еди Ровена Ховард ди Исте была замужем уже десять месяцев, когда — вновь — пути ее и лорда Дарнли пересеклись.
Это случилось в опере Палли, где ее оперный бинокль, скользя по противоположному ряду «дворянских лож», остановился на мертвенно белом лице и высоком лбу Дарнли, позволив ей увидеть, что и его бинокль был устремлен на нее; обмен взглядами через окуляры продолжался несколько мгновений, пока она, внезапно побледнев, не наклонила немного голову.
Когда она выходила из театра, человек в костюме белого медведя (секретарь Дарнли) ухитрился бросить ей в сложенный зонт визитную карточку с написанными словами «Можем ли мы встретиться? У Мета Суданс»[5] — время близилось к восьми часам вечера, и звон Постного колокола вскоре должен был означить закрытие всех театров, открытых с десяти утра в этот вторник, последний — и самый безумный — день карнавала, день barberi и moccoletti[6], и град карнавала взмывал к небесам. Ибо сейчас град тот стал сплошным умопомрачением, в воздухе висел дым ракет, экипажи с боковых улиц сворачивали на Корсо, в толпу домино, пьеро, маркиз, пастушкек — хаос воздетых рук, криков, состязаний, цветов.
Но Ровена откинулась в своей коляске, не принимая участия в этих увеселениях — дама со статным и томно расслабленным телом и пухлыми губами, горевшими алым на бледном лице; узел угольно-черных волос и изгиб горла придавали ей некоторое сходство с созданиями из грез Россетти[7]. Когда Дарнли стоял рядом с нею, было заметно, что он ниже ее на дюйм.
Ее экипаж проехал по виа Урбана к Колизею, и лорд Дарнли выступил из тени места свиданий.
— Вот видите, мы встретились.
И она пробормотала:
— Как странно.
Они подошли к арке вомитория[8]; руины мрачно раскинулись перед ними.
— Итак, вы все еще повсюду? — спросила она, улыбаясь.
Он ответил:
— Я путешествую. Хоть мы и души, согрешившие в ином мире, а земля — наша тюрьма, мы все же можем счастливо бродить по ней.
— Ах, это скорбное настроение… Вы обещали, что будете счастливы, Генри.
— А вы?
— Я вышла недавно замуж за старика, который говорит об одних акциях и облигациях. Но есть и свои утешения.
— Какие же?
— Богатство, солнце, карнавал.
— За карнавалом следует Великий пост, — отметил он.
— Но перед Великим постом — карнавал! — коротко рассмеялась она.
И он:
— В вас появилась приземленность. Влияние мужа?
— Может быть.
— Нет, простите меня: я знаю, что вы не могли измениться. Вы всегда остаетесь собой.
— Надеюсь, я все то, что вы во мне видите… Лицо, однако, не всегда отражает личность человека. Самая неземная красавица, какую я когда-либо встречала, держит в Севилье папиросную фабрику и страдает слабоумием.
— Я никогда не оценивал вас по лицу, — сказал Дарнли, изучая это лицо с опущенными ресницами, — но по себе: вы мой двойник — или были им раньше.
Комплимент заставил Ровену смущенно потупиться.
— Ну, если вы так говорите… Я — надеюсь — что это правда. Вы скорее производите впечатление какого-то существа с Олимпа, нежели человека; в отношении же себя я начинаю опасаться, что я — по большей части женщина.
— «Олимпийские существа», безусловно, не ведают кожных заболеваний, — с улыбкой ответил он.
(Пять лет тому, накануне ожидавшегося брака с Ровеной, Дарнли провел три дня в Исландии, средоточии проказы, и после на его левой руке появились три узелка лепры, превратившие его в изгоя.)
— Вы еще не поправились? — спросила она.
И он ответил:
— Моя болезнь неизлечима.
— Увы! И моя, Генри, — сказано это было, возможно, с большей печалью, чем она чувствовала на самом деле.
— Я здесь, чтобы излечить вас и меня.
Она с сомнением посмотрела на него при свете только что взошедшей луны, удвоившей громадность развалин и коснувшейся черт Ровены колдовской и романтической кистью.
— А лекарство — все то же, прежнее? — спросила она, улыбаясь. — Рандеву в великом Нигде?
— Там, где души действительно встречаются, — сказал он.
Несколько мгновений она стояла, задумавшись, прислушиваясь к далекому гулу карнавального вихря, едва слышному здесь.
— И вы все еще верите, Генри, в существование души, загробной жизни?
— Душа существует, как и загробная жизнь. Вы не верите?
— Верю, если вы так говорите.
— Говорю. Я знаю это уже семь лет. И снадобье существует.
— Искуситель, искуситель.
Дарнли все время играл в кармане с двумя пузырьками, с которыми почти никогда не расставался; и теперь он сказал:
— Вы согласны?
— Генри, у меня есть — привязанности…
— Как видно, вы перестали… любить.
— Ах!
— Значит, вы согласны. Скажем, в полночь?
— О нет, я… Хотя бы дайте мне время.
— Сколько?
— Месяц.
— Где?
— В Неаполе.
Он поклонился.
— Итак, через месяц — в Неаполе.
— К тому времени я так или иначе решусь.
Он снова поклонился. Они прошли через вомиторий и расстались у Мета Судане.
Праздник moccoletti был в полном разгаре, и сотни тысяч свечей метались, ярились, бросались в гущу сражения, разгоряченные лица свисали с балконов верхних этажей, и каждый защищал свою свечу, стараясь погасить чужую с помощью мехов, дыхательных трубок, громадных вееров… Внезапно Постный колокол погасил все свечи, но толпа, что стала напоминать теперь выдохшееся шампанское, не редела, и кучер Ровены долго с уловками пробирался, лавируя в толчее разъезжавшихся экипажей, пока не высадил ее у палаццо; там Ровена нашла довольно холодную записку от мужа, сообщавшего, что он не дождался ее и отправился один на мероприятие, завершавшее светский карнавальный сезон — бал-маскарад в Палаццо Рондола.
Герцог ди Рондола (тот самый «Рондола», который был натуралистом и превратил свой парк в знаменитый «Зоопарк Рондола»), в том году задавал тон сезона, и в эту последнюю ночь залы его дворца были полны.
Там в полночь танцевала Ровена; но вскоре за тем, устав от душных комнат, она спустилась в парк. Она искала одиночества и мечтаний, но поиски вначале были тщетными: среди клуб и беседок ей встречалось множество уютно сидящих на скамеечках или прогуливающихся пар, и она уходила все дальше в глубину парка, пока в очень затененной его части не увидала идущего к ней мужчину среднего роста в малиновом кальпаке[9], подпоясанного кашемировым кушаком; узнав его черные усы и ровный блеск зубов, Ровена вздрогнула…
— Вы… — выдохнула она, когда они сошлись. — Я не знала, что вы здесь…
Она глядела на него с неким благоговейным страхом — второе за день свидание внушило ее воображению, что встреча в парке была порождением абсолютной силы его личности, его воли и способности влиять на события; и она промолвила:
— Эта наша встреча вправду необычайна: я искала грезы…
— Я помешал?
— О, нет — так Саул, разыскивая отцовских ослиц, нашел царство[10], Генри.
— Царство и трагедию.
— Ах, какой же вы мрачный человек! Но лучше умереть царем, чем жить крестьянином, не так ли? — она чуть склонила голову набок, улыбаясь нежно и заискивающе.
И он:
— Не лучше ли умереть «богиней», чем жить «женщиной»?
— Искуситель, искуситель.
— Я задал вопрос.
— А я ответила! В Неаполе, через месяц, — и однако, если бы Ровена внимательно глянула в себя, она нашла бы, что ее ответ месяц спустя не слишком отличался бы от сказанного в эту ночь; но время и место были полны музыки и волшебства, тени в лунном свете веяли грезами, и Ровена с тайным беспокойством вернулась к предмету беседы, флиртуя, поигрывая этим острым оружием с мистицизмом и меланхолией, наполовину ребяческими и всецело женскими.
— Мы все время встречаемся! — заметила она. — Что же нас заставляет?
— Физика учит, — ответил он, — что некоторые атомы тяготеют друг к другу. Они неразделимы. То же и в сфере духа.
— Значит, мы все подчинены Закону?
— Атомы подчинены химическому принуждению; духи подчиняются велению Провидения.
— Так что, к примеру, наша встреча сейчас…
— Погодите, — сказал он, протягивая руку, — может быть, вот ее объяснение…
Они стояли в древесной аллее, окруженной живой изгородью аралий; аллея шла под уклон и немного повыше влюбленных стоял павильон, размещенный у стены; Дарнли со словами «Вон там» указывал вниз, где в свете двух мавританских фонарей виднелось вдалеке какое-то испещренное пятнами животное, грациозными прыжками мчавшееся к ним по аллее.
Глаза Ровены, расширившись, устремились на зверя.
— Что это за… — прошептала она.
— Леопард с озера Цана…[11]
— Сбежал из зверинца?
— Очевидно. В этих лесах немало…
— Но он все ближе!
— Вы не боитесь? Una lonza leggiera е presta molto, che di pel mac…[12]
— Генри!
— Вот и наше снадобье…
— О, не таким же способом, конечно! — и она слегка подалась назад, видя, что лоснящееся, шелковистое, гибкое создание, зловещее в своей красоте, быстро приближается.
— Однако, — проговорил Дарнли, — аллею позади перегораживают павильон и стена, прохода в живой изгороди также не видать: боюсь, мы в ловушке… Но и будь здесь выход, леопард догнал бы нас, попытайся мы бежать.
— Спасите меня — умоляю!
— Вы настаиваете?
— Разумеется!
— Но как?
— Вы не вооружены?
— Нет… у меня только это… — сказал он, отцепляя от пояса изогнутое лезвие крошечного индийского кинжала, игрушку с агатовой рукоятью. — Но он лишь способен поранить, а рана, без сомнения, приведет зверя в бешенство…
— Генри! Как близко! Он остановился! смотрит на нас!
— Пусть смотрит. Со стороны может показаться, что вы взволнованы…
— Нет! Нет! Я не взволнована… Но спасите меня…
— Мы можем сейчас же покончить…
— Это ужасно! Спасите меня, молю!
— Вы все же настаиваете?
— О да! — произнесла она, не понимая, как мог он ее спасти, но с давних пор убежденная в способности его воли творить чудеса; он и впрямь перевел взгляд со зверя на нее, проговорив:
— Я могу спасти вас, но лишь одним путем — утратив часть себя. Скажите же, долго ли мне после этого придется ждать?
— Утратив часть?.. Я не пони… В любое время, когда захотите! Только спасите меня от…
— Завтра?
— Смотрите — он снова бежит к нам! Да! В любой миг…
— На рассвете?
Зверь был уже в трехстах футах от них.
— Да!
— Вы согласны?
— Да, да… Смотрите!
— Вы обещаете?
— Да!
Дарнли без дальнейшего промедления поднял кинжал; три быстрых удара разрезали у плеча его кафтан, и он рывком оторвал и бросил на землю рукав, оставив руку обнаженной; после чего граф, в такой же степени ученый анатом, в какой и охотник-космополит, знакомый с привычками животных, погрузил лезвие в свою плоть в той точке плеча, где плечевая кость соединяется с лопаткой в головке суставного гнезда, затем рассек ближайшие сосуды, мышцы, надкостницу, а после, искусно повернув кинжал, вставил острие между хрящами сустава. Его действия были такими молниеносными и одновременно точными, что он почти закончил операцию, прежде чем Ровена, побледневшая от удивления, успела понять, что происходит; и только когда она заметила поток крови, хлынувший по сделавшейся белой руке, увидела его сурово сжатые челюсти, точно высеченные из гранита, она все поняла и издала крик, а зверь, нюхавший воздух едва ли в шестидесяти футах от них, громко заскулил…
Отбросив кинжал, Дарнли охватил свое левое запястье правой рукой, потянул и вырвал руку из плечевого сустава; он успел вовремя, ибо глаза зверя уже зажглись зелеными искрами хищного желания, — и когда леопард пополз, прижимаясь брюхом к земле, извиваясь и готовясь к прыжку, Дарнли взмахнул оторванной рукой, как палицей; рука полетела, крутясь, и упала прямо перед мордой зверя.
Леопард с мгновенным восторгом набросился на этот дар небес.
Подождав с минуту, пока леопард не приступил к трапезе, наклонив голову набок и грызя руку с зажмуренными глазами, Дарнли стал угрожающе наступать на него, топая ногами; леопард, схватив добычу и рыча, отступил вниз по аллее; Дарнли вновь двинулся вперед, и леопард от неожиданности снова попятился; так они добрались до конца аллеи, где зверь прыжком скрылся из виду.
Все это время Ровена стояла, окаменев; но увидев, что граф возвращается, она побежала с холма к нему; он прижимал к левому плечу кушак и был бледен, как кобылье молоко. В ее лице также не было ни кровинки — она понимала, что Дарнли выкупил ее жизнь ценой своей крови.
— Видите ли… я должен… оставить вас, — выдохнул он, дыша неровно и коротко, громко выпуская воздух из посиневших губ, но по-прежнему улыбаясь; и, произнеся «Я должен вас оставить», он небрежно глянул влево, как на прореху в одежде.
И она:
— О, Генри, умоляю! умоляю! врача…
— Это ни к чему, — задыхаясь, произнес он со всей бесстрастностью, доступной смертному. — Я остановился в «Отель д’Эспань», неподалеку… Я вернулся… чтобы сказать вам… до свидания.
— Ах, Генри! — промолвила она, положив руку на его правое плечо, а он, нежно глядя на нее, спросил:
— Вы наконец отдаете себя мне?
Умирающее «да» вздохом слетело с ее губ, почти соприкоснувшихся с его губами; но воля его подавила всякую ласку: она была отдана другому — «до смерти»; после смерти она будет принадлежать ему. Но не сейчас — он был человеком чести, нерушимой порядочности…
— Итак, на рассвете? — раздался его голос.
Вновь испытывая смятение, она отшатнулась.
— Когда наступит рассвет?
— Ровно в половине седьмого.
— Завтра?
— О да.
— Покинуть все… Ну хорошо, но скажем, в семь — или в восемь.
— Тогда в восемь. Возьмите это.
Отняв кушак от кровоточащей округлой раны, он извлек два пузырька и отдал ей один со словами:
— Три капли.
— В восемь?..
— В восемь… Arrivederci.
— Генри… Бога ради… — прошептала она ему вслед.
Но он ушел; и она, стоя там в ужасе, смотрела, как он, пошатываясь, спускался по склону, ибо он уже умирал, но был пьян, как от вина. Удары ее сердца падали медленно и громко, словно удары молота, и сердце это было расколото надвое: она должна была умереть — но жаждала жить.
С трех ночи до семи утра Ровена крепко спала.
Открыв глаза, она сразу ощутила на душе ужасающую тяжесть и задрожала. Но так же, как и в другие дни, Ровена вызвала звонком горничную; и, когда та вошла, она, лежа на кушетке в своем будуаре в бледно-оранжевом парчовом халате, негромко произнесла одно слово:
— Шоколад.
Выпив немного испанского шоколада, густого, как суп, она на время вручила себя в руки горничной, наслаждаясь роскошным скольжением гребня в волосах; затем она отпустила служанку. К тому времени до рокового часа, восьми, оставалось всего двадцать минут, утро же было ясное и теплое.
Она протянула руку, взяла пузырек, что дал ей граф, и несколько минут вертела его в пальцах; ее губы кривила гримаска нетерпения. Утро приносит размышления; Ночь — это иное царство и иной образ существования, и при ярком свете солнца мы глядим на ее лунные сияния и бури чувств с некоторым изумлением и вновь обретенным здравомыслием. Встав, Ровена на цыпочках подошла к окну и, разжав пальцы, позволила пузырьку упасть вниз, прислушавшись к хрупкому звону разбившегося стекла на камнях двора. Но теперь она побледнела, как сама смерть.
О, сносить его презрение — он жив, она жива! Это тоже было своего рода смертью, ибо она была соткана из его мыслей и мнений и долго жила и воспринимала свое бытие в его фантазии о ней; и так она стояла, и виновато ждала, прижимая руку к мчащемуся бешеным галопом сердцу, а драгоценные минуты уходили… В восемь он умрет — оставалось всего семь минут… Нужно написать ему, остановить его; но не следовало ли сделать это раньше? Не терять драгоценные мгновения? Дарнли сказал, что поселился в «Отель д’Эспань»; но она не знала, где находилась гостиница, и минуты незаметно уходили, пока она попусту теряла время — сердце осыпало ее тяжкими упреками, но мысль о его презрении — он жив, она жива — была такой же тяжкой. Она позвонила.
— Далеко ли «Отель д’Эспань»? — со злостью спросила она.
— В четверти мили, миледи, — ответила горничная.
— Торопитесь… снарядите верхового…
Она нацарапала и бросила горничной записку с единственной невыразительной строкой: «Прошу вас, ничего не делайте».
Оставшись одна, она заперлась, инстинктивно скрывая от посторонних глаз дрожь, неудержимо охватившую теперь все ее тело; затем упала на кушетку, с силой сомкнув веки.
Еще три минуты: тиканье маленьких часов, торопящихся пробить, сотрясало ее всю, и удары прозвучали, как грохот гибельного барабана: первый, второй… четвертый, пятый… и с роковым восьмым из груди ее вырвался, по правде сказать, вздох облегчения.
Прощай! Она не сомневалась, безусловно чувствовала, что он мертв, и в этот миг в ней смешались ненависть, от-вращение и осознание того, что она навсегда от него избавилась.
Увы, слепой смертный! не сознающий, что вокруг всякого объекта — Мириады! что много бесконечней яви вещей то Бездонное, на коем они расцветают!
Гонец леди Ровены прибыл в «Отель д’Эспань» в десять минут девятого; вся гостиница ходила ходуном; он заторопился назад с известием, что лорда Дарнли обнаружили мертвым.
Каково же было его изумление, когда по возвращении он нашел палаццо своего господина в такой же растерянности, какую наблюдал в «Отель д’Эспань»! Потрясенные сотоварищи поведали ему, что ровно в три минуты девятого по всему крылу дворца, где располагались покои леди Ровены, разнесся крик, — крик столь ужасающий, что все похолодели до мозга костей, смешение сопрано и хрипа, дикое и жуткое… Но слуги, сбежавшиеся к покоям Ровены, нашли двери запертыми…
А ближе к вечеру весь Рим был удручен слухами о двух кончинах; печаль усиливала мрачная тайна, окутывавшая грустное событие: если в случае лорда Дарнли достаточно очевидной причиной смерти являлся сильнодействующий яд, распространенный среди кули Пуны[13], в случае леди Ровены все лишь напрасно ломали головы. Правда, состояние слизистой оболочки ее горла, по словам докторов, позволяло заподозрить удушение; но этому выводу сопутствовал и другой, а именно — пальцы душителя (если то был душитель) отличались такой консистенцией, что не оставили ни малейшего следа или отпечатка на снежной белизне горла Ровены.