Глава 2 Любовные игры на воздухе

1

«Быша он и отроды его телом велици и ликом ясны, духом яры и неумытны, умом омженны або льстивы, делами чудны и горды, ано хупавы…» – так, или приблизительно так, был представлен род боярина Норуши в летописи первого епископа Новгородского корсунянина Иоакима. Там же рассказывалась апокрифическая история о том, как боярин Норуша при княжении Владимира Святославича в Новгороде был отправлен пестуном и княжеским дядькой Добрыней, тайно принявшим (полная чушь) христианство задолго до воспитанника, на розыски некоего «гневизова», схороненного в словенских землях Андреем Первозванным, дабы освятить и очистить место, куда пал в дремучие времена один из семи главных ангелов, восставших вместе с Денницей, сыном зари, низверженным в преисподнюю. По свидетельству праведного Иоакима, неведомую реликвию Норуша нашел, следствием чего явилось корчеванье «гнила корня» Ярополка, обуздание братобойной смуты и – ни много ни мало – последующее крещение Руси.

Судя по тому, что история эта сильно отличалась от заурядных погодных записей, источником ее служило местное изустное предание, немного Иоакимом приукрашенное, – возможно, именно по этой причине епископ Лука Жидята в свой летописный извод сей подозрительный факт уже не включил. Не владея навыком толкования, он избрал метод прополки, хотя, следуя ревизионистской практике, сомнению можно было бы подвергнуть и все остальные сведения – ведь человек всегда хочет сказать немножко не то, что говорит, и не потому, что специально, а потому, что иначе – никак. В дальнейшем список Иоакимовской летописи был безвозвратно утрачен (вопреки расхожему мнению, до Татищева он не дошел). Больше того: уже и любитель туманных преданий старины Нестор – мир его праху – не имел возможности прославить Норушу в своей несравненной «Повести», по крайней мере в редакции Сильвестра ни об этом боярине, ни о «гневизове» нет ни слова.

Тем не менее передававшаяся из поколения в поколение семейная легенда князей Норушкиных пережила летописную купюру, и пращуром своим князья считали того самого новгородского Норушу, чья историческая реальность, несмотря на отсутствие документального подтверждения, для них сомнению не подлежала. Слышал об этом и Андрей – целый сонм немыслимых преданий витал над ним, как воронье над стервой. Или, если угодно, как мотыльки над клумбой. Так или иначе, эти парящие тени вызывали в его сознании своеобразное помрачение, наводили странный морок, в результате чего Андрей словно бы подпадал под действие некоего постоянно включенного миража – во всей своей сновиденческой нелепости фактуристого и манящего.

Мерцающие тени Александра Норушкина и жены его Елизаветы, несомненно, были частью этого миража, причем – одной из самых добротных, как парчовая латка на линялой джинсовой штанине. Ради них не грех пренебречь хронологией и открыть мартиролог тысячелетнего рода именно на этой странице.

2

У генерал-майора в отставке Гаврилы Петровича Норушкина – в прошлом бравого елизаветинского орла, стяжавшего славу под началом Румянцева при штурме крепости Кольберг и, уже в екатерининские времена, на Пруте у Рябой Могилы, – было восемь дочерей и единственный сын, с двенадцати лет приписанный мушкетером к старейшему в русской гвардии Семеновскому полку, где некогда в числе «дружины мощных усачей» вершили дворцовые перевороты и ковали себе карьеры его отец и отец его отца. Вдовый генерал-майор был одержим чадолюбием такого свойства, благодаря которому оно (чадолюбие) более походило на тиранство, ибо отеческую заботу отпрыскам оставалось безоговорочно принимать как благо, или, вернее, она вообще не подлежала оценке, как неподсудная воля провидения.

Доставалось от Гаврилы Петровича не только домашним – старый князь был склонен всех своих знакомых подвергать дружеским насилиям, чтобы приносить им услады и делать счастливыми помимо их воли. Говорили также, что он время от времени путал день с ночью, потому что по средам и пятницам ревностно соблюдал постные дни, но при этом любил поесть вволю, отчего обеденный стол устраивал за полночь – от постного масла его тошнило, вот и приходилось дожидаться первого часа, когда обед сервировался уже скоромный. Специально для этих ночных трапез на стол выставлялся особый фарфоровый сервиз, супница и все блюда которого были с крышками, изображающими овощи и фрукты – кочан капусты, огурец, малину, виноград и проч., – хотя под ними в действительности находились подернутая жиром московская селянка, свиной бок, карпы и заячий паштет. Кроме того, поговаривали, что князь умел угадывать вкус вина в еще не откупоренной бутылке, что, кидая камни в воду, всегда попадал в центр круга и что тень у него была ядовитой, как тень грецкого ореха, под которым не растет ничто живое, даже плесень.

Две дочери Гаврилы Петровича умерли во младенчестве, а судьбы остальных он, не дозволяя прекословий, решил так: одну отдал за имеретинского князя, другую – за остзейского барона, две следующие составили партии родовитым русским женихам (кавалергард и камер-юнкер), еще одну благословил на обручение с гишпанским посланником, ну а последнюю и самую строптивую (отказалась идти за князя Юсупова, заявив, что у татарина, как у собаки, души нет – один пар) родительским произволением отправил в монастырь. После этого старый самодур призвал к себе сына Александра – уже вовсю ухлестывавшего за актрисами офицера лейб-гвардии Семеновского полка – и сказал: «Дал я за дочерьми приданое деньгами, а в наследство им отпишу имения покойницы-матери. Остальное все твое будет, но в права наследия вступишь не ранее, как женишься на той, которую укажет сей пернатый оракул». С этими словами Гаврила Петрович Норушкин звонко, не по-стариковски хлопнул в ладоши, и слуга внес в кабинет золоченую клетку с попугаем чрезвычайной наружности: хвост у него был изумрудный, крылья алые, грудка с подкрыльями шафрановые, спина и голова бронзовые, а хохолок белый, как яйцо, да еще два длинных белых пера на вершок торчали из зеленого хвоста.

Эта невиданная птица досталась Гавриле Петровичу от старшего брата Афанасия, завзятого холостяка, кутилы, жизнелюбца и большого проказника. Так, незадолго до своего таинственного исчезновения он пригласил в Побудкино соседей, прежде того велев слугам остро заточить края десертных ложек, – в результате, когда на стол подали бланманже, гости в кровь изрезали себе губы. Спустя неделю у Афанасия издохла любимая борзая, вследствие чего он впал в немилосердный запой и допился до страшных ночных судорог в икрах, от которых, просыпаясь, кричал в кровати, как роженица. На девятый день запоя ему было видение – огромный заяц грыз колокольню, точно ивовый куст. Усмотрев в кошмаре знамение, Афанасий отставил штоф, велел истопить баню, вымылся и с зажженной свечой, облаченный во все чистое, по невразумительным словам очевидца, старого слуги своего, «с душою в теле сошел в испод земли и обратно не воротился». Дворовые люди и окрестные мужики свидетельствовали, что в тот день при ясном небе грянул гром и случилось небывалое трясение земли. Власти, подозревая злодейский умысел крепостных людишек, учинили было дознание, но проканителились, увязли, а тут как раз на всю Россию грянула лихая пугачевщина. Афанасий же больше в живых не объявился, оставив Гавриле Петровичу Побудкино с соседней деревенькой, которыми владел по праву первородства, псарню с тремя дюжинами борзых, на триста пятьдесят рублей карточных долгов и клетку с попугаем, аллегорически прозванным «оракул счастья», – должно быть, из тех пичуг, которых продавали встарь неведомого роду-племени красноглазые купцы, встреченные Александром Великим в покоренных землях Ахеменидов: созерцание сих пситтакосов приносило здоровье, успех в делах и удачу в любви, однако птичьи клетки торговцев были плотно завешены платками, чтобы праздные зеваки ненароком не обрели все эти драгоценные блага нашармака.

– Во младых летах няня сказывала мне сказку о царевне-лягушке, – бряцая саблей, позволил себе сомнение в безупречности решения отца Александр Норушкин. – Папенька, образумьтесь – не вы первый будете решать судьбу сына столь нелепым жребием. Какая вам корысть доверяться безмозглому попке?

– Воля моя неизменна, – ответил вздорный старик. – Птица сия триста лет живет и поумней тебя будет. А отцу не перечь, Бога не гневи – нешто отец дурного желает. – И добавил сурово: – Не то, гляди, – прокляну.

Вслед за тем Гаврила Петрович Норушкин отворил в кабинете окно, поставил на подоконник золоченую клетку и отомкнул замок на дверце. Попугай с показной ленцой потоптался на жердочке, выпорхнул вон и, часто трепеща крылами, пестрой змейкой умчался прочь, за Малую Неву, за Пеньковый буян, на избяную Петербургскую сторону, к пасторальным Островам, где шумели рощи, а сады и пейзажные парки были разбиты со знанием дела и по всем правилам искусства – с прудами, островами уединения, парнасами, гротами и непременным учетом цвета осенней листвы. Дело было как раз осенью, в исходе сентября, а дом Гаврилы Петровича помещался на Тучковой набережной близ одноименного моста.

Как только птица скрылась из виду, старый князь отправил в Академию наук к редактору «Санкт-Петербургских ведомостей» посыльного с объявлением, где извещал столичную публику об улетевшем по недосмотру попугае и за его поимку назначал приличное вознаграждение. Жребий был брошен – следовало ждать веления судьбы. И благосклонная судьба не стала томить ожиданием.

На другой день после публикации в газете объявления слуга графа Нулина доставил Гавриле Петровичу записку, где граф сообщал, что попугай находится у него в усадьбе на Крестовском и, ежели Гавриле Петровичу угодно будет птаху забрать, Нулин готов видеть его на Островах к обеду, – сентябрь стоял сухой и теплый, а посему возвращаться в Петербург граф не спешил. Призванный вторично Александр Норушкин получил от отца записку для ознакомления – разумеется, с присловием: «Вот тебе, сынок, и царевна-лягушка!» Признаться, известие привело молодого князя в смущение: на выданье у Нулиных были дочь и весьма богатая сиротка-племянница, но обе – определенно при женихах, так что не сегодня-завтра ожидали помолвок, о чем в свете ходили недвусмысленные толки.

– Отменная партия, не так ли? – самодовольно вздернул бровь Гаврила Петрович.

– Но, папенька, – взмолился Александр, – там обрученье на носу!

– Разладь, – отрезал старый князь. – Не посрами породу!

К трем часам велено было закладывать коляску.

3

Миновав деревянную, строенную в одно жилье (один этаж) Петербургскую сторону, где некогда на кронверкском валу под осиной сидел пророк и предрекал затопление сего места по самую осиновую макушку, а в Троицкой церкви объявилась кикимора и дьяк крестился: Питербурху, мол, быть пусту, – коляска въехала под золотящиеся купы барских Островов с гуляющими средь дерев косулями.

Дача Нулиных стояла в глубине сада и походила на пирожное, изваянное французским кондитером, весьма пресыщенным строгой кухней классицизма: этакий чудо-терем, прибежище фей и эльфов – благонравной европейской нечисти. На задах виднелись охристый флигель, конюшня с каретником и застекленная оранжерея (в ту пору Петербург особо славился своими теплицами, оранжереями, ананасниками и зимними садами), круглый год поставлявшая Нулиным живые цветы и медовые груши – такие сочные, что стоило неловко взять плод в руку, как он тут же густо стекал в рукав.

Отца и сына Норушкиных граф Нулин принял радушно, хотя близкого знакомства они не водили, довольствуясь беседами о псовой охоте и французских вольнодумцах на балах и учтивыми поклонами в театре. Барышень Нулиных дома не оказалось, они в компании кавалеров отправились амазонками на стрелку Елагина острова, где нынче находилось излюбленное место прогулок аристократической молодежи, так называемый пуант, – в этот час там совершали вкруг пруда пеший и верховой моцион вполне домашние детки, а ближе к ночи (о чем был немало осведомлен гвардейский офицер Александр Норушкин) туда на лихачах стекалась толпа столичных повес, беспутных шалберов, приударяющих за театральными дивами и красотками демимонда, чтобы, свершив ритуальный объезд пруда, людей посмотрев и себя показав, разъехаться за полночь по отдельным кабинетам ресторанов и номерам заурядных гостиниц.

В ожидании обеда граф с графиней и званые Норушкины расположились в отделанной уральским родонитом гостиной, возле среднего окна, где был устроен этамблисмент: два диванчика, три кресла и круглый стол с оставленными на нем рукоделием и переплетенной в телячью кожу «Повестью о взятии Царьграда», сочинения Нестора Искандера.

– Вольтерьянское человековознесение и секуляризация идей, любезный князь, разцерковление представлений о мире, человеке и гиштории увлекают лишь внешней отвагой, но на деле никуда не годны, ибо отвага эта чистой воды безрассудство, – говорил граф Нулин, поводя из стороны в сторону мятым от природы, словно натянутым на комок изжеванного сотового воска, лицом. – Безрассудство не как победительное бесстрашие, но как беспечное и гибельное недомыслие. Посудите сами: ведь ясно, что гиштория насквозь есть вещь непостижимая и сокровенная, ибо исток ее – промысел не человеческий, но Божеский, и конечная цель ее указана тем же нечеловеческим промыслом. Как учат нас апостолы и церковь, мир ограничен и имеет начало и конец от Бога. Логика этой непостижимой гиштории предопределена самим таинством бытия и подчиняется токмо закону Божественного провидения. И человек, коли на то пошло, играет в гиштории роль, прости Господи, тараканью, в лучшем случае – обрядную, как на театре представляя в земном мире небесный принципиум и претворяя в существенность предопределенный Божественный замысел. Это назначение, с позволения сказать посланничество, дает человеку повод считать себя сосудом Божественного – чем и зачарован наш фернейский мудрец, – хотя здесь и на вершок нет истины: иначе сосудом Божественного вправе считать себя и орды саранчи, обращающие цветущие палестины в пустыню. На манер сих орд, того гляди, разбушуются и французы – так ведь у них почище выйдет пугачевского ядовитого вымысла! Что ни говорите, а все ж не следует с поспешностью лишать людей их ярма – ведь подчас токмо ярмо и придает им хоть какую-то значимость.

– Совершенно с вами согласен, граф, – поскреб ногтем розовую, в паутине золотистых прожилок родонитовую столешницу Гаврила Петрович. – Светское любомудрие греховно влечет нас потугами, минуя религию, дать последние ответы на последние вопросы. Ни к чему чинить из этого порока адский жупел, однако же хочу отметить – всякий раз непременно оказывается, что философия всего лишь выдает нам искомое за найденное, снимая на этом подлоге сливки с нашего простосердечия. Мнится мне, и Европа, и единоплеменники наши еще не раз расквасят носы на этой склизкой поболотной гати.

Графиня шумно вздохнула, на манер девки-чернавки широко всплеснула руками и, путая последовательность поветрий, излила душу:

– Господи Иисусе, какие нынче модники стали благородные господа! То у них Калиостры с магнетизмами на уме, то французы безбожные с языка не сходят! – С показной простотой графиня принялась лупить поданное слугой по предписанию врача вареное перепелиное яичко. – И не мо́лодцы, чай, давно, а поспевают, востряки! А я-то, дура старая, все по хозяйству хлопочу, все кадушки с рыжиками считаю… Пошто бы и вам, милостивые государи, заразу эту басурманскую на молодых не оставить? Пущай смекают.

– И то правда, матушка, – рассмеялся Нулин и обернулся к князю Александру: – А что мыслит о европейских философических идеях наша молодежь?

Александр Норушкин был скор умом и подвижен телом, про таких говорят: его в ступу посади – пестом не попадешь. Поэтому, зная о Дидро и Д’Аламбере – былых чужедальних советниках государыни – лишь понаслышке, он принял тон, каким, как он предполагал, мог бы потрафить сразу и графу, и простонравной графине:

– О философических идеях я такого суждения: коли не препятствуют они всеправеднейшей службе отечеству, матушке-государыне и вере православной, коли не мешают жить в незазорной любви, миру и согласии, коли не грозят они столкнуть державу в бездну смуты и хаоса, то годны сии к подробному рассмотрению. В ином случае все многоумные прожекты и замыслы суть не ученое мудрствование, но крамола. – Тут Александр Норушкин посмотрел вокруг так, словно только очнулся от забытья и не понимает, где и как он очутился. Однако вскоре взгляд его прояснел и глаза озорно блеснули. – Говорю особливо за себя, но одному человеку, как известно, совершенну быть и погрешностей избежать не можно. А что до воззрений, с позволения сказать, поколения, то у нас в полку говорят так: философией голову не одурачишь. Тут надобно что покрепче… да под рыжики, какие вам, графиня, из имения кадушками шлют.

– Похвальный строй мыслей, – улыбнулся граф Нулин, и жеваный воск под его лицом выпятил бугры. – Что ни говорите, судари мои, а у младости перед нами есть один неоспоримый козырь – младость.

– Вот вам образчик целостной натуры, – с бесхитростной прямотой вынесла суждение графиня. – Тут вам и делу время, тут и потехе час. Не то что иные нынешние ветрогоны: принарядятся павлинами – и на проминку. И никаких вам помышлений о долге и службе!

– Кстати о павлинах, – ввернул словечко князь Гаврила Петрович. – Как мой пернатый беглец?

Граф кликнул слугу и велел ему позвать в гостиную Федота с птицей.

– И захвати, братец, клетку из моей коляски, – добавил от себя Гаврила Петрович.

Граф между тем поведал гостям, что беглый попугай сам залетел в его оранжерею и облюбовал под насест – губа не дура – коричный лавр, где и был изловлен садовником. Потом Нулин рассказал о самом садовнике, чья история и впрямь оказалась занятной, так как был он не заурядным заморским мастаком регулярных парков, понаторевшим в обчекрыжке зеленых кущ, но здешним вольным вертоградарем, к тому же духовного сословия – из поповичей. Звали его Федот Олимпиев, и постиг он свое ремесло путем чудны́м и сокровенным – с юных лет каждую ночь снилось ему возведение сада, так что в конце концов он овладел этим искусством в таком совершенстве, что знал норов каждого цветка, каждого куста и дерева, какие только есть на свете, а когда примерился наконец к устройству сада наяву, то все саженцы у него прижились, а яблони и сливы по первому же году дали плоды. Осененный этой благодатью, Федот прославился в округе, и поскольку отец его наставлял паству в сельце Нулинке, то граф не преминул нанять Божьей милостью древознатца к себе в услужение. Ну а грех неверности сословному преемству Федот за собой не признавал: ведь рай – это и вправду в первую очередь сад. Если, конечно, без крючкотворства.

Явившийся садовник, помимо попугая, сидевшего у него на руке, как ловчий сокол, прихватил с собой жену и милую, с южным матовым цветом лица, десятилетнюю дочурку, в тугих светло-русых волосах которой красовался лиловый розан. Позади семейства топтался графский слуга с золоченой клеткой на пальце.

– Вот он, мой Карпофор – даритель плодов, зодчий сего парадиза! – с избытком вдохновения воскликнул Нулин. – Он вашего красавца словил, ему, князь, от вас и награда.

При последних словах попугай пронзительно свистнул, распахнул алые крылья с шафрановым подбоем и перемахнул с руки Фомы прямо на голову струхнувшей дочурки. Следом, ущипнув толстым клювом лиловый цветок в ее волосах, он призадрал хвост и бесстыдно испражнился на платье девочки. Разумеется, бесцеремонную тварь тут же водворили в клетку, однако дитя было неутешно – в помете птицы оказалась столь едкая мочевина, что дымящаяся капля прожгла материю и, как тавро, отпечатала на правой лопатке бедняжки метку, весьма напоминавшую кириллическую букву «наш». Сомнений не было – пернатый оракул сделал выбор.

Само собой, Гаврила Петрович щедро отблагодарил садовника и даже милосердно, собственной рукой приложил батистовый платок к жгучей ранке на теле его дочери, но в душе он был смущен и обескуражен – отступиться от своего слова он уже не мог, хотя сына его по уставу полковой чести за женитьбу на девице из простых ждала отставка с запрещением надевать свой блестящий мундир на свадьбу.

Спустя время, на обратном пути с Островов, двадцатичетырехлетний гвардейский офицер нерешительно посетовал:

– Пусть ее – простолюдинка, но, когда она вырастет, я уже буду стариком.

– Чепуха, – ответил седой князь, внутри которого бушевал пожар, но не давал никаких отблесков на поверхности. – Дети растут так быстро, что не успеваешь раскаяться в своих на сей счет заблуждениях.

4

Еще до осенних грязей Гаврила Петрович Норушкин продал дом на Тучковой набережной и отбыл жить в деревню, прежде того ознакомив сына с завещанием, по которому Александр мог рассчитывать на причитающуюся ему долю движимого и недвижимого имущества только после вступления в брак с девицей Елизаветой Олимпиевой – само собой, по вхождении оной в должные лета. А до тех пор, в случае смерти старого князя, управление наследством переходило в руки попечительского совета, словно наследник был недорослем или не в своем уме. Сначала Александр озлился, потом приуныл, потом, поддавшись обманчивым увещеваниям рассудка, решил, что батюшка покуда крепок и, как выйдет из его головы меланхолия, не раз еще успеет свой приговор пересудить, а посему со свойственной молодости беспечностью переложил эту заботу из ближней памяти в какой-то отдаленный чулан.

Шло время, как ходят призраки без существа и вещества – появляясь ниоткуда и скрываясь в никуда, – шло валом, как стая незримых зверей, чьи пасти алчут крови, а слюна врачует раны. Миновало пять лет, сменился венценосец на троне. В тот день, когда почила государыня, тридцать шесть часов перед тем истекавшая молоком, струившимся из ее внезапно набухших грудей, словно жидкий перламутр (платки, которыми доктора, ежеминутно их переменяя, утирали соски императрицы, затвердели, как створки жемчужниц, и были после пущены на пуговицы), Александр Норушкин вместе с государевой ротой был в карауле. Он третьим поздравил Павла, только накануне прибывшего из Гатчины, со вступлением на престол и присягнул новому самодержцу прямо на мраморных ступенях дворцовой лестницы, за что получил Святую Анну и был произведен в гвардии капитаны. Одновременно Павел обязал Александра всегда иметь при себе пудру, волосы зачесывать не на лоб, а назад, носить косичку или гарбейтель и никогда не надевать круглую шляпу, жилет, фрак и башмаки с завязками, что благодарный и растроганный Норушкин обещал соблюдать неукоснительно.

В ту пору Александр Норушкин был статным красавцем, умудренным в любви и кое-что повидавшим в жизни: он знал, что дым кальяна пахнет яблоком, а море – огурцом, что отброшенный ящерицей хвост бьется до заката, а бесчеревные китайские солдаты, не нуждаясь в пище, способны проходить за день полторы сотни верст, что притворный смех выдает в мужчине недостаток уважения к себе, а в женщине – похотливость, что для выяснения, был ли человек отравлен или нет, тело его следует предать огню, так как сердце, тронутое ядом, по природе своей не может сгореть, что истина не выносит перемены климата и в результате пространственных перемещений «да» с легкостью обращается в «нет», и, наконец, он знал, что девственнице, угодившей в рай, больше не на что рассчитывать. Словом, князь Александр Норушкин к двадцати девяти годам обрел стойкий душевный склад и был вполне готов для подвигов и славы, не опасаясь, что, если таковые его все-таки отметят, им удастся заметно повредить его характер. И случай для подвигов, конечно, не замедлил подвернуться.

Перенеся прах отца из Александро-Невской лавры в царскую усыпальницу, разрешив Радищеву возвратиться из Илимска в свое имение, наделив смутьяна Костюшко шестьюдесятью тысячами рублей и отпустив его из Петропавловской крепости на все четыре стороны, отменив объявленный покойной государыней рекрутский набор и положив конец войне с Персией, Павел в начале 1797 года заключил с Мальтийским орденом конвенцию, по которой принял иоаннитов под свое высочайшее покровительство. Решение это пришлось рыцарям весьма кстати, так как четыре с лишним года назад благодаря декретам французского революционного правительства Орден лишился своих владений во Франции, в результате чего рыцари трех из восьми лангов иоаннитов – Прованс, Овернь и Франция – оказались в положении беспорточных изгоев. Далее, в ознаменование конвенции и для устрашения дерзкого генерала Бонапарта, император, подобно памятным правителям древности, решил устроить военные игры с морской баталией, осадой крепостей и сечами в открытом поле (с младых ногтей он испытывал страсть к забавам Мельпомены, так что еще при жизни матушки участвовал в дворцовом спектакле «Галатея и Ацис», где в виде брачного бога Гименея являлся на сцену и удивлял зрителей искусными и благородными танцами). С этой целью велено было вырыть недалеко от Гатчины гигантский пруд, насыпать посередине остров Мальту, насадить на нем сады и рощи, а также построить и заселить деревеньки и фортеции, какие прославились во времена Великой осады 1565 года, когда рыцари-госпитальеры выстояли против восьмикратно превосходящей их числом армии султана Сулеймана Великолепного.

Все так и исполнили. Вырыт был пруд; насыпан остров; поднялись на острове сады и рощи; вознеслись над гаванями бастионы фортов, ощетинились пищалями, бомбардами и гафуницами времен примерно взятия Казани; хутора заселили «мальтийцы» из государевых крестьян, по большей части выведенные из Малороссии. Император, сличая местность с картой, лично проверил соответствие рельефа, сам ревизовал готовность потешных войск к размашистой мальтийской мистерии и по своему усмотрению отобрал людей на роли. Великим магистром Жаном Паризо де Ла Валлетта был назначен граф Илья Андреевич Безбородко, родной брат государственного канцлера, в турецкого воеводу Мустафа-пашу нарядили Ивана Павловича Кутайсова, бывшего пленного турчонка, служившего некогда лакеем при Павле Петровиче в бытность его великим князем, ну а капитану Норушкину под команду достался гарнизон форта Священномученика Эразма Антиохийского. Остальные имена участников мистерии предание не сохранило.

К Троице приготовления закончились, и в Духов день турецкая армада из пятидесяти кораблей, десяти тысяч войска, набранного из пленных турок и крымских татар, а также полутора тысяч кавказских шапсугов-янычар под общей командой закрученного в чалму Кутайсова вошла в мирную рыбацкую гавань Марсашлокк. Войско госпитальеров числом тысяча триста девяносто человек состояло из ста сорока рыцарей и оруженосцев (семеновцы, лейб-гвардии егеря и преображенцы, посаженные по трем фортам), двухсот пятидесяти испанских солдат (московцы), присланных на подмогу вице-королем Сицилии, а также тысячи хохлов-мальтийцев из местного ополчения. Оружие в обеих ратях было прадедовское, но для пущей достоверности боевое, хотя и велено было в мушкеты пуль не вкладывать, стрелы не вострить, пушкам палить без ядер, а в рукопашной неистовство смирять и до увечий не рубиться.

Загрузка...