Глава 11

«Если бы Вы, ГОСУДАРЬ, — писал Бакунин, — захотели поднять славянское знамя, то они (поляки) без условий, без переговоров, но слепо предавая себя ВАШЕЙ воле, они и всё, что только говорит по-славянски в австрийских и прусских владениях, с радостью, с фанатизмом бросились бы под широкие крылья российского орла и устремились бы с яростью не только против ненавистных немцев, но и на всю Западную Европу».

Николай Павлович порадовал здравомыслием.

«Не сомневаюсь, т.е. я бы стал в голову революции славянским Мазаниелло, — написал он на полях, — спасибо!»

— Григорий Федорович, а кто такой Мазаниелло? — спросил Саша.

— Рыбак, — сказал Гогель, — вождь восстания в Неаполе в 17-м веке.

Саше показалось несколько странным, что не самый продвинутый Гогель знает об этом не самом известном персонаже.

— Мне, наверное, должно быть стыдно, что я о нем никогда не слышал, — повинился Саша.

— Вы не могли не слышать, — вздохнул Гогель. — Это герой оперы «Палермские бандиты», она идет в Петербурге, и вы с государем и государыней, по-моему, на ней были.

— До болезни, наверное, — сказал Саша. — Совсем ничего не помню. Что там случилось в Неаполе?

— Восстание против власти испанцев, обложивших неаполитанцев налогами. Торговцы фруктами отказались платить пошлину. Мизаниелло убил одного из чиновников, толпа направилась к таможням, разгромила их и разграбила, а потом открыла тюрьмы. В результате испанский вице-король бежал из города. Народ, собравшись на площади, провозгласил главой города Мазаниелло, который и правил им 12 дней, и творил суд, сидя под балдахином на площади. И его приговоры немедленно приводились в исполнение. Но на тринадцатый день у него появились признаки сумасшествия, неаполитанцы капитулировали, и власть вернулась к вице-королю.

— Спасибо, Григорий Федорович, я понял, — сказал Саша.

Хотя у него сложилось впечатление, что Гогель о чем-то умалчивает в этой истории.

На этом часть «Исповеди», имеющая хоть какое-то отношение к России, резко закончилась, и автор занялся исповеданием своих грехов в Богемии и Саксонии.

Грехи были в основном в мыслях.

Для революции не было ни денег, ни организации, ни людей. Все приготовления ограничивались пустяками. Саксонские демократы сделали довольно для того, чтобы быть осужденными как государственные преступники, но ничего для победы.

Саксонская следственная комиссия долго искала следы заговора, но ничего не найдя, утешила себя мыслью, что он существовал и страшный, с связями широкими, с планом глубоким, с средствами бесчисленными, но один из участников, бежавший в Лондон, унес с собою все его тайны и нити.

Наконец, саксонский демократический парламент был распущен, и в Дрездене начались беспорядки.

Этот город автор выбрал в качестве своего местопребывания исключительно из-за близости к Праге, где безуспешно пытался разжечь огонь революции. Он жил там не для Германии, а единственно только для Богемии. И вот на тебе! Дрезден взбунтовался сам по себе.

«Революции я не боялся, — писал Бакунин, — но боялся реакции, которая необходимо кончилась бы арестом всех беспаспортных политических беглецов и революционерных волонтеров, в числе которых я занимал не последнее место. Я долго не знал, что делать, долго ни на что не решался: оставаться казалось опасно, но бежать было стыдно, решительно невозможно».

И решительно невозможно было остаться в стороне.

Бакунин с тремя вовлеченными им в восстание поляками поселился в комнате Провизорного (то есть Временного) правительства, за ширмами, и возглавил нечто вроде штаба.

Дрездненские события папа́ изложил в общем верно, за тем исключением, что требования Бакунина и его поляков исполняло временное правительство, но не командующий революционным ополчением обер-лейтенант Гейнце, который не исполнил ни одного, так что все старания Бакунина со товарищами были напрасны.

При первой опасности поляки исчезли, и больше Бакунин с ними не виделся. А он остался, не веря в победу — просто решил выдержать до конца.

Он много хлопотал, давал советы, давал приказания, составлял почти один все Провизорное правительство, собирал несколько раз начальников баррикад, старался восстановить порядок и собрать силы для наступательных действий — словом, делал все, что мог, чтобы спасти погибавшую революцию; не спал, не ел, не пил, даже не курил, сбился со всех сил и не мог отлучиться ни на минуту.

'Некоторые из коммунистических предводителей баррикад вздумали было жечь Дрезден и сожгли уже несколько домов, — писал Бакунин. — Я никогда не давал к тому приказаний: впрочем, согласился бы и на то, если бы только думал, что пожарами можно спасти саксонскую революцию…

Саксонские, равно как и прусские солдаты тешились и стреляли в цель на безвинных женщин, выглядывавших из окон, и никто тому не удивлялся; а когда демократы стали жечь дома для своей собственной обороны, все закричали о варварстве'.

Когда стало ясно, что в Дрездене уже более держаться нельзя, он предложил Провизорному правительству взорвать себя вместе с ратушей, но они почему-то не согласились.

Повстанцы смогли отступить во Фрайберг, взяв с собою весь порох, всю готовую амуницию и раненых. Но это не помогло: войско было деморализовано, все были утомлены, измучены и без веры в успех, а «богемское возмущение» так и не состоялось.

Они отступили в соседний Хемниц, и там «реакционерные граждане» схватили их ночью прямо в кроватях и повезли в Альтенбург, чтобы передать прусскому войску. Бакунин уже ни на что не надеялся и ждал расстрела.

Однако судьба сулила ему другой жребий.

«Исповедь моя кончена, ГОСУДАРЬ! — писал он в заключении. — Она облегчила мою душу. Я старался сложить в нее все грехи и не позабыть ничего cyщeственного; если же что позабыл, так ненарочно».

Он преступник великий и не заслуживающий помилования, и если бы была ему суждена смертная казнь, он принял бы ее как наказание достойное, почти с радостью: она избавила бы его от существования несносного и нестерпимого. Но граф Орлов сказал ему, что смертная казнь не существует в России.

Он умоляет об одном — не наказывать его за немецкие грехи немецким наказанием: «Молю же ВАС, ГОСУДАРЬ, если по законам возможно и если просьба преступника может тронуть сердце ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА, государь, не велите мне гнить в вечном крепостном заключении!»

И просит о каторге как о величайшей милости, о самой тяжелой работе, за которой можно забыться. Не только смерть, но и телесное наказание предпочел бы он вечному заключению в крепости, несмотря на доброту к нему коменданта: «В уединённом же заключении все помнишь и помнишь без пользы; и мысль и память становятся невыразимым мучением, и живешь долго, живешь против воли и, никогда не умирая, всякий день умираешь в бездействии и в тоске».

Он просит позволения в последний раз увидеться и проститься с семьёй: со старым отцом, с матерью и любимой сестрой Татьяной: «Окажите мне сии две величайшие милости, ВСЕМИЛОСТИВЕЙШИЙ ГОСУДАРЬ, и я благословлю проведение, освободившее меня из рук немцев, для того чтобы предать меня в отеческие руки ВАШЕГО ИМПЕРАТОРСКОГО ВЕЛИЧЕСТВА».

И подписывается, «потеряв право называть себя верноподданным»: 'Кающийся грешник

Михаил Бакунин'.

— Дочитали? — спросил Гогель. — Что-то вы мрачны. Устали?

— Тяжело читать, как человек умоляет о каторге.

Саша много читал в своей жизни тюремных воспоминаний, писем и исследований правозащитников. И во всех была эта тягостная атмосфера, в которую засасывает так, словно ты сам сидишь в душной камере и годами не видишь солнца.

В «Исповеди» она присутствовала, хотя автору иногда удавалось вырваться, улетев и закружившись в бурном потоке воспоминаний.

— Он это заслужил, — сказал Григорий Федорович. — Достойный конец для злодея.

— Не такой уж он и злодей. Дедушка дал ему увидеться с семьей?

— Да, конечно. В присутствии коменданта крепости.

— А кто был комендантом?

— Иван Набоков. Ветеран Отечественной войны и Польской кампании. Очень достойный человек. Он приходился Бакунину дальним родственником.

Может, и не врал узник о добром к себе отношении.

И Саша потянулся за вторым документом.

— Уже десять, — сказал Гогель. — Довольно, Александр Александрович, завтра будет день.

— Но государь…

— Не думаю, что он приказал вам прочитать все сразу.

Пришлось смириться и читать второе письмо после уроков в понедельник.

Оно было адресовано папа́ и было коротким: три с половиной странички. На первом листе рукой отца была начертана резолюция: «Другого для него исхода не вижу, как ссылку в Сибирь на поселение».

И ниже переписана и заверена князем Долгоруковым: «Собственною ЕГО ВЕЛИЧЕСТВА рукою написано карандашом».

Долгоруков Василий Андреевич возглавлял Корпус жандармов и Третье отделение.

Прошение было написано другим почерком, совершенно ужасным и неразборчивым, не тем, что «Исповедь». И Саша почувствовал в авторе родственную душу. Очевидно «Исповедь» красиво переписали для дедушки, а письмо к папа́ оставили, как было.

Начиналось оно уже привычно, сплошь большими буквами: «ВАШЕ ИМПЕРАТОРСКОЕ ВЕЛИЧЕСТВО, ВСЕМИЛОСТИВЕЙШИЙ ГОСУДАРЬ!»

Но в остальном казалось более искренним и смиренным. Автор, конечно, каялся и извинялся за свою «Исповедь», которая была написана «в чаду недавнего прошедшего» и поэтому не могла заслужить одобрения Николая Первого, но больше не пересказывал свою жизнь, только просил о милости.

Одинокое заключение это — смерть при жизни, разрушение всех телесных, нравственных и умственных сил, от которого человек деревянеет, дряхлеет, глупеет и сто раз в день призывает смерть как спасение. Но оно ставит человека лицом к лицу с правдою и с самим собою, и он видит жизнь свою в ее настоящем значении и свете и становится своим палачом.

Только одно желание еще живо в нем: последний раз вздохнуть на свободе, взглянуть на светлое небо, на свежие луга, увидеть дом отца, поклониться его гробу и, посвятив остаток дней матери, приготовиться достойным образом к смерти.

«Пред ВАМИ, ГОСУДАРЬ, мне не стыдно признаться в слабости, — писал Бакунин, — и я откровенно сознаюсь, что мысль умереть одиноко в темничном заключении пугает меня, пугает гораздо более, чем самая смерть; и я из глубины души и сердца молю ВАШЕ ВЕЛИЧЕСТВО избавить меня, если возможно, от этого последнего, самого тяжкого наказания».

И подпись: «Молящий преступник Михаил Бакунин. 14 февраля 1857 года».

Тут, видимо, сердце папа́ дрогнуло, и он подарил мерзавцу златые горы, то бишь светлое небо, свежие луга, запах хвои и снега, лесные шорохи, великие реки, зеленые холмы и сосны, что достают до звёзд.

Чего же тут ещё? И так облагодетельствовал сверх всякой меры.

Вечером Саша сел за печатную машинку писать отзыв.

'Любезнейший ПАПА́! — начал он. — Я прочитал. Да, это было и интересно, и поучительно.

Судя по построению текста, у Бакунина, видимо, перед глазами лежали вопросы следствия. У меня, слава Богу, нет, но я попытаюсь ответить на вопросы, которые сам себе поставил.

Первый: есть ли в его идеях рациональное зерно? Второй: насколько он опасен? И третий: зачем он нам нужен?

Он пишет о лекарствах от притеснений и неправды, которых нет у нас и которые есть на Западе: публичности, общественном мнении и свободе. Я тоже верю в эти лекарства, и, по-моему, мы уже на этом пути.

Правда, Михаил Александрович, зная лекарство, тут же предлагает отрубить пациенту голову, вместо того, чтобы долго и муторно давать ему снадобье по рецепту три раза в день, не превышая рекомендованной дозы. Он мечтает о революции и последующей революционной диктатуре. Даже не потому, что правильное лечение долгое, а потому что скучное: без романтических баррикад, подобных горам Кавказа.

Но, судя по тому, что на роль диктатора он прочит дедушку, происхождение и выборность не так важны. И, если авторитарной модернизацией займется царствующий монарх, его это вполне устроит.

По сути не революции он хочет, а авторитарной модернизации. Если её сделает диктатор, свобода подождет.

Я всегда скептически относился к подобным мечтам, а вот Бакунин — нет, он верит.

Зато не верит ни в парламентаризм, ни в конституцию. Без них обойдется.

Если оставить за скобками панславизм как явную утопию, он не так много хочет: гласности для борьбы с коррупцией, просвещения и освобождения народа.

Не того ли хотим и мы? Разве в этом наши цели не совпадают?

Насколько он опасен? Скорее всего, он преуменьшает свою роль, пытаясь избежать ответственности, но и фактический результат невелик. Видимо, он слабый организатор. Ну, погулял по пражским баррикадам с ружьем. Пару раз выстрелил, но вряд ли попал. Попытался взбунтовать Богемию, но ничего не добился. Возглавил оборону восставшего Дрездена и проиграл.

Так что мой ответ: не очень.

Все его раскаяние, конечно, пшик. Ни в чем он не разочаровался и ни от чего не отступил и присоединится к любому мятежу, если он где-то вспыхнет. Но сам его организовать не в состоянии.

Его покаяние — это золотой сосуд, куда он вливает царскую водку своих речей. Да, разъест. Не усидит он в Сибири.

Он может снова пустить под откос свою жизнь. Но вряд ли чужую.

Зачем он нам нужен?

Он плохой организатор, зато хороший агитатор. И очень приличный писатель: немного я читал русских текстов такого уровня. И оратор должен быть неплохой.

Можно ли направить его способности в мирное русло? Думаю, да. По крайней мере, в деле модернизации можно ждать от него поддержки, как от Герцена.

И разрушение — это не всегда плохо. Смотря что разрушать.

Я обратил внимание на одну деталь. Он упоминает в «Исповеди» Маркса: «Д-р Маркс, один из предводителей немецких коммунистов в Брюсселе, возненавидевший меня более других за то, что я не захотел быть принужденным посетителем их обществ и собраний…»

И сдается мне, что это чувство взаимно.

Теории Маркса, в силу их наукообразности, гораздо опаснее всех романтических теорий Бакунина вместе взятых, и наш Михаил Александрович мог бы стать противовесом сему немецкому псевдоученому и вносить раздор в международное коммунистическое движение.

Да, думаю, в России он тоже не усидит.

А мы могли бы мягко направлять процесс. И, может быть, даже немного подкидывать Михаилу Александровичу денег, в которых он вечно нуждается. Так, чтобы хватило на жизнь, но не хватило на революцию.

Так что я остаюсь при своем мнении. Бакунина следует помиловать и разрешить ему как проживание в столицах, так и выезд за границу. Не потому что он заслужил, а потому, что это может быть выгодно.

ТВОЙ сын и верноподданный,

Саша'.

Он положил в конверт, но не стал запечатывать.

— Государю? — спросил Гогель.

— Да. Вы хотите прочитать?

— Нет! Что вы!

— Хорошо, — кивнул Саша, — а то это довольно конфиденциально.

Письмо он передал отцу лично в руки, через стол, во время очередного семейного обеда.

— Это моё мнение о произведениях Михаила Александровича, — пояснил он.

— Хорошо, посмотрю, — коротко ответил папа́.


Снег в Иркутске давно сошел, на деревьях распустились первые листочки, и днем температура доходила до плюс двадцати, словно и не Сибирь вовсе. Только ночью местный климат напоминал о себе, и на траве появлялся иней.

Было утро, в приоткрытое окно сияло лазурное небо и тянуло свежестью с Ангары, Антося разливала кофе, а Михаил Александрович курил сигару, развалившись в кресле.

Все-таки здесь повеселее, чем в захолустном Томске. Там, правда, остался дом, но маленький одноэтажный и вросший в землю.

С улицы послышался конский топот и скрип экипажа.

Бакунин встал и подошел к окну. Вид на дорогу загораживала лиственница с кружевом ветвей, покрытых первыми салатовыми иголками.

Но были слышны голоса и уверенные шаги.

В дверь постучали. Жена встрепенулась и посмотрела взволнованно. Он вышел в коридор. У входа стоял фельдъегерь.

— Михаил Александрович! Вам письмо от Его Высокопревосходительства!

Бакунин с достоинством кивнул и принял конверт.

Загрузка...