт; в случае же отказа - принудить их к тому сначала угрозою, а потом и доносом правительству. Можно себе представить, каково было их смятение, когда фон Драк явился к ним с этим поручением. Они ужаснулись, увидев, что чужой человек обладает их тайною, уверили фон Драка, что Элимов, вероятно, в бреду выдумал эту историю, показали ему собственноручное завещание покойного князя. Но этого было мало. Фон Драк мог по глупости своей рассказать тайну другим - надлежало связать его неразрывными узами, и Алевтина решилась выйти за него замуж. Впоследствии принуждены были открыть историю завещания Тряпицыну, и от этого происходило, с одной стороны, что Алевтина ужасалась порывов гнева в своем муже, а с другой, что Тряпицын сделался властелином их судьбы: он мог одним словом осрамить, погубить их. Как при этом не вспомнить изречения одного писателя, ныне вышедшего из моды: "Только добрый человек свободен. Злые томятся в цепях, которые они сами на себя сковали!"

Дети Алевтины не знали этих обстоятельств и полагали, что имение Кемского принадлежит им по всем правам, тем более что он, вероятно, умрет бездетным. Они подделывались к нему, чтоб выманить себе кое-что заживо, но когда эти маневры не удались, когда они увидели, по образу жизни князя, что дела его приходят в расстройство, то решились искать своего достояния, как они говорили, путем законов.

Фон Драк, кончив свою исповедь, прибавил:

- Теперь я все открыл вам, князь Алексей Федорович! Душе моей стало легче, но что будет со мною, когда о моей откровенности узнают Алевтина Михайловна, ее дети, Яков Лукич! Мне и так житья в доме нет-с. Ради бога, защитите несчастного от крайней погибели!

Кемский старался уверить его, что приложит все усердие к ограждению его от преследований, и сам в свою очередь просил, чтоб фон Драк подал ему средства к прекращению этого неприятного дела.

- Извольте, ваше сиятельство! - вскричал фон Драк. - Я отдам вам все ваши фамильные бумаги, все-с! Покойный Сергей Борисович наказывал мне, в случае нужды, обратиться к правительству, давал полную волю: теперь я этим воспользуюсь. Ради бога, снимите с меня грех пред богом, а там (прибавил он с трепетом, смотря на портрет Алевтины, висевший над его письменным столиком) да будет воля божья! Да-с! Лучше погубить тело, нежели душу! Вот-с, - сказал он Кемскому, подавая кипу бумаг, - отчеты по управлению вашим имением. Я составлял их сам, по документам Якова Лукича. Уверяю вас честью, что в них все записано. Ей-богу-с! И они давно готовы, да-с, готовы-с.

- Так что ж вы мне их не доставляли? - спросил князь.

- Не посмел-с, ваше сиятельство! Я человек военный, не законник, не знаю всех счетных форм - так я просил Якова Лукича просмотреть да поисправить-с. Он начал было приводить их в порядок и около половины поочистил, потом же, как вы изволили съехать на Выборгскую сторону-с, так с тех пор ему недосужно было-с. Следовало бы, по надлежащем исправлении, переписать на основании узаконении по счетной части, да, ей-богу-с, не могли удосужиться. Извините великодушно-с. Потрудитесь посмотреть, так увидите-с, а я между тем пойду в спальню-с и принесу все прочее-с. Ей-богу, так-с!

Кемский, оставшись один, начал перебирать счеты, не думая впрочем, поверять их. Перевертывая листы, он в самом начале остановился на расходах, причиненных родами Наташи, смертью дочери, погибелью матери. С тяжелым вздохом прочитал он имена первейших петербургских врачей, которых, как видно было из счетов, осыпали деньгами для облегчения страданий и сохранения жизни княгини. Бледными чернилами фон Драка поставлены были суммы довольно значительные, дегтем Тряпицына выправлено вдвое. С трепетом сердечным князь следил на безмолвных листах различные эпохи своего бедствия и вовсе не думал огорчаться явным плутовством. Он хотел узнать, когда окрестили дочь его, когда схоронили. Первое он нашел: священнику, дьякону, дьячку и пр. в день разрешения от бремени столько-то, столько-то, но далее след исчезал совершенно. Только осталось черновое письмо Алевтины в ответ Хвалынскому на вопрос о обстоятельствах погибели княгини. Она извещала его, что княгиня, испуганная по неосторожности своей собеседницы, разрешилась от бремени дочерью; что дочь эта скончалась чрез два часа после рождения, а княгиня впала в сумасшествие и по прошествии двух недель, обманув окружавших ее людей, вышла из дому и утопилась в Неве. На другой день полиция нашла на берегу, подле Литейного двора, бывший на ней платок. Тела не могли отыскать. Это письмо было известно Кемскому: Хвалынский сообщил ему подлинник, но ему и страшно и любопытно было видеть черновое: оно было написано Алевтиною, несколько раз выправлено разными руками и сохранилось в бумагах потому, вероятно, что на нем отмечены были некоторые выдачи. Кемский не проронил ни буквы: вдруг поразили его следующие слова, руки фон Драка, написанные карандашом: "Октября 23-го (это был день разрешения Наташи) на отвезение младенца в Воспитательный дом 50 копеек; за труды при сем случае Пелагее - 2 рубля".

- Это что? - спросил он грозным голосом у фон Драка, вошедшего в ту минуту в кабинет с кипою бумаг под мышкою.

- Что такое-с?..

- Какого младенца отсылали вы в Воспитательный дом? - повторил он, задыхаясь от гнева.

- Ей-богу-с, не помню-с, - отвечал фон Драк с трепетом.

- Как не помните? Чья же это рука? - вскричал он в исступлении, взяв его одною рукою за сюртук и другою показывая ему бумагу.

- Ах, боже мой-с! Откуда вы взяли эту бумагу-с? Бедовое дело-с!

- Откуда взял? Вы сами мне отдали. Скажите, что это значит, или я за себя не отвечаю. - Фон Драк просил князя поуспокоиться и обещал все рассказать. Кемский усмирил в себе на время порыв отчаяния и выслушал его.

Фон Драк признался ему, что дитя, свезенное в Воспитательный дом, было дочь его.

- Вас считали убитым-с, - говорил он, - княгиня лежала в беспамятстве-с, и мы ежеминутно ждали ее кончины. Так Алевтина Михайловна и Яков Лукич рассудили отдать младенца на воспитание-с. Что-де он, то есть ребенок, знает-с? Как прожить ему в свете круглою сиротою-с? Заменят ли чужие люди отца и мать-с! А опекуны и попечители - все плуты-с. К тому же в то время конфирмованы были новые штаты для Воспитательного дома-с, заведены были покойные кареты для кормилиц - этак и решились, как ни жалко было-с, новорожденного младенца, окрестив, отправить на попечение правительства-с. А я, впрочем, ни в чем не виноват-с. Даже не могу сказать, какое было дано имя при крещении-с. Ей-богу-с!

Кемский сидел в забытьи, переминая в руке бумагу. Он не отвечал своему зятю ни слова, вдруг вскочил, схватил шляпу и бросился из дому; сел на дрожки и велел гнать к Воспитательному дому.

Фон Драк изумился: князь перенес равнодушно потерю своего имения, спокойно выслушал историю фальшивого завещания, а от такой безделицы, от того, что новорожденного, бессмысленного ребенка отдали в Воспитательный дом, пришел в бешенство. "Чуть ли не прав Платон Сергеевич!" - думал он, качая головою.

Кемский приехал к начальнику Воспитательного дома и просил его справиться по книгам, что сталось с младенцем женского пола, принесенным в дом такого-то числа, месяца и года. Желание его исполнили без замедления, но по справке с книгою оказалось, что в тот день не было принесено ни одной девочки. На другой, на третий день принесено было несколько.

- Что значат нули против имен в другой графе? - спросил Кемский.

- Сии дети умерли, - отвечали ему.

Он мял безмолвный лист книги, глядел пристально на имена принесенных около того времени детей и не знал, что делать. В каком он был положении - сказать невозможно. Это было какое-то мертвенное оцепенение: ему казалось, что весь мир вокруг него превратился в ничто, что он носится в беспредельном пустом пространстве, ищет чего-то глазами, слухом и осязанием и ничего найти не может. В наружности это не было приметно, только необыкновенная бледность лица, неподвижность глаз и редкие вздрагивания изменяли внутреннему борению.

Уверившись в бесполезности своих розысков, он вновь отправился к зятю. Фон Драк сидел в кабинете и приводил в порядок бумаги, раскиданные неистовым князем. Кемский объявил ему, что ребенка в Воспитательный дом не приносили, и требовал подробнейшего объяснения.

- Да не утратились ли книги-с? - спросил фон Драк. - В гражданской службе и в канцелярском порядке это иногда случается-с!

- Нет! Нет! - вскричал князь. - Книги целы, но в них нет того, чего я искал. Объясните мне это дело или я поступлю с вами и со всеми вашими, как с злодеями и смертоубийцами.

- Успокойтесь, ваше сиятельство, - отвечал фон Драк, - мы в скорейшем времени объясним этот казус. Женщина, отвозившая новорожденную княжну в благотворительное заведение, жива и находится у нас в доме-с. Она покажет вам по всей справедливости-с.

- Где она? Позовите ее, ради бога!

Фон Драк отправился и чрез несколько минут воротился с старухою Егоровною, покровительницею Ветлина. Узнав, в чем дело, она бросилась князю в ноги и молила простить ее. Князь умолял ее рассказать, когда и как она отдала ребенка в Воспитательный дом.

- Виновата, батюшка, виновата! Не отдавала.

- Где ж он?

- А бог знает!

Старуха рассказала, что по разрешении княгини от бремени Алевтина призвала ее в свою комнату и, осыпав, против обыкновения своего, ласками, поручила ей снести новорожденную в Воспитательный дом, обещала, в случае исполнения этого дела, отпустить на волю и ее и детей ее, а если она не согласится или не сделает, грозила отдать сына ее в солдаты, а дочь в работу на фабрику. Егоровна слезно просила избавить ее от такого тяжкого греха, но слово было вымолвлено, и Алевтина поклялась ей пред образом, что непременно исполнит свои угрозы. Егоровна согласилась. Алевтина сама вынесла ей ребенка, закутанного в одеяло. Яков Лукич достал, неизвестно откуда, мертвое тельце, и его свезли на кладбище. Егоровна, заглушая в себе вопль совести и веры, отправилась с ребенком к Красному мосту и искала в обширном здании Воспитательного дома того места, где принимают детей. Нечаянно набрела она на толпу воспитанниц, шедших попарно по двору. На бледных лицах их начертаны были тоска сиротства и одиночества, отсутствие любви родительской и благодарности, которых ничем заменить не можно. Они шли медленно, без всякого выражения детской веселости; одна девочка прихрамывала, другая горько плакала. Егоровна взглянула на них и ужаснулась. Она в эту минуту вообразила, что несчастный младенец, который теперь покоится на руках ее, обречен этой же безотрадной судьбе, что дочь князя Алексея Федоровича и княгини Натальи Васильевны, добрых, кротких, великодушных, вырастет посреди сих несчастных существ, от которых родители отказались в час их рождения. Она решилась не отдавать ребенка, принести его обратно домой и объявить барыне, что не принимает на себя этого греха. Действительно она воротилась домой, но, лишь только вошла во двор, услышала голос Алевтины Михайловны:

- Федька! Дуняшка! Где это запропастилась Пелагея! Всех пересеку, да этого еще мало!

Несчастная мать опрометью бросилась со двора назад, но в страхе забежала не в ту улицу, не знала, где очутилась, боялась спросить, куда идти: ей казалось, что, с одной стороны, преследует ее полиция, с другой - Алевтина. Начало смеркаться: пора явиться домой. В этом недоумении увидела она дрожки, от которых отошел кучер. На дрожках стояла большая корзина, прикрытая холстиною; глядь под холстину, там лежат какие-то свертки, но есть еще место. Егоровна положила туда спавшего ребенка, а сама опрометью побежала в сторону. Раздался стук дрожек; сердце у ней сжалось; она очутилась пред церковью Спаса на Сенной; шла вечерня. Бедная в отчаянии кинулась в церковь, пала ниц пред алтарем и молила бога сохранить и призреть несчастного младенца.

Дома ожидала ее Алевтина Михайловна с величайшим нетерпением и допытывалась о причинах замедления. Егоровна отвечала, что долго не могла найти дороги, и тем дело кончилось. Ей дали два рубля. Сына ее отдали, по желанию его, в ученье к парикмахеру, а дочь - в модный магазин, и вообще с тех пор начали обходиться с нею человеколюбиво. Егоровна не могла утешиться, проклинала злодейку, виновницу своего греха, но, боясь гнева князя Алексея Федоровича за потерю дитяти, не дерзала ему открыться, как прежде намеревалась...

Кемский был в оцепенении: он не слышал, не видел ничего, что после того вокруг него происходило.

- Этого еще недоставало! - произнес он наконец, поводя себя руками по лбу и как будто сомневаясь еще в своем существовании. Фон Драк отдавал ему отчеты и бумаги.

- На что это? - спросил князь.

- Не прикажете ли доставить их вам после? - молвил фон Драк.

- Очень хорошо, как угодно! - отвечал князь, взял шляпу и, не простившись с хозяином, вышел из комнаты.

Фон Драк, оставшись один, почувствовал всю неосторожность своих поступков. Он сам не знал, как случилось, что он открыл князю все злодеяния жены своей. Старуха Егоровна стояла еще в его кабинете и плакала. Вдруг раздался под воротами стук Алевтининой кареты.

- Барыня приехала! - вскричала старуха с ужасом и бросилась из комнаты.

- Приехала! - повторил фон Драк с трепетом. - Что будет со мною?

LII

Князь воротился домой поздно. Все спали. Он не спрашивал ни о больном, ни об Алимари. Отдав Мише фуражку и шинель, он вошел в спальню, сел в кресла и сказал:

- Поди! Я позову тебя, когда надобно будет.

Миша повиновался, вышел в залу и присел в ожидании зову. Но князь не подавал никакого знака. Несколько раз устрашенный слуга подходил к двери и смотрел в замочную скважину. Князь неподвижно сидел в креслах, уставив глаза на портрет дочери Берилова. В глазах его выражалось внутреннее борение, мускулы лица иногда приходили в движение, но дыхание его было свободно, и ни один вздох не вырывался из груди. Видно было, что тело его здорово и спокойно, а страждет одна душа, и страждет жестоко. Миша долгое время бодрствовал, но наконец должен был уступить природе - уснул.

Проснувшись от действия ярких лучей восходящего солнца, он испугался при мысли, что барин, может быть, его не докликался: подошел бережно к дверям и увидел, что князь, все еще сидя в креслах, покоится тихим сном. На лице спящего изображалось спокойствие, даже удовольствие: казалось, сладостные мечтания утешали во сне его утомленную наяву душу. В самом деле, изнеможенный сильными впечатлениями того дня, он долго сидел в каком-то тягостном забвении, но когда силы телесные отказались ему повиноваться, он впал в дремоту, и сон на легких крыльях своих перенес его в отрадный для страдальца мир таинственных мечтаний. И там сначала носился он над бездонными, темными пропастями, во мгле и тумане, разрезываемых молниями, посреди страшных чудовищ, зиявших на него кровавыми глазами, но мало-помалу это брожение стихии и враждебных духов улеглось и стихло; воздух очистился; солнечные лучи осветили его на лугу, подле оврага, где он играл во младенчестве. Наташа, в черном платье, шла подле него, взяв его под руку, и вела за руку прекрасное дитя, лет трех. Вдали, за оврагом, стояли Алимари и Берилов и, казалось, звали их к себе. Это усладительное сновидение не прекратилось вдруг испугом или внезапным потрясением, а разлилось туманными видениями в глазах мечтателя. Сначала исчезли отдаленные лица друзей его, но тогда Наташа и дитя прижались к нему ближе, ближе, - он давно уже не спал, когда милые лики теснились еще к его сердцу. Опамятовавшись, он встал, подошел к окну, взглянул на землю, оживленную вечным солнцем после временного ночного сна, обратился к портрету дитяти, приподнял покрывало.

- Надежда! - сказал он протяжно. - Не обмани меня!

Искренняя молитва к богу довершила ожидание души и подкрепление сил его. Когда Алимари вошел к нему в кабинет, князь был тверд и спокоен.

- Что наш больной? - спросил он с участием.

- Не очень хорошо, - отвечал Алимари, - испуг подействовал на его тело и на душу сильным образом, но - странное дело! - действие этого потрясения является в душе совсем не так, как в теле. Физический состав его ослаблен, расстроен, раздражен до чрезвычайности, но душа его, нежная и прекрасная, теперь является во всей своей чистоте - и это заставляет меня опасаться дурных последствий для его здоровья и для самой жизни. Вчера, после обеда, он заговорил со мною так доверчиво, откровенно, и притом так ясно, так отчетисто, что я усомнился, тот ли это Берилов, о котором вы мне рассказывали. Он как будто спешит открыть свою душу, боится умереть, не кончив расчета с здешним миром. Я спросил, нет ли у него родственников. "Нет! - отвечал он. - Я вырос в свете круглым сиротою. Меня отдали в академию на седьмом году: как это было, что происходило прежде того, не знаю. Помню только, что чувство сиротства терзало меня с самых нежных лет. Наступало воскресенье, праздник, к товарищам моим являлись родители, родственники, друзья, знакомые. Я был один. Мне дали по экзамену золотую медаль. Как охотно поменялся бы я этою медалью с моим товарищем: он получил серебряную, но показал ее своей матери; она в радости заплакала и обняла сына своего с горячностью. Когда наступило время выпуска и мне следовало получить свидетельство, я справился в списках воспитанников и увидел отметку подле моего имени: "Неизвестного происхождения, принят по приказанию высшего начальства". Старик швейцар академии сказывал мне, что меня привез туда старичок священник - и только. Эта неизвестность моего рождения, моего звания очень меня огорчала: не знаю почему, я стыдился своей безродности и бог знает что бы дал, если б мне можно было назвать своим отцом первого раба или нищего. Только в те минуты, которые я посвящал занятию художеством, был я свободен от преследования этой тягостной мысли. Я не имел духу сообщить ее никому, даже благодетелю моему, князю, и бегал по свету, чтоб уйти от нее". "Так у вас нет и не было никого родни?" - спросил я. "Было одно существо, отвечал он, - которое меня привязывало к себе, но его уж нет на свете". "Дайте мне взглянуть на нее! - примолвил он. - Велите принести ко мне портрет ее". Я снял со стены портрет дитяти и подал ему.

"Наденька! - сказал он с глубоким вздохом, - бог дал мне, бог и взял тебя!" - "Так она умерла?" - спросил я. "Умерла - и не на моих руках. Где мне было усмотреть за ребенком! Настасья Родионовна, правду сказать, не очень хорошо и опрятно ее держала. Однажды приехала ко мне для заказа работы графиня Елисавета Дмитриевна Лезгинова, увидела Наденьку и влюбилась в нее. Ребенок в самом деле был прекрасный, умный, ласковый. "Что это, - говорит она, - держите вы дочку так неопрятно?" - "Как мне присмотреть за нею, ваше сиятельство? Работаю весь день, а иногда и по целым дням дома не бываю". - "У меня нет детей, уступите мне дочь вашу. Я буду воспитывать ее, как родную. Давно искала я такого дитяти. Даю вам честное слово, что не упущу ничего для ее воспитания, для ее счастия". Что мне было делать? Я взглянул на Наденьку, подумал: "Ты не вправе мешать ее счастию", - и согласился. Мы ее обмыли, вычесали, принарядили, и на другой день я свез ее к графине. Там ее мигом переодели в тонкое белье, в новое, щегольское платье, надавали ей сластей, игрушек и всего, что только вообразить можно. Я от души радовался счастию бедной сироты. Графиня оставила меня у себя обедать. В гостях у ней было множество знатных людей. Трудно и неловко было мне в этой компании, но я надеялся как-нибудь высидеть. Только, на беду мою, один какой-то барон, недавно приехавший из Италии, вздумал толковать о художествах и понес такой вздор, что у меня уши завяли. Однако я скрепился, молчу. "Что ж вы ничего об этом не скажете, Андрей Федорович?'' - спросила графиня. Я почел долгом сказать правду и отвечал, что барон судит, как сторож в академии. Барон рассердился, начал спорить, грубить; я вдвое, и кончилось тем, что нас с трудом розняли. Графиня крайне прогневалась на меня за эту дерзость: барон был ей племянник. И если б она при всех не объявила, что берет к себе дочь мою, то непременно отослала бы ее назад. Я пошел домой, проклиная глупую мою запальчивость. На другой день получил я уведомление, что графиня уехала в Ревель и увезла Наденьку с собою. Признаюсь в слабости: расставшись с бедным ребенком, я мало о нем заботился. Чрез год места, получил я от графини письмо, в котором она просила меня, чтоб я отказался от Наденьки, чтоб никогда не предъявлял на нее своих отеческих прав и предоставил ее в полную волю графини. Я, может быть, и согласился бы, да к этому предложению она прибавила обещание дать мне, в случае моего согласия, тысячу рублей. Что ж это значит? Я должен был продать ее, продать этого ангела! Нет, нет, ваше сиятельство! Я написал к ней письмо, то есть написал его, по моим словам, один мой друг, человек умный, ученый. Письмо было написано, вложено в конверт, но не запечатано; я ждал почтового дня. Вдруг получаю от нее, то есть от графини, письмо с черною печатью. Что б это было такое? Она уведомляла меня, что Наденька скончалась. Жаль мне ее было, да делать нечего. Письмо мое к графине осталось неотправленным. Таким образом, лишился я и одного существа, которое бог даровал мне в этой жизни. Портрет этот, написанный мною очень счастливо, - вот все, что осталось у меня после Наденьки. Этот портрет отдал я тому, кто мне всех дороже, князю Алексею Федоровичу. Так! Он дороже мне всех людей в свете, и если мне придется умирать, то с ним одним мне тяжело будет расставаться. Благодетель, утешитель мой!"

Вдруг раздался крик Акулины Никитичны в другой комнате:

- Помогите! Помогите! Кончается.

Алимари и князь бросились к Берилову. Он лежал в постеле, на высоком изголовье, почти сидя. Руки его были сложены крестом. На бледном лице вспыхивала краска. Глаза выкатились и на что-то глядели пристально.

- Вижу, - говорил он протяжно, - вижу берег, конец. Вижу эту картину, не я писал ее, но я ее помню. Вот они - бегут за нами, злодеи! Нянюшка, спаси меня! Не бросай - ах! Страшно, страшно! Падаю, лечу! - Он умолк, зажмурил глаза. Чрез минуту открыл их, увидел, узнал князя и сказал тихо: - Ах! Это ты, друг мой! Приди ко мне в последний раз! - Он протянул к нему руки. Князь обнял его. - Как я рад, что еще раз тебя увидел, - слабым голосом произнес Берилов, теперь все кончено! Прости! - Он покатился на изголовье. Послышалась хрипота предсмертная. Бледность покрыла его лицо.

Князь закрыл ему глаза со слезами искреннего огорчения. Алимари вывел его в другую комнату. Князь, выплакав первое горе, непременно хотел еще раз взглянуть на лицо доброго Берилова, пока перст тления еще его не коснулся. Он вошел к нему. Алимари провожал его. Покойник лежал еще в постеле. На лице его изображались спокойствие и удовольствие. Уста сжаты были с улыбкою: казалось, он глядит на прекрасную картину. Князь смотрел на него с умилением и припоминал жизнь свою, проведенную со времени знакомства с добрым артистом. Крупные слезы катились по его щекам.

- Видите ли, узнаете ли вы его, князь? - спросил Алимари.

- Кого?

- Вашего брата!

- Брата? Вы полагаете...

- Не полагаю, а точно знаю. И при жизни его замечал я необыкновенное сходство с вами, возраставшее с течением лет, а теперь, когда смерть совлекла с лица его случайную кору обстоятельств, воспитания, привычек - оно приняло свой истинный, первоначальный вид. Если б вы могли сами это видеть!

Князь бросился на мертвое тело и облобызал охладевшие уста.

- И я любил его как брата! - сказал он. - Но для чего судьба не позволила нам при жизни узнать истину?

- Вы знали, вы любили друг друга! - сказал Алимари. - Благодарите Провидение.

LIII

Одно из этих сильных потрясений могло бы взволновать, поколебать, истерзать Кемского, но стечение всех их в одно время произвело в нем какую-то сверхъестественную твердость, усилило в душе его веру во всеблагое, неисповедимое Провидение и дало ему силы перенесть испытания еще сильнейшие.

Мысль о дочери наполняла всю его душу, но в душе его был простор и для любви братской, для дружбы и благодарности. Он положил похоронить брата своего на том месте, где его лишился, и над прахом любезным и драгоценным построить храм для принесения богу молитв благодарственных.

По миновании первых минут оцепенения, произведенного неожиданным жестоким ударом, друзья отправились в комнату Берилова, чтоб привесть в порядок его имущество, принадлежащее отныне дочери, которую он почитал умершею.

Это имущество состояло из множества рисунков, конченных и неоконченных, которые во всех своих видах запечатлены были гением творческим и пламенным воображением. Душа Берилова жила именно в этих творениях, произведенных им не по заказу других, не по влечению нужды, но по свободному вдохновению, в часы видений божественных.

- Как вы думаете, князь, - спросил Алимари, перебирая прекрасные рисунки с наслаждением знатока, - обрадовало ли бы артиста открытие его породы? В молодые лета, не спорю. Но ныне, когда он свыкся с своим благородным званием, оно было бы ему в тягость и преогорчило бы последние дни его жизни. Он был бы выдвинут из своей сферы, насильно перенесен в другой, чуждый мир, а вы говорите, что он боялся и нового сюртука. Одно утешило бы его - открытие, что вы брат ему, но это открытие сделал он теперь и так!

- Это что? - спросил князь, подняв из кучи рисунков, которыми был наполнен ветхий сундук, два пакета: один, большого размера, запечатанный и надписанный на имя Берилова. Весь он покрыт был глазками, головками, цветками, арабесками руки покойника, набросанными карандашом, и, как видно было, в разные времена. Кемский распечатал этот пакет и нашел в нем похвальные листы воспитаннику академии Берилову, свидетельство на золотую медаль и еще несколько других бумаг при следующем письме:

"Любезный друг, Андрей Федорович! При выпуске нашем из академии ты, взяв свидетельство из рук президента, вышел в открытые двери на свободу. По окончании акта начали тебя искать, чтоб отдать тебе аттестаты и другие бумаги, может быть, для тебя важные, но не могли доискаться. Я взялся доставить тебе эти бумаги, но вот прошло пять лет, что я не могу найти тебя дома и залучить к себе. Отправляясь завтра в Италию, считаю обязанностью препроводить их к тебе. Остаюсь верный товарищ и друг твой

Василий Рифеев.

18-го мая 1796 года"

- Узнаю моего друга! - воскликнул Кемский. - Он забыл в академии свои аттестаты, получил их чрез пять лет и в двадцать лет не мог удосужиться, чтоб распечатать пакет!

В числе бумаг была копия с прошения священника села Берилова, Вятской губернии, о принятии сироты в академию. Священник говорил, что в 1772 году, спасаясь на пути из Астраханской губернии в Вятку от преследований разбойничьих шаек Пугачева, он где-то, в какой губернии, не помнит, услышал крик младенца, остановился и нашел на дне глубокого оврага мальчика, как казалось, от роду менее году, поднял его, и в ту минуту раздались вопли, крики, выстрелы. Он бросился на повозку и поспешил далее. По прибытии в дом свой он решился воспитать найденыша наравне с своими детьми и действительно содержал его пять лет, но ныне, не имея средств дать ему приличное воспитание, просит о принятии его в Академию Художеств, потому особенно, что ребенок большой охотник рисовать и исписал дома углем и мелом все стены. Ребенок этот должен быть не из простого звания: на нем было тонкое белье, помеченное словами Анд. Фед., и на шее золотой крест. Его назвали, поэтому, Андреем Федоровичем, а прозвище дано ему от села, в котором он воспитан. На просьбе была и резолюция И.И. Бецкого: Принять.

- Теперь нет никакого сомнения, - сказал Кемский, - брата моего звали Андреем, и, странно, когда я называл Берилова по имени, мне иногда чудилось, что брат мне откликается.

Алимари развернул другой пакет, незапечатанный и надписанный: "Ее сиятельству графине Елисавете Дмитриевне Лезгиновой" - и начал читать его вслух:

"Милостивая государыня! Я получил почтеннейшее письмо ваше, в котором вы, описывая чувства любви и привязанности к моей Надежде, изъявляете желание взять ее на место родной своей дочери. Что могло б быть для меня лестнее и приятнее! Я не в состоянии не только дать ей порядочное воспитание, но и присмотреть за нею. И я, конечно, без всякого отлагательства согласился бы на ваше милостивое предложение, если б вы не присовокупили к тому обещания выдать мне тысячу рублей, в случае моего согласия отречься от моей дочери, не называться отцом ее, уступить вам все права, никогда не видаться с нею. Милостивая государыня! Подумали ль вы, что вы делаете? Можно ли было предлагать сие отцу? Можно ли было вообразить, что найдется человек, который в состоянии взять деньги за уступку своего детища? И вы сделали это предложение художнику, человеку, обрекшему себя на служение благороднейшее в мире? Если б вы знали, как этим меня огорчили, то, конечно, почувствовали бы в сердце своем жесточайшие угрызения совести! Оставьте при себе свои деньги! Ради бога, забудьте, что вздумали предлагать их мне! После этого вы, конечно, ожидаете, что я стану требовать у вас возвращения Надежды, что возьму назад слово, которым отдал ее вам на воспитание! Нет, ваше сиятельство! Пусть она останется у вас, пусть пользуется вашими милостями, вашею любовью. Я не имею права лишать ее счастия, которое дано ей провидением, приведшим вас в дом мой и внушившим в вас с первого взгляда сострадание и любовь к несчастной сироте. Я должен открыть вам тайну, которую хотел было сохранить до могилы. Надежда не дочь мне. Важное обстоятельство принуждало меня скрывать это, и только крайность, только мысль о том, что дальнейшее умолчание может быть вредно ей самой, заставляет меня сказать истину. Вообразите мое положение. Когда ей минуло два года, я, в одну из тех счастливых минут вдохновения, которые и у великих артистов не часто случаются, вздумал написать ее портрет - вышло одно из лучших произведений моей кисти, и я выставил это произведение при открытии академии. Президент наш, осматривая выставку предварительно, остановился пред этим портретом, восхитился им и сказал: "Прелестно, несравненно! Это не может быть вымыслом. Конечно, это портрет вашей дочери?" Я был осчастливлен, восторжен приветом этого почтенного любителя художеств и в то же время сердился на одного из его спутников, который, став между картиной и окошком, загородил свет и тем лишил ее половины достоинства. "Это, конечно, дочь ваша?" - повторил президент. "Точно так-с, ваше сиятельство!" - отвечал я, запинаясь. "Прекрасный ребенок, - сказал он, - но вряд ли в натуре он может быть так мил, как на картине". Я хотел прибавить, что граф ошибается, что именно в этот раз, в первый раз в жизни моей, я не успел поравняться с природою; но он пошел далее и уже не мог бы слышать слов моих. Дня через два государь изволил быть на выставке, отличил мою работу, любовался ею, и чрез неделю я получил бриллиантовый перстень при записке, в которой сказано было, что я награжден за написанный мною портрет моей дочери. Я душевно обрадовался царской милости такого внимания я не надеялся заслужить. Правда, перстень у меня украли из кармана тут же на выставке, но бумага с подписью начальника, за нумером, осталась у меня. В ней Надежда именно названа была моею дочерью, названа так от имени государя. Что мне было делать: объявить, что я обманул, оболгал начальство, или молчать? Я решился на последнее. Никто не знал в сем деле истины, кроме покойной моей хозяйки, Настасьи Родионовны, и одного друга моего, который пишет это письмо по моим словам. Теперь, когда нашелся случай дать Надежде приличное воспитание, устроить ее судьбу в будущем, я не смею долее скрывать истины, но прошу вас убедительнейше сохранить тайну мою между нами. Прошло несколько лет с того времени, как я получил хвалу и награду за портрет моей дочери. Если узнают правду, я погиб навсегда в мнении моего почтенного начальника и благодетеля.

Вы теперь захотите знать, чья дочь Надежда: я сам этого не знаю. Года четыре тому назад, осенью, я закупал краски и другие для себя снадобья в одной лавке близ Гостиного двора и все свои закупки сложил в большой корзине. Приехавши домой и отпустив извощика, я внес корзину в комнату, и, лишь только хотел вынуть оттуда мои покупки, раздался крик младенца. Я перепугался до смерти. Глядь в корзину, а там между свертками лежит спеленутый ребенок. Я призвал на помощь Настасью Родионовну; мы вынули его из корзинки: в свивальнике торчала бумажка, на которой было написано: "Младенец незаконнорожденный, крещен, имя ему Надежда". Видно, ребенка положили в корзину, когда я был в лавке и извощик отошел от дрожек. Мы, с Настасьею Родионовною..."

Что-то грохнуло об пол. Алимари, прервав чтение, оглянулся. Кемский лежал в обмороке. Алимари бросился к своему другу. В это время вошел в комнату Вышатин и помог ему привести князя в чувство.

- Где я? Что со мною? - спросил Кемский, открыв глаза. - Сон это или в самом деле? Скажите, ради бога, Петр Антонович... и ты, Вышатин, точно ли?

- Что такое? - спросил испуганный Алимари. - Я читал письмо Берилова о его дочери, а вы вдруг...

- Так это точно! - вскричал Кемский. - Так это не мечта? Берилов не отец Надежды? Он воспитал дитя, нечаянно найденное?

- Да! Он это писал к графине. Но дайте кончить...

- Нет-нет! - воскликнул Кемский. - Довольно! Надежда дочь Наташи... дочь моя!

LIV

Прошло три недели. Вышатин, приехавший по первому известию о болезни Берилова и не нашедший его уже в живых, сделался свидетелем открытия, которое возвратило Кемскому жизнь и любовь к жизни. В то же время узнал он и все прочие обстоятельства жизни своего друга, боявшегося дотоле обременять его своим горем: увидел, что большая часть этих неприятностей произошла от излишней кротости, терпеливости и нежности князя, и почел обязанностью вступиться за него, быть его помощником и руководителем. Он без труда растолковал и себе и другу своему действия и поступки графини Лезгиновой: муж ее был Вышатину дальний родственник, и двоюродная сестра его, Мария Петровна Василькова, имела право на большую часть наследства, оставшегося после покойного графа. Графиня была женщина добрая, умная, благородная, но в то же время гордая, своенравная, повелительная: уважая внутреннее достоинство человека, она, однако, еще более обращала внимание на внешность. С мужем своим, человеком добрым и почтенным, она разошлась за то, что он дурно говорил по-французски и нюхал зеленый табак. Чтоб не встречаться с ним никогда, хотела она удалиться в чужие край, но, не имея возможности исполнить это предположение, удовольствовалась тем, что жила в Эстляндии. Сердце ее искало пищи, искало существа, с которым могло бы жить, - и нашло его в Надежде. Дитя, прекрасное собою, приветливое, благодарное, вселило в нее, можно сказать, страстную к себе любовь. Неловкое обращение Берилова, грубая его откровенность раздражали строгую чтительницу этикета, вежливости и приличий, она непременно хотела освободиться от посещений артиста, порывалась было возвратить ему дитя, но не могла на то решиться: Надежда овладела ее сердцем. Это обстоятельство усилило в ней желание выехать из Петербурга, но и в Ревеле она беспрерывно страшилась, чтоб артист не вздумал как-нибудь навестить дочь свою. Привыкнув судить о людях и о вещах по наружности, она не могла вообразить, чтоб человек, небрежно одетый, небритый и нечесаный, который не умеет войти в комнату и управиться за столом с серебряною вилкою, засовывает салфетку за галстух и плюет на паркет и на ковры, мог быть благороден и нежен в душе своей. Она решилась предложить ему, чтоб он отрекся от своей дочери за хорошее вознаграждение. Он долго не отвечал. Графиня приписала это молчание какому-нибудь с его стороны замыслу: боялась, что он явится сам и, в надежде получить большую плату, станет требовать возвращения ребенка. Что было делать! Графиня употребила последнее средство - написала к нему, что дочь его умерла. Берилов не отвечал и на это: тем дело кончилось.

Между тем графиня тревожилась мыслию, что отец Надежды как-нибудь узнает о существовании своей дочери, но лет чрез пять нашла она в петербургских газетах известие о продаже имения без вести пропавшего живописца Андрея Берилова и успокоилась. Это случилось после одной слишком долговременной отлучки Берилова, в продолжение которой скончалась Настасья Родионовна. Его имение описали и назначили было в продажу. В день аукциона он явился из-за тридевяти земель и вступил в свои права. Надежда выросла в той мысли, что она круглая сирота, а у Берилова остались портрет ее и темное о ней воспоминание. Родственники графа Лезгинова знали, что жена его воспитывает бедную сироту, но имя и порода ее были им неизвестны. Тщеславная барыня подавала вид, что Надежда дочь дворянина, офицера, убитого на войне.

Вышатин взялся уведомить графиню об открытии Кемского и просить ее о возвращении Надежды истинному ее отцу. Кемский хотел известить об этом Ветлина, но не мог написать ничего связного: несколько раз начинал он письмо, и, лишь только доходил до описания счастливого своего открытия, голова, глаза и рука ему изменяли. Между тем получил он от Ветлина уведомление, что его отправляют на эскадре, идущей во Францию. Бедный молодой человек, не получая ответа на свои признания, был в самом мучительном недоумении. Кемский наконец собрался с силами, написал к нему, но уже было поздно: эскадра снялась с якоря накануне прихода письма в Кронштадт.

В это время кончилось, к душевному удовольствию Кемского, дело офицера, за которого он хлопотал с лишком год. Подсудимый получил прощение в уважение прежней его службы и ходатайства начальства; ему зачли в наказание долговременный арест.

- И знаешь ли, князь, - спросил Вышатин, привезший Кемскому эту радостную весть, - кому ты обязан счастливою развязкою? Никогда не отгадаешь! Волочкову. Жалкий этот лицемер запутался в собственных своих сетях. В сумасбродном исступлении беспристрастия он хотел держать данное тебе слово - судить виновного, не спрашивая о его имени. Что ж вышло? Все члены суда полагали простить офицера, тем более, что после его проступка объявлен был милостивый манифест. Только Волочков и Лютнин стояли на том, что измена в поле против неприятеля не подходит под всепрощение.

- И Лютнин? - спросил Кемский в изумлении.

- Да, Лютнин, то есть Пелагея Степановна. Она, не знаю за что, сердится на тебя и никак не позволяла мужу пристать к большинству. Волочков дал свое мнение, но когда поднесли ему чистое определение для подписания и он прочитал имя подсудимого, с ним сделался ужаснейший припадок. Вообрази: он сгубил было своего родного сына! Бедный офицер этот был плод древних любовных связей лицемера, воспитан в провинции под чужим именем и отдан в военную службу. Надобно было видеть испуг, ужас и отчаяние Волочкова: он никак не хотел признаться в близком родстве с подсудимым и уверял, что только по прочтении определения вник в точное существо дела. Прочие члены обрадовались образумлению Волочкова, но Пелагея Степановна стояла на своем, и он принужден был подарить ей прекрасную картину, которая висела у него в кабинете, но, по соблазнительности изображенных на ней предметов, всегда завешена была покрывалом. Она сжалилась, и Максим Фомич подписал определение вместе с другими.

Ревель

LV

Надежда сидела в своей комнате и с унылым чувством смотрела на письмо Ветлина, прочитанное ею уже несколько раз. Он уведомлял ее, что нашел друга и благодетеля своего младенчества, описывал ей князя Кемского самыми нежными, самыми приятными красками: говорил о его уме и образовании, о его сердце и правилах, о безотрадной, одинокой его старости, услаждаемой утешениями чистой совести и пламенной веры. "Князь Алексей Федорович, - писал он, - осуществил предо мною идеал благородного, великодушного, истинного человека. Основательность суждений, поэтическая мечтательность, равнодушие к благам земным и уважение ко всему духовному, сверхчувственному, строгость к самому себе, кротость к другим, безропотное перенесение всех страданий и искренняя признательность к провидению за малейший дар - все это составляет самое благородное существо, какое только я мог бы себе вообразить. И наружность его являет уже человека необыкновенного: высокое чело, покрытое редкими седыми волосами, глаза томные, но выразительные, остаток юношеской свежести на щеках, свидетельствующий о свежести души его; уста, окруженные каким-то неизобразимым проявлением добродушия, кротости и любви к ближнему; осанка благородная, воинская, не изменившаяся от изнурительных трудов и тяжких ран; всегдашнее спокойствие, пристойность, вежливость прошлого века. Ах, Надежда Андреевна! Есть еще в свете люди истинно благородные, и человечество не переродилось. Увидев моего благодетеля, вы со мною согласитесь". Далее Ветлин сообщал ей, что решился открыть князю свое положение, свои надежды и ожидания; что послал к нему длинное письмо, но прошло уже десять дней, а нет еще ответа. В заключение он писал, что наряжен в поход, что теперь отправляется неохотно, что будет считать дни и часы до свидания с своим благодетелем. В этих учтивых, равнодушных, холодных выражениях Надежда видела совсем не то, что другие: любовь по-своему читала эти шифры, в которых никакой посторонний дипломат не мог бы доискаться истинного смыслу.

- Пожалуйте поскорее к графине, - сказала ей поспешно вошедшая в кабинет горничная.

- Что это значит? Не сделалось ли с нею чего? - спросила Надежда в испуге: графиня несколько дней была очень нездорова.

- Ничего-с, - отвечала девушка, - только они-с получили какое-то письмо из Петербурга, прочитали и приказали просить вас как можно скорее.

Надежда полетела. Графиня, завидев ее, хотела встать с кресел, но не могла, упала на спинку и залилась слезами. Письмо выпало из рук ее.

- Что это с вами, maman! - вскричала Надежда. - Верно, худые вести из Петербурга.

- Нет, душа моя! Нет, друг мой! Не худые - отрадные, утешительные... Ты не сирота!.. Вот письмо... прочитай, что пишут мне о твоей участи... прежней и будущей. Наденька! Бог наградил тебя за любовь твою ко мне.

Надежда, не зная, что это значит, что с нею делается, взяла письмо и начала читать. Вышатин описывал в нем всю историю своего друга, брак его, несчастную кончину жены, судьбу дитяти, обстоятельства, заставившие Берилова назвать Надежду своею дочерью и не позволившие ему открыться графине, наконец открытие Кемского, что Надежда есть дочь его, дочь, оплакиваемая с минуты рождения. Прочитав письмо в первый раз, Надежда не поняла его, стала читать вновь - и завеса спала с глаз ее. Она побледнела, задрожала и с громким рыданием пала ниц пред образом.

Чрез несколько часов пришла она в себя: стала припоминать, размышлять, сравнивать, терла себе глаза, думая, что все это происходит во сне, спрашивала графиню, что с нею делается, потом бралась за письмо и повторяла то, что уже знала. Свет в глазах ее изменился; ей казалось, что она сама переродилась. Исчезло томительное чувство сиротства, одиночества, зависимости от людей. Она принадлежит отныне семейству, у ней есть свои, родные, у ней есть отец, и этот отец человек благородный во всех отношениях.

- А маменька? - повторяла она с чувством тоски и умиления. - Маменька! Ты была жертвою любви к моему отцу, ты не хотела пережить меня! Маменька! Теперь я тебя знаю! Я горжусь тобою! Маменька моя была такова, какою я ее себе воображала... нет, какою я не в состоянии была вообразить ее себе. Если б я была на нее похожа! Если б мой отец... - Все эти разнообразные чувствования, помыслы, страсти волновали попеременно и ум ее и сердце: она была в неописанном исступлении.

Графиня понимала ее восторги, но не могла удержаться от легкой укоризны.

- Теперь я не нужна тебе, Наденька! Теперь у тебя есть отец, есть имя, есть состояние.

- Maman! - закричала Надежда с выражением отчаяния. - Не говорите мне этого! Вы, вы дали мне жизнь, вы ее облагородили, усладили! Вам обязана я всем своим счастием, и если теперь мой отец найдет меня не недостойною своего имени, своей любви, кому я этим обязана? Вы будете всегда первою, первою в моем сердце, вы моя мать!

Она бросилась на колени пред графинею, взяла ее руки, осыпала их поцелуями, обливала слезами.

Надежда в тот же день написала к отцу своему: самыми нежными и благородными выражениями описала она ему свое сиротство, которого не могли усладить никакие блага этого мира, изобразила сладостное чувство детской любви, возникшее в душе ее не постепенно, а вдруг, во всем своем объеме, как прекрасный цветок, долго таившийся в своей оболочке, разверзается в мгновение от первого луча живительного солнца. Она горела нетерпением увидеть своего отца, которого давно уважала и любила, по сказаниям Ветлина, считала минуты до того блаженного мгновения, в которое заплатит этому благородному человеку за целые годы страданий в одиночестве, но не смела показать того своей благодетельнице, и от этого борения священных чувств природы с гласом обязанности и благодарности в ней возникла дотоле неизвестная ей жизнь, восторженная, напряженная; она иногда воображала себе, что лишается рассудка от столкновения разнородных ощущений. "Ах, если б Ветлин был здесь! - думала она. - Он помог бы мне растолковать самой себе это бурное волнение всех моих чувствований и мыслей; он вывел бы меня на чистый, небесный воздух из этой удушливой атмосферы недоумения и борьбы душевной!"

Графиня заметила беспокойство, тоску, принужденность Надежды и сама освободила ее из затруднительного положения. Не имея сил ехать в Петербург с своею питомицею, она решилась отправить ее без себя и объявила ей о том. Надежда отвечала слезами: и совестилась показать свою радость, и не умела скрыть ее. Напутствуемая благословением хранительницы своего детства, она поехала в сопровождении графининой домоправительницы.

В продолжение дороги она ничего не видала и не слыхала: не заметила даже, как переехала из Эстляндии на русскую землю, только считала станции и версты. На третий день въехала она в Петербург и остановилась в Ревельской гостинице. С пятилетнего возраста провела она всю жизнь свою в Эстляндии и за границею. Огромность, великолепие, блеск и шум столицы ослепили, оглушили ее, но не изумили, не восхитили; в ее душе была одна мысль: я приближаюсь к моему отцу. Отдохнув и переодевшись в гостинице, она бросилась с проводницею своею в наемную карету и полетела на Выборгскую сторону. Ей казалось, что она никогда не доедет.

- Скоро ли? Близко ли? - спрашивала она у старушки.

- Скоро, скоро, барышня! - отвечала та. - Вот Троицкий мост, Петербургская сторона, Самсониевский мост, а тут и есть!

С.-Петербург

LVI

Кемский также терзался сладостным нетерпением: порывался сам ехать в Ревель, но боялся разъехаться с Надеждою, не смел просить графиню, чтоб она привезла или прислала к нему дочь, и желал, чтоб она догадалась сама. Он написал Надежде ответ, в котором отражалась вся душа его, но этот ответ уже не застал ее. В ожидании ее приезда он устроил для ней комнаты, в которых жил Берилов; над письменною конторкою повесил портрет Наташи, смятый французскою пулею. Графиня предуведомила Кемского, что отправляет к нему дочь его, но детская любовь опередила почту.

Алимари сидел в саду на скамье, подле любезных своих могил, и питался живительными лучами солнца. Кемский в раздумье расхаживал по комнате. Раздался на улице звук едущего экипажа. Сердце его сильно забилось. Звук утих, когда карета взъехала на немощеный двор. Слышится - отворяют дверцы, опускают ступеньки. Он остановился с трепетом. Растворяется дверь комнаты. В ней появляется женщина в шляпке и вуале; она останавливается, поднимает вуаль, вглядывается в него.

- Наташа! - восклицает Кемский и заключает дочь свою в объятия.

Годы страданий, жестокие утраты, тяжкие раны сердца - все было забыто в это блаженное мгновение, все заглажено, вознаграждено одним взглядом! Молитва, усердная, общая молитва счастливого отца, счастливой дочери - не красноречивая, но доступная и приятная вечной благости, заключила торжество отрадного свидания.

Надежда смотрела на отца своего с любовию и благоговением. "Это мой отец, это мой друг, это благодетель, хранитель Ветлина", - повторяла она в уме, не сводя глаз с прекрасного, обновленного радостью мужа. Князь глядел на нее с чувством, которому нет ни имени, ни описания. Он искал в лице, в глазах, в осанке, в поступи ее сходства с Наташею - и находил при каждом взгляде. Только Надежда казалась ему вообще живее, быстрее, пламеннее своей матери. Когда же слезы останавливались в ее глазах, они принимали в точности выражение небесного взгляда Наташи.

Кемский познакомил ее с другом своим, Алимари, открыл ей, что ему одному она обязана сохранением отца своего, потом повел ее в комнату, для нее назначенную, указал ей портрет ее матери, бывший неразлучным его спутником, и портрет Берилова, который, действуя во всем по внушению неизвестного ему тайного чувства, призрел сироту, дочь своего брата.

Радостные порывы вскоре уступили место тихому наслаждению счастием отцовской и детской любви, дням спокойным, богатым воспоминаниями и надеждами. Отец и дочь в один день свыклись, как будто всю жизнь провели вместе. Князь вздумает сказать, сообщить, предложить что-нибудь своей дочери: она об этом уже думала, уже предупредила его. Веселый нрав ее, остроумие и прямота душевная восхищала старика.

- Ты Наташа, - говорил он, - но Наташа девятнадцатого века, беспокойного, торопливого. Мы в старину жили тише, едва успевали за временем, а вы его опережаете. Так, милая Наденька, ты мне сообщила свои сердечные склонности, прежде нежели я тебя увидел.

- Как это? Какие склонности? - спросила она, смутившись.

- Знаю, знаю! Будь спокойна! - отвечал он улыбаясь. - Сердце твое найдет отголосок в моем - ты будешь счастлива!

LVII

Вышатин разделял блаженство своего друга, но не носился с ним в пространствах надзвездных: теперь, более нежели когда-нибудь, был нужен Кемскому твердый защитник и ходатай; сам он, предавшись сладостному чувству своего нового существования, не заботился ни о чем земном, ничего не помнил, ничего не видел. Вышатин взялся привести в порядок дела его.

Сначала отправился он к Алевтине Михайловне. Там успели уже оправиться от первого испуга, причиненного болтливостью Ивана Егоровича. "Показания, признания его были сделаны не при свидетелях, - толковал Тряпицын, следственно, никакого законного действия иметь не могут. Свидетельство крепостной женщины равномерно силы не имеет". Вышатин приехал к Алевтине в то время, когда она была окружена всеми своими домашними: мужем, детьми, Тряпицыным и Горсом. Он был принят учтиво и холодно. На извещение его, что князь нашел дочь свою, отвечали улыбкою недоверчивости и жалости, а на воспоминание об отсылке дитяти в Воспитательный дом гордым взглядом оскорбленной добродетели. "Постойте же, - думал он, - вас должно образумить геройскими средствами: нежность здесь не у места".

- Вы, как дама, - сказал он Алевтине, - вероятно, не знаете ни степени преступлений, ни положенных им по законам наказаний. Но вам, Иван Егорович, конечно, известно, что за подделку акта законы определяют ссылку в Сибирь?

Все побледнели.

- Но земская давность, - произнес вполголоса Тряпицын.

- А за продажу и залог чужого имения, за составление фальшивых свидетельств о смерти человека, помнится, положено законами то же наказание. Не так ли, господин Тряпицын?

- Ей-ей, запамятовал, ваше превосходительство! - сказал Тряпицын трепещущим голосом.

- Вы все в моих руках, - произнес Вышатин твердо и равнодушно. - Князь Алексей Федорович имеет, может быть, побуждения щадить вас, но у меня их нет. Пора кончить ваши злодейские подвиги. Даю вам неделю сроку. Извольте внести все, что вы у него забрали, как это видно из бумаг, полученных князем от Ивана Егоровича, и тогда я даю вам честное слово, если хотите и письменно, что вас оставят в покое. Но малейшее противоречие или замедление повлечет за собою уголовный суд и наказание.

Тряпицын разинул рот:

- Ваше...

- Ни слова! Кончите добром или ступайте в Сибирь! - сказал Вышатин, вышел и хлопнул за собой дверью.

Все были в оцепенении.

- Это что такое? - спросил Горс.

- Сибирь! Ссылка! - закричала Китти. - Ужасно! Вот что вы наделали, маменька!

- Для кого ж я это делала, как не для вас! - произнесла Алевтина с выражением отчаяния.

- Слуга покорный! - сказал Григорий. - Осрамить всю фамилию, испортить всем нам карьеру! А вы что, Яков Лукич?

- Смею уверить вас, Григорий Сергеевич, - отвечал Тряпицын, - что во всех сих действиях соблюдены законная форма и указный порядок. И если б не откровенность Ивана Егоровича...

Платон расхохотался:

- Нашли виноватого! Это бык, на которого теперь все взваливают свои грехи. Но толковать и медлить нечего. Должно все отдать, чтоб кончить эту неприятную историю. Мне ничего не нужно. Я никого не знаю и знать не хочу: кто плутовал и мошенничал, тот пусть и отвечает.

Он вышел из комнаты. Григорий за ним последовал.

Оставшиеся молчали, глядя друг на друга в недоумении.

Горс прервал это безмолвие вопросом Ивану Егоровичу:

- Господин Драк! Скажите мне, это все равно в России: Сибирь или кнют?

- Ужасно! - возопила Алевтина и кинулась в свою комнату.

Еще до истечения недели Тряпицын явился к Вышатину с настоящим расчетом и банковыми билетами. Вышатин принял его своим манером: взял бумаги, деньги, дал расписку и, позвав слугу, сказал:

- Выпроводить этого господина со двора и впредь не впускать.

Но от чего произошло такое благородное равнодушие Платона к семейственному достоянию? Видя запутанность дел своей фамилии и невозможность ограбить дядю, он взялся за крайнее средство - решился жениться на богатой купеческой дочери, на которой давно его сватали. Глупые родители пожертвовали счастием своего детища пустому тщеславию выдать ее за благородного. Авдотья Кузьминична, девица миловидная и не глупая, была воспитана в модном пансионе, то есть, выучена всему, чему можно выучить за деньги. Ее взяли оттуда накануне сговора и объявили, что она выходит замуж. Явился Платон Сергеевич, обошелся гордо и дерзко с тестем, грубо с тещею; но старики воображали, что благородный иначе с ними обращаться не может, и, когда, по отъезде Платона Сергеевича, бедная Дуняша со слезами объявила, что не в состоянии выйти замуж за такого ужасного человека, нравоучительная пощечина, отвешенная рукою нежной матери, заградила ей уста. На другой день был сговор; чрез неделю сыграли свадьбу. Платон взял триста тысяч рублей наличными деньгами и два дома. Тестю и теще объявил он, чтоб они не дерзали являться у него в доме, а жене запретил не только видеться с своими родителями, но и упоминать об них. Не было унижения и оскорбления, которым бы не подвергалась несчастная жертва тщеславия родителей и жадности мужа.

LVIII

Кемский предался всем наслаждениям любви родительской и, как ребенок, радовался поправлению дел своих стараниями Вышатина, имея теперь возможность окружить милую дочь свою всеми удовольствиями света. Явились великолепный экипаж, блистательная прислуга, отборный гардероб, все те разнометальные звенья, из которых составляется электрический столб, приводящий в трепет женское сердце. Надежда плавала в океане развлечений и удовольствий и не так уже часто, как прежде, помышляла о друге сердца, плававшем по морю действительности. Кемский примирился с светом, с его забавами, причудами и предрассудками. При помощи Вышатина свел он знакомство с домами, в которых дочь его могла проводить время приятным образом. Из новых знакомых более всех была ему по сердцу Мария Петровна Василькова, главная участница в процессе с графинею. Надежда воспользовалась этим знакомством, чтоб примирить свою благотворительницу с родственниками ее мужа, и успела в этом лучше всякого мирного судьи, потому что поводом к раздорам и требованиям были не столько жадность к приобретению, сколько гордость и упрямство, не позволявшие уступить имение в чужой род. Надежда подружилась с Мариею Петровною, познакомила ее заочно с противницею ее, которой она не знала и никогда не видала, успела уверить, что графиня желает сохранить только законно причитающуюся ей часть имения, а остальное отдаст беспрекословно родне своего мужа. Мария Петровна, полюбив Надежду, убедилась ее доводами и склонила прочих участников к миру и к уступке более против того, что графине причиталось действительно. Надежда, восхищенная мыслию, что успела отчасти возблагодарить своей благотворительнице, привязалась к Марии Петровне, женщине умной, образованной и добродетельной, бывала у ней ежедневно, ездила с нею в общество, проводила с нею и часы уединения. Кемский радовался этому знакомству и с удовольствием душевным следил дочь свою во всех ее делах, помыслах и чувствованиях: во всем проявлялись чистая душа, светлый ум, доброе сердце.

Но эти удовольствия были непродолжительны: посещая светские собрания, князь не мог не встретиться с своими злодеями-родственниками, которые, как дракон Лаокоона, обвили змеиными головами своими его и все его семейство и смертоносным жалом дощупывались сердца, чтоб излить в него весь яд свой. Мучительное свидание произошло в одном большом собрании, на даче, куда Кемский поехал с дочерью в сопровождении Вышатина и Марии Петровны. Погода сделалась ненастною, холодною; молодые люди затеяли танцы, старики расположились за картами. Кемский беседовал с Вышатиным и еще некоторыми приятелями в отдаленной комнате и, слыша веселые звуки фортепиана, порывался отправиться в танцевальную залу, чтоб взглянуть на веселящуюся Надежду. При первом перерыве разговора он исполнил свое желание: вошел в залу, отыскал Надежду, прыгавшую в кадриле, и провожал ее глазами и сердцем. Кончив тур, она села на стул и, оглянувшись назад, с улыбкою отвечала одной даме, которая с нею заговорила. Кемский всмотрелся в эту даму и обмер: это была Алевтина Михайловна. Она давно искала случая видеть Надежду и невзначай нашла ее в этом доме, умела завлечь ее в разговор, заинтересовать ее, не давая знать, кто она сама. Надежде понравились ее тон, образованность, ум, приветливость: она влеклась к ней, как птичка в пасть удава. Князь, избегая гласной сцены, отыскал Марию Петровну и просил ее, ради бога, увезти Надежду домой; но это было невозможно: надлежало оставаться несколько времени. Кемский, терзаемый самыми мучительными чувствами, стал за стеклянною дверью и наблюдал, что происходит в зале. Алевтина рассказывала Надежде что-то забавное и приятное. Простодушная княжна, слушая ее внимательно, смеялась от души. В противоположном конце залы сидела Китти и с выражением злобы и бешенства на лице смотрела в лорнет на Надежду. Подле нее сидела жена Платона, погруженная в грустную думу, а сам Платон стоял позади стула сестры, посматривая на Надежду, наклонился и говорил что-то сестре на ухо: его замечания производили на устах Китти ядовитую улыбку. Надежда была словно жертва, привязанная очарованием к столбу и служившая целию тупым стрелам свирепых дикарей. При первой возможности Мария Петровна подошла к Надежде и сказала ей, что отец ее хочет ехать домой. Кемский видел, как Алевтина уговаривала их остаться еще несколько времени, как Надежда извинилась; наконец Алевтина, видя ее непреклонность, простилась с нею, обняла ее; они поцеловались. Удар кинжала в сердце не мог бы поразить Кемского так, как это лобызание невинности, добродетели и простодушия с пороком, злобою и коварством. Надежда вышла из залы и подала руку отцу с словами:

- Как мила эта дама, с которою я познакомилась! Жаль, что я не знаю, кто она!

- Узнаешь! - сказал Кемский голосом, который привел ее в трепет.

Она взглянула на отца, увидела, что он бледен, смущен, расстроен, вообразила, что он нездоров, и спешила отправиться домой. В другой комнате должно было дожидаться Марии Петровны, которая заговорилась между тем с хозяйкою. Кемский горел нетерпением бежать из этого дому, как будто за ним гнались неприятели. Надежда молчала, робко посматривая на отца. Вдруг раздался за ними громкий голос Платона Элимова:

- Не дивитесь, что он, увидевши вас, бежит отсюда! Вообразите, он имел дерзость привести в порядочный, благородный дом свою побочную дочь! И после этого вы спрашиваете, почему мы с ним расстались? Вот добродетели волтеровского века!

Терпение Кемского лопнуло; он оборотился, чтоб дать ответ, но, к счастию, увидел пред собою Вышатина с сестрою:

- Владимир Павлович! - сказал он с выражением сильнейшего негодования. Вы знаете меня, знаете, с кем я сюда приезжал и почему бегу из этого дому. Вам предоставляю оправдать меня перед хозяином! - Сказав эти слова, он поспешил с Надеждою и Мариею Петровною из дверей, сел в карету и велел гнать что есть силы.

Дорогою открыл он Надежде, что она сидела подле виновницы ее сиротства и всех бедствий ее родителей. Надежда узнала в эту минуту все подробности страданий своего отца и злобы его родственников, узнала, что на щеках ее горели поцелуи губительницы ее матери!

Ночь была ненастная и бурная, ветер выл, дождь и град били в окна кареты. Князь завез домой Марию Петровну и отправился на Выборгскую сторону, но Воскресенский мост был разведен, и он должен был дожидаться в карете. Надежда, испуганная и встревоженная неожиданным случаем, не говорила ни слова, прижалась в угол кареты и уснула от утомления. Кемский долго не мог прийти в себя. В тумане, окружавшем его, чудились ему страшные видения, они рассеялись при первом свете утренней зари, и ангельский лик Наташи с улыбкою утешения на устах затрепетал пред усталыми его веждями.

- Готово! - закричал мостовой унтер-офицер; карета полетела по мосту, и мечты исчезли.

По удалении Кемского Вышатин, огорченный и раздраженный до крайней степени, пошел за Платоном Элимовым, но этот гнусный человек, по благому обычаю всех дерзких подлецов и трусов, искал спасения в бегстве. Вышатин громогласно объявил хозяину и хозяйке о причине удаления князя и поспешного бегства Платона, рассказал в коротких словах историю своего друга и просил всех и каждого из присутствующих стараться о разглашении истины, для оправдания добродетели и обличения порока. Все слушали его со вниманием, как обыкновенно слушают всякую скандалёзную историю; но действие пламенной речи не соответствовало его намерению и ожиданию: половина присутствующих не поняла его, другая нашла, что рассказ Платона Элимова вероятнее и интереснее, и на другой день неприятная для Кемского сцена разошлась по городу в тысяче разных изданий, с переменами, опущениями и прибавлениями. Вышатин, выведенный из терпения, изменил в сем случае всегдашнему своему благоразумию и осторожности и наделал другу своему более вреда, нежели сколько мог сделать пользы.

Платон не унялся этим уроком: напротив того, хотел оправдаться дерзостью и бесстыдством, старался везде встречаться с Кемским и его дочерью, смотрел на нее с гордостью и презрением, смеялся в глаза дяде. К довершению своих преследований вздумал он поселиться подле них, чтоб измучить, истерзать их своим беспрерывным присутствием. Вышатин, узнав об этом, поклялся, что проучит негодяя, хотя б это стоило ему собственной его жизни.

Кемский увидел себя в самом неприятном, в самом тягостном положении. Дочь его, жившая сиротою в довольстве и спокойствии, сделалась ныне предметом клеветы и жертвою злодеев. Друг его, Вышатин, подвергался самым жестоким неприятностям. А Ветлин! Счастье, что его не было в Петербурге: он не кончил бы добром с Элимовым. Алимари видел недоумения и страдания своего друга и старался ободрить, успокоить его своим участием, но не успел в том. Наконец подал он ему совет уклониться от своих врагов, оставить Петербург на несколько времени, и если нужно ему жить здесь, то воротиться не прежде замужества своей дочери. Эта мысль понравилась и князю, и Вышатину, и Надежде, которая терзалась страданиями отца своего более, нежели он сам. Кемский решился исполнить давнишнее свое желание - отправиться в симбирскую свою вотчину и провести там лето. Ветлина ждали с часу на час. Кемский оставил письмо к нему у Вышатина: извещал его о своем отъезде, просил взять отпуск и ехать к нему; говорил, что, в ожидании его, останется несколько времени в Москве... Всего труднее была для Кемского разлука с любезным ему Алимари.

- Увижу ли вас еще в этой жизни? - говорил он, прижимая старца к своему сердцу.

- Это известно богу, - отвечал Алимари, - с радостью увиделся бы я с вами еще раз, но если этого не случится, утешьтесь мыслию, что в то время, когда вы вздохнете о разлуке со мною, буду я у Антигоны и детей моих. Там мы увидимся наверное!

Москва

LIX

Надежда в этих обстоятельствах охотно оставила Петербург; жаль ей было только, что свидание с графинею Лезгиновою отлагается на долгое время, и еще, что разлука с Ветлиным продолжится сверх обыкновенного, но все эти сожаления заглушались мыслию, что спокойствие отца зависит от ее доброй воли.

Чрез месяц после неприятной сцены с Элимовым были они уже в Москве. Надежда нашла там еще более пищи своему сердцу и воображению, нежели на берегах Невы. Переселение ее в Петербург произошло так внезапно, посреди таких сильных душевных волнений, что она не могла ни подивиться северной столице, ни насладиться ею. В Москве было иное: она приехала туда довольная, спокойная, счастливая. Видеть Москву было давнишнее ее желание. Воспитанная на чужбине, далеко от родной стороны, пламенная патриотка не знала ничего выше, любезнее, святее Руси православной и не понимала, как можно говорить равнодушно о Кремле, об Успенском и Архангельском соборах, о Новодевичьем монастыре, даже о большой московской пушке. Летнее время благоприятствовало ее поэтическим наблюдениям и мечтаниям: никакие собрания, вечеринки, спектакли не развлекали ее наслаждений. С одною знакомою Марии Петровны, всегдашнею жительницею Москвы, ездила она по городу и его окрестностям и осматривала все их достопамятности. Отец радовался ее развлечениям, но сам не мог разделять их: он хлопотал в московских присутственных местах по запутанным делам своим. Надежда, набожная и благочестивая, начинала все свои прогулки и поездки слушанием обедни в котором-либо из монастырей московских или загородных. Служба в монастырях женских, которых она дотоле не видала, преисполняла ее душу неизъяснимою сладостью. Когда она была в первый раз у обедни в Вознесенском монастыре, в Кремле, ей казалось, что она перенесена в другой, лучший мир. Тихое пение монахинь настроило душу ее к благоговению; строгие, но спокойные лица стариц, осеняемые флером, выход их пред священником со свечами в руках, падение их ниц пред алтарем в безмолвной молитве - все это возносило ее чувства к небесам и переселяло воображение в давно минувшие времена. В отшельницах от здешнего мира чудилась ей царевна София Алексеевна, царица Евдокия Федоровна или иная из древних россиянок, испытавших тщету земного величия и в тиши уединения нашедших отраду своим страданиям. Сердце ее трепетало при взгляде на сих жилиц иного мира. Она остерегалась близко знакомиться с монахинями, чтоб не разрушить своего набожного очарования, избегала случаев говорить с ними о предметах жизни обыкновенной и только немногих стариц посещала в их келиях; к двум, к трем питала она душевное уважение и искреннюю дружбу. Но нигде ум, воображение и сердце ее не были так очарованы, как в одном загородном монастыре, верстах в сорока от Москвы. Посреди густого леса возвышается древнее здание, посвященное уединению и молитве; с одной стороны простирается прекрасный вид на несколько верст, внизу, под горою, течет река. Церковь монастырская, сооруженная в средние веки, мрачная и угрюмая, едва освещается скудными лампадами. Кельи инокинь устроены в стене, служившей в старину оградою монастырю, и ныне во многих местах обрушившейся. Игуменья монастыря, почтенная и умная старушка, приняла княжну и ее спутницу ласково и радушно. Пение в церкви было необыкновенно приятное и гармоническое. Надежда не могла удержать слез своих при звуках, которыми отшельницы от мира среди глухой пустыни возвысили хвалы и молитвы к богу-сердцеведцу. Умиление ее не укрылось от монахинь. Одна из них, стоявшая подле клироса, поглядывала на нее с особенным участием, радуясь, как видно, излиянию благоговейных чувств в молодой, светской девице. Надежда, заметив это внимание, вгляделась пристально в лицо ее. Монахиня была женщина не молодая, но прекрасная собою; не безусловное обречение себя вечному одиночеству, а глубокое благоговение изображалось в правильных чертах лица ее, в томных глазах, изменявших скрытой повести долголетних страданий. Благородная осанка, величественный взгляд, нежная рука, все приемы и движения обличали женщину светскую, образованную.

Обедня кончилась. Монахиня, выходя с сестрами, взглянула еще раз на княжну с ласкою и любовью. Игуменья пригласила посетительниц в свою келью, где ожидала их трапеза скудная, приправленная искренним гостеприимством и простительным в самых отшельницах любопытством узнать, что делается в свете. Гостьи удовлетворили этому желанию хозяйки и, в свою очередь, стали расспрашивать ее о житье-бытье монастырском. Игуменья подробно описала им немногие достопамятности своей обители, собственную свою жизнь в свете и в монастыре, свойства и обычаи своих стариц и белиц, жаловалась на некоторых, хвалила других. Надежда полюбопытствовала узнать, кто та прекрасная, почтенная монахиня, которая стояла подле нее в церкви.

- Это, к сожалению моему, - отвечала игуменья, - не из моих, гостья. Она приехала издалека в Москву за семейными делами; привыкнув к тишине, не могла оставаться в шумном городе и переехала к нам. Вот уже две недели, что она живет у меня, и с каждым днем я привязываюсь к ней более и более: набожная, добродетельная, скромная, умница. Зовут ее Еленою, более я о ней ничего не знаю. Несколько раз пыталась я расспросить ее, кто она такова, откуда и зачем приехала, но не могла собраться с духом: она внушает мне такое почтение ко всему существу своему, что я не могу обращаться с нею запросто, как с другою. По всему видно, что она воспитана в знатности и в богатстве, что жестокие потери и страдания заставили ее покинуть свет, но кажется, какая-то надежда на примирение с судьбою еще не совершенно ее оставила.

Словоохотливая старушка, осыпая хвалами сестру Елену, нечувствительно перешла к прежним рассказам о своих монахинях, которые составляли для нее весь мир.

После обеда повела она посетительниц своих в кельи, входила к монахиням; они разговаривали с Надеждою и ее спутницею, но молодая княжна, без ведома своего, стремилась мыслию к сестре Елене.

- Вот ее келья, - сказала вполголоса игуменья, проходя мимо двери, - но я не смею ее беспокоить.

В эту минуту дверь растворилась. Сестра Елена, послышав голос игуменьи, вышла к ним и пригласила их к себе. Надежда с каким-то неизъяснимым трепетом вошла в укромное жилище благочестия и добродетели. Елена приветствовала гостью свою голосом, который проник до глубины ее сердца - так он был нежен, приятен, выразителен.

- Я не думала принимать в этой уединенной обители таких милых гостей, сказала она.

- Ах! Если б вы знали, - с живостью отвечала Надежда, - как меня восхищает это уединение! Я выросла на чужбине, посреди людей добрых и почтенных, но не русских. Русское Отечество, русская вера, Москва, Волга - с детских лет были предметом всех моих мыслей, могу сказать, моего обожания. И теперь я увидела все это на самом деле. Теперь узнала в отечестве моем людей, с которыми желала бы породниться, если б родилась англичанкою или италиянкою. А они мне свои, родные!

Она бросилась в объятия Елены и с детскою нежностью поцеловала ей руку.

- Там, где я воспитана, - прибавила она, - это назвали бы предрассудком, суеверием; но я чувствую, знаю, уверена, что так быть должно.

- Так быть должно! - сказала Елена своим очаровательным голосом. - Чтите эти предрассудки, храните это суеверие! Берегитесь привязываться к тому, что в свете называется существенным. Всего для нас святее религия, отечество, любовь к отцу и матери.

- К матери! - воскликнула Надежда. - У меня нет матери! Я ее не видала, но нет - я ее знаю! Я ношу образ ее в моем сердце; в толпе людей ищу той, которую желала бы иметь матерью, с которою она, невиданная, незабвенная, имела сходство душевное.

- И конечно не находите? - сказала Елена.

- Не находила до нынешнего дня! - воскликнула Надежда, приникла к монахине и покрыла руки ее жаркими поцелуями.

Сестра Елена прижала ее с нежностью к груди своей.

- Милое, милое дитя! - повторяла она, лобзая ее щеки, горевшие пламенем искреннего чувства и орошенные слезами душевного восторга. - Да утешит тебя бог в твоем сиротстве!

И игуменья, и спутница княжны были тронуты этою умилительною сценою. Они пробыли у Елены несколько времени в кроткой усладительной беседе. Наконец спутница напомнила Надежде, что пора ехать в город, что отец ее может потревожиться продолжительным ее отсутствием.

- Ах, точно! - сказала Надежда, испугавшись. - Он не знает, где я. Сохрани меня бог быть причиною его беспокойства!

Елена смотрела на нее с выражением искренней любви.

- Счастлив отец такой дочери! - произнесла она протяжно.

Надежда простилась с нею, обещаясь посещать ее как можно чаще, и поспешила в город. Во всю дорогу она то говорила о сестре Елене, то задумывалась и мечтала о ней: "И эта почтенная, прекрасная женщина обречена на вечное затворничество! И свет не знает, каким сокровищем обладал в ней!" Спутница заметила, что Елена не пострижена, что она еще не вовсе отреклась от мира.

Приехав домой, Надежда с радостью узнала, что отец ее еще не возвращался домой, следственно, не мог обеспокоиться ее продолжительным отсутствием. Он к вечеру приехал и был встречен приветом милой дочери. Кемский сел у окна, посадил дочь свою себе на колени и с сердечным наслаждением слушал ее рассказы о сестре Елене.

- Ах! Какое прекрасное существо! - сказала Надежда с восторгом. - Такою я воображаю свою маменьку!

Князь поцеловал дочь свою, обратил взоры в окно и вдруг задумался. Что-то грустное, страшное мелькало у него в глазах. Надежда испугалась, смотрела на него пристально, не смея спросить о причине внезапной его задумчивости. Он встал; не говоря ни слова, вышел из комнаты в сени, с крыльца на улицу... Надежда последовала за ним с трепетом и остановилась в воротах.

Что сделалось с князем? В ту минуту, как Надежда с беспечностью юных лет тронула самую нежную струну его сердца и звук ее глубоко отозвался в душе его, он выглянул в окно на улицу. Что-то знакомое, давно виданное проснулось в душе его. Он стал всматриваться и увидел, что находится в прежнем жилище своих родителей, что сидит у окна, которое с младенческим любопытством отворил в страшное время чумы, что насупротив этого окна дом с балконом, с которого бросилась на мертвое тело черная женщина. Он встал в раздумье и, сам не зная зачем, вышел на улицу, подошел к дому с балконом и смотрел вверх; только балкон, в младенчестве казавшийся ему высоким, теперь представился гораздо ниже. Балюстрада была снята...

Вдруг растворились двери на балконе. В них появилась женщина в черном платье, взглянула на Кемского и бросилась к нему с громким криком.

Он подхватил ее, взглянул ей в лицо.

В его объятиях лежала Наташа!

С.-Петербург, октябрь 1799

LX

Несколько недель не получали в Петербурге никаких известий из армии нашей: оставив Италию, она двинулась в ущелья Альпийских гор и там боролась с враждебными людьми и стихиями. В это время обнародован был список офицеров, раненных и убитых в разных сражениях знаменитой кампании. В числе последних был князь Кемский. Иван Егорович фон Драк, прочитав список в газетах, приказал навязать флер на шляпу, на эфес шпаги и на левый рукав своего мундира и в траурной форме явился к Алевтине Михайловне за приказаниями.

- Это что? - вскричала она в радостном изумлении.

- К общему сожалению, - начал Иван Егорович, - в цвете лет, храбрый защитник отечества (на этом слове риторика его споткнулась)... то есть отечества-с, - мямлил он в замешательстве.

- Договаривай! - кричала Алевтина. - Братец, что ли?

- Точно так-с! Жребий войны-с...

- Убит?

- Именно-с! - произнес он протяжно.

- Счастливец! - тихо прошептала Алевтина, опустив взоры и выдавливая из глаз слезы. - Желание его свершилось: он пал на поле брани! Мир его праху!

- Еду к княгине-с, - продолжал фон Драк, - к ее сиятельству-с, известить ее-с, что отечество-с...

- Что ты! Что ты! - закричала Алевтина. - Да ты убьешь ее бедную! Такое ли время, чтоб пугать ее? Несчастная! Предоставь это мне! Ее должно поберечь, приготовить. А то и бог знает что злые люди скажут.

Иван Егорович должен был снять траур и предоставить своей почтенной супруге исполнение печального родственного долга. Алевтина приняла все средства, чтоб жестокий удар нанесен был со всею силою и тяжестью. Княгиню, несколько недель не получавшую писем, известила она о приятной новости: один знакомый ей человек получил из армии письмо от своего сына, и в этом письме сказано, что князь Алексей Федорович, слава богу, жив и здоров, что он представлен к мальтийскому кресту и не пишет, вероятно, по той причине, что его послали в командировку. Это письмо было отправлено вечером, а на другой день утром Алевтина послала записку, в которой просила у княгини позволения приехать к ней за важным делом. Наташа, восхищенная радостною вестью с вечера, провела ночь в тихом сне, расцвеченном усладительными мечтами, и встала поутру счастливая, оживленная любовью и надеждою. Прочитав записку Алевтины, она вообразила, что ее ожидает еще какое-нибудь приятное известие, что, может быть, хотят ее уведомить о скором приезде мужа; поспешно оделась и отправилась к ней сама. Пошли доложить о ее приезде; она вошла в гостиную и, увидев на столе разложенные в порядке газеты, бросилась к ним, схватила первый лист, начала читать, вдруг закричала и лишилась чувств.

Расчет Алевтины был верен: быстрый переход от радости к печали, от надежды к отчаянию сильно поразил Наташу, но злодейка не рассчитала, что в жизни женщины есть минуты, в которые природа бережет ее непостижимым образом назло всем ударам судьбы: Наташе наступило время сделаться матерью, и убийственная весть только несколькими часами ускорила ее разрешение. Она была в беспамятстве: ее снесли в спальню Алевтины. Крик дитяти разбудил ее.

- Что это? - спросила она. - Где я? Что со мною?

- Вы дома, у себя, - сказала ей незнакомая женщина, - а вот дитя, вот дочь ваша!

- Моя дочь! Его дочь! - воскликнула она. - Подайте мне ее. - Она взглянула на дитя темным взором, в котором изображались и страх, и любовь, и вера, и отчаяние.

- Здесь и священник, чтоб дать молитву новорожденной, - сказала женщина, как прикажете назвать ее?

- Надеждою! - произнесла Наташа слабеющим голосом.

С нею сделалась жесточайшая горячка. В течение девяти дней она была без памяти, бредила безостановочно, звала отца, мужа, дитя... На десятый день она очнулась.

- Где дочь моя? - были первые слова ее.

- Успокойтесь, - отвечал ей печальным голосом врач, сидевший у постели, она спит.

- Нет, не спит! Не обманывайте меня! А если спит, подайте спящую.

- Не тревожьтесь, - примолвила Алевтина Михайловна, - да будет воля божия!

- Так ее нет в живых? - вскричала Наташа, поднявшись с постели.

- Точно так, - отвечал врач, - ради бога, успокойтесь.

Наташа, почувствовав весь ужас своего одиночества, предалась жесточайшему отчаянию, но это отчаяние вскоре превратилось в тихое уныние: она не жаловалась, не тосковала, не плакала, не говорила ни слова. Силы ее возвращались. На пятые сутки, когда уже перестали бдительно присматривать за нею, она встала ночью с постели, оделась кое-как, набросила на себя салоп, повесила себе на шею портрет князя, взяла бумажник с деньгами и тихонько прокралась из дому. С необычайною твердостью дошла она до заставы города: увидела часовых, вообразила, что ее остановят, отведут домой как сумасшедшую, и воротилась, но не домой, а прошла по всей Литейной улице к берегу Невы. Ночь была темная и бурная; река волновалась; ветер выл.

- Не свезти ли куда, барыня? - спросил гребец маленького ялика.

- На Шлиссельбургскую дорогу, к Фарфоровым заводам! - сказала Наташа, оглядываясь. - Вот тебе рубль.

- Извольте садиться! - отвечал гребец.

В эту минуту ей почудилось, что за нею гонятся; она поспешно бросилась в ялик и уронила платок на пристани.

Какое было ее намерение? Что побудило ее к бегству и куда хотела она бежать? В первые часы после открытия всех своих утрат она решилась было лишить себя жизни, умереть с голоду, броситься в воду - только бы не жить одинокою в этом свете. С этою мыслию встала она в одну ночь и молитвою начала готовиться к смерти, но молитва не шла ей на ум, не согревала сердца пред совершением тяжкого греха. И слезы ее остановились, и отрадная надежда, что она свидится на том свете с любезными ее сердцу, ее оставила. В ней возникла мысль:

"Они в райской обители, мой великодушный, благородный, добродетельный друг, моя невинная дочь - а я, самоубийца - отлучена буду навеки от их светлого лика!" Она обратила вопрошающий взгляд на иконы, освещаемые слабым светом лампады, и увидела маленький эмалевый образ, подаренный ей теткою ее, монахинею; вспомнила последние слова отца своего, упоминавшего в час смерти о сестре, и решилась удалиться к ней, решилась бежать тайком, чтоб никто не мог догадаться, куда она скрылась, чтоб ее сочли погибшею. Не теряя ни минуты, она исполнила свое намерение. И тело и душа ее были в необыкновенном, сверхъестественном напряжении: она едва себя помнила, но твердо стремилась к своей цели. Разными неведомыми ей путями, посреди тысячи опасностей и лишений, она достигла конца своего странствия. Монастырь, в который удалилась тетка ее, лежал далеко от больших дорог и жилых мест, посреди густых лесов и непроходимых дебрей, на границе Курской губернии. Чрез три недели по выходе ее из дому Алевтины сверкнула перед нею из-за густого бора золотая маковка монастырской церкви. Она удвоила шаги и вскоре очутилась в келье старицы Екатерины, бросилась к ногам ее и воскликнула:

- Тетушка, примите меня под свой покров! Спасите меня от отчаяния и самоубийства!

Екатерина с любовью и состраданием встретила, призрела, утешила страдалицу. Кроткая беседа, истинное соучастие, тихая общая молитва мало-помалу возвратили Наталию к жизни и рассудку. Она сообщила тетке повесть своего счастия и своих утрат и молила ее о позволении обречь себя монашеству. Екатерина выслушала ее с терпением, но на просьбу ее отвечала:

- Еще не время, дочь моя! Богу не угодны обеты отчаяния и бурных страстей, возмущенных светскою жизнию.

Наталия повиновалась, жила у Екатерины, исполняя все обязанности иночества, и ждала только ее позволения, чтоб постричься. Волнение отчаяния утихло в ее сердце; осталось кроткое, усладительное воспоминание о предшедших друзьях и благоговейное чувство благодарения богу: он даровал ей в жизни несколько счастливых дней, недель, месяцев, озаривших своим отрадным светом остальные темные часы ее существования. Прошли три года. Она повторила просьбу свою и получила прежний ответ:

- Рано, дочь моя!

Еще протекло несколько лет. Наталия возобновила вопрос: ответ был тот же.

- Когда ж наступит эта пора? - спросила она.

Екатерина поглядела на нее с горестною улыбкою и отвечала:

- Не знаю. Но доколе сердце твое привязано не только к благам, но и к воспоминаниям о благах здешнего мира, тебе нельзя, по совести, произнести вечного обета. Бог требует сердца чистого, горящего одною любовию к нему, а твое сердце трепещет при мысли о твоем друге, пьет отраду в воспоминании о прошедших днях любви - может ли оно исключительно принадлежать богу? Не осуждаю твоих чувств и помышлений: помни, люби друзей своих, живи их памятью, наслаждайся мыслию о свидании с ними на том свете - но притом не постригайся.

- Так неужели вы, тетушка, забыли свет, забыли друзей своих, забыли блага, которыми провидение наградило вас в жизни, забыли с той минуты, как обрекли себя на служение богу? Нет! ваше сердце бьется еще для ближних, для прежних друзей!

- Так, друг мой! - отвечала Екатерина с глубоким вздохом. - Сердце мое еще привязано к свету, и по этой самой причине, по собственному опыту я не советую тебе спешить обречением себя на вечное затворничество. Годы иссушили мое тело, волосы мои побелели, глаза померкли, сердце бьется тихо, тихо; но есть воспоминания, которые приводят его в волнение, возмущают душу мою, переселяют в мир былой и невозвратный и прерывают нить моих иноческих помышлений и занятий. Тебе скажу я, друг мой: я любила; я лишилась того, кто был мне дороже жизни; заключилась в стенах монастырских, но не ушла от своего одиночества, от своих мучений, и в то время, когда окружающие меня славят мою набожность, мое смирение, ставят меня в пример моим сестрам, я в душе своей чувствую, что не достойна их хвалы. И в сию минуту, когда я говорю с тобою, лик милый и незабвенный, давно истлевший под гробовым покровом, живет в сердце, носится в глазах моих. Знай, Наташа: я любила пламенно, страстно, любила человека, который был достоин моего сердца. Мы были обручены. Совершение брака отложено было на три месяца, до окончания траура по одной моей дальней родственнице. Вдруг открылась в Москве чума. Мой жених, пламенный и усердный к общему благу, сострадательный к бедствующему человечеству, бросился помогать зараженным и сделался жертвою своего великодушия. Ужасная болезнь открылась в нем, когда он сидел у меня, отдыхая от тягостных трудов своих, - и в несколько часов прекрасный юноша превратился в безобразный труп. При самом начале его болезни все домашние меня оставили, дом наш оцепили, и, лишь только он испустил дыхание, вломились в двери страшные люди, мне дотоле незнакомые, исторгли бездушное тело из моих пламенных объятий и бросили на улицу. Я кинулась за ним с балкона на груду мертвых. Бесчувственную, свезли меня в чумной лазарет. Я не заразилась. По миновании опасности меня выпустили. Я скрылась в монастыре и чрез год постриглась. Но страшный обет пред алтарем божиим не исторг из моего сердца любви к жениху моему. Тридцать восемь лет плачу я по нем в келье моей, откуда должны возноситься к богу молитвы чистые и бесстрастные! Наташа! Не бери на душу свою этого греха! Только тогда, когда угаснет в твоем сердце и воображении последняя искра любви земной, посвяти себя служению неба. А это время еще далеко!

Наталия повиновалась страдалице. Не давая вечного обета, она облеклась в одежду монашескую, чтоб забыть имя свое, которое так сладостно для ее сердца умел произносить друг ее, приняла имя Елены (так называлась тетка ее в свете) и проводила дни свои в трудах, посте и молитве. Душа ее укрепилась, тело не ветшало, сердце билось тихо, но билось еще для Кемского, она не постригалась.

Протекли семнадцать лет жизни в этой обители. Елена не знала и не хотела знать ничего, что происходит в свете. В двенадцатом году едва явственный отголосок бури, опустошавшей Россию, коснулся слуха отшельниц в пустынной обители - и уже молебствие благодарственное раздавалось в стенах церкви монастырской. Екатерина скончалась. Пред смертию своею повторила она Елене свои увещания и просила ее поехать в Москву, отыскать дом, в котором умер жених ее, и там, в день смерти его, отслужить по нем панихиду.

Елена, закрыв ей глаза, исполнила ее желание: отправилась в Москву, долго искала этого дома в разрушенной и обновленной столице. Наконец нашла его, нашла там дальних родственников, наследовавших этот дом по пострижении ее тетки. В ожидании наступления заветного дня Елена, отвыкшая от городского шума, удалилась в загородный монастырь, где дочь нашла ее.

Приветливость, любезность, милая откровенность Надежды восхитили Елену; она влеклась к ней непостижимым сочувствием, с непонятною любовью прижимала ее к сердцу, с восторгом слушала из уст ее наименование матери. По отъезде Надежды она спросила у игуменьи, кто была эта милая и прекрасная девица. Игуменья, знавшая Надежду из бесед с ее спутницею, отвечала, что эта девица долгое время не знала своих родителей, что, лишась матери при самом рождении, была брошена жестокосердыми и жадными родственниками, что отец, давно ее оплакавший, случайно нашел ее.

Загрузка...