— Послушай, мэр, — сказал я, прислонившись к липкой стене, ртом вдыхая горячий, влажный воздух. — Как тебя зовут на самом деле?
— Виктор, — отвечал он, привычно пожевав губу.
— Витя, Витя, — вздохнул я. — И как нам удалось оказаться в этой жопе?
Он промолчал.
Вокруг хлюпало, чавкало и лопалось пузырями; от стен, обтянутых будто бы кожей, несло смрадом; под ногами в черной жидкости копошились личинки, сороконожки и другие мерзкие твари. Мягкий красноватый свет, который струился отовсюду, добавлял картине средневековой мрачности. Пить хотелось неимоверно. Последнюю трубу, из которой капала чистая вода, мы миновали часа четыре назад. Больше труб нам не встретилось.
— Канализацией воняет. Может, мы спустились в какие-то секретные тоннели? После того, что я узнал от Игорька, ожидаю чего угодно и не удивлюсь, если выяснится, что этот туннель ведет в секретные лаборатории по производству наномашин! Мы проникнем в лаборатории и…
— Какие, на хрен, лаборатории? — взвился мэр Витя. — Ты что, не понимаешь?
— Чего?
— Мы никогда отсюда не выберемся! Мы ходим по кругу, и с каждым кругом становится хуже и хуже!
— Не говори так…
— Это правда.
— Нет, это не правда! Я знаю, чувствую: стоит нам пройти еще немножко, и мы найдем выход! Так что пошли!
И мы пошли. Шагали медленно, потому что ботинки липли к вонючей жиже, а потом все быстрее и быстрее. Мы боялись остановиться, потому что когда останавливаешься — в голову лезут ненужные мысли, потому что если остановишься — сразу перехочется жить.
И мы бежали.
И мы побежали еще быстрее, потому что впереди забрезжил неяркий желтый свет.
— Ви-и-идишь?! — крикнул я, срывая дыхание.
— Свет в конце туннеля… — пропыхтел в ответ мэр Витя.
Мы бежали.
Мы бежали очень долго, и неровный свет становился ярче. Уже четко очертил он выход из тоннеля: светлое пятно на фоне кромешного мрака вокруг. Чудились запахи лета: сладкой малины с парным молочком, теплой речной воды, покрытой зеленой тиной, и печеной картошечки, перепачканной в золе.
Чудились костер, водочка и песни до утра.
Чудились запахи родного дома: пирожков с яблоками и сирени в вазе на желтом потрескавшемся подоконнике.
Чудился свежий ветерок, звездный вечер и папа с папироской, сидящий на порожке. Чудилось что-то детское, давно забытое.
Запах песочного печенья, размоченного в свежем молоке.
Море за околицей, ракушки и волнорезы.
Я бросил пистолет; он плюхнулся в грязную воду и пошел на дно. Мэр Витя свой не выкинул — пожалел. Зачем он ему? Ведь скоро мы выберемся из этого проклятого места. Скоро будем дома.
Из светлого пятна несло бензином, морскими водорослями, творогом, соленой рыбкой, морилкой и запахом трав-сорняков.
Из светлого пятна тянуло детством.
И мы нырнули в это самое светлое пятно. Ослепли на миг и остановились, шаря вокруг руками, привыкая к темноте. Не стало запахов сирени и малины, рыбы и морилки, которой я маленький когда-то покрывал двери по приказу тети.
Я не хотел открывать глаза, а совсем рядом тихонько плакал мэр Витя.
Потом я приоткрыл один глаз.
Было темно и воняло канализацией. Откуда-то струился мягкий красноватый свет; стены коридора были обтянуты будто бы кожей, из которой выделялась и стекала на пол вонючая слизь.
Витя сидел позади меня задницей прямо в дерьме и плакал. За его спиной колыхалось белое пятно — свет в конце тоннеля.
— Из жопы в жопу… — шептал Витя. — За что? Зачем? Мы шли к свету и куда пришли? В такое же место?
Я, в отличие от мэра, духа не потерял. Я подтянул брюки и сказал как можно более решительно, чтобы сдержать слезы, набежавшие на глаза:
— Не бойся, дружище мэр! Куда-то свет в конце тоннеля нас все-таки привел! Так давай исследуем это место, чтобы убедиться в том, что…
Мэр Витя достал из-за пазухи пистолет, посмотрел на меня тоскливо и сунул ствол в рот.
— Эй, погоди! Не надо! Послушай, ты же хороший парень на самом-то деле, ты можешь измениться, как я, ты…
Бабахнуло. Запахло порохом.
Почему-то я думал, что конец наступит быстро и безболезненно — была цивилизация, и нет ее. Насмотрелся голливудских фильмов — с моим-то тысячелетним опытом! А конец наступал долго и незаметно; даже сейчас далеко еще до финальной точки, но видно ясно — конец неотвратим. Человечество, словно шарик, слишком долго катилось, ускоряясь, вниз по наклонной плоскости, и теперь у него не хватит сил даже притормозить, не то что вернуться наверх.
Да оно и не будет пытаться: представьте Сизифа, который перепутал, где верх, а где низ, и толкает камень с вершины к подножию горы…
Это было двадцать четыре часа назад. Или больше? Все, что я знаю, — это то, что человек живет без воды трое суток. Или меньше?
Нет, я, конечно, могу зачерпнуть водицы с полу, но не хочу. Не буду. Ни за что. Потому что иду. Шагаю, и ноги мои уже по колено в дерьме, но я не поверну ни за что и никогда, пускай этот коридор и кажется бесконечным.
Я шагаю, потому что все-таки надеюсь, что по ту сторону света в конце тоннеля есть что-то иное, кроме прямой, как стрела, и вонючей кишки.
Хотя шансов нет. Наверное, именно сегодня двадцать второе апреля. Помнишь, мэр, я попросил тебя прижать к решетке зеркало? Тогда я поглядел на свое отражение и увидел дату своей смерти. Так же ясно, как видел фонарь под глазом и сломанный ублюдками из ФСБ нос.
Двадцать второе апреля. Я не знаю точно, сколько времени прошло с побега, но наверняка это сегодня. Погрешность — ноль.
Как там, интересно, робот Коля и его курица? Как там предатель и сукин сын Игорь? Как там Маша?
Машенька, солнышко. Ты — то единственное, что поддерживает меня здесь и сейчас. Я знаю, я был дурак, я не умел любить и слишком боялся тебя потерять, поэтому ты и ушла. Я мог оказаться на самом дне, но что-то удержало меня и удерживает до сих пор. Это что-то — любовь к тебе. Я люблю тебя и меняться начал на самом-то деле потому, что моя любовь еще жива. Наперекор этому лживому сволочному миру…
Боже, как мне плохо.
Язык прилип к небу, гортань пересохла, глаза слезятся, а мышцы ноют от боли.
Сегодня двадцать второе апреля. День моей смерти.
Я всего лишь хотел исправиться, попереть против своей сущности, я всего лишь хотел снова научиться верить в любовь, хотя единственная моя любовь ушла. Но мне говорили: любви нет. Есть развратные женщины с рыхлыми телами и молоденькие нимфоманки, есть дерьмо, огромная куча дерьма и ничего более. Нет нормальных людей: есть шизофреники и параноики, убийцы и насильники, шовинисты и феминистки. Нет домашних животных, нет братьев наших меньших — есть еда. Мне говорили и доказывали, что мир — заноза в заднице, поэтому не надо заботиться о нем. Я читал сотни умных книг, и везде говорилось или подразумевалось: мир — дерьмо. И никто не мог объяснить толком, как исправить его.
Игорек, философ ты чертов, знаешь, что такое мир? Мир — это сто килограммов повидла — хорошие люди и килограмм дерьма — плохие. Знаешь, что получится, если смешать килограмм дерьма и сто килограммов повидла? Правильно, Игорек, ты, как всегда, в курсе дела: сто один килограмм дерьма.
Так мало зла, нетерпимости, безразличия — но этого хватает.
Так много добра, благородства и самопожертвования — но от этого только хуже.
Я не хочу. Не хочу!
Но не умею по-другому…
Потому что…
Потому…
Потому что туго соображаю и очень хочу пить…
Полцарства за глоток чистой воды…
Если я не дойду, если вы меня обнаружите, напишите на надгробии, что я был настоящим эгоистом, но хотя бы старался.
Старался — не быть им.
С двадцать вторым апреля меня!