Глава 21

Я начинал рассказывать шепотом, но по мере того, как вокруг собирались зрители, я говорил все громче. К тому моменту, как я закончил, весь термополиум был забит зеваками, а я стоял посреди зала, в лицах разыгрывая эту великую драму. Я выкрикивал речь, смеялся, изображал героев моего рассказа, и когда я закончил, то мне казалась, словно я вышел из горькой, грязной, жаркой и августовской озерной воды.

А в горле пересохло.

Настоящее встретило меня аплодисментами, и я раскланялся, скрывая неловкость.

— Благодарю! Благодарю, друзья мои! Спасибо вам! Всем вам спасибо!

Октавия смотрела мне в спину, я почувствовал это. Когда я обернулся, она накалывала кусок персика на щербатую вилку.

— Ты такой мальчишка, — сказала она одними губами. Глаза ее улыбались. Я сказал:

— Что ж, прошу прощения. Никого не хотел отвлекать от насущных проблем, бытийных и бытовых.

Люди смотрели на меня, и я вдруг порадовался тому, что они совсем другие, чем те, кто сидел в зале тогда. Не было в них ни усталости, ни страха. Это были новые, свободные люди. Кое-кто из них и не знал никогда, как может быть иначе.

В них было нечто словно бы очищенное и сияющее. Иногда сотрешь пыль с подсвечника и увидишь, как он драгоценен. Таковы были и эти люди. Очистившись от пыли, они казались счастливыми, и оттого золотыми. А может мне так только казалось, потому что я хотел, чтобы все было не зря.

Мы с Октавией их послушали, раздали автографы, узнали о трудностях с работой и с дорогами, о тех же трудностях, что были всегда. И я пообещал, что все решу, я знал, как все решить и знал, зачем.

Потом мы сказали, что у нас частный визит, и мы хотим побыть одни. Однако я знал, что теперь информацию о нашем приезде никак не удержишь в кубике термополиума. Бертильда и ее мать, несмотря на то, что кухня в их заведении была вкусная, явно не гарантировали сохранения тайн.

Мы с Октавией вышли из термополиума и самым достойным образом прошли метров пять. А потом я пустился бежать.

— Что ты делаешь?

— В лесу наше единственное спасение, Октавия!

Я схватил ее за руку, и она побежала за мной. Она смеялась и ругалась на меня, а я советовал ей сберечь дыхание. Мы углублялись в лес, где-то рядом жужжали осы, видимо над нами было гнездо, оно все отдалялось и затихало, ветви царапали мне лицо и руки, но я не чувствовал боли. Мне нравилось бежать, в этом была какая-то особенная свобода. У меня в груди был пожар то ли от скорости, то ли от радости. Мы с Октавией остановились, когда нам перестали встречаться дома. Она раскраснелась и смеялась, так что голос ее ударялся о верхушки деревьев. Я тоже смеялся, но тише. Я был рад, что еще могу почувствовать себя ребенком. Я был рад, что способен на что-то забавное.

Пару минут мы с Октавией стояли, прислонившись каждый к своему дереву и смотрели на россыпь белых лесных цветов, чьего названия не помнил. Пахли они одуряюще хорошо. По ветке, золотистой от солнца, пробежала быстрая настолько, что реальность ее природы была оспорима, белка. Это был пронзаемый солнцем лес, так что каждая паутинка превращалась в серебро.

Я подался к Октавии, прижал ее к дереву и поцеловал. Она ответила мне с подростковым отчаянием, потом отстранилась от меня, глаза у нее оказались мутные от бега, она глубоко вдыхала.

— И что ты наделал? — спросила она. — Ты же помнишь, что так начиналась страшная история Марциана?

— И не одна, — сказал я. — Но мне показалось, что необходимо запутать преследователей.

— У нас не было преследователей.

— Таким образом их и не появится. Кроме того, мы с тобой сможем погулять.

Октавия посмотрела назад, в глазах у нее отразилась определенная тоска. Она сказала с каким-то философским, а конкретнее стоическим принятием ситуации:

— Я думаю, что мы вряд ли быстро найдем дорогу обратно.

Но я-то ее хорошо ее помнил. Лес был испещрен тропками, тонкими дорожками, которые Октавия даже не замечала. И она еще удивлялась, что принцепсы проиграли войну.

Я знал, какую выбрать, словно у меня в голове эти спутанные нити распрямлялись и вели к ясному финалу. Примерно так, наверное, и было. Знание приходило легко, как полузабытая мелодия ложится под пальцы, когда касаешься клавиш.

Я ходил этими тропками, когда был был ребенком, когда был убийцей, когда у меня не было дома, когда я стал солдатом. Я думал, все забыто, а на самом деле вовсе нет.

— И что ты решил? Насчет этой… вещи, — спросила Октавия.

— Смешно, что ты называешь это вещью.

Я еще помолчал, не стоило спешить с ответом. Я чувствовал суеверный ужас перед тем, что хотел сказать. Однако, нужно было иметь смелость признавать за собой определенные глупости.

— На самом деле я думаю, что оно само нас найдет.

Октавию передернуло, выражение отвращения на ее лице снова засвидетельствовало мне, что страх и неправильность чувствовал не я один, и к тому же не единственный раз.

— В таком случае, мы здесь совершенно зря, — сказала Октавия. Она попыталась скрыть нервозность, но у нее не вышло. Наверное, потому что чужие люди за ней не наблюдали. Я хотел успокоить ее, сказать что-то простое и оптимистичное. Но вместо этого пожал плечами и сказал:

— Если бы оно хотело нас, то, думаю, неважно, где бы мы были в этот момент.

Ощущение, исходящее от этой штуки, нельзя было назвать ни могуществом, ни силой. Оно было, совершенно точно, голодно. Больше у него не было никаких качеств.

Неутолимый голод — черта этой земли. И хотя я никогда не слышал о подобных существах, я был уверен, что край этот способен выпустить их.

Мы с Октавией, не сговариваясь, закрыли эту тему. Мы болтали о Гудрун и Гюнтере, Октавии они понравились, хотя она смущалась Гудрун и ее неприязни. Мы смеялись и шли обратно, туда, где были люди, и лес хоть чуточку редел. Я почти забыл об обороненных мной фразах, развеселился и радовался до того, как нечто мгновенно изменилось.

Страх сковал меня, причина его была не во взгляде извне, но в изменениях. Я почувствовал дыхание осени — холодное, пряное. Тропки изменили свой ток, и я уже не понимал, где нахожусь. Затихли насекомые, поднялся ветер. Мы были в месте и времени, где все умирало. Листья, скукожившись как одинокие дети, из золотых становились серыми. Они хрустели под ногами, и целые ворохи их поднимал ветер.

Где-то далеко я слышал скрип, то ли старые качели, то ли совсем разболтавшаяся калитка. Я попытался привести все в надлежащий вид, однако ничего не вышло с первого раза, затем со второго. Третья попытка погрузила меня в панику. Октавия вдруг прижалась ко мне, уткнулась носом мне в грудь, крепко обняв, и я понял, что она тоже видит, как изменился мир.

— Аэций, что происходит?

Я не знал. Всеми силами я пытался вернуть себе контроль над реальность, но глубокая, ветреная осень, все более одинокая с каждой секундой, поразила лес.

Я не понимал, лучше двигаться или стоять на месте. И поэтому я решил, что идти вперед все же предпочтительнее, потому как есть народная мудрость, растиражированная мелодрамами и студенческими вечеринками, рекомендующая делать скорее, чем жалеть о несделанном.

— Где мы?

— Там же, где и были, — сказал я уверенно, однако внешнее здесь превалировало над внутренним. Мы шли вперед, и я делал вид, что знаю, куда мы двигаемся, хотя это было чистым милосердием по отношению к Октавии, не имевшим ничего общего с реальностью. Я обнимал Октавию за плечи, мы шли, словно крепко поддатые, хорошо отдохнувшие люди. Предельная напряженность в какой-то момент перестает отличаться чем-либо от расслабленности — координация тоже теряется, в глазах тоже плывет.

Если бы я знал, куда нам бежать, мы бы уже бежали. Но не было резона прилагать силы к чему-то наугад, они могли пригодиться нам для достижения конкретной цели.

— Не бойся, — сказал я. — Это все мир. Он так делает.

— Ты не чувствуешь, что на нас кто-то смотрит? — спросила Октавия неожиданно спокойно. Она кусала нервные, вишневые губы. Она готова была заплакать, но голос ее этого не выдавал.

Я чувствовал. Ощущение это нарастало, как шум в ушах, когда страх становится нестерпим. Я дрожал, и она дрожала. А кто-то смотрел на нас и даже не забавлялся. У кого-то был голодный, зубастый рот.

А потом я услышал мычание, была в нем даже своя мелодия, словно кто-то хотел спеть песенку, но не знал никаких слов. Мелодия у него тоже не очень получалось. И я этого кого-то знал, но как давно его не было.

Голос моего маленького брата был далекий и искаженный, словно бы рот его был чем-то набит. Землей, ну конечно. Мы шли по краю рыжего оврага, и я знал, что он там, мой маленький брат, и что на него запрещено смотреть.

— Тит, — позвала Октавия. — Тит, подожди!

Она рванулась вперед, но я перехватил ее, приподняв с земли, прижал к себе. Ее мертвый брат, мой мертвый брат. Мы были едины, как никогда, и как никогда разобщены.

— Нет, Октавия.

Пространство было особым — насыщенным смертью. Я думал, что не удержусь, наклонюсь к оврагу, загляну туда, чтобы увидеть его еще раз.

Мой маленький брат, мой Младший, мычал песенку, которую пел ему я. За кромкой рыжего оврага в холоде и на земле, он был, существовал в каком-то виде.

— Тит, — повторяла Октавия. — Тит, Тит, Тит!

А мне пахло яблоками вместо всего, что Младший мог бы мне сказать. Легкий как игрушка, брошенный в овраге, совсем один. А я качал бы его на самом краю, как тогда не успел. Песенка и не заканчивалась, и не длилась — замершая пара нот. Я не отпускал Октавию, хотя она уже не упиралась после первых, отчаянно диких движений, замерла у меня в руках, и только губы ее шевелились, казалось из ее горла вырывается песенка.

Осенние сладости, карамельные яблоки, думал я, леденцы и тыквенные пироги. Хорошее время осень, неплохое ведь. Кисловатая нежность сухофруктов, поздние, маковые рассветы, Ночь Пряток и подготовка ко Дню Избавления.

Не только смерть, не только смерть. Не только место для тех, кто откуда-нибудь не вернулся.

Скрип становился все яснее, все реальнее, и от него даже было некоторое облегчение. Он, по крайней мере, не производился существом, которое было некогда живым, и которое я любил.

А оно любило меня. Что с ним теперь никто знать не может, если только не смотреть в овраг. А в овраг смотреть нельзя, думал я, потому что никто не знает, кто оттуда в ответ тоже посмотрит.

Мы шли, но Октавию я не отпускал, крепко держал за руку. Она утирала слезы вины, а не утраты. А мне хотелось плакать от утраты, но не от вины. Однако надо было идти по краю.

Перед нами была детская площадка — как колечко у леса на пальце. Скрипели качели, и кто-то на них сидел.

Октавия затормозила, стала упираться.

— Нам туда не нужно, — сказала она. А я спросил:

— Тогда куда нам?

В следующий раз, когда я взглянул на площадку, качели качались сами по себе. Скрипели цепочки и петли — старый, растревоженный ветром механизм. Горка и песочница, и лесенки, на которых можно висеть, все ржавое, хотя когда-то и было цветное.

Окруженный враждебным лесом уголок детства.

— Смотри, — сказал я. — Это единственное чем-то отличающееся от всего остального пространство. Значит, нам туда нужно, потому как иначе зачем оно здесь?

— В качестве приманки для людей вроде тебя.

— Глупости, — сказал я. — Оно смотрит не отсюда.

— Оно сидело там.

— Но смотрит не отсюда.

— Что за глупости, Аэций?

Мы почти ругались, но наши голоса, громкие, взвинченные, помогали нам обоим оставаться в себе. Песенка моего брата теперь слышалась лишь отдаленно. Мы прошли овраг, а он остался там. Что могло случиться, если бы я взглянул на него? Мне безумно хотелось вернуться, хотя я и знал, что поступил правильно. Это не мой брат.

Это ничей не брат.

Во всяком случае, я бы хотел так думать. На детской площадке было пусто, ветер здесь оказался почти сшибающий с ног, он нес вперед листья вместе с песком. Качели все еще поскрипывали, и я их остановил. Металл был холодный на ощупь, но в то же время нес отпечаток чьего-то прикосновения. Я не знаю, как я почувствовал это — ни тепла, ни запаха, ничего не осталось от существа их не имевшего. А что-то другое было. Октавия стояла рядом, ветер трепал ее платье, кидал ей под ноги песок. Она смотрела на небо, по которому быстро путешествовали тучи. В нем не осталось ни точки, этот ветер не дозволял птицам летать. Я крикнул:

— Иди ко мне! Я не хочу, чтобы ты была далеко!

Она метнулась ко мне, схватила за руку, а затем указала влево. Я увидел здание. То ли школа, то ли приют, то ли вовсе детский сад — двухэтажное строение под неприветливым небом, с разноцветными классиками на дорожке и занавесками с цветами на окнах. Самую малость кукольное. Оно пробудило во мне какое-то давнее не то воспоминание, не то ощущение, однако смысл его оказался надежно закодирован временем и переменами, которые оно несет. Птицы сидели на подоконниках, неподвижные и не издававшие ни звука. Нет, я не знал этого места, никогда прежде его не видел. Это было чужое воспоминание, а может и не воспоминание совсем.

Когда мы подошли ближе, птицы раскрыли клювы, но из глоток их не вырвалось ни звука. Птицы, у которых забрали голоса. Они взлетели, и ветер закружил их.

— Ты считаешь, нам нужно продолжать делать глупости? — спросила Октавия. И все же она не останавливалась. Открытые пространства страшнее, чем нечто ограниченное и просматриваемое. А потом я почувствовал, что оно стоит за нами. Обернувшись, я очень хорошо понял, почему Манфред сказал, что это был плачущий человек с опущенной головой.

Наверное, когда-то это действительно было человеком. Из-за неестественно широкой пасти, голова у него была опущена, а по щекам бежали ручейки темной слизи, пачкали старую одежду. У этого была одежда — грязный свитер и порванные на коленках штаны. Вполне нормальная одежда, ничего особенного. И, наверное, это было самое жуткое.

Оно раскрыло свой рот, и я это увидел. Раскрытая пасть оказалась прозрачной. В ней отражались деревья позади. Они были черно-белыми, все стало таким, словно прошло через какой-то фильтр, и все дрожало, как отражение на потревоженной воде. На светлом небе мигали крохотные звезды — я легко все увидел, вот такая была большая пасть. И за ней вовсе не было видно, есть ли у этого лицо.

Мы с Октавией, конечно, побежали. И если я думал, что мы были быстрыми в первый раз, я, конечно, фатально ошибался.

Мы были быстрыми только сейчас, впервые, наверное. Вслед мне неслось мелодичное мычание моего брата.

Мы пробежали по разноцветным классикам, по рисункам мелом на асфальте, солнышкам и собачкам, по скользким ступенькам. Я распахнул дверь, чтобы Октавия шмыгнула внутрь, а когда оказался в помещении сам, мы вместе навалились на дверь, и я задвинул тяжелый засов. Дыхание сравнимо было по сложности его исполнения, наверное, с первой поездкой на велосипеде — я никак не мог придать ему нужный ритм, и мне казалось, что я вот-вот упаду. Я был способен выдерживать довольно большие нагрузки, однако отчаянный страх сбивал сердечный ритм, делая меня слабым.

Дверь была тяжелая, засов железный. Мы оказались в длинном, пахнущем хлоркой и мелом коридоре. С одной и с другой стороны были длинные ряды железных синих шкафчиков. Они блестели от солнца, льющегося из высоких окон. Блестел и пол — хорошо начищенный, белый. Я узнал этот пол — он остался прежним. Не было раньше ни индивидуальных шкафчиков, обклеенных наклейками, ни светящихся квадратов люминесцентных ламп, ни стенда с позолоченными кубками, ни железного питьевого фонтанчика. Все было проще, беднее. Но пол этот я драил много раз, он был и остался тем же самым, пережил ремонт, наверняка и меня переживет. Я помнил каждую щербинку на нем.

Мы с Октавией были в моей школе. Я не узнал ее фасад, а внутри все стало очевидно. Это было хорошее ощущение, как решенная задачка. Я даже едва не засмеялся над собой. Как можно было не узнать место, куда приходилось отправляться каждый день. Наверное, дело в том, что его не должно было быть здесь. Как и нас. Разрушенный порядок, разорванные последовательности.

— Что ж, — сказал я. — Я ведь хотел поводить тебя по местам моей юности. Это моя школа.

— Она должна быть за двадцать километров отсюда.

— За восемнадцать. Но действительно.

— Ты понимаешь, что происходит?

Я, пожалуй, как никогда ясно осознавал, что я в жизни своей ни разу не понимал, что происходит. Обычно это мне не мешало.

— Это существо…

— Не знаю. Понятия не имею, что это. Никогда о таких не слышал. У нас нет легенды о пастях, которые пожирают людей и пугают детей. Или наоборот. В любой последовательности.

— Ты просил твоего бога направить тебя.

Я закурил. В этом, несмотря ни на что, было особенное удовольствие или, как я сказал бы, будучи ребенком, кайф. Много лет прошло с тех пор, как я в последний раз здесь был. Все изменилось, и я вполне осознавал, что я взрослый человек, а кроме того император, да и само мое присутствие здесь нарушало конвенциональную реальность, однако курение в коридоре все еще воспринималось, как жгучий и отчаянный бунт.

Надо же, этому месту даже не обязательно было существовать, чтобы я ощутил себя очень плохим.

Я посмотрел на Октавию. Ее колотила дрожь непонимания, я же, несмотря на страх, скорее признавал вероятность беспорядочных перемещений между точками в пространстве. Пространство и время — конструкты, разметки в слабом человеческом разуме.

Октавия вдруг толкнула меня.

— Ты не будешь думать о метафизических категориях, пока рядом с нами чудовище!

Она хорошо меня знала. Я склонен был уходить в абстракции, чтобы не чувствовать страха. Это было полезное умение, однако в этой ситуации стратегия скорее вредила. Я развернулся к двери. С виду все было спокойно. Я смотрел на засов так, словно взгляд мой был взглядом камеры. Мне казалось, что оператор фильма ужасов обязательно крупным планом взял бы эту массивную дверь, охваченную тишиной и бездвижностью. А затем что-то треснуло бы по ней, что-то билось бы в нее всем телом, что-то стремилось бы сюда.

Однако я был лучшим сценаристом, чем жизнь. С виду все оставалось спокойно.

— Надо подумать, — сказала Октавия. — Почему мы сюда попали? Это как-то связано с тобой, если уж это твоя школа. Может быть, твой бог направил тебя куда-то не туда?

— Нет, — ответил я. — Он направил меня самым правильным путем из всех.

— То есть, самый правильный путь состоит в том, чтобы стать закуской для твари?

В этот момент свет немного померк, и сначала я даже не понял, почему, а спустя полсекунды раздался удар. Оно билось не в дверь, а в высокое окно. Оно прижалось к нему пастью и било по стеклу головой.

Тогда я понял, что если оно и было человеком, то теперь просто пользуется человеческим телом. В этом движении не было никакой человеческой воли. Оно снова бросило это тело вперед, и я увидел пятно крови на стекле. А потом я понял, что сейчас начнется еще один забег.

Мы бежали по скользкому коридору, слушая мерные удары.

Оно просто пользовалось человеком, словно надело его, как перчатку, и тело оказалось не по размеру, скорее неудобным. Мне чудилось, что кто-то долбит по окну молотком, и я обрадовался качеству стекла. Октавия поскользнулась, но я успел ее удержать. Оно было глупое, а может у него просто не имелось разума для того, чтобы измерять его в таких категориях. Эта штука ничем не пыталась разбить окно, не умела разогнаться. И, конечно, я был этому рад.

Я знал это место, и хотя многое здесь изменилось, ноги сами несли меня в столовую. Октавия не спрашивала, куда мы бежим, она доверяла мне, а я оберегал ее. Нам нужно было оружие, по крайней мере какое-то. Даже если не знаешь, поможет ли тебе нож, все равно намного лучше иметь его при себе. Эта ничем не подтвержденная мудрость меня утешила.

Я не слышал звона стекла, зато вокруг меня вдруг стали раздаваться детские голоса.

— Ты чего, чокнутый?

— Эй, а ну иди сюда!

— Ты же обещала!

Казалось, это были нитки, выдранные из полотна разговора, случайные слова чужих людей. Я не узнавал голосов, не видел лиц. Иногда вокруг, так что и не поймешь, кажется или все взаправду, мелькали тени, силуэты детей. Девочки с хвостиками, мальчишки с рюкзаками — подвижные или понурившиеся. Я пробегал мимо слишком быстро, чтобы рассмотреть лица.

Хлопали шкафчики, кто-то смеялся, затем звенел звонок. Бежать вдруг стало очень легко, словно ноги сами меня несли. Я все чаще видел силуэты детей, сначала они были черно-белыми, затем стали цветными. Мы с Октавией старались с ними не столкнуться, инстинктивно, не отдавая себе отчета в том, чего боимся. Одного мальчишку, поднимавшего учебник, я обогнуть не успел. Он был полупрозрачный и неощутимый, я прошел сквозь него, как сквозь воздух, и я даже не обернулся, потому как сомнений не было — он поднял свой учебник и пошел по своим делам.

Это была параллельная жизнь, нормальная жизнь. Я не знал, происходит это сейчас или происходило когда-то, или еще произойдет. Шумная школа была рядом, и в то же время оставалась далеко. Я подумал, что мы словно насекомые, незаметные, почти не существующие, на нас никто не обращает внимания. От мысли этой мне стало бы тоскливо, если бы эмоции мои не отключились, как это бывало иногда. Нужно потянуть за рычаг, и ток пропадет, генератор перестанет работать. Станет спокойно и пусто, можно будет подумать.

Октавия этого не умела, оттого и бежала она медленнее, и дышала тяжелее. Я схватил ее за руку, чтобы больше не отпускать.

В столовой оказалось шумно. Там была толпа, и в то же время никого не было. Кричали дети, их голоса словно скрадывала толща воды, и они добирались до нас приглушенными, искаженными. Гремели подносы, поварихи мотали половники в супе. Как много людей, думал я, и некому помочь. Я не понимал, зачем мне видеть все это — не мои воспоминания, не мои времена, не часть меня.

И в то же время мы оказались здесь по какой-то причине.

— Хаос — тоже вид порядка, ведь ничего, кроме порядка нет, — говорила какая-то девочка. — На самом деле все — порядок.

Я не был с ней согласен, но в то же время слова ее меня подбодрили. Бежали мы несколько бестолково, то и дело натыкались на стулья, а я едва не врезался в дверь кухни, железную, тяжелую, с глазом круглого окошка посередине. Хромированная сталь блестела от света, тени носились туда и сюда, они тоже спешили, но не так, как мы.

В длинных ящиках обнаружились ножи на цепочках — меры предосторожности столь же изысканные, сколь и бесполезные. Я отодрал тесак от цепочки, Октавия, упершись ногой в столешницу, пыталась освободить нож для себя. Мы были нервные, движения у Октавии стали смешные, мультяшно-суетливые, и она громко ругалась, чего я от нее никак не ожидал.

В конце концов, когда ножи оказались у нас, мы повернулись друг к другу, сверкнули лезвиями. Освобождение оружия было как передышка, шанс отдышаться, и мы оба были расстроены понимая, что отдых окончен.

— Пойдем, — прошептал я. — Здесь лучше не оставаться. Мало пространства для маневра.

— И запах не самый приятный.

Точно. Пахло прогорклым маслом и пресной едой. Когда мы вышли из кухни, столовая уже опустела. За широкими полосами окон виден был осенний двор — футбольная площадка, искусственно-зеленый газон и склонившиеся к нему, погрустневшие от тяжести осени деревья. Дул ветер, срывая с ветвей листья, почти стерлась разметка на площадке, а кустарники давно стоило бы постричь. Пейзаж был так обветшало красив, что сердце мое обрадовалось ему. На секунду я остановился. Корабли облаков, плывшие по небу, качал надвигающийся шторм. Ровно в тот момент, как начался дождь, я услышал:

— Я просто хочу умереть!

Говорила девочка, в голосе ее были слезы. Неожиданно, фраза повторилась. Затем еще раз, и еще раз. Большое, чужое, пустое пространство оглашалось этим отчаянным воплем раз за разом.

— Ты слышишь? — спросил я Октавию.

— Не в первый раз.

Фраза крутилась, увеличивалась и уменьшалась, словно кто-то регулировал громкость телевизионной передачи. А потом я увидел, что оно стоит перед одним из окон. Голова повисла, руки безвольные, как веревки. Оно прошлось мимо под дождем, а девочка все говорила и говорила, что хочет просто умереть.

Я вовсе не был с ней согласен. Жизнь — величайшее сокровище, и я не променял бы ее на спокойствие, которое обещает готовность умереть в любой момент.

Оно снова остановилось, замерло на полминуты, и я смотрел на него, как завороженный. Однажды я так же смотрел на бога Октавии и не мог двинуться. Потом оно вдруг опустилось на четвереньки, рванулось вперед, то ли как почуявшая добычу собака, то ли как брошенная вещь. Движение это было странное, нелогичное, и оттого пугающее.

— Я просто хочу умереть!

В голосе этой девочки не было никакого настоящего желания. Скорее всего она переживала из-за домашней работы или ссоры с родителями, или еще чего-то в этом роде. Это были легкие слезы.

Но сама фраза говорила о чем-то, поэтому повторялась и повторялась, как записанная на пластинку. Октавия потянула меня за руку, и я вспомнил, что нужно бежать. Оно вдруг свернуло за угол, и я подумал, даже страшнее не видеть его. Отчасти мне хотелось последовать за ним. Видимый враг уже не всесилен, по крайней мере не вездесущ.

Вслед нам неслась все та же фраза. Подсказка, подумал я. Но я не чувствовал в ней своего бога. Кто-то другой пытался поговорить со мной.

Я хотел послушать его, но в голове стучала кровь. Теперь Октавия бежала впереди, тянула меня за собой.

— Влево! — говорил я.

— Теперь направо! До конца коридора!

Мы бежали в спортзал. Я рассудил, что там достаточно места для маневра и нет окон. Это значило, что, по крайней мере, оно не увидит нас, а мы его увидим. И у него будет только один способ войти — через дверь. В зале пахло резиной, футболками, нуждавшимися в стирке, и еще чем-то нестерпимо школьным, что и определить было никак нельзя. Я закрыл дверь, перетащил к ней несколько спортивных снарядов, смело встретил критику Октавии.

— Не очень надежно.

— Хочешь скакалкой перевяжу?

Зал был просторный, с ним почти ничего нового не сделалось. Может, ремонт до него не добрался, а может помещение это всегда было вполне сносно. Воспоминания об уроках физкультуры на меня не нахлынули, однако некоторую приятную ностальгию я испытал.

— Эта фраза, — сказали мы с Октавией одновременно, переглянулись, затем снова уставились на дверь. Я сел на мат, запрокинул голову, посмотрел в потолок, но долго таким образом функционировать не смог. Внимание мое снова, как магнит, притянула ручка двери. А если оно придет?

Тогда нужно будет его встретить. Хорошо, что остались еще на земле очевидные вещи.

— Это была подсказка, — сказал я. — Но не от моего бога. Это вообще не его игра. Я совершенно его не чувствую. И все же нам что-то пытаются сказать.

Мы замолчали. Я рассматривал тесак. Свет в его начищенном лезвии закруглялся, превращался в маленькое солнце. Я рубанул им мат, искусственная кожа легко разошлась, явив миру белую набивку.

А потом Октавия вдруг вскочила, принялась ходить из стороны в сторону.

— Аэций, вспомни, как оно выглядело.

— Очень страшно.

— Да, спасибо, но тем не менее. На нем были брюки и свитер. Такая обычная одежда.

— И оно просто использует это тело. Думаю, оно мертво.

— А я думаю, что не совсем! — воскликнула она. Глаза ее засветились неожиданным вдохновением.

— Ты видел, что в его пасти? А помнишь, что говорила Санктина. Об измерениях между мирами, о царствах богов.

Я помнил, даже мог дословно воспроизвести, но Октавия не дала мне этого сделать, продолжила.

— Возможно, это человек, который попал в дыру в мироздании! Он просто хочет умереть!

— Я не уверен, что ему в этом можно помочь.

— Я думаю, он и сам этого не знает. Просто хочет!

Он говорила с восторгом маленькой девочки, решившей непростую задачку. Или студентки, которая сумела обосновать свою научную работу надежным образом.

А потом до нас обоих дошел весь ужас этой ситуации. Это даже не было существо. Точка в пространстве, проглотившая человека с его судьбой, его душой, его звездами. Оно выскребло его, выскоблило, а тело осталось. Не больше, чем костюм. Оно использовало его, чтобы передвигаться и пожирать. Разумное настолько же, насколько коацерватная капля.

А душа того человека была вокруг нас.

Октавия подошла ко мне, обессиленно села рядом. Я думал, что если узнать, что это такое, станет легче.

А на самом деле стало даже страшнее.

— Никогда ни о чем подобном не слышал, — сказал я. А потом подумал, может этого на памяти моей не было. В Бедламе всегда пропадало множество людей. Отчего бы и такому способу не существовать. Этого уже никто знать не может. А если и мы тоже никому не расскажем?

Октавия вдруг крепко взяла меня за запястье. В другой ее руке был нож. Она вся дрожала.

Я сказал:

— Мы убьем его. То есть, не то чтобы выйдем на охоту прямо сейчас. Подождем его здесь, а потом убьем.

Она сказала:

— Если только это возможно.

И тут же засмеялась:

— Зато мы нашли дыру в мироздании.

Глаза у нее были красными, и она шмыгнула носом. А потом вдруг зашептала быстро-быстро:

— А если мы умрем?

Я покачал головой, но прежде, чем я что-либо успел сказать, Октавия добавила:

— Я люблю тебя, Аэций. Люблю тебя и ни о чем не жалею.

Она поцеловала меня в губы, а потом отодвинулась, словно мы были чужие люди. Мы оба снова посмотрели на дверь.

— Расскажи мне еще. Давай отвлечемся.

Я открыл кран, и воспоминания полились беспрепятственно, словно теперь их вообще ничто не сдерживало. Это было даже хорошо.

Наверное, вся жизнь перед глазами пролетала, но я без труда остановил ее на нужном моменте.

Загрузка...