Когда Мартин был маленьким, его папа служил на железной дороге. Папа никуда не ездил, а ходил и осматривал пути Северо-Западной железной дороги. Он гордился своей работой. И каждый вечер, напившись, горланил старую песню о “поезде в ад”.
Мартин плохо помнил слова, но не мог забыть, как папа выкрикивал их. Однажды папа допустил ошибку: он напился днем и был раздавлен между буферами вагона-цистерны и платформы с песком. Мартина удивило, что члены Железнодорожного Братства не пели эту песню на его похоронах.
Потом обстоятельства жизни сложились для Мартина не слишком удачно. Но почему-то он всегда вспоминал папину песню. Когда мама вдруг взяла да и удрала с коммивояжером из Киокука (папа, наверное, перевернулся в гробу, узнав, что она выкинула такое, и притом с пассажиром!), Мартин попал в приют, и там каждый вечер тихонько напевал эту песню. А позже, когда Мартин удрал сам, он ночью, где-нибудь в лесу, выждав, пока другие бродяги уснут, чуть слышно насвистывал все тот же мотив.
Мартин пробродяжничал лет пять и понял, что в этом мало толку. Конечно, он брался за многие дела: нанимался собирать фрукты в Орегоне, мыл посуду в захудалой монтанской харчевне, воровал колпаки с автомобильных ступиц в Денвере и шины в Оклахома-Сити. Но, промаявшись полгода в кандальной бригаде в штате Алабама, он пришел к выводу, что шатание по свету не сулит ему ничего хорошего.
Тогда он сделал попытку устроиться на железной дороге, как папа, но ему сказали, что времена плохие и новых людей не берут.
Однако Мартина тянуло к железным дорогам. Скитаясь, он всегда разъезжал в поездах. И он предпочитал ютиться в товарном поезде, идущем на север, когда и без того был мороз, чем поднять у шоссе руку и прокатиться в роскошном кадиллаке во Флориду. Когда ему случалось раздобыть бутылку винца, он усаживался в уютной теплой канализационной трубе, думал о давно минувших днях и при этом частенько мурлыкал песню о поезде в ад. В этом поезде ехали пьяницы и развратники, шулера и мошенники, кутилы, бабники и прочая веселая братия. Недурно было бы прокатиться в такой чудесной компании. Но вот думать о том, что случится, когда поезд, наконец, подкатит к “Потустороннему подземному вокзалу”, Мартин не любил. Он не собирался целую вечность топить котлы в аду, где его не сможет защитить даже профсоюз. А все-таки это была бы недурная поездка! Вот только ходит ли этакий поезд в ад? Увы, такого поезда, конечно, нет.
По крайней мере так думал Мартин, пока однажды поздно вечером не вышел с узловой станции Эплтон и не зашагал по шпалам на юг. Ночь была холодная и темная, как и положено ноябрьской ночи в долине реки Фокс, а Мартин хотел пробраться на зиму в Новый Орлеан или даже в Техас. Впрочем, эта мысль почему-то не очень прельщала его, хотя он слыхал, что в Техасе на многих машинах колпаки ступиц — из настоящего золота.
“Нет, нет, увольте, он создан не для мелких краж. Они хуже смертного греха: они неприбыльны! Мало того, что служишь дьяволу, так еще получаешь за это гроши! Может, лучше позволить Армии Спасения наставить тебя на путь истинный?”
Мартин брел, напевая папину песню, и ждал, когда его нагонит товарный, который должен был скоро выйти со станции. Надо вскочить в него — больше ничего не остается.
Но первым оказался поезд, идущий в обратном направлении, — он с ревом приближался к Мартину с юга.
Мартин всматривался в даль, но глаза работали не так хорошо, как уши, и пока до него долетал только рев гудка. Так или иначе, это был поезд. Мартин слышал, как содрогалась земля и пела сталь под ногами. Откуда взялся этот поезд? Следующая станция к югу Нийна-Менаша, а оттуда еще несколько часов не должно быть поезда.
Небо было покрыто тяжелыми тучами. По земле стлался холодный туман ноябрьской полуночи. И все равно Мартин должен был бы уже видеть головной фонарь мчащегося состава. Но он только слышал гудение, рвавшееся из черной глотки мрака. Мартин мог распознать голос любого когда-либо построенного паровоза, но подобного гудка он никогда не слыхал. Это был не сигнал, в скорее вопль потерянной души.
Мартин отошел в сторону — поезд был совсем близко. И вдруг он увидел паровоз и вагоны. Застонали, заскрежетали тормоза, и поезд непостижимо быстро остановился. Колеса не были смазаны, раз они скрежетали, как окаянные грешники. Вскоре скрежет замер, стихли и стоны. Мартин поднял глаза и увидел, что поезд пассажирский. Огромный, черный, без проблеска света в будке машиниста или где-либо в длинной веренице вагонов. Мартин не мог разглядеть надписей на вагонах, но был уверен, что это не поезд Северо-Западной дороги.
Еще более он уверился в этом, когда с переднего вагона неловко спустилась какая-то фигура. Что-то странное было в походке этого человека, словно он волочил одну ногу, и фонарь он нес какой-то странный. Этот фонарь не горел, но человек поднял его и дунул. Фонарь мгновенно вспыхнул красным светом. Не надо быть членом Железнодорожного Братства, чтобы признать диковинным такой способ зажигать фонари.
Когда фигура приблизилась, Мартин увидел на ней кондукторскую фуражку. Это немного успокоило его, но только на миг: он заметил, что фуражка сидит высоковато, как если бы изнутри ее что-то подпирало.
Надо сказать, что Мартин умел себя держать и, когда человек улыбнулся ему, сказал:
— Добрый вечер, мистер кондуктор!
— Добрый вечер, Мартин.
— Откуда вы знаете мое имя?
Человек пожал плечами.
— А откуда вы знаете, что я кондуктор?
— Но вы и вправду кондуктор?
— Для вас — да. Но людям на иных житейских путях я могу предстать в совсем других обличьях. Посмотрели бы вы на меня, когда я появляюсь в Голливуде! — Он усмехнулся и тут же пояснил: — Я много путешествую.
— А зачем вы приехали сюда? — спросил Мартин.
— Как?! Вы должны знать ответ на свой вопрос, Мартин: приехал я потому, что нужен вам. Сегодня ночью я вдруг обнаружил, что вы на краю гибели. Вы собирались вступить в Армию Спасения, не так ли?
— М-да, — неуверенно протянул Мартин.
— Не стесняйтесь. Ошибаться свойственно людям, как кто-то однажды сказал. Кажется, это было напечатано в “Ридерз Дайджест”. Ну, не важно. Важно другое: я почувствовал, что нужен вам. Поэтому я отклонился от своего пути и вот встретился с вами.
— Для чего?
— Ну, ясно: чтобы предложить вам прокатиться. Разве не лучше путешествовать поездом, чем брести по холодным улицам за оркестром Армии Спасения? Тяжело ногам, говорят, а еще тяжелее барабанным перепонкам.
— Что-то мне не очень хочется ехать в вашем поезде, сэр, принимая во внимание, где я в конце концов окажусь.
— Да, да! Старое возражение! — вздохнул кондуктор. — Полагаю, вы предпочли бы заключить сделку, а?
— Вот именно, — согласился Мартин.
— К сожалению, я совсем перестал заключать подобные договоры. Сокращения притока новых пассажиров на предвидится. Зачем же я стану предлагать вам особые приманки?
— Очевидно, я вам нужен, иначе вы не стали бы делать крюк, чтобы со мной встретиться.
Кондуктор снова вздохнул.
— Вы правы. Самоуверенность — мой главный порок, должен это признать. А все-таки неохота мне уступать вас конкурентам, после того как я столько лет считал вас своим. — Он помолчал. — Что ж, если вы настаиваете, я готов выслушать ваши условия.
— Мои условия? — переспросил Мартин.
— Что до меня, то мои условия известны: вы получите все, что пожелаете.
— Ага, — произнес Мартин.
— Но предупреждаю — я не допущу никаких трюков. Я удовлетворю любое ваше желание, а взамен вы должны обещать, что сядете в поезд, когда придет срок.
— А что, если он никогда не придет?
— Придет.
— А что, если я придумаю такое желание, которое навсегда убережет меня?
— Таких желаний не может быть.
— Не будьте так уверенны.
— Ну, это уже моя забота, — сказал кондуктор. — Что бы вы ни придумали, знайте: рано или поздно я приду за расплатой. И тогда — никаких фокусов в последнюю минуту! Никаких сцен запоздалого раскаяния, никаких прелестных блондинок или изворотливых адвокатов, которые станут вызволять вас. Я предлагаю честную сделку. Это значит, что вы получите свое, а я свое.
— Я слышал, что вы обманываете людей. Говорят, вы хуже торговца подержанными автомобилями.
— Погодите минутку…
— Прошу прощения, — поспешно промолвил Мартин. — Но ведь, кажется, это факт, что вам нельзя доверять?
— Готов признать. С другой стороны, вы, по-видимому, считаете, что нашли лазейку.
— Да такую, что мне и огонь не страшен.
— Огонь не страшен? Очень забавно! — Собеседник Мартина рассмеялся, но сейчас же сдержал себя. — Мы теряем драгоценное время, Мартин. Перейдем к делу. Что вы от меня хотите?
Мартин глубоко вздохнул.
— Я хочу, чтобы я мог остановить время.
— Сейчас?
— Нет. Пока еще — нет. И не для всех. Я, конечно, понимаю, что это невозможно. Но я хочу, чтобы я мог остановить время для себя. Один раз, в будущем. Как только случится, что я буду всем доволен и счастлив, я остановлю время. Вот и выйдет, что я сберегу свое счастье навсегда.
— Интересное желание, — задумчиво произнес кондуктор. — Должен признаться, что до сих пор не слыхал ничего подобного. А я, верьте мне, успел наслушаться всяких выдумок. — Он взглянул на Мартина и усмехнулся. — Так вы хорошо обмозговали свою мысль?
— Вынашиваю ее не первый год, — признался Мартин. Он кашлянул. — Ну, что же вы скажете?
— Тут нет ничего невозможного, — пробормотал кондуктор, — если опираться на ваше личное ощущение времени. Да, я полагаю, это можно устроить.
— Но я имею в виду, что время в самом деле остановится. Не то, чтобы я это только воображал.
— Понимаю. И берусь это сделать.
— Значит, вы согласны?
— А чего ж? Я вам это уже раньше обещал! Давайте руку.
Мартин колебался.
— Будет очень больно? Я хочу сказать, что не терплю вида крови, а кроме того…
— Глупости! Вы наслушались всякой чепухи. И мы, голубчик, уже заключили сделку. Я только хочу вложить кое-что вам в руку: способ и средство осуществить свое желание. В конце концов откуда мне знать, когда именно вы решите воспользоваться нашей сделкой, не могу же я вмиг бросить все дела и мчаться к вам. Лучше сделать так, чтобы вы сами могли все решать.
— Вы хотите дать мне “стоп-кран времени”?
— Что-то в этом роде. Вот только решу, что будет удобнее. — Кондуктор помедлил. — А, придумал! Возьмите мои часы.
Он вынул из жилетного кармана серебряные железнодорожные часы. Открыв крышку, он что-то чуть-чуть переставил. Мартин пытался уследить, что, собственно, он делает, но пальцы кондуктора двигались слишком проворно.
— Готово, — улыбнулся кондуктор. — Часы поставлены, как нужно. Когда вы окончательно решите остановить время, повертите головку завода в обратную сторону до отказа и тем самым спустите весь завод. Когда часы станут, остановится и время — для вас. Просто?
С этими словами кондуктор вложил часы в руку Мартина.
Молодой человек крепко сжал часы.
— Значит, это все?
— Абсолютно все. Но помните, вы можете остановить часы только раз. Поэтому вы должны быть вполне уверены, что хотите продлить выбранный миг. Я вас честно предупреждаю: не ошибитесь в выборе!
— Ладно, — усмехнулся Мартин. — И раз вы ведете себя в этом деле так честно, я тоже буду с вами честен. Вы, кажется, кое-что забыли. Какой именно миг я выберу, это неважно. Ведь когда я остановлю время для себя, я уже не буду меняться. Мне не придется стареть. А если я не состарюсь, то никогда и не помру. А если я никогда не помру, мне не придется ехать в вашем поезде!
Кондуктор отвернулся. Плечи его судорожно тряслись. Может быть, он плакал.
— А вы еще сказали, что я хуже торговца подержанными автомобилями! — сдавленным голосом проговорил он.
И он скрылся в тумане, и гудок нетерпеливо рявкнул, и поезд сразу быстро пошел по рельсам и, громыхая, исчез во тьме.
Мартин стоял и, моргая, смотрел на серебряные часы в своей руке. Если бы он не видел их своими глазами, не осязал своими пальцами и не чувствовал исходившего от них особого запаха, он подумал бы, что недавняя сцена — поезд, кондуктор, сделка — от начала до конца плод его воображения.
Но у него были часы, и он различал запах, оставленный ушедшим поездом: в округе было не так много паровозов, отапливаемых смолой и серой.
Насчет самой сделки у него не возникало сомнений. Вот что значит обдумать вопрос с начала до конца. Многие дураки потребовали бы богатства или власти. Папа Мартина продался бы за бутылку виски.
Мартин знал, что заключил более выгодный договор. Выгодный? Во всяком случае безопасный. Все, что ему теперь нужно сделать, это — выбрать момент.
Он положил часы в карман и вновь зашагал по шпалам. Раньше у него не было определенной цели, а теперь была: добиться минуты счастья…
Молодой Мартин не был таким уж простофилей. Он отлично понимал, что счастье — понятие относительное. Степень довольства и самый его характер меняются вместе с поворотами судьбы. Пока он был бродягой, его удовлетворяла подачка в виде теплой еды, длинная скамья в парке или бутылка стерно. Такие простые средства не раз доставляли ему минутное блаженство, но он знал, что на свете есть вещи получше. Мартин решил искать их.
Через два дня он был в Чикаго, в этом гигантском городе. Вполне естественно, его повлекло в сторону западной Мэдисон-стрит, и там он предпринял шаги, чтобы возвыситься в жизни. Он стал городским бродягой, попрошайкой и воришкой. За неделю он поднялся до такого положения, когда слово “счастье” означало для него еду в настоящей закусочной, койку в настоящей ночлежке и целую бутылку муската.
Однажды вечером, полностью насладившись всей этой роскошью, Мартин, находясь на вершине опьянения, подумал, не спустить ли ему завод своих часов. Но он подумал также о тех зажиточных людях, у которых он лишь сегодня выклянчивал подаяние. Да, это были люди степенные, не бог весть какого ума, но жилось им недурно. Они хорошо одевались, занимали хорошие должности и разъезжали в хороших машинах. Их счастье было еще более ослепительным, чем его — они обедали в шикарных отелях, они спали на пружинных матрацах, они пили неразбавленное виски.
Умны они или глупы, но их жизнь неплоха. Мартин потрогал свои часы, преодолел искушение обменять их на еще одну бутылку муската и лег спать с решением добыть работу и повысить коэффициент своего счастья.
Когда он проснулся, его порядком мутило, но вчерашнее решение не покидало его. Не прошло и месяца, как Мартин уже работал у подрядчика на Южной стороне, где велось большое строительство. Работа была утомительная. Он ненавидел свою лямку, но платили хорошо, и он мог уже снять себе однокомнатную квартирку на Блю-Айленд-авеню. Скоро Мартин привык обедать в приличном ресторане, купил себе удобную кровать и по субботам заглядывал вечерком в таверну на углу. Все это было очень приятно, но…
Мастер хвалил работу Мартина и обещал ему через месяц прибавку. Стоит только немного подождать, и он купит себе подержанную машину. Имея машину, он мог бы время от времени катать в ней девушек. Так делали многие парни у него на работе, и вид у них был очень счастливый.
Мартин продолжал работать, и прибавка стала явью, и машина стала явью, и девушки стали явью.
Когда это случилось в первый раз, он захотел немедленно спустить завод своих часов. Но вспомнил, что говорил кое-кто из мужчин постарше. С ним вместе на подъемнике работал, например, парень по имени Чарли. И тот говорил: “Пока человек молод и не знает жизни, ему не претит возиться со всякой дрянью. Но годы идут, и человек начинает искать что-нибудь получше. Ему уже нужна порядочная девушка, своя собственная. Вот это — да!”
Мартин почувствовал, что обязан это выяснить, что таков его долг перед собой. Если ему не понравится, он всегда может вернуться к прежнему образу жизни.
Прошло почти полгода, и Мартин познакомился с Лилиан Гиллис. За это время его еще раз повысили по службе, и он работал уже не на стройке, а в конторе. Его заставили посещать вечернюю школу, чтобы изучить основы бухгалтерии. Теперь ему платили добавочные пятнадцать долларов в неделю, да и работать в закрытом помещении было приятнее.
Проводить время с Лилиан тоже было удивительно приятно. А когда она сказала Мартину, что станет его женой, он был уверен, что время приспело. Вот только она была немного… она в самом деле была порядочная девушка и поэтому сказала, что им надо подождать жениться. Конечно, Мартин не мог рассчитывать жениться на ней, пока не накопит немного денег. Может, как раз набежит новая прибавка…
На все это ушел год. Мартин был терпелив — он знал, что игра стоит свеч. И каждый раз, когда у него зарождалось сомнение, он доставал свои часы и смотрел на них. Но он никогда не показывал их ни Лилиан, ни кому-либо еще. Большинство других мужчин носили дорогие ручные часы, а у старых серебряных железнодорожных часов был простоватый вид.
Мартин посмеивался, глядя на головку завода. Несколько поворотов головки, и он получит такое, чего никогда не будет у этих жалких тупоголовых работяг. Неизменная радость, зарумянившаяся от смущения невеста!..
Однако женитьба оказалась только началом. Правда, это было чудесно, но Лилиан сказала ему, что было бы лучше, если бы они могли переехать в новый дом и отделать его по-своему. Мартин хотел, чтобы у них была приличная мебель, телевизор, машина хорошей марки.
Тогда Мартин начал посещать специальные вечерние курсы и добился перевода в главную контору. Зная, что скоро родится ребенок, он старался побольше сидеть дома, чтобы быть на месте, когда прибудет его сын. И когда сын появился, Мартин рассудил, что должен подождать, чтобы ребенок немного подрос, начал ходить, говорить, стал маленькой личностью.
Примерно в это время начальство назначило его аварийным монтером и стало посылать в командировки. Он много разъезжал и ел теперь в хороших отелях и вообще тратил немало за счет фирмы. Не раз у него возникал соблазн остановить часы. Ведь он жил чудесно… Впрочем, было бы еще лучше, если б он мог не работать. Рано или поздно, если ему удастся провести для фирмы крупное дело, он сорвет куш и выйдет в отставку. Тогда все будет идеально.
Так и вышло, но на это потребовалось время. Сын Мартина уже начал ходить в школу, когда Мартин разбогател по-настоящему. Он ясно сознавал, что пора ему решить свою судьбу: ведь он был уже далеко не юноша.
Около этого времени он познакомился с Шерри Уэсткот, и она, по-видимому, вовсе не считала его человеком средних лет, хотя у него редели волосы и росло брюшко. Она научила его прятать под париком лысину, а под широким поясом — брюшко. Она много чему его научила, а он учился с таким восхищением, что раз как-то в самом деле вынул часы и приготовился спустить завод.
На беду он выбрал тот самый миг, когда частные сыщики взломали дверь его номера в гостинице, после чего потянулся долгий бракоразводный процесс, и у Мартина возникло столько хлопот, что он ни одной минуты не был вполне счастлив.
К тому времени, когда Мартин уладил все дела с Лили, он совсем прогорел, и Шерри, видимо, решила, что в конце концов он и вправду не так уж молод. Тогда Мартин расправил плечи и опять взялся за работу.
Он опять загреб немалые деньги, но теперь на это ушло больше времени, и весь этот срок ему было не до наслаждений. Кричаще-роскошные дамы в кричаще-роскошных коктейль-барах перестали интересовать его. Охладел он также к спиртным напиткам. Кстати, и доктор предостерегал Мартина от них.
Однако были другие удовольствия, вполне доступные богатому человеку. Путешествия, например, и отнюдь не в товарных вагонах из одного захудалого городишки в другой. Мартин объездил весь мир на самолетах и в первоклассных лайнерах. Раз как-то ему показалось, что он-таки нашел подходящую минуту. Это было, когда он посетил Тадж-Махал при лунном свете. Мартин вытащил свои потертые старенькие часы и готов был спустить завод. Никто за ним в этот миг не наблюдал.
Вот это и заставило его поколебаться. Конечно, момент был восхитительный, но Мартин чувствовал себя одиноким. Лили и мальчик ушли, ушла Шерри, а Мартину всегда было некогда заводить дружбу. Возможно, что, найдя близких по духу людей, он достигнет полного счастья. Вот где решение: не в деньгах или власти, или любви женщины, или созерцании прекрасных вещей. Подлинное удовлетворение дает только дружба.
Поэтому на пути домой Мартин пытался познакомиться с кем-нибудь в пароходном баре. Но туда заходили все какие-то молокососы, и у Мартина не было с ними ничего общего. Им хотелось пить и танцевать, а Мартин уже не ценил такого времяпрепровождения. Все же он пытался не отставать от них.
Возможно, это и было причиной “маленькой неприятности”, постигшей Мартина накануне прихода в Сан-Франциско. Маленькой неприятностью назвал это судовой врач. Но Мартин заметил, с каким серьезным видом он приказал сейчас же уложить Мартина в постель и вызвал санитарную машину, которая должна была встретить лайнер на пристани и отвезти пациента прямо в больницу.
В больнице все дорогостоящие методы лечения, и дорогостоящие улыбки, и дорогостоящие слова нисколько не обманули Мартина. Он — старый человек с плохим сердцем, и эти люди считают, что он скоро умрет.
Но он может их надуть. Часы-то по-прежнему у него. Он нащупал их в пиджаке, оделся в свое платье и улизнул из больницы.
Ему незачем умирать. Он может одним движением руки взять верх над смертью, но желает сделать это свободным человеком, под открытым небом.
Вот в чем истинная тайна счастья. Теперь он понял. Даже дружба мало чего стоит в сравнении со свободой. Вот оно, высшее благо: свобода от друзей, и семьи, и фурий плоти.
Мартин медленно побрел под ночным небом вдоль железнодорожной насыпи. Если разобраться, так выходит, что он пришел к тому, с чего начал много лет назад. Но эта минута была хороша, достаточно хороша, чтобы продлить ее навеки. Бродяга всегда остается бродягой.
Подумав об этом, он улыбнулся, но улыбка резко и внезапно скривила ему лицо, как резко и внезапно вспыхнула боль в груди. Мир завертелся, и Мартин упал на откос насыпи.
Он плохо видел, но был в полном сознании и знал, что произошло: второй удар, и притом скверный. Может быть, это конец. Но только он больше не будет дураком. Он не стремится увидеть, что его ждет на том свете.
Вот как раз случай воспользоваться своей тайной силой и спасти себе жизнь. И он это сделает. Он еще может двигаться, и ничто его не остановит.
Пошарив в кармане, он вытащил старые серебряные часы, потрогал головку завода. Несколько оборотов, — и он перехитрит смерть и никогда не поедет поездом в ад. Он будет жить вечно.
Вечно!
Раньше Мартин никогда глубоко не задумывался над этим словом. Жить вечно — но как? Неужели он хочет жить так вечно: больным стариком, беспомощно валяющимся в траве?
Нет. Он не может на это пойти. Он на это не пойдет. И вдруг он почувствовал, что вот-вот заплачет. Он понял, что где-то на жизненном пути перемудрил. А теперь уже поздно, В глазах у него потемнело, в ушах стоял рев…
Он, конечно, узнал этот рев и нисколько не был удивлен, когда из тумана на насыпь вырвался мчащийся поезд. Не удивился он и тогда, когда поезд остановился и кондуктор, сойдя по ступенькам, медленно направился к нему.
Кондуктор нисколько не изменился. Даже усмешка была та же самая.
— Привет, Мартин, — сказал он. — Объявляется посадка!
— Знаю, — прошептал Мартин. — Но вам придется нести меня, ходить я не могу. Пожалуй, я и говорю не очень внятно.
— Что вы, — возразил кондуктор, — я вас прекрасно слышу! Ходить вы тоже можете.
Он нагнулся и положил руку Мартину на грудь. Миг ледяного онемения, а потом — гляди! — к Мартину вернулась способность ходить.
Он встал и пошел за кондуктором по откосу к поезду.
— Сюда влезать? — спросил он.
— Нет, в следующий вагон, — тихо сказал кондуктор. — Мне кажется, вы заслужили право ехать в пульмановском. В конце концов вы человек, добившийся успеха. Вы вкусили наслаждение богатством, положением, престижем. Вам знакомы радости брака и отцовства. Вы ели, пили и безобразничали в свое удовольствие, вы путешествовали в самых лучших условиях по всему свету. Так обойдемся же в последнюю минуту без взаимных попреков.
— Очень хорошо, — вздохнул Мартин. — Я не могу корить вас за мои ошибки. С другой стороны, вы не можете ставить себе в заслугу то, что произошло. За все, что получал, я платил своим трудом. Я достигал всего сам. И ваши часы мне даже не понадобились.
— Это верно, — с улыбкой сказал кондуктор, — Поэтому сделайте милость, верните их мне.
— Они пригодятся вам для следующего молокососа? — пробормотал Мартин.
— Возможно.
Что-то в тоне кондуктора побудило Мартина взглянуть на него. Он хотел видеть глаза кондуктора, но козырек фуражки бросал на них тень. И Мартин снова опустил взор на часы.
— Скажите мне, — мягко начал он, — если я отдам вам часы, что вы с ними сделаете?
— Что? Брошу в канаву, — ответил кондуктор. — Больше мне нечего с ними делать.
И он протянул руку.
— А если кто-нибудь пройдет мимо, и найдет их, и покрутит головку назад, и остановит время?
— Никто этого не сделает, — проворчал кондуктор, — даже зная, в чем дело.
— Вы хотите сказать, что все это был трюк? Что это обыкновенные дешевые часы?
— Этого я не говорил, — прошептал кондуктор. — Я только сказал, что никто еще не крутил головку завода назад. Все люди похожи на вас, Мартин: они глядят в будущее, надеясь найти там полное счастье, Ждут минуты, которая никогда не настает.
Кондуктор снова протянул руку.
Мартин вздохнул и покачал головой.
— А все-таки, в конечном счете, вы меня обманули.
— Вы сами себя обманули, Мартин. А теперь поедете поездом в ад.
Он подтолкнул Мартина к вагону и заставил влезть на ступеньки. Не успел тот войти, как поезд тронулся и заревел гудок. Мартин стоял теперь в качающемся пульмановском вагоне и смотрел вдоль прохода на других пассажиров. Они сидели перед ним, и почему-то это совсем не казалось ему странным.
Вот они перед его глазами — пьяницы и развратники, шулера к мошенники, кутилы, бабники и прочая веселая братия. Они, конечно, знают, куда едут, но им, по-видимому, наплевать. Шторы на окнах опущены, но в вагоне светло, и все веселятся напропалую — горланят, передают по кругу бутылку и хохочут до упаду. Они бросают кости, отпускают шутки и хвастаются, хвастаются вовсю, совсем как в старинной песне, которую распевал папа.
— Превосходные попутчики! — сказал Мартин. — По правде говоря, я никогда не встречал такой приятной компании. По-моему, они от души веселятся!
Кондуктор пожал плечами.
— Боюсь, они не будут так веселы, когда мы войдем в Потусторонний подземный вокзал. — Он протянул руку в третий раз. — Так вот, прежде чем сесть, будьте любезны отдать мне часы. Договор есть договор…
Мартин улыбнулся.
— Договор есть договор, — повторил он. — Я согласился ехать в вашем поезде, если до этого смогу остановить время, когда найду минуту полного счастья. Мне кажется, что здесь я могу быть счастлив как никогда.
Мартин медленно взялся за головку завода своих серебряных часов.
— Не смейте! — с трудом выдохнул кондуктор. — Не смейте!
Но Мартин уже повернул головку.
— Вы понимаете, что натворили? — заорал кондуктор. — Теперь мы никогда не доберемся до Вокзала! Мы будем ехать и ехать — вечно!
Мартин усмехнулся.
— Знаю, — сказал он. — Но вся радость — в самой поездке, а не в том, чтобы добраться до цели. Вы сами меня так учили. Я предвижу чудесную поездку. И послушайте, я, пожалуй, даже мог бы помочь вам в работе. Найдите мне какую-нибудь форменную фуражку и оставьте часы у меня.
На этом они в конце концов и поладили. Мартин надел фуражку железнодорожника, спрятал в карман свои старые, потертые серебряные часы, и нет на всем свете, да и не будет на том человека счастливее Мартина. Мартина, нового тормозного на поезда в ад.
Перевел с английского
Д.Горфинкель
Первый звук трубы разнесся далеко, ясно, он прозвенел холодной бронзой, и епископ Рогард зашевелился, просыпаясь с этим звуком. Подняв глаза, он взглянул сквозь неожиданно зашумевший, забормотавший строй солдат, через широкую равнину Киновари, через границу на королевство Боливию.
Там, далеко, за какой-то нереальной черно-белой степью он уловил отблеск солнечного света и увидел буйное трепетание поднятых знамен. “Значит, война, — подумал он. — Значит, мы должны сражаться снова”.
“Снова”? Он заставил себя не думать о пугающей мрачности этого слова. Разве они когда-нибудь сражались раньше?
Слева от него громко рассмеялся сэр Окер и с резким металлическим стуком опустил забрало на свое веселое юное лицо. Забрало придало ему странный нечеловеческий вид, он внезапно превратился в лишенную характерных черт вещь, состоящую из блестящего металла и колышущихся перьев плюмажа; и сталь прозвучала в его голосе:
— А, сражение! Слава богу, епископ, а то я начал побаиваться, что мне придется ржаветь тут вечно.
Он так поднял на дыбы своего коня, что огромные металлические крылья загрохотали.
Справа от Рогарда высокий в своей мантии и короне стоял король Флэмбард. Одной рукой он прикрыл глаза от слепящего солнечного света.
— Первым они посылают Даймоса, королевского гвардейца, — пробормотал он. — Хороший боец.
Спокойствие тона не вязалось с тем, как другая рука короля нервно пощипывала бороду.
Рогард повернулся, взглянув через линии Киновари на границу. Даймос, солдат белизского короля, бежал вперед. Длинное копье сверкало в его руке, щит и шлем ослепительным блеском отражали безжалостный свет, и Рогарду показалось, что он сумел расслышать лязг железа. Потом этот лязг потонул в звуках труб, барабанов и пронзительных криках со стороны шеренг Киновари, и ему оставалось только наблюдать.
Даймос перепрыгнул два квадрата и стал у границы. Здесь он задержался, топчась и наталкиваясь на Барьер, который неожиданно остановил его, и начал выкрикивать вызов. Среди закованных в панцири солдат Киновари усилилось ворчание, и копья поднялись перед развевающимися штандартами.
Голос короля Флэмбарда был резок, когда он наклонился вперед и дотронулся скипетром до своего личного гвардейца.
— Вперед, Карлон! Вперед — и останови его!
— Слушаюсь, сир! — приземистая фигура Карлона склонилась, потом он повернулся и, подняв копье, побежал вперед, пока не достиг границы. Теперь он и Даймос стояли лицом к лицу, огрызаясь друг на друга через Барьер, и на какое-то неприятное мгновение поразился — что же такое сделали друг другу эти два человека в те страшные и забытые годы, что между ними должна была возникнуть такая ненависть?
— Позвольте мне, сир! — голос Окера прозвучал мрачно из-под забрала шлема, разрезанного узкой щелью для глаз. Крылатый конь рыл копытами жесткую белую почву, и длинная пика отбрасывала сияющую радугу.
— Нет, нет, сэр Окер, — это был женский голос. — Еще нет. Сегодня нам с тобой предстоит сделать многое, но попозже.
Взглянув на Флэмбарда, епископ увидел королеву, Эвиану Прекрасную, и что-то внутри у него оборвалось и вспыхнуло. Необыкновенно высокой и красивой была сероглазая королева Киновари, когда стояла она в своих доспехах и глядела на разгорающуюся битву. Ее загорелое юное лицо было забрано в сталь, и только один непослушный локон выбился на ветру, но она пригладила его рукой в латной перчатке, а другой взялась за меч, вытаскивая его из ножен.
Рогард испытывал горькую зависть к Колумбарду, епископу королевы Киновари.
Барабаны тяжело пророкотали в рядах белизцев, и еще один солдат бросился вперед. Рогард со свистом втянул воздух, когда солдат подбежал и встал справа от Даймоса. И лицо солдата заострилось и побледнело от страха. Между ним и Карлоном не было никакого Барьера.
— На смерть, — пробормотал сквозь зубы Флэмбард. — Они послали этого парня на смерть.
Карлон огрызнулся и кинулся на белизца. У него почти не было выбора если бы он промедлил, он сам был бы убит, и король приказал ему не медлить. Он кинулся; его копье блеснуло, и белизский солдат рухнул и лег неподвижно, раскинувшись на черном квадрате.
— Первая кровь! — крикнула Эвиана, подняв свой меч и отражая им солнечные лучи. — Первая кровь в нашу пользу!
“Да, это так — мрачно думал Рогард. — Но король Майкиллейти имел основания пожертвовать этим человеком. Может быть, нам следовало бы дать Карлону погибнуть. Карлон — смельчак, Карлон — силач, Карлон — любитель посмеяться. Может быть, лам следовало бы дать ему погибнуть”.
И теперь не было Барьера перед Эсейтором, епископом белизским, и он, высокий и спокойный, в сверкающей белой рясе, плавно прошел по белым квадратам и остановился у границы. Рогарду показалось, что он сумел поймать взгляд епископа, устремленный на королевство Киновари. Белизский епископ изготовился, чтобы броситься вперед со своей тяжелой булавой, если Флэмбард, стремясь избежать риска, попытается обменяться местами с графом Ферриком, как это разрешал Закон.
Закон?
Но не было времени раздумывать, что это был за Закон, и почему ему следовало повиноваться, и что происходило до того, как началась битва. Королева Эвиана обернулась и крикнула солдату Рэддику, гвардейцу ее собственного рыцаря сэра Капрэна:
— Вперед! Останови его!
Рэддик бросил на нее влюбленный взгляд и побежал вперед, к границе, тяжеловесный в своей броне. Там стали они — он и Эсейтор, и не было между ними Барьера, если кто-нибудь из двоих использует фланговый маневр.
Железо загрохотало, когда булава Эсейтора пробила шлем и череп и сбила гвардейца Рэддика с ног.
Только раз вскрикнула Эвиана:
— И я послала его! Я послала его!
И она бросилась вперед.
По прямой, подобно летящему дротику, неслась вперед королева Киновари. Поворачиваясь, весь подавшись за ней, Рогард видел ее прыжок через границу и остановку у Барьера, отмечавшего левую границу королевства, за которой лежал только туман, простиравшийся до ужасного края этого мира. Там она повернулась лицом к охваченным ужасом шеренгам белизцев, и ветер донес ее крик, подобный крику нападающего ястреба:
— Майкиллейти! Защищайся!
Король Майкиллейти поспешно сошел с той линии, по которой атаковала королева, и отступил в цитадель епископа Эсейтора. “Теперь, — злорадно подумал Рогард, — теперь этот одетый в белую мантию повелитель не сможет найти убежище ни у одного из своих графов. Эвиана лишила его величайшей защиты”.
— О-ля, моя королева! — взорвавшись смехом, Окер вонзил шпоры в своего коня.
Крылья бились, развевая ризу Рогарда, когда рыцарь перескакивал через своего гвардейца, чтобы встать в двух квадратах от епископа. Рогард сдержал свой гнев: именно он хотел быть тем, кто последует за Эвианой. Но Окер был лучшим выбором.
О, значительно лучшим! Рогард дышал с трудом, пока его стремительный взор обегал поле боя. На следующем скачке Окер сумеет поразить Даймоса, и потом он и Эвиана смогут захватить Майкиллейти в ловушку!
Неожиданно замешательство овладело епископом. Почему люди должны погибать, для того чтобы захватить какого-то чужого короля? В чем суть Закона, который говорит, что король должен бороться за власть над миром и…
— Защищайся, королева! — сэр Меркон, королевский рыцарь Белизии, выскочил, подобно Океру.
Рогард хрипло передохнул и подумал, что, наверное, в ясных глазах Эвианы стоят слезы. Потом медленно королева отошла по краю на два квадрата и остановилась перед гвардейцем графа Феррика. Это было достаточно хорошее место для начала атаки, но уже не такое удобное, как прежде.
Боон, гвардеец белизской королевы Долоры, вышел на квадрат вперед и встал, надежно защищая Даймоса от угрозы Окера. Окер сердито заворчал и прыгнул, встав перед Эвианой, между ней и границей, очищая для нее путь и прикрывая Карлона.
Меркон тоже прыгнул, приземлился перед Окером, и между ними лежала граница. Рогард стиснул булаву, и глаза его застлало: белизцы наступали на Эвиану.
— Алфар! — крикнул королевский епископ. — Ты сумеешь ей помочь?
Отважный старый йомен, гвардеец епископа королевы, безмолвно кивнул и двинулся на квадрат вперед. Его копье нацелилось на епископа Эсейтора, и тот зарычал на гвардейца — между этими двумя теперь не было никакого Барьера!
Меркон белизский совершил еще один парящий скачок и остановился в трех квадратах перед Рогардом.
— Защищайся! — проревел его голос из-под безликого шлема. Защищайся, о королева!
Теперь у Алфара уже не было времени сразить Эсейтора. Большие глаза Эвианы тревожно забегали; затем, приняв быстрое решение, она встала между Мерконом и Окером.
Гвардеец белизского королевского рыцаря шагнул на два квадрата вперед, направив свое копье на Окера. Надо было обладать смелостью, чтобы встать перед самой Эвианой, но королева Киновари понимала, что если она убьет его, то королева Белизии сможет нанести удар ей самой.
— Отойди, Окер! — крикнула она. — Отойди!
Окер выругался и выскочил из опасной зоны, остановившись перед гвардейцем Рогарда.
Королевский епископ закусил губу и попытался унять дрожь. Как солнце сверкало! Его свет иссушающим белым пламенем лился на бесплодные белые и черные квадраты. Огромное солнце неподвижно висело в мутном небе, и люди задыхались в своих доспехах. Грохот труб и железа, копыт, крыльев и топающих ног звучал под легким ветерком, который веял над миром. Никогда ничего не было, кроме этой бессмысленной войны, никогда ничего больше не будет, и когда Рогард пытался думать о том, что было до того момента, как началась битва, или о том, когда она кончится, то перед ним вставал только хаос темноты.
Граф Рафеон белизский — огромная, готовая к битве фигура из железа тяжело шагнул к своему королю. Эвиана крикнула.
— Алфар! — крикнула она. — Алфар, твой час!
Гвардеец Колумбарда громко рассмеялся. Взмахнув копьем, он ступил на квадрат, занятый Эсейтором. Одетый в белую рясу, епископ поднял ненужную и слабую булаву и тут же рухнул в пыль под ноги Алфара. Воины Киновари завыли и ударили мечами о щиты.
Рогард не участвовал в торжестве. “Эсейтор, — подумал он мрачно, так или иначе был обречен. У короля Майкиллейти что-то другое на уме”.
Он был потрясен, когда увидел, что гвардеец графа Рафеона бросился вперед на два квадрата и крикнул Эвиане, чтобы она защищалась. В ярости королева Киновари отступила на квадрат в тыл. С болью понял Рогард, каким беззащитным оказался теперь король Флэмбард, чьи солдаты рассеялись по полю, в то время как белизцы выстраивались в ряды. “Но королева Долора, подумал он, хватаясь за соломинку надежды, — королева Долора, ее невероятно холодная красота была как раз открыта для мощного удара”.
Солдат, который заставил отступить Эвиану, перешел границу.
— Защищайся, о королева! — крикнул он опять.
Это был невысокий грубый неопрятный вояка в запыленном шлеме и латах. Эвиана ответила крепким солдатским проклятием и двинулась на квадрат вперед, чтобы поставить Барьер между ним и собой. Он дерзко ухмыльнулся в бороду.
“Плохо нам, неудачный и несчастный день”. Рогард еще раз попытался вырваться из своего квадрата и кинулся на помощь Эвиане, но он не волен был сделать это. Барьер держал, невидимый и непреодолимый, и Закон сдерживал, жестокий и бессмысленный Закон, который гласил, что человек должен стоять и смотреть, как будут убивать его леди, и он с горечью выругался и бессильно замер в тяжком ожидании.
Трубы подняли свои бронзовые шеи, ударили барабаны, и королева Белизии Долора гордо вступила в битву. Она прошла — высокая, одетая в белое, холодно-прекрасная, с точеным и неподвижным в своей надменности лицом под увенчанным короной шлемом — и встала в двух квадратах перед своим супругом, возвышаясь над Карлоном.
Карлон киноварский плюнул под ноги Долоры, она взглянула на него своими холодными голубыми глазами и отвернулась. Горячий сухой ветер не растрепал ее длинные светлые волосы; она была похожа на стоящую и ожидающую статую.
— Окер, — сказала Эвиана, — сойди с моей дороги.
— Я бы не хотел отступать, миледи, — неуверенно ответил он.
— Я бы тоже не хотела, — сказала Эвиана, — но у меня должен быть свободный путь к спасению. Мы начнем биться сначала.
Медленно отъехал Окер назад, к своему дому, Эвиана усмехнулась, и кривая улыбка исказила ее юное лицо.
Рогард следил за ней так пристально, что не заметил, что происходило вокруг, пока грохот железа не оглушил его. Тогда он увидел епископа Соркаса с окровавленной булавой в руке в квадрате Карлона, а Карлон лежал мертвым у его ног.
“Карлон, твои руки бессильны, жизнь ушла из них, и есть только бесконечная темнота, охватывающая тебя, тебя, который так любил этот мир! Спокойной ночи, мой Карлон”.
— Мадам… — епископ Соркас говорил тихо, слегка кланяясь, и улыбка бродила на его хитром лице. — Я сожалею, мадам, что… э…
— Да. Я должна отойти от тебя. — Эвиана тряхнула головой, словно ее ударили, и отступила на квадрат назад и в сторону. Затем, повернувшись, она бросила орлиный взгляд на черный квадрат белизского графа Эрейклеса. Он нервно оглянулся, будто хотел спрятаться за спинами трех солдат, которые охраняли его. Эвиана вздохнула глубоко, со всхлипом.
Сэр Сиетас, рыцарь Долоры, выскочил из своей цитадели, встав между Эвианой и графом. “Уж не собирается ли он убить солдата Алфара? — вяло подумал Рогард. — Теперь он мог бы сделать это”. Алфар взглянул на рыцаря, который сидел пригнувшись, поднял свое копье и стал ждать решения судьбы.
— Рогард!
Епископ рванулся, и на секунду глаза его застлала тьма, прорезаемая молниями.
— Рогард, ко мне! Ко мне, и помоги мне очистить от них этот мир!
Она стояла в своих покрытых вмятинами и рубцами доспехах, подняв меч, и над этим разбитым полем она смеялась с возрождающейся надеждой. Рогард не смог крикнуть в ответ. Не было слов. Но он поднял свою булаву и бросился вперед.
Черные квадраты бежали под его ногами, грохотали шаги, стучали зубы, с нарастающей силой напрягались мускулы, и весь этот мир пел. На границе он остановился, зная, что такова была воля Эвианы, хотя он и не мог сказать, откуда он узнал об этом. Перед ним реяли гордые знамена Белизии сейчас повергнем их в прах!
— Вперед, сэр! — прогрохотал Алфар, стоя справа от епископа и смело глядя на белого рыцаря, который мог сразить его. — Гоните их к черту отсюда!
Крылья ударили в небе, и Сиетас спланировал на землю слева от Рогарда. В горячем воздухе голубой металл его доспехов был похож на струящуюся воду. Его конь храпел, взмахивая крыльями; он легко осадил его, покачивалась зажатая в руке пика, белый шлем повернулся к Флэмбарду.
— Берегись, королева! — надменный голос белизца глухо прогремел из-под стального шлема.
— Конечно, сэр рыцарь, я поберегусь! — только смех звучал в голосе Эвианы.
Затем она легко устремилась по ряду черных квадратов. Она проскользнула мимо Рогарда, улыбнувшись ему на бегу, и он попытался улыбнуться ей в ответ, но лицо его было жестким. Эвиана, Эвиана, она в одиночестве летела во вражеский лагерь!
Железо зазвенело и загрохотало. Белый гвардеец, стоявший на ее пути, опрокинулся и рухнул к ее ногам. Одна рука бессильно поднялась, и крик умирающего послышался в пыли:
— Проклинаю тебя, проклинаю тебя, Майкиллейти, проклинаю тебя за твою глупую ошибку, — оставил меня погибать… нет, нет, нет…
Эвиана встала над поверженным телом и вновь рассмеялась прямо в лицо графу Эрейклесу. Тот съежился от страха, облизывая губы, — он не имел права напасть на нее, а она могла уничтожить его следующим ударом. Рядом с Рогардом гикал Алфар, и трубы Киновари завывали в тылу.
Итак, великое наступление началось! Рогард бросил быстрый взгляд на епископа Соркаса. Тощая фигура в белой рясе двинулась вперед, одной рукой легко размахивая булавой, и на его бледном лице была чуть сонная улыбка. Никакого страха?.. Соркас остановился лицом к лицу с Рогардом и улыбнулся несколько шире, безрадостно оскалив зубы.
— Ты можешь меня убить, если хочешь, — коротко сказал он. — Но хочешь ли ты?
На секунду Рогард заколебался. Раздробить эту голову!..
— Рогард, Рогард, ко мне!
Крик Эвианы заставил королевского епископа обернуться. Он понял теперь, каков был ее план, и это так поразило его, что он забыл обо всем. “Белизия наша!”
Он быстро побежал. Даймос и Боон, бессильно тычась копьями в Барьеры, завыли на него, когда он пробегал мимо. Он миновал королеву Долору, ее прекрасное лицо казалось вылитым из стали, она следила за ним, когда он проходил по полю Белизии. А потом не осталось времени для размышлений. Граф Рафеон замаячил перед ним, и епископ перешел последнюю границу, вступив на вражескую территорию.
Граф поднял топор. Закон приговорил его к смерти, Рогард отмахнулся от слабого удара. Удар его собственной булавы потряс тело графа, челюсти лязгнули. Рафеон согнулся, медленно падая, его доспехи загрохотали, когда он рухнул на землю. Пальцы царапнули покрытую железом почву, и потом он затих.
“Эвиана, Эвиана, королева-воительница, это твоя победа!”
Даймос белизский заорал и перешел границу. Тщетно, тщетно, он был обречен на тьму. Гибкая фигура Эвианы двинулась к Эрейклесу, ее меч блеснул, и граф упал к ее ногам. Ее голос был подобен разящему мечу:
— Защищайся, король!
Оглянувшись, Рогард увидел, что справа от него стоял сам Майкиллейти. Между двумя мужчинами лежал Барьер, но Майкиллейти вынужден был отступить перед Эвианой, и он шагнул наискось вперед. Вглядевшись в его лицо, Рогард неожиданно почувствовал холод. В лице его он не увидел признаков поражения, там было искусство и знание и несгибаемая железная воля — что же замыслила Белизия?
Эвиана вскинула голову, ветер развевал локоны ее волос, как мятежное знамя.
— Мы побеждаем их, Рогард! — воскликнула она.
Далекие и слабые из-за шума и неразберихи битвы трубы Киновари донесли приказ короля. Вглядываясь в легкий туман, Рогард понял, что королем овладело беспокойство. Сэр Сиетас все еще представлял опасность, стоя близ Соркаса. Сэр Капрэн киноварский тяжело перескочил на квадрат перед гвардейцем графа королевы, перекрыв дорогу, по которой Сиетас должен был идти, чтобы напасть на Флэмбарда.
Мудро, но… Рогард вновь взглянул в спокойное бледное лицо Майкиллейти, и словно дуновение холода прошло по нему. Неожиданно он удивился: за что они сражаются? За победу, да, за господство над миром… но когда битва будет выиграна — что же дальше?
Он не был в состоянии думать о том, что будет дальше. Его сознание охватил ужас, которому он не мог отыскать названия. В это мгновение он ясно понял, что это была не первая в мире война, что были и другие войны до нее и снова будут войны. “Победа — это смерть”.
Но Эвиана, чудесная Эвиана, она не могла погибнуть. Она должна править всем миром и…
Сталь сверкнула в Киновари. Бросился вперед Меркон белизский и одним тигриным прыжком сбил с ног личного гвардейца Окера. Солдат пронзительно вскрикнул, упав под неистово топчущие его копыта, и его крик потерялся в вопле белизского рыцаря:
— Защищайся, Флэмбард! Защищайся!
Рогард задохнулся. Это было подобно удару в живот. Только что король торжествующе стоял над миром, и теперь все было разрушено одним ударом, и все грозили ему нападением.
— Нет, нет, — взглянув вдоль длинного пустого ряда квадратов, Рогард увидел, что Эвиана плакала. Он хотел бежать к ней, крепко прижать ее к себе и защитить от этого рушащегося мира, но вокруг него были Барьеры. Он не мог сойти со своего квадрата, он мог только наблюдать.
Мертвенно-бледный Флэмбард выругался и отступил к дому королевы. Его люди издали вопль и загрохотали своим оружием — еще оставался какой-то шанс на спасение!
“Нет, ничего не оставалось, пока Закон связывал людей, — думал Рогард, — ничего не оставалось, пока держали Барьеры. Победа была смертью, и победа, и поражение оборачивались одной и той же темнотой”.
Стоявшая по другую сторону от своего худого улыбающегося супруга, Долора двинулась вперед. Эвиана вскрикнула, когда эта высокая белая женщина остановилась перед испуганным гвардейцем Рогарда, повернулась к Флэмбарду, туда, где он укрылся, и бросила ему вызов:
— Защищайся, король!
— Нет, нет, ты, глупец! — Рогард бросился вперед, пытаясь разбить Барьер и прорваться к Майкиллейти. — Разве ты не понимаешь, что никто из нас не может победить, это же смерть для всех, если война кончится! Позови ее обратно!
Майкиллейти не обратил на него внимания. Казалось, он ждал.
И Окер киноварский разразился громким хохотом. Его смех прозвучал над равниной, разнося счастливую радость, и люди подняли усталые головы и повернулись к юному рыцарю, который стоял в своей цитадели, ибо и юность, и торжество, и слава были в этом смехе. Затем быстрый блеск стали, Окер прыгнул, и его крылатый конь обрушился с неба на саму Долору. Она повернулась, чтобы встретить его, подняв меч, но он выбил его из рук Долоры и пронзил ее своей пикой. Слишком надменная для того, чтобы кричать, белая королева медленно упала под копыта коня.
И Майкиллейти улыбнулся.
— Я понимаю, — кивнул гость. — Отдельные электронно-вычислительные машины, и каждая из них контролирует свою собственную шахматную фигуру-робота с помощью направленного луча, а все машины, действующие на одной стороне, связаны своего рода общим сознанием, которое заставляет их соблюдать правила шахматной игры и выбирать лучший из возможных ходов. Блестяще. И совершенно великолепна ваша идея оформить роботов в виде солдат средневековой армии.
Его взгляд следил за маленькими фигурками, которые передвигались по увеличенной доске под ярким светом.
— О, это просто внешние украшения, — сказал ученый. — А вообще это серьезный проект исследования на сложных самонастраивающихся электронно-вычислительных машинах. Давая им возможность играть партию за партией, я получаю некоторые ценные данные.
— Восхитительная вещь, — любуясь, сказал гость. — Вы поняли, что в этом сражении обе стороны воспроизвели одну из знаменитых классических партий?
— Нет, я не заметил. Неужели это так?
— Да. Это был матч между Андерссеном и Кизеритским, тому лет… Я забыл год, но это было довольно давно. Книги по шахматам часто ссылаются на эту игру как на Бессмертную Партию 9 … Значит, ваши электронные машины должны обладать многими свойствами человеческого мозга.
— Да, правильно, это сложные устройства, — согласился ученый. — Еще не все их характеристики ясны. Порой мои шахматисты удивляют даже меня.
— Гм-м, — гость остановился у доски. — Замечаете, как они мечутся внутри своих клеток, размахивая руками, колотят друг друга своим оружием? — Он помолчал, потом медленно пробормотал: — Интересно… интересно, может быть, у ваших машин есть сознание. Может быть, они обладают… разумом.
— Не фантазируйте, — фыркнул ученый.
— А откуда вы знаете? — настаивал гость. — Ваша система обратной связи аналогична нервной системе человека. Откуда вы знаете, что ваши отдельные вычислительные машины, даже если они и сдерживаются групповой связью, не имеют индивидуальных характеров? Откуда вы знаете, что их электронные ощущения не рассматривают игру как… о!.. как взаимоотношение свободной воли и необходимости; откуда вы знаете, что они не воспринимают данные об этих ходах как их собственный эквивалент данных о крови, поте и слезах?
Он помолчал немного.
— Нонсенс, — проворчал ученый. — Они просто роботы. Сейчас… Эй! Посмотрите туда! Следите за этим ходом!
Епископ Соркас сделал шаг вперед, на черный квадрат, граничащий с квадратом Флэмбарда. Он поклонился и улыбнулся.
— Война окончена, — сказал он.
Медленно, очень медленно Флэмбард взглянул на него. Соркас, Меркон, Сиетас — все они пригнулись, чтобы броситься на него, куда бы он ни повернулся; его собственные солдаты бессильно бушевали в Барьерах; не было ни одного места, где бы он мог укрыться.
Он склонил голову.
— Я сдаюсь, — прошептал он.
Через черное и белое Рогард взглянул на Эвиану. Их взгляды встретились, и они протянули друг другу руки.
— Шах и мат, — сказал ученый. — Партия окончена.
Он прошел по комнате к пульту управления и выключил электронно-вычислительные машины.
Перевел с английского
Б.Антонов
— Войдите туда, как в обычное туристское бюро, — сказал мне незнакомец в баре. — Задайте несколько обычных вопросов; заговорите о задуманной вами поездке, об отпуске, о чем-нибудь в этом роде. Потом намекните на проспект, но ни в коем случае не говорите о нем прямо: подождите, чтобы он показал его сам. А если не покажет, можете об этом забыть. Если сумеете. Потому что, значит, вы никогда не увидите его: не годитесь, вот и все. А если вы о нем спросите, он лишь взглянет на вас так, словно не знает, о чем вы говорите.
Я повторял все это про себя снова и снова, но тому, что кажется возможным ночью, за кружкой пива, нелегко поверить в сырой, дождливый день; и я чувствовал себя глупо, разыскивая среди витрин магазинов номер дома, который я хорошо запомнил. Было около полудня, была Западная 42-я улица в Нью-Йорке, было дождливо и ветрено. Как почти все вокруг меня, я шел в теплом пальто, придерживая рукой шляпу, наклонив голову навстречу косому дождю, и мир был реален и отвратителен, и все было безнадежно.
Во всяком случае, я не мог не думать: кто я такой, чтобы увидеть проспект, если он и существует? Имя? — сказал я себе, словно меня уже начали расспрашивать. Меня зовут Чарли Юэлл, и работаю я кассиром в банке. Работа мне не нравится; получаю я мало и никогда не буду получать больше. В Нью-Йорке я живу больше трех лет, и друзей у меня немного. Что за чертовщина — мне же в общем нечего сказать. Я смотрю больше фильмов, чем мне хочется, слишком много читаю, и мне надоело обедать одному в ресторанах. У меня самые заурядные способности, мысли и внешность. Вот и все; вам это подходит?
Но вот я нашел его, дом в двухсотом квартале, старое, псевдомодернистское административное здание, усталое и устаревшее, — признать это оно не хочет, а скрыть не может. В Нью-Йорке таких зданий много к западу от Пятой авеню.
Я протиснулся сквозь стеклянные двери в медной раме, вошел в маленький вестибюль, вымощенный свежепротертыми, вечно грязными плитками. Зеленые стены были неровными от заплат на старой штукатурке. В хромированной рамке висел указатель — разборные буквы из белого целлулоида на чернобархатном фоне. Там было 20 с чем-то названий, и “Акме. Туристское бюро” оказалось вторым в списке между “А-1 Мимео” и “Аякс — все для фокусников”. Я нажал кнопку звонка у двери старомодного лифта с открытой решеткой; звонок прозвенел где-то далеко наверху. Последовала долгая пауза, потом что-то стукнуло, и тяжелые цепи залязгали, медленно опускаясь ко мне, а я чуть не повернулся и не убежал, — это было безумием.
Но контора бюро Акме наверху не имела ничего общего с атмосферой здания. Я открыл дверь с зеркальным стеклом и вошел. Большая чистая квадратная комната была ярко освещена флуоресцентным светом. У больших двойных окон, за конторкой, стоял человек, говоривший по телефону. Он взглянул на меня, кивнул головой, и я почувствовал, как у меня забилось сердце: он в точности соответствовал описанию.
— Да, Объединенные Воздушные Линии, — говорил он в трубку. — Отлет… — Он взглянул на листок под стеклом на конторке. — Отлет в 7.03, и я советую вам приехать минут за 40.
Стоя перед ним, я ждал, опираясь о конторку и оглядываясь; да, это был тот самый человек, и все же это было самое обыкновенное туристское бюро: большие, яркие плакаты на стенах, металлические этажерки с проспектами, печатные расписания под стеклом на конторке. Вот на что это похоже, и ни на что другое, подумал я и опять почувствовал себя дураком.
— Чем могу помочь вам? — Высокий, седеющий человек за конторкой положил трубку и улыбался мне, а я вдруг начал сильно нервничать.
— Вот что… — Я выгадывал время, расстегивая пальто, потом вдруг снова взглянул на этого человека и сказал: — Я хотел бы… уйти!
“Слишком торопишься, дурень, — сказал я себе. — Не спеши!” Почти со страхом следил и, какое впечатление произвели мои слова, но этот человек даже глазом не моргнул.
— Ну, что же, мест, куда уйти, много, — вежливо заметил он, достал из стопа узкий, длинный рекламный буклет и положил его передо мной. “Летите в Буэнос-Айрес, в Другой Мир!” — гласили две строчки светло-зеленых букв на обложке.
Я просмотрел буклет — достаточно долго, чтобы соблюсти вежливость. Там был изображен большой серебристый самолет над ночной гаванью, луна, отразившаяся в воде, горы на заднем плане. Потом я покачал головой. Говорить я боялся, боялся, что скажу не то.
— Может быть, что-нибудь поспокойнее? — Он достал другую рекламку; толстые, старые древесные стволы, освещенные косо падающим солнцем, поднимались высоко вверх. “Девственные леса Мэна, железная дорога Бостон-Мэн”. — Или вот, — он положил на стол третий буклет. — Бермуды, там сейчас хорошо. — На нем было написано: “Бермуды, Старый Свет в Новом”.
Я решил рискнуть.
— Нет, — сказал я, покачав головой. — Я, собственно, ищу постоянное место. Новое место, где бы можно было поселиться и жить. — Я взглянул ему прямо в глаза. — До конца жизни. — Тут мои нервы не выдержали, и я попытался придумать себе путь к отступлению.
Но он только приятно улыбнулся и сказал:
— Думаю, что мы могли бы вам в этом помочь. — Он наклонился через конторку, облокотившись на нее и сложив ладони вместе; вся его поза говорила, что он может уделить мне сколько угодно времени.
— Чего вы ищете? Чего вы хотите?
Я перевел дыхание, потом сказал:
— Избавиться.
— От чего?
— Ну… — я замялся, так как никогда еще не выражал этого в словах. — От Нью-Йорка, пожалуй. И от городов вообще. От тревоги. И страха. И от того, о чем я читаю в газетах. От одиночества. — Теперь я уже не мог остановиться: я знал, что говорю лишнее, но слова лились сами собой. — От того, что я никогда не делаю того, что мне хотелось бы, и ни от чего не получаю особенного удовольствия! От необходимости продавать свою жизнь, чтобы жить. От самой жизни — по крайней мере, от такой, какая она сейчас. — Я взглянул ему прямо в лицо и закончил тихо: — От всего мира.
Он откровенно разглядывал меня, всматриваясь в мое лицо, не притворяясь, будто занят чем-нибудь другим, и я знал, что сейчас он покачает головой и скажет: “Мистер, вы бы лучше пошли к врачу”. Но он не сказал этого. Он продолжал смотреть, изучая теперь мой лоб. Это был рослый человек с короткими вьющимися седоватыми волосами, с очень умным, очень ласковым морщинистым лицом: он был такой, какими должны выглядеть священники, какими должны выглядеть все отцы.
Он перевел взгляд, чтобы заглянуть мне в глаза и еще глубже; рассмотрел мой рот, подбородок, линию челюсти, и я вдруг понял, что он без всякого труда узнает обо мне многое, больше, чем знаю я сам. Вдруг он улыбнулся, положил локти на конторку, слегка поглаживая одной рукой другую.
— Любите ли вы людей? Говорите правду, потому что я узнаю, если вы что-нибудь скроете.
— Да. Но мне трудно чувствовать себя с ними свободно, быть самим собою и сдружиться с кем-нибудь.
Он серьезно кивнул, соглашаясь.
— Можете ли вы сказать, что вы — вполне порядочный человек?
— Вероятно. Я так думаю, — пожал я плечами.
— Почему?
Я криво улыбнулся; на это было трудно ответить.
— Ну, по крайней мере, когда бываю не таким, я обычно об этом жалею.
Он ухмыльнулся и подумал одну–две минуты. Потом улыбнулся — слегка просительно, словно собираясь сказать не слишком удачную шутку.
— Знаете ли, — небрежно произнес он, — к нам иногда приходят люди, которым как будто нужно почти то же, что и вам. Так что мы, просто ради забавы…
У меня дух захватило. Именно так, мне сказали, он и должен говорить, если решит, что я мог бы подойти.
— …сочинили один проспект. Мы даже напечатали его. Просто для развлечения, понимаете ли. И для случайных клиентов, вроде вас. Так что я попрошу вас просмотреть его, если это вас интересует. Мы не хотим, чтобы это стало широко известно.
Я едва мог прошептать: “Меня интересует”.
Он порылся внизу, достал узкую, длинную книжечку, такой же формы и размеров, как и все прочие, и подтолкнул ее по стеклу ко мне.
Я взглянул, подвинул ее к себе кончиком пальца, почти боясь прикоснуться к ней. Обложка была темно-синяя, цвета ночного неба, а у верхнего края была белая надпись: “Посетите прелестную Верну!” Синяя обложка была усыпана белыми точками, звездами, а в левом нижнем углу был изображен шар, планета, наполовину окутанная облаками. Вверху справа, как раз под словом “Верна” виднелась звезда, крупнее и ярче других; от нее исходили лучи, как от звездочек на новогодней открытке. Внизу обложки била надпись: “Романтичная Верна, где жизнь такова, какой она должна бы быть.” Стрелка рядом показывала, что нужно перевернуть страницу.
Я перевернул. Проспект был такой же, как большинство таких проспектов; там были картинки и текст, только там говорилось не о Париже, Риме или Багамских островах, а о Верне. Напечатан он был просто замечательно; картинки были как живые. Вы видели когда-нибудь цветные стереофотографии? Ну, так это было похоже на них, только лучше, гораздо лучше. На одной картинке была видна роса, сверкающая на траве, и она казалась влажной. На другой — ствол дерева словно выступал из страницы, и даже странно было чувствовать под пальцем гладкую бумагу, а не шершавость коры. Крохотные лица людей на третьей картинке только что не говорили; губы у них были живые и влажные, глаза блестели, кожа была, как настоящая; и, глядя на них, казалось невероятным, что они не шевелятся и не разговаривают.
Я рассматривал большую картинку, занимавшую верхнюю часть разворота. Это был словно снимок с вершины холма; видно было, как от самых ваших ног склон уходит далеко вниз, в долину, а потом снова поднимается по другую ее сторону. Склоны обоих холмов были покрыты лесом, и цвет их был великолепен: целые мили величавых зеленых деревьев, и видно было, что это лес — девственный, почти нетронутый. Далеко внизу, на дне долины, извивалась речка, она почти вся голубела, отражая небо; там и сям, где течение преграждали массивные валуны, вскипала белая пена; и снова казалось, что стоит только присмотреться получше — и увидишь, как вода бежит и блестит на солнце. На полянах возле речки виднелись домики, то бревенчатые, то кирпичные или глинобитные. Подпись под картинкой гласила кратко “Колония”.
— Интересно шутить с такими вещами, — произнес человек за конторкой, кивнув на проспект у меня в руках. — Нарушает однообразие. Привлекательное место, не правда ли?
Я мог только тупо кивнуть, вновь опуская глаза на картинку, потому что она говорила гораздо больше, чем на ней было изображено. Не знаю почему, но при виде этой лесистой долины начинало казаться, что вот такой была когда-то Америка, когда была еще новинкой. И чувствовалось, что это только часть целой страны, покрытой еще нетронутыми, неповрежденными лесами, где струятся еще незамутненные реки; что вот такую картину когда-то видели в Кентукки, в Висконсине и на старом Северо-Западе люди, последний из которых умер более ста лет назад. И казалось, что если вдохнуть этот воздух, то он окажется слаще, чем где бы то ни было на земле за последние полтораста лет.
Под этой картиной была другая, изображавшая человек шесть или восемь на берегу, — может быть, у озера или у реки с верхней картинки. У самого берега плескались, сидя на корточках, двое детей, а на переднем плане, сидя, стоя на коленях или присев на корточки, полукругом расположились на золотистом песке взрослые. Они беседовали, некоторые курили, а у большинства были в руках чашки с кофе; солнце светило ярко, было видно, что воздух свеж и что время утреннее, тотчас после завтрака. Они улыбались; одна женщина говорила, остальные слушали. Один из мужчин приподнялся, чтобы запустить рикошетом по воде камешек.
Видно было, что они проводят на этом берегу минут двадцать после завтрака, перед тем, как идти на работу, и видно было, что все они — друзья и что они собираются здесь ежедневно. Видно было, говорю вам, видно, — что все они любят свою работу, какова бы она ни была, что в ней нет ни спешки, ни принуждения. И что… ну, помилуй, это и все. Просто было видно, что каждый день после завтрака эти люди проводят беспечно с полчаса, сидя и беседуя на этом удивительном берегу под утренним солнцем.
Я никогда еще не видел таких лиц, как у них. Люди на этой картинке — приятной, более или менее привычной внешности. Они были молоды, лет по двадцать или чуть больше, другим было уже за тридцать; одному мужчине и одной женщине, казалось, было лет по пятьдесят. Но у двоих самых младших на лице не было ни морщинки, и мне пришло в клюву, что они родились здесь, и что это такое место, где никто не знает ни тревог, ни страха. У старших на лбу и вокруг рта были морщины и складки, но казалось, что они не углублялись больше, словно зажившие, здоровые шрамы. И на лицах у самой старшей четы было выражение, я сказал бы, постоянного отдыха. Ни в одном лице не было ни следа злобы; эти люди били счастливы. И даже больше того, видно было, что они были счастливы, день за днем, долгие годы, что они всегда будут счастливыми и знают это.
Мне захотелось присоединиться к ним. Со дна моей души поднялось самое страстное, самое отчаянное желание быть там, на этом берегу, после завтрака, с этими людьми, и я едва мог сдержаться. Я взглянул на человека за столом и попытался улыбнуться.
— Это… очень интересно…
— Да. — Он ответил мне улыбкой и покачал головой. — Бывает, что клиенты так заинтересовываются, так увлекаются, что не могут говорить ни о чем другом. — Он засмеялся. — Они даже хотят узнать подробности, цену, все!
Я кивнул, чтобы показать, что понимаю и соглашаюсь с ними.
— И вы, наверно, сочинили целую историю под стать вот этому? — Я взглянул на проспект, который держал в руках.
— Конечно. Что вы хотели узнать?
— Вот эти люди, — тихо сказал я, прикоснувшись к картинке, изображавшей группу на берегу. — Что они делают?
— Работают. Каждый работает. — Он достал из кармана трубку. — Они попросту живут, делая то, что им нравится. Некоторые учатся. В нашей истории говорится, что там прекрасная библиотека, — прибавил он и улыбнулся. — Некоторые занимаются сельским хозяйством, другие пишут, третьи мастерят что-нибудь. Большинство из них воспитывает детей, и — ну, словом, все делают то, чего им действительно хочется.
— А если им ничего не хочется?
Он покачал головой:
— У каждого есть что-нибудь, что ему нравится делать. Просто, здесь так не хватает времени, чтобы определить это. — Он достал кисет и принялся набивать себе трубку, облокотившись на стол, серьезно глядя мне в лицо. — Жизнь там проста и спокойна. В некоторых отношениях — в хорошем смысле — она похожа на жизнь первых ваших поселений здесь, но лишена тяжелой, нудной работы, рано убивавшей человека. Там есть электричество. Есть пылесосы, стиральные машины, канализация, современные ванные, современная, очень современная медицина. Но там нет радио, телевидения, телефонов, автомобилей. Расстояния невелики, а люди живут и работают небольшими общинами. Они выращивают или выделывают все или почти все, что им нужно. Развлечения у них свои, и развлечений много, но они не покупные, ничего такого, на что нужно покупать билет. У них бывают танцы, карточные игры, свадьбы, крестины, дни рождения, праздники урожая. Есть плаванье и всевозможные виды спорта. Бывают беседы, много бесед, полных смеха и шуток. Бывает много визитов, и званых обедов, и ужинов, и каждый день бывает заполнен и проходит хорошо. Там нет никакого принуждения экономического или социального и мало опасностей. Там каждый счастлив — мужчина, женщина или ребенок. Он улыбнулся. — Разумеется, я повторяю вам текст нашей маленькой шутки, — он кивнул на проспект.
— Разумеется, — прошептал я и перевернул странницу. Подпись гласила: “Жилища в колонии”, и действительно там было с десяток или больше интерьеров, вероятно, тех самых домиков, которые я видел на первой картинке или подобных им. Там были гостиные, кухни, кабинеты, внутренние дворики. Во многих домах обстановка была в раннеамериканском стиле, но выглядела какой-то… скажем, подлинной, словом, все эти качалки, шкафы, столы и коврики были сделаны руками самих обитателей, которые тратили на них свое время и делали их старательно и красиво. Другие жилища были современны по стилю, а в одном чувствовалось явное восточное влияние.
Но у всех была одна явственная к безошибочная общая черта. При взгляде на них чувствовалось, что эти комнаты действительно были родным очагом, настоящим домом для тех, кто в них жил. На стене одной из гостиных, над каменным камином, висела вышитая вручную надпись: “Нет места лучше, чем дома”; и в этих словах не было ничего нарочитого или смешного, они не казались старомодными, перенесенными из далекого прошлого; они были не чем иным, как простым выражением подлинного чувства и факта.
— Кто вы? — Я поднял голову от проспекта, чтобы взглянуть человеку в глаза.
Он раскуривал трубку, не торопясь, затягиваясь так, что пламя спички всасывалось в чашечку, подняв на меня глаза.
— Это есть в тексте, — произнес он, — на последней страннице. Мы — обитатели Верны, то есть первоначальные обитатели, — такие же люди, как и вы. На Верне есть воздух, солнце, вода и суша, как и здесь. И такая же средняя температура. Так что жизнь развивалась у нас совершенно так же, как и у вас, только немного раньше. Мы — такие же люди, как и вы; есть кое-какие анатомические различия, но незначительные. Мы читаем и любим ваших Джемса Тербера, Джона Клейтона, Рабле, Аллена Марпла, Хэмингуэя, Гримма, Марка Твена, Алана Нельсона. Нам нравится ваш шоколад, которого у нас нет, и многое из вашей музыки. А вам понравилось бы многое у нас. Но наши мысли, наши высочайшие цели, направление всей нашей истории, нашего развития — все это сильно отличается от ваших. — Он улыбнулся и выпустил клуб дыма. — Забавная выдумка, не так ли?
— Да. — Я знал, что это прозвучало резко и не стал тратить время на улыбку. Я не мог сдержать себя. — А где находится Верна?
— Много световых лет отсюда, по вашему счету.
Я почему-то вдруг рассердился.
— Довольно трудно попасть туда, не правда ли?
Он внимательно взглянул на меня, потом обернулся к окну рядом.
— Идите сюда, — сказал он, и я обошел конторку, чтобы встать рядом с ним. — Вон там, налево, — сказал он, кладя мне руку на плечо и указывая направление трубкой, — там есть два больших жилых дома, стоящие спиной к спине. У одного вход с Пятой авеню, у другого с Шестой. Видите? Они в середине квартала, от них видны только крыши.
Я кивнул, а он продолжал:
— Один человек с женой живет на четырнадцатом этаже одного из этих домов. Стена из гостиной — это задняя стена дома. У них есть друзья в другом доме, тоже на четырнадцатом этаже, и одна стена у них в гостиной — это задняя стена их дома. Иначе говоря, обе семьи живут в двух футах друг от друга, так как задние стены домов соприкасаются.
Но когда Робинсоны хотят побывать у Бреденов, они выходят из гостиной, идут к входной двери. Они идут по длинному коридору к лифту. Они спускаются на четырнадцать этажей; потом, на улицу, — они должны обойти квартал. А кварталы там длинные; в плохую погоду им иногда приходится даже брать такси. Они входят в другой дом, идут через вестибюль к лифту, поднимаются на четырнадцатый этаж, идут по коридору, звонят у двери, и, наконец, входят в гостиную своих друзей — всего в двух футах от своей собственной.
Человек вернулся к конторке, а я — на прежнее место, напротив него.
— Я могу только сказать вам, — продолжал он, — что способ, каким путешествуют Робинсоны, подобен космическим перелетам, действительному физическому преодолении этих огромных расстояний. — Он пожал плечами. — Но если бы они могли преодолеть только эти два фута стены, не причинив вреда ни стене, ни себе, — то вот так и “путешествуем” мы. Мы не пересекаем пространств, мы оставляем их позади. — Он усмехнулся. — Вдох здесь — выдох на Верне.
Я тихо спросил:
— Вот так прибыли туда и они, эти люди на картинке? Вы взяли их отсюда?
Он кивнул.
— Но зачем?
Он пожал плечами:
— Если вы увидите, что горит дом вашего соседа, разве вы не кинетесь спасать его семью, если можете? Чтобы спасти хотя бы столько, сколько сможете?
— Да.
— Ну, вот, мы тоже.
— Вы думаете, у нас настолько плохо?
— А вы как думаете?
Я подумал о заголовках, которые я читал в газете нынче утром и каждое утро.
— Не очень хорошо.
Он просто кивнул и продолжал.
— Мы не можем взять вас всех, не можем взять даже многих. Поэтому мы выбираем некоторых.
— Давно?
— Давно. Один из нас был членом правительства при Линкольне. Но только перед самой первой мировой войной мы увидели, к чему все идет; до тех пор мы только наблюдали. Свое первое агентство мы открыли в Мехико Сити в 1913 году. Теперь у нас есть отделения во всех больших городах.
— В 1913 году… — прошептал я, что-то вспомнив. — Мехико Сити! Послушайте! Значит…
— Да. — Он улыбнулся, предвосхитив мой вопрос. — Эмброз Бирс присоединился к нам в том году или в следующем. Он прожил до 1931 года, до глубокой старости, и написал еще четыре книги. — Он перевернул обратно одну страницу и показал на один из домов на первом большом снимке. — Он жил вот здесь.
— А что вы скажете о судье Крейтере?
— Крейтере?
— Это еще одно знаменитое исчезновение, — пояснил я. — Он был судьей в Нью-Йорке и исчез несколько лет назад.
— Не знаю. У нас, помнится, был судья, и из Нью-Йорка, лет двадцать с чем-то назад, но я не припомню, как его звали.
Я наклонился к нему через конторку, лицом к лицу, очень близко, и кивнул головой.
— Мне нравится ваша шутка, — произнес я. — Очень нравится. Вероятно, даже больше, чем я могу выразить. — И добавил очень тихо: — Когда она перестанет быть шуткой?
Он пристально вгляделся в меня и ответил:
— Сейчас. Если вы хотите этого.
“Вы должны решиться сразу же, — говорил мне пожилой человек в баре на Лексингтон-авеню, — потому что другого случая у вас не будет. Я знаю; я пробовал”. И вот я стоял и думал. Мне было бы жаль никогда не увидеть некоторых людей, и я только что познакомился с одной девушкой. И это был мир, в котором я родился. Потом я подумал о том, как выйду из этой комнаты, как пойду на работу, как вернусь вечером к себе. И наконец, я подумал о темно-зеленой долине на картинке и о маленьком пляже под утренним солнцем…
— Я готов, — прошептал я, — если вы возьмете меня.
Он вглядывался в мое лицо.
— Проверьте себя, — властно произнес он. — Будьте уверены в себе. Нам не нужен там человек, который не будет счастлив, и если у вас есть хоть какое-то малейшее сомнение, вы бы лучше…
— Я уверен, — сказал я.
Тогда этот человек выдвинул ящик конторки и достал оттуда маленький прямоугольник из желтого картона. На одной стороне его было что-то напечатано, и через него шла светло-зеленая полоска; он был похож на железнодорожный билет пригородной линии. Надпись гласила: “Действителен по утверждении для ОДНОЙ ПОЕЗДКИ НА ВЕРНУ. Передаче не подлежит. В один конец”.
— Э… Сколько? — спросил я, доставая бумажник и не зная, должен ли платить.
Он взглянул на мою руку, запущенную в карман.
— Все, что у вас есть. Включая мелочь. — Он улыбнулся. — Вам она больше не понадобится, а нам пригодится на расходы. Плата за свет, за аренду и так далее.
— У меня немного…
— Неважно. — Он извлек из-под конторки тяжелый компостер, вроде тех, какие стоят в железнодорожных кассах. — Однажды мы продали билет за три тысячи семьсот долларов. А в другой раз точно такой же билет — за шесть центов. — Он сунул билет в компостер, ударил кулаком по рычагу, потом протянул билет мне. На обороте виднелся свеженапечатанный красный прямоугольник, а в нем слова: “Действителен только на этот день” и дата. Я положил на стол две пятидолларовых бумажки, доллар и 17 центов мелочью.
— Возьмите билет с собой на базу Акме, — сказал седой человек и, наклонившись через конторку, начал рассказывать, как туда попасть.
— База Акме — крохотная щелка. Вы, наверно, видали ее: это просто маленькая витрина на одной из узких улочек западнее Бродвея. На ней не очень ясная надпись “АКМЕ”. Внутри — стены и потолок, покрытие в несколько слоев старой краской, обиты какой-то штампованной жестью, как бывает в старых домах. Там стоит старая деревянная конторка и несколько потрепанных кресел из хромированной стали и искусственной красной кожи. Таких заведений в этих местах множество: маленькие театральные кассы, никому не известные автобусные станции, конторы по найму. Вы могли бы пройти мимо нее тысячи раз, не обратив внимания, а если вы живете в Нью-Йорке, то так наверняка и случалось.
Когда я вошел туда, у конторки стоял человек без пиджака, докуривая сигару и перебирая какие-то бумаги; в креслах молча ждали четыре–пять человек. Человек у конторки взглянул на меня; когда я показал билет, он кивнул мне на последний свободный стул, и я сел.
Рядом со мной сидела девушка, сложив руки на сумочке. Она была миловидная, даже хорошенькая, — вероятно, стенографистка. Напротив, у другой стены маленькой комнаты, сидел молодой негр в рабочем комбинезоне; его жена, рядом с ним, держала на коленях маленькую девочку. Был еще человек лет пятидесяти, который сидел отвернувшись от нас и глядя в окно на дождь и на прохожих. Он был хорошо одет, и на нем была дорогая серая шляпа; он походил на вице-президента крупного банка, и я пытался догадаться, сколько стоил ему билет.
Прошло минут двадцать, а человек у конторки все перебирал свои бумаги; потом снаружи к тротуару подъехал маленький, старый автобус, и я услышал скрип ручного тормоза. Автобус был потрепанный, куплен из третьих или четвертых рук и покрашен поверх старой краски в белый и красный цвета; крылья были волнистые от бесчисленных выправленных вмятин, а покрышки стерлись до того, что стали почти гладкими. На одной стенке виднелась крупная надпись красными буквами “АКМЕ”, а шофер был одет в кожаную куртку и поношенную кепку, какие носят шоферы такси. Именно такие маленькие грязные автобусы часто можно увидеть здесь; в них всегда усталые, помятые молчаливые люди едут неизвестно куда.
Маленькому автобусу понадобилось почти два часа, чтобы пробиться сквозь уличное движение на юг, к оконечности Манхэттена; и все мы сидели, погрузившись каждый в молчание и в свои мысли, глядя в забрызганные дождем окна. Девочка уснула. Сквозь заплаканное стекло возле меня я видел промокших людей, столпившихся на автобусных остановках, видел, как они сердито стучат в закрытые двери переполненных машин, видел напряженные, измученные лица водителей. На 14-й улице я видел, как мчавшаяся машина окатила грязной водой из лужи человека на тротуаре, и видел, как исказилось лицо у этого человека, когда он ругался. Наш автобус часто останавливался перед красным светом, пока толпы пешеходов переходили улицу, обходя нас, пробираясь среди других ожидающих машин. Я видел сотни лиц, но ни одной улыбки.
Я задремал; потом мы оказались на черном, блестящем шоссе где-то на Лонг-Айленде. Я задремал снова и проснулся в темноте, когда мы, съехав с шоссе, бултыхались по грязному проселку, и я заметил в стороне ферму с темными окнами. Потом автобус замедлил ход, колыхнулся и встал. Заскрипели ручные тормоза, мотор затих. Мы стояли около чего-то, похожего на сарай.
Это и был сарай. Шофер подошел к нему, отодвинул в сторону большую деревянную дверь, завизжавшую роликами по старому, ржавому рельсу вверх, и стоял, придерживая ее, пока мы по одному входили. Потом он отпустил ее, вошел вслед за нами, и большая дверь задвинулась от собственной тяжести. Сарай был старый, сырой, с покосившимися стенами и запахом скота; внутри, на земляном полу, не было ничего, кроме некрашеной сосновой скамьи, и шофер указал на нее лучом своею фонарика. “Садитесь, пожалуйста, — спокойно сказал он, — приготовьте билеты”. Потом он прошел вдоль ряда, пробивая каждый билет, и в движущемся луче его фонарика я на мгновение заметил на полу кучки бесчисленных картонных кружочков, таких же, какие были выбиты из наших билетов, — словно наносы желтого конфетти. Потом он снова подошел к двери, приоткрыл ее так, чтобы только можно было пройти, и на мгновенье мы увидели его силуэт на фоне ночного неба. “Счастливого пути, — сказал он просто. — Сидите и ждите”. Он отпустил дверь; она задвинулась, обрезав колеблющийся луч от фонаря, и через секунду мы услышали, как заработал мотор и как автобус тяжело, на малой скорости отъехал.
В темном сарае стало теперь тихо, если не считать нашего дыхания. Время шло, тикая, а мне скоро захотелось непременно заговорить с соседом, кто бы он ни был. Но я не знал, что сказать, и начал чувствовать себя неловко, немного глупо, и ясно сознавать, что я попросту сижу в старом, заброшенном сарае. Секунды шли; я беспокойно задвигал ногами, ощутив вдруг, что мне холодно и сыро. И вдруг я понял — и лицо у меня залилось краской яростного гнева и сильнейшего стыда. Нас обманули! Выманили у нас деньги, воспользовавшись нашим отчаянием, стремлением поверить в невероятную, бессмысленную выдумку, а потом оставили нас тут сидеть, сколько нам заблагорассудится, пока, наконец, мы не опомнимся, как делало до нас несчетное множество других, и добираться домой кто как может. Вдруг стало невозможно понять или даже припомнить, как я мог оказаться таким легковерным; и я вскочил, кинулся сквозь темноту, спотыкаясь на неровном полу, собираясь добраться до телефона и полиции. Большая дверь сарая была тяжелее, чем я думал, но я отодвинул ее, выскочил за порог и обернулся, чтобы крикнуть остальным следовать за мной.
Вам, может быть, случалось заметить, как много можно разглядеть за краткое мгновенье вспышки молнии: иногда целый пейзаж, каждая подробность которого врезается вам в память, и вы можете мысленно видеть и рассматривать его много времени спустя. Когда я обернулся к открытой двери, внутренность сарая осветилась. Сквозь каждую широкую трещину в стенах и потолке, сквозь большие пыльные окна в стене лился свет с ярко-синего, солнечного неба, а воздух, который я вдохнул, чтобы крикнуть, был самым ароматным, какой мне только приходилось вдыхать. Сквозь широкое грязное окно этого сарая я смутно — на самый краткий миг — увидел величавую глубину лесистой долины далеко внизу и вьющийся по ее дну голубой от неба ручеек, и на его берегу, между двумя низкими крышами, желтое пятно залитого солнцем пляжа. Вся эта картина навсегда врезалась мне в память, но тотчас же тяжелая дверь задвинулась, хотя мои ногти отчаянно впивались в шершавое дерево, силясь остановить ее, — и я остался один в холодном, дождливом мраке.
Понадобилось четыре–пять секунд, не больше, чтобы ощупью снова отодвинуть дверь. Но на эти четыре-пять секунд я опоздал. В сарае было темно и пусто. Внутри не было ничего, кроме старой сосновой скамьи и ставших видными при вспышке спички у меня в руке кучек чего-то, похожего на мокрое желтое конфетти на полу. Уже в тот момент, когда мои руки царапали дверь снаружи, я знал, что внутри никого нет; и я знал, где они теперь, знал, что они, громко смеясь от внезапного, пылкого, чудесного, удивительного и радостного восторга, спускаются в ту зеленую, лесистую долину, к дому.
Я работаю в банке и не люблю свою работу; я езжу туда и обратно в метро, читая газеты и напечатанные в них новости. Я живу в меблированной комнате; и в старом шкафу, под пачкой моих носовых платков, хранится маленький прямоугольник из желтого картона. На одной стороне у него напечатаны слова: “Действителен по утверждении для одной поездки на Верну”, а на обороте — дата. Но дата эта давно минула. И недействителен этот билет, пробитый узором мелких дырочек.
Я опять побывал в Туристском Бюро Акме. Высокий, седеющий человек шагнул мне навстречу и положил передо мной две пятидолларовых бумажки, доллар и 17 центов мелочью. “Вы забыли это на конторке, когда были здесь”, — сказал он серьезно. Глядя мне прямо в глаза, он добавил холодно: “Не знаю, почему”. Потом пришли какие-то посетители, он повернулся к ним, и мне оставалось только уйти.
…Войдите туда, как будто это действительно обычное туристское бюро, — каким оно и кажется, — вы можете найти его в каком угодно городе. Задайте несколько обычных вопросов, говорите о задуманной вами поездке, об отпуске, о чем угодно. Потом слегка намекните на проспект, но не говорите о нем прямо. Дайте ему возможность оценить вас и предложить его самому. И если он предложит, если вы годитесь, ЕСЛИ ВЫ СПОСОБНЫ ВЕРИТЬ, — тогда решайтесь и стойте на своем! Потому что второго такого случая у вас никогда не будет. Я знаю это, потому что пробовал. Снова. И снова. И снова.
Перевела с английского
З.Бобырь
Человек с величайшими предосторожностями вышел из своей полуподвальной комнаты и тщательно запер за собой дверь. Но тут его напряженные нервы не выдержали, он бросился вверх по лестнице, споткнулся о выщербленную ступеньку и замер, с трудом держась на вдруг ослабевших ногах. Он шумно дышал, пытаясь справиться с охватившей его паникой.
Спокойно! Спешить некуда.
Справившись с волнением, он вернулся к запертой двери и проверил, сработал ли мощный запор. Он было сунул ключ в карман, но тут же, недобро усмехнувшись, вынул его и бросил в водосток. Ключ ударился о решетку, отскочил и, поблескивая, остался лежать на бетоне.
Лихорадочно, словно отпихивая скорпиона, человек ногой подтолкнул ключ к решетке. Ключ зацепился, качнулся и, тихо звякнув, провалился вниз.
Человек, наконец, полностью совладал с нервами. Он, не оборачиваясь назад, поднялся по лестнице и остановился в пустынном переулке. Вокруг никого не было: он окинул взглядом знакомый, вечно грязный и узкий переулок; дома с окнами-бельмами, замазанными белой краской, опрокинутый мусорный ящик, нависший над грудами засаленной бумаги. На противоположном тротуаре, около кирпичной стены, стояла пустая бутылка из-под виски кто-то вылил ее и заботливо поставил у стены, хотя она уже никому не была нужна.
Он смотрел на эти символы уродства, которые исподволь опустошили ему душу, чуть не приведя к сумасшествию, как-то по-новому, с иронией, зная, что все в мире бессмысленно и временно.
Чистое послеполуденное небо шатром раскинулось над городом. Позади приземистых задымленных бараков торчали громадные здания, сверкая всеми своими стеклами. В стоящем жарком воздухе лениво плавали частички сажи. По улицам с грохотом неслись автомобили, оставляя за собой бензиновую вонь, к которой примешивался запах раскаленного асфальта. Воняло все — переулок, город и даже быстрая река.
Он откинул голову назад, зажмурился от нестерпимого блеска и втянул в себя этот воздух, и горькие воспоминания нахлынули на него, словно воздух был пропитан ими.
Зловоние бесконечных летних месяцев… встань, пахнет газом. Да нет же, это дует с того берега ветер. Малышу трудно дышать. Сделай хоть что-нибудь! Вечный сиплый вой — глас большого города… О боже, проклятые грузовики! Они ревут и по ночам. Я не могу заснуть. Отоспаться. Хотя бы неделю… Хриплые голоса, вопли, удары, жестокая жизнь для людей, попавших в плен к этим бетонно-стальным джунглям… Врежь ему! Чтоб ноги его больше не было в нашем квартале! Бей его! Грязный ниггер, поганый итальяшка, вонючий еврей… Тротуар жжет ноги даже сквозь подошвы ботинок, истрепавшихся от бесконечной ходьбы… Вы пришли слишком поздно, мы больше не берем. Убирайтесь отсюда. Нет, вам говорят — нет, нет и нет. Так потихоньку разрастается ненависть…
Он плюнул на кирпичную стену и вполголоса сказал:
— Ты хотел этого. А когда это случится, ты, может быть, и поймешь, что это сделал я. Да, я!
И ему почудилось, что город услышал его и сжался от страха. Судорога сотрясла весь город, напряглись его медные и стальные нервы, пронизывающие город от вершин затерявшихся в небе громад до чрева, запрятанного а глубинах земли, от вилл богачей, выстроенных не холмах, до отвратительных лачуг и замызганных набережных.
Спешить некуда. Еще целых три часа. Он уйдет далеко и, когда это случится, будет наблюдать за агонией города. Кажется, так сказано в Библии: “Они будут издали созерцать дым его пожарищ, и дым этих пожарищ будет вечно подыматься к небесам”.
Он почти на ощупь выбрался из переулка и стал протискиваться сквозь толпу пешеходов, запрудивших тротуар. Шаг, еще один… И каждый шаг уводил его от полуподвальной комнаты с надежно запертой дверью.
Шаг вперед… сколько раз он, отчаявшийся и ненавидящий всех и вся человек, устало тащился по этим улицам. Но сегодня ему казалось, что город дрожит под его каблуками, что шатаются высоченные небоскребы, предчувствуя свою гибель, — весь город трепетал от страха.
Прохожие, словно ожившие мертвецы, шли, ничего не замечая вокруг. Они смотрели на него, но не видели, что он — хлипкий и отверженный человек вырос выше небоскребов, превратившись в богатыря-мстителя…
Завизжали тормоза. Он растерянно отскочил назад. Секундой раньше, в тот момент, когда он вступил на проезжую часть, свет был зеленым — он мог поклясться в этом.
Злобно ревели моторы, громадные колеса терзали разъезженную мостовую. Улица вдруг стала громадной и наполнилась опасностями. Он вернулся на тротуар, прислонился к угловой витрине магазина, уставился на багровое око светофора и, борясь с дрожью в пальцах, стал рыскать по карманам в поисках сигарет.
Его могли задавить. “Только не теперь, — подумал он, — несчастный случай, это было бы глупо”. А могло произойти и худшее. Его сердце сжалось, когда он представил, как его раненого, но в полном сознании везут в больницу; и он знает, что далеко-далеко, за запертой дверью, один элемент с неизменной скоростью обращается в другой и что близок час расплаты.
Он нервно щелкнул зажигалкой, но пламя не вспыхнуло. Он выругался и весь покрылся холодным потом. И тут же услышал пронзительный звук, словно лопнула туго натянутая веревка. Непонятно откуда долетевший шум ударил по его напряженным нервам.
Он с тревогой глянул направо, налево… И сейчас же, на миг перекрыв шум затихшей улицы, сверху донесся отчетливый треск рвущегося и ломающегося металла. Он поднял глаза, выронил зажигалку, незажженную сигарету и отпрыгнул в сторону. Его сердце болезненно колотилось в груди.
Прямо над тем местом, где он только что стоял, сломалась опора громадной рекламы, которую поддерживал теперь лишь один кронштейн из уголковой стали. Рекламный щит навис над тротуаром; перекрученная сталь должна была вот-вот лопнуть.
Он завороженно смотрел вверх, не ощущая, что по его лицу струится пот. Реклама качнулась, но не рухнула. И у него появилась абсурдная уверенность в том, что стоит ему вернуться на то место, где он только что стоял, как она тут же рухнет.
Мысль была нелепой. Он хотел было засмеяться, но смех застрял в горле. Он осторожно отступил на шаг, повернулся и быстро пошел прочь от опасного перекрестка. Он шел по самой кромке тротуара и часто поглядывал вверх.
Пройдя половину квартала, он с ужасом заметил, что возвращается к дому с запертой на ключ дверью.
Он замер на месте, как вкопанный. Он знал, что не может вернуться к тому перекрестку, где пытался перейти улицу. Он стоял на месте, колеблясь и пытаясь справиться с охватившей его паникой.
На другой стороне улицы, прямо против него, зиял вход в метро. Не будь он так взволнован, он заметил бы его раньше.
Конечно же… метро; всего четверть часа езды и он в безопасности. Он посмотрел направо и налево, потом вверх — подозрительность уже почти вошла в привычку — и бросился через улицу.
На полпути он остановился так резко, что чуть не упал. Весь дрожа, он отвернулся — ноги принесли его на край канализационного колодца, крышки на месте не было, а ограждение отсутствовало.
Его всего била нервная дрожь, но он дотащился до входа в метро. И вдруг ему показалось, что вход перестал быть привычным — он стал бетонной бездной, ведущей прямо в преисподнюю. Снизу, откуда-то из-под слабо освещенной лестницы, из мрака, в который не проникал взгляд, доносилось громыхание и вырывался гнилой, насыщенный горячей влагой воздух.
Опасность подстерегала повсюду — и в воздухе, и под землей. Донесшийся снизу рев поезда был торжествующим гласом ада, в который вплеталась какофония резких звуков — крики и вопли жертв, раздавленных в мрачных подземельях. Ни за какие блага в мире он бы не решился даже ступить на эту лестницу.
Он отошел от края бездны и остановился, собираясь с мыслями.
Были и другие средства транспорта. Автобусы, такси… Но он не шелохнулся.
В эти предвечерние часы по улице струился, рыча и задыхаясь, густой автомобильный поток. Скрипели тормоза, визжали шины, злобно рявкали автомобильные гудки, звенел металл. Где-то на соседней улице, всхлипывая, завыла сирена — вестник несчастья.
Он подумал о несчастных случаях, столкновениях и тысячах других опасностей. Разве мог он отказаться от единственной твердой опоры для ног — мостовой?
Спешить некуда. Он хорошо это знал — он сам выверил механизмы и установил контакт. Будь хладнокровней, ты успеешь уйти далеко и пешком.
У него мелькнула смутная мысль… Они могли предоставить ему какой-нибудь быстрый транспорт для бегства, как это, неверное, сделано для тех, кто уже выполнил задание и покинул город. Но он почти никогда не задумывался над их действиями. Он выполнил их приказы, послушно заучил их лозунги, звучные и бессмысленные, как детские считалочки, зная, что эти люди существовали ради одного — назначить его палачом, исполняющим смертный приговор городу. Его мало трогало, что они действовали именно так — он руководствовался собственными мотивами.
Не нервничай, спокойно уходи отсюда.
Несчастные случаи. В таком городе они происходят постоянно. Нужно избежать их и не терять контроля над собой из-за подобных пустяков. Он не должен привлекать к себе внимания — иначе его арестуют и бросят в тюрьму, в запасе еще много времени, только не надо впадать в панику.
Тьма потихоньку окутывала улицу и, словно предвещая близкие сумерки, разноцветными огнями засверкала громадная реклама, установленная на доме напротив.
Он снова пустился в путь. Он смотрел, куда ставит ноги, и наблюдал за темнеющим небом. Если его бдительность не ослабеет, то с ним ничего не случится. Каждая пересеченная улица была победой, вернее, шагом, приближавшим его к победе.
Зажглись и развеяли тьму первые фонари; вокруг заиграли и засияли разноцветные вывески, соблазняя и завлекая толпу, густевшую с каждом минутой.
Огни кричали: “Здесь можно поесть и выпить. Здесь вы услышите музыку и мгновенно забудете обо всем!”
Люди, словно мотыльки, кружились вокруг огней, слепо веря всем посулам. Люди устали, и им хотелось верить. День был тяжелым, и они знали, что завтрашний день будет точной копией сегодняшнего, что так было и так будет.
И только он, с трудом пробивающийся сквозь толпу, знал, что произойдет. Для многих из этих людей завтрашний день не наступит никогда. Для многих… Он уже был в трех километрах от исходной точки — запертой комнаты в центре города… Когда это случится, многие даже не поймут, что же собственно произошло.
У него не было ненависти к ним; он даже их чуточку жалел. Все они попели в западню, как это случилось с ним. Он ненавидел западню, этот город, всей своей душой, отравленной горечью долгих мучительных лет…
Он на мгновение остановился на углу улицы. И чуть не погиб.
В этом месте, вдали от центра, трамваи развивали огромную скорость — и как раз в эту минуту один из мастодонтов несся мимо, громыхая по стальным рельсам. Когда его дуга оказалась на пересечении проводов на перекрестке, она за что-то зацепилась, провод натянулся и лопнул, вспыхнув словно молния. Оборванный конец, изрыгая голубое пламя и злобно свистя, змеей метнулся в его направлении.
Его спас инстинкт — прыжок, на который он, казалось, не был способен. Он растянулся на мостовой, ободрав ладони и колени, и тут же, вскочив на ноги, во весь дух помчался прочь, от ужаса позабыв обо всем.
И только собрав всю свою волю в кулак, он перешел на шаг и оглянулся. На расстоянии квартала уже начала скапливаться толпа, окружая потерпевший аварию трамвай — среди них, может, были и те, кто искал именно его. Раздался полицейский свисток.
Этот свисток тревогой отозвался в каждой клеточке тела, и паника вновь охватила его. Он бегом, как сумасшедший, пересек, к счастью, пустынную улицу и, не сбившись с нужного направления, углубился в темную улочку, сжатую мрачными домами.
Он бежал по этой улочке и вдруг каким-то шестым чувством уловил опасность. Он бросился в сторону, как регбист, ускользающий от защитника. Кусок карниза, бесшумно упавший вниз, разлетелся на куски в каком-нибудь метре от него. А наверху мягко хлопали крыльями потревоженные голуби.
Он вышел на хорошо освещенную и довольно широкую улицу. Улица казалась безлюдной. Он на мгновение замер — у него складывалось ощущение, что более долгие колебания окажутся роковыми, — сообразил, где он находился, быстро свернул налево и снова побежал.
Тротуар был очень старым — выложен кирпичом. И вдруг ему показалось, что он вздымается у него под ногами, что выгибается сама земля, пытаясь дать ему подножку, но он прыжком пересек опасный участок и тяжело побежал дальше. Он поднялся на взгорок и бросился вниз по склону. Внизу улица пересекалась с другой; дальше огней не было, и где-то во тьме, за пустырем, он уже различал отблеск воды.
Он почти добрался до нее, еще несколько шагов…
…Из-за угла, с улицы, усаженной деревьями, вылетела громадная цистерна. На повороте ее занесло и подбросило; сцепление не выдержало, тягач выскочил на тротуар и, уткнувшись в фонарь, застыл, а цистерна перевернулась и перекрыла улицу — тишину разорвал оглушительный шум исковерканного железа. Все огни разом погасли, но уже через секунду улицу осветило пламя. Гигантский костер, увенчанный черным дымом, стеной встал перед ним.
Человек схватился за кирпичную стену, чтобы не упасть, резко повернулся, едва не вывихнув запястье, и бросился бежать обратно. Теперь у него не было ни малейшего сомнения, что его преследуют, но преследовали его не люди, а нечто более могущественное, чем любая армия людей. Он убегал, как затравленный зверь, бросаясь из стороны в сторону и пытаясь сбить со следа неумолимого врага. Город расставлял ловушки на его пути, но их число не могло быть бесконечным…
Он опять свернул на улицу, ведущую к реке, и во весь дух припустил по ней, жадно глотая воздух. Все дальше и дальше… Вдоль газончика по краю дороги торчали чадящие фонари; перед ним возник деревянный барьерчик, а позади барьерчика чернел провал. Остановиться он уже не мог. В свой отчаянный прыжок он вложил последние силы и рухнул на землю, которая предательски поползла под ним… Но это была земля!
Он поднялся и, ничего не соображая, прошел вперед еще несколько метров. Наконец-то он ощущал под ногами землю и траву, а не цемент и асфальт; над его головой чернели ветви деревьев.
Он упал, потеряв силы; его рука, ища опоры, наткнулась на шершавую кору дерева. Он благодарно приник к твердому стволу и любовно обнял его. Под ним была трава, листья, перегной и где-то рядом жалобно стрекотали насекомые.
На некотором удалении, позади рва, через который он перескочил, стеной стояли фасады домов; тускло светились окна, похожие на чьи-то раскосые глаза; ровно горели фонари; по другому берегу проносились огни автомобилей; помигивали окна небоскребов, словно созвездия, отражающиеся в бегущей воде. В воздухе между небом и землей висела красная мигалка. Сигнал опасности для самолетов. Предупреждение… Но здесь он был в безопасности…
Эта поросшая травой полоска земли вдоль реки была островком; она находилась в городе, но не являлась его частью, как и река, воды которой серебрились метрах в двадцати, с плеском набегая на камни. Здесь он мог несколько минут отдохнуть, подумать, как скрыться.
Хотя у него не было часов, он знал, что время было позднее. Но еще не поздно было убежать. Время еще оставалось…
Время, чтобы добраться до удаленного убежища, если только с ним не произойдет несчастного случая. Но он больше не верил в несчастные случаи.
У него была твердая уверенность в том, что за ним охотятся. Его инстинктивный страх отражал действительность. Он прижался к дереву, глядя на раскинувшийся город — громадный живой Левиафан.
Три века город беспрерывно рос. Рост — основной закон жизни. Словно раковая опухоль, развивающаяся из нескольких больных клеток, город, заложенный в устье реки, начал расти — он протянул свои щупальца вверх по долине на несколько километров, просочился в каждую впадину холмов, все глубже и глубже вгрызаясь в землю, на которой он стоял.
По мере того как он рос, он тянул соки с сотен, с тысяч квадратных километров страны; деревня отдавала ему свои богатства, леса были скошены, как пшеничные поля, люди и животные рождались и множились лишь ради того, чтобы утолить его беспрерывно растущий голод. Его пирсы, словно цепкие пальцы, протянулись в океан, ловя идущие со всех континентов корабли. Город насыщался, сбрасывая отходы в море, выдыхал отраву и, обретая мощь, становился все более и более заразным.
Он нарастил себе нервы из проводов и подземных кабелей, создал кровеносную систему из труб, насосов и резервуаров, обзавелся системой для удаления экскрементов. Из беспозвоночного громадного паразита он превратился в высшее существо, наделенное конкретными атрибутами власти — волею, разумом, сознанием…
Человек не мог знать, какие формы приняло сознание города, каковы его намерения. Но он ощущал боль плоти, раненной камнями города, и уже понял, сколь сильна ненависть города к нему. Это уже не было безличным и высокомерным презрением, которым город проникался к каждому новорожденному. Город уже не мог с безразличием смотреть на паразита, ставшего его жертвой. Ведь впервые за триста лет своего существования город ощутил угрозу своей жизни.
И в отместку решил отнять жизнь у человека.
Человеку пока не удалось убежать. Город был силен и хитер. Он затаился, выжидая подходящий момент. Ибо знал, что человек не сможет долго оставаться здесь. Огни смотрели на него со всех сторон и манили к себе.
Мысли человека беспорядочно крутились в голове. У него еще было время…
Он мог отказаться от задуманного и вернуться назад. Вернуться как можно быстрее к запертой комнате (правда, у него не было ключа и ему пришлось бы просить о помощи, чтобы высадить дверь) — он еще мог успеть, и прервать идущую реакцию, и во всем городе это сделать мог только он. Если он решит так поступить, то больше никаких происшествий не будет, он был уверен в этом. То, что произошло ранее, должно было сломить его волю, вынудить его к отступлению.
И вдруг он выпрямился, потрясенный сверкнувшей мыслью. И захохотал — не радостно, а нервно и издевательски, внимательно вглядываясь в окружающие его огни и покачивая головой.
— Ты не осмеливаешься убить меня! — воскликнул он. — Только я могу спасти тебя. И как, бы ты ни запугивал меня, пытаясь вернуть назад, ты не смеешь расправиться со мной, ибо, если я умру, то рухнет твоя последняя надежда!
Шатаясь, он встал на ноги и оперся о ствол дерева. Он чувствовал, как к нему возвращаются силы, силы ненависти.
— Ну, попробуй останови меня! — проговорил он сквозь зубы. — Попробуй!
Он то шел, то медленно бежал, никуда не сворачивая. Он больше не смотрел ни под ноги, ни вверх. Он расхохотался, когда крыло резко повернувшего грузовика пронеслось в нескольких сантиметрах от него — он переходил через широкую улицу, не обращая внимания на сигнал светофора. Он знал, что крыло не заденет его.
Он засмеялся, когда шлагбаум железнодорожного переезда опустился прямо перед его носом. Он подлез под него и спокойно пересек пути, не боясь угрожающего глаза локомотива, — он был уверен, что стоит ему остановиться на путях и поезд сойдет с рельсов, но ни за что не заденет его.
Перед ним возникла табличка с надписью ОПАСНО, но он только захохотал и как ни в чем не бывало продолжил свой путь.
Эта находившаяся уже в предместье улица была залита светом прожекторов, вокруг работали люди. По всей видимости, работы были срочными, но только он мог оценить злую иронию судьбы. Рабочие разрушали старые замшелые дома, расчищая место для какого-то нового здания, которое так никогда и не будет воздвигнуто. Разрушения на таком расстоянии от эпицентра не будут столь сильными, но даже здесь после взрыва и пожаров останется мало целых домов… Он шагал вперед, не обращая внимания на прожектора и рабочих; он припустился бежать, когда кто-то крикнул:
— Эй, берегись!
Послышался громовой раскат, и он растерянно вскинул глаза к небу каменная стена кренилась прямо над его головой, падая, она раскололась надвое. Ее падение было мучительно медленным, но убежать уже было невозможно.
Он не потерял сознания, но пошевелиться не мог, ощущая нестерпимую боль во всем теле. Вряд ли у него были сломаны кости — просто тонны камней давили ему на ноги, а громадная плита лежала на самой груди; выгибая его тело назад и прижимая спиной к гигантской балке.
Лица и огни хаотически кружились вокруг него, отовсюду неслись голоса. Беспомощные руки людей пытались растащить в стороны камни и куски дерева.
— Боже мой! Он что, не мог оглядеться?
— Не торчи столбом, беги за домкратом!
— Последи-ка, вдруг все обвалится…
Он висел в ослепительных лучах прожекторов, словно зажатый пальцами гигантской руки. Стоит этим каменным пальцам чуть-чуть сжаться, как его позвоночник хрустнет словно стеклянная трубочка.
Когда люди попытались высвободить его с помощью рычага, он завопил от боли, и они бросили свою затею.
— Обождите!
— Кто-нибудь вызвал спасательную бригаду?
Взвыла и замолкла сирена. Появились новые огни. Слышался приближающийся вой другой сирены… Он с трудом различил форму и значки людей, состоявших на службе у города.
Он тяжело перевел дыхание и крикнул:
— Глупцы! Вы — только пылинки! Да, да, да, только пылинки!..
— Бредит, бедняга.
— Отойдите, отойдите от меня. — Он опять закричал. — Я знаю, что он хочет узнать, но я ничего не скажу…
— Успокойся, старина. Мы сейчас…
— Я не скажу…
Груда камней сдвинулась на один или два сантиметра. Его голос надломился. Взгляд его скользнул по лицам и огням. Он застонал:
— Нет. Я все скажу. Все!
— Не волнуйтесь, мы вас вытащим…
— Дурачье! — выкрикнул он, задыхаясь. Захлебываясь от спешки и хрипя, он рассказал им все — что находилось в полуподвальной комнате, запертой на ключ, как найти ее, как обезвредить заряд, чтобы он не взорвался.
Времени оставалось в обрез.
Они выслушали его, не веря.
— Может, он бредит… Но лучше не рисковать. У тебя есть адрес? Ты все запомнил?
Рядом с ним заговорил отрывистый голос, передавая сообщение по проводам. Вдали, в сердце находящегося под угрозой города, одна за другой взвыли сирены и машины с ревом ринулись в ночь.
— Мы еще не закончили. Неси домкрат…
И тут раздался отвратительный скрип. Тяжеленная каменная масса стала медленно оседать. Один сантиметр, два, три… Люди из последних сил пытались удержать плиту, но тщетно. Попавший в ловушку беглец отчаянно вскрикнул и смолк.
Побледневшие люди переглянулись, сознавая собственное бессилие.
Город не ведал жалости.
Перевел с английского
А.Григорьев
Когда в дверь ввалился здоровенный детина, обстановка мгновенно изменилась: все, кто был в зале, точно сделали стойку, как охотничьи собаки на дичь. Талер перестал барабанить по клавишам, двое пьянчуг, горланивших какую-то песню, мигом заткнулись, нарядные холеные люди со стаканами коктейля в руках прервали разговор. Утих смех.
— Пит! — взвизгнула женщина, что оказалась к нему ближе остальных, и детина, крепко прижимая к себе двух девушек, уверенно шагнул в зал.
— Как поживает моя цыпочка? До чего ж ты, Сьюзи, аппетитна, эх, слопал бы тебя, да таким блюдом я уже набил себе брюхо за завтраком. Джордж, пират этакий… — Он отпускает обеих девиц, притягивает к себе вспыхнувшего от смущения лысого коротышку и хлопает его по плечу. — Ну показал же ты класс. Дружище, ей-богу, истинный класс, слово даю. А теперь слушайте, что я скажу! — орет он, перекрывая голоса, спрашивающие, требующие: Пит это, Пит то.
Ему подносят стакан мартини, и он стоит, стиснув пальцами этот стакан, высокий, загорелый, в ладно сидящем смокинге, сверкая зубами, белоснежными, как манжеты его рубашки.
— Мы дали представление! — объявляет он им.
Вопль восторга, многоголосый гомон: “Да еще какое представление, послушай, Пит, бог ты мой, вот это представление…”
Он поднимает руку.
— Представление что надо!
Снова тот же вопль, тот же гомон.
— Видать, хозяину оно пришлось по вкусу — враз подмахнул с нами контракт на осень!
Визг, рев, люди, запрыгав от радости, хлопают в ладоши. Детина явно намерен сказать еще что-то, но, осклабившись, сдается, а они, оттирая друг друга, толпятся вокруг него — кто хочет пожать ему руку, кто шепнуть что-то на ухо, кто обнять.
— Всех вас люблю, всех до единого! — зычно рявкает он. — А не встряхнуться ль нам чуток, как по-вашему?
Всплеск оживленного говора, публика начинает рассаживаться по местам. Со стороны бара доносится звяканье стаканов.
— О господи, Пит, — с благоговейным обожанием лепечет какой-то пучеглазый заморыш, — когда ты кокнул аквариум, я чуть было не уписался, ей-богу…
Детина радостно гогочет.
— Ага, ну и харя же у тебя была, как сейчас вижу! Да еще забыть не могу тех рыбешек, что расшлепались по всей сцене. А мне-то каково? Деваться некуда, становлюсь, значит, я на колени… — Детина опускается на колени, пригибается к полу, разглядывает воображаемых рыб, — …и говорю им: “Ну-ка, мальцы, живо назад в свои икринки!”
Под взрыв неудержимого хохота детина встает с пола. Зрители, устраиваясь поудобнее, располагаются вокруг него амфитеатром. Те, кто подальше, чтобы лучше видеть, влезают на диваны, на скамью перед фортепьяно. Тут раздается чей-то вопль:
— Пит, даешь песенку про золотую рыбку!
Одобрительный гул, крики: “Ну пожалуйста, Пит, про золотую рыбку, Пит!”
— Ладно, уговорили. — Детина, расплывшись в улыбке, садится на подлокотник кресла и поднимает свой стакан. — И рраз и два… а музыка-то куда подевалась?
Свалка возле фортепьяно. Наконец кто-то берет три-четыре аккорда. Детина корчит смешную рожу и поет:
— Эх, мне стать бы рыбкою… Рыбкой золотою… Как девчонку пригляну… Я ей хвостиком махну…
Хохот. Всех громче заливаются девушки, широко разинув яркие накрашенные рты. Одна багровая от смеха блондинка кладет на колено детины руку, другая усаживается почти к нему вплотную за его спиной.
— Но если по-серьезному… — начинает детина.
Еще взрыв хохота.
— Пусть это будет шутка, — произносит он вибрирующим голосом, когда стихает шум, — но я со всей серьезностью вам говорю, что не управился бы с этим в одиночку. Вот вижу я среди нас иностранных газетчиков, потому и хочется мне представить вам главных работяг, без которых я б далеко не уехал. Перво-наперво это Джордж, наш трехпалый руководитель джаза — он сегодня поддал такого жару, что на всем белом свете не сыскать парня, которому по плечу с ним тягаться. Ох и люблю же я тебя, Джордж!
Детина тискает заалевшего лысого коротышку.
— Потом — Рути, моя любовь до гроба… Эй, где ты там? Милочка, как же ты была хороша, ей-ей, лучше всех, детка, придраться не к чему, без дураков…
Целует темноволосую девушку в красном платье, которая, слабо вскрикнув, зарывается лицом в его широкое плечо.
— И Фрэнк… — нагнувшись, он хватает за рукав пучеглазого заморыша. А о тебе что сказать? Что я в тебе души не чаю?
Заморыш, поперхнувшись от счастья, безмолвно моргает. Детина награждает его дружеским тумаком.
— Сол, Эрни и Мак — мои писаки-драматурги. Их бы успех Шекспиру…
Детина выкликает имена, и они по очереди подходят и жмут ему руку. Впавшие в экстаз женщины, рыдая, целуют его.
— Мой дублер, — продолжает детина. — Мой мальчик на побегушках.
И…
— А сейчас, — произносит он, когда, надрав до боли глотки, раскрасневшаяся от возбуждения публика переводит дух, — я хочу представить вам моего кукловода.
В зале наступает тишина. На лице детины задумчивое и несколько испуганное выражение, словно он внезапно почувствовал приступ боли. Он уже не двигается. Сидит, не дыша, с остекленевшими глазами. Чуть погодя у него начинает подергиваться спина. Девушка, сидевшая на подлокотнике кресла, встает и входит в глубь зала. Ткань на спине его смокинга как бы лопается сверху вниз, и из образовавшейся прорехи вылезает какой-то маленький человечек. У него землистое, блестящее от пота лицо, а над ним копна черных волос. Он очень мал ростом, почти карлик, узкоплеч и сутул. На нем коричневая, вся в пятнах лота фуфайка и шорты. Выбравшись из тела детины, он аккуратно прикрывает разрез в смокинге. Детина сидит неподвижно с тупым, ничего не выражающим лицом.
Маленький человечек, нервно облизывая губы, слезает с кресла на пол.
— Привет, Фред, — бросает кое-кто из присутствующих.
— Привет, — отвечает Фред и машет рукой.
Ему лет сорок. Лицо — с крупным носом и большими темными кроткими глазами. Его надтреснутый голос звучит неуверенно:
— А представление-то у нас и вправду неплохо получилось, ведь верно?
— Верно, Фред, — вежливо отвечают они.
Тыльной стороной руки он вытирает лоб.
— Там внутри жарковато, — говорит он с извиняющейся улыбкой.
— Да, пожалуй, не без этого, Фред, — соглашаются они.
Те, что стоят подальше, один за другим отворачиваются, толпа разбивается на группки, там уже вовсю идет беседа, говор становится все громче.
— Скажи-ка, Тим, нельзя ли мне немного промочить горло? — спрашивает маленький человечек. — Не люблю я, понимаешь, оставлять его одного…
Он указывает на неподвижного детину.
— Вопроса нет, Фреди. Что будешь пить?
— Э… понимаешь ли… а как насчет стаканчика пива?
Тим приносит ему пльзенское в фирменном стакане, и он с жадностью пьет, беспокойно стреляя по сторонам своими карими глазами. Большинство присутствующих уже сидят; двое или трое, собравшись уходить, топчутся у двери.
— Постой, Рути, — говорит маленький человечек проходящей мимо девушке. — Вот была потеха, когда аквариум об пол и вдребезги, скажешь, нет?
— Что? Прости, лапка, не расслышала.
— А… да это я так. Пустяки.
Девушка слегка треплет его по плечу и тут же убирает руку.
— Извини, дорогуша, бегу, нужно поймать Робинса, пока не ушел.
И она мчится к двери.
Маленький человечек ставит стакан на столик и садится, сплетая и расплетая свои узловатые пальцы. Сейчас рядом с ним только двое — лысый коротышка и пучеглазый заморыш. На его губах мелькает встревоженная улыбка; он заглядывает в лицо одному, потом другому.
— Такие вот дела, — начинает он. — Этим представлением мы с вами, э, ребята, уже сыты по горло, и сдается мне, что пора, понимаете, начинать думать…
— Послушай, Фред, — без тени улыбки говорит лысый, подавшись вперед и касаясь его руки, — почему бы тебе не залезть в него обратно, а?
Маленький человечек с минуту глядит на него своими печальными глазами гончей и в замешательстве отворачивается. Он неуверенно встает, глотает слюну и говорит:
— Ну что ж…
Потом взбирается сзади детины на кресло, раскрывает дыру в спине смокинга и по одной опускает в чрево детины ноги. Несколько человек наблюдают за ним с каменными лицами.
— Думал, стерплю, хоть недолго буду поспокойней, — слабым голосом говорит он, — да где уж там…
Он запускает обе руки в полость под смокингом, хватается за что-то и рывком втягивает себя внутрь. Его смуглое растерянное лицо исчезает.
Детина вдруг моргает и встает с кресла.
— Эй, вы там! — гремит он. — Может, кто мне скажет, у нас тут вечеринка или еще что? А ну живей, а ну пошевеливайтесь…
Лица вокруг него проясняются. Люди придвигаются поближе.
— А сейчас мне невтерпеж послушать вот этот мотивчик!
Детина начинает ритмично бить в ладоши. Ему в такт бренчит фортепьяно. Спустя немного в ладоши уже бьют все присутствующие.
— Интересно знать, мы еще живы или ждем не дождемся, когда нас подберет катафалк? Ну-ка повторите, что-то я стал туговат на ухо!
Под восторженный рев толпы он приставляет к уху руку.
— Валяйте да погромче, чтоб я расслышал!
Толпа неистовствует: “Пит, Пит!” — и бессвязные выкрики.
— Я не против Фреда, — искренне заверяет посреди этого ора лысый пучеглазого. — Мне почему-то кажется, что он славный малый.
— Знаю, о чем ты, — говорит пучеглазый. — Ну что вроде бы он это не нарочно.
— Вот-вот, — соглашается лысый. — Но, Боже праведный, эта его пропотевшая нижняя рубаха да и все остальное…
Пучеглазый пожимает плечами.
— Что же поделаешь.
И оба закатываются хохотом: детина скорчил уморительную гримасу высунул язык, скосил глаза. “Пит, Пит, Пит!” Зал ходит ходуном. Вечеринка удалась на славу, и веселье, ничем не омраченное, бушует до поздней ночи.
Перевела с английского
С.Васильева
Все называют это Центром. Есть и другое название. Оно употребляется в официальных документах, его можно найти в энциклопедии — но им никто не пользуется. От Бомбея до Лимы знают просто Центр. Вы можете вынырнуть из клубящихся туманов Венеры, протолкаться к стойке и начать: “Когда я был в Центре…” — и каждый, кто услышит, внимательно прислушается. Можете упомянуть о Центре где-нибудь в Лондоне, или в марсианской пустыне, или на одинокой станции на Плутоне — и вас наверняка поймут.
Никто никогда не объясняет, что такое Центр. Это невозможно, да и не нужно. Все, от грудного младенца и до столетнего старика, заканчивающего свой жизненный путь, все побывали там и собираются поехать снова через год, и еще через год. Это страна отпусков и каникул для всей Солнечной системы. Это многие квадратные мили американского Среднего Востока, преображенные искусной планировкой, неустанным трудом и невероятными расходами. Это памятник культурных достижений человечества, возник он внезапно, необъяснимо, словно феникс, в конце двадцать четвертого столетия из истлевшего пепла распавшейся культуры.
Центр грандиозен, эффектен и великолепен. Он вдохновляет, учит и развлекает. Он внушает благоговение, он подавляет, он… все что угодно.
И хотя лишь немногие из его посетителей знают об этом или придают этому значение — в нем обитает привидение.
Вы стоите на видовой галерее огромного памятника Баху. Далеко влево, на склоне холма, вы видите взволнованных зрителей, заполнивших Греческий театр Аристофана. Солнечный свет играет на их ярких разноцветных одеждах. Они поглощены представлением — счастливые очевидцы того, что миллионы смотрят только по видеоскопу.
За театром, мимо памятника Данте и института Микеланджело, тянется вдаль обсаженный деревьями бульвар Франка Ллойда Райта. Двойная башня — копия Реймсского собора — возвышается на горизонте. Под ней вы видите искусный ландшафт французского парка XVIII века, а рядом — Мольеровский театр.
Чья-то рука вцепляется в ваш рукав, вы раздраженно оборачиваетесь — и оказываетесь лицом к лицу с каким-то стариком. Его лицо все в шрамах и морщинах, на Голове — остатки седых волос. Его скрюченная рука напоминает клешню. Вглядевшись, вы видите кривое, искалеченное плечо, ужасный шрам на месте уха и испуганно пятитесь.
Взгляд запавших глаз следует за вами. Рука простирается в величавом жесте, который охватывает все вокруг до самого далекого горизонта, и вы замечаете, что многих пальцев не хватает, а оставшиеся изуродованы. Раздается хриплый голос:
— Нравится? — спрашивает он и выжидающе смотрит на вас.
Вздрогнув, вы говорите:
— Да, конечно.
Он делает шаг вперед, и в глазах его светится нетерпеливая мольба:
— Я говорю, нравится вам это?
В замешательстве вы можете только торопливо кивнуть, спеша уйти. Но в ответ на ваш кивок неожиданно появляется детская радостная улыбка, звучит скрипучий смех и торжествующий крик:
— Это я сделал! Я сделал все это!
Или стоите вы на блистательном проспекте Платона между Вагнеровским театром, где ежедневно без перерывов исполняют целиком “Кольцо Нибелунгов”, и копией театра “Глобус” XVI века, где утром, днем и вечером идут представления шекспировской драмы.
В вас вцепляется рука.
— Нравится?
Если вы отвечаете восторженными похвалами, старик нетерпеливо смотрит на вас и только ждет, когда вы кончите, что бы спросить снова:
— Я говорю, нравится вам это?
И когда вы, улыбаясь, киваете головой, старик, сияя от гордости, делает величавый жест и кричит:
— Это я сделал!
В коридоре любого из тысячи обширных отелей, в читальном зале замечательной библиотеки, где вам бесплатно сделают копию любой книги, которую вы потребуете, на одиннадцатом ярусе зала Бетховена — везде к вам, прихрамывая и волоча ноги, подходит привидение, вцепляется вам в руку и задает все тот же вопрос. А потом восклицает с гордостью: “Это я сделал!”
Эрлин Бак почувствовал за спиной ее присутствие, но не обернулся. Он наклонился вперед, извлекая левой рукой из мультикорда рокочущие басовые звуки, пальцами правой — торжественную мелодию. Молниеносным движением он дотронулся до одной из клавиш, и высокие дискантовые ноты внезапно стали полными, звучными, почти как звуки кларнета. (“Но, Господи, как не похоже на кларнет!” — подумал он.)
— Опять начинается, Вэл? — спросил он.
— Утром приходил хозяин дома.
Эрлин поколебался, тронул клавишу, потом еще несколько клавиш, и гулкие звуки сплелись в причудливую гармонию духового оркестра. (Но какой слабый, непохожий на себя оркестр!)
— Какой срок он дает на этот раз?
— Два дня. И синтезатор пищи опять сломался.
— Вот и хорошо. Сбегай, купи свежего мяса.
— На что?
Он стукнул кулаками по клавиатуре и закричал, перекрывая своим голосом резкий диссонанс:
— Не буду я пользоваться гармонизатором! Не дам я поденщикам себя аранжировать! Если коммерс выходит под моим именем, он должен быть сочинен. Он может быть идиотским, тошнотворным, но он будет сделан хорошо. Видит Бог, это немного, но это все, что у меня осталось!
Он медленно повернулся и посмотрел на нее — бледную, увядающую, измученную женщину, которая двадцать пять лет была его женой. Затем снова отвернулся, упрямо говоря себе, что виноват не больше, чем она. Раз заказчики реклам платят за хорошие коммерсы столько же, сколько за поденщину…
— Халси придет сегодня? — спросила она.
— Сказал, что придет.
— Достать бы денег заплатить за квартиру…
— И за синтезатор пищи. И за новый видеоскоп. И за новую одежду. Есть же предел тому, что можно купить ценой одного коммерса?!
Он услышал, как она уходит, как открывается дверь, и ждал. Дверь не затворялась.
— Уолтер-Уолтер звонил, — сказала она. — Сегодняшнее ревю он посвящает тебе.
— Ах, вот как? Но ведь это бесплатно.
— Я так и думала, что ты не захочешь смотреть, поэтому договорилась с миссис Ренник, пойду с ней.
— Конечно. Развлекись.
Дверь затворилась.
Бак поднялся и поглядел на свой рабочий стол. На нем в хаотическом беспорядке валялись нотная бумага, тексты коммерсов, карандаши, наброски, наполовину законченные рукописи. Их неопрятные кипы угрожали сползти на пол. Бак расчистил уголок и устало присел, вытянув длинные ноги под столом.
— Проклятый Халси, — пробормотал он. — Проклятые заказчики. Проклятые видеоскопы. Проклятые коммерсы.
Ну напиши же что-нибудь. Ты ведь не поденщик, как другие музыкоделы. Ты не штампуешь свои мелодии на клавиатуре гармонизатора, чтобы машина их за тебя гармонизировала. Ты же музыкант, а не торговец мелодиями. Напиши музыку. Напиши, ну хотя бы сонату для мультикорда. Выбери время и напиши.
Взгляд его упал на первые строчки текста коммерса: “Если флаер барахлит, если прямо не летит…”
— Проклятый хозяин, — пробормотал он, протягивая руку за карандашом.
Прозвонили крошечные стенные часы, и Бак наклонился, чтобы включить видеоскоп. Ему заискивающе улыбнулось ангельское лицо церемониймейстера.
— Снова перед вами Уолтер-Уолтер, леди и джентльмены! Сегодняшнее обозрение посвящено коммерсам. Тридцать минут коммерсов одного из самых талантливых современных музыкоделов. Сегодня в центре нашего внимания…
Резко прозвучали фанфары — поддельная медь мультикорда.
— …Эрлин Бак!
Мультикорд заиграл причудливую мелодию, которую Бак написал пять лет назад для рекламы тэмперского сыра, раздались аплодисменты. Гнусавое сопрано запело, и несчастный Бак застонал про себя. “Самый выдержанный сыр — сыр, сыр, сыр. Старый выдержанный сыр — сыр, сыр, сыр”.
Уолтер-Уолтер носился по сцене, двигаясь в такт мелодии, сбегая в зал, чтобы поцеловать какую-нибудь почтенную домохозяйку, пришедшую сюда отдохнуть, и сияя под взрывы хохота.
Снова прозвучали фанфары мультикорда, и Уолтер-Уолтер, прыгнув обратно на сцену, распростер руки над головой.
— Слушайте, дорогие зрители! Очередная сенсация вашего Уолтера-Уолтера — Эрлин Бак.
Он таинственно оглянулся через плечо, сделал на цыпочках несколько шагов вперед, приложил палец к губам и громко сказал:
— Давным-давно жил-был еще один композитор, по имени Бах. Он был, говорят, настоящий атомный музыкодел, этот парень. Жил он что-то не то четыре, не то пять, не то шесть столетий назад, но есть все основания предполагать, что Бах и Бак ходили бы в наше время бок о бок. Мы не знаем, каков был Бах, но нас вполне устраивает Бак. Вы согласны со мной?
Возгласы. Аплодисменты. Бак отвернулся, руки его дрожали, отвращение душило его.
— Начинаем концерт Бака с маленького шедевра, который Бак создал для пенистого мыла. Оформление Брюса Комбза. Смотрите и слушайте!
Бак успел выключить видеоскоп как раз в тот момент, когда через экран пролетала первая порция мыла. Он снова взялся за текст коммерса, и в его голове начала формироваться ниточка мелодии: “Если флаер барахлит, если прямо не летит — не летит, не летит — вы нуждаетесь в услугах фирмы Вэйринг!”
Тихонько мыча про себя, он набрасывал ноты, которые то взбегали по линейкам, то устремлялись вниз, как неисправный флаер. Это называлось музыкой слов в те времена, когда слова и музыка что-то значили, когда не Бак, а Бах искал выражение таким грандиозным понятиям, как “рай” и “ад”.
Бак работал медленно, время от времени проверяя звучание мелодии на мультикорде, отбрасывая целые пассажи, напряженно пытаясь найти грохочущий аккомпанемент, который подражал бы звуку флаера. Но нет: фирме Вэйринга это не понравится. Ведь они широко оповещали, что их флаеры бесшумны.
Вдруг он понял, что дверной звонок уже давно нетерпеливо звонит. Он щелкнул тумблером, и ему улыбнулось пухлое лицо Халси.
— Поднимайся! — сказал ему Бак.
Халси кивнул и исчез.
Через пять минут он, переваливаясь, вошел, опустился на стул, который осел под его массивным телом, бросил свой чемоданчик на пол и вытер лицо.
— У-ф-ф! Хотел бы я, чтобы вы перебрались пониже. Или хоть в такой дом, где были бы современные удобства. До смерти боюсь этих старых лифтов.
— Я собираюсь переехать, — сказал Бак.
— Прекрасно. Самое время.
— Но возможно, куда-нибудь еще выше. Хозяин дал мне двухдневный срок.
Халси поморщился и печально покачал головой.
— Понятно. Ну что же, не буду держать тебя в нетерпении. Вот чек за коммерс о мыле Сана-Соуп.
Бак взял чек, взглянул на него и нахмурился.
— Ты не платил взносов в союз, — сказал Халси. — Пришлось, знаешь, удержать…
— Да. Я и забыл…
— Люблю иметь дело с Сана-Соуп. Сейчас же получаешь деньги. Многие фирмы ждут конца месяца. Сана-Соуп — тоже не бог весть что, однако они заплатили.
Он щелкнул замком чемоданчика и вытащил оттуда папку.
— Здесь у тебя есть несколько хороших трюков, Эрлин, мой мальчик. Им это понравилось. Особенно вот это, в басовой партии: “Пенье пены, пенье пены”. Сначала они возражали против количества певцов, но только до прослушивания. А вот здесь им нужна пауза для объявления.
Бак посмотрел и кивнул.
— А что если оставить это остинато — “пенье пены, пенье пены” — как фон к объявлению?
— Прозвучит недурно. Это здорово придумано. Как, бишь, ты это назвал?
— Остинато.
— А-а, да. Не понимаю, почему другие музыкоделы этого но умеют.
— Гармонизатор не дает таких эффектов, — сухо сказал Бак. — Он только гармонизирует.
— Дай им секунд тридцать этого “пенья пены” в виде фона. Они могут вырезать его, если не понравится.
Бак кивнул и сделал пометку на рукописи.
— Да, еще аранжировка, — продолжал Халси. — Очень жаль, Эрлин, но мы не можем достать исполнителя на французском рожке. Придется заменить эту партию.
— Нет исполнителя на рожке? А чем плох Ренник?
— В черном списке. Союз исполнителей занес его в черный список. Он отправился гастролировать на Западный берег. Играл даром, даже расходы сам оплатил. Вот его и занесли в список.
— Припоминаю, — задумчиво протянул Бак. — Общество памятников искусства. Он сыграл им концерт Моцарта для рожка. Для них это тоже был последний концерт. Хотел бы я его услышать, хотя бы на мультикорде…
— Теперь-то он может играть его сколько угодно, но ему никогда больше не заплатят за исполнение. Так вот — переработай эту партию рожка для мультикорда, а то достану для тебя трубача. Он мог бы играть с конвертером.
— Это испортит весь эффект.
Халси усмехнулся:
— Звучит совершенно одинаково для всех, кроме тебя, мой мальчик. Даже я не вижу разницы. У нас есть скрипки и виолончель. Чего тебе еще нужно?
— Неужели и в лондонском союзе нет исполнителя на рожке?
— Ты хочешь, чтоб я притащил его сюда для одного трехминутного коммерса. Будь благоразумен, Эрлин! Можно зайти за этим завтра?
— Да. Утром будет готово.
Халси потянулся за чемоданчиком, снова бросил его и нагнулся вперед.
— Эрлин, я о тебе беспокоюсь. В моем агентстве двадцать семь музыкоделов. Ты зарабатываешь меньше всех! За прошлый год ты получил 2200. А у остальных самый меньший заработок был 11 тысяч.
— Это для меня не новость, — сказал Бак.
— Может быть. У тебя не меньше заказчиков, чем у любого другого. Ты это знаешь?
— Нет, — сказал Бак. — Нет, этого я не знал.
— А это так и есть. Но денег ты не зарабатываешь. Хочешь знать, почему? Причины две. Ты тратишь слишком много времени на каждый коммерс и пишешь их слишком хорошо. Заказчики могут использовать один твой коммерс много месяцев — иногда даже несколько лет, как тот, о тэмперском сыре. Люди любят их слушать. А если бы ты не писал так дьявольски хорошо, ты мог бы работать быстрее, заказчикам приходилось бы брать больше твоих коммерсов и ты больше заработал бы.
— Я думал об этом. А если бы и нет, то Вэл все равно бы мне об этом напомнила. Но это бесполезно. Иначе я не могу. Вот если бы как-нибудь заставить заказчика платить за хороший коммерс больше…
— Невозможно! Союз не поддержит этого, потому что хорошие коммерсы означают меньше работы, да большинство музыкоделов и не смогут написать действительно хороший коммерс. Не думай, что меня беспокоят только дела моего агентства. Конечно, и мне выгоднее, когда ты больше зарабатываешь, но мне хватает других музыкоделов. Мне просто неприятно, что мой лучший работник получает так мало. Ты какой-то отсталый, Эрлин. Тратишь время и деньги на собирание этих древностей — как, бишь, их называют?
— Патефонные пластинки.
— Да. И эти заплесневелые старые книги о музыке. Я не сомневаюсь, что ты знаешь о музыке больше, чем кто угодно, но что это тебе дает? Конечно уж, не деньги. Ты лучше всех, и стараешься стать еще лучше, но чем лучше ты становишься, тем меньше зарабатываешь. Твой доход падает с каждым годом. Не мог бы ты время от времени становиться посредственностью?
— Нет, — сказал Бак. — У меня это не получится.
— Подумай хорошенько.
— Да, насчет этих заказчиков. Некоторым действительно нравится моя работа. Они платили бы больше, если бы союз разрешил. А если мне выйти из союза?
— Нельзя, мой мальчик. Я бы не смог, брать твои вещи — во всяком случае, я бы скоро остался не у дел. Союз музыкоделов нажал бы где надо, а союзы исполнителей и текстовиков внесли бы тебя в черный список. Джемс Дентон заодно с союзами, и он снял бы твои вещи с видеоскопа. Ты живо потерял бы все заказы. Ни одному заказчику не под силу бороться с такими осложнениями, да никто и не захочет ввязываться. Так что постарайся время от времени быть посредственностью. Подумай об этом.
Бак сидел, уставившись в пол.
— Я подумаю.
Халси с трудом встал, обменялся с Баком коротким рукопожатием и проковылял к двери. Бак медленно поднялся и открыл ящик стола, в котором он хранил свою жалкую коллекцию старинных пластинок. Странная и удивительная музыка…
Трижды за всю свою карьеру Бак писал коммерсы, которые звучали по полчаса. Изредка у него бывали заказы на пятнадцать минут. Но обычно он был ограничен пятью минутами или того меньше. А ведь композиторы вроде этого Баха писали вещи, которые исполнялись по часу или больше, — и писали даже без текста!
Они писали для настоящих инструментов, даже для некоторых необычно звучащих инструментов, на которых никто уже больше не играет, вроде фаготов, пикколо, роялей.
“Проклятый Дентон! Проклятый видеоскоп! Проклятые союзы!”
Бак с нежностью перебирал пластинки, пока не нашел одну с именем Баха. “Магнификат”. Потом он отложил ее — у него было слишком подавленное настроение, чтобы слушать.
Шесть месяцев назад Союз исполнителей занес в черный список последнего гобоиста. Теперь-последнего исполнителя на рожке, а среди молодежи никто больше не учится играть на инструментах. Зачем, когда есть столько чудесных машин, воспроизводящих коммерсы без малейшего усилия исполнителя? Даже мультикордистов стало совсем мало, а мультикорд мог при желании играть автоматически.
Бак стоял, растерянно оглядывая всю комнату, от мультикорда до рабочего стола и потрепанного шкафа из пластика, где стояли его старинные книги по музыке. Дверь распахнулась, поспешно вошла Вэл.
— Халси уже был?
Бак вручил ей чек. Она взяла его, с нетерпением взглянула и разочарованно подняла глаза.
— Мои взносы в Союз, — пояснил он. — Я задолжал.
— А-а. Ну все-таки это хоть что-то.
Ее голос был вял, невыразителен, как будто еще одно разочарование не имело значения. Они стояли, неловко глядя друг на Друга.
— Я смотрела часть “Утра с Мэриголд”, — сказала Вэл. — Она говорила о твоих коммерсах.
— Скоро должен быть ответ насчет того коммерса о табаке Сло, — сказал Бак. — Может быть, мы уговорим хозяина подождать еще неделю. А сейчас я пойду прогуляюсь.
— Тебе бы надо больше гулять…
Он закрыл за собой дверь, старательно обрезав конец ее фразы. Он знал, что будет дальше. Найди где-нибудь работу. Заботься о своем здоровье и проводи на свежем воздухе несколько часов в день. Пиши коммерсы в свободное время — ведь они не приносят больших доходов. Хотя бы до тех пор, пока мы не встанем на ноги. А если ты не желаешь, я сама пойду работать.
Но дальше слов она не шла. Нанимателю достаточно было бросить один взгляд на ее тщедушное тело и усталое угрюмое лицо. И Бак сомневался, что с ним обошлись бы хоть сколько-нибудь лучше.
Он мог бы работать мультикордистом и прилично зарабатывать. Но тогда придется вступить в Союз исполнителей, а значит, выйти из Союза музыкоделов. Если он это сделает, он больше не сможет писать коммерсы.
Проклятые коммерсы!
Выйдя на улицу, он с минуту постоял, наблюдая за толпами, проносившимися мимо по быстро движущемуся тротуару. Кое-кто бросал беглый взгляд на этого высокого, неуклюжего, лысеющего человека в потертом, плохо сидящем костюме. Бак втянул голову в плечи и неуклюже зашагал по неподвижной обочине. Он знал, что его примут за обычного бродягу и что все будут поспешно отводить взгляд, мурлыкая про себя отрывки из его коммерсов.
Он свернул в переполненный ресторан, нашел себе столик и заказал пива. На задней стене был огромный экран видеоскопа, где коммерсы следовали один за другим без перерыва. Некоторое время Бак прислушивался к ним — сначала ему было интересно, что делают другие музыкоделы, потом его охватило отвращение.
Посетители вокруг него смотрели и слушали, не отрываясь от еды. Некоторые судорожно кивали головами в такт музыке. Несколько молодых пар танцевали на маленькой площадке, умело меняя темп, когда кончался один коммерс и начинался другой.
Бак грустно наблюдал за ними и думал о том, как все переменилось. Когда-то, он знал, была специальная музыка для танцев и специальные группы инструментов для ее исполнения. И люди тысячами ходили на концерты, сидели в креслах и смотрели только на исполнителей.
Все это исчезло. Не только музыка, но и искусство, литература, поэзия. Пьесы, которые он читал в школьных учебниках своего деда, давно забыты.
“Видеоскоп Интернэйшнл” Джемса Дентона решил, что люди должны одновременно смотреть и слушать. “Видеоскоп Интернэйшнл” Джемса Дентона решил, что при этом внимание публики не может выдержать длинной программы. И появились коммерсы.
Проклятые коммерсы!
Час спустя, когда Вэл вернулась домой, Бак сидел в углу, разглядывая растрепанные книги, которые собирал еще тогда, когда их печатали на бумаге, — разрозненные биографии, книги по истории музыки, по теории музыки и композиции. Вэл дважды оглядела комнату, прежде чем заметила его, потом подошла к нему с тревожным, трагическим выражением лица.
— Сейчас придут чинить синтезатор пищи.
— Хорошо, — сказал Бак.
— Но хозяин не хочет ждать. Если мы не заплатим ему послезавтра, не заплатим всего, — нас выселят.
— Ну выселят.
— Куда же мы денемся!? Ведь мы не сможем нигде устроиться, не заплатив вперед!
— Значит, нигде не устроимся.
Она с рыданием выбежала в спальню.
На следующее утро Бак подал заявление о выходе из Союза музыкоделов и вступил в Союз исполнителей. Круглое лицо Халси печально вытянулось, когда он узнал эту новость. Он дал Баку взаймы, чтобы уплатить вступительный взнос в союз и успокоить хозяина квартиры, и в красноречивых выражениях высказал свое сожаление, поспешно выпроваживая музыканта из своего кабинета. Бак знал, что Халси, не теряя времени, передаст его клиентов другим музыкоделам — людям, которые работали быстрее, но хуже. Бак отправился в Союз исполнителей, где просидел пять часов, ожидая направления на работу. Наконец его провели в кабинет секретаря, который небрежно показал ему на кресло и подозрительно осмотрел его.
— Вы состояли в исполнительском союзе двадцать лет назад и вышли из него, чтобы стать музыкоделом. Верно?
— Верно, — сказал Бак.
— Через три года вы потеряли право очередности. Вы это знали, не так ли?
— Нет, но не думал, что это так важно. Ведь хороших мультикордистов не так-то много.
— Хорошей работы тоже не так-то много. Вам придется начать все сначала. — Он написал что-то на листке бумаги и протянул его Баку. — Этот платит хорошо, но люди там плохо уживаются. У Лэнки не так-то просто работать. Посмотрим, может быть, вы не будете слишком раздражать его…
Бак снова оказался за дверью и стоял, пристально разглядывая листок.
На движущемся тротуаре он добрался до космопорта Нью-Джерси, поплутал немного в старых трущобах, с трудом находя дорогу, и наконец обнаружил нужное место почти рядом с зоной радиации космопорта. Полуразвалившееся здание носило следы давнего пожара. Под обветшалыми стенами сквозь осыпавшуюся штукатурку пробивались сорняки. Дорожка с улицы вела к тускло освещенному проему в углу здания. Кривые ступеньки вели вниз. Над головой светила яркими огнями огромная вывеска, обращенная в сторону порта: “ЛЭНКИ”.
Бак спустился, вошел — и запнулся: на него обрушились неземные запахи. Лиловатый дым венерианского табака висел, как тонкое одеяло, посредине между полом и потолком. Резкие тошнотворные испарения марсианского виски заставили Бака отшатнуться. Бак едва успел заметить, что здесь собрались загулявшие звездолетчики с проститутками, прежде чем перед ним выросла массивная фигура швейцара с карикатурным подобием лица, изборожденного шрамами.
— Кого-нибудь ищете?
— Мистера Лэнки.
Швейцар ткнул большим пальцем в сторону стойки и шумно отступил обратно в тень. Бак пошел к стойке.
Он легко нашел Лэнки. Хозяин сидел на высоком табурете позади стойки и, вытянув голову, холодно смотрел на подходившего Бака. Его бледное лицо в тусклом дымном освещении было напряженно и угрюмо. Он облокотился о стойку, потрогал свой расплющенный нос двумя пальцами волосатой руки и уставился на Бака налитыми кровью глазами.
— Я Эрлин Бак, — сказал Бак.
— А-а. Мультикордист. Сможешь играть на этом мультикорде, парень?
— Конечно, я же умею играть.
— Все так говорят. А у меня, может быть, только двое за последние пять лет действительно умели. Большей частью приходят сюда и воображают, что поставят эту штуку на автоматическое управление, а сами будут тыкать по клавишам одним пальцем. Я хочу, чтобы на этом мультикорде играли, парень, и прямо скажу — если не умеешь играть, лучше сразу отправляйся домой, потому что в моем мультикорде нет автоматического управления. Я его выломал.
— Я умею играть, — сказал ему Бак.
— Хорошо, это скоро выяснится. Союз расценивает это место по четвертому классу, но я буду платить по первому, если ты умеешь играть. Если ты действительно умеешь играть, я подброшу тебе прибавку, о которой союз не узнает. Работать с шести вечера до шести утра, но у тебя будет много перерывов, а если захочешь есть или пить — спрашивай все что угодно. Только полегче с горячительным. Пьяница-мультикордист мне не нужен, как бы он ни был хорош. Роза!
Он проревел во второй раз, и из боковой двери вышла женщина. Она была в выцветшем халате, и ее спутанные волосы неопрятно свисали на плечи. Она повернула к Баку маленькое смазливое личико и вызывающе оглядела его.
— Мультикорд, — сказал Лэнки. — Покажи ему.
Роза кивнула, и Бак последовал за ней в глубину зала. Вдруг он остановился в изумлении.
— В чем дело? — спросила Роза.
— Здесь нет видеоскопа!
— Давно! Лэнки говорит, что звездолетчики хотят смотреть на что-нибудь получше мыльной пены и воздушных автомобилей. — Она хихикнула. — На что-нибудь вроде меня, например.
— Никогда не слышал о ресторанах без видеоскопа.
— Я тоже, пока не поступила сюда. Зато Лэнки держит нас троих, чтобы петь коммерсы, а вы будете нам играть на мультикорде. Надеюсь, вы справитесь. У нас неделю не было мультикордиста, а без него трудно петь.
— Справлюсь, — сказал Бак.
Тесная эстрада тянулась в том конце зала, где в других ресторанах Бак привык видеть экран видеоскопа. Он заметил, что когда-то такой экран был и здесь. На стене еще виднелись его следы.
— У Лэнки было заведение на Венера, когда там еще не было видеоскопов, — сказала Роза. — У него свои представления о том, как нужно развлекать посетителей. Хотите посмотреть свою комнату?
Бак не ответил. Он разглядывал мультикорд. Это был старый разбитый инструмент, немало повидавший на своем веку и носивший следы не одной пьяной драки. Бак попробовал пальцем фильтры тембров и тихонько выругался про себя. Большинство их было сломано. Только кнопки флейты и скрипки щелкнули нормально. Итак, двенадцать часов в сутки он будет проводить за этим расстроенным и сломанным мультикордом.
— Хотите посмотреть свою комнату? — повторила Роза. — Еще только пять часов. Можно хорошенько отдохнуть перед работой.
Роза показала ему узкую каморку за стойкой. Он вытянулся на жесткой койке и попытался расслабиться. Очень скоро настало шесть часов, и Лэнки появился в дверях, маня его пальцем.
Он занял свое место за мультикордом и сидел, перебирая клавиши. Он не волновался. Не было таких коммерсов, которых бы он не знал, и за музыку он не опасался. Но его смущала обстановка. Облака дыма стали гуще, глаза у него щипало, а пары спирта раздражали ноздри при каждом глубоком вдохе.
Посетителей было еще мало: механики в перемазанных рабочих костюмах, щеголи-пилоты, несколько гражданских, предпочитавших крепкие напитки и не обращавших никакого внимания на окружающее. И женщины. По две женщины, заметил он, на каждого мужчину в зале.
Внезапно в зале наступило оживление, послышались возгласы одобрения, нетерпеливое постукивание ног. На эстраду поднялся Лэнки с Розой и другими певицами. Сначала Бак пришел в ужас: ему показалось, что девушки обнажены; но когда они подошли ближе, он разглядел их коротенькие пластиковые одежды. “А Лэнки прав, — подумал он. — Звездолетчики предпочтут смотреть на них, а не на коммерсы в лицах на экране”.
— Розу ты уже знаешь, — сказал Лэнки. — Это Занна и Мэй. Давайте начинать.
Он ушел, а девушки собрались у мультикорда.
— Какие коммерсы вы знаете? — спросила Роза.
— Я их все знаю.
Она посмотрела на него с сомнением.
— Мы поем все вместе, а потом по очереди. А вы… вы уверены, что вы их все знаете?
Бак нажал педаль и взял аккорд.
— Вы себе пойте, а я не подведу.
— Мы начнем с коммерса о вкусном солоде. Он звучит вот так. — Она тихонько напела мелодию. — Знаете?
— Я его написал, — сказал Бак.
Они пели лучше, чем он ожидал. Аккомпанировать им было нетрудно, и он мог следить за посетителями. Головы покачивались в такт музыке. Он быстро уловил общее настроение и начал экспериментировать. Пальцы его сами изобрели раскатистое ритмичное сопровождение в басах. Нащупав ритм, он заиграл в полную силу. Основную мелодию он бросил, предоставив девушкам самим вести ее, а сам прошелся по всей клавиатуре, чтобы расцветить мощный ритмический рисунок.
В зале начали притоптывать ногами. Девушки на сцене раскачивались, и Бак почувствовал, что он сам покачивается взад и вперед, захваченный безудержной музыкой. Девушки допели слона, а он продолжал играть, и они начали снова. Звездолетчики повскакали на ноги, хлопая в ладоши и раскачиваясь. Некоторые подхватили своих женщин и начали танцевать в узких проходах между столами. Наконец Бак исполнил заключительный каданс и опустил голову, тяжело дыша и вытирая лоб. Одна из девушек свалилась без сил прямо на сцене, и другие помогли ей подняться. Они убежали под бешеные аплодисменты.
Бак почувствовал чью-то руку на своем плече. Лэнки. Без всякого выражения на безобразном лице он взглянул на Бака, повернулся, чтобы оглядеть взволнованных посетителей, снова повернулся к Баку, кивнул и ушел.
Роза вернулась одна, все еще тяжело дыша.
— Как насчет коммерса о духах “Салли Энн”?
— Скажите слова, — попросил Бак.
Она продекламировала слова. Небольшая трагическая история о том, как расстроился роман одной девушки, которая не употребляла “Салли Энн”.
— Заставим их плакать? — предложил Бак. — Только сосредоточьтесь. История печальная, и мы заставим их заплакать.
Она встала у мультикорда и жалобно запела. Бак повел тихий проникновенный аккомпанемент и, когда начался второй куплет, сымпровизировал затухающую мелодию. Звездолетчики тревожно притихли. Мужчины не плакали, но кое-кто из женщин громко всхлипывал, и, когда Роза кончила, наступило напряженное молчание.
— Живо, — прошипел Бак. — Поднимем настроение. Пойте что-нибудь — что угодно!
Она принялась за другой коммерс, и Бак заставил звездолетчиков вскочить на ноги захватывающим ритмом своего аккомпанемента.
Одна за другой выступали девушки, а Бак рассеянно поглядывал на посетителей, потрясенный таинственной силой, исходившей из его пальцев. Импровизируя и экспериментируя, он вызывал у людей самые противоположные чувства. А в голове у него неуверенно шевелилась одна мысль.
— Пора сделать перерыв, — сказала наконец Роза. — Лучше возьмите-ка чего-нибудь поесть.
Семь тридцать. Полтора часа непрерывной игры. Бак почувствовал, что его силы и чувства иссякли, равнодушно взял поднос с обедом и отнес его в каморку, которая называлась его комнатой. Голода он не чувствовал. Он с сомнением принюхался к еде, попробовал ее — и жадно проглотил. Настоящая еда, после многих месяцев синтетической!
Он немного посидел на койке, раздумывая, сколько времени отдыхают девушки между выступлениями. Потом пошел искать Лэнки.
— Не хочется мне зря сидеть, — сказал он. — Не возражаете, чтобы я поиграл?
— Без девушек?
— Да.
Лэнки облокотился обеими руками на стойку, — забрал подбородок в кулак и некоторое время сидел, глядя отсутствующим взглядом на противоположную стенку.
— Сам будешь петь? — спросил он наконец.
— Нет. Только играть.
— Без пения? Без слов?
— Да.
— Что ты будешь играть?
— Коммерсы. Или, может быть, что-нибудь импровизировать.
Долгое молчание. Потом:
— Думаешь, что сможешь играть, пока девушек нет?
— Конечно, смогу.
Лэнки по-прежнему сосредоточенно смотрел на противоположную стенку. Его брови сошлись, потом разошлись и сошлись снова.
— Ладно, — сказал он. — Странно, что я сам до этого не додумался.
Бак незаметно занял свое место у мультикорда. Он тихо заиграл, сделав музыку неназойливым фоном к шумным разговорам, наполнявшим зал. Когда он усилил звук, лица повернулись к нему.
Он размышлял о том, что думают эти люди, впервые в жизни слыша музыку, не имеющую отношения к коммерсу, музыку без слов. Он напряженно наблюдал и был доволен тем, что овладел их вниманием. А теперь — может ли он заставить их подняться с мест одними только лишенными жизни тонами мультикорда? Он придал мелодии четкий ритмический рисунок, и в зале начали притопывать ногами.
Когда он снова усилил звук. Роза выскочила из-за двери и поспешила на сцену. Ее бойкая физиономия выражала растерянность.
— Все в порядке, — сказал ей Бак. — Я просто играю, чтобы развлечься. Не выходите, пока не будете готовы.
Она кивнула и ушла. Краснолицый звездолетчик около сцены посмотрел снизу на четкие контуры ее юного тела и ухмыльнулся. Как зачарованный, Бак впился глазами в грубую, требовательную похоть на его лице, а руки его бегали по клавиатуре в поисках ее выражения. Так? Или так? Или…
Вот оно! Тело его раскачивалось, и он почувствовал, что сам попал под власть безжалостного ритма. Он нажал ногой регулятор громкости и повернулся, чтобы посмотреть на посетителей.
Все глаза, как будто в гипнотическом трансе, были устремлены в его угол. Бармен застыл наклонившись, разинув рот. Чувствовалось какое-то волнение, было слышно напряженное шарканье ног, нетерпеливый скрип стульев. Нога Бака еще сильнее надавила на регулятор.
С ужасом наблюдал он за тем, что происходило внизу. Похоть исказила лица. Мужчины вскакивали, тянулись к женщинам, хватали их, обнимали. С грохотом свалился стул, за ним стол, но никто, казалось, не замечал этого. С какой-то женщины, бешено развеваясь, слетело на пол платье. А пальцы Бака все носились по клавишам, не подчиняясь больше его власти.
Невероятным усилием он оторвался от клавиш. В зале, точно гром, разразилось молчание. Он начал тихо наигрывать дрожащими пальцами что-то бесцветное. Когда он снова взглянул в зал, порядок был восстановлен. Стол и стул стояли на местах, и посетители сидели, явно чувствуя облегчение — все, кроме одной женщины, которая в очевидном смущении поспешно натягивала платье.
Бак продолжал играть спокойно, пока не вернулись девушки.
Шесть часов утра. Тело ломило от усталости, руки болели, ноги затекли. Бак с трудом спустился вниз. Лэнки стоял, поджидая его.
— Оплата по первому классу, — сказал он. — Будешь работать у меня сколько хочешь. Но полегче с этим, ладно?
Бак подумал о Вэл, съежившейся в мрачной комнате, живущей на синтетической пище.
— Не будет считаться нарушением правил, если я попрошу аванс?
— Нет, — сказал Лэнки. — Не будет. Я сказал кассиру, чтобы выдал тебе сотню, когда будешь уходить. Считай это премией.
Усталый от долгой поездки на движущемся тротуаре, Бак тихонько вошел в свою полутемную комнату и огляделся. Вэл не видно — еще спит. Он сел к своему мультикорду и тронул клавишу.
Невероятно. Музыка без коммерсов, без слов может заставить людей смеяться, и плакать, и танцевать, и сходить с ума.
И она же может превратить их в непристойных животных.
Дивясь этому, он заиграл мелодию, которая вызвала такую откровенную похоть, играл ее все громче, громче.
Почувствовав руку у себя на плече, он обернулся и увидел искаженное страстью лицо Вэл…
…Он пригласил Халси прийти послушать его на следующий же вечер, и Халси сидел в его комнатушке, тяжело опустившись на койку, и все вздрагивал.
— Это несправедливо. Никто не должен иметь такой власти над людьми. Как ты это делаешь?
— Не знаю, — сказал Бак. — Я увидел парочку, которая там сидела, они были счастливы, и я почувствовал их счастье. И когда я заиграл, все в зале стали счастливы. А потом вошла другая пара, они ссорились — и я заставил всех потерять голову.
— За соседним столиком чуть не начали драться, — сказал Халси. — А уж то, что ты устроил потом…
— Да, но вчера это было еще сильнее. Посмотрел бы ты на это вчера!
Халси опять содрогнулся.
— У меня есть книга о греческой музыке, — сказал Бак. — Древняя Греция — очень давно. У них было нечто, что они называли “этос”. Они считали, что различные звукосочетания действуют на людей по-разному. Музыка может делать людей печальными или счастливыми, или приводить их в восторг, или сводить с ума. Они даже утверждали, что один музыкант, которого звали Орфей, мог двигать деревья и размягчать скалы своей музыкой. Теперь слушай. Я получил возможность экспериментировать и заметил, что игра моя производит самое большое действие, когда я не пользуюсь фильтрами. На этом мультикорде все равно работают только два фильтра — флейта и скрипка, — но когда я пользуюсь любым из них, люди не так сильно реагируют. А я думаю — может быть, не звукосочетания, а сами греческие инструменты производили такой эффект. Может быть, тембр мультикорда без фильтров имеет что-то общее с тембром древнегреческой кифары или…
Халси фыркнул.
— А я думаю, что дело не в инструментах и не в звукосочетаниях. Я думаю, дело в Баке, и мне это не нравится. Надо было тебе остаться музыкоделом.
— Я хочу, чтоб ты мне помог, — сказал Бак. — Хочу найти помещение, где можно собрать много народу — тысячу человек по крайней мере, не для того чтобы есть и смотреть коммерсы, а чтобы просто слушать, как один человек играет на мультикорде.
Халси резко поднялся.
— Бак, ты опасный человек. Будь я проклят, если стану доверять тому, кто заставил меня испытать такое, как ты сегодня. Не знаю, что ты собираешься затеять, но я в этом не участвую.
Он вышел с таким видом, будто собирался хлопнуть дверью. Но мультикордист из ресторанчика Лэнки не заслуживал такой роскоши, как дверь в своей комнате. Халси нерешительно потоптался на пороге и исчез. Бак последовал за ним и стоял, глядя, как тот нетерпеливо пробирается к выходу мимо столиков.
Лэнки, смотревший на Бака со своего места за стойкой, взглянул вслед уходящему Халси.
— Неприятности? — спросил он.
Бак устало отвернулся.
— Я знал этого человека двадцать лет. Никогда я не считал его своим другом. Но и не думал, что он мой враг.
— Иногда такое случается, — сказал Лэнки.
Бак тряхнул головой.
— Хочу отведать марсианского виски. Никогда его не пробовал.
За две недели Бак окончательно утвердился в ресторанчике Лэнки. Зал бывал битком набит с того момента, как он приступал к работе, и до тех пор, пока он не уходил утром. Когда он играл один, он забывал о коммерсах и исполнял все что хотел. Как-то он даже сыграл посетителям несколько пьес Баха и был награжден щедрыми аплодисментами — хотя им и было далеко до неистового энтузиазма, обычно сопровождающего его импровизации.
Сидя за стойкой, поедая свой ужин и наблюдая за посетителями, Бак смутно чувствовал себя счастливым. Впервые за много лет у него было много денег. И работа ему нравилась.
Он начал думать о том, как бы совсем избавиться от коммерсов.
Когда Бак отставил поднос в сторону, он увидел, как швейцар Биорф выступил вперед, чтобы приветствовать очередную пару посетителей, но внезапно споткнулся и попятился, остолбенев от изумления. И неудивительно: вечерние туалеты в кабачке Лэнки!
Пара прошла в зал, щурясь в тусклом, дымном свете, но с любопытством оглядываясь кругом. Мужчина был бронзовый от загара и красивый, но никто не обратил на него внимания. Поразительная красота женщины метеором блеснула в этой грязной обстановке. Она двигалась в ореоле сверкающего очарования. Ее благоухание заглушило зловоние табака и виски. Ее волосы отливали золотом, мерцающее, ниспадающее платье соблазнительно облегало ее роскошную фигуру.
Бак вгляделся и вдруг узнал ее. Мэриголд, или “Утро с Мэриголд”. Та, кому поклонялись миллионы слушателей ее программ во всей Солнечной системе. Как говорили, любовница Джемса Дентона, короля видеоскопа. Мэриголд Мэннинг.
Она подняла руку к губам, притворяясь испуганной, и чистые звуки ее дразнящего смеха рассыпались среди зачарованных звездолетчиков.
— Что за странное место! — сказала она. — Слыхали вы когда-нибудь о чем-то подобном?
— Я хочу марсианского виски, черт побери, — пробормотал мужчина.
— Как глупо, что в портовом баре уже ничего нет. Да еще столько кораблей прилетает с Марса. Вы уверены, что мы успеем вернуться вовремя? Ведь Джимми будет вне себя, если нас не будет, когда приземлится его корабль.
Лэнки тронул Бака за руку.
— Уже седьмой час, — сказал он, не спуская глаз с Мэриголд Мэннинг. — Они торопятся.
Бак кивнул и вышел к мультикорду. Увидев его, посетители разразились криками. Садясь, Бак увидел, что Мэриголд Мэннинг и ее спутник глядят на него разинув рты. Внезапный взрыв восторга удивил их, и они отвернулись от топающих и вопящих посетителей, чтобы посмотреть на этого странного человека, который вызвал такой необузданный восторг.
Сквозь шум резко прозвучало восклицание мисс Мэннинг:
— Какого дьявола!
Бак пожал плечами и начал играть. Когда мисс Мэннинг наконец ушла, обменявшись несколькими словами с Лэнки, ее спутник так и не получил своего марсианского виски.
На следующий вечер Лэнки встретил Бака двумя полными пригоршнями телеграмм.
— Вот это да! Видел сегодня утром передачу этой дамочки Мэриголд?
— Да я как будто не смотрел видеоскопа с тех пор, как начал здесь работать.
— Если тебя это интересует, знай, что ты был — как она это назвала? — сенсацией Мэриголд в сегодняшней передаче. Эрлин Бак, знаменитый музыкодел, теперь играет на мультикорде в занятном маленьком ресторанчике Лэнки. Если хотите послушать удивительную музыку, поезжайте в Нью-джерсийский космопорт и послушайте Бака. Не упустите этого удовольствия. Это стоит целой жизни, — Лэнки выругался и помахал телеграммами. — Она назвала нас занятными. Теперь я получил десять тысяч предварительных заказов на столики, в том числе из Будапешта и Шанхая. А у нас пятьсот мест, считая стоячие. Черт бы побрал эту бабу! У нас и без нее дело шло так, что только поворачивайся.
— Вам надо помещение побольше, — сказал Бак.
— Да, между нами говоря, я уже присмотрел большой склад. Он вместит самое меньшее тысячу человек. Мы его приведем в порядок. Я заключу с тобой контракт, будешь отвечать за музыку.
Бак покачал головой.
— А что, если открыть большое заведение в городе? Это привлечет людей, у которых больше денег. Вы будете хозяйничать, а я обеспечу посетителей.
Лэнки с торжественным видом погладил свой сплющенный нос.
— Как будем делиться?
— Пополам, — сказал Бак.
— Нет, — сказал Лэнки задумчиво. — Я играю честно, Бак, но пополам в таком деле будет несправедливо. Ведь я вкладываю весь капитал. Я дам тебе треть, и ты будешь заниматься музыкой.
Они оформили контракт у адвоката. У адвоката Бака. На этом настоял Лэнки.
В унылом полумраке раннего утра сонный Бак ехал на переполненном тротуаре домой. Было время пик, люди стояли вплотную друг к другу и сердито ворчали, когда соседи наступали им на ноги. Казалось, что толпа больше чем обычно. Бак отбивался от толчков и ударов локтями, погруженный в свои мысли.
Пора найти себе жилье получше. Его вполне устраивала их убогая квартира, пока он не смог позволить себе лучшую, но Вэл уже не один год жаловалась. А теперь, когда они могли переехать и снять хорошую квартиру или даже купить маленький дом в Пенсильвании, Вэл отказалась. Говорит, не хочется расставаться с друзьями.
Бак размышлял о женской непоследовательности и вдруг сообразил, что приближается к дому. Он начал проталкиваться к более медленной полосе тротуара. Нажимая изо всех сил, пытаясь протиснуться между пассажирами, он заработал локтями — сначала осторожно, потом со злобой. Толпа вокруг него не поддавалась.
— Прошу прощения, — сказал Бак, делая еще одну попытку. — Мне здесь сходить.
На этот раз пара мускулистых рук преградила ему дорогу.
— Не сегодня, Бак. Тебя ждут в Манхеттене.
Бак бросил взгляд на сомкнувшиеся вокруг него лица. Неприветливые, угрюмые, ухмыляющиеся лица. Бак внезапно бросился в сторону, сопротивляясь изо всех сил, — но его грубо потащили обратно.
— В Манхеттен, Бак. А если хочешь на тот свет — твое дело.
— В Манхеттен, — согласился Бак.
У взлетной площадки они сошли с движущегося тротуара. Их ждал флаер — роскошная частная машина, номер которой давал право на большие льготы.
Они быстро полетели к Манхеттену, пересекая воздушные коридоры, и зашли на посадку на крыше здания “Видеоскоп Интернэйшнл”. Бака поспешно спустили на антигравитационном лифте повели по лабиринту коридоров и не слишком вежливо втолкнули в кабинет.
Огромный кабинет. Мало мебели: письменный стол, несколько стульев, стойка бара в углу, экран видеоскопа немыслимой величины и мультикорд. В комнате полно народу. Взгляд Бака пробежал по расплывшимся пятнам лиц и нашел одно, которое было ему знакомо. Халси.
Пухлый агент сделал два шага вперед и остановился, пристально глядя на Бака.
— Пришла пора посчитаться, Эрлин, — сказал он холодно.
Чья-то рука резко ударила по столу.
— Здесь я занимаюсь всеми расчетами, Халси! Садитесь, пожалуйста, мистер Бак.
Бак неловко расположился на стуле, который был откуда-то выдвинут вперед. Он ждал, устремив глаза на человека за столом.
— Меня зовут Джемс Дентон. Дошла ли моя слава до таких заброшенных дыр, как ресторанчик Лэнки?
— Нет, — сказал Бак. — Но я о вас слышал.
Джемс Дентон. Король “Видеоскоп Интернэйшнл”. Безжалостный повелитель общественного вкуса. Ему было не больше сорока. Смуглое красивое лицо, сверкающие глаза и всегда готовая улыбка.
Он медленно кивнул, постучал сигарой о край стола и не спеша поднес ее ко рту. Со всех сторон к нему протянулись зажигалки. Он выбрал одну, не поднимая глаз, снова кивнул и глубоко затянулся.
— Я не стану утомлять вас, Бак, представляя вам собравшихся здесь. Некоторые из этих людей пришли сюда из деловых соображений. Некоторые — из любопытства. Я впервые услышал о вас вчера, и то, что я услышал, заставило меня подумать, что вы можете стать проблемой. Заметьте, я говорю — можете, вот это-то я и хочу выяснить. Когда передо мной проблема, Бак, я делаю одно из двух. Я или решаю ее, или ликвидирую — и не трачу ни на то ни на другое много времени. — Он усмехнулся. — Вы могли в этом убедиться хотя бы потому, что вас привели ко мне сразу, как только вы оказались, ну, скажем, в пределах досягаемости.
— Этот человек опасен, Дентон, — выпалил Халси.
Дентон сверкнул своей улыбкой.
— Я люблю опасных людей, Халси. Их полезно иметь около себя. Если я смогу использовать то, что есть у мистера Бака, что бы это ни было, я сделаю ему выгодное предложение. Уверен, что он примет его с благодарностью. Если я не смогу его использовать, я намерен сделать так, чтобы он, черт возьми, не причинял мне неудобств. Я выражаюсь ясно, Бак?
Бак молчал, уставившись в пол.
Дентон наклонился вперед. Его улыбка не дрогнула, но глаза сузились, а голос неожиданно стал ледяным.
— Я выражаюсь ясно, Бак?
— Да, — едва слышно пробормотал Бак.
Дентон ткнул большим пальцем в сторону двери, и половина присутствующих, включая Халси, торжественно, по одному, вышли. Остальные ждали, переговариваясь шепотом, пока Дентон пыхтел сигарой. Внезапно селектор Дентона прохрипел одно-единственное слово:
— Готово!
Дентон указал на мультикорд.
— Мы жаждем демонстрации вашего искусства, мистер Бак. И смотрите, чтоб это была настоящая демонстрация. Халси ведь слушает, и он нам скажет, если вы попытаетесь жульничать.
Бак кивнул и занял место за мультикордом. Он сидел, расслабив пальцы и усмехаясь при виде уставившихся на него со всех сторон лиц. Это были властители большого бизнеса, и никогда в жизни они не слышали настоящей музыки. Что касается Халси, да, Халси будет слушать его, но через селектор Дентона, через систему связи, предназначенную только для передач разговора!
Кроме того, у Халси плохой слух.
Все еще усмехаясь, Бак тронул фильтр скрипки, снова попробовал его и остановился в нерешительности.
Дентон сухо рассмеялся.
— Я забыл поставить вас в известность, мистер Бак. По совету Халси мы отключили фильтры. Ну…
Бака охватил гнев. Он резко опустил ногу на регулятор громкости, вызывающе сыграл позывные видеоскопа и начал свой коммерс о тэмперском сыре. С налитым кровью лицом Джеме Дентон наклонился вперед и что-то сердито проворчал. Сидящие возле него беспокойно зашевелились. Бак перешел к другому коммерсу, сымпровизировал несколько вариаций и начал наблюдать за лицами окружающих. Властители бизнеса. А забавно было бы, подумал он, заставить их танцевать и притопывать ногами. Его пальцы нащупали неотразимый ритм, и люди беспокойно закачались.
Он вдруг забыл об осторожности. Беззвучно смеясь про себя, он дал волю могучему потоку звуков, от которого эти люди пошли в пляс. Все нарастающий взрыв эмоций приковал их к месту в нелепых позах. Потом он заставил их неистово притопывать, вызвал слезы у них на глазах и закончил мощным ударом — тем, что Лэнки называл сексуальной музыкой. Затем он застыл над клавиатурой в ужасе от того, что сделал.
Дентон вскочил с бледным лицом, то сжимая, то разжимая кулаки.
— Господи Боже! — бормотал он.
Потом проревел в свой селектор:
— Реакция?
— Отрицательная, — последовал немедленный ответ.
— Кончаем.
Дентон сел, провел рукой по лицу и обернулся к Баку с вежливой улыбкой:
— Впечатляющее исполнение, мистер Бак. Через несколько минут мы узнаем… а вот и они!
Люди, которые прежде вышли, по одному вернулись в комнату. Несколько человек собрались в кучу, переговариваясь шепотом. Дентон встал из-за стола и зашагал по комнате. Остальные присутствующие, включая и Халси, стояли в неловком ожидании.
Бак остался за мультикордом, с беспокойством оглядывая комнату. Повернувшись, он случайно задел клавишу, и эта единственная нота оборвала разговоры, заставила Дентона резко повернуться, а Халси — в испуге сделать два шага к двери.
— Мистеру Баку не терпится, — воскликнул Дентон. — Нельзя ли покончить с этим?
— Минутку, сэр!
Наконец они повернулись и выстроились в два ряда перед столом Дентона. Возглавлявший их седовласый человек ученого вида с нежно-розовым лицом неловко прокашлялся и ждал, пока Дентон даст знак начинать.
— Установлено, — сказал он, — что присутствовавшие в этой комнате подверглись сильному воздействию музыки. Те, кто слушал через селектор, не испытали ничего, кроме легкой скуки.
— Это-то всякий дурак мог установить, — буркнул Дентон. — А вот как он это делает?
— Мы можем предложить только рабочую гипотезу.
— А, так вы о чем-то догадываетесь? Валяйте!
— Эрлин Бак обладает способностью телепатически проецировать свои эмоциональные переживания. Когда эта проекция подкрепляется звуком мультикорда, те, кто находится непосредственно около него, испытывают необычайно сильные чувства. На тех, кто слушает его музыку в передаче на расстоянии, она не оказывает никакого действия.
— А видеоскоп?
— Игра Бака не произведет эффекта на слушателей видеоскола.
— Понятно, — сказал Дентон. Он задумчиво нахмурился: — А как насчет длительного успеха?
— Это трудно предсказать…
— Предскажите же, черт возьми!
— Новизна его манеры играть сначала привлечет внимание. Со временем у него, вероятно, появится группа последователей, для которых эмоциональные переживания, связанные с его игрой, будут чем-то вроде наркотика.
— Благодарю, джентльмены, — сказал Дентон. — Это все.
Комната быстро опустела. Халси задержался на пороге, с ненавистью посмотрел на Бака и робко вышел.
— Значит, я не смогу вас использовать, Бак, — сказал Дентон. — Но вы, кажется, не представляете собой проблемы. Я знаю, что собираетесь делать вы с Лэнки. Скажи я хоть слово, никогда вам не найти помещения для нового ресторана. Я мог бы закрыть его ресторанчик сегодня к вечеру. Но едва ли это стоит труда. Я даже не стану настаивать на том, чтобы а вашем новом ресторане был экран видеоскопа. Если сможете создать свой культ, что же, может быть, это отвратит ваших последователей от чего-нибудь похуже. Видите, я сегодня великодушен, Бак. А теперь вам лучше уйти, пока я не передумал.
Бак кивнул и поднялся. В эту минуту в комнату ворвалась Мэриголд Мэннинг, блистательно прекрасная, пахнущая экзотическими духами. Ее сверкающие светлые волосы были зачесаны кверху по последней марсианской моде.
— Джимми, милый — ой!
Она уставилась на Бака, на мультикорд и растерянно пробормотала:
— Как, вы… Да вы же Эрлин Бак! Джимми, почему ты мне не сказал?
— Мистер Бак оказал мне честь своим исполнением лично для меня, — сказал Дентон. — Я думаю, мы понимаем друг друга, Бак. Всего хорошего.
— Ты хочешь, чтобы он выступил по видеоскопу! — воскликнула мисс Мэннинг. — Джимми, это чудесно! Можно, сначала я его возьму? Я могу включить его в сегодняшнюю передачу.
Дентон медленно покачал головой.
— Очень жаль, дорогая. Мы установили, что талант мистера Бака… не совсем подходит для видеоскопа.
— Но я могу его пригласить хотя бы как гостя. Вы будете моим гостем, правда, мистер Бак? Ведь нет ничего плохого, если он будет выступать как гость, правда, Джимми?
Дентон усмехнулся.
— Нет. После всего этого шума, который ты устроила, будет неплохо, если ты его пригласишь. Хорошую службу он тебе сослужит, когда провалится!
— Он не провалится. Он будет чудесен по видеоскопу. Вы придете сегодня, мистер Бак?
— Пожалуй… — начал Бак. Дентон выразительно кивнул. — Мы скоро открываем новый ресторан, — продолжал Бак. — Я бы не возражал быть вашим гостем в день открытия.
— Новый ресторан? Чудесно! Кто-нибудь уже знает? А то я выдам это в сегодняшней передаче как сенсацию?
— Это еще окончательно не улажено, — сказал Бак извиняющимся тоном, — мы еще не нашли помещения.
— Вчера Лэнки нашел помещение, — сказал Дентон. — Сегодня он подпишет договор об аренде. Только сообщите мисс Мэннинг день открытия, Бак, и она организует ваше выступление. А теперь, если вы не возражаете…
У Бака ушло полчаса на то, чтобы найти выход из здания, но он бесцельно бродил по коридорам, не желая спрашивать дорогу. Он счастливо напевал про себя и время от времени смеялся.
Властители большого бизнеса и их ученые ничего не знали о существовании обертонов.
— Так вот оно что, — сказал Лэнки. — Я думаю, нам повезло, Бак. Дентон должен был сделать свой ход, раз у него была возможность, когда я этого не ожидал. Когда же он сообразит, в чем дело, я постараюсь, чтобы было уже поздно.
— Что мы будем делать, если он действительно решит закрыть наше дело?
— У меня и у самого есть кое-какие связи, Бак. Правда, эти люди не вращаются в высшем свете, как Дентон, но они ничуть не менее бесчестны. А у Дентона есть куча врагов, которые нас с радостью поддержат. Он сказал, что мог бы закрыть меня к вечеру, а? Забавно. Мы вряд ли сможем чем-нибудь повредить Дентону, но можем сделать многое, чтобы он нам не повредил.
— Думаю, что и мы сами повредим Дентону, — сказал Бак.
Лэнки отошел к стойке и вернулся с высоким стаканом розовой пенящейся жидкости.
— Выпей, — сказал он. — У тебя был утомительный день, ты уже заговариваешься. Как это мы можем повредить Дентону?
— Коммерсы. Видеоскоп зависит от коммерсов. Мы покажем людям, что можно развлекаться без них. Мы сделаем нашим девизом “Никаких коммерсов в ресторане Лэнки”.
— Здорово, — протянул Лэнки. — Я вкладываю тысячу в новые костюмы для девушек, — не выступать же им на новом месте в этих пластиковых штуках, ты же понимаешь, — а ты решил не давать им петь?
— Конечно же они будут петь.
Лэнки склонил голову и погладил свои нос.
— И никаких коммерсов? Что же они тогда будут петь?
— Я взял кое-какие тексты из старых школьных учебников моего деда. Это называлось стихами, и я пишу на них музыку. Я хотел попробовать их здесь, но Дентон мог прослышать об этом, а нам не стоит ввязываться в неприятности раньше чем нужно.
— Да. Побереги их до нового помещения. Ты вот будешь в передаче “Утро с Мэриголд” в день открытия. А ты точно знаешь насчет этих самых обертонов, Бак? Понимаешь, может, ты и в самом деле проецируешь эмоции? В ресторане-то, конечно, это все равно, а вот по видеоскопу…
— Я знаю точно. Когда мы сможем устроить открытие?
— На новом месте работают в три смены. Мы усадим 1200 человек, и останется еще место для хорошей танцплощадки. Все должно быть готово через две недели. Но я не уверен, что эта затея с видеоскопом разумна, Бак.
— Я так хочу.
Лэнки опять отошел к стойке и налил себе.
— Ладно. Так и делай. Если все это пройдет, заварится большая каша, и мне надо бы к этому приготовиться. — Он ухмыльнулся. — Но будь я проклят, если это не окажется полезно для дела!
Мэриголд Мэннинг переменила прическу на последнее создание Занны из Гонконга и десять минут раздумывала, каким боком повернуться к съемочным аппаратам. Бак терпеливо ждал, чувствуя себя немного неловко: такого дорогого костюма у него никогда еще не было. Ему пришло в голову: а что, если он и в самом деле проецирует эмоции?
— Я встану так, — сказала наконец мисс Мэннинг, бросив на контрольный экран перед собой последний испытующий взор. — А вы, мистер Бак? Что мы с вами будем делать?
— Просто посадите меня за мультикорд, — сказал Бак.
— Но вы же будете не только играть. Вы должны что-нибудь сказать. Я объявляла об этом ежедневно всю неделю, у нас будет самая большая аудитория за много лет, и вы просто должны что-нибудь сказать.
— С радостью, — сказал Бак. — Можно мне рассказать о ресторане Лэнки?
— Конечно, глупый вы человек. Для того-то вы и здесь. Вы расскажете о ресторане Лэнки, а я расскажу об Эрлине Баке.
— Пять минут, — четко объявил голос.
— О Боже, — сказала она. — Я всегда так нервничаю перед самым началом.
— Хорошо, что не во время передачи, — ответил Бак.
— Верно. Джимми только смеется надо мной, но нужно быть артистом, чтобы понять другого артиста. А вы нервничаете?
— Когда я играю, мне не до того.
— Вот и мне тоже. Когда моя передача начинается, я слишком занята.
— Четыре минуты.
— О господи! — Она опять повернулась к экрану. — Может, мне лучше по-другому?
Бак уселся за мультикорд.
— Вы очень хороши так как есть.
— Вы, правда, так думаете? Во всяком случае, очень мило, что вы так говорите. Интересно, найдется ли у Джимми время посмотреть.
— Уверен, что найдется.
— Три минуты.
Бак включил усилитель и взял аккорд. Теперь он нервничал. Он понятия не имел, что будет играть. Он намеренно не хотел никак готовиться заранее, потому что именно импровизации его так странно действовали на людей. Только одно он знал точно: сексуальной музыки не будет. Об этом его просил Лэнки.
Задумавшись, он пропустил мимо ушей последнее предупреждение и, вздрогнув, поднял голову, когда услышал радостный голос мисс Мэннинг:
— Доброе утро! Начинаем “Утро с Мэриголд”!
Звонкий голос ее продолжал. Эрлин Бак. Его карьера музыкодела. Ее поразительное открытие, что он играет в ресторанчике Лэнки. Она рассказала о коммерсе, посвященном тэмперскрму сыру. Наконец она окончила свой рассказ и рискнула повернуться, чтобы посмотреть в сторону Бака.
— Леди и джентльмены! С восхищением, с гордостью, с удовольствием представляю вам сенсацию Мэриголд — Эрлина Бака!
Бак нервно усмехнулся и смущенно постучал по клавише одним пальцем.
— Это моя первая в жизни речь, — сказал он. — Возможно, она будет последней. Сегодня открывается новый ресторан “У Лэнки” на Бродвее. К несчастью, я не могу пригласить вас туда, потому что благодаря великодушным рассказам мисс Мэннинг за последнюю неделю все места на ближайшие два месяца заказаны. Потом мы будем оставлять ограниченное число мест для приезжих издалека. Садитесь в самолет и летите к нам!
У Лэнки вы найдете кое-что не совсем обычное. Там нет экрана видеоскопа. Может быть, вы об этом слышали. У нас есть привлекательные молодые леди, которые вам будут петь. Я играю на мультикорде. Мы уверены, что вам понравится наша музыка, потому что у Лэнки вы не услышите коммерсов. Запомните это! “Никаких коммерсов у Лэнки!” Никаких флаеров к бифштексам! Никакой мыльной пены к шампанскому! Никаких сорочек к десерту! Никаких коммерсов! Только хорошая музыка, которая звучит для вашего удовольствия, — вот такая!
Он опустил руки на клавиши.
Было странно играть без всяких зрителей — практически без зрителей. Были только мисс Мэннинг и операторы видеоскопа, и Бак внезапно ощутил, что своими успехами он обязан зрителям. Перед ним всегда было множество лиц, и он играл в соответствии с их реакцией. Теперь его слушали люди по всему Западному полушарию. А потом это будет вся Земля и вся Солнечная система. Будут ли они хлопать и притопывать? Подумают ли они с благоговением: “Так вот что такое музыка без слов, без коммерсов!” Или он вызовет у них легкую скуку?
Бак бросил взгляд на бледное лицо мисс Мэннинг, на инженеров, стоящих с разинутыми ртами, и подумал, что, вероятно, все в порядке. Музыка захватила его, и он играл неистово.
Он продолжал играть и после того, как почувствовал что-то неладное. Мисс Мэннинг вскочила и бросилась к нему. Операторы бестолково засуетились, а дальний контрольный экран опустел.
Бак замедлил темп и остановился.
— Нас отключили, — сказала мисс Мэннинг со слезами в голосе. — Кто мог это сделать? Никогда, никогда за все время, что я выступаю по видеоскопу… Джордж, кто нас отключил?
— Приказ.
— Чей приказ?
— Мой приказ! — Перед ними появился Джемс Дентон, и он не улыбался. Губы его были сжаты, лицо бледно, в глазах светилось смертоносное неистовство.
— Ты хитрый парень, а? — обратился он к Баку. — Не знаю, как ты ухитрился разыграть меня, но ни один человек не одурачивает Джемса Дентона дважды. Теперь ты стал проблемой, и я не собираюсь затруднять себя решением. Считай, что ты ликвидирован.
— Джимми! — взмолилась мисс Мэннинг. — Моя программа отключена! Как ты мог?
— Заткнись, к черту! Могу предложить тебе, Бак, любое пари, что Лэнки сегодня не откроется. Хотя для тебя это уже безразлично.
Бак мягко улыбнулся.
— Я думаю, что вы проиграли, Дентон. Я думаю, что прозвучало достаточно музыки, чтобы победить вас. Я могу предложить вам любое пари, что к завтрашнему дню вы получите несколько тысяч жалоб. И правительство тоже. И тогда вы увидите, кто настоящий хозяин “Видеоскоп Интернэйшнл”.
— Я хозяин “Видеоскоп Интернэйшнл”.
— Нет, Дентон. Он принадлежит народу. Люди долго смотрели на это сквозь пальцы и довольствовались тем, что вы им давали. Но если они поймут, что им нужно, они того добьются. Я знаю, что дал им по крайней мере три минуты того, что им нужно. Это больше, чем я надеялся.
— Как тебе удалось провести меня там, в кабинете?
— Вы сами себя провели, Дентон, потому что вы ничего не знаете об обертонах. Ваш селектор не годится для передачи музыки. Он совсем не передает высоких частот, так что мультикорд звучал безжизненно для людей, находившихся в другой комнате. Но у видеоскопа достаточно широкая полоса частот. Поэтому он передает живой звук.
Дентон кивнул.
— Умно. За это я поотрываю головы некоторым ученым. Да и тебе тоже, Бак.
Он надменно вышел, и как только автоматическая дверь закрылась за ним, Мэриголд Мэннинг схватила Бака за руку:
— Живо! За мной!
Бак заколебался, а она прошипела:
— Да не стойте, как идиот! Вас убьют!
Она вывела его через операторскую в маленький коридорчик. Они пробежали через него, проскочили приемную с удивленной секретаршей и через заднюю дверь попали в другой коридор. Она втащила его за собой в антигравитационный лифт, и они помчались наверх. На крыше здания они подбежали к взлетной площадке для флаеров, и здесь она оставила его в дверях.
— Когда я подам сигнал, выйдите, — сказала она. — Только не бегите, идите медленно.
Она спокойно вышла, и Бак услышал удивленное приветствие служителя.
— Как вы рано сегодня, мисс Мэннинг!
— Мы передаем много коммерсов, — сказала она. — Мне нужен большой “вэйринг”.
— Сейчас подадим.
Выглядывая из-за угла, Бак увидел, как она вошла во флаер. Как только служитель отвернулся, она неистово замахала. Бак осторожно подошел к ней, стараясь, чтобы “вэйринг” был все время между ним и служителем. Через минуту они уже неслись вверх, а внизу слабо прозвучала сирена.
— Успели! — воскликнула она задыхаясь. — Если бы вы не выбрались до того, как прогудела тревога, вам бы совсем не уйти.
Бак глубоко вздохнул и оглянулся на здание “Видеоскоп Интернэйшнл”.
— Что ж, спасибо, — сказал он. — Но я убежден, что необходимости в этом не было. Это же цивилизованная планета.
— “Видеоскоп Интернэйшнл” — не цивилизованное предприятие, — обрезала она.
Он посмотрел на нее с удивлением. Ее лицо разгорелось, глаза расширились от страха, и впервые Бак увидел в ней человека, женщину, красивую женщину. Она отвернулась и разразилась слезами.
— Теперь Джимми убьет и меня. А куда мы поедем?
— К Лэнки, — сказал Бак. — Смотрите, его отсюда видно.
Она направила флаер к свежевыкрашенным буквам на посадочной площадке нового ресторана, и Бак, оглянувшись, увидел, что на улице возле “Видеоскоп Интернэйшнл” собирается толпа.
Лэнки придвинул свой стол к стене и удобно откинулся назад. На нем был нарядный вечерний костюм, и он тщательно подготовился к роли общительного хозяина, но у себя в конторе он был все тем же неуклюжим Лэнки, которого Бак впервые увидел облокотившимся на стойку.
— Я тебе говорил, что заварится каша, — сказал он спокойно. — Пять тысяч человек у здания “Видеоскоп Интернэйшнл” требуют Эрлина Бака. И толпа все растет.
— Я играл не больше трех минут, — сказал Бак. — Я подумал, что многие, наверное, напишут жалобы на то, что меня отключили, но ничего подобного я не ожидал.
— Не ожидал, а? Пять тысяч человек. Теперь уже, может быть, и все десять, и никто не знает, когда все это кончится. А мисс Мэннинг рискует головой, чтобы увезти тебя оттуда, спроси ее, почему, Бак?
— Да, — сказал Бак. — Зачем было вам ввязываться в это из-за меня?
Она вздрогнула.
— Ваша музыка такое со мной делает!
— Еще как делает, — подхватил Лэнки. — Бак, дурень ты этакий, ты устроил для четверти земного населения три минуты эмоциональной музыки!
Ресторан Лэнки открылся в тот вечер, как и было назначено. Толпа заполняла всю улицу и ломилась до тех пор, пока оставались стоячие места. Хитрый Лэнки установил плату за вход. Стоявшие посетители ничего не заказывали, и Лэнки не мог допустить, чтобы музыка досталась им бесплатно, даже если они готовы были слушать ее стоя.
В последнюю минуту была произведена только одна замена. Лэнки решил, что посетители предпочтут очаровательную хозяйку старому хозяину с расплющенным носом, и он нанял Мэриголд Мэннинг. Она изящно скользила по залу, и голубизна ниспадающего платья оттеняла золотистые волосы.
Когда Бак занял свое место за мультикордом, бешеная овация продолжалась двадцать минут.
В середине вечера Бак разыскал Лэнки.
— Дентон что-нибудь предпринял?
— Ничего. Все идет как по маслу.
— Странно. Он поклялся, что мы сегодня не откроемся.
Лэнки усмехнулся.
— У него достаточно своих неприятностей. Власти ему на горло наступают из-за сегодняшней суматохи. Я боялся, что будут обвинять тебя, но обошлось. Дентон включил тебя в программу, он же тебя и отключил, и считается, что виноват он. По моим последним сведениям, “Видеоскоп Интернэйшнл” получил больше пяти миллионов жалоб. Не беспокойся, Бак. Скоро мы услышим о Дентоне, да и о союзах тоже.
— О союзах? При чем тут союзы?
— Союз музыкоделов взъестся на тебя за то, что ты хочешь покончить с коммерсами. Союз текстовиков будет заодно с ними из-за коммерсов и еще потому, что твоей музыке не нужны слова. Союзу исполнителей ты придешься не по вкусу, потому что вряд ли кто-нибудь из них умеет играть хоть немного. К завтрашнему утру, Бак, ты станешь самым популярным человеком в Солнечной системе, и тебя возненавидят все заказчики, вое работники видеоскопа и все союзы. Я приставлю к тебе телохранителя на круглые сутки. И к мисс Мэннинг тоже. Я хочу, чтобы ты вышел из этой заварухи живым.
— Ты в самом деле думаешь, что Дентон может…
— Дентон может.
На следующее утро Союз исполнителей занес ресторан Лэнки в черный список и предложил всем музыкантам, включая Бака, прекратить с ним всякие отношения. Музыканты вежливо отклонили предложение и к полудню оказались в черном списке. Лэнки вызвал адвоката — Бак еще не видел человека, который выглядел бы таким скрытным и не внушающим доверия.
— Они должны предупредить нас за неделю, — сказал Лэнки. — И дать нам еще неделю, если мы будем жаловаться. Я им предъявлю иск на пять миллионов.
В ресторан заходил уполномоченный по общественному порядку, затем уполномоченный по контролю за торговлей спиртным. После недолгих переговоров с Лэнки оба с мрачным видом удалились.
— Поздно Дентон зашевелился, — весело сказал Лэнки. — Я был у них обоих на прошлой неделе и записал на пленку наши разговоры. Они не осмелятся действовать.
В этот вечер перед рестораном Лэнки были устроены беспорядки. У Лэнки на этот случай был наготове свой отряд, и посетители ничего не заметили. Произошла стихийная демонстрация против коммерсов, а в манхеттенских ресторанах было разбито пятьсот видеоскопов.
Ресторан Лэнки беспрепятственно закончил первую неделю своего существования. Зал постоянно был переполнен. Заявки на места посыпались даже с Венеры и Марса. Бак выписал из Берлина второго мультикордиста, которого он мог бы обучить, и Лэнки надеялся, что к концу месяца ресторан будет работать по двадцать четыре часа в сутки.
В начале второй недели Лэнки сказал Баку:
— Мы побили Дентона. Я смог ответить на каждый его ход, а теперь мы сами сделаем несколько ходов. Ты опять выступишь по видеоскопу. Сегодня я сделаю заявку. У нас законное предприятие, и мы имеем такое же право покупать время, как другие. Если он нам откажет, я в суд на него подам. Не посмеет он отказать.
— Где ты возьмешь на все это денег? — спросил Бак.
Лэнки усмехнулся.
— Сэкономил. И получил небольшую поддержку от людей, которым не нравится Дентон.
Дентон не отказал. Выступление Бака транслировалось прямо из ресторана по всеземной программе, а вела передачу Мэриголд Мэннинг. Сексуальной музыки он не исполнял.
Ресторан закрывался. Усталый Бак переодевался у себя в комнате. Лэнки ушел, чтобы рано утром встретиться со своим адвокатом и поговорить с ним о следующем ходе Дентона.
Бак был неспокоен. Ведь он всего-навсего музыкант, говорил он себе, не разбирающийся ни в юридических проблемах, ни в запутанной паутине связей и влияний, которой Лэнки так легко управлял. Он знал, что Джемс Дентон — олицетворение зла. Он знал также, что у Дентона достаточно денег, чтобы тысячу раз купить Лэнки. Или заплатить за убийство любого, кто стоит у него на дороге. Чего он ждет? Ведь Бак через некоторое время может нанести смертельный удар всей системе коммерсов. Дентон должен это знать.
Так чего же он ждет?
Дверь распахнулась, и к нему вбежала бледная, полуодетая Мэриголд Мэннинг. Она захлопнула дверь и прислонилась к ней. Все ее тело сотрясалось от рыданий.
— Джимми, — сказала она задыхаясь. — Я получила записку от Кэрол — это его секретарша. Она была моей приятельницей. Она сообщает, что Джимми подкупил наших телохранителей, и они собираются нас убить сегодня по дороге домой. Или позволят людям Джимми нас убить.
— Я вызову Лэнки, — сказал Бак. — Беспокоиться не о чем.
— Нет! Если они что-нибудь заподозрят, они не станут ждать. У нас не будет никакой надежды.
— Тогда мы просто дождемся, пока Лэнки вернется.
— Вы думаете, ждать безопасно? Они же знают, что мы собрались уходить.
Бак тяжело опустился на стул. Это был как раз такой ход, которого он ожидал от Дентона. Он знал, что Лэнки тщательно подбирал людей, но у Дентона достаточно денег, чтобы перекупить любого. И все же…
— Может, это ловушка, — сказал он. — Может, это подложная записка.
— Нет. Я видела, как этот жирный коротышка Халси говорил вчера с одним из ваших телохранителей, и сразу поняла, что Джимми что-то затевает.
“Так вот оно что! Халси”.
— Что же делать? — спросил Бак.
— Нельзя ли выйти через черный ход?
— Не знаю. Придется пройти мимо по крайней мере одного телохранителя.
— Может, попробуем?
Бак колебался. Она была напугана. Она не владела собой от страха. Но она была более опытна в таких вещах. И она знала Джемса Дентона. Бак никогда не выбрался бы из “Видеоскоп Интернэйшнл” без ее помощи.
— Если вы считаете, что это необходимо, — попробуем.
— Мне надо одеться.
Она осторожно выглянула за дверь и сразу вернулась; страх пересилил стыдливость.
— Нет. Идемте.
Бак и мисс Мэннинг не спеша прошли по коридору к запасному выходу, обменялись кивком с двумя телохранителями, которые сидели наготове, внезапно нырнули а дверь и побежали. Позади раздался удивленный возглас, и ничего больше. Они изо всех сил помчались по переулку, повернули, добежали до следующего перекрестка и остановились в нерешительности.
— Движущийся тротуар в той стороне, — задыхаясь шепнула она. — Если мы добежим до него…
— Пошли!
И они побежали дальше, держась за руки. Переулок впереди расширялся в улицу. С беспокойством Бак поискал глазами флаеры, не догоняют ли, но не увидел ни одного. Он не знал точно, куда они попали.
— Погони нет?
— Кажется, нет. Ни одного флаера, и я никого не заметил позади, когда мы останавливались.
— Значит, мы удрали!
Футах в тридцати от них из рассветных теней вдруг выступил человек. Охваченные паникой, они остановились, а он шагнул к ним. Шляпа была низко надвинута на лицо, но улыбку нельзя было не узнать. Джемс Дентон.
— Доброе утро, красавица, — произнес он. — “Видеоскоп Интернэйшнл” много потерял без тебя. Доброе утро, мистер Бак.
Они стояли молча. Мисс Мэннинг вцепилась в плечо Бака, а ногти ее через рубашку вонзились ему в тело. Он не шевелился.
— Я знал, что ты попадешься на эту маленькую хитрость, красавица. Я знал, что ты уже как раз достаточно напугана, чтобы на нее поддаться. У каждого выхода мои люди, но я благодарен тебе, что ты выбрала именно этот. Очень благодарен. Я предпочитаю лично сводить счеты с предателями.
Вдруг он повернулся к Баку и прорычал:
— Убирайся отсюда, Бак. До тебя очередь еще не дошла. Для тебя я приготовил кое-что другое.
Бак стоял, как прикованный к сырому тротуару.
— Шевелись, Бак, пока я не передумал!
Мисс Мэннинг отпустила его плечо. Ее голос сорвался на прерывистый шепот.
— Уходите! — сказала она.
— Бак.
— Уходите, быстро! — снова шепнула она.
Бак нерешительно сделал два шага.
— Бегом! — заорал Дентон.
Бак побежал. Позади раздался зловещий треск выстрела, крик — и наступила тишина. Бак запнулся, увидел, что Дентон смотрит ему вслед, и снова побежал.
— Так вот, трус, — сказал Бак.
— Нет, Бак, — Лэнки медленно покачал головой. — Ты смелый человек, иначе ты не ввязался бы в это дело. Это не была бы смелость — пытаться что-нибудь там сделать. Это была бы глупость. Виноват я. Я думал, что он прежде всего займется рестораном. Теперь я кое-что должен за это Дентону, Бак, а я из тех, кто платит свои долги.
Обезображенное лицо Лэнки озабоченно нахмурилось. Он как-то странно посмотрел на Бака и почесал свою лысую голову.
— Она была красивая и храбрая женщина, Бак. Но я не понимаю, почему Дентон отпустил тебя.
Трагедия, нависшая над рестораном Лэнки в тот вечер, никак не сказалась на посетителях. Они встретили Бака, вышедшего к мультикорду, громом оваций. Когда он остановился, нерешительно кланяясь, его окружили три полисмена.
— Эрлин Бак?
— Да.
— Вы арестованы.
Бак усмехнулся. Дентон не заставил ждать своего следующего хода.
— В чем меня обвиняют? — спросил он.
— В убийстве. В убийстве Мэриголд Мэннинг.
Лэнки прижался к решетке печальным лицом и неторопливо заговорил.
— У них есть свидетели, — сказал он, — честные свидетели, которые видели, как ты выбежал из этого переулка. У них есть несколько лжесвидетелей, которые видели, как ты стрелял. Один из них — твой друг Халси, которому как раз случилось совершать свою раннюю утреннюю прогулку по той аллее — во всяком случае, он в этом присягнет. Дентон, наверное, не пожалел бы миллиона, чтобы засадить тебя, но в этом нет нужды. Нет нужды даже в том, чтобы подкупить суд. Настолько чисто дело против тебя.
— А как насчет револьвера? — спросил Бак.
— Его нашли. Конечно, никаких отпечатков. Но кое-кто заявит, что ты был в перчатках, или окажется, что кто-то видел, как ты его обтирал.
Бак кивнул. Теперь он уже был не в силах что-нибудь изменить. Он служил делу, которого никто не понимал, — может быть, он сам не понимал, что пытался сделать. И он проиграл.
— Что будет дальше?
Лэнки покачал головой.
— Не умею я скрывать плохие вести. Это означает пожизненный приговор. Тебя сошлют на Ганимед в рудники пожизненно.
— Понятно, — сказал Бак. И добавил с беспокойством: — А ты собираешься продолжать наше дело?
— А чего ты, собственно, хотел добиться, Бак? Ты ведь работал не только на ресторан “Лэнки”. Я никак не мог в этом разобраться, но я — то был с тобой потому, что ты мне нравишься. И мне нравится твоя музыка. Так чего же ты хотел?
— Не знаю.
“Концерт? Тысяча человек, собиравшихся, чтобы слушать музыку? Этого он хотел?”
— Музыки, наверное, — сказал он. — Избавиться от коммерсов или хоть от некоторых из них.
— Да. Да, кажется, я теперь понял. Ресторан “Лэнки” будет продолжать твое дело, Бак, пока я жив. Новый мультикордист не так уж плох. Конечно, не то, что ты, — но такого, как ты, больше никогда не будет. Мы все еще не можем удовлетворить все заявки на места. Еще несколько ресторанов покончили с видеоскопом и пытаются нам подражать, но мы далеко впереди. Мы будем продолжать то, что начал ты, а твоя треть дохода будет идти тебе. Ее будут отчислять на твой счет. Ты станешь богатым человеком, когда вернешься.
— Когда вернусь?
— Ну, пожизненный приговор не обязательно означает приговор на всю жизнь. Смотри, веди себя как следует.
— А как же Вэл?
— О ней позаботятся. Я дам ей какую-нибудь работу, чтобы занять ее.
— Может, я смогу посылать тебе музыку для ресторана, сказал Бак. — У меня будет много времени.
— Боюсь, что нет. От музыки-то они и хотят тебя держать подальше. Так что писать будет нельзя. И к мультикорду тебя не подпустят. Они думают, что ты сможешь загипнотизировать стражу и освободить всех заключенных.
— А мне разрешат взять мою коллекцию пластинок?
— Боюсь, что нет.
— Понятно. Что ж, если так…
— Да, так. Теперь за мной уже второй долг Дентону.
У Лэнки, обычно не склонного к проявлениям чувств, были слезы на глазах, когда он отвернулся.
Суд совещался восемь минут и вынес обвинительный приговор. Бак был приговорен к пожизненному заключению. Хозяева видеоскопа знали, что жизнь в рудниках Ганимеда частенько оказывалась очень короткой.
Среди простых людей все шире расходился слух, что этот приговор был оплачен заказчиками и хозяевами видеоскопа. Говорили, что Эрлину Баку пришили дело за музыку, которую он дал народу.
В тот день, когда Бака отправили на Ганимед, было объявлено о публичном выступлении мультикордиста X.Вейла и скрипача Б.Джонсона. Вход — один доллар.
Лэнки старательно собрал материал, перекупил одного из подкупленных свидетелей и подал кассационную жалобу. В пересмотре дела отказали. Один за другим тянулись годы.
Был организован Нью-йоркский симфонический оркестр из двадцати инструментов… Один из роскошных воздушных автомобилей Джемса Дентона разбился, и он погиб. Несчастный случай. Миллионер, который однажды слышал, как Эрлин Бак играл по видеоскопу, основал десяток консерваторий. Они должны были носить имя Бака, но один историк музыки, который ничего не слышал о Баке, переменил имя на Баха.
Лэнки умер, и его зять продолжал завещанное ему дело. Была проведена подписка на строительство нового концертного зала для Нью-йоркского симфонического оркестра, который теперь насчитывал сорок инструментов. Интерес к этому оркестру рос, как лавина, и, наконец, место для нового зала выбрали в Огайо, чтобы туда легко можно было добраться из любой части Североамериканского континента. Был сооружен зал Бетховена на сорок тысяч человек. За первые же сорок восемь часов после начала продажи билетов были разобраны все абонементы на первую серию концертов.
Впервые за двести лет по видеоскопу передавали оперу. Там же, в Огайо, был выстроен оперный театр, а потом институт искусств. Центр рос — сначала на частные пожертвования, потом на правительственную субсидию. Зять Лэнки умер, управление рестораном “Лэнки” перешло к его племяннику вместе с делом освобождения Эрлина Бака. Прошло тридцать лет, потом сорок.
Через сорок девять лет, семь месяцев и девятнадцать дней после того, как Баку был вынесен пожизненный приговор, его помиловали. Ему все еще принадлежала треть дохода самого преуспевающего ресторана в Манхэттене, и капитал, который накопился за много лет, сделал его богатым человеком. Ему было девяносто шесть лет.
Зал Бетховена снова переполнен. Отдыхающие со всей Солнечной системы, любители музыки — владельцы абонементов, старики, которые доживают жизнь в Центре, — вся сорокатысячная толпа нетерпеливо колыхалась в ожидании дирижера. Когда он вышел, со всех двенадцати ярусов грянули аплодисменты.
Эрлин Бак сидел на своем постоянном месте в задних рядах партера. Он навел бинокль и разглядывал оркестр, снова размышляя о том, на что могут быть похожи звуки контрабаса. Все его горести остались на Ганимеде. Жизнь его в Центре стала нескончаемым потоком чудесных открытий.
Разумеется, никто не помнил Эрлина Бака, музыкодела и убийцу. Уже целые поколения людей не помнили коммерсов. И все же Бак чувствовал, что всего этого добился он — точно так же, как если бы он построил это здание и сам Центр собственными руками. Он вытянул перед собой руки, изуродованные за многие годы в рудниках. Его пальцы были расплющены, тело изувечено камнями. Он не жалел ни о чем. Он сделал свое дело как следует.
В проходе позади него стояли два билетера. Один указал на него пальцем и прошептал:
— Ну и тип, вот этот! Ходит на все концерты. Ни одного не пропустит. Просто сидит тут в заднем ряду да разглядывает людей. Говорят, он был одним из прежних музыкоделов много-много лет назад.
— Может, он музыку любит? — сказал другой.
— Да нет. Эти прежние музыкоделы ничего не понимали в музыке. И потом — он ведь совсем глухой.
Перевела с английского
Г.Усова
Их было трое. То есть в биоускорителе спали еще десятки маленьких беспомощных мутантов, от одного вида которых любой высокоученый зоолог впал бы в истерику. Но этих было трое. Сердце у меня так и подпрыгнуло.
Я услышал быстрый топоток — по зверинцу бежала дочка, в руке у нее бренчали ролики. Я закрыл ускоритель и пошел к двери. Дочь изо всех силенок дергала и вертела ручку, пытаясь нащупать секрет замка.
Я отпер, чуть приотворил дверь и выскользнул наружу. Как моя девчонка ни изворачивалась и ни косилась, ей не удалось заглянуть в лабораторию. Надо запастись терпением, подумал я.
— Что, не можешь приладить ролики?
— Пап, я старалась, старалась, никак не привинчу.
— Ладно, девица. Садись на стул.
Я нагнулся и надел ей ролик. Он сидел на ботинке как влитой, Я затянул ремешки и сделал вид, будто прикручиваю винт.
Наконец-то планерята. Трое, Я всегда был уверен, что все-таки их получу, уже лет десять я зову их этим именем. Нет, даже двенадцать. Я поглядел в угол зверинца, где старик Нижинский 10 просунул сквозь прутья клетки седеющую голову. Я назвал их планерятами с того дня, как удлиненные руки Нижинского и кожистые складки на лапах его родича подали мне мысль вывести летающего мутанта.
Заметив, что я на него смотрю, Нижинский принялся отплясывать что-то вроде тарантеллы. Он кружил по клетке, мизинцы у него на руках — вчетверо длиннее остальных пальцев — разогнулись, и я невольно улыбнулся воспоминанию, даже сердце защемило.
Потом я стал прилаживать дочке ролик на другую ногу,
— Пап!
— Да?
— Мама говорит, ты чудак. Ты правда чудак?
— Вот я ее спрошу.
— А разве ты сам не знаешь?
— А ты понимаешь, что такое чудак?
— Не…
Я поднял ее и поставил на ноги.
— Скажи маме, что мы с ней квиты. Скажи — она красавица.
Дочка неуклюже покатилась между рядами клеток, и все мутанты, покрытые коричневой и голубой шерстью, то чересчур густой, то чересчур редкой, непомерно длиннорукие и смехотворно короткопалые, повернули свои обезьянья, собачьи, кроличьи мордочки и уставились на нее. На пороге она оглянулась, чуть не шлепнулась и помахала мне на прощанье.
Я вернулся в лабораторию, достал из биоускорителя моих первых планерят и вытащил уже не нужные иголки для внутривенного вливания. Перенес их, маленьких, беспомощных, на матрас — двух самочек и самца. В ускорителе они меньше чем за месяц стели почти взрослыми. Пройдет еще несколько часов, пока они зашевелятся, начнут учиться есть, играть и, может быть, летать.
Но уже и сейчас ясно, что опыт наконец-то удался и мутанты жизнеспособны. Получилось нечто необычное, но полное смысла и гармонии. Не какие-нибудь чудовища, уродливый плод сильного облучения. Нет, это были очаровательные существа без малейшего изъяна.
К двери подошла моя жена.
— Завтракать, милый.
Она тоже попыталась открыть, но осторожнее — словно бы нечаянно взялась за ручку.
— Иду.
Она тоже попыталась заглянуть внутрь, как пыталась уже пятнадцать лет, но я выскользнул в щелку, загородив собою лабораторию.
— Идем, старый отшельник. Завтрак на террасе.
— Наша дочь говорят, что я чудак. Как это она догадалась, черт возьми?
— Слышала от меня, разумеется.
— Но ты меня все равно любишь?
— Обожаю!
Стол, накрытый на террасе, выглядел восхитительно. Горничная как раз принесла горячие сосиски. Я легонько ущипнул ее.
— Привет, малютка!
Жена растерянно улыбнулась и посмотрела на меня круглыми глазами.
— Что на тебя нашло?
Горничная убежала в дом.
Я ухватил сосиску, шлепнул на тарелку ломтик лука, полил сосиску соусом и прикрыл луком. Откупорил бутылку пива и стал жадно пить прямо из горлышка, потом перевел дух, поглядел на дубовую рощу и мягко круглящиеся холмы нашего ранчо и вдаль, где мерцал под солнцем Тихий океан. Все это, подумал я, и трое планерят в придачу.
По одну сторону террасы загремели ролики, по другую — конский галоп.
Сын круто осадил пони — мой подарок ко дню рождения (ему только что исполнилось четырнадцать). Жена придвинула мне салат, я жевал и смотрел, как сын расседлал лошадку, хлопнул ее по крупу и она побежала на луг.
“Вот бы он вскинулся, если бы узнал, что у меня там, в лаборатории, подумал я, — Все они с ума бы сошли…”
— Слушай, что с тобой творится? — спросила жена. — С той минуты, как ты вышел из лаборатории, ты не перестаешь ухмыляться, будто разыгравшийся орангутанг.
— Я нашел новую забаву.
Она потянулась и схватила меня за ухо. Прищурилась, с напускной суровостью поджала губы.
— Это шутка, — сказал я. — Хочу сыграть отличную шутку с целым светом. Когда-то со мной уже было что-то похожее, но…
— А именно?
— Ну, мы тогда жили в Оклахоме, отец нашел там нефть и разбогател. Городишко был маленький, я бродил по полю и наткнулся на кучу плоских камней, а под каждым камнем свернулся ужонок. Я набрал их полное ведро, принес в город и высыпал на тротуар перед кинотеатром, там как раз кончался утренний сеанс. Главное, никто меня не видал. И никто не мог понять, откуда взялось столько змей. Вот тут я и испробовал, до чего это здорово: всех поразил, а сам стоишь и любуешься, как ни в чем не бывало.
Жена отпустила мое ухо.
— Значит вот как ты намерен забавляться?
— Ага… Прости, родная, я доем и побегу. У меня в лаборатории спешное дело.
По совести говоря, в лаборатории меня ждало такое, на что я и не рассчитывал. Я собирался только вывести летучее млекопитающее, которое скользило и планировало бы в воздухе немного лучше, чем сумчатая австралийская летяга. Даже среди ранних моих мутантов в последние годы появились такие, которые очень далеко ушли от обыкновенных крыс (с крыс я начал) и определенно напоминали обезьян. А эти первые планерята поразительно походили на людей.
Притом они гораздо быстрее, чем их предшественники, выходили из спячки, во время которой в биоускорителе совершилось их стремительное созревание, и уже пробуждались к активной жизнедеятельности. Когда я вошел в лабораторию, они ворочались на матрасе, а самец даже пытался встать.
Он был немного крупней самочек — рост двадцать восемь дюймов. Все трое покрыты мягким золотистым пушком. Но лицо, грудь и живот — чистые, вместо шерстки гладкая розовая кожа. На головах у всех троих, а у самца и на плечах шерсть гуще и длиннее — гривкой, мягкая, точно шиншилла. Лица совсем человеческие, очень трогательные, только глаза огромные, круглые — ночные глаза. Соотношение головы и туловища то же, что и у человека.
Самец развел руки во всю ширь — размах оказался сорок восемь дюймов. Я придержал руки, легонько потормошил, мне хотелось, чтобы он выпустил шпоры. Это не новинка. В основной колонии детеныши уже много лет рождались со шпорами, после ряда мутаций удлиненные мизинцы (впервые они появились у Нижинского) стали гораздо длиннее. Теперь шпора не была суставчатой, как палец, — она круто отгибалась назад, плотно прилегая к запястью, и доходила почти до локтя. Сильные мускулы кисти могли резко выбросить ее вперед и наружу. Я тормошил планеренка и наконец дождался.
Шпоры прибавили к размаху рук по девять дюймов справа и слева. Когда он внезапно выпустил их, кожа с боков, прежде свисавшая складками, натянулась, распахнулись золотые крылья; от кончика шпоры до пояса и ниже, шириною в четыре дюйма вдоль бедра; нижний край крыла сращен с мизинцем ноги.
Такого великолепного крыла я еще не получал. Крыло настоящего планера, пригодное, пожалуй, не только для спуска, но и для подъема. У меня даже холодок пробежал по спине.
К четырем часам дня я дал им плотно поесть, и теперь они пили воду из маленьких чешек: держали их в руках совсем по-человечьи, сложив шпоры. Они были подвижные, любопытные, игривые и явно влюбчивые.
И все отчетливей проступало сходство с человеком. Налицо поясничный изгиб позвоночника и ягодицы. Плечи и грудная клетка, разумеется, массивные, развиты не по росту, но у самочек только одна пара сосцов. Строение подбородка и челюстей уже не обезьянье, а человеческое, и зубы под стать. Я вдруг понял, что это сулит, и внутренне ахнул.
Став коленями на матрас, я шлепал и тормошил самца, будто возился с щенком, а одна самочка тем временем играючи вскарабкалась мне на спину. Я дотянулся до нее через плечо, стащил вниз и усадил на матрас. Погладил пушистую головку и сказал:
— Здравствуй, красотка, здравствуй!
Самец поглядел на меня и весело оскалил зубы.
— Здастуй, здастуй, — повторил он.
Когда я вышел в кухню, у меня голова шла кругом; шутка удалась на славу!
Жена встретила меня словами:
— К обеду прилетят Гай и Эми. Эта его ракета, которую запустили в пустыне, превзошла все ожидания. Гай на седьмом небе и хочет отпраздновать успех.
Я наскоро сплясал жигу, прямо как Нижинский.
— Чудно! Превосходно! Ай да Гай! У всех у нас успехи. Чудно! Превосходно! Успех за успехом!
Жена изумленно смотрела на меня.
— Ты что, пил в лаборатории спирт?
— Я пил нектар, напиток богов. Гера моя, ты — законная супруга Зевса. И у меня есть свои маленькие греки, потомки Икара!
…Потом я сидел в шезлонге на террасе, потягивал коктейль и смотрел, как под косыми вечерними лучами золотятся наши живописные холмы. И мечтал. Надо изобрести несколько сот слов поблагозвучнее и обучить планерят — у них будет свой язык, И свои ремесла. И жить они станут в домиках на деревьях.
Я сочиню для них предания: будто они прилетели со звезд и видели, как появились среди здешних холмов первые краснокожие люди, а потом и белые.
Когда они станут самостоятельными, я выпущу их на волю. Никто еще не успеет ничего заподозрить, а уже на всем побережье обоснуются колонии планерят. И в один прекрасный день кто-нибудь увидит планеренка. Газеты поднимут очевидца на смех.
А потом колонию обнаружит какой-нибудь ученый муж и станет наблюдать. И придет к заключению: “Я убежден, что у них есть свой язык и они разумны”.
Правительство опубликует опровержения. Репортеры примутся “устанавливать истину” и спрашивать; “Откуда явились эти пришельцы?” Правительство волей-неволей признает факты. Лингвисты вплотную возьмутся за изучение несложного языка планерят. Выплывут на свет божий предания.
Планерятская мудрость будет возведена в культ, а ведь из всех видов комедии всякие культы и суеверия, по-моему, самые потешные.
— Ты меня слушаешь, милый? — с терпеливым нетерпением спросила жена.
— А? Да-да, конечно!
— Чудак, ты ни слова не слыхал. Сидишь и ухмыляешься неизвестно чему.
…Из-за гряды холмов появился вертолет и полетел невысоко над дубовой рощей прямо к нам. Гай мягко посадил его на площадке. Мы пошли навстречу гостям.
Я помог Эми выйти и обнял ее.
Гай соскочил неземь, спросил быстро:
— У вас телевизор включен?
— Нет, — сказал я, — А что, надо включить?
— Передача сейчас начнется. Я боялся — опоздаем.
— Какая передача?
— Очнись, милый! — взмолилась жена. — Я же тебе говорила о ракете Гая. Газеты только о ней и пишут. — И когда мы поднялись на террасу, прибавила, обращаясь к ним обоим: — Он сегодня какой-то не от мира сего. Вообразил себя Зевсом.
Я стал готовить друзьям коктейли, а сына попросил выкатить телевизор на террасу. Потом мы все уселись и, потягивая мартини (детям дали фруктовый сок), смотрели эту самую передачу.
Какой-то малый из Калифорнийского технологического давал объяснения к чертежам многоступенчатой ракеты. Послушав немного, я поднялся:
— Мне надо заглянуть в лабораторию, кое-что проверить.
— Подожди минуту, — запротестовал Гай. — Сейчас покажут пуск.
Жена поглядела на меня… сами знаете, как в этих случаях смотрят жены. Я сел.
На экране появилась стартовая площадка в пустыне. И наш друг Гай самолично объяснял, что, когда он нажмет вот эту кнопку, люк третьей ступени огромной ракеты, виднеющейся позади него, закроется, а через пять минут корабль взлетит.
Гай на экране нажал кнопку. Гай рядом со мной вроде как ахнул тихонько. Люк на экране медленно закрылся.
— А лихо ты выглядишь, — сказал я. — Настоящий космический волк. Во что это ты выпалил?
— Милый… по-жа-луйста… помолчи!
— Да уж, пап! Вечно ты остришь некстати.
Гай на экране крупным планом, страшно серьезный, что-то еще объяснял, и только тут до меня дошло: это та самая ракета с научной аппаратурой, ее давно собирались запустить на Луну. Она будет оттуда передавать информацию по радио. Вот это да? Мне стало совестно за мое легкомысленное поведение, я дотянулся до Гая и похлопал его по плечу. У меня даже мелькнуло: не сказать ли ему про планерят? Но я тут же раздумал.
У основания ракеты возник огненный шар. Тяжеловесная башня словно чудом поднялась в воздух, миг будто стояла на огненной колонне — и скрылась из глаз.
На экране опять была студия, диктор объяснил, что фильм, который мы только что видели, снят позавчера. А сегодня уже известно, что третья ступень ракеты успешно прилунилась на южном берегу Моря Ясности. И он показал на большой лунной карте место посадки.
— Отсюда передатчик, получивший прозвище Чарли-Ракета, несколько месяцев будет сообщать научные данные. А сейчас, леди и джентльмены, мы предоставим слово самому Чарли-Ракете, Слушайте Чарли-Ракету!
На экране появился циферблат часов, несколько секунд было тихо.
— Вот здорово, дядя Гай! — прошептал мой сын.
— Знаешь, Эми, у меня даже голова кружится, — сказала жена.
И вдруг на экране появился лунный пейзаж, совсем такой, как всегда рисуют. И зазвучал голос автомата:
— Говорит Чарли-Ракета с места посадки у Моря Ясности. Привет, Земля! Сначала я на пятнадцать секунд дам панораму Гор Менелая. Потом на пять секунд направлю объектив на Землю.
Телекамера медленно поворачивалась, перед глазами торжественно проплывали застывшие, устрашающе, дикие горы. В конце этого кругового движения передний план пересекла тень от вертикально стоящей третьей ступени ракеты.
Внезапно камера метнулась прочь, мгновение настраивалась на фокус — и мы увидели Землю. В этот час над Калифорнией Луна еще не взошла. Мы смотрели на Африку и Европу.
— Говорит Чарли-Ракета. До свидания, Земля.
Ну, тут экран погас, и на террасе поднялась кутерьма. Гай, огромный взрослый дядя, утирал слезы радости. Женщины обнимали и целовали его. И все разом что-то кричали.
При помощи биоускорителя я сократил срок зародышевого развития планерят до одной недели. Потом, опять же с его помощью, ускорил их дальнейшее развитие и рост: младенец за месяц становился взрослым. Волею случая почти все первые младенцы оказались самочками, так что дело пошло очень быстро.
К весне у меня было уже больше сотни планерят, и я выключил ускоритель. Теперь пускай сами заводят детенышей.
Я составил для них язык и, пока самки в биоускорителе ожидали потомства, учил самцов. Они говорили мягко, тоненькими голосами, багаж в восемьсот слов, видимо, ничуть их не обременял.
Жена с ребятами на неделю поехала на побережье, я воспользовался случаем и украдкой вывел самого старшего самца и двух его подружек из лаборатории.
Я усадил их рядом с собою в джип и повез в укромную лощинку на нашем ранчо, примерно за милю от дома.
Все трое изумленно озирались по сторонам и трещали без умолку. Показывали на все кругом и одолевали меня вопросами, как на их языке называются дерево, камень, небо. “Небо” далось им не сразу.
Только теперь, вне стен лаборатории, я вполне оценил, до чего хороши мои планерята. Они на диво подходили к рощам, холмам и долинам Калифорнии. Порой они взмахивали руками, распрямляли шпоры и распахивались великолепные крылья.
Прошло почти два часа, прежде чем самец, поднялся в воздух. Позабыв на минуту о новом незнакомом мире, который так забавно и любопытно было осматривать, он погнался за подружкой. Она по обыкновению только того и хотела, чтобы он ее поймал, и неожиданно остановилась у подножия невысокого бугра.
Он, наверно, хотел прыгнуть за нею. Но когда он развел руки, шпоры расправились и золотые крылья рассекли воздух. Охотник внезапно взмыл над беглянкой. Ветерок подхватил его, понес выше, выше и на долгие секунды он повис в тридцати футах над землей.
Он повернул ко мне жалостную рожицу, испуганно нырнул вниз головой, и его понесло прямиком на куст терновника. Невольно он отпрянул, золотой молнией метнулся к нам и свалился в траву.
Обе самочки подбежали к нему раньше меня, гладили его, суетились, так что я не мог до него добраться. Вдруг он взвизгнул, громко засмеялся. И пошла потеха.
Они учились с блеском и очень быстро. Они созданы были не для полета, а для того, чтобы планировать, скользить на крыле. И вскоре они уже овладели этим искусством: проворно вскарабкаются на дерево, прыгнут и плывут по воздуху сотни футов, описывая изящные виражи, петли, спирали, и, наконец, мягко приземляются.
Я громко рассмеялся, предвкушая счастливые минуты. Подождите, пока первую парочку представят шерифу! Подождите, пока в наши края прикатят репортеры из “Кроникл” и увидят все это своими глазами!
Понятно, планерятам не хотелось возвращаться в лабораторию. Среди холмов струился ручеек, в одном месте он разливался вполне приличным озерком. Малыши забрались туда и стали шлепать длинными руками по воде и усердно мыть друг друга. Потом вылезли и растянулись на спине, раскинув крылья во всю ширь, чтобы просохли.
Я смотрел на них с нежностью и думал: разумно ли оставить их тут? Что ж, рано или поздно этого не миновать. И сколько бы я ни объяснял им, как надо себя вести, чтобы выжить, толика практического опыта будет куда полезней. Я подозвал самца.
Он подошел, сел на корточки, локтями оперся оземь, руки скрестил на груди — видно, готовился к обстоятельной беседе. И заговорил первый:
— Пока не пришли краснокожие люди, мы жили в этом месте?
— Вы жили в таких же местах, повсюду среди гор. Теперь вас осталось очень мало. За то время, пока вы были у меня в доме, вы, естественно, забыли, как надо жить под открытым небом.
— Мы опять научимся. Мы хотим остаться здесь.
У него была такая серьезная, озабоченная рожица, что я протянул руку и ободряюще потрепал его по гривке.
Над нами послышался шелест крыльев. Два лесных голубя пролетели над ручьем и скрылись в ветвях дуба на другом берегу.
— Вот ваша пища, если только вы сумеете их убивать, — сказал я.
— А как?
— На дереве ты их вряд ли поймаешь. Надо подняться повыше и поймать одного в воздухе, когда они полетят прочь. Как, по-твоему, сможешь ты подняться так высоко?
Он медленно осмотрелся, словно измеряя взглядом ветерок, что играл в ветвях и пробегал по траве на склоне холма. Казалось, он летал уже тысячи лет и теперь обращается к извечному опыту.
— Я могу подняться вон туда. И могу немного продержаться. А они долго просидят на дереве?
— Может быть, и нет. Посматривай на это дерево, вдруг они снимутся, пока ты будешь взбираться по стволу.
Он отбежал к соседнему дубу и начал карабкаться наверх. Вскоре он уже спрыгнул с макушки, метнулся вдоль по лощине, и почти тотчас его подхватило теплым током воздуха, восходящим по склону холма. В мгновение ока он очутился уже на высоте примерно двухсот футов. Повернул над вершиной холма и направился обратно к нам.
Обе подружки неотрывно следили за ним. В недоумении двинулись ко мне, то и дело оглядываясь. Подошли, молча остановились рядом со мной. И, заслоняясь от солнца крохотными ладонями, следили, как он пронесся прямо над нами на высоте чуть ли не двухсот пятидесяти футов.
Одна, все не сводя глаз с его распахнутых крыльев, крепко ухватила меня за рукав.
Он пронесся высоко над ручьем и повис над тем холмом, где опустились голуби. В листве дуба слышалось их воркованье. Я подумал — они не расстанутся со своим убежищем, пока так близко над ними темнеет ястребиный силуэт планеренка.
Я сжал лапку, вцепившуюся в мой рукав, и, показывая пальцем, сказал:
— Он хочет поймать птицу. Птица вон там, на дереве. Заставь птицу взлететь, тогда он ее поймает. Смотри, — я поднялся, подобрал с земли палку. — Можешь ты сделать вот так?
И я запустил палкой в соседний дуб. Потом нашел для малышки другой сучок. Она кинула его лучше, чем я ожидал.
— Молодец, девочка. Теперь беги на другой берег, к тому дубу, и кинь в него палкой.
Она ловко вскарабкалась на дуб рядом с нами и метнулась через ручей. Устремилась к холму напротив и без промаха опустилась на то дерево, где прятались голуби.
Птицы вырвались из гущи ветвей и, мягко взмахивая крыльями, круто пошли вверх.
Мы со второй самочкой оглянулись. Паривший в небе планеренок наполовину сложил крылья и канул вниз — золотая молния в синеве.
Голуби оборвали подъем и, торопливо махая крыльями, кинулись в сторону. Планеренок приоткрыл одно крыло. Головокружительный поворот — и он уже вновь сверкающей стрелой мчится вниз.
Голуби разделились и зигзагами бросились в конец лощины. Тут планеренок меня удивил: внезапно он распахнул крылья и опустился ниже того голубя, за которым гнался, потом взмыл вверх и перехватил его на лету.
На миг он сложил крылья. Затем они вновь распахнулись, голубь камнем упал на склон холма. А планеренок мягко опустился на вершине и стоял там, глядя на нас.
Самочка рядом со мной прыгала от восторга и выкрикивала что-то свое, непонятное. Та, что спугнула голубей с дерева, уже скользила к нам по воздуху, стрекоча, точно сойка.
То был настоящий триумф. Спускаться герою пришлось, конечно, пешком он не мог держаться в воздухе с такой ношей. Подружки, разбежавшись, взлетели ему навстречу. Они осыпали его ласками и на время задержали, но, наконец, он сошел с холма, гордый и важный, как всякий удачливый охотник.
Птица вызывала восторг и любопытство. Они тормошили ее, восхищались перьями, исполнили вокруг нее что-то вроде пляски диких. Но вскоре охотник обернулся ко мне:
— Нам это съесть?
Я засмеялся и сжал его четырехпалую лапку. На песчаном пятачке под дубом, осенявшим ручей, я развел крохотный костер. Это было еще одно чудо, но сперва следовало научить их чистить птицу. Потом я показал, как насадить ее на вертел и поворачивать над огнем.
А потом я принял участие в трапезе — отщипнул клочок голубятины. Во время пиршества они шумно ликовали и целовались лоснящимися от жира губами.
Уже стемнело, когда я спохватился, что мне пора. Предупредил их, чтобы по очереди стояли на часах, не давали огню угаснуть, а если кого-нибудь заслышат, взобрались бы на дерево. Самец отошел от костра, провожая меня.
— Обещай, что вы никуда отсюда не уйдете, пока все не будут к этому готовы, — снова сказал я.
— Нам тут нравится. Мы останемся. Завтра ты принесешь других?
— Да, я принесу еще, вас много, только обещай держать всех тут, в лесу, до тех пор, пока вам можно будет переселиться в другое место.
— Обещаю. — Он поднял глаза к ночному небу, в отсвете костра я увидел на его лице недоумение. — Ты говоришь, мы прилетели оттуда?
— Так мне рассказывали ваши старики. А тебе они разве не говорили?
— Я не помню стариков. Расскажи.
— Старики рассказывали, что вы прилетели на корабле со звезд задолго до того, как сюда пришли краснокожие люди.
Я стоял в темноте и невольно улыбался, представляя себе воскресные выпуски газет, которые появятся эдак через год, а то и раньше.
Он долго смотрел в небо.
— Эти точки, которые светятся, это и есть звезды?
— Да.
— Которая наша?
Я огляделся и показал:
— Вон, над тем деревом. Вы с Венеры. — И тут же спохватился: не надо было говорить ему подлинное имя. — На вашем языке она называется Пота.
Он пристально посмотрел на далекую планету и пробормотал:
— Венера. Пота.
На следующей неделе я переправил в дубовую рощу всех планерят. Их было сто семь — мужчин, женщин и детей. Неожиданно для меня они разделились на группы от четырех до восьми взрослых пар и тут же, при матерях, ребятишки. Внутри группы взрослые не разбивались на супружеские пары, но, по-видимому, за пределы группы эти отношения не выходили. Таким образом, группа выглядела как одна большая семья, мужчины заботились обо всех детях без разбору и одинаково их баловали.
К концу недели эти сверхсемьи рассеялись по нашему ранчо примерно на четыре квадратных мили. Они открыли для себя новое лакомство — воробьев, и без труда били эту дичь, когда она устраивалась на ночлег. Я научил планерят добывать огонь трением, и они уже мастерили на деревьях затейливые домики-беседки из травы, ветвей и вьющихся растений — и днем, и ночью там спокойно спала детвора, а иногда и взрослые.
В тот день, когда вернулась моя жена с детьми, у нас хлопотала целая артель рабочих; сносили зверинец и лабораторию. Всех подопытных мутантов еще раньше усыпили, биоускоритель и прочее лабораторное оборудование разобрали. Пусть не останется ничего такого, что потом дало бы повод как-то связать внезапное появление планерят со мной и моим ранчо. Через считанные недели планерята наверняка научатся существовать вполне самостоятельно и у них сложатся начатки собственной культуры. Тогда им можно будет уйти с моей земли — и тут-то я позабавлюсь.
Жена вышла из машины, поглядела на рабочих, торопливо разбиравших остов зверинца и лаборатории, спросила с недоумением:
— Что тут творится?
— Я закончил работу, эти постройки больше не нужны. Теперь я напишу доклад о том, что показали мои исследования. Жена испытующе поглядела на меня и покачала головой.
— А я — то думала, ты это серьезно. Написать бы надо. Это был бы твой первый ученый труд.
— А куда делись животные? — спросил сын.
— Я их передал университету для дальнейшего изучения, — солгал я.
— Решительный мужчина наш папка! — сказал сын. Через двадцать четыре часа на ранчо не осталось ни следа каких-либо опытов над животными.
Если, конечно, не считать того, что рощи и леса кишели планерятами. По вечерам, сидя на террасе, я их слышал. Они пролетали в темной вышине, и до меня доносились болтовня, смех, а порой и любовный вздох. Однажды стайка их медленно пересекла диск полной луны, но, кроме меня, никто ничего не заметил.
Каждый день я ходил в первый лагерь планерят навестить старшего самца — он, видимо, утвердился как вожак всех семей. Он заверял меня, что планерята не отдаляются от ранчо, но и жаловался: дичи становится маловато. В остальном все хорошо.
Планерята-мужчины вооружились маленькими копьями с каменными наконечниками и оперенными древками и метали их на лету. По ночам они сбивали этим оружием с насеста спящих воробьев, а днем убивали самую крупную дичь — кроликов.
Женщины теперь украшали голову пестрыми перьями сойки. Мужчины носили голубиные перья, а иногда набедренные повязки из кроличьего пуха. Я кое-что почитал и научил их примитивным способом дубить беличьи и кроличьи шкурки: пригодятся для древесных жилищ.
Жилища эти строились все более искусно: стены и пол ловко сплетены из прутьев, кровля плотно уложенная дранка. Снизу, по моей подсказке, домики были отлично замаскированы.
Чем дальше, тем больше я восхищался своими малышами. Я мог часами смотреть, как взрослые — и мужчины и женщины — играют с детьми или учат их летать. Мог просидеть целый день, глядя, как они строят древесный домик.
И однажды жена спросила:
— Что ты делал в лесу, наш великий охотник?
— Отлично провел время. Наблюдал всяких лесных жителей.
— Вот и наша дочь тоже.
— То есть?
— У нее сейчас в гостях двое.
— Кто двое?
— А я не знаю. Ты-то самих как называешь?
Перемахивая через три ступеньки, я бросился вверх по лестнице и ворвался в комнату дочери.
Она сидела на кровати и читала книжку двум планерятам. Один широко улыбнулся мне и сказал по-английски:
— Привет, король Артур!
— Что тут происходит? — спросил я всех троих.
— Ничего, папочка. Просто мы читаем, как всегда.
— Как всегда? И давно это тянется?
— О, уже сколько недель! Когда ты первый раз пришел ко мне в гости. Пушок?
Нахальный планеренок, который назвал меня королем Артуром, улыбнулся ей и, словно бы подсчитав, повторил:
— О, уже сколько недель!
— Но ты их учишь читать!
— Ну конечно. Они очень способные и очень благодарны мне. Папа, ты ведь их не прогонишь? Мы с ними очень любим друг дружку. Правда?
Планерята усиленно закивали. Дочь опять обернулась ко мне.
— А знаешь, пап, они умеют летать! Вылетают из окна — и прямо в небо!
— Вот как? — язвительно осведомился я и холодно посмотрел на обоих планерят. — Придется поговорить с вашим вождем.
Внизу я напустился на жену:
— Почему ты мне не сказала, что творится в доме? Как ты могла разрешить это знакомство и не посоветоваться со мной?
У жены стало такое лицо… уж и не знаю, когда я видел ее такой.
— Вот что, милостивый государь. Вся твоя жизнь для нас — секрет. Так с чего ты взял, что и у дочки не могут завестись свои маленькие секреты?
Она подошла ко мне совсем близко, в голубых глазах сверкали сердитые искры.
— Напрасно я тебе сказала. Я ей обещала не говорить ни одной живой душе. А тебе сказала — и вот, не угодно ли! Носишься по всему дому как бешеный только потому, что у девочки есть свой секрет.
— Хорош секрет! — заорал я. — А ты не подумала, что это может быть опасно? Эти зверюшки чувственны сверх меры и…
Я запнулся, настало ужасное молчание. Жена посмотрела на меня с язвительной, недоброй усмешкой.
— С чего это ты вдруг стал таким стражем добродетели, прямо как евнух при гареме? Они очень милые, ласковые создания и совершенно безобидные. Только не воображай, будто я не понимаю, что к чему. Ты сам же их вывел. И если у них есть какие-нибудь нечистые мысли, я уж знаю, откуда они их набрались.
Я вихрем вылетел из дому. Вскочил в джип и понесся в дубовую рощу.
Вождь наслаждался жизнью. Прислонясь спиной к стволу, он уютно расположился под дубом, в ветвях которого скрывался его домик: одна из женщин жарила для него на маленьком костре воробья. Он приветливо поздоровался со мной на языке планерят.
— Тебе известно, что сейчас двое из твоего племени сидят в комнате у моей дочери? — в сердцах выпалил я.
— Да, конечно, — спокойно ответил он. — Они к ней ходят каждый день. А разве это плохо?
— Она их учит словам людей.
— Ты говорил, некоторые люди могут стать нам врагами. Нам непременно надо понимать человеческие слова, тогда будет легче защищаться.
Он протянул руку и откуда-то из-за ствола, из потаенного уголка вытащил на свет божий… номер сан-францисской “Кроникл”! Я остолбенел.
— Мы это достаем из ящика перед твоим домом, — чуть виновато сказал он.
И разостлал газету на земле. Я увидел дату — газета была вчерашняя. Вождь сказал гордо:
— От тех двоих, которые ходят к тебе в дом, я тоже выучился человеческим словам. Я почти все здесь могу “прочитать”, как говорят люди.
Я стоял и смотрел на него, разинув рот. Как теперь поправить дело, чтобы не пропала моя великолепная шутка? Покажется ли правдоподобным, что планерята, слушая и наблюдая людей, выучились человеческому языку? Или с ними подружился человек и научил их?
Да, так: хочешь не хочешь, а надо отказаться от безвестности. Моя семья обнаружила колонию планерят на нашем ранчо, и мы научили их говорить по-человечьи. Буду держаться правды.
Вождь повел длинной тонкой рукой над листом газеты.
— Люди опасные. Если мы отсюда уйдем, они застрелят нас из своих ружей.
Я поспешил его успокоить:
— Этого не будет. Когда люди узнают про вас, они вас не тронут. — Я сказал это очень внушительно, однако в душе впервые усомнился: пожалуй, для планерят все это далеко не шутка. И все-таки продолжал: — Сейчас же отошли семьи подальше друг от друга. Сам со своей семьей оставайся тут, чтоб нам не потерять связь, а другие пускай переселяются.
Он покачал головой.
— Нам нельзя уйти из этих лесов. Люди нас застрелят. — Он поднялся и в упор посмотрел на меня огромными круглыми глазами ночной птицы. — Может быть, ты нам не друг. Может быть, ты нам говорил неправду. Почему ты говоришь, что нам надо уйти из безопасного места?
— Вам будет лучше. Там будет больше дичи.
Он все смотрел мне прямо в глаза.
— Там будут люди. Один уже застрелил одного из нас. Мы его простили, и теперь мы с ним друзья. Но один из нас умер.
Я был ошеломлен.
— Вы подружились еще с одним человеком?!
Вождь кивнул и показал в конец лощины:
— Сегодня он там, в гостях у другой семьи.
— Идем!
Порой он с разбегу поднимался в воздух и планировал, но даже несмотря на эти короткие перелеты не поспевал за мной. То крупно шагая, то переходя на рысь, я держался впереди. Я тяжело дышал — и от усталости и от тревоги: кто знает, как повернется разговор с этим незнакомцем…
За поворотом ручья, у костра, на котором готовили еду, сидел на траве мой сын, играл с крохотным крылатым детенышем и разговаривал со взрослым планеренком. Пока я подходил ближе, сын подбросил детеныша в воздух. Крылышки расправились и малыш плавно опустился на подставленные ладони.
Между тем мой мальчик говорил стоящему рядом планеренку:
— Нет, я уверен, что вы не со звезд. Чем больше думаю, тем больше уверен, что это мой отец…
— Что ты тут болтаешь? — заорал я у него за спиной.
Взрослый планеренок подскочил на добрых два фута. Сын медленно повернул голову и посмотрел на меня. Потом передал детеныша планеренку и встал.
— Нечего тебе здесь околачиваться! — кипятился я.
Несколькими словами сомнения он погубил весь богатый запас планерятских легенд.
Он отряхнул прилипшие к штанам травинки и выпрямился. И посмотрел на меня так, что я мигом остыл.
— Папа, вчера я убил одного такого человечка. Я охотился, и принял его за ястреба, и застрелил его. Если б ты рассказал мне про них, я бы его не убил.
Я не смел посмотреть ему в лицо. Опустил голову и уставился на траву. У меня горели щеки.
— Вождь говорит, ты настаиваешь, чтобы они поскорее переселились от нас. Ты, видно, думаешь здорово над всеми подшутить, так, что ли?
Я услышал, как подошел вождь и молча остановился позади меня.
Сын сказал тихо:
— По-моему, не слишком удачная шутка, папа. Он так кричал, когда я в него попал…
В траве чернела, шевелилась оживленная муравьиная дорога. Мне почудилось — небо наполнил странный гулкий звон. Наконец я поднял голову и посмотрел на сына.
— Пойдем, мальчик. Я отвезу тебя домой, в машине обо всем поговорим.
— Я лучше пройдусь.
Он слабо махнул рукой планеренку, с которым разговаривал до моего прихода, потом вождю, Перескочил через ручей и скрылся в дубраве.
Планеренок с малышом на руках таращил на меня глаза. Где-то в дальнем конце лощины каркала ворона. На вождя я не посмотрел. Круто повернулся, прошел мимо него и один зашагал к своему джипу.
Дома я откупорил бутылку пива и уселся на террасе ждать сына. Жена прошла из сада в дом с охапкой срезанных цветов, но не заговорила со мной. На ходу она отрывисто щелкала ножницами.
Над террасой проплыл планеренок и нырнул в окно дочкиной комнаты. Через минуту он мотнулся обратно. И сейчас же за ним выпрыгнули из окна два планеренка, которых я видел у дочки днем. Легко набирая высоту, все трое плавно повернули к востоку, я смотрел им вслед, и нехорошо, смутно было у меня на душе.
Когда я, наконец, отхлебнул пива, оно было уже теплое. Я отставил его прочь. Немного погодя на террасу выбежала дочка.
— Папочка, мои планерята улетели. Мы даже не досмотрели телевизор, и они попрощались. И сказали, что мы больше не увидимся. Это ты их прогнал?
— Нет. Я не прогонял.
Она посмотрела на меня горящими глазами. Нижняя губа надулась и дрожала, точно розовая слезинка.
— Это ты, папа, ты!
И, громко топая, она с плачем убежала в дом.
О господи! За один день я умудрился стать убийцей и лгуном.
Уже вечерело, когда вернулся сын. Заслышав в доме знакомые шаги, я его окликнул, он вышел и остановился передо мной. Я поднялся.
— Прости меня, сын. Мне так горько то, что с тобой случилось — никакими словами не скажешь. Твоей вины тут нет, я один виноват. Надеюсь, когда-нибудь ты сможешь забыть, каково тебе было, когда ты увидел, кого подстрелил. Сам не понимаю, как я не подумал, что может стрястись такая беда. Чересчур увлекся, хотел поразить весь мир — и вот…
Я замолчал на полуслове. Больше говорить было нечего.
— Ты собираешься выставить их с вашего ранчо? — спросил он.
Я растерянно уставился на него.
— После того, что случилось?
— Слушай, пап, а что же ты станешь с ними делать?
— Вот я сейчас пытаюсь решить. Не знаю, что для них будет лучше. — Я взглянул на часы. — Пойдем-ка поговорим с вождем.
Он просиял, дружески хлопнул меня по плечу. Мы побежали к джипу и помчались назад в лощину. Холмы пылали в косых лучах заходящего солнца.
Пробираясь по лощине между темнеющими дубами, мы почти не разговаривали. Мне все сильней становилось не по себе — это смутное чувство охватило меня с той минуты, как трое планерят взлетели с моей террасы и деловито устремились на восток.
У стоянки вождя мы вышли из машины, но здесь никого не было. Костер догорел, чуть розовела кучка углей. Я громко позвал на языке планерят — никто не откликнулся.
Мы переходили от стоянки к стоянке — костры всюду погасли. Мы взбирались на деревья — все домики опустели. Мне стало и страшно и муторно. Я звал и звал, пока совсем не охрип.
Наконец, уже в темноте, сын взял меня за локоть.
— Что ты думаешь делать, пап?
Я стоял среди пугающего, безмолвного леса, меня била дрожь.
— Придется позвонить в полицию в газеты, предупредить.
— Как по-твоему, куда они девались?
Я посмотрел на восток — там, в исполинском провале меж двух высоких гор, словно светляки в глубокой чаше, роились и мерцали звезды.
— Последние трое, которых я видел, полетели в ту сторону.
Мы пропадали с сыном несколько часов. А когда вышли к ярко освещенной террасе, я заметил на дорожке тень вертолета. И увидел на террасе Гая. Он сгорбился в кресле, обхватив голову руками.
— Он был вне себя, — говорила Эми моей жене. — И ничего не мог поделать. Мне пришлось утащить его оттуда, я и решила, наверно, вы будете не против, если мы прилетим сюда, к вам, и уж тут вместе подумаем, как быть.
Я подошел к ним.
— Здравствуй, Гай. Что случилось?
Он поднял голову, медленно встал и подал мне руку.
— Все идет прахом. Они все погубят, мы даже не решаемся подойти поближе.
— Да что случилось?
— Только мы ее подготовили к пуску.
— Кого подготовили?
— Ракету.
— Какую ракету?
— На Венеру, конечно! — простонал Гай. — Ракету “Гарольд”.
— Я как раз говорила Гаю, что мы понятия об этом не имеем, нам неделями не доставляют газету. Я жаловалась…
Я махнул жене, чтоб замолчала, и поторопил Гая.
— Давай рассказывай.
— Только я нажал кнопку, и люк стал закрываться, откуда ни возьмись туча филинов. Окружили корабль, набились в люк, и уж не знаю как, но не дали ему закрыться.
— Наверно, их были сотни, — сказала Эми. — Летят, летят без конца — и прямо в люк. А потом стали выкидывать вон все записывающие приборы. Люди пытались подогнать автотрап, но один филин каким-то прибором ударил моториста по голове, и тот потерял сознание.
Гай обратил ко мне осунувшееся, страдальческое лицо.
— А потом люк закрылся, и мы уже не решались подойти к кораблю. Взлет предполагался через пять минут, но он не взлетел. Должно быть, эти треклятые филины…
На востоке полыхнуло яркое зарево. Мы обернулись. За горами по черному бархату неба снизу вверх черкнул золотой карандаш.
— Вот она! — закричал Гай. — Моя ракета! — и докончил со стоном: Все пропало…
Я схватил его за плечи:
— Она не долетит до Венеры?!
Он в отчаянии стряхнул мои руки.
— Конечно, долетит! До автопилота им не добраться. Но ракета ушла без единого записывающего прибора, и даже телепередатчика на борту не осталось. Весь груз — стая филинов.
Мой сын рассмеялся.
— Вот так филины! Папка может вам кое-что порассказать…
Я свирепо нахмурился. Он прикусил язык, потом запрыгал по террасе.
— Вот это да! Здорово! Лучше не бывает!
Зазвонил телефон. Проходя по террасе, я стиснул плечо сына:
— Молчи! Ни звука!
Он прыснул:
— И сел же ты в калошу, пап. А мне трепаться незачем. Так, разве что иногда про себя посмеюсь.
— Хватит болтать.
Он уцепился за мой локоть и пошел со мной к телефону, корчась от сдерживаемого смеха.
— Погоди, вот люди высадятся на Венере, а венериане им поведают легенду о Великом Бледнолицом Отце из Калифорнии. Вот тогда я все расскажу.
Звонил какой-то бешеный псих, ему срочно требовался Гай. Я стоял возле Гая, и даже до меня долетал крик, несущийся по проводам.
Потом Гай сказал:
— Нет, нет. Что взлет задержался — не беда, автопилот это скорректирует. Не в том суть. Просто на борту не осталось никаких приборов… Что! Что еще стряслось? Да вы успокойтесь. Ничего не понимаю…
А тем временем Эми рассказывала моей жене:
— Знаешь, там вышла очень странная история. Мне показалось, эти филины что-то тащат на спине. А один что-то уронил, и кто-то из людей это поднял и развернул. Такой пакетик из большого листа. И знаешь, что там было? Ты не поверишь; три жареные птички! Зажаренные по всем правилам, с такой румяной корочкой!
Сын подтолкнул меня локтем в бок.
— Молодцы филины, сообразили. Дорога-то дальняя.
Я зажал ему рот ладонью. И вдруг увидел, что Гай отвел трубку от уха, и рука его беспомощно повисла.
— Сейчас получена радиограмма с борта ракеты, — заикаясь выговорил он, — Верно, радио они не выкинули. Но такой записи у нас там не было… Прокрутите еще раз! — крикнул он в трубку и сунул ее мне.
Несколько минут слышались только треск и помехи. А потом зазвучал записанный на пленку мягкий, тонкий голосок:
— Говорит ракета “Гарольд”, все идет хорошо. Говорит ракета “Гарольд”, до свиданья, люди!
Короткое молчание — и другой голос заговорил на певучем языке планерят:
— Человек, который нас сделал, мы тебя прощаем. Мы знаем, что не прилетели со звезд, зато мы улетаем и звездам. Я, вождь, приглашаю тебя в гости. До свиданья!
Мы стояли вокруг телефона потрясенные, не в силах заговорить. На меня вдруг нахлынула безмерная печаль.
Долго я стоял и смотрел на восток, где меж черных грудей широко раскинувшейся горы в глубокой чаше роились и мерцали светляки звезд.
А потом я сказал другу моему Гаю:
— Послушай, а скоро ты сумеешь запустить на Венеру ракету с людьми?
Перевела с английского
Нора Галь
Шел 2081 год. Все люди наконец стали равны — и не просто перед богом или перед законом. Люди стали равны во всех отношениях. Никто больше не выделялся особым умом Никто больше не выделялся особой красотой. Никто больше не выделялся особой быстротой и силой. Этого равенства удалось добиться благодаря 211, 212 и 213-й поправкам к конституции, а также благодаря неусыпной бдительности агентов Главного Компенсатора Соединенных Штатов.
Однако в жизни общества равных тоже имелись свои недостатки. Люди, например, никак не могли привыкнуть к тому, что апрель больше не был весной, это буквально сводило их с ума. Именно в этот злополучный месяц агенты Главного Компенсатора и забрали Гаррисона Бержерона, четырнадцатилетнего сына супругов Джорджа и Хейзел Бержерон.
Безусловно, это была большая неприятность, тем не менее думать о происшедшем постоянно Джордж и Хейзел просто не могли. Умственные способности Хейзел точно соответствовали среднему уровню, а это значило, что ход ее мысли каждый раз круто обрывался, о чем бы она ни думала. Что касается Джорджа, то его умственные способности были выше установленного стандарта, поэтому он всегда носил в ухе маленький радиокомпенсатор — так повелел закон. Этот радиокомпенсатор был настроен на радиочастоту правительственного передатчика, который через каждые двадцать секунд посылал в эфир шумы и помехи. Это делалось для того, чтобы помешать Джорджу и ему подобным использовать свои мозги в корыстных целях, лишить их незаслуженного преимущества перед другими людьми.
Джордж и Хейзел смотрели телевизор. По щекам Хейзел текли слезы, однако она уже забыла, чем они были вызваны.
По телевизору балерины исполняли какой-то танец.
В голове у Джорджа завыла сирена. Мысли его, словно застигнутые врасплох взломщики, в панике разбежались.
— Как они здорово станцевали танец, просто чудесно! — воскликнула Хейзел.
— А? — спросил Джордж.
— Я говорю, этот танец. Просто прелесть, — повторила Хейзел.
— Угу, — согласился Джордж Он попытался сосредоточиться на балеринах. Нельзя сказать, чтобы они были очень хороши — во всяком случае ничуть не лучше других людей. Балерины были обвешаны мешками с дробью, а лица их скрывались под масками — ведь иначе зрители, увидев грациозные жесты и хорошенькие лица, почувствовали бы себя неполноценными уродами. Джордж задумался было над тем, что распространять компенсацию на танцоров и танцовщиц, пожалуй, не стоило, но очередной шумовой импульс, принятый радиокомпенсатором, разогнал его мысли.
Джордж поморщился. Две из восьми балерин на экране тоже.
Хейзел это заметила Ее умственные способности в компенсаторе не нуждались, поэтому ей пришлось спросить у мужа, на что был похож этот последний звук.
— Как будто кто-то молотком разбил молочную бутылку, — ответил Джордж.
— Должно быть, очень интересно каждый раз слышать новые звуки, — с некоторой завистью сказала Хейзел — Это делает жизнь разнообразней.
— Угу, — подтвердил Джордж.
— Только на месте Главного Компенсатора я бы кое-что изменила, — сказала Хезйзел. Она, кстати говоря, внешне была очень похожа на Главного Компенсатора, женщину по имени Диана Мун Глемперс. — Будь я на месте Дианы Мун Глемперс, — продолжала она, — я бы по воскресеньям передавала только колокольный звон — и никаких других сигналов Как бы отдавая дань религии.
— Если бы они все время передавали колокольный звон, я бы мог думать, — возразил Джордж.
— Ну, можно сделать его громким, вот и все, — предложила Хейзел. — Это не проблема. Я думаю, из меня получился бы неплохой Главный Компенсатор.
— Как из любого другого, — заметил Джордж.
— Уж кто-кто, а я прекрасно знаю, что такое норма, — с гордостью сообщила Хейзел.
— Это точно, — кивнул Джордж. Из тумана выплыл образ сына, Гаррисона, который сидел в тюрьме как раз за то, что не хотел мириться ни с какими нормами, но в следующий миг в голове Джорджа загремел двадцатипушечный залп, и мысль оборвалась.
— Ого! — воскликнула Хейзел. — Кажется, здорово шарахнуло, да?
Шарахнуло так, что на покрасневших глазах Джорджа выступили слезы, а сам он побелел и затрясся. На экране телевизора две балерины брякнулись на пол и сейчас поднимались, держась руками за виски.
— Ты как-то сразу побледнел, осунулся, — огорчилась Хейзел. — Слушай, дорогой, почему бы тебе не прилечь на диван и не положить компенсатор на подушку? — Она имела в виду двадцатикилограммовый мешок с дробью, который, словно огромный замок, висел на шее Джорджа. — Давай, пусть мешок полежит немного на подушке — тебе станет полегче. Это ничего, что мы с тобой некоторое время будем неравны — я не против.
Джордж взял мешок в руки и попробовал его на вес.
— Он мне не мешает, — сказал он. — Я его просто не замечаю. Он стал частью моего тела.
— Последнее время у тебя такой усталый вид, на тебе прямо лица нет, — посетовала Хейзел. — Было бы здорово, если бы мы могли проделать в дне мешка маленькую дырочку и вытащить из него несколько свинцовых шариков. Всего лишь несколько.
— За каждый вынутый шарик — два года тюрьмы плюс две тысячи долларов штрафа, — напомнил Джордж. — Хорошенькие условия, нечего сказать.
— Но я же не говорю о работе, — возразила Хейзел. — Я хочу, чтобы ты мог вынимать несколько шариков хотя бы здесь, дома Ведь здесь ты ни с кем не соревнуешься, правда? Здесь ты просто отдыхаешь.
— Если бы я попытался схитрить подобным образом, — объяснил Джордж, — другие сделали бы то же самое. Подумай, что бы тогда произошло? Мы все просто вернулись бы назад, в те мрачные времена, когда над людьми довлела зверская конкуренция. Ты этого хочешь?
— Ну что ты! — испугалась Хейзел.
— Вот видишь, — сказал Джордж, — Если люди начинают заигрывать с законом, нарушать его — знаешь, что тогда случается с обществом?
Даже если бы Хейзел затруднилась с ответом, Джордж не смог бы ей помочь — гудок сирены насквозь прошил его череп.
— Оно, надо полагать, разваливается, — неуверенно предположила Хейзел.
— Что разваливается? — тупо спросил Джордж.
— Общество, — смешалась Хейзел. — Или я тебя не так поняла?
— А кто его знает? — ответил Джордж невпопад.
Неожиданно трансляцию балета прервали — передать сводку новостей. Поскольку у диктора, как у всех дикторов, был серьезный дефект речи, некоторое время нельзя было понять, о чем же сводка. Будучи в состоянии крайнего возбуждения, диктор почти полминуты не мог произнести: “Леди и джентльмены!” Наконец, осознав бесплодность своих попыток, он протянул бюллетень с новостями одной из балерин.
— Все равно, он молодец, — похвалила диктора Хейзел, — Он старался, а это главное. Бог его обделил, но он старался вовсю. На месте его начальства я бы повысила ему зарплату за такое рвение.
— Леди и джентльмены! — балерина начала читать бюллетень. Она, должно быть, была необычайно красива, потому что лицо ее скрывала отвратительнейшая маска. Среди восьми танцовщиц она, безусловно, была самой грациозной и самой сильной физически — ее мешки-компенсаторы были впору девяностокилограммовому мужчине.
Ей тут же пришлось извиниться за свой нежный, теплый, мелодичный голос — выступать с таким голосом по телевидению было просто нечестно Она стала читать снова, стараясь звучать как можно менее привлекательно.
— Гаррисон Бержерон, четырнадцати лет, — прочитала она каркающим, скрипучим голосом, — только что сбежал из тюрьмы, где он содержался по подозрению в организации правительственного переворота. Он обладает редким умом и огромной физической силой, подвержен лишь частичному воздействию компенсаторов. Чрезвычайно опасен.
На экране возникла сделанная в полиции фотография Гаррисона Бержерона — сначала вверх ногами, потом боком, снова вверх ногами и, наконец, как надо. На фотографии Гаррисон был снят во весь рост, а роль фона выполняла метрическая сетка. Рост Гаррисона превышал два метра.
Гаррисон был сверху донизу обвешан металлическими болванками и брезентовыми мешками с дробью. Таких тяжелых компенсаторов не носил больше никто. Гаррисон развивался так быстро, что люди Главного Компенсатора просто не успевали изобретать для него новые помехи и ограничители. Например, вместо маленького радиокомпенсатора для ограничения умственных способностей ему приходилось носить огромные наушники. На глазах у него были очки с очень сильной диоптрией, которые, по замыслу проектировщиков, должны были не только сделать из него полуслепого, но еще и вызывать страшную головную боль.
Металлические доспехи болтались на Гаррисоне без всякой системы. Обычно компенсаторы для сильных людей изготовлялись с военной аккуратностью, выглядели симметрично. Гаррисон же был похож на ходячий склад металлолома. Закон, ставящий между всеми людьми знак равенства, обязывал Гаррисона носить на себе более ста тридцати килограммов.
Внешность Гаррисона тоже нуждалась в компенсации, и агенты Главного Компенсатора заставляли его носить на носу красную резиновую блямбу, сбривать брови и закрашивать некоторые зубы в черный цвет, превращая ровный ряд в кривую, редкую изгородь.
— Если вы увидите этого человека, — читала балерина, — не пытайтесь, повторяю, не пытайтесь, вступать с ним в какой-либо контакт.
Вдруг раздался громкий скрип — с петель сорвали дверь. По студии пронесся вопль изумления и ужаса. Фотография Гаррисона Бержерона, словно танцуя в такт толчкам землетрясения, подпрыгнула несколько раз на телеэкране.
Джордж Бержерон сразу определил истинную причину землетрясения, и в этом не было ничего удивительного — его собственный дом не раз отплясывал под ту же грохочущую мелодию.
— Боже мой! — произнес Джордж. — Это же Гаррисон!
Однако мысль эта, не успев толком дойти до сознания Джорджа, тут же вылетела прочь — в голове его визгливо заскрежетали тормоза автомобиля.
Когда Джордж снова открыл глаза, фотография Гаррисона уже исчезла. Ее место на экране занял настоящий, живой Гаррисон.
Огромный, по-клоунски неуклюжий, звенящий металлоломом Гаррисон стоял посреди студии. В руке он держал ручку вырванной с корнем входной двери. Перед ним, сжавшись от страха, на коленях стояли балерины, музыканты, дикторы и работники студии.
— Я — ваш император! — провозгласил Гаррисон. — Слышите? Я — ваш император! Вы все должны беспрекословно мне подчиняться.
Он топнул ногой, и студия затряслась.
— Даже сейчас, — выкрикнул Гаррисон, — когда я окован железом, изуродован и измучен, я все равно сильнее и значительнее любого из существовавших до меня властелинов. А теперь смотрите, какой я на самом деле!
Легко, словно бумажную веревку, Гаррисон разорвал ремни, на которых висели его доспехи-компенсаторы. А ведь эти ремни должны были выдерживать груз в две с половиной тонны!
Тррах! Груда металла рухнула на пол.
Гаррисон просунул большие пальцы рук под замок компенсатора мозговой деятельности. Дужки замка хрустнули, как ванильный сухарь. Гаррисон с силой швырнул в стену свои наушники и очки, и они разбились вдребезги.
Наконец, он сорвал с носа резиновую блямбу, и взору предстал человек, которого испугался бы сам бог-громовержец.
— А теперь я выберу себе императрицу! — объявил Гаррисон, глядя на коленопреклоненную толпу. — Первая, кто осмелится встать на ноги, получит доблестного супруга и трон!
После минутной паузы поднялась балерина, читавшая бюлле-1 тень. Она качалась, словно ива.
С величайшей учтивостью Гаррисон извлек из ее уха маленький радиокомпенсатор и освободил ее от тяжелых мешков. Затем он убрал с ее лица маску.
Девушка была ослепительно красива.
— Сейчас, — сказал Гаррисон, взяв ее за руку, — мы всем покажем, что такое настоящий танец. Музыка! — приказал он.
Музыканты поспешно взобрались на свои стулья. Гаррисон сорвал с них компенсаторы.
— Покажите лучшее, на что вы способны, — потребовал он, — и я сделаю вас баронами, герцогами и графами.
Заиграла музыка. Сначала она была обычной — дешевой, пустой, фальшивой. Тогда Гаррисон вытащил двух музыкантов из кресел и начал размахивать ими, как дирижерскими палочками, а сам в это время напевал, давая оркестру понять, чего он от них хочет. Затем он вонзил двух музыкантов в их кресла.
Вновь заиграла музыка, на этот раз гораздо лучше.
Некоторое время Гаррисон и его императрица просто слушали музыку, слушали внимательно, как бы стараясь совместить с ней биение своих сердец.
Они замерли на кончиках пальцев.
Гаррисон положил свои большие руки на крошечную талию девушки, давая ей возможность проникнуться чувством невесомости
И вдруг, словно подброшенные волной красоты и грации, они взлетели в воздух!
Они взлетели в воздух вопреки всем земным законам, вопреки законам притяжения и движения.
Они кружились, вертелись, вращались, выделывали антраша, пируэты и коленца.
Они прыгали, как олени на луне
Потолок студии достигал десяти метров, но с каждым прыжком они приближались к нему все ближе.
Было ясно, что они хотят коснуться потолка губами.
Им это удалось.
И тогда, победив притяжение с помощью любви и простого желания, они на мгновение повисли в воздухе, в десяти сантиметрах от потолка, и подарили друг другу долгий, долгий поцелуй.
В эту минуту в студию вошла Диана Мун Глемперс, Главный Компенсатор. Она держала в руках двухстволку десятого калибра. Она дважды нажала на курок, и император с императрицей нашли свою смерть, даже не долетев до пола.
Диана Мун Глемперс перезарядила ружье. Она направила его на музыкантов и велела им надеть свои компенсаторы в течение десяти секунд.
В это время у Бержеронов что-то случилось с телевизором — исчезло изображение. Хейзел повернулась к мужу спросить, в чем дело, но Джордж только что вышел в кухню за банкой пива.
Джордж вернулся в комнату с банкой в руках. Он остановился и подождал, пока в голове отгремит очередной радиосигнал Потом сел на диван.
— Ты плакала? — спросил он жену.
— Угу.
— О чем?
— Точно не помню, — ответила она. — Кажется, по телевизору показывали что-то очень грустное.
— Что именно? — спросил Джордж.
— У меня в голове все почему-то смешалось, — пожаловалась она.
— Не нужно думать о грустных вещах, — посоветовал он.
— Я никогда и не думаю, — ответила Хейзел.
— Вот умница, — похвалил Джордж. И тут же поморщился — в голове отбойный молоток дал короткую очередь.
— Ух ты! Видно, как следует тебя шарахнуло, — огорчилась Хейзел.
— Что ты сказала? Повтори, — пробормотал Джордж,
— Ух ты! — повторила Хейзел. — Видно, как следует тебя шарахнуло.
Перевел с английского
М.Загот