— Кущи — шатры, палатки. На Востоке жилища были очень простыми. Все, что давало тень — ценилось на вес золота. Жара. Палатки шли на ура. Кроме того, он был гражданином Рима, а это дорогого стоило. Жил себе и жил, изучал Тору, владел языками, не бедствовал. Мало того — преследовал христиан. А это было условием безбедного существования. Первый христианин, побиваемый камнями, Стефан, был убит не без участия Павла, тогда ещё Савла.

— Я слышала, как их мучили, травили дикими зверями в цирках.

— Да, и так было. Одной из страшных казней было побивание камнями. Предание гласит, что Савл лично не бросал камни в Стефана, а лишь держал одежду убийц, но молчаливое его присутствие в тени с ворохом охраняемой одежды явно обличает его.

— Преследовал христиан, а потом стал апостолом?

— Это путь, и, к сожалению, вполне обычный. Другое дело, что все остальные преследователи апостолами не становятся.

— А как он стал апостолом?

— Шел в Дамаск как-то. Представь — горная дорога, жара неимоверная. И вдруг — Голос: Савл, Савл! Что ты гонишь меня?

— Тепловой удар, скорее.

— Все-то мы можем объяснить. Упал, ослеп.

— Возможно, инсульт, пострадал зрительный нерв.

— О! Можно и так интерпретировать. Только вот принесли его в Дамаск, и исцелил его христианин Анания. И прозрел Павел во всех смыслах, крестился и стал величайшим проповедником. Где ты видела такие последствия инсульта или теплового удара?

— Как хочется прозреть, Марк. Только как? Мне порой так одиноко и больно. От пустоты. Вроде, люди вокруг. Что-то происходит постоянно. Если не думать ни о чем, вполне можно вот так… Только, как научиться не требовать своего, милосердствовать, долготерпеть? В человеческих ли это силах? Понятно, Христос. Он Богочеловек. Он мог. А мы? Кто мы?

— Ну, а как же Павел? А Сергий Радонежский? А Серафим Саровский?

— Они избраны. Заранее. Я читала о Сергии. Он ведь еще во чреве матери пел на Литургии. Есть предназначенье свыше. А мы? Мы так и будем влачить свою ношу.

— Можно жалко влачить свою ношу, уткнувшись носом в свое, дорогое. А можно посмотреть в небо, оторваться от земли, от ноши и идти за Ним.

— Как?

— Просто. Любить этот мир, не подгребать под себя, помогать ближнему и не ближнему. Есть две рубашки — снять одну и отдать тому, у кого нет ни одной…

Они проговорили всю ночь. Лера сидела, прижавшись к его плечу, а он тихонько гладил её вздрагивающую ладонь, замирая от счастья и от невозможности принести боль этой девушке, ставшей для него самой дорогой на свете.


За Лерой пришли на рассвете. Теперь их было двое, один — знакомый, в буденовке. Другой круглолицый, курносый в серой косоворотке и кепке на круглой, как арбуз, голове. Тот, который в буденовке, постучал в окошко.

— Иди. Ничего не бойся. — Приблизились друг к другу, стукнулись лбами —Иди, иди.

Лера невесомо приподнялась, поправила бабушкино покрывало, повязала косынку на голову. На ноги — бабушкины тапки. Оглянулась, посмотрела на Марка, улыбнулась, прошептала: три, два, один.

— Три, два, один, — ответил он. Скрипнула дверь. Никто не ожидал, что она выйдет вот так просто, без сопротивления.

— Петруха! Девка как девка! Глянь! А ты про неё страсти рассказывал. — Это сказал рыжий парень в косоворотке. Веснушки, словно пшено рассыпались по его лицу. Губы — яркие, пухлые, как у девушки, не давали пшену-веснушкам соскочить вниз с курносого носа. Он цыкнул слюной сквозь зубы, явно добавляя себе важности.

— Митяй! Не развешивай слюни! Девка малахольная. Обыскать бы нужно. У нее оружие. — Петруха протянул руки к Лере.

— Не прикасайтесь. — Подняла руки. — Нет у меня ничего.

— Ага! А где пистолет?

— Там патронов нет. Я просто пугала.

Митяй заржал. Попытался лапнуть её крепкой пятерней.

— Не трогай. Петруха правильно сказал — малахольная я. Тронешь — не рад будешь всю жизнь. Больная я.

Митяй испуганно отпрянул, вытер руку о залоснившиеся, видавшие виды портки:

— У, сучка белогвардейская!

— Якая она белогвардейская? — Петруха оценивающе разглядывал Леру.

— А ты на руки ейные глянь. Разве это руки простой девки, к труду привычные? Вон ногти, какие, глянь, Петруха. Розовые, цветки какие-то намалеваны, картинки, как в книжке.

— Хватит рассматривать. — махнул рукой. — Что ты, девок не видал? Девка городская уже год. А город — сам знаешь, не то еще намалюет на ихнем брате. Вести её надо. Приказ.

— Да ведите уже. Достали болтовней своей. — Лера застегнула пуговку на платье. От взгляда Петрухи стало противно.

— Что-то ты сегодня покорная такая. Не узнать. Если что задумала — знай. Стреляю без предупреждения.

— Не пугай! — с вызовом уперлась руками в боки. — Пуганая. Я решила сама, что хочу к деду. Власти хочу помочь. Цацки эти, церковные, потир, кажется?

— Чудная ты и вправду. Но если власти помочь — молодец. Это правильно. Пошли.

Они зашагали по песку. Лера с Петрухой, за ними Митяй с винтовкой за плечами.

— Нам далеко? — спросила, вглядываясь вдаль.

— Слышь, Петруха. Глаза завяжи ей, забыл?

Петруха сдернул с Лериной головы косынку, крепко завязал её глаза.

— Молчать. Никаких разговорчиков. Шагай, знай себе.

Под ногами шуршал песок. Тапки были великоваты, сваливались с ног. Почувствовала прикосновение дула винтовки к спине.

— Иди! Переставляй ноги, а то я щас тебя ускорю! — заржали оба. Кто-то цапнул за подол платья. Развернулась, схватила в ладонь песка, швырнула по направлению громкого гогота.

— Эй! Малахольная! — взвизгнул, как молодой подсвинок Митяй. — Прямо в глаз попала! Пристрелю! — щелкнул затвор.

— Но-но! Успеешь еще! — Петруха выхватил у Митяя винтовку, а тот, поскуливая, пытался протирать слезящиеся глаза.

— Пассы в ладонь да промой!

Лера не слушала бабские причитания Митяя. Она шла вперёд, удивляясь своей решительности. Никогда за собой не замечала она такой внутренней силы и решимости. Песок сменился мелким гравием, а затем она почувствовала под ногами дорогу и запах дыма. Лера остановилась, сорвала косынку:

— Не могу дышать. Это что, горелым пахнет?

— Да сараюшку при церкви спалили! — Петруха поморщился.

— Сараюшку? Зачем? — Лера потёрла заслезившиеся от дыма глаза.

— Зачем, зачем. Для устрашения. Опиум для народа — зачем. Что с его? И церковь спалим, если што.

— Жалко. Конюшню, опять — таки, можно сделать. — Митяй снова цыкнул слюной.

— Конюшню, оно, конечно, можно и конюшню. А лучше, чтобы совсем ничего не напоминала. Свобода. Теперича кожный — сам себе господин, а не раб Божий. Хватит рабства. Господа мы теперича с тобой, Митяй! Что хотим, то и воротим. Девка — видишь? Не будет слухаццся — в оборот. Пусть послужит трудовому народу. Белая кость. Пошла! Что замерла?

Митяй на всякий случай сделал шаг назад.

— Слушайте вы, свободные граждане! От чего это вы хотите быть свободными?

— От рабства! — Митяй расхрабрился, сделал шаг вперёд.

— От совести своей! Знаю я, как эти революции делаются. Народ живет себе и не подозревает, что кому-то неймётся сделать революцию.

— Кому-то? — Петруха, словно лектор на трибуне, приосанился. — Большевикам! Они о трудовом народе радеют! Слышь! Платок на место! — завязал косынку на глаза, больно дернув за волосы.

— Да поймите вы, кто стоит за большевиками! — топнула ногой — тапок свалился. — Те, кому Россия покоя не дает своей силой. Разрушить надо Россию. Революция — хороший способ. Собрать толпу, вывести на площадь, дать денег, чтоб орали свои лозунги погромче. Те, кто работает, растит детей — не делают революцию. Им некогда. — Наклонилась, пытаясь нащупать тапок.

— Э! Пташка попалась нам контрреволюционная. Иди себе! Отставить разговорчики! Тапок надень, дура! — подцепил его дулом ружья, подбросил к Лериным ногам, поправил узел на косынке.

Лера похлопала ладонями по земле, нащупала обувку свою, надела.

— Ваши деды за эту землю — погладила ладошкой утоптанную колею — кровь проливали, а вы её загубите. Будет бурьян по пояс стоять. Будут ваши внуки по городам ширяться да пивом накачиваться.

— Ты чего, малахольная! Да мы за землю эту батьку расстреляем, если надо.

— Надо! Кому надо?

— Революции! Великой.

— Дура она, ваша революция. И вы дураки.

— Ну-ну! Разговорилась. Щас бы тебя к стенке за контрреволюционные разговорчики. И кляп в рот.

— Знаю ваши методы. Зальете кровью страну, выбьете всех, кто думает иначе.

— А как же? Неча думать иначе — заржали.

— Вот-вот. И к чему придете?

— Но-но! Подбирай выражения. К светлой цели придем. Тебе этого не понять, малахольной. О тебе же печёмся. Женщины станут полноценными членами коллектива. Нам на палитыфармации говорили.

— На чем?

— У, темнота! На палиты — фармации. Это беседа такая с умным человеком, который в политике разбираецца. Вы дитями связаны по рукам и ногам. Так вот — не будет этого. И вам свободу дадут. Детей, если надумаете родить — будут забирать в коммунистические детские ячейки, будут готовить граждан коммунизма.

— Детей забирать? Ужас, какой!

— У — дура тёмная! — ткнул дулом между лопаток — для вас всё делаецца. Для вашего, так сказать, блага. А вы — живите в свободе. Даже семьи не обязательно. Всё по любви, а не по обязаловке. Шагай, знай себе!

— Любви? А какая любовь у большевиков?

— Надоела мне Дуня, скажем — долой Дуню. Варька красившее девка — давай Варьку! Красота.

— Не долготерпит, не милосердствует?

— Э! Расстрелять её надо! Слышишь, что она балаболит? — Митяй раздражённо цыкнул слюной на дорогу.

— Да завсегда успеем. И попы ваши не будут о грехе макушку пилить. Хочешь такой жизни? Потир золотой найдешь — будет тебе такая жизнь. Попросишь хорошо — устрою.

— Не хочу. Я такой жизнью жила.

— Как это? — Петруха ошарашено остановился, почесал ухо, приподняв будёновку.

— Так, как ты говоришь. Так и жила.

— Проститутка что ли? Прости Господи.

— Нет. Нормальная.

— Дети есть?

— Детей пока нет. В ячейку детскую очереди такие, что не попадёшь туда.

— Ты точно малахольная. Пошла! Неча мне зубы заговаривать. О том, что я сказал — мечтай себе тихо и всё.

Петруха покосился на Митяя. Тот смотрел на Леру с опаской, набычившись, на всякий случай старался идти чуть в стороне. Круглые щёки его налились краской, стал заметен светлый пушок будущей бороды.

— Да глаза мне развяжите! Как идти то, если не вижу ничего.

— Ладно. Развязывай. Пришли ужо почти.

Лера сняла косынку, осмотрелась вокруг.

Они шли по улице. Дома со ставеньками прятались за заборами. У забора бродили куры. Огненно-рыжий петух вышагивал чуть впереди, грозно озираясь вокруг. Увидев конвойных, сверкнул бусинкой — глазом и принял вид ещё более воинственный.

Митяй сделал в его сторону шаг, передразнивая петушиный крик. И в ту же секунду петух бросился к нему, грозно распушив перья. Митяй испугался, вскинул ружьё — раздался выстрел. Куры в ужасе рассыпались вдоль забора, пытаясь протиснуться между досками во двор, застревали и орали еще громче. То, что осталось от петуха, лежало у ног Леры. Щиколотки и подол бабушкиного платья были забрызганы кровью. Петушиная голова подергивалась, билась о серую мягкую пыль дороги, чёрную бусинку глаза затянула белая поволока. Петух затих.

— Идиот! Бес-предельщик, безумец, бездельник, бестолочь! Чем тебе петух помешал? Тоже против советской власти? — Лера осторожно сделала шаг в сторону, оттирая кровь с забрызганной ноги.

— Против! Неча скакать на власть! — Митяй, в первую минуту растерявшийся от своего неожиданного выстрела, пришёл в себя и привычно заржал. — Пусть все знают, что будет с контрой.

— Супостат! Изверг, Ирод царя небесного! — Из калитки на улицу выскочила бабушка — маленькая, сухонькая, в коричневом платочке. Замахала кулачками, вцепилась в рубаху Петрухи, да так, что пуговица оторвалась и упала в пыль дороги.

— Оглашенная, пристрелю, как петуха! — Петруха с силой отбросил старушку от себя. Она, оступившись, упала, как сухая тростинка. Седые прядки волос выбились из-под платка. Лера бережно присела на колени рядом:

— Бабушка, больно? Где болит? Давайте, я вам помогу подняться.

— Сонюшка? Детка! А ты откуль тут? Нельга цябе тут. Бацюшку нашаго, отца Александра, забрали, ироды. Отца Иоанна забили. Храм чуть не спалили. — Бабушка заплакала, слезинка покатилась по иссушенной солнцем и годами кожей.

Лера гладила сухонькую спину. Бабушка была такой родной и близкой, словно знала она её много-много лет.

— Ничего. Всё образуется.

— И дзе яны найшли цябе, дачушка[4]? Ты ж у городзе? Дед о цябе жалиуся[5]. Была у яго перад арэстам. Пытала пра цябе. А ён:

— Не ведаю, Фотинья. Молюсь вось тольки. Что мы можем ещё, кроме как молиться о ближнем, если он далёко.

— Кончайте разговорчики. — Петруха постучал прикладом по плечу Леры. Вставай, девка. Вот и помолился дед твой. Увидит внучку драгоценную.

— Ой, кто жыве циха, таму жыць лиха! И цябе у каталажку? Цябе-то за што?

— Вот скажет, где золото церковное — так сразу и отпустим. Бабка, ты бы не охала, а сказала бы ей, каб яна и деда и сябе ратавала[6].

— Э, мiлок, хутка[7] ж ты забыуся, чым ратуюцца православные. Пецька, я ж у цябе, маленькага, лячыла залатуху. Неслух ты быу, неслухам и застауся. Дзеда не слухаеш. А цяпер у бабку будзешь сталяць, як у зайца? И ты, Мицяй, туды ж?

Митяй виновато переступил с ноги на ногу, видно, не мог опомниться от выстрела своего.

— То — пережиток прошлого. Пе-ре-жи-ток! Новое время. Отряхнём с ног все старое, бабка, и тебя, в том числе.

— Траси, миленьки, датрасешся. Жалею я цябе. — бабушка вытерла набежавшие слёзы.

— Себя пожалей Тебе в новой жизни нашей не пожить. Не увидишь светлого будущего. — Это Митяй подал голос.

— Эх, Мицяй. Тут ты правду гаворыш. Без будучага мы цяпер. Монаха, Божьего чалавека, забили? Ён за усе жыццё мухи не забиу? Бацюшку нашаго, чаму забрали? Божiй челавек. А вы яго, супостаты, у засценак.

— Божий, говоришь? Зачем Божиему человеку золото? Бог говорит, что здеся не надо ценности собирать. А он? Присвоил. Люди галадуюць.

— Не таму галадуюць, што бацюшка наш пацiр вам не сдаe, а таму, што вы працаваць[8] не хацице. Ваюеце. А хлеб руки любиць. А у цябе, Петька, стрэльба[9] да лыжка в руках. Другого не трымаешь[10].

Петруха ткнул старуху прикладом в плечо. Она тихонько ойкнула и упала.

— Что же ты делаешь, изверг? — Лера схватила его за рукав, крепко, откуда только сила взялась. Петруха вывернулся и больно толкнул. Лера упала в пыль дороги рядом с бабушкой, больно ударившись коленкой.

— Молчать, контры! Как петуха, порешу обеих. Встали быстро! Обе!

Тихонько поднялись, стали рядышком.

— Вперёд! Шагом марш!

— Старуху-то зачем, Петруха! — отозвался Митяй. — Нехай домой идёт, толку от нее. Окочурится ещё, что с ней делать потом?

— Контра она. Не видишь? — Петруха совсем озверел. Мысли его разбрелись, и он никак не мог собрать их воедино. Где контра, где — не контра. Задача не из лёгких. Бабку Фотинью знал с детства, она ему и пряник, сироте, совала при случае, и деду помогала иногда управляться по хозяйству. А тут — разговорчики такие.

— Да какая она контра? Отпусти старуху, Петька.

— Ладно — сплюнул, цыкнув слюной в пыль дороги. — Скажи спасибо Митяю. Ступай, пока я добрый.

Бабушка горестно всхлипнула, вытирая сухой ладошкой слезящиеся глаза:

— Сонюшку отпусти, навошта[11] вам Сонюшка?

— Знаем, зачем Сонюшка! С неё польза нам со всех сторон. Поболей, чем с тебя, старуха! — Заржали.

Бабушка осталась стоять у дороги, а Леру повели. Стало страшно. Если до этого её решение идти с Петрухой было каким-то ненастоящим, игрушечным, то теперь она поняла — все гораздо серьезней. Улица вымерла. Ни одного человека они больше не встретили. Даже куры, почувствовав опасность, исчезли. Вяло побрехивали собаки из-за заборов. Они подошли к новой избе. Забор был снесен, обломки штакетника валялись тут же. Над дверями висел лозунг на красном кумаче — «Земля — крестьянам». Вошли в сени. Тяжелая дверь открылась. Лера увидела большую светлую кухню. У стены — большая русская печь. Рядом с ней суетился старичок, пытался растопить. В руках у него была скомканная газета и щепки от разрушенного забора.

— Михеич! Встать! Власть пришла! — гаркнул Петруха.

Старичок от неожиданности вскочил, зацепился за печную дверцу и упал прямо на груду досок. Конвойные дружно заржали, а старичок, виновато подхихикивая, поднялся и стал навытяжку.

— Доложи, как дела в доверенном тебе штабе.

— Усе тихо, товарыщи. Вось печку таплю, бульбы зараз спяку.

— Тольки бульбай сыт не будешь. Мы тут петуха пристрелили, забирай.

— У Фотиньи? Енерала? Али ж и добры был петух, апошний[12] на всю вёску.[13] Навошта вы яго забили!

— Ну-ну. Хорош рассуждать. Как заключенный?

— А што ему делаецца? Сядить, значыцца.

— Отколь знаешь?

— Заглядывал.

— В разговоры с контрой не вступал?

— Да, якая ж ён контра? Батюшка.

— Темнота. Телеграмма вчера пришла из губкома. — Вытащил из кармана сложенный вчетверо листок, важно зачитал по слогам: — Немедленно начать кампанию по расколу церковной и — и-е — рар — хии — тьфу ты, на прочтешь с первого разу — положив основание и повод изъятие церковных ценностей. — Сложил телеграмму, вернул в карман. — Контра он. И-ирархия, короче. А иирархию не потерпим.

— Як скажешь, Петруха, вернее, товарищ комиссар!

— Во, молодец, Михеич. Девку туда же проводи.

— Соня? И Сонька — и-ирархия? Адкуль вы яё?

— Адкуль? Мы со дна моря достанем, если революции надо.

— Ну-ну. Давай, деука, к деду! Посидите, можа, хутчэй[14] вас адпустят. Сам-то ён — камень, няделю ужо сядить.

Дверь скрипнула, открыв маленькую комнатку, скорее, каморку, в которой хранились припасы. В углу, у грубо сколоченного деревянного стола стояла лавка. Тусклый свет падал из небольшого оконца. За столом сидел человек в черном подряснике. Седые волосы гладко зачесаны назад открывали большой лоб. Он сосредоточенно читал книгу в кожаном переплете, чуть шевеля губами, и даже не услышал скрип входной двери. Лера замерла. Нереальность происходящего вдруг нахлынула волной слез: то ли радость, то ли горе.

— Дедушка — она тихонько позвала, а он удивленно посмотрел на неё.

— Сонюшка? Детка, ты как тут?

Она тихонько подошла, невесомо опустилась на краешек лавки. Он, близоруко сощурившись, задумчиво провёл ладонью по волосам, огладил седую бороду.

— Сонюшка? Ты?

— Я, дедушка. То есть… — Лера замолчала. Она не могла даже представить, как можно объяснить ему, что она вовсе не Соня.

Он помолчал, посмотрел в оконце. Солнце заходило, и золотистые отблески падали на переплёт его старой книги.

— Солнышко садится. Ещё один день Господь подарил.

— Всё будет хорошо. Мы еще поживём, дедушка.

— Пути Господни неисповедимы. Господь не ограничен ни временем, ни пространством.

Помолчали. Старик сидел, прислонившись спиной к дощатой стене и скрестив руки на груди. Внимательно присматривался близорукими глазами к Лере и вдруг спросил:

— Зачем ты здесь?

— Они меня привели узнать, где вы прячете церковные ценности.

— Где же они тебя нашли?

— Дедушка, долго объяснять. Правда, времени у нас много, меня не выпустят, пока я им не расскажу.

— Времени много. Это хорошо. — Задумчиво погладил переплет. — Времени много. У меня, Сонюшка, его уже немного.

— Что вы читаете?

— Евангелие. — Удивленно посмотрел. — Очки разбили, окаянные. Без очков плохо. Не вижу. — Положил на стол. Она взяла, бережно открыла пожелтевшие странички. Это была его книга, та, что лежала в старом бабушкином доме. Старославянский текст. Прочитала первые строчки:

— «Вначале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». Красиво.

— Да, детка. Вся красота мира во Христе. Жаль, что мы слепнем потихоньку.

— Дедушка! Скажите, почему? Ведь вам всё было ясно и понятно. Почему Господь допускает таких «Петрух»?

— У человека есть главное — свобода. Тем он и отличается от тварей земных. Ну, а как он этой свободой воспользуется? Это выбор каждого. В том числе и Петрухи. Имя-то — Петруха. Апостол Пётр три раза предал Христа. Покаялся потом. Ну, а Петруха? Господь всемилостив. Будем молиться о нем.

— О нём? Он — мерзавец полный, дедушка.

— Вот поэтому вдвойне за него стоять надо.

— Странно… — помолчала, потёрла виски, — страшно.

— Вот это лишнее. У православного не должно быть страха. В том и великая мудрость веры — отсекать эту суету. Главный страх — Божий.

— А чем он отличается от других?

— Говорят, если человек боится Бога, он больше ничего не боится. Другим страхам нет места в душе.

— Зачем же Его бояться, если Он есть Любовь?

— Бояться потерять Бога в душе своей. Знаешь, как ребёнок малый? Тянется к родителю всем сердечком, боится потерять теплые руки, плачет. Так и мы, все дети у Господа, мы должны вот так же притулиться к нему всей сутью, всей жизнью притулиться. И тогда чего же бояться? Разве любящий отец бросит свое дитя?

— Ты ничего не боишься?

— Боюсь, как же. Только повторяю часто: Господь со мной — чего устрашуся? Господь со мной — чего убоюся? Молюсь, чтобы вера не оскудела. Пока служится Литургия, земля даст всё, чтобы хлеб лежал на престоле.

— А если прекратится служба?

— Горе будет. Если прекратится бескровная жертва, тогда погибнет мир.

— Почему?

— Земля не даст плода, потому что лишь Ему она служит. Верю, не случится такого.

— Как же не случится? А Петруха?

— Много таких заблудших было. Время постоянно их возвращает, чтобы проверить нас. И борьба одна — стойкость и молитва.

— Это для сильных, а я слабая, дедушка.

— Ты, слабая? Моя внучка слабая?

— Слабая. Моя жизнь идет без Бога. В храм захожу очень редко, если попросить что-то нужно. Свечку поставлю, постою перед иконой. Я заблудилась в этом городе. Ты не представляешь, что такое город.

— Почему же? Ты помнишь жизнь Каина? Пролил первую кровь, кровь брата. Земля приняла её и возопила от ужаса. С тех пор крови не приемлет. Кровь не впитывается, а пленкой сохнет на поверхности. И город — изобретение Каина. Что же ждать от него?

— И в городах, наверное, есть люди, наполненные жизнью. Настоящей.

— Есть. Любовь Господа везде. Храмы, колокольный звон. Посмотри, в городе колокола, звоны перекрывают друг друга, не пропуская всякую нечисть. Вот и страшно, что первым делом — храмы уничтожают, понимают, где сила. Обнажают, срывают латы с городов. Вот и селятся в них страсти и грехи смертные.

— Я ведь в городе в храме всего два раза была, дедушка.

Глаза его наполнились слезами, а губы зашевелились в беззвучной молитве. Обнял её и стал гладить доброй теплой ладонью.

— Дедушка! — Лера зашептала сквозь слезы. — Дедушка, что же делать? Ты отдай им, отдай! Они ведь убьют нас. Что с того, что ты отдашь? Храм собираются разрушить. Зачем тебе всё это?

— Ты же знаешь, как храм наш строился. Сколько люди отдавали. У нас ведь на Руси так заведено — не жилища свои украшать в первую очередь, а дом Божий. Сколько жертвовали? Храму-то больше ста лет.

— А зачем? Зачем всё это золото? Богатство?

— Богатство — от слова Бог. Умение отдать, не трястись над каждой копейкой, не подгребать под себя и есть Богатство. Все золото храмов — свидетельство любви человеческой к Творцу. Не могу я это разбазарить. Не имею права.

— Так ведь всё равно заберут. И храм разрушат.

— Придёт время собирать камни. И всё это ещё пригодится. И чаша, и крест наш, и оклад серебряный.

— Какие камни, дедушка? Они же варвары. Камня на камне не оставят.

— Так уже было. И не раз. Христиан убивали, и будут убивать. Тот, кто идёт за Христом, не должен ждать мирских радостей. Им даётся гораздо большее.

— Это сложно. Я этого не понимаю. Совсем. Я всю жизнь ищу мирских радостей.

— Ты больна, детка, больна тяжко. И тело твое молодо, руки и ноги быстры, а душа больна.

— Знаю. Чувствую. Пустота внутри. Тоска. Пытаюсь заглушить. На время помогает.

— Есть лекарство. Если у человека проблемы с физическим здоровьем, ему часто нужна кровь. Переливание её облегчает состояние.

— А если душа болит?

— Душа — тот же орган, тоньше, конечно, печени или почек. Но отвергать её в теле — глупо. И место её в сердце — свято. Кто бы ни спорил с тобой — не верь. Разве мышца сердца может плакать, скорбеть, радоваться, петь?

— Я думала об этом. Но это всё эмоции. И за них отвечают гормоны.

— В сплетении нервных волокон есть узел — таинственный и незримый, в нём всё наше духовное. Истерзанной душе тоже нужно переливание крови, а скорее, вливание, подпитка — кровь Христа. Это и есть причастие. А вы забыли о нем, вернее, вас заставили забыть.

— Зачем?

— Такими, с иссохшими душами человеками, проще управлять. Они теряют понятие добра и зла, размазывают тонким слоем правду, сомневаясь в ней постоянно.

— Если держаться за прошлое, никуда не дойдешь.

— А куда идёте? Камо грядеши?

— Ну, в будущее, наверное.

— В будущее… А ты?

— Я не знаю.

— Как же? Как дойдешь, если не знаешь?

Лера задумалась. Слова дедушки были простыми и ясными.

— Ты поспи, вот на лавке этой приляг. А я с тобой рядышком посижу.

Стало тихо и спокойно, как когда-то в детстве. Она прилегла. Дедушка подложил ей под голову шерстяную кофту, свёрнутую валиком.

— Спи. — Перекрестил ее, погладил. А губы беззвучно зашептали молитву:

— Господи, спаси и помилуй.

Стало тихо, только надоедливая муха билась в стекло.


***


Марк выглянул в окно. Лера вышла из дома и о чём-то переговаривалась с Петрухой. Так, кажется, звали парня в будёновке. Он пошли, Лера чуть впереди. Позади шёл ещё один, с винтовкой наперевес. Маленькая хрупкая, в тапочках, которые чуть не сваливались с её ног. Волна нежности захлестнула. Впервые он ощутил совсем неизведанное, новое чувство. Желание не обладать, а оберегать, держать на ладони, прикрывать от всех ветров. Марк задумался. Надо было что-то делать. А что — он не представлял. Реальность поставила новую задачу. А как её решать? Ясно было только одно. Сидеть на месте, шагать по пустыне, жевать бутерброды в ожидании он больше не мог. Лера своим появлением запустила некий механизм в его одиночестве. Механизм действия. Стало ясно — он должен идти следом. И по ходу разобраться, что делать дальше. Из сбивчивых Лериных фраз он понял, что дедушка, тот самый, чья Библия хранилась в доме, прячет у себя церковные ценности. Их и нужно было экспроприировать — слово, какое жуткое. Просто варварски отнять под маской милосердия и помощи голодающим. Так. Что в такой ситуации можно сделать? Да и где шанс, что он в этой проклятой пустыне выйдет в село, где теперь Лера — потёр лоб. — Следы? Конечно. На песке следы. Он пойдет следом. Посмотрел на свои джинсы, футболку. — Нет. Не годится. Открыл шкаф. На плечиках висел костюм, коричневый, шерстяной. Пиджак с широкими, подбитыми ватином, плечами, брюки. Примерил — костюм сел, как влитой, только брюки немного коротковаты. Обувь, не босиком же? В костюме и босиком. Кажется, в сенях видел сапоги. Сгодится. Смешно, но, наверное, это и к лучшему. Он совершенно не представлял свою роль в предстоящем действии. Решил — будь, как будет. В сенях нашёл сапоги, всунул ноги — потянет. От крыльца действительно уходили следы. И Марк двинулся по ним, как охотник. Пустыня благодаря этим следам ожила, горизонт приблизился. Три пары следов на песке, словно прочертили дорогу между его прошлым и будущим. Хотелось пить. Он привычно представил стакан воды на песке — попил. И вдруг — мысль. Представить документ, важный, вселяющий уважение, а еще лучше — страх. Паспорт, или как там было? Мандат. Мандат уполномоченного, представителя власти, комиссара. Плохо, почти ничего не знал о них. Помнил по картинкам из старых фильмов людей с горящим взглядом и его величеством «товарищем маузером». Коня бы. С конем — никак. Живая тварь. Придется появиться в селе так. Чем больше таинственности и силы во взгляде — тем больше они будут подчиняться. Вид, правда, совсем не соответствует. Волосы отросли. Если собрать — больше похож на монаха. Придется остричь.

Вернулся в дом. Возле зеркала, висящего, на стене остриг волосы. Костюм повесил на место. Он не годился. На этажерке лежал альбом. Открыл наугад. Ого! На него смотрел матрос. В уголке — виньетка с надписью — Привет из Севастополя! На обратной стороне четким почерком — Софье от Андрея. Июль 1926. То, что надо. Отложил фотографию. Сосредоточился. Представил тельняшку, бушлат, бескозырку, брюки-клеш, хромовые сапоги. Быстро переоделся. В зеркале отразился бравый матрос — революционер. Чего не хватает? Должен быть кортик. Хотя нет. Кортик только у офицерского состава. Пистолет. Настоящий, не пластмассовый, как у Леры. — Улыбнулся, представив Леру с игрушечным пистолетиком и напуганного пришельца. Представил свое оружие. Холодный металл рукоятки приятно коснулся руки. Стало спокойно. Почувствовал силу и уверенность. Всё получится. За ним сила. Он знает будущее. Он знает, к чему приведет борьба за мнимую справедливость, политая кровью собственных братьев. Он знает, чем обернётся война против храмов, против православия. Он знает, к чему приведет уничтожение своего генетического кода, столетиями выстроенного молитвами святых угодников Божиих. Народ медленно, но верно, превратится в электорат, отечество в страну, учитель в мучителя, врач во рвача. Вековые традиции будут осмеяны и заменены шоубизнесом. И никто не задумается, что же на самом деле происходит…



Лера открыла глаза и увидела дедушку, склонившегося у стола.

— И Серафимы будут воспевать: «Свят, свят Господь Саваоф!»

— Серафимы? — посмотрела удивлённо, стараясь припомнить, что же с ней происходит.

— Ангелы. Бесплотные существа. Мы их не видим и не слышим. Диапазон наш узок. Господь сотворил их до нас. А потом — по образу и подобию своему сотворил человека. Поспала чуть-чуть?

— Да, кажется. Холодно.

Дедушка развернул кофту, лежащую в изголовье, подал.

— Надень. Есть хочешь?

— Немножко. Терпимо. — Лера смахнула непослушную прядь волос. — Ты скажи, дедушка. По образу и подобию? То есть, мы подобны Богу? Внешне?

— Нет. Мы подобны Богу возможностью творить. Этого нет ни у кого из сущих на земле. И у ангелов в том числе.

— А муравьи, а пчелы? А птицы? Они творят свои жилища, мёд, в конце концов.

— Это творчество запрограммированное. Его и творчеством не назовёшь. Это программа Божья. Оттого плоды его так прекрасны. Муравейник по своей структуре безукоризненно удобен и выверен геометрически. Всё для жизни в нём есть.

— Огромный многоэтажный дом. Система проветривания, мусоросборники, зернохранилище, ясли для малышей, царские покои и даже туалеты. И главное — идеальная чистота.

— О! Да ты специалист. По муравейникам? — Добрая улыбка высветила лицо.

— Я биолог. У меня была курсовая работа, связанная с изучением жизнедеятельности муравьев. Во время летней практики я сутками наблюдала за их жизнью. Больше всего меня поразило, что у них есть кладбище, куда сносят трупы умерших собратьев. Дедушка, ты бы видел, как бережно они несут их останки. Кажется, скорбят.

— Ну — это антропоморфизм, наделение живности человеческими качествами.

— Сложно от этого удержаться, когда наблюдаешь за их бытом. У них есть специальная зимняя спальня. Взрослые муравьи в тесноте, да не в обиде, проводят зиму в этом помещении. Закрывают все ходы-выходы в муравейнике, сбиваются в кучу в зимней спальне и засыпают. Причем, те, что в центре, отогреваются и уступают место тем, кто снаружи. Без ссор, выяснения отношений, борьбы за лидерство. Справедливость во всей своей мощи.

— Биологи считают это следствием некоего взрыва, природным всплеском эволюции?

— Дедушка, ты не представляешь, в хлебном складе муравьи хранят зерна, а мясную кладовку приносят гусениц и другую добычу. Кстати, тебя кормят эти вандалы?

— Нет. На их взгляд — это лишнее.

— Вот гады! Я им устрою — стукнула кулачком по столу. — Кстати, у муравьев есть специальный коровник.

— Коровник?

— Коровник. В нем живут не настоящие коровы, а тли. Они их кормят травкой, а те в свою очередь дают им молоко.

— Ну, а молоке и не мечтай. Хлебушка бы, конечно, горбушку. Да с солью!

Лера встала и стала стучать в дверь:

— Петруха!!! Петруху сюда!

— Что кричишь, орёшь, спать не даешь? Нету тут Петрухи!

— Кормить нас собираетесь?

Заскрипела щеколда, дверь приоткрылась, из-за нее показался Михеич, тот самый старик, который топил печь.

— Так не было такого приказа!

— С пленными так не обращаются. Я так поняла, мы пленные?

— Хто ж его знает? — Михеич почтительно посмотрел на батюшку. — Вы уж, отец Александр, простите, Христа ради, мы — лицо подневольное. Не велено вообще с вами разговаривать. Они ушли в сельсовет покудова. Один я туточки.

— Хлеба, горбушку нам, а лучше две. И воды. — Лера говорила, словно заказ в ресторане делала тоном, не терпящим никаких возражений.

— Так нетути хлебца. Бульба есть. Петух варицца, Енерал значить. Но он сырой, по причине старости. Старый подлюка, как я. Будет варыцца яшче часа три, каб яго можно, значыцца, употребить. А бульбы дам, чаго ж не дать бульбы. Что ж я ирод, что ли? И воды в колодце много.

— Михеич! — отец Александр привстал со скамьи.

— Батюшка, благословите! — подошел, пригнул голову под благословение.

— Бог благословит. Что там за новости?

— Уполномоченный прыехал з городу, говораць, злы, як чорт, прости Господи. Требует, каб сдали с каждого двора усе каштоунае[15]. А где там? Люди галодныя. Нияк будуть и по вашу душу разбирацца.

— Что там иконы? Успели забрать?

— Бабки по хатам разнесли, слава Богу.

— А Тихвинскую?

— Фотиния. Вы, батюшка, не поверите. Оклад у иконы — фунтов на дваццать, Тут мужику не под силу, а яна, у чым тольки душа трымаецца[16], подхапила её и, как пушинку, понесла, значыцца, у сваю хату.

— Фотиния? Та бабушка, хозяйка петуха? — Лера вспомнила старушку, которая встретилась им на улице.

— Яна самая. У нас одна Фотиния.

— Батюшка, не поверите. Як вас забрали, яны стали палить храм. Сараюшка загорэлась першая, а царква сперва занялась, а тут ливень. И адкуль туча та узялась, загрымело усё. Гэтыя от страха прысели, голавы схавали. Так што стаить царква. Не волнуйтесь. Па сялу размовы[17] идуть про кару Господню. Можа, побояцца зрушить.

— Может, и побояться. А ты, Михеич, что же, на службу призвался?

— Што ты, батюшка. Высокия пароги не нашыя ноги. Ты ж майго Петруху шалапута ведаешь. Деду мила, а внуку гнила. Сирота, адним словом. Усе куролесит. Рэвалюцыя для яго — радость велькая. Рабить не трэба, усе маузером можно вытрасци. Гэта па ём у самы раз. Ты ж ведаешь, с детства удержу няма, як матка яго памерла, Глаша моя — дед всхлипнул, привычно смахнул слезу — так и понесло хлопца. А зараз ён начальник, даже деда родного не чуе[18].

— Михеич, а вы отпустите нас, что вам родной внук сделает?

— Э, милая, куды я вас отпущу? Близка видаць, да далёка дыбаць. Найдуть сразу. Везде революция, от яе никуды не схаваешься. А батюшек, попов, значицца, новая власть совсем не любить. Что уж яны новой власти, как бельмо у глазу? Не ведаю.

— Что же тут, Михеич, не ясно? Царя расстреляли, детей неповинных, Россию кровью залили. Голгофа. Им же кровь невинных спать не дает. И раскаянья нет. Как Иуда метался с тридцатью серебряниками, так и они со своими манифестами. Сплошной обман и ничего более.

— Вось за гэтыя словы и забъюць цябе, отец Александр. Маучы ты уж, Хрыста ради.

— Что же молчать? Мой век короток уже. За Христа пострадать — радость большая. Мне бы внучку вызволить. Что ей пропадать со мной?

— Отец Александр, аддау бы ты им усё. И выратуешь унучку. — Дверь закрылась.

— Дедушка, скажи, а ты ценности, зачем прячешь? Хочешь с ними уехать куда-нибудь?

— Куда? — недоуменно приподнял очки.

— За границу. Это золото, насколько я поняла. Будешь жить там безбедно?

Старик посмотрел на неё задумчиво, покачал головой.

— Детка. С родной земли не бегут. И ценности тут останутся. Служба в храме должна продолжаться. Во что бы то ни стало. Верю, что всё это когда-нибудь понадобится. Придёт время собирать камни. Придёт.

— Не дадут. Не дадут никаких служб проводить очень долго. И церковь в клуб превратят. Будут там кино показывать.

— Не разрушат? Слава Богу.

— Не разрушат. Стены каменные. Не смогут. Во время войны бомба рядом упадёт. Взрывной волной разрушит немного, но храм выстоит.

— Ангелы будут служить. Во всех разрушенных храмах Литургию служат ангелы.

Скрипнула дверь. Снова вошёл Михеич. Поставил на стол миску с картошкой. Плошку с солью.

— Ешьте, что Бог послал.

— Спасибо, Михеич.

— Воды зараз принесу, а вы ешьте, ешьте. — Вышел.


***


Уполномоченный шел по улице, сердито сдвинув брови. Рядом, подобострастно наклонив голову, вышагивал Петруха.

— Как обращаться к вам, товарищ комиссар?

— Феликс Эдмундович зови.

— Э-мун-давич? Не выговоришь…

Уполномоченный схватился за маузер.

— Эдмун-тович. Понятненько, ясненько. Не волнуйтесь. Выговорим. И других научим. Имя чудное? — покосился на маузер.

— Имя самое что ни есть революционное. Докладай обстановку во вверенном тебе селе!

— Обстановка боевая. Продналог сдали еще давеча. Вытрясли все до остатку.

— Что это за «все до остатку»? А чем люди твои будут детей кормить?

— Эй, у них завсегда на чёрный день есть. Ясненько, понятненько, три шкуры снимешь, а под ими — чацьвертая виднеецца. Это уж как пить дать.

— Что с церковными ценностями?

— Вот с этим плохо. Попа местного, значицца, посадили, тольки вот толку нет. Сидить, значицца, в каталажке и молицца. Не говорить, где спрятал золотишко.

— А много золотишка, предполагаете, спрятал?

— Потир, чаша, значицца, крест, оклад у чудотворной иконы был серебра чистого, еще барин дарил за исцеление матушки своей.

— Так, понятно. Родственники у него есть?

— Есть. Внучка. Внучку доставили сёння утром. Боевая внучка, стервоза форменная. Но справились.

— Как зовут?

— Кого?

Внучку, стервозу как зовут?

— Дык, Соня, Софья, значицца.

— Софья? Не путаете?

— Софья. Ясненько-понятненько. Бедовая девка. К деду подсадили. Нехай сидять обое, может у деда язык развяжется. Припугнём слегка для острастки.

— Софья, значит. Выпустить Софью!

— Как так? — Петруха от удивления замер.

— А так! Не оспаривать мой приказ. Говорю — значит знаю.

— Товарищ комиссар! Дык это… Мы эту Софью чуть ли не из — под земли достали, нашли. Это ж операция, продуманная. Он, поп, значицца, через нее нам ценности отдаст. Окромя её у него и нет никого.

— Дурак ты. Если не понял до сих пор. Никого у него нет, кроме Бога. И служит он только ему. Никакая Софья тут не поможет. Тут хитрость нужна. Выпустим — а дальше посмотрим.

— А с ним что делать?

— С ним? Пусть сидит пока. Кормить.

— Кормить? Вражину.

— Кормить! — Схватился за кортик.

— Понял. Кормить. — Только вы, товарищ комиссар, недооцениваете его вражескую сущность. Опиум он. Он нам все развалит, всю революционную работу. И Сонька это не так проста, как кажется. Вся в деда. Как скажеть что — мозги закипають. Контра.

— С бабами воевать не будем. Это мой приказ. Софью выпустить.

— Может, в расход? Или побаловаться, Феликс.. Эд-мундович? — оттого, что произнес правильно, расплылся в улыбке, осклабив желтые прокуренные зубы.

— Девка-то хоть хороша?

— Ледащая. Кожа да кости. Бренчать, как идеть. Но в военное революционное время сгодится и такая.

— Девку не трогать.

— Феликс …

— Эдмундович!!!

— Эдмундович! У нас в селе девки — кровь с молоком!!! Выбирай любую. Зачем вам эта малахольная?

— Ладно, разберемся. А пока определи меня в хату. Потише чтобы было. Сутки не спал. Пешком шёл. Места у вас дикие. Не пройти, не проехать.

— Это так. Тольки зимой, кали лёд на Каспле ложится — дорога коротка. А так — вокруг, вдоль болота. И як вы не заблукали? И один? Не страшно?

— Прошёл. Задание партии.

— Гэта да. Задание партии — святое.

— Какое?

— Тьфу ты! Ну, значится, важная справа[19], не требующее отлагательства.

— Что за тьфу? Отвечай по форме. Ты боец? В каком звании? Что за форма? Буденовка на голове, а на заднице — штаны в полоску, как у контры недорезанной.

— Дык у нас трудно с этим делом. Что нашёл, то и напялил.

— Напялил. Тоже мне, революционер. Дисциплина в селе как?

— Нормальная дисциплина. Все по хатам. Бояцца. Дьякона расстреляли — вот и дисциплина.

— За что?

— Попа прикрывал. Мешал в церковь войти. Да туда ему и дорога. Всю дорогу макушку пилил своим Господом. Вот и спас его Бог его. Как же. Держи карман шире.

— Дьякон местный?

— Монах. Год назад приблудился. Монастырь разорили, так они, недобитые которые, разбежались. Вот он до нас и дошёл. У нас ещё службы в храме были, вот он стал прислуживать. Голосище, скажу тебе — как начнет «Верую»[20] — стены потрясывались.

— За что расстреляли?

— Так, сказал, вроде. Когда за попом пришли, он встал у двери и ни с места. Сказал, пока Литургия не закончится, никого не допустит в храм. Здоровый был, разметал наших, как снопы ручищами своими. Всё просил:

— Православные, не доводите до греха, не дайте кровь пролить. Мы же братья. Из одной чаши причащались.

— А вы?

— Ага. Так и послушали. — заржал.

— Он один защищал церковь?

— Бабы визжали.

— А мужики?

— В сторонке в основном. Правда, были и те, кто назад отступил, креститься начал. Но мы их быстро нейтрализовали. Он до последнего держал дверь. С первого выстрела упал поперёк входа. Еле оттянули.

— А поп?

— Когда в церковь зашли — отец Александр на полу молился перед алтарём. Пал ниц. Ни потира, ни золотого креста не было. То ли он раньше спрятал, то ли как ещё. Короче, брать было нечего. Обшарили весь алтарь. Попа вывели на улицу связанного, связали прямо там. Он белый весь, казалось, сбрендил, губы только шевелятся.

— С ума сошел?

— Ан нет, ничего не стало с ним. Уже неделю сидит в каталажке, не ест. Знаю, что у него Евангелие было с золотом на переплете. Все вынесли, святоши.

— Наша задача — найти. Для того меня губчека и направило. Значит так. Первое — на постой определится.

— Так, к Фотинье. Бабка одна живеть. Вот к ней и пойдём.

— Веди. Что за бабка?

— Бабка как бабка. Травы ведае. Чисто у хате, одна живе. Самое то место, тихо вам там буде. Можа, чаго и разведаете между делом. Она в церкви завсегдатайка…


***


Фотинья была в огороде. На крик Петрухи выглянула, вытирая руки о передник.

— Опять ты, охальник! Мало цябе сёння?

— Молчи, бабка! Революция тебе большое доверие оказывает. Будет у тебя жить уполномоченный. Гляди, в чистую горницу его определи. Покорми товарища.

— Чым кармить-то? Выгребли усё.

— Найдешь. Без разговоров. Гляди мне.

— Бяда на селе, кали лебеда на столе. Последнее сгребли у народа, ироды.

— Но-но! Башкой кумекай! Перед кем говоришь? Уполномоченный! Загремишь, куды Макар телят не гонял.

— Не пугай! Пуганая я, Петька. Бог не выдасць — свиння не съесць.

— Ну, пустил бы я тебя в расход, как петуха твоего. Да пожалел. Доживай.

— Брахаць — не цэпам махаць.[21] А по мне, так и не одной жизни такой не трэба[22]. Сорамно[23] глядець, что робицца.

— Всё, Разговорчики. Феликс Эд-мундавич. Праходьте у хату. Отдыхайте с дороги. Я туточки, во дворе Митяя оставлю, кали што — посылайте за мной.

— Свободен. Никуда из села не отлучаться. Жди моих распоряжений.

— Слухаюсь. — Петруха вытянулся по струнке, развернулся и зашагал по улице.

— Ну что, Мундович, у хату? Ци як? У нагах прауды няма.

— Спасибо. Только я Эдмундович.

— Што ты, милок, разве ж я прошамкаю такое? Мамка то, як цябе величала?

— Сынок величала. Нет мамки только.

— Памерла?

— Померла.

— А у Бога-то веруешь? Сынок? Хотя, чтой-то я, старая, уполномоченный ты — отворила дверь, пропустила вперёд.

Вошли в хату. После солнечной улицы в хате было темновато. В красном углу мерцала лампада. На деревянном столе лежала белая вышитая по краям красным крестиком скатерка, стоял глиняный жбанчик.

— Попить можно, бабушка?

— Пей — достала с полки кружку, налила полную.

— Что это?

— Квас. Не усе с прыпасом, пожывешь и с квасом, а порой да и с вадой. Сока бярозовага вясной наготовила, квас добрый на ём. Жить тут будешь. — Фотинья провела уполномоченного в светлую горницу. Она была, как две капли воды похожа на ту, что в доме у Лериной бабушки. Такая же кровать с горкой белоснежных подушек, стол с кружевной скатертью.

— У хату вошёл, лба не перекрестил? Нехристь?

— Почему же, крещёный я. — Перекрестил лоб.

— Чаго ж прыехал? Бачу, хлопец ты непростой. Городской, кость тонкая. Тяжелее книжки в руках ничога не держишь. Вучоны?

— Учился в университете.

— Грамотный. Гэта добра. Чаму же вучыли цябе, милок? Да ты сядай да стала, у нагах прауды няма.

— Всему учили понемногу.

— Образование. А слово гэта, ад якога слова произошло?

— Образ?

— Образ. Божий образ. Нам не постигнуть николи, што Господь сотворыу.. Любая травинка на целый университет работы задаст, кали яе пачать вывучать падрабязна[24].

— Наука ответ даст на любой вопрос. Наука.

— Ой, милок, наука. Даст ответ, а следом — сто пытаннеу[25] поставит. Не дагнать ей…

— А вы грамоту знаете?

— Якая у бабки грамота? Печка да уздечка.

— Откуда же про науку рассуждаете?

— Кончыу курс навуки, ведае аз да буки. Аз Буки Веди. Я Бога ведаю. С гэтаго усё пачынаецца. А кали не с гэтага, то якая навука? Странный ты, уполномоченный. На наших не похож. Есци хочашь?

— Не мешало бы.

— Давай. Не обессудь тольки. Бульбы наварыла. Зараз тольки бульбай и трымаемся.[26] Да ты не саромейся[27], сядай. Вось соль, макай. Без соли, без хлеба худая бяседа. Жаль, петуха майго сення забили, курам-турбота.[28] Бабьи города недолго стоят. Пропали мои куры.

— Кто порешил?

— Да, герои наши. З Соней кали вяли, вааружились да зубоу, а Генерал мой им и попауся пад гарачую руку.

— Соню?

— Соню. Я цябе папрасить хачу, уполномоченный. Отпустил бы ты гэту деуку, што с яе? Ты тут новый, покуль не ведаешь ничога. Глупая эта затея — на Соню надеяться у гэтай справе[29]. Яна, як и ты, давно тут не живе. А батюшке душу рвать не трэба. Ён и так еле живой, на его вачах[30] отца Иоанна расстраляли. Мученик, царствие небесное. — Бабушка перекрестилась, горестно всхлипнула каким-то птичьим тонким клёкотом.

— Нам ценности нужны церковные. Их надо вернуть государству. За укрытие — смерть. Батюшка ваш уж больно несговорчивый. Помогите ценности вернуть — отпустим и Соню и отца Александра. Вы, говорят, с батюшкой в дружбе?

— А ты прыйшол выпытать у мяне? Не ведаю ничога. Иконы мы забрали, Гэта прауда. Пра астатнее не ведаю, милок. Да абразы[31] вам на што? Покуражиться? Так Бог попираем николи не будзе. А сваю душу навек испаганишь.

— Антиминс[32], наперсный крест золотой? Евангелие? Что там еще? Лжица?[33] Это всё где?

— Что ты, милок? Бабе в алтаре николи не бывать. Нам ли, бабам, о таких святынях ведать? Ангелы небесные спустились с небес, не допустили до беды. Кали храм стали палить — дождь пошёл. Ни воблачка на небе, ни тучки. Вось таки цуд[34]. Кто ж ведае, где усё гэта? Божья воля.

— Вы же понимаете, что ситуация сложилась безвыходная? Сейчас тучка вас не спасет. Дело пахнет кровью.

— Странный ты. Вроде ихний, а гаворыш не так. Не зразумею нияк, хто ты? Ци сгубиць, ци дапамагчы хочаш?

— Голод начался? Слыхали? Нужны средства, чтобы спасти голодающих.

— Ай-я-яй! Цель иншая[35] — убрать церкви наши. Баяцца, як чорт ладана. А гэта так, прикрытие. Где же голода не будзе, кали мужыкоу, на яких вёска трымаецца, у Сибир с голым задам адпрауляюць? Хто застаецца? Митяй? Петруха? Да им лишь бы не рабиць. — Фотинья собрала со стола посуду, сложила рушничок. На том тыдни[36] Федос, сосед в городе был, из Вознесенского собора хацели вынести усе, так люди встали намертво, кажа, чалавек трыста прыйшло.

— Товарищ Троцкий приехал в Смоленск и лично следил за тем, как экспроприировали церковные ценности.

— Малы жук — ды вялики гук.[37] Тьфу ты, эксрр… Да грабили, грабили. Слово прыдумали, каб людзям галаву задурыць. Грабили, як чужеземцы. Свои грабить стали! Веками люди украшали храмы, а тут — таки гвалт нарабили! Сорам! Сорам! — бабушка схватилась за голову

— Это все временно. Ради будущего все делается.

— Ради будущего рушить? Паглядзим, на чым свиння хвост носиць. Ради будущего будаваць[38] надо. Усе гавораць — добра будзе. Тольки што добраго? Пецька — власць!. А што за власць такая, што усё знишчае[39]? Раней тольки вороги так себя вели. Храмы палили, апошнее[40] у людей забирали. Усё зразумела было. Ведали, что патрэбна бицца з ими. А зараз[41] нихто не разумее, што рабиць? Усё о новом жыцци размовы. А якое яно будзе — новае жыццё? — Бабка всплеснула руками, присела на краешек стула. — Быу у нас Михей Рожнов, гаспадар, яких пошукаць[42]. Прасыпауся с петухами. Были у яго работники.

— Кулак, значит.

— Трудяга, яких пашукать. Хто рабиць рад — той хлебом богат. Гэто так. Так и гаспадарка[43] у яго — каровы, кони, овцы. Сам не управишься. Не ленись за плужком — будешь с пирожком. Тым и жыли. Прыйшли, пачали са двора зводзить скот, а у яго детак семера — бабушка стала загибать пальцы на руке, припоминая: Марыська, Саука, Аксютка, Михалка, Грышка, Аудонька, Зоська. Яж их усих на белы свет прынимала. Бацька ихни встал насмерть. Тяжкай працай усё багацце нажываецца, ништо само не прыходзиць. Отправили всю семью. На вазок погрузили и отправили. Дзеци плакали, жонка яго пачарнела з гора, Зоська маленькая, тры месяцы, на руках, Аудоньке — два гады, Грышке — чатыры. Марыське, старэйшай — двенаццаць гадкоу. Дзе гэта видана такое? З роднай зямли вось так людзей гнаць? Барани[44] Бог нас усих. З хаты его сельсовет свой зрабили. У чым ён винават перед новой властью? Што рабиу, як конь? В Бога верыу. Не крал, не убивал? Ён для новой власти — здрадник[45], а Петруха, яки тольки и ведае, што по кабакам шляцца — герой? Хто да чарки скор, той да работы хвор.[46] Цяпер парады будзе даваць, як нам жыць? Да чаго ж мы так дойдзем?

— Эх, разговорчики контрреволюционные. Прекращайте, Фотинья.. Как вас по батюшке?

— Андреевна я. Тольки никто меня так не клича. К Фатинье привыкла.

— Это я вам по-хорошему советую, Фотинья Андреевна, как постоялец. Власть нынче такая — угодите на старости лет.

— Страшен сон, да милостив Бог. Чаго уж мне. Отдыхай, поди умаялся, милок уполномоченный. — Пошлёпала из горницы в кухню.

«Милок уполномоченный» присел на кровать. Пахло сухой ромашкой. Ходики на стене отстукивали время, муха билась в стекло. Вернулась бабка с рушником.

— У, зараза, — прихлопнула муху на окне. — Поспи, милок, намаялся.

— Мне бы помыться с дороги.

— Так баньку затоплю. Тольки банька натопится к вечеру.

— Ну и хорошо. А я пока по деревне пройдусь. До церкви. Церковь-то у вас где?

— Так на краю села, на горке, у речки. Не пройдешь мимо. От хаты моей прямо так и иди. А что у царкву?

— Говорят, она у вас старинная.

— Старинная. Позапрошлого веку. Царь батюшка Николай-мученик на строительство 500 рублей пожертвовал, Иоанн Кронштадский. Всем миром строили. Мне яшчэ моя бабка казала, што кирпичи из Смоленска на руках передавали.

— Как?

— На руках, по ланцужку[47].

— Сказки?

— Можа, и казки. Тольки все лепей, чым рушыць и биць. Розума не трэба велькага.

Марк вышел из хаты. Улица была по-прежнему пустынной. Фотинья вышла следом с ведром.

— Народ-то где?

— Сенокос. Вёдро. Мужыки, бабы — все на луговине. Дзень — год кормиць. Гэто я без каровы, дык свабодная. А у каго дзетки — тольки на яё яе уся надзея.

— Ведро зачем?

— Так вады у баньку. Надо принесци.

— Так дайте мне, пойду сам.

— Что ты? Ты пры службе. Я помаленьку и нацягаю. У нас рэчка близенька.

— Служба моя никуда не денется. А вам таскать не позволю.

— Странный ты яки, милок уполномоченный. Наши рэвалюцыянеры усё больш камандуюць. власть им по нутру пришлась.

— Вот и я командую — ведро мне, а лучше, два!

— Так в баньке, адчынишь двер, а яно у лауцы стаиць.

По тропке мимо грядок пошли к баньке. Высокая трава обступила тропинку. В розовом клевере деловито жужжали пчёлы, пахло огуречной травой.

— Красота у вас какая! — Марк с наслаждением вдохнул.

— Где ты бачышь красоту? Силы ужо няма у гародзе упрауляцца. Позарастало усё. Не я сорняки садзила — сами уродзилися, не я хлопцай зазывала, сами заводзилися! — покачала головой, хитро улыбнувшись — Нет бы что путное.

— А это что за деревья?

— Так яблыни. В этот год яблок мало, они у нас через год родят. Вось там, у бани — белый налив, нарви, милок уполномоченный, а то мне не достать, Андрейку соседского прошу, кааб нарвал бабке. А ён не сильно—то разбежится. Ночью залезть с робятами — гэта да! Я ему кажу:

— Андрейка, рви, кольки трэба! Мне их куды? — Так яму не патрэбна. А учора вечером выхожу, глянь, а яны у баньки на яблыне сидяць, як шпаки.[48] Крычу:

— Андрейка, ты, што ли?

Посыпались, как гарошки са стручка. След прастыу.

— И мы в детстве у бабки по садам лазили.

— Далёка бабка жила?

— Далёка.

— Так ты з нашых мест?

— Нет.

— А што тут робишь?

— Служба.

— Служба — гэто да. Не кинешь. Куда пошлють — не спытаюць. Жонка есть?

— Нет.

— А што так? Хлопец ты прыгожы да ладный. Девки засматриваются?

— Не собрался пока.

— Рэвалюцыя. Разумею. Не до того. Але хлопец без дзеуки, што галава без цела.

— А у вас семья есть?

— Не. Мужык воевал, паранили под Могилёвом в першую мировую. А прыйшой дахаты— мала пажыл. С мужем — нужа, без мужа — того хужа, а вдовой да сиротой — хоть волком вой.

У забора что-то зашуршало. В траве, подложив руки за голову, сладко спал Митяй.

— Ишь, улегся, служака. Где забор, там и двор, где щель, там и постель. Вставай, службу проспишь! — Фотинья покачала головой. Михей подскочил, вытянулся с готовностью выполнить любой приказ.

— Воды в баню натаскать, дров нарубить. Доложишь, как выполнишь. — Марк поправил ремень.

— Это как понимать?

— Так и понимай. Поступаешь в мое распоряжение. За невыполнение приказа — трибунал.

— Так, воду носить разве дело? Так, баловство.

— Вот и балуйся. Наносишь воды в баню. Займешься дровами. А я пошел. — Уполномоченный зашагал по дороге.

— Бабка Фотинья, вёдра где?

— Так вот ведро! Другое у баньцы. Ты лучше скажи, навошта петуха забиу?

— Сдался вам этот петух? Делов-то!

— Гэта так. Вам чалавека забиць ничога не стоить, а тут петух.

— Но-но! Разговорилась. Ты что, сговорилась с этим уполномоченным? Знакомый твой?

— Ага. Бабке тольки дзедка не унук.

— Все шутки шутишь? Ты мне скажи лучше, где икона с окладом? Говорят, по хатам? Ты унесла?

— Я, на спину взвалила и понесла.

— Шутишь, в ней фунтов тридцать веса. Где тебе?

— Так чаго пытаешь?

— Ты знаешь, это точно.

— На што вам иконы?

— Да плюнуть и растереть! Оклад серебряный .

— Не плюй, Митяй! Бог поругаем не бывае, а на сябя бяду накличашь!

— Вот ведьма, накаркаешь!

— Храни цябе Гасподь, глупага. Иди, ведро у мыльни[49].

Фотинья села на скамейку у дома — её еще муж покойный, Афанасий, сколотил — и задумалась. Пришел с «импералистической» весь израненный, контуженный. Сидел на скамейке, семечки лузгал да посмеивался: «бабское дело — поклоны бить». Перед смертью запретил попа в дом звать. Так и умер, самокрутку не успел раскурить. На фронте к табаку пристрастился.

— Бабка Фотинья, а Афанасий твой в Бога не веровал — Митяй поставил пустые вёдра и сел рядом на скамейку.

— Так кантузило яго на фронце, на усю галову. Вось и памутиуся. яго Бог памилуе, ён за Отечество сражался. Што ты быстро так? Воды наносил?

— Принёс. Два ведра, поди, хватит?

— Ленивый ты, Митяй, абибок[50]. Иди яшчэ. Хай хлопец памыецца як трэба.

— Ага, и нас всех памые.

— Не каркай. Што з нас узяць?

— Одним миром мазаны. Вот ты скажи, куды крест подевался? На вечерней был еще, а утром — нет?

— Не ведаю, не маё гэта дело.

— Не маё! — Митяй передразнил бабку, сморщив лицо и подперев кулаками бока — накличете беду на село. Отдали бы подобру-поздорову. А так — жди беды.

— Куды яшчэ болей? Прыйшла ужо.

— Ты, Фотинья, не серчай за петуха. Я так, и не думал стрелять в него, а он вражина, набросился на меня. Я с детства не люблю, когда на меня скачуть.

— Да я — о петухе? Иди с Богом. Чаго уж по валасам плакать, кали галавы няма.

Митяй поправил рубаху и двинулся со двора. Фотинья закрыла за ним калитку. Потом насыпала курам порубленной лебеды и пошла в хату. У иконы Спасителя потухла лампадка. Затеплила её, достала Библию. А мысли всё не давали покоя. Икону Тихвинскую, что с храма вынесла, подняла на чердак. Оклад серебряный. Придут с обыском — заберут, да и бабку пристрелят. Она пожила на свете, да и без Афанасия не жизнь, может и просить такой смерти у Господа. Давеча приехала племянница к Фёдору, соседу. Приехала из Шуи. Рассказывала страсти такие, что народ и не знал — верить или как… Стали в Шуе разорять собор, подъехали красноармейцы с ружьями. Люди встали защищать от разорения, так их постреляли. Не верили, крестились. В голове никак не укладывалось, как свои, родные могут стрелять. Ладно, немцы какие, вороги, это понятно. А тут свои. Не верили. А тут в своем селе такой разбой учинен среди бела дня. Да еще в воскресный день, во время Литургии. И опять свои. Не немцы. Тем более, отца Иоанна. Он в селе больше года жил, тихий, скромный. Никого не обижал. Монастырь его разорили, все разбежались, кого не забрали, а он к отцу Александру пришёл. Прямо на Литургии и расстреляли. Они в храм рвались, а он не пускал. Пьяные были, ругались матерно. Вина просили из Чаши. Страшно. Один отец Иоанн и встал на защиту. Кто выстрелил — не видели. Хлопок раздался — Иоанн упал, прямо под иконой. Люди закричали, стали убегать. Отец Александр вышел, бледный, как полотно. Его тут же взяли в каталажку при штабе. А штаб — смешно сказать, изба Михея Рожнова. Хозяина выгнали, а сами в его хате бесчинства устроили. Ой-ё-ёшеньки!!

Отнести хоть хлебца батюшке, да огурцов трошки набрала утром. Его, поди, оглоеды и не кормят. Теперь и Соню взяли. Вот беда — то…


***


Марк подошёл к храму. Был он каменным крепким. Большие деревянные двери были закрыты. Во дворике, на зелёной луговине, виднелись кресты. Вокруг зелёной стеной — кусты сирени. Чуть поодаль, обгорелый сарайчик, наверное, тот, который подожгли. У храма — две скамейки с красивыми узорными спинками — видно какой-то сельский умелец расстарался во славу Божью. На скамейке, свернувшись пушистым калачом, спал рыжий котяра. Услышав шаги, приподнял рыжую голову, тоскливый кошачий взгляд царапнул по сердцу — и снова опустил. Вокруг — тишина. Такое ощущение, что в селе и нет никого. Из-за огороды мелькнула белобрысая голова. Мелькнула и исчезла.

— Эй, ты, боец, выходи! Разговор есть!

Повисла тишина, потом голова вынырнула снова.

— Эй! Давай сюда! Не ховайся. Свой я..

Из-за загороды вышел парнишка лет одиннадцати, в портах холщовых и рубахе. Светлые, выгоревшие на солнце волосы торчали непослушными вихрами. Серые глаза поглядывади настороженно. Чужой.

— Тебя как кличут, парень?

— Андрей я.

— А по батюшке?

— Петрович. Только нету тяти. Забили на войне. С мамкой живу.

— С мамкой, говоришь? Это хорошо. Мамка не даст помереть. Скажи мне, брат Андрейка, как мне в храм попасть?

— А вам зачем?

— Ну как зачем? Зачем люди в храм ходят?

— Путные — Богу молицца, а бандиты — грабить.

— Ну, разве я похож на бандита?

Андрей посмотрел уважительно на бушлат, на бескозырку.

— А ножичек у вас настоящий?

— Эх ты, ножичек! Это кортик, самый что ни есть настоящий.

— У всех моряков такие?

— Нет, только у офицеров.

— А вы — морской офицер?

— Нет, кортик мне случайно достался.

— Здорово. А можно подержать?

— Отчего же? Можно, конечно. Только ты мне не ответил.

— Так ключ, вот висит, сбоку. Отец Иоанн его всегда здеся и держал. — Вспомнив отца Иоанна, мальчишка шмыгнул носом, вытер набежавшую слезу. Кот на скамейке поднял голову, спрыгнул, потянулся, выгнув спину рыжим колесом, подбежал к мальчишке, стал тереться об ноги.

— Минька, Что ты? Пойдём со мной!

— Минька? Твой кот?

— Нет. Отца Иоанна.

Мальчишка неловким движением потёр завлажневшие глаза, — скучает по хозяину.

— Ты знал его?

— Как же не знать. Год рядом был. Он доверял в алтаре прислуживать. Даже стихарь[51] сшил мне. Хороший был. На рыбалку ходили с ним. Он нам и дрова помогал рубить, тяти-то нет. Бабке Фотинье помогал. — Тут Андрейка не выдержал и заревел, прикрываясь рукавом серой рубахи.

— Ладно. Не реви. Что же теперь.

— Ага! Убили человека среди бела дня. Ни за что!

— Как это?

— Он в храм не пускал. А вы знаете, чего не пускал?

— Чего?

— Так, Литургия. А они пьяные были, да с ружьями. Разве возможно так то?

— У них задание было, важное. И никто не имел право препятствовать.

— Какое задание?

— Крест золотой и другие ценные вещи нужно отдать. В фонд голодающих.

— Так нету ничего. Нету.

— А где? Ты ведь в алтаре прислуживал? Когда в последний раз все это видел?

— Так не видел ничего! Даль Бог, не видел. Отец Александр на последней Литургии служил, и крест был простой, и потир. Он ведь не всегда их доставал, только на свята.

— Откуда доставал?

— Так шкафчик есть. В алтаре.

— Веди к шкафчику!

— Нет! Благословения на то нет, не пойду. — Андрейка, сжался, как пружина, исподлобья глянул на Марка.

— Это приказ. — Марк положил руку на кортик.

— Убьете? Как отца Иоанна?

— Дурак ты, нужно мне грех на душу брать! А вот ценности все равно придется сдать. Тебе батюшку не жалко? И Леру? То есть Соню?

— Их забьюць?

— Что ты заладил: забьюць. Не убьют, вышлют, куда подальше. На Соловки, слыхал? А оттуда не возвращаются.

— А где это? — Андрейка взял кота на руки, стал гладить рыжую спину. Кот замурлыкал, словно перебирал струнки кошачьей балалайки.

— Белое море. Слыхал?

— На севере? Слыхал. — Прижал Миньку покрепче, тот даже мурлыкать перестал. — Студёно там?

— Студёно. Условия злые. Не выживет отец Александр.

Андрейка заплакал, прижал лицо к спине кота.

— Хватит слёзы лить. Спасать надо.

Андрей посмотрел на Марка, словно что-то вспоминая, потом решительно:

— Без благословения отца Александра не пойду. Решит он — значит так и будет. Нет — на все воля Божья.

— В кого ты такой упрямый? Не понимаешь меня?

— Меня батюшка учил так. А иначе никак. Нет.

Недетская серьёзность и упорство мальчишки рассердили Марка. Он не знал, как быть дальше. Ну, допустим, он найдет ценности. И что? Отдать Петрухе? Где гарантия, что священника отпустят? Еще день—второй он сможет продержаться в качестве уполномоченного, а потом? Надо действовать. Отдать приказ отпустить батюшку и Леру? Допустим, священник уедет, спрячется где-нибудь у родственников. Без золота не отпустят. А с Лерой что делать?

Марк сел на скамью возле храма. Кот соскочил с Андрейкиных рук, выгнул спинку колесом, потянулся и легко, словно упругий мяч, прыгнул на скамейку, посмотрел янтарными своими глазами укоризненно.

— Что смотришь? Показывай, где золото!

Кот спрыгнул и пошёл по едва заметной среди травы тропке, распушив рыжий хвост.

— Куда это он? — Марк как зачарованный, смотрел на кончик рыжего хвоста среди травы.

— Да мало ли? У Миньки дел много, теперича на самообеспечении, что словит — то и съест.

— А тропка куда ведёт?

— Так к речке, речка там. Внизу. Правда, узкая здеся. Но посередке — глубина — два моих роста. Окуньки ловятся, карасики с ладошку попадаются.

— Пошли, посмотрим?

— Не, не могу, мамка звала, надо воды наносить, Ругацца будет. — Андрейка как-то очень уж поспешно повернулся к калитке и бегом помчался, поднимая пыль на дороге голыми пятками.

Марк задумался. На самом деле все просто в этой задаче. Если ценности были в алтаре, то куда им деться из села? Три человека: отец Александр, отец Иоанн покойный и алтарник, мальчуган Андрейка. Кто-то из них. Иоанн уже не скажет, отец Александр не станет говорить, не для того прятали. Остается мальчишка. Слишком быстро улизнул. Этот тоже стойкий оловянный солдатик — без благословения ни-ни. Только вот зачем спрятали? За границу уехать? Вряд ли. Кощунство такое не попустит человек с таким лицом. Марк вспомнил фотографию в Лерином доме. Зачем спрятал ценности? От поругания, от разграбления. Это понятно. А дальше-то что? Дальше? Будут лежать в тайнике до поры, до времени. И вряд ли в хорошие руки попадут. Сколько вот таких тайников разграблено случайными людьми, вывезено, переплавлено, и поныне неизвестно, где они? Ну, а если я найду, вот так, возьму и найду? И что? Это ведь не червонцы, за керосином в лавку не пойдёшь. Господи! Для меня ли предназначено сие?

Марк пошёл по тропинке, сбегающей вниз. Высокая трава путалась, мешала идти. Желтые лютики, сиреневые колокольчики появлялись цветными яркими пятнами. По тропке ходили мало, один, максимум два человека, трава смята слегка. Обогнул большой серый камень. Рядом с ним трава вытоптана, может, сидели на нём? Камень большой, остатки ледника, огромный просто. Если солнце нагреет — просто лежанка. Внизу в зарослях ивняка бежала небольшая речушка. Песчаный бережок желтел влажным песком. Совсем неглубокая, журчала она по камушкам. Такой красивой речки Марк давно не видел. На противоположном берегу ивы полоскали свои зеленые ветки в воде. Маленькая стайка рыбешек пронеслась возле берега. И тут он заметил кота. Тот притаился у воды, наблюдая за рыбками. Марк испортил ему рыбалку. Кот недовольно зажмурился и мяукнул, словно ругался.

— Прости, Минька, я тебя не приметил вначале. Рыбу ловишь?

Кот отрывисто мяукнул ещё раз — ну что за глупые вопросы?

— Понял, твой хозяин здесь рыбачил, Андрейка рассказывал. Вот ты по старой памяти сидишь здесь. Пошли! Я тебя накормлю, раз так случилось. Правда, сам не знаю, что меня ждёт. Но всё лучше, чем одному здесь. Ждать нечего, не вернётся твой хозяин. Кот, словно понимая, потрусил впереди по тропинке, подошел к камню, потерся рыжим боком, а потом запрыгнул на прогретую солнцем поверхность и растянулся во весь свой кошачий рост.

— Что разлёгся? Не пойдешь со мной? Ну, как знаешь, дружище. — Марк зашагал вверх по тропинке.


***


Вечерело. В комнатушке стало почти темно. Выходила она крошечным оконцем в сад. Отец Иоанн зажёг свечу на столе. Маленький огонек высветлил щербатый стол, кусочек стены из брёвен, проконопаченных мхом.

Лера очень устала от жесткой лавки, хотелось на улицу, на свежий воздух. Да ещё голова разболелась. Она поднялась и стала ходить от окошка к двери.

— Устала, Сонюшка?

— Устала. Голова разболелась.

— Садись. — отец Александр достал из кармана подрясника маленький пузырёк, открутил крышечку, протянул Соне?

— Намажь виски и лоб.

— А что это?

— Елей, маслице.

Лера взяла пузырек, капнула на ладонь густую маслянистую жидкость и стала втирать в виски.

— А теперь приляг, сейчас легче станет.

Густой аромат хвои и миндаля окутал тёплой волной. Боль, сжимавшая виски, стала медленно растворяться в этом запахе, отступать.

— Ну как ты, Сонюшка?

— Легче, дедушка. Спасибо. — Привстала.

— Нет, нет, лежи!

— А ты как же? Садись. — Лера поджала ноги, высвободив на лавке местечко.

Отец Александр присел рядышком.

— Дедушка, расскажи о Боге. Ты так хорошо говоришь, мне спокойно становится. Скажи, зачем человек живёт? Есть смысл появления на Земле?

— Есть некая высшая цель: чем жить, чтобы жить. Высшая цель. Издревле и язычники чувствовали её, а тем более христиане. Ничем не может насытиться душа, кроме как Богом.

— Вот скажи, дедушка, почему вера не всем даётся? Один приходит в храм, с равнодушными глазами поставит свечу, словно в магазине, попросит что-нибудь для себя — денег, работу, еще каких благ и с чувством выполненного долга поскорее на улицу? — Лера встала с лавки, подошла к оконцу. Потрогала пальцем металлический крючок, который держал створки. Повернулась к деду, ожидая ответа.

— Один только разум, без участия сердца, к вере не приводит. — Отец Иоанн вздохнул, потёр переносицу, по привычке поправляя очки, — Есть сколько угодно ученых, которые прекрасно понимают, что ни одна из существующих научных теорий не объясняет зарождения вселенной, но неспособных почему-то сказать: «Верую, Господи».

— Как же быть с сердцем? — всплеснула руками, приложила ладони к груди.

— Есть такие слова в Апокалипсисе: Се, стою у двери и стучу: если кто услышит голос Мой и отворит дверь, войду к нему, и буду вечерять с ним, и он со Мною.

— Это Он? Надо услышать Его голос и открыть дверь? — Машинально потрогала крючок, пытаясь его расшевелить. Тот не поддавался. — Но опять противоречие. Как?

— Всё у всех по-разному. Если хочешь, Господь, зная особенности каждого человека, стучит только для него. И кто-то вдруг услышит стук, раздававшийся на самом деле всю его жизнь, получив нежданную помощь в скорби.

— Да, так бывает, я знаю. Горе многих приводит в храм. У маминой подруги погибла единственная дочь, и она стала ходить в церковь, помогать людям, которые нуждались в её помощи. И нашла утешение.

— А бывает, человека все бросят, и он останется совсем один. И поймёт, может быть, впервые, что есть Кто-то, Кто его любит.

— А как ты это почувствовал?

— Когда маленьким был совсем. Это была зимой, в декабре на Николу Зимнего. Мы с мамой шли на вечернюю, в соседнее село. Шли через поле. Ветер сбивал с ног. Мама сняла свой платок, обвязала меня. Я плакал, страшно было.

— Почему только с мамой? А отец?

— Отец умер, летом лошадь его сбросила, расшибся. Мы одни с ней остались, совсем. Это поле мне таким страшным казалось. Ветер, темно, холодно. Казалось, никогда никуда не придём, никогда не будет тепло и никому мы не нужны в этом поле. Она совсем выбилась из сил. И вдруг — колокол. Этот звон до сих пор слышу. Мама тогда подхватила меня из последних сил. А дальше помню свечи и икона Святителя Николая. Мне так тепло стало, радостно, как будто я домой пришёл. Я почувствовал, что мы не одни. Уснул на лавке прямо на службе, и сквозь сон — такая радость, такой покой, такое блаженство. Как будто кто-то невидимый и очень-очень добрый взял меня на руки и покачивал легонько.

— В детстве это легко. У ребёнка сердце чистое.

— Поэтому Господь и говорит: будьте как дети. Отключите рациональный опыт, он ничтожен по сравнению с величием Творца. Так, пыль на шкафу. Просто доверьтесь.

— Я поняла. — Лера надавила на крючок, пытаясь его расшевелить, крючок не поддавался.

— Есть в Евангелии место, когда апостол Пётр пошёл по воде, он обрёл практический опыт веры.

— Но ведь он испугался и стал тонуть?

— Пришла мысль, что по воде ходить нельзя. Рациональная. И всё.

— Не было веры?

— Пошатнулась, и он пошатнулся. Евангелие зовёт нас пойти по воде. И здесь не надо спрашивать, а что дальше? Исполнить, что велел Господь, и вместо воды под ногами почувствуешь — твердь, опора.

Дверь скрипнула, вошёл Михеич. Смущённо почесал реденькую бородку, протянул миску.

— Вот, Фотиния вам огурцов передала. Новый уполномоченный из губернии приехали, приказали вас кормить.

— Вот, Соня, и радость, огурцы у Фотинии сладкие, жуй.

— И вы, дедушка, давайте.

— Ешь, ешь, детка, и мне хватит.

Соня взяла огурчик — зелёный, в пупырышках, потерла его в руках, обмакнула в соль и сочно захрустела.

— Ух ты, вкуснотища. Сейчас бы горбушечку бородинского.

Второй протянула дедушке. Прожевав, спросила снова:

— Знаешь, дедушка, многие думают, будут верить, молиться — и все беды уйдут. И проблем никаких.

— Знаю, детка. Это язычество. Вера на самом деле порождает очень много проблем. Ведь человек, познавший Бога, начинает плыть против течения. Поступить корыстно, когда вокруг все так поступают? — Нет, не могу. Обмануть? Украсть? Невозможно. То, что вчера было нормой и приносило удовольствие — сегодня омерзительно.

— Начинается борьба?

— С самим собой. Добро и зло явственно расходятся по своим полюсам, и человек лишается возможности компромисса. Сказать, что с верой жить проще, чем без веры, может только человек, не имеющий о вере никакого понятия.

— Ты знаешь, дедушка, — Лера встала у стены — есть ведь много людей, неверующих. Но живут они по совести. Не делают зла. Не воруют, не убивают. И в Боге не нуждаются. Считают всё это просто сказкой.

— Господь в Священном Писании говорит: Не имать Дух Мой пребывати в человецех сих во век зане суть плоть.

— Ой, совсем не понятно.

— Человек может стать настолько земным, что его душа угасает, и он даже не ощущает потребности в том, для чего он создан.

— Да ладно. Есть слово совесть. Она и регулирует. У атеистов ведь тоже есть совесть.

— Со-Весть. Со-причастность с Вестью о Христе. Не может совесть быть отдельно от веры, от Бога. Это самообман. Каждый может ее вектор направить в любую сторону, как удобно.

— Я думала об этом. Многие живут под девизом: хорошо то, что полезно лично для меня, здесь и сейчас.

— Ты видишь, что вокруг творится? Брат на брата! Сын на отца. Льётся кровь. Разорение и разруха во имя великой цели! Невозможно убивать во имя свободы и справедливости. Это никакая не свобода. Майдан[52], торговище.

Лера задумчиво посмотрела в окно. Немытые пыльные стекла приглушали и без того потемневшую картинку сада. Ветки яблонь слегка покачивались, наверное, на улице ветер. Очень хотелось выйти из этой крошечной комнатёнки, пойди с дедушкой по деревне к дому, увидеть его комнату, его книги, почувствовать, чем и как он живёт, её дедушка, её предок, её часть, отдалённая во времени.

— Дедушка, нас выпустят?

— Не знаю.

— А почему они не верят?

— Люди нечестные и непорядочные бывают, как правило, недоверчивы и подозрительны. Они никому не доверяют, потому что знают, что им самим доверять нельзя. Так и здесь. Человек верный и преданный Богу не усомнится в Нём: если уж на меня, грешного, можно положиться, то тем паче на Господа.

У стекла промелькнула тень, а потом они увидели нос, пятачком расплющенный на стекле, серые глаза, мальчишеские вихры.

— Андрейка! — отец Александр улыбнулся, добрые морщинки разбежались вокруг глаз. — Ты что прибежал?

Андрейка что-то пытался сказать, отчаянно жестикулируя.

Лера повторила попытку с крючком, и, он, наконец, сдался — створки окна распахнулись. Мальчик от неожиданности отпрянул резко, потерял равновесие и скрылся на несколько секунд из вида. Затем, потирая ушибленный локоть, появился вновь.

— Отец Александр, благословите!

— Бог благословит!

— Батюшка, там, рядом с храмом уполномоченный ходит, все выспрашивает, вынюхивает про крест. Сказал, если не отдадим, то вас на Соловки! — Глаза мальчика наполнились слезами, и он, не в силах сдерживаться, заплакал, закрывая лицо руками. — Что делать, батюшка! Нельзя вам туда, там заморят вас, убьют. — Плечи его сотрясались от рыданий.

— Ну что ты, что ты, Андрей, негоже тебе впадать в уныние. Христиане всегда гонимы были, так и должно быть. А за веру пострадать — высшая награда от Господа.

— Что вы говорите такое! Как же без вас? С кем останемся?

— С Богом. Он нас не оставляет. Время такое наступило. Терпеть и не оставлять молитвы.

Андрейка приблизился к батюшке почти вплотную и прошептал:

— А если отдать им крест? Они выпустят, уполномоченный говорил, а мы вас спрячем, за Касплей у деда домишко был, в лесу, никто туда не сунется. Не найдут. И Соню туда с вами.

— Нет. Нельзя крест отдавать. Это реликвия. Это мощевик.[53] Там частица древа Креста Господня, там мощи угодников Божиих: Сергия Радонежского, Александра Невского, Митрофана Воронежского. Золото и камни — это всё пустяки. А его в лучшем случае переплавят. Или продадут за границу. Уйдет святыня. Ты скажи Фотинье, пусть оклад серебряный, потир золотой отдадут, лжицу. В фонд голодающих. Это у прихожан находится. Она знает. Скажешь, батюшка благословил. А про крест — молчи. Куда делся — неведомо.

— Понял, батюшка. Всё понял. — Андрейка вытер глаза. Лицо его стало очень взрослым.

— И еще, запомни, Андрейка, придёт время — и службы в храме нашем возобновятся, Литургию будем служить с этим крестом и Евангелием. Запомни мои слова.

Батюшка положил ладонь на голову мальчика, погладил ласково. Ты отвечаешь, слышишь? Во чтобы то не стало! Доживешь до этого времени, я знаю.

— Как старец Симеон?

— Как старец Симеон.

Отец Александр закрыл окно, Андрейка растворился в сумраке резко упавшей на сад ночи.

Дверь распахнулась, в комнату вошли трое: Петруха, Митяй и человек в кожаной тужурке и темно-синих галифе. Грудь его была перепоясана портупеей, в руке он держал наган.

— Встать!

Лера встала, испуганно одёрнула платье, священник не шелохнулся у окна, только смотрел на них внимательно, словно пытался что-то понять.

— На выход! Руки за спину! — рявкнула кожаная тужурка. — Шаг в сторону — буду стрелять!

Первой вышла Лера, за ней отец Иоанн, потом Тужурка, Петруха и Митяй. В кухне испуганно притулился к печке Михеич.

— Встать! — рявкнул на старика. — Развели здесь милосердие, с попом заигрывают третьи сутки! Девку ему подсадили, Пинкертоны[54] хреновы! Где Крест? Где золото? Сегодня это должно было быть в городе! Голод в стране, а они тут антимонии разводят!

Петруха вытянулся по струнке, за ним выровнялся Михей.

— Разрешите доложить! На территорию села проник шпион, который выдавал себя за уполномоченного.

— Как! — Тужурка покраснел от злости, затопал ногами. Вы тут для чего поставлены? Не могли документы проверить?

— Так у него мандат! Черным по белому написано.

— Имя! — взвился в очередной раз.

— Петруха меня зовут, — Петруха вытянулся струной и побледнел от страха — а его — ткнул пальцем в грудь Митяя — Митяй!

— О!!! С кем приходится иметь дело!!! Имя того, уполномоченного!!!

— Так Феликс имя. Эд-мундович — Петруха заулыбался оттого, что получилось выговорить без запинок.

— Эдмундович? Дзержинский?

— Во, точно, Дзержинский. В мандате написано так. Дзержинский.

Тужурка схватился за голову. Дураки, кретины!!! Остолопы. Где он?

— Так у Фотиньи. Поселили к ней.

Митяй с готовностью сделал шаг вперёд:

— В бане моецца. Натопили ему баню, значит.

— Я щас всем вам баню натоплю. Этих назад! Закрыть! И глаз с них не спускать! Головой отвечаешь! — посмотрел на Михеича, брезгливо поморщился. — Ведите туда! К Фотинье! Посмотрим, что там за Дзержинский объявился.

Михеич закрыл дверь, задвинул щеколду, грозно для виду прикрикнул:

— Сидеть, понимаешь ли!

Лера обессилено упала на скамью, батюшка присел рядом.

— Дед, что это было?

— По-видимому, в село прибыл уполномоченный, вслед за ним другой. Только почему они друг о друге не подозревают? И почему Дзержинский?

И Леру вдруг пронзила мысль:

— Марк, ну конечно, Марк. Это он.

Она вскочила со скамейки, нервно начала мерить каморку быстрыми шагами.

— Дедушка, мне надо предупредить. Это Марк!

— О чём ты, Соня? — близоруко сощурился.

Лера подскочила к оконцу, распахнула створки и, словно кошка, выскользнула в сад. Повернулась, приблизилась к окну вплотную и прошептала:

— Дедушка, миленький! Держись! Мне надо бежать! Там Марк! Я потом тебе всё объясню. Помолись за меня, рабу Божию Валерию. Мне очень это нужно.

Лера бежала между яблонь в полной темноте. Какая-то сила несла её к домику Фотиньи. В темноте налетела на калитку, лихорадочно нащупала щеколду, открыла, вбежала во двор. Остановилась, чтобы перевести дух, прислушалась. Было тихо. Где-то лениво побрехивала собака. В окошке светилась зажжённая керосиновая лампа. Подошла, прильнула к стеклу. У стола сидела Фотинья, что-то вышивала на белом полотне. Лера тихонько постучала.

— Кто там? — старушка приблизилась к оконцу.

— Я, бабушка. Быстрее, открывай.

Фотинья метнулась к двери, распахнула. На Леру пахнуло сухой травой, теплом печки. В чугунке что-то варилось.

— Соня? Что случилось? Тебя отпустили?

— Нет! Сбежала. Где Марк?

— Какой Марк, ты что?

— Эдмундович. Феликс! Уполномоченный.

— Так нет его, как ушёл — с концами. Баню натопила, а он не вернулся.

Лера обессилено упала на лавку:

— Как нет? — прошептала. — Как нет? Куда же он мог деться? Господи!

И вдруг — стук в дверь, громкий, настойчивый.

— Открывай, Фотинья!

Ужас объял Леру.

— Бабушка, спрячь, миленькая! Они меня убьют!

Фотинья всплеснула руками:

— Што ты такое гаворыш! Хто?

— Тужурка, это за мной.

— На чердак! Хутка. Вось там за занавеской лестница. Полезай, укрыйся там. — засеменила к двери, приговаривая:

— Тужурка, якая тужурка… Хто там на ночь глядя? Я сплю ужо!

Лера птицей взметнулась на чердак. Присела возле старого сундука, обхватила голову руками. У нее все дрожало от страха, даже зубы стучали так громко, что она зажала рукой челюсти.

— Господи, помоги.

А внизу тем временем стук становился всё громче и настойчивей.

— Открывай, Фотинья!

— Да чаго ж от вас покоя сення нема. С утра воюете! Ноч на дварэ. Я сплю уже! — открыла дверь. — Куры дерутся, к гостям, а у меня петуха порешили. Это-то к чаму?

В кухню вошли трое.

Тот, что в тужурке, заорал:

— Где гость твой?

— Набралось гасцей са усех валасцей.

— Хватит! Отвечай, коли спрашиваю!

— Спрос в карман не лезет и карман не трёт! Адказваю — нема гостя. Ушёл. Митяй бачыу.

Митяй сделал шаг вперёд, почесал затылок.

— И что, не возвращался?

— Нет. Зря баню топили. Не пришел ваш уполномоченный. Баня-то ещё не остыла. Можа, хоть вы помыетесь? Блошка банюшку топила, вошка парилася, с полка ударилася.

— Иди ты со своей баней! Митяй, правду она говорит?

— Так да. Я когда воду носил, он и ушёл. Приказал мне со двора ни шагу, пока воды не наношу. А сам пошёл.

— Как он выглядел?

— Так матрос, кортик настоящий. Только говорил странно, словно и не матрос вообще, на студента похож, руки не рабочие.

Лера сжалась в комочек:

— Марк, точно Марк! Зачем он пошёл за мной! Господи! Где же он? — Коленка её уперлась в металлический уголок. Она прикоснулась пальцами к холодному металлу и поняла — икона. Та, что Фотинья вынесла из церкви. Приблизила лицо, пытаясь рассмотреть. На чердаке было темно. Тоненькая полоска света попадала через щёлочку в дверце, да из маленького оконца падал лунный свет. Лера свернулась калачиком у иконы, прикоснулась ладонями к теплой доске, словно почувствовала теплую ладонь Богородицы:

— Богородица, родная, я не умею молиться, совсем не умею, прости меня, прости. Я не знаю, что со мной. Знаю только, что нельзя так жить, как жила, тупо, бездумно. Прости меня, прости. Если мне удастся вернуться, я попытаюсь всё изменить. Я буду просить Тебя о помощи, не оставляй меня, пожалуйста!

Лера прислушалась к голосам, долетающим снизу. Снова громкий голос:

— Так, старуха! Отвечать быстро и чётко. Где церковная утварь, иконы, оклады и вся остальное?

— Иконы люди разобрали. Про остальное не ведаю.

— Были оклады дорогие, серебро. Где?

— Так на иконах.

— Завтра утром всё сдать. Все снести в сельсовет. За укрывательство — смерть. Я жду до утра. Если не принесёте, попа вашего расстреляем прямо у церкви. И похоронить не дадим! Сама иконы из храма забирала?

— Где мне, немощной, донести. Не сдюжила… По грехам моим разве можно милость такую? И не мечтаю.. — Фотинья упала на колени, обхватила ноги Тужурки, взмолилась:

— Сынок! Тебя же мать рожала в муках, опомнись, что вы робите? Навошта вам церкви разорять? Навошта батюшку нашаго мучать? Што ён вам дрэннага[55] зрабиу? Что в этом плохого, что люди вераць? Всю жизнь народ на вере трымауся, верой мацавауся[56]. Всех ворогов правдой Божией побеждали.

Уполномоченный отпихнул старушку, в глазах его метнулось пламя нечеловеческой злобы:

— Замолкни, тварь! — пнул сапогом. — народ крепчал! Нет твоей России! Нет и никогда не будет!! Не вернётся!!! Уничтожим! Размажем!!! Сотрём! — Голова его забилась в конвульсиях, на губах выступила пена, рука вытащила наган. Раздался выстрел.

Митяй испуганно попятился к двери, Петруха перекрестился.

— Всех порешу! Всех тварей, кто либеральничать будет с поповским отродьем! Попа завтра к стенке, если золота не вернут! Я всё сказал!!! Раздались гулкие шаги, хлопнула дверь. Стало тихо. Лера почти в беспамятстве сжала виски и, покачиваясь, зашептала:

— К кому возопию, Владычице? К кому прибегну в горести моей, аще не к Тебе, Царице Небесная? Кто плач мой и воздыхание мое приимет, аще не Ты, Пренепорочная, надеждо христиан и прибежище нам, грешным? Кто паче Тебе в напастех защитит? Услыши убо стенание мое и приклони ухо Твое ко мне, Владычице Мати Бога моего, и не презри мене, требующаго Твоея помощи, и не отрини мене, грешнаго. Вразуми и научи мя, Царице Небесная; не отступи от мене, раба Твоего, Владычице, за роптание мое, но буди мне Мати и Заступница…


***


Анна Петровна устало прикрыла глаза. Она потеряла счёт времени, она не знала, какой сегодня день, какое число. За окном звенело лето, а она застряла в межсезонье больничной палаты рядом с девочкой, с дочкой, с единственной радостью в жизни. Тот звонок, вечером, когда она собиралась домой с работы, разделил её жизнь на «до» и «после». Чужой голос сказал, словно объявляя остановки трамвая:

— Лера Вознесенская ваша дочь?

Замирая в предвкушении страшного, она проронила короткое «да».

— Вам надо приехать в больницу «Красного креста». Она попала под машину.

Трубку положили. Короткие гудки превратились в набат, от которого ломило виски. Час до города в переполненном автобусе, чужие разговоры, какие-то действия — купить билет, доехать до больницы на трамвае — всё это, казалось, было не с ней, а с какой-то другой женщиной, очень на неё похожей. Она зависла в пространстве и только мысли:

— Господи, помоги. Только не самое страшное.

В трамвае, когда она, встрепенувшись, бросилась к выходу — на неё наорал какой-то дяденька в голубой футболке с оскалившимся тигром. Ей показалось, что рычал на неё тигр за то, что она наступила ему на лапу.

Как во сне её провели к доктору, молодому ординатору Сергею Константиновичу. Он дал ей воды и сказал:

— Жива. Видимых повреждений нет. Исследовали внутренние органы. Все в порядке. Она ударилась головой. Причем, ни гематомы, ни других повреждений мы не наблюдаем. Состояние, очень похожее на кому.

— Как это случилось? — сделала глоток, зубы застучали о стекло стакана.

— Выбежала на пешеходный переход, в последние секунды красного. Классика жанра — нашёлся ублюдок, которому правила по жизни только мешают. Она упала, головой ударилась то ли о бордюр, то ли о его машину. Но это уже не важно.

— Доктор, что мне делать?

— Просто ждать и молиться, конечно.

— Молиться.


Как во сне Аня вышла из больницы. Сияло солнце. Жаркий летний день хозяйничал в городе. В больничном дворике цвели липы, наполняя воздух сладким ароматом. Но Ане было холодно. Как во сне она села в маршрутку, механически передала деньги за проезд парню с плеером в ушах, который сидел впереди. Ничего не видя, смотрела в окно. Жизнь рухнула. Лера была для неё всем. Лера была её семьёй, её радостью, её гордостью, её смыслом, а теперь и её болью. Молилась ли она за неё раньше? Наверное, да: неумело, коротко. У Леры всегда всё было хорошо. Легко училась, всегда помогала во всем. «Золотая девочка» хлопот не доставляла. Вот только на первом курсе влюбилась в плейбоя, да и то они быстро выкарабкались. Лера переехала в квартиру подруги и всё наладилось. Чем она жила? Да как все девчонки — училась, следила за собой, хорошо одевалась, подрабатывала. Девочка — картинка. Кофточки, юбочки, сапожки, макияж, хорошая косметика, ноготки, сумочки. О чём он разговаривали в последнее время? О нарядах, о косметике, о модных направлениях. Она и нравоучений особенно не читала, Лера, казалось, всё понимала и знала не хуже её, мамы. И — вот, такая беда. Нелепость, миг — и всё перечёркнуто. Почему? Зачем? Почему с нами? — автоматически вышла у собора. Впереди — высокая соборная лестница. Можно было пойти в арку, но она любила подниматься по ней. Впереди шла пара — мужчина и женщина. Женщина еле шла, боролась со ступеньками.

— И что тут ступеньки такие высокие? Давно бы уже отреставрировали эту лестницу. — Женщина вытерла набежавший пот платочком. И тут — бабушка в длинной темно-синей юбке в мелкий горошек:

— Детка! Эти ступеньки кровью политы. Мне мама рассказывала, что в двадцатые годы собор наш хотели разграбить, даже Троцкий приезжал. Люди живым щитом стояли на этих ступеньках…

— Их что, расстреливали прямо здесь? — женщина остановилась, чтобы перевести дыхание, растерянно посмотрела на бабушку. Та молча кивнула.

— Как?

— Из пулемета. Ценности церковные для голодающих. Только не в этом же дело было, вы ж понимаете? Верующие для голодающих собрали все, что было, последнее отдавали.

— Ужас какой! — женщина перекрестилась и молча стала подниматься вверх, слегка опираясь на руку мужчины.

Аня остановилась. Дедушка, дедушка-священник, Александр Вознесенский. Он погиб, защищая церковные ценности. Его расстреляли прямо у храма. Она вспомнила. Ей, пионерке, как-то рассказала мама, тихонько. Она не придала значений. Дедушка-священник? Только не это. Как они смеялись в классе над девчонкой, у которой отец и мать верила в Бога. У них и иконы были. Как же так, время, когда космонавты вовсю летают в космос, быть такими тёмными? Про своего дедушку она просто забыла….

— Господи, прости! — открыла тяжёлую дверь. В Соборе было прохладно, царил полумрак. Только свечи, словно звёздочки, мерцали сияющими венками у икон.

В церковной лавочке женщина у свечных ящиков.

— Простите, у меня дочка в коме. Что мне делать? — разрыдалась.

— Молиться. Идите к матушке — Одигитрии. Молитесь. Молитва матери со дна моря достанет.

Купила свечи, почти взлетела к иконе Одигитрии Смоленской, упала на колени.

— К кому возопию, Владычице? К кому прибегну в горести моей, аще не к Тебе, Царице Небесная? Кто плач мой и воздыхание мое приимет, аще не Ты, Пренепорочная, надеждо христиан и прибежище нам, грешным? Кто паче Тебе в напастех защитит? Услыши убо стенание мое и приклони ухо Твое ко мне, Владычице Мати Бога моего, и не презри мене, требующаго Твоея помощи, и не отрини мене, грешнаго. Вразуми и научи мя, Царице Небесная; не отступи от мене, раба Твоего, Владычице, за роптание мое, но буди мне Мати и Заступница…


***


Мама, отвези меня на родину дедушки. В деревню.

— Да, детка, обязательно поедем.

— И церковь посмотрим. Там ведь была церковь?

— Была, её восстанавливают.

— А кто восстанавливает?

— Я не знаю точно. Вроде, нашли там клад какой-то, еще в двадцатые годы укрыли от разорения. А восстанавливает парень, имя такое редкое. Он туда из города приехал, поселился рядом с церковью, к нему постоянно приезжают трудники, строят.

— Как его зовут?

— Не помню, Лерочка.

— Дедушка крест укрыл. Крест-мощевик, — прошептала Лера еле слышно.

— Крест-мощевик? Откуда ты знаешь, детка?

— Знаю.

— Да, там дед Андрей жил, помнишь его? Старенький такой, седой старичок.

— Андрейка — Лера улыбнулась. — Знаю, Андрейка. Дожил, значит. Как старец Симеон…

— Ты бредишь, Лера?

— Нет, продолжай.

— Так вот, этот Андрейка в детстве прислуживал в храме, и запомнил про ценности церковные. А потом, когда стали храмы восстанавливать, нашли они крест и ещё что-то. Нашли вообще чудесным образом. Этот парень приехал в деревню, нашел деда Андрея. У него металлоискатель. Они с дедом и нашли. Там на берегу огромный камень был, валун. Я его помню еще с детства. Он недалеко от речки лежал. Мы на нём еще грелись летом, он огромный, как лежанка. Так вот, чуть подкопали под камень этот — там схрон и был.

— Потир — чаша золотая для причастия…

Анна Петровна положила ладонь на Лерин лоб.

— Все хорошо? Не болит?

— Нет, мамочка, рассказывай.

— Ты знаешь, Александр Вознесенский, твой прадедушка, канонизирован в лике святых. И монах, которого расстреляли прямо в храме.

— Отец Иоанн.

— Да. Иоанн.

— Почему ты мне никогда про прадедушку не рассказывала?

— Я сама мало чего знала, Лера. Время было такое, об этом не принято было говорить.

— Он на Соловках умер?

— Нет, его расстреляли прямо возле церкви. Там три могилы, его и отца Иоанна и старушки какой-то.

— Фотиньи.

— Лерочка, когда с тобой это случилось, я ездила туда в деревню. — погладила её руку. — Много чего узнала. Поспи. Тебе надо поспать.

— Да, мамочка…

— Ты поправишься и мы обязательно туда поедем вместе.

Лера закрыла глаза. И зазвучал тихий голос:

— И вдруг — колокол. Этот звон до сих пор слышу. Мама тогда подхватила меня из последних сил. А дальше помню свечи и икона Святителя Николая. Мне так тепло стало, радостно, как будто я домой пришёл. Я почувствовал, что мы не одни. Уснул на лавке прямо на службе, и сквозь сон — такая радость, такой покой, такое блаженство. Как будто Кто-то невидимый и очень-очень добрый взял меня на руки и покачивал легонько.

И Леру Кто-то невидимый и очень-очень добрый взял на руки и покачивал легонько.

— Лерочка, спишь? Я вспомнила. Имя вспомнила. Марк.

— Марк, — прошептала Лера. — Марк.


Загрузка...