Часть II

Пролог

За черной-черной рекой есть черный-черный лес. Посреди того черного-черного леса стоит черный мертвый дуб.

Под тем черным мертвым дубом лежит мертвая сухая голова, и молвит та мертвая сухая голова:

«Зарыт подо мной во черной неплодной земле черный копченый котел.

В том черном копченом котле сварено в черную глухую полночь черное лютое зелье.

Кто черную-черную реку переплывет,

Черный-черный лес перейдет,

Черный мертвый дуб найдет,

Мертвой сухой голове поклон сотворит,

Черную неплодную землю разворошит,

Черный копченый котел обретет да в черную глухую полночь черного лютого зелья изопьет, тот станет с Марой говорить Ее словом, Ее речами, Ее языком, Ее устами, у Ее ног, у Ее лона, у Ее грудей, у Ее уст!

И желаемое свершится с ним».

Но обретя от Нее желаемое и оттуда возвратившись,

Не забудь в черную глухую полночь сварить в черном копченом котле черное лютое зелье,

Зарыть его в черную неплодную землю под черным мертвым дубом

И водрузить на том месте

Свою

Отрубленную

Голову!

Узрите же, как покровы иссохнут и распадутся, как обратится голова черепом смердящим, как вырастет из черепа смердящего благоуханный цветок.

Так из смерти рождается новая жизнь.

Так Сила становится Мудростью,

А Мудрость становится Силой.

И плывет по небу Велесова ладья, совершая великое обращение душ, на Восход ушедших,

Чтобы к Закату обратно быть…

В том извечный порядок.

Нарушится он — и падет мир.

Сгинет бесследно.

И воцарится повсюду мрак,

Ужас,

Холод,

И лютая Смерть.

Глава 4

Человек с жабьей фамилией — Кто тут главный? — Театр кукол — Вербовка — Любая болезнь — это лишь бизнес

1

Был у Спивакова заместитель по фамилии Квак. Саша Квак. Хотя уже, конечно, никакой не «Саша» — Александр Кириллович. И, казалось, была в несоответствии аристократического имени-отчества и жабьей фамилии заключена сама сущность этого человека. Внешне очень холеный, весь какой-то лакированный, лучащийся голливудской улыбкой, предпочитающий дорогих итальянских портных Квак в душе был завистником, интриганом, но это полдела, так как был он большим, прямо-таки безграничным подлецом, что тщательно им скрывалось за нарядным фасадом из всего вышеперечисленного, к чему можно добавить манеру очень чисто и грамотно говорить, мастерски играя голосом. Как знать, быть может, именно благодаря голосу Квак и сделал научную карьеру, поскольку умело убаюкивал членов ученого совета во время защиты кандидатской, а после и докторской диссертаций, написанных не им, а за него нищими, но одаренными самородками, подобно шлюхам, продающим свои мозги за неимением того, что им еще продать.

Однако даже на таком надежном топливе, как голос и более чем респектабельная внешность, нельзя ехать бесконечно долго. Когда-нибудь потребуются и реальные, глубокие знания, способность изобретать и экспериментировать, а также умение руководить коллективом порывистых и непосредственных в своих мыслях и делах ученых мужей, чего Квак, по вполне понятным причинам, был начисто лишен. Тем не менее еще задолго до появления на далеком горизонте первого упоминания о Спивакове Квак готовился занять место директора НИИСИ и проделал для этого чрезвычайно тонкую подковерную работенку, разве только блоху не подковал, удалив с поля всех вероятных конкурентов. Начал он с собственного «патрона», как на французский манер он называл тогдашнего директора НИИСИ, академика Агабабова. «Патрон» Агабабов был Кваком подставлен под проверку Счетной палаты, под прокуратуру и еще под что-то такое же, совершенно ужасающе конкретное. Все эти монстры в погонах, набросившись на бедного Агабабова, нашли в его деятельности столько составов преступления, что почтенному академику светил под старость лет тюремный срок лет на девять строгого режима. Узнав от следователя о своих перспективах, Агабабов закашлялся, извинился, заявил, что ему нужно по нужде, вышел из собственного кабинета, где его и допрашивали, и в коридоре ему стало совсем худо. Он упал и умер, чем сильно облегчил жизнь и следовательскому корпусу, и Кваку, который сразу же почувствовал себя новым хозяином.

Кто-то из сотрудников института ушел, написав заявление по собственному желанию: не выдержав характера Квака, его откровенно вампирического поведения, когда он целенаправленно доводил того или иного неугодного ему человека до нервного срыва, а сам при этом словно наполнялся жизненной силой. Кто-то продолжал работать за неимением возможности куда-либо уйти, но поспешил взять самоотвод, заявив о своей непритязательности и вообще резко отрицательному отношению к участию в выборах директора института. Собственно, процедура назначения директора ранее проходила всегда одинаково: тайным голосованием ученого совета. Но времена изменились, и «наверху» выразили свою озабоченность «ненужной» демократией, а равно и тем, что средства, выделяемые из госбюджета на исследовательскую деятельность, расходуются чёрт знает как, даже и попросту разворовываются. И хотя всё удалось списать на покойного Агабабова (ведь «тот, кто отсутствует, тот не прав»), в воздухе всё же запахло нежелательными переменами, и Александр Кириллович заинтриговал пуще прежнего. Он то сидел днями в закрытом кабинете, и телефон его был раскален от бесед с «нужными» людьми, то вовсе отсутствовал на рабочем месте, по всей видимости, встречаясь всё с теми же «нужными» персонами, но… Дело в том, что к успеху вся эта суета его не привела!

К счастью, в таком деле, как выбор директора серьезного научного центра государственного значения, не всё решают интриги, даже самые искусные, и вот, когда Квак уже готовился с триумфом въезжать в директорские апартаменты, состоящие, к слову сказать, из трех помещений: кабинета, библиотеки и комнаты отдыха с диваном, кушеткой и письменным столом, то из Кремля пришла бумага с гербовыми печатями за подписью столь высокой, что было даже страшно эту бумагу и в руки-то взять. В документе было написано, что прежняя процедура выбора директора аннулируется решением «понятно кого» и отныне директор института этим самым «понятно кем» и будет назначаться. Квак, пробежав бумагу глазами, загрустил несказанно. На горизонте внезапно появилась и стала молниеносно приближаться к его мечте некая темная лошадка, которая в ближнем приближении очеловечилась и оказалась молодым ученым Алексеем Спиваковым, чье назначение на вожделенную должность прозвучало для Квака звоном гонга, знаменующего конец раунда, в котором Александр Кириллович всухую проиграл молодому, невесть откуда взявшемуся конкуренту.

То был удар серьезнейший: по самолюбию, по ожиданиям, по вере в себя любимого. Квак долго зализывал раны, на людях стараясь держаться бравым гусаром, которому всё нипочем, а оставаясь наедине с самим собой, он давал волю душившей его злобе: скрежетал зубами, комкал и рвал бумажные листы, стучал кулаком по столу, проклиная «молодого да раннего» Спивакова, которого возненавидел всерьез и навсегда, считая Лёшу своим главным персональным врагом. «Я отомщу. Возможность будет», — лелеял мечту Квак, подписывая рабочие бумаги, где значилась его унизительно-маленькая должность «зама», а сверху красовалась подпись Спивакова: затейливая и, словно нарочно, еще и в обрамлении каллиграфических завитушек. Кваку хотелось плюнуть на эту подпись и растереть ее пальцем, чтобы вместо каллиграфии осталось уродливое пятно, но сделать ничего этого он не мог, поэтому затаился до поры и сидел в засаде, готовый ко всему, что могло бы изменить ситуацию в его пользу.

Что называется, «на людях» со Спиваковым Квак был подчеркнуто вежлив, даже подобострастен. Словно насилуя свои амбиции, Александр Кириллович кланялся Лёше, называл его только по имени-отчеству, несмотря на протесты Спивакова и постоянные предложения перейти на «ты».

— Увольте, Алексей Викторович, дорогой. Даже после брудершафта на «ты» с вами быть не смогу. Слишком уважаю вас, умницу. А нас всех вам и не пересчитать! Таких, как я, много, и мы просто серая научная масса, а вы яркая индивидуальность, штучный ученый, Ломоносов! Говорю искренне, без иронии, — иезуитски прижимал Квак руки к груди, — поэтому уж позвольте старику почудачить. Я так воспитан, чтобы уж непременно на «вы».

— Напрасно вы, Александр Кириллович, — смущенно улыбался Лёша, испытывая легкое чувство вины перед этим человеком, который так долго ждал директорского кресла и в результате остался ни с чем, — я очень вас ценю и как заметного ученого, и как прекрасного человека. Может, мы просто еще не приработались друг к другу? Притремся, так сказать, глядишь, и наладимся «тыкать»? Это важно, поверьте.

— Может быть, — уклончиво отвечал Квак и заводил зрачки вверх, обнажая нездоровые, все в красной сетке сосудов белки глаз пьющего человека. Он и впрямь стал довольно часто прикладываться к бутылке. Почти каждый вечер. Снимал таким образом стресс. Лёша, чувствуя свою вину (!) перед Кваком, которого он считал более достойным, нежели он сам, для этой должности человеком, старался всячески Кваку угодить: выписывал внеурочные премии, поощрял по другим каналам, часто отправлял его в заграничные командировки. И с командировочными, между прочим, также не скупился… Всё напрасно! Квак еще пуще ненавидел Спивакова и еще елейней был с ним на людях, лицемеря с постоянной ремаркой, что это он «от чистой души». От науки он совершенно отстранился и занимался разнообразными хозяйственными проблемами института, проявив при этом известную для всякого снабженца смекалку и увеличив собственное материальное благополучие за счет откатной мзды и прочими традиционными методами.

2

Не менее чем Квак, был переменами в руководстве НИИСИ ошарашен фармацевтический магнат Михаил Петрович Глинкин. Его интерес был иным, но назначение неизвестного ему молодого и, по слухам, совершенно неподкупного человека на место директора заставило Глинкина изрядно понервничать.

НИИСИ давно представлял для магната чрезвычайный интерес. Если при Агабабове он смотрел на институт сквозь пальцы, поскольку никаких особенно серьезных и опасных для его бизнеса исследований там не проводилось, то теперь «генерал Аспиринов», как звали его за глаза некоторые злопыхатели, всерьез насторожился. О! Этот человек дорого бы дал, провались институт в тартарары, исчезни его здание с лица Земли. Ведь Глинкин боялся! НИИСИ был ему, что называется, костью в горле, грозил его бизнесу. Благодаря положению и связям хозяина фармацевтические предприятия Глинкина обеспечивали государственные потребности в различных лекарствах, в том числе предназначенных и для лечения онкологических заболеваний. Сфера деятельности института была бизнесмену хорошо известна. Перспектива появления лекарства от большинства форм рака, над которой трудился коллектив института во главе со Спиваковым, равно как появления средств лечения множества других болезней, заставляла Глинкина смущаться, истерить и ставила под угрозу всё, на чем этот человек наживал огромные капиталы. Ведь если не будет болезней, то не будет и больных, а значит, потребность в лекарствах уменьшится, и это очень простая и очень доходчивая арифметика потери прибыли, с чем никто из деловых людей никогда не согласится. И всё же, зная о том, над чем работает институт, Глинкин не мог знать о нюансах, о подробностях этой деятельности, а значит, не мог и действовать, не мог предупредить опасность и нанести удар первым. Заполучить «своего» человека в НИИСИ у Глинкина, к его удивлению, не получалось. Он привык, что всё продается и всё покупается, но разглашение сведений о работе института приравнивалось к государственной измене, каралось соответствующим образом, да и люди в институте работали проверенные и, выражаясь модерновым языком, «старого формата», то есть честные, неподкупные, увлеченные своей работой и ни на что другое не желавшие отвлекаться. Ко всему этому стоит прибавить, что стараниями Спивакова и его куратора со стороны Кремля, того самого генерала, зарплата в институте стала очень и очень приличной, и люди перестали уходить, наоборот! — в НИИСИ был конкурс по двести человек на место, как в старые добрые времена в какой-нибудь «Внешторг», куда особенно и не попадешь, как бы ни хотелось. Так что не было, решительно не появлялось желающих поставлять информацию для Глинкина, а через него, опосредованно, и для международного синдиката производителей лекарств, вполне официально объединенных в «Международную ассоциацию производителей лекарственных и медицинских препаратов» — «IAFMP».

3

Этот мир давно уже представляет собой театр кукол, в котором почти нет зрителей. Есть только марионетки и кукловоды. Тех, что дергают за ниточки, — меньшинство, а в роли марионеток выступает почти всё население шарика, несущегося Божьей волей в пространстве и времени.

Кукловодов совсем немного, но они давно уже мнят себя равными богам и не верят ни во что, кроме собственной власти, которая кажется им почти безграничной. Кукловодам не нужны боги, не нужны дьяволы, не нужен никто, чье первенство они вынуждены были бы признать. Люди-кукловоды считают, что вера в Бога хорошо подходит для их послушных марионеток, отвлекая последних от желания задрать головы повыше и поглядеть, разобраться, кто же там всё-таки дергает за ниточки. Слепая, бездумная вера («просто верь, и всё») отвлекает от потребности попытаться понять разницу между марионетками и кукловодами и, уяснив, что разницы никакой нет и те, что дергают за ниточки, точно такие же люди, стереть кукловодов с лица Земли раз и навсегда, окончательно установив равенство всех перед всеми. А уж после этого, сняв с собственных конечностей ниточки, превратиться в свободных людей. Такова идеальная мечта! Но человечество недостойно свободы.

Оно просто не знает, что с нею делать, и спустя недолгое время кукловоды появятся вновь. «Ведь куда лучше, — на подсознательном уровне решает типичный человечек-марионетка, — впрячься в ярмо и тянуть его, вспахивая чужую землю, ради гарантированной охапки сена по вечерам».

Этот мир слишком увяз в собственных пороках, слишком много шагов он сделал к пропасти, в которую вот-вот сорвется, и ничто уже не остановит его падение. Некоторые марионетки глупы и решительно отказываются признавать себя лишь подневольными куклами в многоопытных руках кукловодов. Журналисты-марионетки насмешливо опровергают «теории заговоров» и «околомасонские басни», заявляя об «исторических спекуляциях» и «профанации вопроса». Культура выдает на-гора качественный быдло-продукт. Молодежь не знает, что обозначает глагол «думать» и что это за действие такое — напрягать мозговые извилины. Марионетки несчастны, но не хотят понять, отчего. В чем причина их депрессий, уныния, постоянного желания убежать от проблем и забыться в компании бутылки или шприца. А между тем, несмотря на оплаченный скепсис, а порой и откровенную тупость журналистов-марионеток, на все их насмешки и «авторитетные опровержения», всё на Шарике обстоит следующим образом:

Есть теневое правительство Земли, состоящее из двух десятков наиболее влиятельных и богатых семей. Финансовая аристократия, ведущая свою родословную от венецианских черных гвельфов, и ростовщики, из числа наследников каннибала Шейлока, воспетого Шекспиром, — вот два прародителя нынешних кукловодов. Это немногочисленное сообщество небожителей стоит на высшей ступени эволюции человеческой алчности — чувства, не ведающего берегов и границ, того, что не помещается уже ни в один из мутных сосудов одряхлевшей герцогини де Мораль, ныне окончательно разорившейся, вышедшей в тираж, стреляющей подачки у благотворительных фондов и готовой смолчать даже в случае явного преступления, когда речь заходит о гранте от Конгресса или Британского совета — плате за отсутствие морали в делах кукловодов. Бабка де Мораль — старая шлюха, совершенно деградировала и выжила из ума. Мораль и нравственность давно уже несовместимы с ценностями современного общества: нажить, потратить, получить кратковременное наслаждение, почувствовать себя несчастным, снова нажить, снова потратить и так далее, по нескончаемому кругу, на котором теряется совесть, рассудок и сама жизнь.

А превыше всего марионетки почитают собственный эгоизм, благодаря которому люди — уже давно не единое целое, а всяк сам по себе и всяк мнит себя… Богом! Да! Марионетки тоже хотят думать, что от них многое зависит! И нужно, нужно, как говорил злобный калмык Ленин, «положительно необходимо» уничтожить этот мир, ибо как исправить его уже не получится, слишком сильный в нем процент коррозии, разъевшей каркас человеческой сущности до необратимого предела. Скоро всё рухнет, и тогда молчаливые зрители театра кукол тихо встанут со своих мест, стараясь не хлопать стульями, выйдут из зрительного зала и отправятся творить новый, совсем свежий мир. Они умеют делать это, ведь зрители и есть боги.

Будущее окончание спектакля угадывалось, и оно уже не за горами. А пока гигантская космическая стрелка отсчитывала этому миру последние дни, и положение вещей оставалось прежним:

Союз фармацевтических королей находился у финансистов мирового значения в прямом подчинении и занимал вторую после них позицию всё в той же таблице грехов, наряду с оружейными королями и королями нефтяными. «Ассоциация производителей лекарств» имеет свои правила, свой кодекс, свои секреты, основным из которых является их заповедь: «Лечение не может быть дешевым и окончательным». Здоровые люди — враги «Ассоциации», ведь им не нужно покупать лекарства, а значит, по мнению этой благочестивой организации, люди здоровые крадут у нее деньги. Как же может быть иначе, если на них, на этих людях, нельзя заработать? Есть выход из положения. Здоровых людей можно заразить.

Итак, чем больше будет здоровых людей, тем меньше прибыли получат фармацевтические короли. А поскольку настроена «Ассоциция» на цель, прямо противоположную, она охотно финансирует не столько поиски новых вакцин, сколько создание новых вирусов — возбудителей болезней, волнами накатывающих на человечество каждый год, и носящих у членов «Ассоциации» предельно циничное название «проекты».

Из наиболее удачных проектов последних лет приходит на память проект «СПИД», поддерживающая терапия которого стоит весьма серьезных денег, проект «атипичная пневмония», во время которой только марлевых повязок было продано по всему миру на три с половиной миллиарда долларов, проект «птичий грипп» — вакциной против которого основательно запаслись напуганные страны, после чего выяснилось, что вакцинацию против этой формы гриппа лучше вовсе не проводить, так как толку от нее никакого нет, а, наоборот, происходит только вред. Сумма, истраченная на вакцину от птичьего гриппа, также отличается от суммы, истраченной на грошовые марлевые повязки, как маленькое и одинокое гречишное зернышко — от персиковой косточки. Здесь сумма исчислялась в половину триллиона, из которых пятьдесят процентов составила прибыль «Ассоциации».

Подобных проектов у «Ассоциации» достаточно для того, чтобы, по крайней мере, ежегодно пугать мир новой «эпидемией». В разработках проектов принимает участие большое количество передовых ученых-биологов, и покойный Саи, поплатившийся за свою честность и совестливость, также был одним из них. Самым долгим проектом «Ассоциации», от которого она никогда бы не отказалась, являлся проект «Cancer», или «Рак».

Глинкину, до которого информация о том, что происходило в НИИСИ, доходила только в виде неподтвержденных слухов о разработке универсального суперпрепарата для лечения всех форм онкологических заболеваний, как воздух был необходим серьезный осведомитель. Будучи человеком с тонким аналитическим мышлением, Глинкин увидел в несостоявшемся назначении Квака несомненный шанс воплотить мечту о платном стукаче. И тогда он поручил начальнику своей службы безопасности, одной из мощнейших в стране, следить за каждым шагом Квака.

— Докладывать мне лично о том, в какую сторону прыгает или собирается прыгнуть этот жаба-Квак! — потребовал Глинкин от своего «безопасника». — Круглосуточно! Даже когда я сплю, сижу в туалете, смотрю футбольный матч, даже тогда!

Спустя четыре дня Глинкин получил сведения о том, что Квак собирается в командировку в Венгрию, и распорядился забронировать для себя билет рядом с местом Квака, что и было тотчас исполнено в соответствии с его указанием. На личном самолете Глинкина в Будапешт срочно вылетели шестеро детективов из его службы безопасности, чьей задачей было прикрывать шефа и его визави от возможного наблюдения Службы внешней разведки. Опасения были напрасными, на Квака ничего такого не было и следить за ним никто не собирался, но, как рассудил Глинкин, «лучше перестраховаться», поэтому на рейсе Москва — Будапешт вместе с ним летели еще двое детективов.

4

Знакомство Глинкина и Квака состоялось в самолете, причем Квак сам всё упростил, первым обратившись к магнату со словами:

— Вот уж никогда бы не подумал, что сильные мира сего путешествуют наравне с нами, мелкими сошками. Видимо, что-то изменилось в окружающей среде, если вы оказались здесь.

— Кризис, — улыбнулся Михаил Петрович, — кризис, дорогой Александр Кириллович, велит экономить буквально на всём. А потом ведь, когда гора не идет к Магомету, то Магомет особенно не комплексует по этому поводу, а берет билет и летит куда нужно и не сетует на отсутствие комфорта, к которому привык, летая в собственном джете с кожаным салоном и поваром…

— Японцем? — с улыбкой, играющей на тонких губах, предположил Квак.

— Мимо. Грузином, — ответно улыбнулся Глинкин, и оба рассмеялись получившейся удачной шутке.

Они говорили на общие темы, и во время недолгого перелета Глинкин сознательно оттягивал разговор о главном. «Сразу брать быка за рога было бы дурным тоном, — рассудил Михаил Петрович. — Ведь я, фактически, хочу предложить ему работать на меня, стать моим, так сказать, сотрудником. Надо поближе узнать человека, в конце-то концов, а то вдруг окажется таким „г“ на палочке, что даже в качестве суперосведомителя не пригодится. Всякое бывает…»

Более тесное их общение продолжилось уже после посадки самолета в Ферихеде, во время неспешных прогулок в золотых садах острова Маргит и по набережным величественного Дуная, несущего свои воды вдоль берегов, на которых раскинулся красивейший из городов земных — Будапешт.

Вигадо, Грешэм, Будайская крепость — все жемчужины этого города, при осмотре которых от великолепия архитектуры слегка кружится голова и становится невероятно легко на сердце, город, воспетый Ремарком в нескольких словах, но так, что было это сделано в миллион раз лучше, чем в любом, самом представительном туристическом проспекте, стал прекрасной декорацией к спектаклю под названием «Вербовка», сыгранному Глинкиным прекрасно.

Магнату было легко общаться с обиженным на жизнь ученым. Кроме всего прочего, их сближал сходный возраст (Кваку было неполных 46, а Глинкину не так давно исполнилось 50 лет), и что самое главное — особенно удавалось это общение благодаря наличию у Квака нереализованных амбиций, которые тот и не думал скрывать. Квак дал понять, что он считает себя несправедливо обманутым, о чем с горечью сообщил своему новому знакомому:

— Я так много сделал для становления этого института, я имею вес в научном мире, а все лавры достаются какому-то смазливому юнцу! Еще неизвестно, через какое место он получил это место! — запальчиво вскричал Квак.

— Считаете, что «там» пристраивают своих, гм, постельных и однополых протеже? — с задумчивым вниманием спросил Глинкин и тут же сам себе ответил: — Хотя, возможно, вы правы. Этот бывший министр, с бородкой… Понимаете, о ком я?

Квак только рукой махнул в ответ. Кто ж этого не знает…

Со своей стороны, умный и хитрый Квак отлично знал, кто такой Глинкин, и прекрасно понимал, зачем тот придумал весь этот спектакль с якобы случайной встречей в самолете. Желание Квака отомстить системе, которая его, как он считал, отвергла, и лично Спивакову быстро нашло согласие с намерением Глинкина щедро платить за интересующую его информацию.

— Мне известно, — говорил Глинкин, задумчиво вертя в пальцах багровый черенок золотого кленового листа, подобранного им прямо на мостовой, — что вы работаете над созданием препаратов нового поколения. Видите ли, кое-что просочилось ко мне и сквозь ваши стены. И я хотел бы знать, как продвигается такая работа, на каком она находится этапе, насколько велика вероятность ее успешного, подчеркиваю, именно успешного завершения. Прогнозы неудач меня интересуют в меньшей степени, так как неудачи временны, а успехи и большие победы — это навсегда. Вот, скажем, онкология. Я слышал, что перед вашим институтом поставлена задача разработки целой семьи противораковых средств. Разумеется, любые подробности в этом деле, как говорится, на вес золота.

— Эти исследования ведет лаборатория под личным руководством Спивакова, там очень высокий уровень секретности, — неохотно ответил Квак, считавший, что даже и эти сведения уже стоят денег. И всё же он продолжил: — Они ковыряются в функциях гипоталамуса, используя его как отправную точку для дальнейших поисков. Парнишка, говорят, достиг на этом поприще больших высот, раз уж его назначили руководить институтом вместо меня. — Квак немного помедлил. — Чёрт, до сих пор не верится, что так произошло. Хотя у меня, конечно же, есть уровень допуска, я вхож в лабораторию, ведь я, чёрт побери, как-никак заместитель директора… Знаете… Простите, я запамятовал ваше отчество?

— Не стоит, — отмахнулся Глинкин, выпустив кленовый лист из пальцев, и тот, подхваченный порывом ветра, взмыл в воздух. — Какое там еще отчество? Прекратите! Давайте уж просто — Миша.

— Ладно, Миша, тогда просто Саша. А то всё «вы» да «вы». Долой протокольную церемонность! — рассмеялся Квак. — О чем же я хотел спросить? Впрочем, всё и так понятно.

— Ты имел в виду, зачем мне всё это? Бизнес, что же тут еще может быть? Только бизнес, — поджал губы Глинкин, что случалось с ним всегда, когда приходилось говорить о сокровенном.

В парке Маргит было, как всегда, много публики: чинно прогуливались под вековыми деревьями старички, попадались супружеские пары, разменявшие вместе не один десяток лет, стайки подростков щебетали повсюду, перелетая с места на место, словно воробьи, малыши топали по разноцветным коврам, вытканным из листьев сестрой Мары — Осенью, проносились сосредоточенные велосипедисты в разноцветной, в обтяжку, форме и с крошечными наушниками, в которых звучал последний шлягер Кэтти Пэрри. Воздух был легок, насыщен негой и спокойствием старушки-Европы. Дышалось легко. Квак, умиротворенно глядевший на картину всеобщей человеческой идиллии и решивший, что самое время перевести разговор в сугубо деловое русло, притворно вздохнул:

— Знаешь, конечно, жаль, что так вышло и я остался на втором месте, но мне нравится то, чем занимается мой институт. Я всё равно был и останусь его, не побоюсь этого громкого слова, — патриотом. Я ученый, а не мизантроп, не чокнутый профессор, так сказать. Посмотрите на всех этих людей вокруг. Что вы видите? Они ведь счастливы! Разве они не заслужили здоровой и долгой жизни? Разве мало было войн, выкосивших, например, у нас в стране почти весь генофонд мужского населения? Рак уносит миллионы жизней, так пусть он уйдет в историю, как когда-то ушли чума и холера. Естественная продолжительность человеческой жизни — сто двадцать лет, так учит Библия и теперь уже наука. Почему бы не дать человеку возможность жить долго?

«Плохой артист, — холодно подумал Глинкин. — Набивает себе цену. Видно по всему, что он честолюбивый негодяй, а ведет себя так, будто он невинный агнец. Но это как раз и неплохо, вполне соответствует моим ожиданиям. Гораздо хуже, если бы мне попался зануда с принципами, а среди яйцеголовых такие не редкость, отлично это знаю. Но лучшего варианта у меня нет, да и деньги здесь никакой роли не играют. Дам, сколько попросит. Деньги — это важно, но все-таки этим к себе не привяжешь, верность не покупается, скорее наоборот, чем больше платишь человеку, тем больше он ненавидит тебя, ведь ты постоянно поднимаешь планку его мечты о том, что он мог бы купить за деньги, а мечта всегда стоит выше, чем доход. Надо посулить ему помимо денег еще кое-что». Глинкин подвигал бровями с шутливым видом, но тут же упрямо поджал губы.

— Позволю себе с вами не согласиться. Болезни способствуют естественному отбору! С ними, безусловно, необходимо бороться, так как никто никогда не согласится взять да и умереть, скажем, от насморка или в результате отравления салакой пряного посола. Но кому-то суждено, — сделал ударение Глинкин, — умереть от насморка, и ничего с этим не поделаешь. Природа — творец, она сама регулирует численность населения, и болезни, особенно массовые, смертельные, приходят в этот мир в нужное время.

— Ты мистик? — усмехнулся Квак, с каким-то особым, новым интересом поглядывая на Глинкина. — Вот уж никогда бы не подумал. Природа — творец… Бог, которого никто никогда не видел, Бог единый во многих лицах… Или, быть может, правы были предки, веря во многих богов? Основной вопрос философии, черт возьми. Он волнует меня с детства, и я все бы отдал, чтобы узнать точный ответ.

— В какой-то степени я мистик, — утвердительно кивнул Глинкин, — как и всякий век поживший и много чего повидавший человек. Я с деньгами имею дело, дорогой Саша, с очень большими деньгами. А что же еще, по-твоему, обладает более мистической силой и притягательностью, чем деньги?

— Ах, ну да… — растерянно промямлил Квак. — Без денег сейчас никуда. Ты знаешь, я в Будапеште в командировке, прилетел посетить тут один… завод медицинского оборудования. У них качественное стекло, у этих венгров: колбы, пробирки, реторты, дюары… Мне здесь работы на несколько дней. Потом вот хотел еще слетать в Италию на день-два, купить разные вещички и пару костюмов, — он жалко усмехнулся, и Глинкин, отлично мимикрирующий под любую человеческую натуру, эту его улыбочку зеркально повторил.

— Так в чем же дело? Слетай. У меня там есть парочка знакомых портных. Один, кажется, прострачивает для «Gucci», а второй обметывает петли для «Zegna», — изображая непонимание, ответил он Кваку, а тот всё мялся, не решаясь сказать первое слово, после которого уже всё становится понятно.

— Слетать, конечно, можно, — наконец отозвался он, видя, что Глинкин нем, как рыба. — Вот только боюсь, хватит ли у меня свободного времени и…

— Слушай, а зачем тебе регулярный рейс, Саша? Знаешь, я, вообще-то, не летаю на рейсовых машинах, у меня свой самолет, довольно резвый «Гольфстрим», очень комфортабельный. Никогда в таком не путешествовал?

— Ну что ты, откуда, — вновь эта жалкая улыбочка Квака. — Не мой уровень.

— Не твой уровень? — усмехнулся Глинкин, вложив в эту фразу солидарность к Кваку против всех обидчиков и молодых выскочек, считавших, что путешествовать на частном самолете — это для Квака слишком. — А чей еще тогда уровень? Этого вашего… Как там его фамилия? Напомни-ка? Нового вашего директора, того самого, молодого, который тебя так лихо срезал на самом подъеме. Как его зовут, этого негодяя?

— Прекрати, прошу тебя, — Квак зарделся, но не от стеснения, а от ярости. Он сипло задышал носом, и Глинкин даже испугался, что сейчас с его собеседником случится инфаркт или еще какая-нибудь не менее серьезная штука. Но обошлось…

— Прекратить? О! Это я могу. Пожалуйста, в любой момент! Просто скажи мне: «Миша, я ни в чем не нуждаюсь, и у меня всё хорошо в этой жизни», и тогда я умываю руки! Мне горько видеть, как такого большого ученого, как ты, надежду российской науки, первоклассного биолога, задвинули в темный угол, дав, как говаривал Пушкин, «унизительное звание камер-пажа». Нет, заместитель — это, конечно, почетно, слов нет. Но всё же как-то…

— Довольно, — Квак сказал, будто отрезал. — Довольно, — повторил он. — Что ты мне предлагаешь? Ты можешь мне конкретно обозначить?

— Слетать в Милан, в Рим, да куда угодно на моем самолете. — Глинкин взглянул на часы. — Он должен скоро приземлиться, его послали за мной, но я подожду, а если позволишь, то с большим удовольствием прошвырнусь в Миланишко вместе с тобой. Модные дома, новые коллекции, длинноногие молодые, накокаиненные телочки — тебе там будет очень интересно. Уверяю! А я просто куплю себе пару рубашек с запонками и тебе помогу с выбором. Покажу свой любимый магазинчик и познакомлю с Луиджи, так зовут моего портного из «Gucci». Вернее, он не портной, конечно, а главный дизайнер там, но так ли это важно? Ты, безусловно, останешься доволен. И знаешь, ты, пожалуйста, не беспокойся насчет цены всех этих модных одежек. Просто считай, что ты у меня отныне на беспроцентном и бессрочном кредите. Трать, сколько хочешь, а отдавать необязательно. Как тебе мое деловое предложение?

— Иными словами, ты меня подкупаешь, — напряженно констатировал Квак, вертя головой по сторонам, явно высматривая что-то. Или кого-то. Глинкин ободряюще похлопал его по плечу.

— Здесь нет соглядатаев, расслабься. Мы абсолютно одни.

— Смотря чьих соглядатаев ты имеешь в виду, — нервно огрызнулся Квак. — Русская СВР всё еще работает отменно, к твоему сведению. Где гарантия того, что наш разговор не пишет сейчас какой-нибудь контрразведчик, сидящий в кустах?

Глинкин в голос расхохотался, у него даже слезы от смеха выступили.

— Знаешь, вот точно говорят: «У страха глаза велики». Да о чем ты?! И какая, к чёрту, контрразведка?! В конце концов, не считай себя фигурой, равной начальнику генштаба. В кустах никого нет, я здесь даже без охраны, — солгал он. — Да, я тебе предлагаю на меня работать. Так это называется у приличных людей, а «подкуп» оставь для классической литературы, где царят разумное, доброе, вечное и всякие прочие утопии. Меня интересует информация о деятельности НИИСИ в обмен на всё, что ты пожелаешь.

— А потом суд и тюрьма лет на пятнадцать по статье «шпионаж»? Нет уж, благодарю покорно, — продолжал выделываться Квак, понимая, что вот-вот, и они ударят по рукам.

— Работая на меня, ты в этой жизни защищен абсолютно от всего, — веско произнес магнат, — тебя будут охранять и днем, и ночью. И охрана будет очень надежной. Еще, по твоему желанию, возьмут под охрану всех твоих родных и близких. Встречаться станешь только со мной и только в обстановке строжайшей секретности. Я привык заботиться о своих людях, дорогой Саша. Но и это еще не всё. У меня также есть исследовательский центр, свой собственный. Я понимаю, что, начав работать на меня, ты, рано или поздно, перестанешь быть полезным в качестве источника информации, — Глинкин развел руками, мол, всякое случается, и продолжил: — Так вот, я предлагаю тебе возглавить мое предприятие в качестве вице-президента по науке. Это не сейчас, позже, когда ты поможешь мне и тем самым подготовишь для нас с тобой благоприятную почву, например, не допустив изобретения лекарства против рака. А этого, поверь мне, допустить никак нельзя. Это всё равно, что идти против природы! Это, чёрт меня возьми, если я не прав, то же самое, что осушение торфяников, поворот рек вспять и прочие глобально идиотические инициативы. А потом, ты только представь себе, сколько народу потеряет работу! А какой удар по науке! И что самое немаловажное, — Глинкин сделал торжественную паузу перед главным ударом, — не забывай, что при твоем несогласии честь изобретения лекарства всех времен и народов будет принадлежать, конечно же, не тебе, а твоему, так сказать, молодому коллеге. Не слишком ли много ему чести в столь юные годы? Гении обычно недолго живут, — недвусмысленно намекнул магнат.

Квак ссутулился, втянул голову в плечи, прикрыл глаза, чтобы показать, что, дескать, вот он, сильный человек, совестливый; он долго боролся с искушением, но честолюбие, тщеславие, зависть взяли верх. Что ж теперь поделаешь? Слаб человечишка под влиянием обстоятельств.

— Я согласен, — коротко бросил Квак, — но боже тебя упаси обнадеживаться, если ты меня обманываешь. Поверь, я найду способ с тобой поквитаться. Вирусология — обширная и тайная наука, и я кое-что в ней смыслю. Теоретических знаний мне хватит, чтобы…

Михаил Петрович ошарашенно посмотрел на Квака, вдруг осознав, что этот человек — скорее всего помешанный. Но тут же его изумление улетучилось, он обратил все в шутку, поднял руки, мол, сдаюсь, испуган.

— Довольно, ну что ты?! Хватит! — Глинкин, обезоруживающе улыбаясь, похлопал по плечу своего очередного раба. — Самолет ждет, у меня такие стюардессы, м-м-м… ты таких красоток никогда и в руках-то не держал. Забудь ты о мести, отравитель ты этакий, лучше начни получать подлинное удовольствие от жизни, начиная с этой минуты, я тебе берусь это обеспечить, — тут Глинкин шутливо погрозил ему пальцем, — но вкушать пищу после твоих обещаний я теперь буду с осторожностью. Кто предупрежден, тот вооружен…

5

Спиваков ликовал. Еще бы! После возвращения из командировки Александра Кирилловича словно подменили! Он сделался дружелюбен, рукопожатие его из вялого превратилось в настоящее, крепкое, и если раньше он вообще не интересовался исследованиями своего молодого «патрона», то теперь заявил, что уверовал. Так и сказал:

— Знаете, Алексей, Будапешт повлиял на меня благотворно, я вдруг понял, что был кругом не прав, представляете? Нет, нет, даже и не протестуйте, я говорю вам от чистого сердца. Ведь я прежде всего ученый, а не завхоз, которого посылают на стекольный завод за пробирками. Я понимаю, что вы таким образом стараетесь меня поощрить… Спасибо вам огромное, но… Я хотел бы, с вашего позволения, вплотную вернуться к научной работе. Это мне ближе и родней. И с вашей теорией влияния гипоталамуса на развитие злокачественных опухолей я, пожалуй, соглашусь.

— У меня нет возражений, дорогой Александр Кириллович, — широко улыбнулся простак Лёша, не научившийся еще видеть в людях их подлинную «начинку». — Работа как раз выходит на стадию опытных изысканий. Начнем пытаться лечить несчастных зверушек. Кстати, виварий уже укомплектован под завязку, — Лёша горестно вздохнул, — жаль их, конечно, придется заражать, но ведь это ради жизни людей…

— Малые жертвы, — кивнул Квак, — без них не обойтись. Вы позволите мне ознакомиться с материалом?

— Разумеется. Всё, что сделано, в вашем распоряжении. Всё в защищенных файлах, таковы требования, — извиняющимся тоном пояснил Лёша. — Так что в вашем распоряжении мой кабинет и мой компьютер, пользуйтесь столько, сколько вам нужно. Я не хочу указывать вам, что делать, не имею на это морального права, ведь вы и старше меня, и гораздо опытней, так что вы уж, пожалуйста, решайте сами, на каком этапе подключиться, какое из направлений вам покажется наиболее, так сказать, симпатичным. Карцинома, саркома… — Алексей начал перечислять ужасные названия раковых опухолей. — При любом вашем выборе вы автоматически возглавите ту научную группу, которая занимается выбранным вами направлением.

— А вот этого не надо, — Квак энергично замотал головой, — это будет неверно, люди не поймут, произойдет конфликт. Дайте мне место лаборанта в своей группе, я буду доволен и этим.

Лёша рассмеялся, он ценил нормальный юмор.

— Александр Кириллович, какой же вы все-таки замечательный человек! Ах, как жаль, что мы только теперь с вами вот так хорошо поговорили. Столько времени упущено! Но ничего, наверстаем. Предлагаю вам войти в состав группы Кирьянова, он ведет параллельные исследования, независимые от моих. Соблюдаю принцип интеллектуальной конкуренции, — пояснил Лёша, — при одинаковых вводных, группы идут каждая своим путем. Кто знает, быть может, я окажусь неправ, так Кирьянов всегда сможет показать мне, в чем именно я ошибался и, соответственно, наоборот.

— Разумно, — чуть ли не искренне похвалил Лёшу Квак и подумал: «Умно придумано, талантливо. Неновый подход, но он в исследовательской работе самый верный. Чем больше у задачи предварительных решений, тем более полным и красивым станет основное. Тактика мозгового штурма вполне себя оправдывает».

— Я бы присоединился к вам, если вы, дорогой Алексей, не возражаете, — глядя Спивакову прямо в глаза, чтобы уж наверняка, и зная, что тот ему не откажет, заявил Квак, — у нас с вами одинаковое безграничное стремление к триумфу во имя науки, так давайте пройдем этот путь вместе. Говорю совершенно искренне, не имея за пазухой камня. Ваш выбор, разумеется, но я бы с превеликой радостью встал к вам под крыло. Как вы на это смотрите?

— Как я смотрю? — задумчиво пробормотал Лёша и пожал плечами. — Да, в сущности, неплохо я на это смотрю. Почему бы и нет? Заодно все эти дурацкие слухи о нашем конфликте сразу сойдут на нет. Знаете, они меня как-то угнетали.

— Понимаю, — кивнул Квак.

— В таком случае приступайте немедленно. Но как же ваша хозяйственная деятельность? Ведь надо ее перепоручить кому-нибудь?

— Пустое, — шутливо отмахнулся Квак. — Там множество незаконченных процессов! Только я и в состоянии что-то понять. Буду время от времени продолжать курировать, если не возражаете, а то если начать кому-то сдавать дела, то всё полетит в тартарары, честное слово. Еще попадется какой-нибудь жулик, не дай бог.

— Ну что ж… Пусть будет так, — неуверенно согласился Лёша. — Я вам доверяю всецело, Александр Кириллович.

— Ценю, — поклонился Квак, — отплачу вам той же монетой.

…Глинкин, после первого обстоятельного доклада Квака, впал в замешательство. «Чем они там занимаются в своем НИИСИ? — раздраженно думал он, прогуливаясь в одиночестве в одном из своих подмосковных имений. — Какая еще первичная частица? Это же бред, сказки! Правильно сказал Квак, что Спиваков этот занимается лженаукой. Так и есть! Пытаться создать препарат для лечения онкологии всех типов на основе компонента, которого нет, которого никто в глаза не видел! Я далек от науки, мое дело — бизнес, но даже я понимаю, что это полнейший бред и пустота». Глинкин вошел в дубовую аллею, посаженную еще фабрикантом Гольдманом в конце XIX века. Гольдман исстари слыл чернокнижником и еретиком, и в то время слухи о нем ходили самые ужасные. Рассказывали, что он заживо варил некрещеных младенцев, которых покупал у цыган, поклонялся дьяволу, насылал порчу на конкурентов и якобы даже летал по воздуху. Впрочем, в революцию фабрикант куда-то сгинул, может быть, эмигрировал, и остались от него полустертые воспоминания да вот эта аллея вековых дубов, среди которых один был настоящим великаном. Таким, что и вдесятером не обхватишь. Не дуб, а подлинный баобаб.

Глинкин особенно любил гулять здесь и пользовался всякой возможностью побыть в одиночестве среди столетних деревьев. Сентябрь был еще ласковым, стояло бабье лето, дубы роняли желуди, и магнат, всё чаще замечая их, вдруг задумался: «Желудь, такая маленькая штука, ерунда, пустяк, а из него, тем не менее, вырастает огромное дерево. Из малого происходит великое…» Он остановился, поднял с земли желудь, подошел к самому большому из дубов, прикоснулся к могучему стволу, задрал голову, всматриваясь в раскидистую крону, словно желая убедиться, что это не ошибка, а Божий промысел, и действительно из маленького семечка вырастает за десятки лет настоящий великан.

— А может, это никакая и не пустота, — вслух произнес Михаил Петрович, — в жизни, в бизнесе, нет ничего случайного, всё цепляется одно за другое. Не зря я наткнулся на этот желудь. А вдруг парень прав? Послушать Квака, так того давно пора гнать из науки за шарлатанство, но Квак, конечно, никто, ноль, и с его мотивацией всё понятно: завистливая сволочь, мечтает сплясать на чужих костях. А парень решил повторить божественное деяние, пойдя путем естественного развития. Ведь если дуб получается из желудя, а любой живой организм из семени, то и весь этот мир когда-то кто-то сделал именно так, оплодотворив безжизненную Землю. Из чего родилась вся жизнь на Шарике? Что за первый организм появился на планете? Кто это знает, кому это ведомо? Но ведь было же что-то изначальное…

Глинкин впал в состояние глубочайшей задумчивости. В своих мыслях он несколько раз подходил к порогу, за которым (он это чувствовал) находилась истина, но переступить порог ему мешало его собственное «не может быть». Но нельзя недооценивать большого бизнесмена, который за свою жизнь прекрасно научился разрушать или обходить преграды, мешавшие ему на пути к цели. Вот и со своим скепсисом Глинкину удалось справиться. Он вошел в аллею, будучи согласен с Кваком и считая путь Спивакова несерьезной тратой времени и средств, а вышел из аллеи убедившись в Лёшиной правоте, уверовав в его идею, и лица на Глинкине не было, — он понял, что теперь в любой момент и он, и вся «Ассоциация» могут оказаться в провальном проигрыше. Ведь если этот юнец найдет… «Как бы поправильнее назвать? — продолжал размышлять Глинкин. — Атом? Элемент? Частица? Да. Пожалуй, частица. Частица Бога, в которой не может быть болезни, так как изначальная жизнь — здорова, вот и человечишка, если в идеале, то рождается абсолютно здоровым. Это потом, позже, к нему цепляются болячки. Да… А парень-то, оказывается, и впрямь гений. Нужно с ним кончать, иначе мы все по миру пойдем».

Глинкину представилась вдруг ужасная картина бытия, в котором никто не болеет, все живут до ста двадцати библейских лет, все довольны и счастливы. «Золотой век как он есть. Раз уж больше некому, то мне придется не допустить его начала. В Золотой век все равны друг перед другом, нет ни богатых, ни бедных, просто коммунизм какой-то получается», — думал Глинкин, покусывая нервно губы, словно неуравновешенная институтка. И вдруг его осенило, всё разом встало на свои места:

— Ну конечно! Как же я раньше не допер! Ведь это тот япошка, которого мои парни взорвали по просьбе старого лукавого беса Урикэ! Да ведь он прилетел на Камчатку за каким-то редким растением! И ниточка от него тянется к Спивакову! Дубина ты, Миша, — обругал сам себя Глинкин. Да ведь это настоящий заговор яйцеголового молодняка! Они все небось в одной организации, все там коммунисты-идеалисты. Да если бы мне раньше немного подумать и всё сопоставить, тогда бы я захватил того япошку, живым доставил его в Москву и тут бы всё из него вытянул! О, черт, черт, черт! Как же я поспешил! Никогда не стоит сначала взрывать, а потом думать. Надо всё делать наоборот, а виной всему — моя привычка родом из лихих девяностых. Там времени на размышления не было: либо ты, либо тебя. Стреляли все и во всех без разбору. Ну да ладно. — Машинально Глинкин подумал, что неплохо бы сейчас хлопнуть водочки, успокоить нервы.

— Надо с ним кончать, — повторил он, вернувшись в особняк, — чем скорее, тем лучше. И так, чтобы это ни в коем случае не выглядело как насильственная смерть. Парень вхож на самый верх, начнут копать, а они умеют искать, когда им это нужно. Придется много заплатить, причем всем и сразу, они там любят денежки. Ай да Квак, ай да пригодился! Положительно, в стукачах есть большая польза, пытаться измерить которую деньгами — напрасный труд, стукачи бесценны, как бесценна в наше быстрое время нужная информация. Прости, парень, прости, Алексей Спиваков — светоч российской науки, но я тебя только что приговорил к смерти. — Глинкин потер руки, достал бутылку и стакан, налил себе. На стекле отпечатались все пять его сильных пальцев.

Глава 5

Ешьте больше, молодой человек — «Salvarevitum» — Случайный пациент — Повязка для генерала — Что бывает, если разговаривать с деревьями — Против жизни

1

Отставной генерал-лейтенант Петр Никитич Войтов занимал большой кабинет с адъютантским «предбанником» в доме, стоящем в первой линии со стороны Александровского сада, неподалеку от Кутафьи башни и Боровицких ворот. В этом доме, как свидетельствовали многочисленные мемориальные доски на стенах, в разное время проживало множество важного при советской власти народа. И даже известная большевистская Мессалина и любовница злобного калмыка Ленина, Инесса Арманд, вставала здесь на постой, принимая лысого своего любовника в будуаре, раскинувшись на подушках по-турецки (гламур того времени) и облаченная в пеньюар парижской работы, украшенный брабантскими кружевами. Ленин тайком пробирался к ней, пил чаек вприкуску и рассказывал о мировой революции. Было им удобно и томно…

Генерал отбросил в сторону карандаш, с которым привык читать всё подряд, начиная от докладных записок личного состава и заканчивая энциклопедическими статьями, до которых он был большой охотник (постоянно изучал что-то новое, насыщал мозг информацией, не давая шансов старческим болезням). Был генерал пожилым человеком под семьдесят и совсем недавно стоически перенес новость о том, что болен, и болен, по всей видимости, весьма опасно и в очень странной форме.

Выйдя в резерв по выслуге лет, генерал Войтов был назначен курировать специальные проекты в области здравоохранения в основном еще и потому, что зарекомендовал себя как честный служака, мзды не бравший, солдатиков на строительстве своей дачи не использовавший, живший на всем казенном и тем только и довольный. Был он человеком старой закалки, спины ни перед кем не гнул, говоря так: «Перед кем имел право кланяться, так те все давно на том свете и в бронзе отлиты, а новые, перед кем бы кланялся, еще на свет не родились».

Рак и прочие, не менее ужасные болезни не делают сословных различий. Раку всё равно кого убивать: бомжа или дворянина. Рак сожрет и того, и другого. Однако новые дворяне и бояре с таким раскладом карт судьбы сосуществовать не желали, и на НИИСИ выделяли колоссальные средства, справедливо считая, что тем самым обезопасят в первую очередь себя и обеспечат себе любимым здоровую и долгую жизнь. После скоропостижной кончины Агабабова, вследствие крупной растраты казенных денег, Войтов, выражаясь по-военному, «взял командование на себя». Институт был выведен из системы Министерства здравоохранения, снят с его баланса и финансировался напрямую из специальных, закрытых фондов, а за расход денег отвечал лично Войтов и делал это с точностью поразительной, к невероятному удивлению людей сведущих, не утаив для себя ни гроша и не допуская «хищения, понимаешь, государственной собственности».

Квак был Войтовым нелюбим, и генерал держал Александра Кирилловича «на карандаше», однако ничего против заместителя директора не предпринимал, считая, что уж лучше пусть ему, генералу, известно о размерах Квакова воровства, чем не будет известно вообще ничего, поменяй он Квака на кого-то другого. К тому же любимец и протеже генерала Лёша Спиваков, с чьим отцом Войтов был в свое время сильно дружен, дал генералу понять, что Квака он «сожрать» не даст, а такие душевные порывы Войтову импонировали, и он до поры до времени оставил вороватого и подловатого заместителя директора в покое.

На выбор у генерала было два офиса. Первый — за той самой, красного кирпича стеной, в желтом административном здании, где в тесноте, да не в обиде трудились разнообразные чиновники. Второй — был ему предложен в доме Инессы Арманд, и генерал, не раздумывая, выбрал его, рассудив, что лучше уж быть подальше от самого царя-батюшки и его опричников, сидя за околицей, на отшибе, и, по мере надобности, ходить с докладом в Кремль, скромно, в неброской штатской одежде проходя мимо вахтенных офицеров, с подобострастием отдающих старому служаке честь. Форму Войтов по вполне понятным причинам давно не носил, давно отвык от нее, но вот честь без фуражки отдавать не имел привычки. Со временем генерал выработал жест вскинутой в приветствии руки, согнутой в локте. Кто-то однажды намекнул ему, что приветствие старого генерала весьма смахивает на «малую зигу», столь популярную в тридцатые-сороковые годы двадцатого века в Германии среди высших бонз Третьего рейха, но на это генерал неизменно отвечал, что здоровается, как положено белому человеку и воину, что подобное приветствие было нацистами сильнейшим образом скомпрометировано, поскольку активно ими употреблялось все тринадцать лет, пока те находились у власти. Вот и с Лёшей, который с утра пораньше (генерал был на работе с семи часов каждый день, включая выходные) постучался в его дверь, чтобы сообщить наконец радостную весть (в лаборатории позапрошлой ночью Спиваков синтезировал первый пробный образец препарата, прототип), генерал поздоровался точно таким же манером: рука согнута в локте, смотрит вверх, ладонь откинута, пальцы сомкнуты: именно «малая зига»!

— О, молодое дарование пожаловало! — обрадовался Войтов. — Заходи, заходи! Завтракал? Можем заказать? Принесут.

— Нет, Петр Никитич, не завтракал, — честно признался Алексей, соблюдая всегдашний ритуал. Отказаться от завтрака с генералом означало сильно того обидеть. Старик обожал кормить своих гостей блюдами из кремлевской столовой, которые доставляли ему с главной кухни страны в специальных судках и сервировали тут же, в кабинете, сотрудники Федеральной службы охраны.

— Ну-с, — потер ладони очень довольный Войтов, — думаю, что ты не откажешься от вот такого, например, меню, — он нацепил очки и взял в руки карточку с блюдами на сегодня, принялся читать: — Так-так, посмотрим, чем сегодня эти баре нас попотчуют. Значит, так: каша гурьевская. Будешь кашу гурьевскую, с изюмом?

— Буду, — кивнул Лёша, не любивший изюм за то, что тот полнит, но помнивший про обидчивость генерала и про его расположенность к людям с хорошим аппетитом. Такие персоны всегда вызывали в Войтове восторг. «Раз человек хорошо ест, — говаривал генерал, — значит, это хороший человек, и с ним можно иметь дело. Бывают, конечно, исключения, но для определения нехороших людей есть иная система фильтрации, именуемая Уголовным кодексом».

— Чудесно! — воскликнул генерал. — Омлет со спаржей и сыром «Грюйер». Как тебе такое предложение? Будешь омлет со спаржей?

— Вы еще спрашиваете! Конечно, буду!

— Превосходно, молодой человек, великолепно! А вот еще тосты с малосольной форелью, тосты с испанским хамоном, овечий сыр в рассоле, ассорти фруктовое, резаная дыня. Рекомендую хамон, — генерал поверх очков в ожидании уставился на Алексея, и тому ничего другого не оставалось, как радостно закивать ему в ответ. Он съест всё, это приговор, который надо принять мужественно, с улыбкой на лице, так как никакой суд его никогда не отменит.

— Свежевыжатый сок?

— Не возражаю.

— Апельсиновый?

— Разумеется.

— Тебе два стакана?

— Пожалуй.

— Пусть принесут большой кувшин. У них очень вкусный сок. Оладьи с кленовым сиропом?

— Э-э-э… Да…

— Немного маринованных креветок?

— О, да. Обожаю их. Креветки — это круто.

— Кофе с молоком?

— Неплохо бы. В самом конце!

— Еще не конец! — обрадованно вскричал генерал. — Под кофе рекомендую особый десерт, кремлевская классика для мужчин: два вида сырых орехов — грецкие и кешью, башкирский мед первой качки, и всё это с деревенской жирной сметаною. Очень вкусно и очень полезно! Пробовал когда-нибудь такую штучку?

— Нет, — честно признался Лёша, — но что-то такое слышал. Это, кажется, для увеличения мужской потенции?

— Вот именно! Ешь это каждое утро, и твоя девушка прибежит к тебе хоть на край света, хоть за край. Никто, кроме тебя, ей будет не нужен, гарантированно и проверено! — Генерал хлопнул ладонью по столу и потянулся за телефоном, чтобы продиктовать заказ.

— Нет у меня больше девушки, Петр Никитич, — упавшим голосом грустно сказал Лёша, — с тем к вам и пришел.

Рука генерала застыла в воздухе. Он отреагировал мгновенно:

— Вот как? Была же у тебя девушка, я помню. Подожди-ка… Марина? Фамилия у нее еще польская. Ваджея, кажется?

— Ну и память у вас! — искренне восхитился Лёша. — Вы все помните!

— Издержки профессии, — отрезал Войтов. — Вы расстались? Ушла от тебя? Что-то нестандартное, раз ты с этим пришел ко мне, старому генералу, а не к психоаналитику, берущему сто баксов за час и говорящему своему клиенту: «Просто смиритесь с вашей проблемой, и через какое-то время вам станет легче». Нет, ты заметил? Клиенты бывают у проституток и психоаналитиков. И первые дают гораздо больше, нежели вторые. От проституток вообще много пользы, — назидательно молвил генерал.

— Простите, не согласен. Психоаналитики хотя бы не заражают срамными болезнями, — усмехнулся Лёша, — хотя девчонки на панели, конечно, люди глубоко несчастные, у каждой история на хороший роман потянет. Помните Толстого? Он очень любил эту тему. Да, интересно получается. Но я и не хожу ни к тем, ни к другим. У меня проблема почти криминальная, Петр Никитич. Марина исчезла.

— Как так?! — Войтов даже подпрыгнул в кресле. Всё же для своих лет он был еще удивительно резв. Была ли тому причиной сметана с орехами, ежедневно принимаемая им на протяжении многих лет, — неизвестно. О своем диагнозе генерал предпочитал не думать до поры до времени. Просто запретил себе, и всё тут.

Лёша только руками развел:

— Так… Квартиру продала, телефон поменяла, и ни слуху о ней, ни духу.

— Квартиру продала? Так, может, квартирное мошенничество и криминал? — сразу встрепенулся Войтов. — Проверить не мешает. У тебя ее фотография есть? Хотя не надо. Пять секунд.

Генерал вызвал своего секретаря, тот строевым шагом вошел в кабинет и почтительно замер, ожидая указаний начальника.

— Сережа, тут человека надо срочно отыскать. Запомнишь, как зовут, или записать?

— Обижаете, товарищ гене… — внезапно секретарь осекся, и лицо его приняло испуганное выражение.

— Какой я тебе генерал? — укоризненно произнес Войтов. — Просил ведь тебя обходиться без званий. Просто по имени, отчеству или господин Войтов.

— Слушаюсь, тов… Прошу прощения, господин гене…

— Ладно, валяй, — махнул на секретаря Войтов, — ты неисправим, Сережа. Короче, Марина Ваджея. И ты постарайся что-то узнать, пока мы будем завтракать. Да постой! — едва удержал генерал расторопного секретаря, которому больше подходило бы именоваться «адъютантом», — а завтрак-то!

…Завтрак проходил спокойно, как и подобает трапезе, во время которой ее участники намерены поглотить гигантское количество вкусной еды. Лёша с содроганием смотрел, как стол для заседаний, накрытый чистенькой скатертью, уставляли многочисленными яствами два молчаливых человека в штатском. На первый взгляд, употребить всё это в пищу было невозможно, но Лёша знал, что покуда с едой не будет покончено, никакие дела с места не сдвинутся. Генерал ел очень мало, зато любил смотреть, как это делают его гости. В конце он традиционно спрашивал своих посетителей, наелись ли они, и если после генеральского угощения человек еще в состоянии был говорить, то Войтов приходил в настоящий восторг, слыша в свой адрес несвязные слова благодарности совершенно объевшегося гостя.

— Ну, а как дела в институте? — спрашивал генерал, прихлебывая зеленый чай из древней чашки тонкого фарфора с золотым ободочком (так, пустяк, всего-то из царского сервиза вещица).

— Вас что-то конкретное интересует или в общем? — переходя от гурьевской каши к омлету, поинтересовался Лёша.

— Да меня всё интересует. Особенно, конечно, то, как продвигается процесс с изобретением твоего сказочного препарата для лечения всего на свете.

— Ну, не всего на свете, разумеется (омлета оставалась половина большой сковороды), а вот некоторые виды рака уже сейчас можно купировать на ранних стадиях, и довольно успешно, — поделился Лёша с Войтовым абсолютно секретной пока информацией, ибо сам еще не до конца уверовал в получившийся только два дня назад предварительный результат.

— Вот как? Это занятно. Ну, а дома как дела? Как мать? Ты вроде осунулся, исхудал. И какие же виды рака ты сможешь останавливать на ранних стадиях? — словно между прочим спросил генерал, чей диагноз, поставленный в госпитале Бурденко, не оставлял ему надежды на неточность.

— Много чего женского, — Лёша сделал попытку незаметно отодвинуть от себя тарелку, где горкой возвышались бутерброды с рыбой и ветчиной, но генерал тоже, как бы невзначай, придвинул тарелку еще ближе к Алексею.

— Да, женского, — со вздохом принимаясь за первый бутерброд и подливая себе сок из хрустального, с серебряной крышкой литрового кувшина, повторил Лёша, покорившись участи обжоры поневоле, — груди, репродуктивных органов…

— Молодец, — похвалил генерал. — Я всегда говорил, что из тебя большой толк выйдет. Не то что от этого твоего Квака. Кстати, как он?

— У нас с ним замечательные отношения, — искренне ответил Лёша. — Он попросился обратно в науку и сейчас работает в одной группе со мной, так что наша маленькая победа — это и его победа тоже. Он действительно внес вклад в общий успех.

Корректный Алексей слукавил, не стал рассказывать генералу о колоссальных провалах в знаниях у Квака, о его раздражающей манере всё делать очень медленно и постоянно при этом переспрашивать, перестраховываться, а порой, вдруг совершенно неожиданно, проявлять инициативу и буквально влезать с бесконечными расспросами и рекомендациями. Положа руку на сердце Спиваков уже сожалел, что поддался слабости и удовлетворил просьбу Квака о возвращении того «в науку». Уж лучше бы он занимался закупкой пробирок…

— Занятно, что этот Квак еще и ученый. Как много у человека талантов, — с явной иронией заметил Войтов. — Ну да бог с ним. А что ты думаешь по поводу достижения главного, так сказать, результата? Когда можно рассчитывать на создание самого препарата и его запуск в серию? Видишь ли, я не просто так спрашиваю, мой дорогой Алексей. Те же самые вопросы, возможно, в более резкой форме, задают мне там, за красной стеной, в Кремле. Ты ведь понимаешь, что и они тоже смертны, их интересует собственное здоровье, ну и деньги, конечно же. Те, что твой институт потребляет. То, что у тебя есть промежуточный результат — превосходно. Это лишний раз убедит Министерство финансов не сокращать содержание НИИСИ, а разговоры такие я краем уха слышал. Но ты не волнуйся, покуда я жив, тебя не тронут.

Страшно объевшийся Алексей допил свой кофе и, убедившись, что пытка едой окончена и больше на столе не осталось ничего съестного, с наслаждением откинулся на спинку стула. У него не было секретов от Войтова, поэтому Алексей честно признался:

— Для того, чтобы нам закончить работу над этим препаратом, для того, чтобы всё получилось, необходимо некое супервещество, о котором мне не так уж много известно, но я точно знаю, что оно встречается в природе. О нём может рассказать мой приятель из Японии, ученый по фамилии Китано. Саи Китано. Он, к сожалению, никогда не был в России, но скоро будет конференция в Париже, где я выступлю с докладом и расскажу о наших успехах. Там мы с Китано договорились встретиться, и там же он обещал передать мне обработанные в его лаборатории в Токио образцы этого вещества. Полагаю, что, получив их, понадобится от полугода до года, чтобы вывести новый, совершенный препарат в серию.

— Чудесно! Если у тебя всё получится, то это, несомненно, Нобелевская премия. Тут и к гадалке не ходи, — улыбнулся генерал, особенно довольный Лёшиным аппетитом. Вдруг выражение его лица резко изменилось, и Спиваков понял, генерал вспомнил что-то сверхважное. Так и вышло.

— Послушай, как ты сказал фамилия твоего японца? Китано?

— Совершенно верно. Вы его знаете? — удивился Лёша.

— Мне кажется, да. Его самого не знаю, а вот о нем мне вроде известно, я припоминаю, что уже слышал эту фамилию. Так, ну где там мой Сережа?

Войтов позвонил секретарю. Тот, словно за дверью стоял, появился мгновенно, и Лёша машинально отметил выражение лица секретаря-адъютанта. Парень смотрел на него с грустью и сочувствием. В руке секретарь держал подготовленную им справку.

— Это по гражданке Ваджея Марине Филипповне, — он положил справку перед Войтовым. — Какие еще будут указания, Петр Никитич?

— Сережа, давай-ка развей или подтверди мои сомнения. Запомни имя и фамилию — Саи Китано. Мне кажется, я о нем недавно слышал, поройся там в оперативных материалах, в дипломатической переписке посмотри, позвони в МИД. Словом, поищи-ка ты этого японца, да поскорей.

— Слушаюсь…

Алексей, пульс которого и без того был учащен обильным завтраком, напряженно смотрел на лежащую перед Войтовым справку. Генерал взял листки (их было два: первый заполнен целиком, а на втором напечатан абзац — не больше), принялся читать. По ходу чтения несколько раз (Спиваков видел это) останавливался и возвращался к ранее прочитанному, словно заставляя себя убедиться, что всё написанное — правда. Наконец генерал дочитал справку до конца, отложил в сторону, медленно снял очки и, облокотившись на стол, помассировал себе переносицу.

— Что там, Петр Никитич? — уже неприкрыто занервничал Спиваков. — Что там написано? Серьезное что-нибудь?

— Боюсь, что да, — хрипло ответил Войтов. — Боюсь, Лёша, что очень серьезное. И печальное.

Он подал справку Алексею со словами: «Читай сам, я выйду пока, мне тут надо зайти… в бухгалтерию…», и Лёша принялся читать. С первых же прочитанных слов строчки заплясали у него перед глазами: «болезнь», «гинекологическое отделение», «отказалась от лечения», «по словам профессора Грицая, имела явные суицидальные наклонности», «в настоящее время местонахождение неизвестно», «государственную границу не пересекала», «есть все основания полагать, что гражданки Ваджеи больше нет в живых»…

Перед глазами Алексея потемнело, внутри что-то оборвалось, и в груди, под ребрами, стало нестерпимо печь. Он почувствовал, что проваливается в черную бездонную пропасть, но Войтов, который ни в какую бухгалтерию не пошел, вернулся в кабинет и отреагировал мгновенно: кликнул Сергея на подмогу, вместе они уложили Лёшу на диван, а вскоре появились в генеральском кабинете врачи «Скорой»: бригада реаниматоров из трех человек. Констатировали сердечный приступ, сделали несколько уколов. Откачали…

— Парень, милый, ты так не пугай, — всё приговаривал Войтов. — Если вы в таком возрасте уже в обмороки падаете, то нам-то, старикам, что прикажете делать?

— Да я в порядке, Петр Никитич, — севшим от сердечных снадобий голосом заверил Лёша. — Просто никогда бы не подумал, что с ней могло такое случиться. Сапожник без сапог я. И ведь она мне так ничего и не сказала, просто ушла помирать, словно кошка в лес. Боже, боже… Мариночка моя. А я думал, она нашла другого. Лучше бы я не искал ее, лучше бы не знал. Сил нет осознать, что я ее больше никогда не увижу. Хотя, может, есть еще надежда? Мне не верится, что она мертва, я этого как-то… не ощущаю.

— Конечно, парень, конечно, — Войтов сидел рядом с ним, на стуле. — Тебе как сейчас? Полегче?

— Да всё со мной в порядке! — Лёша попытался было встать, но у него закружилась голова. — Чёрт знает что, — беспомощно пробормотал он. — Накачали всякой дрянью, состояние, будто у пьяного. Но ничего страшного, скоро пройдет. Уж я-то знаю, — он слабо улыбнулся, посмотрел на Войтова, и улыбка медленно сползла с его лица. Генерал стал, казалось, еще мрачней.

— Что еще? — спросил Лёша.

— Я не ошибался. Я действительно запомнил фамилию этого японского ученого, Китано. Ты сказал, что он никогда не был в России, а он был. На Камчатке. Как раз в тот момент, когда там случился оползень. Ты слышал, как погибла Долина Гейзеров?

— Вроде да, — кивнул Лёша. — Я предпочитаю не слушать плохие новости. Особенно, когда гибнут красивейшие места на этой планете, и значит, я их больше никогда не увижу.

— Увы, но ты и своего японца больше никогда не увидишь. Он какое-то время считался пропавшим без вести, когда не вышел вместе со своей группой к концу маршрута. Его искали, но всё напрасно. Там земли и камней столько, что такую могилу никому разрыть не под силу. Прости, Алексей, что ты от меня сегодня слышишь только плохие новости.

Лёша молча лежал и смотрел в потолок. В голове появилась было мысль об отпуске, но тут же испуганно исчезла. Какой еще, к чертовой матери, отпуск? Он хотел было сказать генералу, что знает, что именно искал на Камчатке Саи, даже рот открыл, но в последний момент передумал. От генерала его желание не укрылось, старик подмечал любую мелочь.

— Хотел мне что-то сказать?

— Да. Мне очень жаль, что всё так вышло сегодня. Такие вот новости… Без Саи будет, конечно, тяжело, но я знаю, где искать то, что он мне обещал.

— Что же это? — быстро спросил Войтов.

— Петр Никитич, при всем моем безграничном уважении к вам я прошу не спрашивать об этом. Я предпочитаю ничего и никому не рассказывать и не показывать, пока работа не завершена. Это примета такая, понимаете?

— Ты прав, — устало улыбнулся генерал, вспомнив вдруг про свою болезнь и поддавшись безразличию, — дуракам незаконченную работу не показывают. Знаешь, у меня тут небольшая проблемка со здоровьем нарисовалась, поэтому я, наверное, какое-то время поваляюсь в госпитале.

— А с вами-то что? — пораженный Алексей поднялся с дивана, уставился на генерала.

— Всё то же, — с грустью проговорил генерал, — я уже стар, Лёша. Меня спасать не надо. Ты лучше давай побыстрей работай. Твою работу люди ждут.

— Что с вами? Расскажите, я настаиваю.

— То же, что и с твоей Мариной, — вздохнул Войтов. — С какими-то невероятными, науке неизвестными осложнениями. Вот ведь забавно как получается! Всю жизнь ничем не болел, во всем соблюдал разумную умеренность, ну, может, только кроме женского пола. А тут на тебе… Старость, мой милый, старость. Значит, суждено мне так.

— Да что вы глупости-то говорите! Дайте сюда историю болезни!

Лёша, казалось, совершенно пришел в себя. Его молодой и крепкий организм быстро восстановился после приступа. Войтов пожал плечами, встал со своего места, подошел к сейфу, отпер его поворотом ручки-вертушки, достал оттуда свою пухлую медицинскую карту и бросил на стол перед Алексеем.

— Читай, если тебе охота.

Лёша открыл карту, быстро пробежал глазами неразборчивые, но понятные ему каракули докторских почерков. Дошел до конверта с рентгеновскими снимками, открыл его, достал черные, жесткие прямоугольники и стал внимательно изучать их. Вначале не поверил глазам своим, повернул снимок наоборот, затем вернул в исходное положение.

— Ничего не понимаю, — пораженно прокомментировал он. — Какой-то бракованный снимок. Что это за сплошная дыра от грудины до середины спины? Бред какой-то, так не бывает. С этим не живут и минуты, значит, точно снимок бракованный. Разрешите мне вас осмотреть, Петр Никитич, я очень вас прошу.

Войтов хотел было возразить, но столь естественное во всяком человеке желание жить упрямо взяло свое, и он покорно скинул пиджак, стянул через голову рубашку.

— Смотри, коли охота.

Алексей увидел, что тело у генерала сухое, жилистое, а на уровне сердца грудь его закрыта повязкой, огибающей весь торс. Это заинтересовало Алексея. Он попросил у генерала разрешения снять повязку.

— Давай, — вяло разрешил генерал, — давай, чего уж там. Сергей меня потом перевяжет, он в курсе.

Спиваков действовал очень аккуратно и профессионально. Со знанием дела снял бинт, отклеил пластырь, отогнул края бинтового тампона. Тут генерал поморщился.

— Щиплет, сволочь.

— Я сейчас, — Спиваков снял повязку полностью и в изумлении от увиденного даже отступил на два шага: — Н-нет, так не бывает, — вымолвил он после минутной паузы. — Что, чёрт меня побери, это такое?

На груди Войтова имелась пятиугольной формы рана, или язва, сантиметра в четыре в поперечнике. Алексей зашел со спины и чуть выше поясницы увидел точно такую же язву. Кровь не сочилась, но зрелище было удручающим. Для Алексея особенно. Позвали Сергея, тот принес материал для новой повязки, и чуть дрожащими руками Лёша эту перевязку сделал. Лишь только он закончил, как тут же бросился к медицинской карте, и уже после снимков прочел буквально следующее:

«На груди, — писал хирург (его фамилия была Хайт, судя по врачебной печати на заключении), — в области солнечного сплетения имеется странное красное пятно правильной геометрической формы в виде пятиугольника, на спине, между семнадцатым и девятнадцатым позвонками, точно такое же пятно. Судя по характеру явления, оно прогрессирует, пятна медленно, но верно усиливаются и начали более походить на язвы, которые бывают при проказе. Однако проверка диагноза может занять неопределенное количество времени, так как больной, судя по его поведению и самостоятельной оценке собственного здоровья, чувствует себя превосходно, имеет нормальную температуру тела и высокий уровень гемоглобина для своих лет. Рентгеновский снимок пораженного участка тела в трех проекциях дает весьма странный результат. Получается, что след (я назову это так) на груди и на спине больного — это следствие сквозного ранения каким-то предметом, имеющим пятиугольную форму, но ранения не заживающего, а прогрессирующего, как если бы открылась старая рана, что абсолютно исключено, ибо пациент утверждает, что ничего подобного у него на теле никогда не было».

В следующей записи Хайт уже не скрывал полнейшего изумления:

«Очевидно, что это сквозное ранение, как видно на снимке, а пятна, превратившиеся в язвы в течение последних восьми дней, это его входное и выходное отверстия. Канал несовместимого с жизнью ранения проходит, не задевая ни одного жизненно важного органа и не сообщается ни с пищеварительной, ни с легочной, ни с сердечно-сосудистой, ни с какими-либо другими системами организма. Возможно, что я имею дело с одной из редчайших форм онкологии, нигде не описанной, поскольку анализ крови у пациента заметно ухудшился и вполне соответствует симптомам carcinoma in situ неинвазивного рака, при совершенно нетипичных внешних проявлениях. Пациент настаивает на прекращении обследования, от лечения отказывается…»

Лёша посмотрел на генерала диким взглядом. Тот истолковал это по-своему:

— Что смотришь? Сам ничего не понимаю. Не могу поверить, что у меня рак легких. Я никогда и к сигарете-то не притрагивался. Всё, хватит об этом. У меня еще есть немного времени, сынок, — впервые назвал Войтов Лёшу так. — Порадуй меня своим изобретением.

И хотя препарат, полученный совсем недавно в лабораторных условиях, был еще очень далек от совершенства и до прохождения государственной экспертизы, а Спиваков еще не успел полностью удостовериться в его качестве, а с тем и окончательно поверить в первичный успех, он всё же решил рискнуть:

— Петр Никитич, я вас умоляю, хотите на колени встану, разрешите провести вам пробный курс нашего препарата. Я дал ему название «Salvarevitum», то есть «спаситель жизни», он должен помочь, я очень на это рассчитываю. Во всяком случае, это куда лучше, чем операция и облучение. Прошу вас…

— Я уж думал, ты не предложишь, — чуть сварливо, но с оттенком юмора ответил Войтов, совершенно не утративший присутствия духа, несмотря на свой диагноз. — А сам напрашиваться не стал бы.

— Но почему?! — изумился Алексей.

— Не привык просить, привык давать. Воспитание такое. Сначала, как говорится, о людях подумай, а о себе — в последнюю очередь. Ну, не эгоист я, — развел генерал руками, — хотя и понимаю, что не модно это сейчас. Да уж и старик я как будто, хотя чувствую себя так же, как в двадцать пять молодых лет. Мне себя не переделать, Алексей.

— Я вас спасу, — твердо произнес Лёша. — Я вам обещаю.

Генерал только головой покачал и, вызвав в очередной раз Сергея, велел ему принести чай и конфеты. Старик любил шоколад.

2

У препарата действительно не было названия. Его собирались утвердить на ученом совете, назначенном в пятницу. Вариантов было несколько, самому Алексею очень нравилось «Salvarevitum», где «vita», в переводе с латинского, означало «жизнь», a «salvare» — спасение. Ожидалось, что именно это название утвердит госкомиссия, и между собой сотрудники называли чудо-лекарство именно так.

Было сделано около двухсот индивидуальных доз, каждая из которых содержалась в двухкубиковой ампуле. Контейнер с ампулами находился в специальном хранилище, под землей, где в небольшой по размерам камере поддерживалась температура минус 90 градусов по Цельсию. Код доступа в хранилище был известен только двоим сотрудникам НИИСИ — конечно же, самому Алексею и… Кваку.

Последние новости от Квака Глинкин выслушивал в состоянии, близком к аффектному. Чувствовал потребность взять автомат, как в прежние времена, и «чисто конкретно забить стрелочку», а на «стрелочке» этой изрешетить «учёнишку» Спивакова пулями.

К глубочайшему сожалению обоих мерзавцев, сделать что-либо подобное с Алексеем было практически невозможно. Слишком заметной и значимой фигурой он был. Случись что со Спиваковым, неминуемо всколыхнется весь научный мир, пойдет гулять кругами по воде общественное мнение, из Кремля полетит в прокуратуру украшенная царскими вензелями депеша: «Найти убийц, замочить террористов, сроку три дня». А уж те нашли бы, расстарались. Глинкин понимал, что факт насильственной гибели крупнейшего ученого не удалось бы «замолчать» никакими деньгами. Спиваков был тем же, кем в свое время являлся изобретатель водородной бомбищи Сахаров, то есть персоной особо важной. Журналисты преподнесли бы всё, как казнь народного ученого, стремившегося избавить мир от болезней, начались бы народные волнения с требованиями предать убийц смерти, и тогда всему конец. Да и в «Ассоциации» не поняли бы столь примитивного поступка, как банальное убийство неугодного ей человека, а вот этого Глинкин опасался не меньше, чем реакции властей. Нет, нет, положительно нельзя было «светиться», обнажая оружие слишком рано.

«Здесь нужно, чтоб всё было красиво, как недавно на Камчатке, — рассуждал про себя Глинкин, прогуливаясь среди вековых дубов любимой аллеи. — Затраты, конечно, но зато эффектно и естественно. Так что и комар носу не подточит. Ни один писака никогда не докопается до истины. Природный катаклизм: против такого не попрешь».

Но инсценировать «природный катаклизм» в Москве было бы затруднительно. Спиваков сутки напролет работал в институте. У Глинкина от бездействия и невозможности повлиять на ситуацию цепенел мозг. Он решил ни о чем в «Ассоциацию» не докладывать, иначе там стали бы требовать немедленных действий. Памятуя о том, как лихо он расправился с Саи, члены «Ассоциации» вправе были ожидать от Глинкина чего-то не менее масштабного, чем уничтожение Долины Гейзеров ради гибели одного-единственного человека.

Прогуливаясь в дубовой аллее, Михаил Петрович лелеял планы по уничтожению всего НИИСИ, причем один ужаснее другого, но стоило ему начать обдумывать детали, как тут же всплывало что-то невыполнимое, и Глинкин отметал свои замыслы один за другим. Теоретически Квак мог бы пронести на территорию института взрывчатку пластид, но практически это было делом невероятным, поскольку Квак никогда бы на такое не согласился, даже под угрозой любого возможного шантажа.

— Нет надежды на людишек, — вслух посетовал Михаил Петрович, машинально поглаживая ствол огромного дерева. Он давно уже стоял, не двигаясь, возле этого дуба, который особенно любил, порой подолгу с ним разговаривал. Дерево было невероятных размеров, высотой с одиннадцатиэтажный дом, крона его по площади могла бы поспорить с теннисным кортом, а ствол в диаметре превышал аналогичный размер фюзеляжа «Аэробуса-350». Глинкин, недолго думая, дал дереву прозвище «папа», имея в виду его неоспоримое превосходство над всеми прочими дубами, которым тот и впрямь был словно отец, и вполне можно было предположить, что от «папиных» желудей и пошли вверх все эти деревья, когда бы не факт, что была аллея устроена по желанию дореволюционного фабриканта, а маленькие дубки были когда-то посажены в землю руками людей.

— Эх, папа, одни мы с тобой ведаем, каково это — быть выше всех. Думаешь, что ты всемогущ, а с места тронуться не можешь. Корни мешают. Вот ты всю жизнь здесь стоишь, много чего повидал. Я помру, а ты будешь жить. Как считаешь, справедливо это? А вот я велю, и придут сюда эти… как их…? — о! дровосеки! Придут и срубят тебя, к чертовой матери, папа ты мой дорогой. А ведь я могу так сделать. Знаешь, почему? Потому, что никого я не люблю. А знаешь, почему не люблю? Потому, что ни к кому и ни к чему не желаю испытывать привязанность. Я — это я, а больше нет никого. Только так и надо жить, папа. Сам небось знаешь? — прищурился Глинкин и снисходительно похлопал ладонью по стволу: — Ладно, папа, живи, покуда я так хочу. Спасибо тебе за содержательную беседу. До свиданья. Ах ты, чёрт!

Глинкин мгновенно отдернул руку! Он по-настоящему испугался, так как вдруг ощутил кожей, что вековой дуб задрожал. И это были не колебания земли, в Подмосковье обычно неощутимые, это была дрожь живого существа, к которой, несмотря на то что стояло полное безветрие, прибавился шум листьев. Глинкин поднял голову и с неподдельным страхом увидел, что ветви дуба раскачиваются настолько сильно, словно дул ураганный ветер. Дуб осыпал Глинкина осенней, мертвой листвой, желудь угодил Глинкину прямо в глаз, и в довершение всего где-то на самом верху отломился огромный сук, полетел вниз, и, не оступись Михаил Петрович, что называется, на ровном месте, не шагни он невольно в сторону, то лежать бы ему возле дуба с проломленным черепом. Глинкин настолько испугался, что с воплем, на четвереньках, бросился от «папы» прочь!

Он буквально выполз на середину аллеи, попытался было встать, но словно незримая сила прижала его к земле и распластала, точно раздавленную лягушку. Рот Глинкина был забит землей вперемешку с опавшими листьями, глаза засыпаны так, что он почти ничего не видел. Он хотел было позвать на помощь, но из этого мало что вышло: мышиный писк, и тот был бы громче звука, который издал поверженный магнат. Его телохранители были далеко. Территория имения надежно охранялась, а к аллее, по собственному распоряжению Глинкина, никто не подходил ближе чем на километр. То было место его уединения, его личный уголок на планете, неприкосновенность которого имел право нарушать лишь садовник, да и то, конечно, в отсутствие барина. Поднялся сильнейший ветер, он дул в аллею, словно в трубу, Глинкин полз по-пластунски, ветер бил ему в лицо, сдувал его, магнат цеплялся за землю скрюченными пальцами, сдирая ногти. Он разорвал брюки, и колени его кровоточили. Его мысли совершенно перепутались, и вместо прежнего, всесильного и хладнокровного циника, Глинкин превратился в ничтожную мокрицу.

— Папа… Прости… Меня… — только и смог произнести Михаил Петрович, и тотчас, словно по мановению чьей-то руки или посоха (кто разберет?), стихия унялась, а всё еще лежащий на земле, обессиленный и задыхающийся Глинкин услышал над собой чей-то очень низкий, мало общего имеющий с человеческим, голос:

— Теперь понял, кто ты такой? Потрох ты сучий, тварь безмозглая, червь бесхребетный. С Богом себя равняешь? А пожрать земельки сырой не желаешь?

Глинкин протестующе замычал, замотал головой, вновь захотел встать, но на спине его словно лежала бетонная плита, дышать становилось всё тяжелей. Тогда он попытался перевернуться на спину и вновь безрезультатно.

— Помираю, — в предсмертном ужасе прохрипел Глинкин, — пощадите… меня…

— Не за что тебя щадить покамест, — произнес всё тот же голос, слегка, впрочем, смягчившись. — Ну, отдышись малость, подохнуть я тебе завсегда дозволю.

— Вы… кто такой? — понимая, что дуб говорить не может и там, над ним, сейчас стоит человек, спросил Глинкин, ощущая, что легкие расправились и дышать стало немного легче.

— Я — это я. А вот кто ты такой? Сможешь мне правильно ответить на этот вопрос?

«Чертовщина, так не бывает, — лихорадочно соображал Глинкин. — А может, это Квак? Помнится, он грозился отравить меня или что-то в этом роде… Может, у меня галлюцинации?»

— Думаешь, ты грезишь наяву? — усмехнулся голос. — Белены обожрался? Ну ладно, так и быть, не стану я тебя заставлять представить меня по голосу, а то подумаешь, с больной-то башки… Повернись, пес, мордой к хозяину!

Глинкина перевернуло на спину, да так быстро, что у него в глазах потемнело. А когда муть рассеялась, он увидел, что прямо над ним, в воздухе, парит нечто такое, в существование чего он нипочем не поверил бы еще несколько минут назад.

Это была зыбкая фигура высокого, крупного мужчины, слепленная из уплотнившегося воздуха, с постоянно менявшимися, размытыми краями и наполовину прозрачная. Детали его одежды различались скверно, но понятно было, что одето это существо в некое подобие плаща: рваного, дыра на дыре, цвет которого постоянно менялся от черного к багровому, переливаясь следом за колебаниями ткани. На ногах этого невероятного и ужасного существа были различимы тяжелые, разбухшие от воды и грязи сапоги с приспущенными гармошкой голенищами. Это успел заметить Глинкин прежде, чем взглянул в лицо жестокому обладателю тяжелого голоса, а посмотрев в его холодом неземным сияющие изумрудные глаза, ощутил, как сердце будто съежилось и перестало биться. Стужа сковала тело. Михаил Петрович чувствовал, как мозг его превращается в кусок льда, но незнакомец отвел взгляд в сторону.

— Не искушай, дурень. Сгною. В два счета жизнь твою выпью. Мне это так же просто, как тебе сплюнуть сквозь зубы.

Лицо его было длинным, вытянутым, словно продолговатая дыня, и при всей своей относительной прозрачности имело неживой, трупный, бледно-зеленый цвет, какой в природе и не встречается вовсе, разве что только у рыбин, живущих на большой глубине, да по ночам над кладбищами, над свежими могилами, можно порой различить это слабое, инфернальное свечение. Скулы на лице незнакомца не выделялись вовсе, глаза были какими-то ромбовидными, лоб невероятно высоким, с приставшими, слипшимися, едва различимыми в своей прозрачности редкими прядями седых волос. Нос очень длинный, острый, с горбинкой, сильно выдавался вперед и за счет своей величины словно делил лицо пополам. Подбородок будто стесан с одной стороны почти наполовину. Существо было явно мужского пола, если вообще можно определить пол у призрака или духа, каковым оно, в сущности, и являлось. В руке полурастворенный в воздухе призрак держал совершенно настоящий, то есть вполне осязаемый и с виду очень увесистый, пятигранный посох из почерневшего от времени дерева и больше чем до половины окованный железом. Конец посоха был заострен, и он даже смахивал бы на копье, кабы не утолщение кверху и на нем шишковатые наросты сучков.

— Смерть моя, — прошептал Глинкин. — Вот ты какая, а я думал, ты с косой, такая, как везде рисуют.

— Дубина ты, — гулко ответил призрак, — смерть твоя никак не выглядит, потому что она для всех едина. Просто к одним Мара приходит желанной юной девой с золотым серпом, и они уходят к ней в Навь темную, а потом возвращаются обратно, но уже в другом обличье, а такие, как ты, перед смертью имеют несчастье видеть ее в образе столь ужасном, что даже я не смогу описать словами и десятую часть того, какова она есть на самом деле. Таких, как ты, она волочет через Калинов мост за ноги. Поволочет и тебя, уж будь уверен. Застучишь ты тогда своей глупой башкой по острым камням в Навьей стране, станешь вязать снопы на Велесовых лугах, а хлеб там растет ядовитый, а стебли у колосьев острые, словно осока. На руках твоих места живого не останется, крови своей рудяной досыта нахлебаешься тогда, прежде чем срок тебе выйдет в лодье небесной в обратный путь уплыть. А может, и не пустят тебя обратно-то, уж больно худой ты человек, вовсе нехороший, с какой стороны на тебя ни посмотри.

Глинкин лежал ни живой ни мертвый, страх сковал его конечности, а вот голову немного отпустило, и к нему частично вернулась способность соображать. Конечно, этот тип — не мираж и не галлюцинация из тех, что бывают, если съесть квадратик бумаги, пропитанный ЛСД, но первоначальный ужас от появления духа, или чёрт его знает, как он там правильно называется, немного отступил. Глинкина никто не убивал, не пытал, а значит, это существо здесь не просто так.

— Вам от меня что-то нужно? — заиндевевшей глоткой спросил Глинкин и увидел, как в теплый осенний день изо рта вылетел клуб пара, словно вместо плюсовой погоды было намного меньше нуля.

— Ишь ты, как заговорил-то! — со злой издевкой заметил призрак. — Смелый ты. Другой бы на твоем месте со страху в штаны навалил и помер. А ты ничего, держишься.

— У меня нет выбора, — вежливо ответил Глинкин. — От меня очень много чего зависит в этой жизни.

— Хоть и чудно, но ты прав, червяк. От тебя и впрямь кое-что зависит. От тебя зависит, смогу я нормальное тело получить, чтоб на земле сырой стоять твердо, или, к Вышаткиной радости, бесплотным быть продолжу.

— А всё же кто вы такой? Как вас зовут? — Голос Глинкина дрожал. И от холода, и от страха.

— Зовут меня Невзор. Только так всегда и звали. И последние двести лет с лишком я торчу в этом дубе, его заместо тела человечьего пользую, — неохотно пояснил Невзор. — Я тебя долго ждал и вот наконец, слава Маре, дождался. Значит, сбудется…

— Что сбудется? — робко поинтересовался Михаил Петрович.

— Времена последние наступают. Мне перед этим нужно будет в тело войти, чтобы ее волю исполнить.

— Чью волю? — не понял сбитый с толку магнат.

— Это не твое дело, — огрызнулся Невзор, — много будешь знать, так еще меньше, чем я думаю, проживешь. А с тебя служба нужна, ибо ее только ты сможешь сослужить. Коли откажешься, я тебя… — Невзор задумался, — я тебя по кусочку живого нарежу и воронам скормлю. Подыхать станешь, видя, как стервятники твое мясо клюют.

— Я всё, что захотите… Я всегда… Я…

— Не «якай», — в который уже раз грубо оборвал его колдун. — «Я» твое ничего не стоит, как и ты сам. Сейчас встанешь и возьмешь меня с собой, всё сделаешь, как я тебе скажу. Тогда посмотрю, что с тобой дальше делать. Может, и в живых тебя оставлю.

Глинкин покорно встал, едва удержавшись на ногах.

— Что же мне делать сейчас?

— Подойди к дереву.

— К какому? Ах да, простите.

Он подошел к «папе».

— Теперь обеими руками о ствол обопрись. Башку запрокинь. Рот открой широко, как сможешь, да не вздумай пасть захлопнуть, а то без зубов останешься.

— А-а-а, — Глинкин исполнил всё, что ему приказал Невзор. Тот прислонил к «папе» свой посох, взмыл в воздух, подлетел к кроне дерева, завис, словно прицеливаясь, над Глинкиным, стоящим в откровенно идиотской позе, и вдруг на огромной скорости ринулся вниз. Глинкин только зажмуриться успел, спустя мгновение ощутив невероятную боль, прошившую его от затылка до пят, через весь позвоночник, а затем вернувшуюся обратно в голову и засевшую в левом полушарии мозга. Он завыл, схватился обеими руками за голову, сдавливая ее так, как будто выбирал арбуз, упал на колени и завалился на бок. Ноги его засучили по земле, и вдруг он затих.

Прошло несколько минут. Глинкин пошевелился, очнулся, опираясь на ствол дерева, тяжело встал. Постоял немного так, словно прислушиваясь к самому себе. Ничего особенного не почувствовал и с облегчением перевел дух:

— Ну надо же… Привидится такая чертовщина. Точно, это мне что-то подсыпали, надо будет расследовать как можно тщательней. Не сумасшедший же я, в самом деле? — вслух произнес Глинкин и тут же в ужасе заорал от того, что в голове у него раздался знакомый голос Невзора:

— Раз сам с собою говоришь, значит, уже малость ненормальный. Ничего тебе не привиделось. И мне отвечать вслух не надо. Просто подумай. Ты научишься. А то от тебя все шарахаться начнут.

Глинкин с обреченным видом кивнул. Затем аккуратно, точно величайшую святыню, взял прислоненный к дубу посох Невзора и, держа его на плече, словно коромысло, зашагал к дому…

3

Квак ехал к Глинкину. Вообще-то, это была незапланированная встреча, и Квак немного встревожился. Даже не столько от предстоящего пересечения со своим нанимателем, сколько от телефонного звонка, предварившего его поездку к Глинкину. Такого голоса у него Квак никогда не слышал. Магнат говорил тускло и безжизненно, словно разом утратил ко всему на свете всякий интерес. Не выделяя предложений, не применяя интонаций, он заявил, что настаивает на немедленной встрече, и в ответ на встревоженное Кваково: «А что случилось? Что-то случилось?» так же тускло ответил, что он не намерен обсуждать по телефону какие-либо вопросы.

— Я вас жду на третьей палубе, — заявил Глинкин и повесил трубку.

«Третьей палубой» они условились называть то самое имение с дубовой аллеей. И Квак, которому пришлось отпрашиваться у Спивакова, выдумав какую-то причину, сел в автомобиль и поехал, по дороге прокручивая в голове варианты того, что могло случиться, один хуже другого. Ничего конкретного ему в голову так и не пришло, но нервы себе Квак сильно намотал на кулак, поэтому к концу поездки был в прескверном расположении духа.

Он оставил машину за километр от нужного ему места, в лесу. Квак всё время соблюдал некую конспирацию, предварительно перед каждой встречей петляя по городу, и никогда «не светил» свою машину возле глинкинских ворот, до которых он дошел, озираясь по сторонам, по узкой лесной тропе. После некоторых формальностей в виде установления личности и личного досмотра Квак был допущен в святая святых — кабинет барина.

Огромный дом Глинкина был точной копией Константиновского дворца в Стрельне под Петербургом. Личные апартаменты хозяина насчитывали девять комнат, вход в них был разрешен людям, количество которых умещалось на пальцах одной руки. Квак в их число не входил, но ради него было сделано исключение. Раньше Глинкин любил много естественного света, и окна в его кабинете были от пола до потолка. Света даже в пасмурный день было столько, что виден был каждый уголок этого обширного, больше напоминавшего тронный зал помещения. Теперь же, после встречи с Невзором, который свет, по понятной причине, не сильно жаловал, тяжелые портьеры были опущены, в кабинете царил почти полный мрак, который нарушала лишь небольшая настольная лампа с очень уютным, зеленым абажуром. За столом молча и прямо сидел фармацевтический магнат с закрытыми глазами, и со стороны казалось, что он спит, но Глинкин беседовал с поселившейся в нем сущностью, отвечал на вопросы колдуна, который задавал их постоянно, а не получая ответа, приходил в ярость и заставлял Глинкина умолять:

— Невзор, прошу вас, успокойтесь. Я не могу знать всё и обо всем. Дайте мне время, я постараюсь найти исчерпывающий ответ на ваш вопрос.

— У меня нет времени, — слышал он в себе ворчание Невзора, — так что быстро отвечай, из чего сейчас пекут хлеб. В точности скажи, это очень мне важно.

— Но зачем вам! — не выдержал Глинкин и чуть не выпалил свой вопрос вслух.

— А как же я буду им посевы портить, коли они, может, вместо пшеницы сажают неизвестно что? Кто вас знает, нынешних человеков? Странные вы. Всё больше такое жрете, что в рот-то не лезет, до того оно противно выглядит.

— Не извольте беспокоиться, хлеб из муки, а мука точно из пшеницы, — устало отвечал измученный сидящим в нем духом магнат.

— Ну то-то…

Квак покашлял в кулак, Глинкин вздрогнул и открыл глаза. Квак в ужасе отшатнулся, до того страшно ему стало при виде этих глаз: ярко-зеленых, будто бы состоящих только из зрачков, похожих на две нездешние звезды.

— Что с тобой? — прошептал Квак.

— Со мной всё нормально, — равнодушно ответил Глинкин, — просто немного устал. У меня эта… светобоязнь открылась, или что там? — я забыл, как это правильно называется. Редкая болезнь. Была только у Ханны Лоры Колль, супруги толстого немецкого канцлера, симпатизировавшего Гитлеру. Под конец она совершенно помешалась. И будь любезен снова обращаться ко мне на «вы», как и подобает слуге обращаться к хозяину.

— Но, у вас такой странный взгляд, — несмело пробормотал Квак и, набравшись мужества, заставил себя присесть на краешек стула.

— Это к нашему делу отношения не имеет. Я тебя за другим звал.

Квак сглотнул комок трусости, скопившийся в горле.

— Слушаю вас.

— Сколько доз препарата существует в готовом виде?

Глинкин отбивал пальцами чечетку по столешнице, и к Кваку вернулся его прежний ужас, когда он увидел, что ногти у Глинкина из прежних ухоженных, покрытых бесцветным лаком, отросли на несколько сантиметров, сделались желтыми и очень острыми. На столешнице красного дерева от легкого прикосновения этих ногтей оставались глубокие следы.

— Около двухсот доз, — ответил Квак и тут же подпрыгнул, потому что Глинкин жутким, совершенно не своим голосом гаркнул:

— А точней?! Меня не устраивает это твое «около»! Я тебе плачу не за «около», а за точную информацию! Потрудись мне отвечать, как положено!

— Ровно двести доз, — испуганно затараторил Квак, — в ампулах по два кубика. Хранятся в цокольном этаже, там, в криохранилище.

— Какая там охрана?

— Один милиционер.

— Вооружен?

— Кажется, д-да.

— Тебя в лицо знает? Требует предъявить пропуск?

— Михаил Петрович, если вы хотите, чтобы я что-то такое сделал, то я вас умоляю, я… — Квак молитвенно сложил руки: ладонь к ладони, как будто собирался прочитать Pater Noster, но договорить не смог.

— Молча-а-а-ть! — яростно завопил Глинкин и неожиданно оттолкнулся руками от края стола, буквально вылетел из кресла, описал в воздухе красивую дугу и медленно (!) приземлился на тот же стол на полусогнутых ногах, сел на корточки, вытянул вперед руки, будто орангутанг, высунул язык, длинный, словно у собаки. Это было настолько противоестественно, настолько противоречило всем законам физики и вообще здравого смысла, что Квак воистину открыл рот. А между тем магнат времени понапрасну не терял, протянул к нему руку, и хотя между ними было около двух метров, рука начала с противным треском удлиняться, словно в ней ломали кость. Квак сделал попытку убежать, но ужас сжал его сердце холодными пальцами, ужас налил свинца в его ноги, резанул по пояснице параличом, и он остался стоять, где стоял, а рука: отвратительная, волосатая, в кожных розоватых растяжках, схватила его за ворот рубашки, сгребла и потащила к себе.

— Бгеэээ, — завопил Квак и обмочился со страха. Глинкин подтащил его к себе вплотную, приподнял над полом (с брюк Квака капало) и уставился на него своими изумрудными, нечеловеческими глазами.

— Знаешь ли ты, Саша, что страх имеет вкус, и у каждого человека он свой. Интересно, какой он у тебя?

Метаморфозы, произошедшие с Глинкиным, были поразительны! Он высунул язык, и тот оказался длинным, словно у жабы, которая, «стреляя» им в две-три длины своего тела, добывает мух и комаров. Язык, изгибаясь в разные стороны, словно безголовая и безглазая змея, облизал лоб Квака, обвил его шею, конвульсивно сжался, чуть не сломав Кваку кадык. Затем, точно хотел показать, на что он, в случае чего, способен, ослабил хватку и вполз обратно в рот своего хозяина. Было решительно непостижимо понять, где он там помещается!

— Твой страх на вкус, словно коровья лепешка, — Глинкин засмеялся так же, как каркает на суку нахальная ворона: громко и противно, — твой страх, как ты сам: мерзкий продажный подлец. Жалкий человечишка! Ты любишь получать от меня денежки за свои доносы, а настоящую работу выполнить боишься?

— Господи, господи, — бормотал Квак, находящийся на грани помешательства. — Отче наш, сущий на небеси…

— Заткнись, на меня твои дешевые наговоры не действуют. Я жил задолго до того парня, который их придумал, — презрительно цыкнул на него Глинкин и разжал кисть. Квак рухнул на пол и лежал, не подавая признаков жизни, лишь правое плечо его чуть поднималось-опускалось, указывая на то, что продажный заместитель директора жив и дышит. Глинкин продолжал сидеть, словно курица на насесте, и смотрел на Квака с тяжелой ненавистью.

— Ладно, хватит ломать комедию. Поднимайся, здесь тебе не гостиница. Вот так-то будет лучше, — удовлетворенно констатировал Михаил Петрович, видя, что Квак пытается медленно встать, держась обеими руками за стул. Наконец ему это удалось, и Квак сел. Он избегал смотреть на своего преобразившегося явно не в лучшую сторону благодетеля, судорожно и неровно дышал, периодически то прижимая правую ладонь к левой половине груди, то, наоборот, левой проверяя пульс на правом запястье.

— Что? Сердечко шалит? Крепчать надо, вот и не будешь в штаны дуть, — насмешливо посоветовал Глинкин и снова по-прежнему закаркал.

— Простите меня ради бо… — Квак, сообразив, что чуть не сболтнул лишнего, осекся.

— Нормально, валяй! — разрешил Глинкин. — Ты хотел сказать «ради Бога»? Так в чем же дело?

— Я подумал… С вами что-то произошло… Вы стали такой, такой…

— Ага, — кивнул Михаил Петрович, — стал. Дальше что?

— Просто я подумал, что вы разозлитесь, если я Бога помяну, — набравшись храбрости, сказал Квак и опасливо втянул голову в плечи.

— Бог, Саша, тебе неведом. Для тебя это просто слово. А всё же скажи, тебе какой Бог ближе: с рогами или без?

— Да что вы, Михаил? С рогами-то — это вовсе и не Бог, это чёрт — с рогами-то, — вновь судорожно сглотнув, произнес Квак.

— Чё-ерт, — нараспев произнес Глинкин, — дурак ты, Квакушка. Бог с рогами в цепях, в Навьей темнице томится, и я, его верный слуга, сделаю всё, чтобы приблизить его свободу. За это награду получу самую высшую, буду вечно жить. Не веришь глазам своим, дурачок? Так посмотри на меня еще раз. Что видишь?

Квак несмело поглядел, встретился с Глинкиным взглядами и, в ужасе закрыв глаза ладонью, простонал:

— Не могу, жжет всего морозом, сердце стынет…

— Как думаешь, просто так это со мной свершилось?

— Н-не знаю.

— Плохой ответ.

— Думаю, не просто так.

— Думаешь, я тебя стану упрашивать, чтобы ты всё сделал, как я тебе велю? А может, я просто убью тебя? — Глинкин раздулся, превратился в шар, костюм на нем затрещал по швам.

Квак задрожал, как маленькая озябшая левретка, лишенная своего стеганого пальтишка.

— Простите, простите меня. Я все сделаю, конечно!

Глинкин на глазах вернулся в прежние свои размеры, ловко перекатился по спине назад, уселся за стол, довольно потер руки.

— Славно, что ты все-таки не совсем кретин. Хотя я не встречал ни одного кретина, который не любил бы свою жалкую, никчемную жизнь. Знал бы столько, сколько теперь знаю я, так не боялся бы. Человек продолжает жить после смерти, умирает лишь тело его, и память ему стирают там, — он ткнул пальцем в небо. Хочешь продолжать жить в своем теле, не стареть, всё помнить и бесконечно наслаждаться, тогда выполнишь службу, которую требуют от нас рогатый бог и его Черная Супруга, великая Мара-Мать, в Смерти Владычица.

— Да, да, — затряс головой Квак, — я всё сделаю, всё.

— Тогда слушай. Мне нужно, чтобы ты временно испортил в криохранилище терморегулятор. Думаю, это несложно. Давай-ка подумаем вместе, как это лучше сделать.

Глава 6

Чекушка — Уснувший милиционер — Криохранилище — Жаба-вредитель — Благими намерениями вымощена дорога в Ад — Откуда в Атлантиде… таблица Менделеева — Стена огня и Черная рать

1

НИИСИ пустовал. Алексей, который до этого, в течение нескольких месяцев, сутки напролет проводил на работе и того же требовал от остальных, своим указом вновь ввел пятидневную рабочую неделю и строго-настрого в шутливой, разумеется, форме запретил кому-либо показываться в институте раньше понедельника:

— Идите и прильните к женам и мужьям своим, и к детям своим, и к бабкам, и к дедкам, и к тварям домашним, ибо так говорю я, ваш директор, и глас мой да услышан будет всеми, — стараясь сохранять серьезную мину, сказал он в конце своей поздравительной речи перед сотрудниками НИИСИ на итоговом заседании, посвященном созданию прототипа.

— Да будет воля твоя, Моисей, — хором ответили ему его умные и начитанные сотрудники.

Потом был фуршет и много веселья, и все были очень довольны, обнимались, пили вино, смеялись, поздравляли друг друга и, конечно, особенное внимание уделяли любимому директору. Но Алексей, по своему обыкновению, только руками разводил:

— Рано нам с вами радоваться, товарищи дорогие. Ведь готов еще только прототип, еще недоработан препарат. Нельзя останавливаться, необходимо срочно идти вперед. Сейчас месяц отдыха по выходным, а потом готовьтесь. Я вас вскоре ненадолго покину, подлечу нервишки, а вернусь из отпуска — и здравствуйте, бессонные ночи на работе.

— Куда собрались, Алексей Викторович? В Ниццу? — шутливо спросил кто-то.

— Да куда там! — улыбнулся Лёша. — На Волхов, к дядьке, папиному брату младшему, порыбачить хочу, пока не совсем еще похолодало. Он меня каждый год зовет, а я все отнекиваюсь. Пора уважить старика.

Разошлись около полуночи. Лёша отпустил машину за несколько кварталов до дома, захотелось пройти, подышать прохладным сентябрьским воздухом.

— Так что, Алексей Викторович, действительно, до понедельника, что ли? — недоверчиво спросил его шофер.

— Да, Виктор, до понедельника. Пролетариат желает гулять с гармошкой и наяривать на балалайках водевили и мазурки господина Камаринского, — отшутился Лёша.

— Не переусердствуйте, Алексей Викторович, — напутствовал Лёшу шофер и укатил. Ему тоже надоело постоянно спать в автомобиле. Супруга ворчала, что он-де, старый черт, нашел себе зазнобу, и успокаивать ее всякий раз было длительным и напряженным процессом.

— С кем усердствовать-то? — пробормотал Лёша, глядя, как в темноте уменьшаются красные диодные фары «Ауди». «Лучше бы мне было, Мариночка, ничего не знать. „Меньше знаешь, крепче спишь“, как это правильно в данном случае! Думал бы я себе, что ты с кем-нибудь счастлива теперь, ждешь ребенка… Хотя, разве мне было бы тогда легче? Пожалуй, да. Легче думать, что ты жива и здорова, и счастлива, хоть и не со мной».

Маме Лёша решил ничего не говорить. Пусть думает, что у сына просто не сложились отношения «с той девочкой». Мама хорошая, она просто перестала вспоминать Марину при сыне. Неторопливым прогулочным шагом идя к дому, Лёша подумал, что обязательно должен разыскать могилу любимой.

«После возвращения, всё после моего возвращения, — остановил он сам себя. — Больно, тяжело, обидно, но ее я уже не спасу, а миллионы жизней зависят сейчас только от меня. Как там у Стругацких? „Трудно быть Богом?“ А когда ты не Бог, а тебя заставляют выполнять его задачу, то это каково? Легко? Что-то ты, Спиваков, стал в бабу превращаться, — одернул себя Лёша. — Соберись. Для дела, что я задумал, такие мысли — никчемный балласт. Как ведет себя Бог? Наверное, он просто идет туда, куда задумал, и не обращает внимания на обстоятельства. Да и могут ли у Бога вообще быть какие-то там обстоятельства? Может ли Бог зависеть от обстоятельств? Или он настолько совершенен, что всё, каждую мелочь, предвидит наперед? Какая ерунда! Да ведь Бог сам и создает обстоятельства, как всё, что он создал в этом мире. В том числе и камчатский мох — это его промысел. Никто не знает, что я лечу на место гибели Саи, ни одна живая душа, если, конечно, не считать авиакомпанию и программу бронирования билетов, благодаря которой из моего плана ничего секретного так до конца и не выйдет. Но я всё равно никому не скажу, пожалуй, кроме генерала Войтова и Александра Кирилловича Квака, а уж потом, когда вернусь и удастся превратить прототип в настоящий эликсир жизни, то в тайнах не будет никакого смысла: вещество из этого мха войдет в формулу препарата и придется доказывать комиссии, что это природный компонент, а не случайно полученное в результате научной ошибки химическое соединение. Такое „случайно“ не бывает. Только бы мне найти. Я очень надеюсь найти этот мох. Ведь не может быть так, чтобы рос, рос, и весь его разом засыпало. Одно дело — исчезновение после ядерного взрыва, но ведь простой оползень — это сущая ерунда в сравнении с этим», — подбадривал себя Лёша, проходя через соседний двор. Он предвкушал уже чай и любимую кровать, но тут вдруг сами собой вспомнились слова той песни (знал бы он, кто такая эта певица и с кем сейчас она сидит рядом, греясь у костра!):

— Дворами, что потемней,

Я просто иду домой…

«Ничего нельзя забыть. Нельзя смириться с тем, что твой любимый человек ушел, и это навсегда, и ты никогда-никогда его больше не встретишь, даже случайно. Не пересекаются друг с другом мир смерти и мир жизни», — горестно подумал Лёша и завернул в ночной магазин, где, отстояв небольшую очередь из трех помятых личностей, купил чекушку водки, и только тогда пошел домой, думая, что мама, должно быть, посолила, как и обещала, огурцы. Будут ему в самый раз на закуску. Ведь, если теперь не выпить, точно не уснешь…

Он пришел домой, сбросил обувь, прошел сразу в кухню, поставил на стол бутылку, открыл холодильник. Так и есть: банка малосольных огурцов ожидала своего часа. Не завтрак у генерала, конечно, но в самый раз и «в охотку». Лёша пошел в ванную мыть руки, а когда вышел, то в кухне обнаружил маму, которая, как бы не обращая внимания на Лёшины приготовления к застолью в одиночестве, мыла и без того чистую посуду.

— Привет, мамуль, — Лёша чмокнул мать в щеку, — а ты чего это? Встала вот…

— Да так, — мать сноровисто протерла тарелку, убрала в сушку, откуда совсем недавно достала ее же абсолютно чистую, — посуду вот надо помыть, тебя ждала, не ложилась.

— Иди спать, мамочка, я немножко посижу, — попросил Лёша, — мне одному побыть надо.

— Что так? — Валентина Сергеевна наконец отложила тарелку и пристально посмотрела на сына. — Расскажи о своей печали.

— Мам, — теряя остатки терпения, начал было закипать Лёша, — нет у меня никакой печали! Я просто хочу посидеть один, на кухне, выпить чёртову водку в знак окончания некоего этапа в своей жизни, а равно и начала этапа нового.

— А я могу составить тебе компанию? — очень мягко поинтересовалась она. — И ты на меня, пожалуйста, не кричи, я как-никак твоя мама.

— Прости. Прости, пожалуйста, — он обнял ее, — иногда бывают такие моменты…

— Ты видел Марину? — спокойно, без обиняков, спросила мать, и Лёша словно оступился, потерял равновесие, растерянно отошел назад, наткнулся на угол кухонного стола, неловко повернулся и сел, в замешательстве глядя в одну точку.

— Вот и все твои секреты, сынок, — с легкой укоризной констатировала мать. — Тебе незачем пытаться мне лгать, мы с тобой одно целое, я тебя понимаю без слов и всегда чувствую, что у тебя на душе.

— Марина… — Он помедлил, из последних сил цепляясь за дилемму — говорить ей правду или нет, но сорвался и полетел в пучину откровенности: — Мам, Марины больше нет.

— Что? — встрепенулась мать, всплеснула мокрыми руками, и капля воды попала Лёше на щеку, он машинально смахнул ее.

— Да, мамочка, она умерла. У нее был рак. Она никому ничего не сказала.

— Господи, господи! — запричитала мать. — Да как же такое? А что ж мы раньше-то? Откуда же ты узнал?

— Не важно уже, — Лёша плеснул себе водки, выпил, не закусывая, закашлялся, смахнул выступившие от кашля (от кашля ли?) слезы. — Просто позволь мне, я прошу, побыть одному. Я тебя умоляю. Мне еще твоих причитаний не хватало. Тяжело мне, мамочка! Мы сегодня праздновали в институте, я вроде отвлекся, а по дороге домой накатило так, что теперь никак не отпустит. Иди, пожалуйста, спать. Не усугубляй…

— Хорошо, я тут, я рядом, — мать с обиженным видом вышла. Лёше стало очень стыдно, он хотел догнать ее, попросить прощения и уже готов был крикнуть, чтобы она вернулась, но в последний миг передумал. Завтра утром он извинится, а сейчас остаток ночи он проведет с Мариной.

Он принес из своей комнаты ее фотографию, прислонил к стене, налил себе еще раз.

— Пусть тебе земля будет пухом, любимая. — Выпил, зажевал огурцом, стало еще тяжелей. Спиваков, несмотря на свою фамилию, был с алкоголем и не на «ты», и не на «вы», он почти и не пил вовсе и поэтому быстро запьянел, почувствовал, что всегдашняя его сдержанность покидает его и хочется пойти «в разнос». В чекушке еще оставалось больше половины, он налил третью, выпил залпом, затем четвертую. Опьянел, его развезло, и Алексей приоткрыл окно, вдохнул свежего воздуха, посмотрел на ровный, угольный лесной горизонт Лосиного острова и острый месяц в черном сентябрьском небе.

— Как будто лодка плывет, — прошептал Лёша. — Вот только куда? Как бы я хотел знать, куда она плывет!

На подоконнике стоял маленький приёмник, Лёша машинально нажал кнопку, кухня наполнилась музыкой и дивным голосом Ирэн Богушевской. Уже не сдерживая слез, выступивших на втором куплете, Лёша смотрел на остроконечную, плывущую в небе Велесову ладью, не зная, что та, чью смерть он оплакивал, в тот же самый миг, глядя на небо, вспоминала о нем.

Ждать не надо лета, чтоб узнать, что счастье есть.

Ждать не буду лета, чтоб сказать, что счастье здесь.

Я узнала тайну: для надежды, для мечты

Мне никто не нужен. Даже ты.

Апрель у нас в раю с золотыми лучами.

Сентябрь у нас в раю — с серебристым дождём.

Здесь счастье нам дано и в любви, и в печали.

Оно со мной в тот миг, что я плачу о нём.

Будь благословенным, детский смех у нас в раю,

Вешнее цветенье — и первый снег у нас в раю.

Верность и измена, боль и страсть, и тьма, и свет —

Всё здесь есть. Вот только говорят, что смерти нет.

Июль у нас в раю сыплет звёзды ночами.

Ноябрь у нас в раю плачет ночью и днём.

Здесь счастье нам дано и в любви, и в печали.

Оно со мной в тот миг, что я плачу о нём.

Молча смотрит бездна на летящие огни.

Ах, Отец небесный, Ты спаси, Ты сохрани.

У черты последней, жизни вечной на краю,

Я скажу: Оставь меня в раю, у нас в раю.

Ведь там опять весна расплескалась ручьями.

Ведь там опять зима с этим белым огнём.

Оставь меня в раю, средь любви и печали.

Я всё тебе спою, что узнаю о нём.[2]

— Смерти нет. Я сделаю так, чтобы ее не было, а потом поплыву к тебе по небу в этой золотой лодке. — Спивакова стало неудержимо клонить в сон, голова кружилась и мутило от выпитого. Он попытался еще что-то сказать, но его сильно качнуло, он чуть не упал, если бы не мама, которая всё это время «караулила» поблизости. Все они одинаковые, настоящие-то мамы. И славно, и хорошо. У материнской любви нет дна, нет берегов, она чиста, словно утреннее небо, она честна, как пенье соловья. Мама проводила сына в его комнату, раздела, как когда-то, в далеком детстве, заботливо укрыла одеялом и всю ночь не смыкала глаз. Наутро Лёша чувствовал себя совершенно больным и разбитым. Он проболел все выходные и не знал, что произошло в институте за эти два дня…

2

Милиционер Гаврилов, недавно служивший и потому не выработавший еще строгости и беспристрастного отношения к своим служебным обязанностям, скучал на дежурстве. Был выходной день, суббота. НИИСИ после давешнего фуршета драматически пустовал, молчали телефоны, в здании не было никого, и Гаврилов, пройдясь по коридорам и проверив, всё ли заперто, с чистой совестью уснул в своей комнатенке с затемненным оконцем, сквозь которое он обычно наблюдал за всеми проходящими мимо сотрудниками и посетителями института. Беспокоиться ему было особенно нечего — электронная система автоматически регистрировала всех, входящих в здание, и всех, его покидавших, а на входе был установлен надежный турникет от пола до потолка, с автоматическим запором. Через турникет невозможно было пройти, не приложив к специальному устройству персональную магнитную карту. Пропускная система НИИСИ была сложной, многоуровневой, и присутствия человека особенно не требовала, всё делая в автоматическом режиме. По выходным дежурный отключал автоматику и последнюю перед входом в НИИСИ дверь, бронированную, с гидравлическими запорами, в будни всегда открытую, держал на замке.

Доверившись электронике, Гаврилов мирно храпел и во сне видел земляничную поляну, а ещё — сержанта Круглову в ситцевом легком сарафане и как будто бы даже без нижнего белья. Сержант манила его пальчиком, убегала, шалунья этакая, задорно смеялась и показывала голые ноги много выше колен, отчего у спящего Гаврилова сладко ныло внутри. Он бегал за Кругловой, и вот, когда он преуспел и почти настиг ее, схватив за край легкомысленного сарафана, то Круглова повернулась к нему и строгим голосом заместителя директора НИИСИ господина Квака Александра Кирилловича сказала:

— Товарищ сторож, что же это вы спите на посту своем? А как же враги и шпионы? Нехорошо вы свою службу исполняете, товарищ милиционер. Придется начальству вашему сообщить, чтобы вас, понимаешь, из органов-то поперли.

Гаврилов очнулся, открыл глаза, несколько секунд в недоумении вертел головой, силясь понять, где он находится, потом, что называется, «включился». За темным стеклом никого не было, а вот в проеме ведущей в комнатенку двери стоял Квак собственной персоной и с явным неодобрением глядел на расхристанного после сна милиционера. В правой руке Квак держал пластмассовый медицинский чемоданчик, с каким ходят обычно врачи «Скорой помощи».

— Что же это вы спите? — повторил он свой вопрос. — Бдеть надо, а вы спать удумали. Нехорошо! Придется мне о вас доложить.

— Александр Кириллович, я вас очень прошу, не говорите никому! — взмолился Гаврилов. — У меня мать больная, сестра безработная и бабка еще… Вы человек уважаемый, большой, если вы на меня пожалуетесь, то вам в угоду меня сразу из милиции уволят. Я вас очень прошу, не говорите, что я уснул на посту! Просто вроде суббота же, мне сказали, что сегодня никого не будет, вот и списка у меня никакого нету, где Алексей Викторович разрешает сотрудникам в выходной день работать. Так я и подумал, что никто не придет, не заметит, входную дверь закрыл на замок. А вы как вошли, Александр Кириллович?

— У меня есть ключ. Я заместитель директора, поэтому у меня есть ключи ото всех дверей, — самодовольно заявил Квак, который для этого мальчишки в форме был непререкаемым авторитетом. — Однако это скверно, что у вас нет списка. Должно быть, его забыли подготовить из-за головокружения от успехов, — саркастически хмыкнул Квак. Он задумчиво помолчал. — Однако мне нужно работать. Откройте-ка мне дверь.

Гаврилов растерялся. Нештатная ситуация была налицо. Нарушение пропускного режима — это нарушение серьезное, но, с другой стороны, перед ним второе лицо в институте, и его слово — закон. В инструкции, однако, было сказано, что только директор вправе отменять пропускной режим, в виде исключения, а вот про такие же полномочия для его заместителя ничего сказано не было. Поэтому Гаврилов, всё взвесив, покачал головой и развел руками.

— Что это значит? — раздраженно спросил Квак. — Что еще за жесты такие?

— Не могу дверь открыть, не положено. Без списка никак не могу, — с извинительной интонацией объяснил Гаврилов.

Квак вспылил:

— Но я заместитель директора! Вы в своем уме?!

— Да я при всем уважении к вам, Александр Кириллович! Нагорит мне! И так уволят, и так тоже уволят, — горестно вздохнул милиционер. — Судьба, блин…

— Ладно, — смягчился Квак, — вообще-то, так и положено. Это я вас проверял, молодой человек, на прочность, так сказать. Но если честно, то мне очень нужно попасть на свое рабочее место. Предлагаю джентльменское соглашение. Вы знаете, что такое джентльменское соглашение?

— В общих чертах, — несмело улыбнулся Гаврилов. — Это вроде как до первой крови драться?

— Хм… Такой вариант мне в голову как-то не приходил. Хотя почему бы и нет? Драться мы с вами, конечно, не станем, а вот предлагаю договориться следующим образом: вы меня пропускаете, а я на вас не донесу. Идет?

— Идет! — радостно согласился довольный «джентльменским соглашением» милиционер и щелкнул кнопкой электрического замка. Тяжелая дверь бесшумно откатилась на шарнирах, путь был открыт. Квак показал Гаврилову оттопыренный большой палец.

— А с вами приятно иметь дело, молодой человек!

— Служу России! — машинально брякнул простофиля-сторож и с облегчением перевел дух: «пронесло».

И Квак вместе с медицинским своим чемоданчиком сделал вид, что поднимается к себе на второй этаж, а вместо этого зашел в «комнату круглосуточного мониторирования» (так косноязычно ее назвал кто-то) и перво-наперво стер факт своего появления в институте. Теперь на видеозаписи был только пустой вестибюль НИИСИ и мелькнул однажды Гаврилов, вышедший из своей комнатенки справить нужду. У Квака и впрямь были ключи от всех дверей!

Затем, не выпуская чемоданчик из рук, он спустился в криохранилище. Набрал шифр на кодовом замке, вошел в специальное помещение, где хранились низкотемпературные скафандры, облачился в один из них и встал в шлюзовую камеру, которая с шипением за ним закрылась, и воздух в ней начал охлаждаться до минус девяноста градусов по Цельсию. По достижении необходимой температуры шлюз открылся, и Квак, невероятно смешной, похожей на гусиную походкой вошел в помещение хранилища, представлявшее собой комнату площадью в несколько квадратных метров, напичканную датчиками температурного контроля. Здесь, в стеклянном шкафу, хранилось то, ради чего целый институт не спал ночами и трудился сутки напролет в течение нескольких последних месяцев: в специальном контейнере с гнездами ждали своего часа двести ампул, содержащих в себе надежду человечества на избавление от одной из самых страшных напастей — онкологии. Квак некоторое время задумчиво смотрел на содержимое шкафа, словно сомневаясь, делать ли ему последний шаг или нет, но вспомнил зеленый, режущий взгляд Глинкина, поежился и быстро распахнул стеклянные дверцы. Дальше он все действия производил очень аккуратно, четко, со знанием дела.

Поставил на пол свой медицинский чемоданчик, раскрыл его. Внутри оказалась миниатюрная нагревательная камера, работающая от мощных элементов питания, не боящихся низких температур. Такие применяют в космической индустрии, и работают они даже при абсолютном нуле. Очень осторожно он взял контейнер с ампулами и поставил его внутрь своего чемоданчика, закрыл его и нажал на расположенную сбоку неприметную, в цвет чемоданчика, кнопку. Принялся считать вслух. Он весь обливался потом: «сорок шесть, сорок семь… сто тридцать семь… двести сорок». На счете «триста» в ампулах, нагретых до шестидесяти градусов, наступил необратимый процесс. Прототип эликсира жизни был загублен.

— Вот так, Лёшенька, — злорадно произнес в своем скафандре подлейший Квак. — Теперь я с радостью посмотрю, как ты будешь юлой крутиться перед ученым советом, докладывая об «успешных» испытаниях этого своего снадобья. С таким же успехом можно пытаться протащить в серийное производство дистиллированную воду, всё равно твой «эликсир жизни» теперь ничуть от нее не отличим.

Закончив, Квак проделал череду обратных действий, покинул крошечное помещение хранилища, снял скафандр. Вся его одежда насквозь промокла от пота, от него несло, как от козла, но его нисколько это не волновало. Он почти визжал от восторга, предвкушая свой доклад Глинкину об успешно проделанной работе.

— Я заслужил себе место в новом мире, — шептал Квак. — Я вытянул счастливый билет. Это непостижимо, а кто-то думает «сказки». Какие там сказки! — Он вновь поежился, вспоминая, как Глинкин шутки ради ползал по совершенно отвесной стене и потолку, а он, Квак, встал перед ним на колени и назвал «хозяином». Глинкину такое обращение пришлось по душе. Вместе они придумали, как погубить прототип, не повышая общую температуру в хранилище, что было бы слишком заметно. Настоящее зло всегда действует исподтишка, с отсрочкой исполнения своих чудовищных замыслов, чтобы в наиболее подходящий момент, когда никто не ждет, нанести самый эффективный, самый сокрушительный удар. Двести никчемных (как думал Квак) доз препарата остались бесполезно (опять же, как думал Квак) стоять на полке. Лёша переживал последствия нервного срыва, лежа дома на кушетке и с головной болью. Квак робко выслушивал похвалы Глинкина и ожидал, когда тот переведет на его, Квака, тайный банковский счет круглую сумму с шестью нулями, ибо риск — не только благородное дело, но дело еще и очень, очень прибыльное. А в комнатенке охраны вновь беззаботно храпел Гаврилов. Он закрыл входную дверь на дополнительный замок, открыть который можно было только изнутри. Что ж, воистину: наша милиция нас бережет…

На следующие сутки после дежурства, когда Гаврилов переходил дорогу в родном подмосковном Подольске, его насмерть сбил какой-то легковой автомобиль без номеров, шедший с огромной скоростью. От страшного удара у милиционера оторвало голову и правую ногу. Глинкин не любил оставлять живых свидетелей.

3

В понедельник утром Войтову стало худо, и его увезли в госпиталь прямо из рабочего кабинета, куда он пришел, по своему обыкновению, ни свет ни заря. Генерала поместили в отдельную палату и, несмотря на его возражения, приставили к палате охрану, поэтому, когда спустя два часа в корпус Центрального военно-клинического госпиталя имени Бурденко ворвался Лёша, его в грубой форме не хотели допускать к Войтову. Всё, впрочем, довольно быстро разрешилось, охранники извинились, мол, «работа такая», а Лёша уже сидел у постели своего благодетеля и как мог успокаивал генерала, который, по его собственным словам, был «всегда готов занять свое место в небесной канцелярии, где для таких, как он, всегда найдется теплое местечко, поскольку генералы с мозгами везде нужны».

— Тем более что у них там, — шутил Войтов, выразительно поглядев в потолок, — забот уж как-нибудь побольше, чем здесь у нас, да и масштаб посолидней. Вот интересно, а как там у них кормят? Что там на завтрак подают?

— Петр Никитич, рано вам про их завтрак знать, честное слово, — уговаривал генерала Лёша, — я вас вылечу. Я привез вам лекарство. Помните? Вы мне обещали, между прочим.

— Получается, я у тебя первый подопытный хомо сапиенс? — с улыбкой спросил генерал.

— Получается, — смущенно ответил Лёша. — Да вы не волнуйтесь, препарат себя показал прекрасно, всё подопытное зверье выздоровело и теперь прекрасно себя чувствует. Я гарантирую, что ошибки быть не может и не будет.

— Ну, дай-то бог, — тихо произнес генерал. — А то ведь знаешь, Лёша, я уж так тебе честно скажу: не хочу я уходить. Честно. Не хочу! Люблю я жизнь, понимаешь, и всегда любил. Никому и никогда не верь, когда кто-то заявляет, что, мол, ему всё равно, что на этом свете, что на том. Это всё пустое бахвальство и трёп. Любой человек к жизни привязан, любит ее, а коли наоборот, то это или помешанный, и тут всё понятно, против ошибок природы не попрешь, даже если ты в танке, или тут другое… Если такое не сумасшедшие говорят, то это совсем страшные люди, а может, и не люди вовсе, — генерал задумался, словно решая, рассказать Лёше что-то особенное или, по своему генеральскому обыкновению, промолчать, но вот, похоже, решился: — Знаешь, Лёша… Какое-то меня в последнее время странное чувство одолело.

— Что за чувство, Петр Никитич?

— А вот ты погоди. Не перебивай старика. Конечно, это всё можно на мою болезнь списать, на настроение, но чувство такое, что скоро случится что-то совершенно ужасное, непоправимое. Роковое предчувствие всеобщей катастрофы. Она всё зрела, зрела, вызрела и вот-вот появится, время ее пришло. Две тысячи лет назад было, наверное, то же самое, но тогда всё разрешилось благополучно. Пришел Христос, спас человечество. А сейчас кто придет? А насчет моего чувства… Знаешь, я же перед самой войной родился, за пару лет до начала, но помню себя рано, помню разговор своей матери с какой-то бабкой из деревни сибирской, куда нас в эвакуацию загнали. Она что-то такое говорила, я дословно не помню, но в целом смысл ею сказанного сводился к тому, что она, мол, чувствовала, что война начнется еще задолго до сорок первого года. «Это, — говорила, — не конец еще. Это перед концом такая проверка, вроде репетиции, что ли. А вот уж настанет век следующий, тогда и совсем конец наступит». А мать-то ее и спрашивает, в шутку так, мол: «А кто ж это репетирует?» Вроде бы деревенская баба, а про репетицию чего-то там такое заворачивает. А та ей на полном серьезе и отвечает: «А боги настоящие, которых на Руси еще до Крещения почитали, а потом в чертей разжаловали — это они затеяли». Какое же она тогда имя назвала? — Генерал вытянул губы трубочкой. — Прум-пум-пум, что-то вспомнить не могу. Еще на имя похоже, прости за напоминание, девушки твоей… Марины. Вот, вспомнил! Мара, она сказала. Мара — Черная Богиня. «Мара сейчас много жизней своим серпом срезала, нажрется досыта, — вот как та бабка сказала, — а потом, как народ про эту войну забывать начнет, как начнет байки травить про то, чего на ней и вовсе не было, так Мара снова к нам из-под земли, с того света поднимется, придет, вот уж тогда и случится конец света». А мать ее спрашивает: «Как же узнать, когда это случится?» «А когда радость настоящая в людях пропадет», — ей бабка ответила и ушла, и с того дня мы с ней никогда не виделись, хоть деревня и не больно большая была. Это я к тому рассказываю, что мне в последнее время кажется: нет в людях настоящей радости. Разучились они, мы то есть, жизни радоваться. А что не большая радость, чем сама жизнь? А раз основного нет, то, значит, и не нужно оно, — подвел генерал простой итог, — значит, жди беды. Ладно, Лёша, ты меня не слушай, мне помирать страшно, вот я и несу тут перед тобой всякий бред.

— Да не помрете вы! — запротестовал было Лёша, но генерал поднял руку, показывая, что лишние заверения делать ни к чему: будет, как будет:

— Давай свое лекарство. Хочу верить, что поможет. Долго оно действует, кстати? Когда будет виден результат?

— Сколько действует на людей, точно неизвестно, но когда испытывали на мышах и морских свинках, то лечебный период длился около десяти дней, — честно ответил Лёша и добавил: — Предполагаю, что у людей это займет не больше двух недель. Я вам сделаю введение через капельницу сам, без согласования с персоналом госпиталя, а то все же кругом с амбициями, начнут права качать. Я послезавтра, в среду, улетаю, Петр Никитич, — не глядя в проницательные глаза Войтова, сказал Лёша. — В Москву вернусь как раз через две недели и верю, что застану вас живым и здоровым. Ну как, делаем?

— Валяй, — шутливо разрешил генерал. — Только где же ты капельницу возьмешь?

— Это не проблема…

Лёша вышел из палаты в коридор, нашел дежурную медсестру и сунул ей тысячу рублей. Очень быстро после этого в палате Войтова появился штатив с капельницей и с флаконом физраствора. Лёша прикрыл дверь в палату, перевел дух (от волнения пульс зашкаливал, как во время крутого подъема в гору), из портфеля достал термос-дюар, содержащий одну-единственную, взятую им в криохранилище ампулу «Salvarevitum» и шприц. Надломил ампулу, высосал шприцем её содержимое и прямо через пластик «сделал укол» флакону физраствора. Действовал быстро, словно опасаясь, что сейчас в палату нагрянет медицинская комиссия, случится врачебный обход и его прищучат, обвинят в преступлении… Но никто не вошел, до врачебного обхода было еще часа два, и Алексей попросил Войтова «поиграть» правым кулаком, чтобы на руке вздулись вены.

— Красиво ты всё это делаешь, Лёша, — сжимая-разжимая ладонь, признал генерал, — любо-дорого смотреть.

— Ну что вы, на что тут смотреть? — сопя от волнения, ответил Спиваков, вводя в локтевую вену иглу, а через нее мягкий катетер и регулируя колесиком капельницы частоту поступления лекарства в кровь, — вот и всё, Петр Никитич, поставил.

— Буду верить, что поможет, — улыбнулся этот замечательный старик.

— Уверен, что поможет, — твердо пообещал Лёша. — За час все прокапает, и я капельницу уберу от греха подальше, чтобы врачи не возмущались моим самоуправством.

— Сам не вози, — посоветовал генерал, — снова медсестричку попроси, это ее работа. Посидишь со мной еще перед долгой дорогой? Ты далеко летишь? — внезапно спросил Войтов, и Лёша, не успевший отвести взгляд, понял, что раскрыт. Вздохнул:

— На Камчатку, Петр Никитич. Мне нужно закончить мою работу, довести «Salvarevitum» до ума. Саи искал там мох, из которого, как мы с ним предполагали, можно выделить первочастицу, или частицу Бога. Совершенную клетку, способную разрушать злокачественные образования. Я очень рассчитываю найти там то, что нашел Саи. Ведь он звонил мне оттуда по спутниковому телефону, сказал, что видит целое поле этого растения. Уверен, там что-то от этого поля да осталось. Только я вас прошу — никому.

— Лишнее говоришь, парень. Во мне секреты, как в камере хранения, от которой ключ потерялся. Ну что ж… Отговаривать тебя не стану. Ты ученый, значит, увлечен своей идеей, одержим ею, тебе опасности побоку. Там, кстати, на Камчатке, мишки косолапые водятся, проводника возьми с оружием. В любом случае один не ходи, — посоветовал генерал.

— Так и сделаю, — пообещал Лёша.

— У тебя шофер — очень надежный мужик. Я бы с ним в разведку пошел, — как бы невзначай намекнул Войтов.

Поговорили еще, генерал рассказал несколько интересных шпионских историй из своей богатой биографии. Лёша увлеченно слушал, не перебивал. Когда капельница опустела, Войтова стало клонить в сон, что было им расценено как хороший знак («Сон — лучшее лекарство»), и Спиваков поспешил откланяться.

— Столько дел до моего отлета, в основном сплошная бюрократия и почти ноль науки, — посетовал он.

— Буду ждать твоего возвращения, — сонно пробормотал генерал и повернулся к стене.

— До встречи, Петр Никитич, — Лёша постоял немного у двери, посмотрел на прихрапывающего уже генерала, поймал себя на мысли, что и ему передалось тревожное ощущение Войтова.

«Ерунда, — решил про себя Лёша. — Всё будет хорошо. Надо жить».

И ушел, тихо прикрыв за собой дверь в больничную палату. Он хотел как лучше и действовал лишь из самых чистых побуждений.

Чистые побуждения, имеющие также название «благие намерения», — вещь очень противоречивая. С одной стороны, они, безусловно, похвальны, как высокие и жалостливые порывы души, с другой стороны, благие намерения и лучшие побуждения — суть результат деяний слуг Мары — бесов суеты. Они поражают человека, вызывая в нем столь естественное для развитого интеллекта чувство сострадания, но за благими намерениями действующий из чистых побуждений человек не видит последствий своего «доброго» поступка. Милосердный порыв души зачастую так же обманчив, как любовь с первого взгляда, приносящая порой одни несчастья, самым щадящим из которых будет горькое разочарование.

Воистину, «Не делай добра — не получишь зла», и всякое благое намерение — лишь серый камень, один из многих, которыми вымощена Марина дорога в Навь.

4

Невзор настолько подчинил себе Глинкина, что тот даже говорить стал с кажущимися непривычно странными, старинными оборотами. Несколько раз ему заискивающе намекали: «У вас, Михаил Петрович, речь такая интересная стала, вы большой оригинал». На что Глинкин отмалчивался, а на людях стал надевать очки с дымчатыми стеклами, объясняя это «временными проблемами со зрением». Невзор запретил Глинкину рассказывать о нем даже Кваку и держал сознание магната под постоянным контролем, бодрствуя круглые сутки. Глинкину он поначалу также не давал спать, но вскоре, после нескольких бессонных суток, немолодой уже организм Михаила Петровича взбунтовался: стала пошаливать печень, «закололи» почки, повысилось давление, и Невзор, в своей извечной, злобной манере долго выражавший свое отношение ко всему людскому роду «слабаков», что называется, «со скрипом» согласился:

— Попусту время из жизни выкидывать — вот что такое твой сон, — ворчал Невзор, — да еще в самое наилучшее время, ночью!

— Я ж иначе помру, — оправдывался Глинкин, — кто вас тогда носить станет?

— Дерзлив ты! Не был бы так нужен, я б тебя замучил с большим удовольствием за такие речи, червяк.

— Да не лайтесь вы! — вдруг обозлился Глинкин. — Вы без меня просто воздухом с палкой были.

Он тотчас же сильно пожалел о том, что в гневных своих мыслях высказал колдуну. Вдоль позвоночника тело резанула нестерпимая боль, и Глинкин ничком упал на пол, закатив глаза так, что они и вовсе стали какие-то сплошь черные. Дышать ему опять сделалось невмоготу.

— Пощадите, прошу вас, — прохрипел магнат. — Мы с вами, как иголка с ниткой, друг без друга никуда, не убивайте меня…

— Худо-лихо! — ругнулся Невзор. — Ладно. Спи. Только недолго. Еще до солнышка, с петухами стану тебя будить. Учти, червяк.

— Я всё спросить хочу, можно? — вежливо, стараясь не реагировать на постоянные оскорбления, попросил Михаил Петрович.

— Валяй, — нехотя разрешил Невзор.

— Вот вы, прошу прощения, присоветовали, как вы изволили выразиться, снадобье нагреть. Было?

— Ну, — самодовольно ответил Невзор, — было. И дальше что?

— А почему было просто не разбить их или не взорвать, как я с самого начала предлагал?

— Рожденный ползать летать не может, — изрек Невзор неизвестно где подслушанную им цитату из Горького. — Уж кто-кто, а я в снадобьях разбираюсь получше тебя, потому что я ими не торговал, я их делал и ведаю, что ежели зелье, коему надлежит в холоде храниться, нагреть, то зелье это не токмо испортится, но и действие свое, наоборот, поменяет. Понял теперь?

— То есть вы хотите сказать, что лекарство испорчено? Прекрасно! Это же замечательно! Значит, Спивакову не пройти комиссию, и препарат не допустят в серийное производство?! Это — победа! — возбужденно выпалил Глинкин, но Невзор только презрительно хмыкнул в ответ.

— Я н-не прав? — сразу оробел Глинкин.

— Мелкий ты какой человечишка. И подлый. Столь же подлость твоя сильна, сколь и у помощника твоего премерзкого, Кваки (Невзор всегда называл Квака именно так: «Кваки»), Всё бы тебе мелко плавать, точно пескарю. «Комиссию не пройдет», — передразнил колдун магната, — так нет же, всё не то. Увидишь, чем вскорости затея моя обернется. Недолго уже терпеть осталось…

— Чем же? — затаив дыхание в предвкушении его ответа, спросил Глинкин.

— Мор великий будет, — с животным довольным урчанием ответил Невзор. — Велесу Чернобогу и Маре жертва достойная будет, перед концом мира и света белого пригодная. Смердеть будет воздух, отравлены реки, земля будет гнить от плоти людской.

— Как же это случится? Когда? — Глинкина охватил ужас. — А мы-то как же? Я, дети мои?! Неужто умрем?

— Уймись ты, — отмахнулся Невзор. — Умрут те, у кого золота не хватит, чтобы купить у тебя от мора смертного средство. Да ты еще и не всем продавать станешь, а только тем, на кого я тебе укажу. Нам в новый век много людишек тащить без надобности. Кто Шуйной дорогой идет, тот и спасется.

— А где же взять то средство?

— Во-от! Вот он, главный вопрос! И задал ты его потому, что давно тебе охота судьбой человечьей вертеть. Ведь давно не золото для тебя главное, так?

— Вообще-то, да, — признался Глинкин. — Деньги для меня — давно не главное.

— Потому мы и вместе, — засмеялся Невзор тем самым своим каркающим смехом. — Вставай да пошли в твою… как вы ее называете? Где ты снадобья делаешь, которые потом страдальцам втридорога продаешь.

— Я снадобья не делаю, мне это не к лицу, и я в этом ничего не понимаю, — признался Глинкин, — я лишь умею их продавать.

— Да-а, — протянул Невзор, — за двести лет, что я провел внутри дуба, всё тут переставилось с ног на голову. Кудесник и лекарь больше не в чести. Лавочник держит его на привязи, как собаку, и кидает кость, чтобы он не подох от голода, а тот возвращает лавочнику его подачку куском мяса.

— Основа любой экономики, — нашелся Глинкин, — сначала вложил грош, а взамен получил золотой.

— Вот и пора извести весь род людской под корень. — Левое полушарие мозга Глинкина заныло, что случалось всегда, когда Невзор раздражался. — Потому, что всё у вас неправильно. Вы все горбаты, как верблюды, а горбатого только могила распрямит.

Их разговор, традиционно представлявший собой немой обмен мыслями, происходил на территории одного из принадлежащих Глинкину фармацевтических заводов. Единый в двух лицах Глинкин-Невзор на внедорожнике без номеров подкатил к помещению исследовательского центра, который однажды был обещан Кваку в качестве тихой гавани и которым магнат очень гордился. Здесь работали неплохие специалисты, даже был кто-то из НИИСИ — того, старого, еще агабабовского, когда в жизни института наступил скверный период и люди увольнялись, отказываясь существовать на нищенскую зарплату. Выполняя распоряжения Невзора, Глинкин приказал собрать внутри экспериментальной лаборатории всех нужных ему людей. К лаборатории примыкал склад химических компонентов, таким образом всё, что понадобится для работы, было под рукой.

— Всем привет, — высокомерно поздоровался с персоналом барин Михаил Петрович, — необходимо, чтобы вы сделали для меня кое-что, в количестве… В количестве…

— В каком количестве? — спросил он у Невзора.

— Пусть для начала сделают на десять тысяч человек, — уклончиво ответил колдун. — Я буду тобой руководить, ты только ничего лишнего от себя не говори, а то вместо противоядия еще худший яд получится. Кощная отрава тогда у тебя выйдет. Кощный, смертельный яд.

— Почему «кощный», — с недоумением спросил магнат, — что означает это слово?

— Черный, злой, бога рогатого дар, — неохотно и не вполне определенно пояснил Невзор, и тогда все услышали от Глинкина:

— …в количестве десяти тысяч разовых доз.

Послышались недоуменные вопросы: «Десять тысяч доз? Немало. Куда же столько? Да и что нужно вам, дорогой хозяин?»

— Встаньте все по своим местам, — скомандовал Глинкин, — проведем нечто вроде лабораторной в институте. Надеюсь, вы не забыли, что это такое? Представьте, что я не просто безмозглый мешок с деньгами, а мудрый преподаватель, стою у доски (он действительно стоял возле передвижной доски, на которой удобно писать фломастером, а потом быстро стирать) и записываю длинную формулу вещества, которое нам с вами необходимо получить. Итак, приступим!

Глинкин, к полному изумлению своих сотрудников, очень бодро принялся заполнять пространство доски обозначениями химических элементов, давая каждому своему действию полное, исчерпывающее объяснение. Сотрудники вначале недоуменно переглядывались, потом, уяснив, что это не розыгрыш, что, оказывается, хозяин-то, как минимум, талантливый фармацевт, разделились на рабочие группы и принялись создавать препарат по рецепту магната…

— Откуда ты знаешь таблицу Менделеева? — Глинкин был поражен невероятно обширными, серьезными и глубокими познаниями Невзора. Старинный выговор колдуна, ранее тяжело ложившийся на слух, теперь почти уступил место вполне современной лексике. Глинкин приметил это еще загодя и, не вытерпев, изрек: «Вы и говорить стали как-то по-нашему», — на что Невзор, в присущей ему нахальной и порой откровенно хамской манере заявил: «Вообще-то, я в твоих мозгах проживаю, мне много места не нужно, хе-хе, мысли твои все вокруг меня, а думаешь ты по-русски. Я страсть какой любопытный, да и не дурак, понимаю, что со своими заворотами выгляжу осколком третичной эпохи, так что, считай, я от тебя, как это ни странно звучит, кой-чему учусь. Хотя ты, говоря между нами, — хомо не больно сапиенс…»

Но если словесные преобразования колдуна еще как-то можно было объяснить, то настолько фундаментальное знание Невзором химии произвело на всех присутствовавших, включая самого Глинкина, колоссальное впечатление.

— Таблицу кого? Менделеева таблицу? — Невзор в голове у магната даже присвистнул от возмущения. — Вообще-то, она ему приснилась, а известна была еще за тысячи лет до этого! Да на этой таблице зиждется вся лекарственная магия, чтоб ты знал! К тому же открою тебе секрет: таблица, которой пользуетесь вы, ровно вполовину меньше той, что известна мне. Люди, люди… Ваш недостаток ума в совсем малом знании вашем. Рабочих измерений у вас только три, тогда как их на самом деле пять. Химических элементов вам известно всего-то, почитай, что ничего, а то, как вы «летаете» в своих ревущих ушатах — это же просто смешно! Для того чтобы летать, просто надо уметь выключать земное притяжение.

— Невероятно звучит, — признал Глинкин. — Хотя, если учесть, кому я всё это говорю…

— Вы считаете, что живете на Земле одни. Как кто-то из вас придумал: «Человек — это звучит гордо!» Это звучит, не спорю, но не гордо, а так, как звучит вода в сливном бачке унитаза. Ваш век короток, такова воля богов, вы не чувствуете и не понимаете Вечности. Вам кажется, что есть только «сейчас», а внимания к давним эпохам имеете немного, а верней, и не имеете его вовсе. А всё уже давным-давно было когда-то придумано теми, кто жил задолго до вас. Просто гибли миры их, как вскоре погибнет и ваш, и вместе с мирами гибли открытия. В Атлантиде мы вовсю ездили по рельсам, плавали по морю на кораблях без парусов и летали по воздуху в тысячи раз быстрей, чем самая быстрая птица, и всё это было для нас в порядке вещей.

— Где? В Атлантиде? Так она действительно существовала? — в полнейшем недоумении спросил Глинкин. — А я всегда думал, что это сказки…

— Я, по-твоему, сказка? — огрызнулся Невзор. — С какой стати мне лгать тебе? Я живу так долго, что давно понял — лжи не существует. Ложь — это фантазия, а любая фантазия происходит из чего-то настоящего, значит, и сама фантазия со временем становится реальностью.

— А как там было? В Атлантиде?

— Там по-разному было, — уклончиво ответил Невзор. — Жили рабы, их хозяева, воины, короли… Мы жили, — неопределенно выразился он.

— Кто — вы? — Глинкина охватило любопытство, а поскольку разговор их происходил без помощи слов, то со стороны было странно наблюдать за мимической игрой лица магната. Складывалось впечатление, что его одолел нервный тик. Но никто из сотрудников особенно не разглядывал оказавшегося гениальным химиком хозяина, все в лаборатории были заняты решением интереснейшей, написанной на доске задачи, работа и впрямь кипела. Любой лекарственный препарат — плод долгих поисков и ошибок, но чтобы вот так, с ходу, по готовой формуле, что называется «начисто», создать сложнейшую вакцину — это, как ни крути, было делом неслыханным.

— Ты уверен, что тебе нужно это знать? — с подозрением в голосе спросил Невзор. — За то долгое время, что я провел без тела, внутри дубового саркофага, мой характер сильно испортился, учти это. Не люблю я лишних вопросов от тех, кто не в силах понять и постичь ответ. Ну, скажу я тебе, что мы — души Черного и Белого Дозоров, Шуйного и Десного путей? Разве ты поймешь хоть что-то?

— Я постараюсь, — мужественно настоял Глинкин. — Я хочу знать, кто живет в моей голове, поскольку порой мне кажется, что это просто основной симптом шизофрении и я говорю с тем, кого на самом деле нет и быть не может.

— Как нет и шизофреников, кстати сказать! — воскликнул Невзор. — Видишь ли, шизофрении на самом деле не существует, и это совершенно серьезно.

— Как «не существует»? Эта болезнь стара, как мир, — не поверил колдуну Глинкин. — У меня прямо вот здесь, на этом заводе, производят лекарства для ее лечения.

— Дурень ты, да и все вы дурни. Слабаки… На самом деле то, что вы называете шизофренией — это способность видеть параллельные миры и слышать мысли живых существ. Основной симптом шизофрении, ты говоришь? Но это никакой не симптом. Это потрясающая некоторых до глубины души способность разговаривать с душами, ушедшими за Краду, в Навь. Шизофреник стоит по одну сторону Калинова моста, оставаясь в Яви, а по другую сторону, за мостом, находится душа умершего. Внизу, под мостом, шумят огненные воды Смородины-реки. Они, словно кипящая кровь… Поверь, что я видел всё это не один раз, и это действительно величественная картина. Земными красками ее не изобразить, словами не описать. Ты, быть может, еще увидишь ее, если тебе повезет и Мара не поволочет тебя за ноги. Помнишь, что я тебе говорил? А что касается так называемого «шизофреника», то на самом деле всё совершенно не так, как ты думаешь. Стоя по разные стороны моста, они беседуют друг с другом, чужая душа и человек, но, конечно, не все слова души доносятся до «шизофреника» из-за шума реки. Вот и кажется порой, что он мелет какую-то ерунду, а это вовсе не ерунда, просто он повторяет слова из фразы, которую никак не может расслышать целиком. Язык «сумасшедших» особенный, а вам, земным людям, он кажется просто несвязным бредом. Вовсе и нет! Это те же самые слова, но необычным образом переставленные, имеющие совсем другой смысл, нежели тот, что они носят у вас, в Яви. Вот что такое «шизофрения», истинно тебе говорю. — Невзор хмыкнул. — Сейчас в это трудно поверить, а ведь я когда-то был таким же, как ты сейчас. Я был почти обыкновенным человеком, с одним только отличием: я умел говорить с богами и, поверь мне, я говорил с ними. Мой мир погиб из-за того, что говорящие с богами стали использовать этот дар неразумно. Для богов нет понятий «хорошо» и «плохо», боги создали этот мир. Мир, в котором есть нечто под названием «гармония», где примерно поровну того, что плохо для одних — хорошо для других, и наоборот. И те, кто умел говорить с богами, просили их о самых разных вещах. Например, сровнять горы с землей, или осушить море, или заставить звезды падать с неба на Землю. И всё это боги выполняли, ибо для них всякое деяние естественно и ни в какой цвет не окрашено: ни в белый, ни в черный. Если хочешь знать, а я должен сказать тебе это, потому что тебе предстоит жить в мире, которому еще только предстоит родиться, то богам нравится, когда люди их просят о чем-нибудь.

— Хотя это вовсе не означает, что их просьбы будут выполнены, не так ли? — заметил Глинкин.

— Смотря кто именно их просит, — сделал Невзор внушительную ремарку. — Кто и о чем. Если о своем, мелком и суетном, вроде мешка золота, который вы все так хотите отыскать, чтобы с его помощью предаться праздности и разврату, то такая просьба вряд ли когда-нибудь будет исполнена. Ну, если только она не является частью какого-то грандиозного божественного замысла. Вот, например, взять тебя. Тебе же не просто так позволили неправедно разбогатеть. Теперь ты понимаешь, почему тебя не нашли после того, как ты в семнадцать лет ограбил какую-то там товарную лавчонку, я уже и запамятовал, какую именно.

— Хозмаг, — смущенно пояснил Михаил Петрович. — Я не люблю об этом вспоминать.

— Но ведь забыть не получается? — засмеялся-закаркал Невзор. — Тем более что за то ограбление посадили в острог совершенно невиновного человека.

— Вот как? А я и не знал!

— А если бы и знал, то что? Пришел бы с повинной? Не лги самому себе. Да и не переживай сильно. Я же отнюдь не голос твоей совести, которую, замечу, находясь внутри тебя, я не больно-то видел. Какая-то она у тебя получается бесцветная, совесть твоя. Сомневаюсь, что она вообще в тебе квартирует. Может, мне всё это привиделось? Похоже, что вы с ней довольно давно уже расстались. Ладно… Ты не серчай. Просто мне нравится показывать их место людишкам, которые сильно задирают нос, думая, что весь мир у них в кармане.

— Мы совсем ушли от темы былого, — вежливо заметил Глинкин, которому весь этот разговор был неприятен потому, что всё в нем было сущей правдой.

— Да, лучше о том, что было много веков назад, когда эпоха людей шла на смену нашей эпохе. Многие из нас так преуспели в магии, что решили сразиться с богами и вступили с ними в битву. И день начала той самой битвы был днем начала конца Атлантиды. Против нас сражались легионы Навьих демонов, а их сущность куда сильнее человеческой породы, пусть даже речь идет о тех, кто подчинил себе всеобщую магию, и в особенности магию черную. Демоны не имеют тела, всей этой тяжелой, неповоротливой плоти, в этом их великое преимущество. Хотя порой без плоти неловко, — усмехнулся Невзор, — уж я-то знаю. Легионы Нави смяли нас и почти полностью истребили. Из семи племен Атлантиды в живых остались лишь два племени: монголы и арии. Я тогда был человеком из плоти и крови, белым арием, и перешел на большую землю с тонущего острова вместе с остатками народа Атлантиды. С берега новой для нас земли мы видели, как под воду ушел наш прежний мир, и многие рыдали, но не все. Были и такие, кто радовался своему спасению, а особенно тому, что многое еще впереди. Я был именно среди этих и не унывал совершенно. Зачем сожалеть о прошлом, которое прошло? Лучше жить настоящим и приближать будущее, стараясь влиять на него.

— Согласен, — Глинкин немного помедлил, словно решаясь на что-то, и наконец спросил: — Раз вы говорите, что тогда, невесть сколько времени тому назад, были белым арием, то еще раньше вы тоже кем-то «были»? Кто же вы такой?

— Снова ты лезешь куда не следует, — без прежнего раздражения, скорее с грустью посетовал Невзор. — Я не смогу тебе ответить на этот вопрос, ибо ответ на него лежит за гранью людского разума. Ты, чего доброго, и впрямь свихнешься, а это не входит в мои планы, меня твое тело вполне устраивает. А если ты впадешь в безумие, то здесь, помимо меня, начнут шастать все, кому не лень: духи, бесы, демоны и прочая мелочь, соседства с которой я не выношу. Они примитивные и грубые создания, только для убийства и годные, любят селиться в умалишенных целыми колониями. Но, чтобы хоть немного избавить тебя от мучительного любопытства, скажу, что ты не первый человек, в мозг которого я попал таким способом. Тот арий из Атлантиды был великим магом и колдуном, я прожил в его теле тысячи лет, настолько мне подошло всё, что было в нем, смертном. И я жил бы в нем и по сию пору, если бы не Вышата, будь он проклят.

— Это значит, что и во мне ты проживешь не меньше?

— Посмотрим, — уклончиво пробормотал Невзор, — на этот раз у нас всё должно получиться, и Черный Дозор уже в пути.

— Дозор? Что это значит?

— Проклятье! Я думаю, а ты меня слышишь! — взбесился Невзор, и у Глинкина сильно закружилась голова, он чуть не рухнул на глазах у всех прямо посреди лаборатории. — И ничего, к сожалению, с этим не поделаешь, — продолжал Невзор, — приходится терпеть неудобства, связанные с существованием в качестве паразита внутри чужой плоти, раз своей давным-давно нету. Ладно уж, так и быть, расскажу тебе о том, что было тогда, слушай. Мы скитались до тех пор, покуда не вышли на большую равнину, разделенную узким, очень глубоким ущельем, собрали Великое Вече и разделились на два лагеря: одни сели по левую сторону от ущелья, а другие — по правую сторону. Мы должны были населить новый мир, дать всему названия… И те, кто сидел по левую руку, славили Чернобога Рогатого Велеса и Мару — Богиню, жену его. Славили тех, кто владычествует в смерти, тех, которые забрали в Навь так много мятежных братьев наших. И я был среди таких и был ими избран предводителем. Мы говорили, что жизнь произрастает лишь из смерти, и настаивали, что в новом мире должны быть войны, болезни, разруха и поэтому нужна частая смерть — ведь смерть — это всегда обновление! Я был там, среди тех, кто чтит Мару и по сей день, Гой-Ма! О! Что это было за величайшее сборище! Я помню, что мы тогда пели. «Я истово желаю твоей смерти» — вот что это была за песня. Я бы тебе напел, да нынче я не в голосе, хе-хе. Мы решали, каким будет мир, какой быть эпохе, которая закончилась только с падением Египта. И закончилась, замечу, совсем не так, как того хотели мы, оставшиеся на левой стороне. А те, кто собрался по правую сторону, кричали, что жизнь людская и так коротка, что счастья человеку отпущено мало, да он часто его и не ведает, истинного-то счастья. Поэтому они предлагали то, что называли «мирным миром», где смерть если и наступает, то лишь от естественной старости, где все людишки живут по сто двадцать лет и больше. Спорили мы тогда весьма громко, и до такой степени, что все охрипли, да так никто ни с кем ни в чем и не согласился. Тогда вышел от правой стороны Вышата, а от левой стороны я. И начали мы друг с другом словесами куражиться, да только Вышата меня перехитрил. В руках у него был посох, он оторвал со своего посоха росший на нем зеленый лист и бросил его в ущелье: но не жертву Богам принес он, а возмутил повелителей Смерти, бросив им каплю земной жизни, ибо не ущелье то было, но врата в Иное Царство, или в Навь — обитель Кощного Бога, а мне… — Невзор как будто немного замешкался, минуту-две он молчал, видно, переживая в памяти что-то непостижимое. — Мой посох ты держал в руках. Он из мертвого дерева. Такое вырастает только в ноябре, в темных лесных чащобах, и сама Мара, лик Ее, идол Ее, из того дерева только и режется. И стоит он на капищах для поклона Пекельной Богине и жертвы кровавой в Ее честь. Я к тому это сказал, что на моем посохе ничего не растет и никогда не росло, ибо мертвое дерево на дает побегов. И тогда, когда я понял, что, кроме меня самого, у меня ничего нет, я решил принести в жертву Черным Богам самого себя, отказавшись от никчемной жизни собственной плоти. Я прыгнул с обрыва и полетел было вниз, но меня вытолкнуло наружу, обдав раскаленным воздухом. То было пламя Велесовой кузни! И явилась тогда сама Мара — Черная Богиня и воспарила над нами, сидящими по левую сторону. И лик Ее был грозен и ужасен для тех, кто сидел напротив нас. Мара им казалась воплощением Погибели: глаза Ее тогда были навыкате от ярости. На теле Ее проступали знаки тлена, и оно смердело, как труп, а одежды Ее были мокры от крови и гноя. В правой руке у нее были Велесовы вилы, обращенные зубцами вниз, а в левой руке своей она держала чару из черепа человечьего, наполненного кипящей кровью из Смородины-реки. Ее окружали бесчисленные бесы и демоны, привидения и упыри, и стая черных собак бежала за ней, лакая кровь Ее и гной. Под ногами Ее кишели змеи и разлагавшиеся тельца новорожденных младенцев, а земля гудела, и вырывались из Навьих врат языки темно-багрового, пекельного пламени. Вот что видели сидевшие по правую сторону, и ужасались увиденному, и впадали в безумие от ужаса своего!

— А что же вы? — затаив дыхание, задал мысленно свой вопрос магнат, явственно видящий ужасную картину описанных колдуном событий. — Что видели вы? Те, кто остался по левую сторону?

— Мы? А мы видели Мару иной… Она шла к нам в лучах самосиянного света мудрости своей, и одежда Ее сияла, подобно Солнцу, и Месяц был на челе Ее. Руки и грудь Ее были украшены драгоценностями и каменьями самоцветными, и в правой руке, в деснице своей, держала Она красный цветок, и серп был в левой руке Ее, шуйце. Он блистал лунным серебром. Серп Ее означал конец всему живому, был знаком срока, отмеренного всему сущему, он был порогом, отделявшим былое от грядущего, разделом был для тела мертвого и вечно живой души, знаком был начала пути в новый мир и знаком Времени Вечности. Понимая это, мы смотрели на Нее и видели, что нет предела Ее величию. И те, кто был справа, убоялись Мару-Мать и прокляли Ее так же, как проклинают люди всё, что недоступно их пониманию. Нам же, Ее верным слугам, она сказала так: «Когда рухнут своды небесные на землю и прольется дождь каменный, когда сделается земля от засухи железной, а реки и моря возгорятся огнем, когда на месте могучих гор появится пустыня, когда всякая жизнь завершится, то обернется свет белый кромешной тьмою. И тогда оборвет свои цепи супруг мой Чернобог Велес Рогатый, а Великий Волк, слуга его верный, что покой Чернобога до срока стережет, железными зубами своими загрызет белых волов, что воз Ярилы-Солнца волокут по небу. И будет так, что ось Всемирья надломится, и сойдутся тогда боги в последней смертельной битве. Помните о знамениях начала конца этого мира. Уйдет под воду остров, населенный теми, чьи глаза узки, так же, как до этого утонула и ваша земля Атлантида. И треснет черный Алатырь-камень, на котором мир доселе стоял, рухнет Дуб могучий, царь древ, и всплывет кверху брюхом великая Белая Рыба в холодной реке. Увидев то, придете ко мне, ибо я уже буду средь вас, и вы узнаете меня по звукам имени моего, по недугу тела моего, мною избавленного от страданий. Тела, коего прекрасней нет. Придете под груди мои полные и укроетесь от доли смертных. В волосах моих переждете беду. В устах моих сладких забудете обо всем. Сольетесь со мной, как и я с вами, когда весь мир вокруг станет костром погребальным, а тела ваши покрыты будут копотью. И тогда наступит век Кощный, время Велеса Рогатого и Мары. И узрите рассвет черной Луны, в чьем свете явлюсь к вам, и сольемся с вами в объятьях родовых, и буду я жить вечно и вечно править, ибо нет у меня и у смерти конца, а есть лишь начало, дарованное жизнью. Вам же завещаю я идти моим путем, куда укажу вам левым, шуйным перстом своим. И станете отныне радарями пути Шуйного, пути Мариного. За служение ваше дарую вам лишения и потери, которые учат ценить то, что невозможно утерять. Дарую вам болезни и недуги, что учат смотреть на жизнь дальше слабого тела вашего. Дарую вам саму смерть, что научит вас видеть бессмертие. Дары мои — для невежд — кара лютая, для вас же — благословение мое. Завет мой вам таков будет: не отвергайте мира, но и маете его не поддавайтесь, и тогда узрите истину в сердце вашем. Узрите, не поддавшись кривде и ослеплению спесью Бога небесного, который всегда побеждает в малом, но смерть, дар мой вам, он победить бессилен». Вот как сказала Она, та, что Владычествует в Смерти. И слово Ее каждый из нас сохранил в точности у себя в сердце. И так, воодушевившись, поворотили мы против тех, что встали против нас. Но тотчас отверзлись небеса, и к ним, светом Ирийским озарен, спустился с небес по белой лестнице из белоснежных облаков Сварог Изначальный, Белобог-Творитель. Спустился, приняв вид могучего старца. И задумали мы тогда биться за своих богов друг с другом, и с криками бросился брат на брата. Но лишь до края ущелья дошли, как до самого неба поднялась стена огня. С правой стороны пламя было багровым и темным, пекельным, что всякий свет пожирает, вбирая его в себя. И то было пламя Нави подземной, края, где Мара безвременно правит. И ужаснулись тогда все, кто готов был в бой за Сварога идти, а с нашей стороны пламя оказалось светлым, жарким и белым. И стало нам тогда понятно, что не время сейчас разделять целое, коли оно так друг в друга проросло, что в свете есть пекельное пламя, а в ночи есть свет. В том гармония в мире и состоит, понимаешь?

— Всё понимаю. — Перед глазами Глинкина ясно мелькали картины, что описывал ему Невзор. Михаил Петрович почувствовал, что от тела его самого почти уже ничего не осталось, ведь даже воображением его завладел колдун, поработил волю. «Пусть лучше так, — подумал магнат, — пусть жизнь тела без жизни души, и наоборот, но я хочу жить вечно, и эти условия меня не пугают».

— Ты быстро схватываешь, человечек. Еще бы! Ведь мы почти слились с тобой, — пояснил Невзор.

— От меня скоро совсем ничего не останется? — равнодушно поинтересовался Глинкин.

— Не переживай так. Я бы не смог заменить твою душу своей, ведь у меня, пожалуй, больше и нет души, — холодно заметил Невзор, — поэтому кое-что от тебя останется, но способность любить ближнего своего, которая у тебя в зачаточном состоянии всё же присутствует, исчезнет полностью. Это я к тому, что ты перестанешь постоянно вспоминать своих домочадцев и вздорную жену, которая блудом срамным, маханием любовным с одним из твоих слуг уже давным-давно грешит.

— Наплевать мне на это. Даже думать о том не стану. А что у вас было дальше?

— Дальше? А дальше решено было братоубийством не заниматься, а идти всякому своим путем и вести за собой вас, людей. Обычно те, кто идет впереди, называются Дозором. Шуйный путь, он для Десного кажется черным. Что ж, мы не против, если черный цвет — это наш цвет. Видишь ли, Сварожьим прихвостням достался белый цвет. Вот тогда мы и разделились на Черный и Белый Дозоры, и Черный Дозор пошел Шуйным путем, указанным Марой, чью волю храним, а Белый Дозор двинулся по Десному пути, указанному Сварогом. Черный Дозор служит Маре и Велесу, приближая кончину этого мира и великое обновление, без которого немыслимо всё новое на этой Земле, а Белый Дозор пытается спасти то, что хочет разрушить Дозор Черный… Внимание! К тебе проситель! — заметил Невзор заведующего лабораторией, завлаба, вежливо ожидающего своего хозяина неподалеку.

— Ну? — коротко спросил у завлаба Глинкин.

— У нас всё готово, Михаил Петрович, — завлаб достал из нагрудного кармана халата пробирку, как следует плотно закрытую черной резиновой пробкой. — Прикажете отправить на испытания?

— Вот это? Дайте-ка сюда, — Глинкин повертел пробирку в пальцах, вернул заведующему со словами: — Запускайте в серию. Как я вам уже говорил: десять тысяч доз. Всю партию доставите мне лично, прямо в мой кабинет.

— Но как же без испытаний? — изумился завлаб. — Ведь так нельзя! Не положено!

— Вас это не касается, — двусмысленно ответил Глинкин. — Делайте, что вам говорят. Я вам плачу не за пререкания со мною.

Заведующий побелел от страха, поклонился и поспешил удалиться.

— Вы говорили, что скоро начнется мор. Когда же его ждать?

— Он уже почти начался, — ответил Невзор. — Теперь совсем скоро. На старике, лежащем в больнице, моя роковая печать, в его крови смертельная зараза. Да свершится Ею предначертанное, да падет мир! Слава Маре! Вторь за мной!

— Мара-Ма, Мара-Мать, — словно зачарованный, повторял за Невзором Глинкин. — Дева Зимняя, правь безвременно. Кровь кощная, ядовитая, моровая, да смешается со здоровой, да содеется зло превеликое…

Глава 7

Начало конца — Неожиданный компаньон — ДНК — Черная благодать — Роковой полет

1

Состояние Войтова было стабильным. Лёша звонил в госпиталь каждый час и никаких тревожных новостей ему не сообщали.

Спиваков не мог предположить, как именно поведет себя препарат, с какого времени начнется его позитивное воздействие. На вторые сутки, на третьи… Отложить вылет было бы непростительной глупостью, так решил Алексей. На Камчатке скоро начнется сезон ураганов и проливных дождей, погода окончательно испортится и здорово похолодает. Тогда пытаться свершить задуманное будет делом, почти неосуществимым: смерть от переохлаждения, от падения в горах, смерть в водах внезапно разлившейся реки — всё это было реально предсказуемым исходом такого путешествия. Лёша предполагал добраться в долину, проделав путь в 600 с лишним километров по земле и не доверяя воздушной дороге. Ненадежно. Вертолеты на Камчатке частенько падали, риск был неоправданным, а раз так, раз придется потратить на дорогу в заповедник несколько драгоценных дней, то необходимо было иметь их в запасе, как можно раньше вылетев из Москвы. Капельница была поставлена генералу в понедельник, в первой половине дня. В оставшееся до вылета время Лёша занимался рабочими делами в институте, и в том числе согласовал день и время утверждения препарата в госкомиссии.

— Может быть, вам что-нибудь нужно? — поинтересовался Лёша у чиновника из комиссии и удивился, услышав, как обиделся этот человек, судя по его резко изменившемуся тону:

— Послушайте, господин Спиваков, ничего мне не надо. И так на каждом углу всяк норовит полить чиновника грязью. Вы, по всей видимости, тоже считаете, что все мы сплошь казнокрады и взяточники?

— Простите меня, — пристыженно ответил на это Алексей, — я как-то не привык иметь дело с честными чиновниками, я рад, что вы исключение, и уверен, что вы не один такой.

— Исключение, хм. — Чиновник на том конце телефонной линии, казалось, задумался. — Да как вам сказать? Никакое я, конечно, не исключение, но вот… только…

— Ну, что, что? — нетерпеливо подстегнул его Лёша. — Вы давайте как-то определенней выражайтесь. Ближе, так сказать, к делу.

— Алексей Викторович, я же знаю, кто за вами стоит, чей вы человек, тоже знаю, — вздохнул чиновник, — так что, как говорится, мне «и хочется, и колется». У вас возьмешь, так потом ведь проблемы могут быть, и скорее всего они у меня будут.

— Послушайте, уважаемый! Как вас там? — Лёша нервно передернул плечами. — Вы мне скажите, что вам конкретно нужно, и покончим с этим. Я знаю, в какой стране живу и как здесь принято решать вопросы, мне также известно. Правило системы гласит: «Не подмажешь — не поедешь». У меня с вами отношения предельно доверительные. Даю вам слово, что никто ничего не узнает, тем более что мой куратор со стороны администрации президента генерал Войтов в данный момент находится в госпитале.

— Да? А что с ним? — вкрадчиво поинтересовался чиновник.

— Ничего особенного, к счастью. Подагра, — солгал Алексей. — Ну, так сколько я вам должен, чтобы вы пропустили препарат в серийное производство?

— А если я вам скажу, что мне уже заплатили за то, чтобы это случилось как можно скорее? — совершенно неожиданно спросил чиновник и вопросом своим сильно озадачил Лёшу.

— То есть как это? — удивился Спиваков. — Вы меня разыгрываете? Сейчас не до этого! Я через сутки улетаю на Кам… кхе-кхе, простите, что-то в горле запершило, улетаю в теплые страны, я хотел сказать, и мне нужно решить с вами вопрос сейчас.

— Вам знаком Михаил Петрович Глинкин?

— Разумеется.

— Он весьма усердно хлопотал за скорейшую приемку этого вашего «чуда» и в том преуспел, — совершенно честно ответил чиновник, — так что летите вы себе спокойно куда угодно. Вы же в отпуск собираетесь?

— Да-да!

— Вот и отдыхайте. Когда вернетесь, всё уже будет готово. Глинкин хочет, чтобы ваш препарат производили его заводы — это же яснее ясного. Вот и «убедил», так сказать.

— Ну, тогда все понятно, — с облегчением выдохнул Лёша. — Да пусть производят, конечно! Чем я буду куда-то тыкаться, что-то кому-то объяснять, так лучше я у Глинкина размещу заказ, и дело с концом!

— Желаю здравствовать, — откланялся чиновник.

Лёша подивился проницательности и предпринимательской сноровке Глинкина. Лишь спустя несколько минут он вдруг отвлекся от текущих дел, потер лоб и подумал: «А откуда этот Глинкин, собственно, знает о препарате?» И хотел было продолжить дальше развивать свою мысль, но тут в дверь кабинета кто-то постучался.

— Войдите! — крикнул Алексей, и на пороге возник Квак собственной персоной.

— О! Александр Кириллович! — обрадовался Лёша. — Всегда вам сердечно рад! Как вы? Как выходные?

— Пожалуй, ничего особенного. Был на даче. Смотрел старые фильмы в новом качестве, спал…

— Вот как? Старые фильмы? «Семнадцать мгновений» в цвете не пытались смотреть? — поинтересовался Лёша, который всем задавал этот вопрос, поскольку имел на его счет свое незыблемое мнение.

— Ну что вы?! Как можно?! — по-настоящему возмутился Квак. — Это же преступление, так испортить великолепный, великий фильм!

Алексей буквально просиял. Ему стало очень приятно, как бывает приятно всегда, когда вдруг оказывается, что твой собеседник и коллега — еще и твой единомышленник, и у вас с ним общие предпочтения. Это сближает.

Лёша предложил Кваку присесть, стал рассказывать ему о планах, намеченных им по возвращении:

— Первым делом, разумеется, поставки в ведущие федеральные онкоцентры. Это в наивысшем приоритете, Александр Кириллович. Затем все переходим на осадное положение, весь коллектив института будет жить тут же, на территории «Альтаира», в щитовом городке.

— Это зачем же так по-спартански? — удивился Квак.

— Затем, что я из своей поездки планирую привезти кое-что особенное, — проговорился Лёша, но решил, что уж «своему-то» можно знать, и, понизив голос, признался: — Я, Александр Кириллович, улетаю очень далеко, на Восток.

— В Японию? — удивился Квак. — Вы же говорили вроде, что летите в отпуск куда-то на юг Европы? Так, кажется?

— Нет, не в Японию, — Лёша помедлил немного, потом решил: «Ничего страшного. Он же свой. Да и вылет уже совсем скоро. Что может произойти? Обязательно надо, чтобы кто-то знал, куда я собираюсь, а то мало ли…» — Я на Камчатку лечу, — выдал свою тайну Лёша. — И не в отпуск, совсем не в отпуск. Я работать там буду, искать…

— Искать будете? — живо заинтересовался Квак. — Что же вы там собираетесь найти?

Лёша понял, что зашел слишком далеко.

— Простите, Александр Кириллович, но я верю в приметы. Хочешь насмешить Бога, расскажи ему о своих планах. Простите, но я не могу вам сказать. Прошу понять меня правильно.

— Ну, как вам угодно, как вам угодно, — с показным равнодушием в голосе и в жесте вяло поднятой руки ответил Квак, — я вас не неволю, боже упаси. А вы что делали на выходных, Алексей Викторович? — сменил тему коварный заместитель директора, не ожидая, что его вопрос вызовет такую реакцию: Лёша густо покраснел, прямо зарделся, пробормотал что-то невнятное, потом, словно опомнившись, взял себя в руки, и лицо его приобрело прежний оттенок.

— Если совсем честно, я слегка выпил во время банкета в пятницу, а потом прилично напился в ночь на субботу и все два дня страдал абстинентным синдромом, а проще говоря, похмельем. Я же вообще не пью. Ничего и никогда. А здесь… — Лёша махнул рукой. — Я чуть не убил себя, вот что значит монголо-татарское иго для нас, славян. Благодаря его наследию у нас в организме совершенно отсутствуют необходимые для переработки этанола ферменты, печень отказывается нейтрализовать алкоголь, похмелье жутчайшее, а доза-то, признаться, детская. Кому сказать — засмеют! Чекушка водки!

— Может, какая-нибудь некачественная водка, мало ли… Значит, на Камчатку вы, — задумчиво произнес Квак, глядя куда-то мимо Лёши и старательно изображая перед ним свою детскую мечту о дальних походах. — Эх, и я бы с вами махнул! Ведь ни разу там не был, а говорят, там красотища невероятная! Край Земли… Возьмите меня с собой? Нет, я серьезно! — загорелся было идеей Квак, про себя лихорадочно соображая: «Если он найдет что-то, там его и закопать». Но столь очевидному (для людей знающих) Квакову коварству не суждено было сбыться. Лёша сразу же и категорически ему в этом отказал:

— Простите, Александр Кириллович, но что мое, то мое. А потом, я уже давно привык быть один. Так лучше получается сосредоточиться. И кроме того, возьми я вас, кто же станет контролировать выполнение текущих дел здесь? Институт нельзя оставлять совсем без руководителя! Вспомните, что случилось с французской армией после отъезда Наполеона из Москвы.

Квак обратил всё в шутку: мирно поднял руки, показывая, что он и не смеет ни на чем настаивать и всё прекрасно понимает. Мечта — есть мечта, это такая вещь очень индивидуального пользования, нельзя ее нарушать посторонним вмешательством.

— Вот вы говорите, что привыкли путешествовать в одиночку. Позвольте задать личный вопрос? — изменил вектор беседы Квак, и Алексей кивнул: «Спрашивайте». — У вас есть друзья, подруги?

Лёша с сожалением развел руками:

— Друзья все, кто в бизнесе, кто где-то еще. Словом, в делах. А подруги… Их количество, превышающее одну, требует немало свободного времени, а также известной страсти к переменам и разнообразию в плотских утехах. Мужская, конечно, история, но я в нее как-то не попал. У меня была подруга… — Он осекся, понял, что сейчас все предметы вокруг потеряют резкость, и этот Квак, который на подсознательном уровне всегда вызывал у Алексея скрытую в тумане неприязнь, станет свидетелем его глубокой, очень личной драмы.

— Извините, я, видимо, у вас что-то не то спросил, — Квак встал, собираясь откланяться. — Всего доброго. Еще увидимся перед вашим отлетом, полагаю.

— Моя подруга умерла от рака, — медленно произнес Лёша, глядя в одну точку перед собой. — Сядьте, прошу вас. Еще на минуту. Присаживайтесь, вам говорят! — выведенный своим признанием из состояния шаткого душевного равновесия, возвысил голос Лёша. — Вот что: начинайте поставки «Salvarevitum» в клиники. У меня давно просят его ребята из онкоцентра Блохина. Дайте им, пусть берутся за дело. Кто знает, сколько жизней мы не спасем, покуда будем ждать официальной регистрации препарата? Так нельзя. Пусть они начнут.

Квак представил себе, как он придет к Глинкину, как солжет ему, что это он, лично он подтолкнул Спивакова к решению о несанкционированном распространении незарегистрированного, а значит, незаконного препарата «Salvarevitum» в онкологических стационарах. Скажет, что есть прямой смысл в том, чтобы обратиться в прокуратуру, и пусть против Спивакова возбуждают уголовное дело. «Всё, птенчик, допрыгался», — с наслаждением подумал Квак и улыбнулся так широко, как только мог:

— Разумеется, Алексей Викторович. Я так и сделаю, всё в точности исполню. Вы великий гуманист, говорю это без лести и предубеждения. Я полностью разделяю ваше мнение. Спокойно летите исполнять свою великую миссию, а я тут, на месте, позабочусь обо всем.

Лёша от души поблагодарил этого подлеца и иуду, пожал ему руку, пожелал всех благ и всего, что положено желать в таких случаях. Квак поспешил доложить о беседе Глинкину, а Лёша, набросав список необходимых ему в дорогу вещей, отправился за покупками. В магазине он выбрал здоровенный и очень удобный рюкзак, куда помещалось альпинистское снаряжение, набор консервов, утварь туриста и, разумеется, купил палатку. В оружейном магазине им был куплен карабин «Сайга», добротный армейский кинжал, высокие, чуть не до колен, ботинки на грубой подошве, теплый стеганый бушлат, шлем на случай камнепада и множество необходимых в таком предприятии вещей. Их набралось столько, что когда он вышел из очередного магазина с покупками и попытался засунуть всё это в автомобиль, то вместительный багажник «Ауди» отказался закрываться. Шофер Виктор покачал головой:

— Как вы всё это на себе попрете? Тут на глаз у вас килограммчиков шестьдесят груза. С такой выкладкой решили лазить по горам? Хотите совет постороннего? Выбросьте вот это, вот это и это, — он указывал на разные предметы, которые Лёша прежде посчитал совершенно необходимыми. Виктор продолжал: — И таким образом сократите вес вполовину. Послушайте меня, я в Афганистане в свое время много полазил по горам. Там лишние сто граммов уже ощущаются непосильной ношей, а такой вес вы просто не сдвинете с места, вам лошадь понадобится.

— Значит, куплю лошадь, — устало улыбнулся измученный непривычной для него покупательской активностью Спиваков. — Я воспитан на приключенческих романах, где авторы любили подбрасывать жертвам кораблекрушений ту или иную нужную в обиходе вещицу. Или, на худой конец, они эти вещи мастерили сами. У меня же нет для этого необходимых знаний, я привык к известному комфорту и пользуюсь, пардон за интимные детали, только трехслойной туалетной бумагой, а о том, как я все это потащу, я подумаю, когда окажусь на месте. Такова современная безбашенная молодежь, милейший Виктор.

Водитель махнул рукой.

— Одному в такое место… Взяли бы меня с собой, что ли? Мне в ваше отсутствие, чем прикажете заняться? Машину драить с утра до ночи? Или тоже в отпуск? В Туретчину? Нажирать брюхо в отеле по программе «Всё включено»? Эх, я всё бы отдал, чтобы с вами на Камчатку махнуть. Как представлю себе, что иду с рюкзаком среди такой природы, какая, наверное, в день Сотворения мира была, так просто дух захватывает! Как вы там один, Лёша? Опасно ведь…

— Ммм… — только и ответил Спиваков, размышляя над предложением своего шофера и припоминая совет Войтова. — Странно, но что-то сегодня все намереваются составить мне компанию.

— Да ладно, — с обидой в голосе ответил Виктор, — я все понимаю. Извините за навязчивость, размечтался на старости лет.

Лёше стало стыдно. Он хотел было извиниться, но… мы часто принимаем молниеносные решения, и они, как ни странно, порой оказываются правильными.

— Но ведь билетов небось уже нет, — задумчиво пробормотал Лёша, — хотя, может быть, какая-нибудь бронь…?

— Как? Значит, вы все-таки не против?! — просиял Виктор. — Нет, серьезно?! Мне можно с вами?! А билет — ерунда! У меня свояк в турфирме работает, раздобудет, спекулянтская рожа!

— Пожалуй, я действительно не донесу всё это один, — Лёша кивнул на доверху забитый багажник, — так что я только «за». А палатка у меня, она, один чёрт, двухместная.

— Ура! Сегодня лучший день в моей серой жизни! — Шофер был вне себя от радости. — Вы даже не представляете, что это для меня значит!

— Догадываюсь, — Лёша лукаво прищурился. — Свобода?

— Именно! — воскликнул шофер. — Свобода! Нет ее слаще!

2

Войтов начал подкашливать к вечеру вторника. Язвы на его груди стали выделять мутноватый гной, смешанный с кровью, и медсестре приходилось менять генералу повязку дважды в час. Его осмотрел дежурный госпитальный врач Семенов, решил, что нет ничего особенного, обыкновенный асцит, вода в брюшной полости, так и положено при раке — брюшина сдавливает легкие, отсюда и кашель. Это незаразно.

— Как вы себя чувствуете? — Врач был добряк: поправил Войтову подушку, погасил светильник на прикроватной тумбочке, потрогал лоб — нет ли температуры. Температура если и была, то совсем слабенькая.

— Да вот, кхе-кхе, кашель что-то… Замучил, ей-богу, доктор. Дали бы вы мне какую таблетку? — попросил генерал. — А то ведь просто невозможно. Спать охота: слабость, а тут еще и кашель, чёрт его задери, кхе…

— Таблетку вам? — Доктор смешно поморщился, словно от щекотки, смешно открыл рот и сам закашлялся, да так, словно был он заправским курильщиком и такие приступы кашля были для него нормальным явлением.

— Таблетку медсестра принесет… сейчас, — доктор, непрестанно кашляя в кулак буквально выскочил из палаты генерала, сквозь кашель приказал сестре дать Войтову мочегонное и быстро прошел в ординаторскую, где несколько врачей заняты были каждый своим делом.

Кто-то заполнял историю болезни пациента, кто-то занимался иной бюрократией, столь обычной в любой врачебной (и не только) деятельности, а кто-то просто читал газету. Здесь кашляющий доктор с трудом остановил свой приступ с помощью двух чашек горячего чая с медом, любезно принесенного из дома одним из коллег.

— Доктор Семенов, у вас инфлюэнца? — шутливо спросил его доктор Хайт.

— Понятия не имею, — пожал плечами Семенов, — должно быть, аллергическое проявление. Меня чуть наизнанку не выворотило, простите за подробности.

Время шло к полуночи. Опустела ординаторская. Доктора разошлись по своим отделениям, подкашливая. Их не особенно беспокоило собственное самочувствие, тем более что приступ кашля был единовременным, легко снимался с помощью традиционных средств и рецидива не имел.

В течение ночи со вторника на среду приступообразный кашель в той или иной мере испытали все сотрудники и пациенты госпиталя, поэтому ночь в учреждении прошла беспокойно. А наутро медсестры, врачи, охранники, водители «перевозок», сменившись, вышли за ворота госпиталя, и вместе с ними пришла в город тихая и быстрая смерть.

…Петр Никитич Войтов — отставной генерал, умер в ту минуту, когда шасси борта номер 827 втянулись в фюзеляж принадлежащего «Аэрофлоту» «Боинга», уносившего в небо задумчивого и озабоченного не покидающим его тревожным предчувствием Лёшу и его теперь уже не водителя, а напарника и компаньона в путешествии Виктора. В госпитале никто и не подумал звонить в НИИСИ, так как никто ничего не знал, а медсестра «устроившая» тогда Алексею капельницу с физраствором, была настолько озабочена состоянием своего здоровья, что даже и не вспомнила про тот случай. У нее внезапно начались сильнейшие головные боли, которые ненадолго отступали лишь после приема нескольких таблеток обезболивающего, причем каждый раз его нужно было всё больше, а в восемь часов вечера медсестра упала прямо в коридоре отделения, да так и осталась лежать неподвижно. Ее госпитализировали с подозрением на инсульт, спешно сделали томограмму черепа и убедились, что никакой инсульт здесь ни при чем, а всему виной опухоль.

— Так выглядит рак мозга, — посмотрев на снимок, определил специалист, выполнявший исследование, и… закашлялся.

Медсестра умерла спустя двадцать восемь часов после незначительного приступа кашля. Ее организм сопротивлялся удивительно долго. Доктор Семенов скоропостижно скончался всего через десять часов, и вскрытие выявило причину смерти — рак легкого с обширными метастазами в различные органы. Врачи, с которыми он контактировал в ординаторской, все до единого умерли примерно в одно и то же время, причем двое — от рака желудка, один — от рака печени, а причиной смерти доктора Хайта стал рак предстательной железы. Заболевание протекало у них с молниеносной скоростью, в кратчайший срок пройдя все стадии от начальной до четвертой степени. Пышущий здоровьем доктор Хайт — добродушный толстяк весом под сто двадцать килограммов за восемь часов буквально «усох» на глазах, кожа его из розовой и гладкой сделалась бледно-зеленой, гемоглобин упал до предельно низкого уровня. Подобные симптомы присутствовали у всех умерших странной смертью, и количество этих случаев, первоначально не вызывавшее никаких опасений, к вечеру среды по московскому времени достигло тысячи двухсот сорока восьми человек. Самолет Спивакова пролетал в это время над Уральским хребтом, пересекая в воздухе незримую границу Европы и Азии. Лёша читал английский медицинский журнал, Виктор решал кроссворды из сборника, купленного в аэровокзале. Оба не знали и не могли знать, что в Москве, теперь уже повсюду, кашляют люди. Кашляют гуляки в ресторанах, машинисты и пассажиры метро, офисные служащие, милиционеры, кашляют школьники, депутаты Госдумы, продавцы и кассиры магазинов, рабочие на стройках, автомобилисты. Кашляют прохожие, пассажиры электричек и поездов дальнего следования, отошедших с московских вокзалов, пассажиры самолетов внутренних и международных авиалиний, вылетевших из московских аэропортов, дальнобойщики…

Сперва никто не придавал этому значения. Подумаешь, какой-то там кашель! Аптеки испытали настоящее паломничество кашляющих людей, просивших дать им «что-нибудь от кашля». Как правило, после единственного приема любого средства кашель переставал мучить своего невольного владельца, и тот сразу же забывал о неприятных ощущениях с тем, чтобы в полной мере начать испытывать их, но теперь уже в виде внутренних болей: сперва почти неощутимых, а спустя несколько часов непереносимых без уколов обезболивающего наркотика. В ночь со среды на четверг «Скорая помощь» Москвы перестала справляться с количеством вызовов, и оператор по телефону предупреждала звонивших, что ждать бригаду им придется не менее часа, так как творится что-то неописуемое. Количество свободных мест в больницах стремительно сокращалось…

3

Еще в самом начале работы над «Salvarevitum» Алексей пошел по пути исправления дефекта кода ДНК, получаемого, как правило, еще при зачатии человека. ДНК несет в себе программу нашей жизни, разумеется, не настолько подробную, в которой было бы прописано всё, что произойдет с человеком, вплоть до бытовых событий и личных переживаний, но вот что касается заболеваний, которые человеку предстоит пережить, то все они уже заранее заложены в программу, и возможность прочтения кода ДНК, или генома, может показать, как на ладони, все людские болячки, и в том числе, конечно, рак.

Получив при рождении программу, человек, помимо своего желания, начинает ее исполнять, называя эту программу своей судьбой. Всё то неприятное, что происходит с его здоровьем, человек привык объяснять чьим-нибудь посторонним воздействием, тогда как его гипоталамус, постоянно проверяющий состояние организма, уже имеет от ДНК самые четкие инструкции на случай любого изменения в крови и в системах организма. Как только этот «аналитический центр» понимает, что складывается благоприятное для развития той или иной болезни условие, он немедленно и безжалостно запускает механизм развития недуга. Если угодно, то этот самый гипоталамус представляет собой систему людской самоликвидации, и воля Божья входит в человека через него, ведь программа «судьбы» заложена в нас нашим родом, в котором каждый из предков добавлял что-то от себя. Боги ведут человека по пути, который он выбирает, и на пути этом человек может ускорить или замедлить выполнение своей программы, по сути, самостоятельно решая, когда ему умереть.

Есть человек и есть люди. Человек — одиночка, люди — толпа. Одиночке и проще, и сложней. Проще в выборе своего пути. В людях толпы добра не в пример меньше, чем зла. И вот, когда масса зла в людях толпы, в человечьем стаде, начинает превышать допустимые богами нормы, то происходят катастрофы, войны, стихийные бедствия и эпидемии, размах которых напрямую зависит от концентрации зла в людях толпы. И тогда серп Мары жнет колосья человеческих душ без всякого предела, уменьшая тем самым количество зла и возвращая мироустройство на путь гармонии: тонкой границы, пролегающей меж двух путей: Шуйного и Десного, путей, которыми идет человечество…

Одиночке проще маневрировать. Тот, кто не стремится слиться с толпой, быть таким же, как все: одеваться, как все, есть то, что все, смотреть, читать и, наконец, думать, как все, имеет в этой жизни больше шансов на то, что его гипоталамус не запустит механизм самоликвидации и Мара не срежет своим лунным серпом янтарный колосок одинокой жизни. Одиночка — это изгой, которого люди толпы считают отверженным и несчастным, но счастье человека-одиночки в его свободе выбора пути и в возможности влиять и на собственную жизнь, и на жизнь толпы, умерщвляя внутри себя самый главный, самый ужасный человеческий грех, страшнейшее из зол, бич человечества — людской эгоизм, или, наоборот, умело пользуясь этим бичом во имя цели, достижение которой кажется человеку-одиночке счастьем, а для толпы — горем.

Все беды от того, что никто не знает, в чем именно нуждается человечество, а нуждается оно лишь в любви. Любовь — вот высшая цель, достичь которую на уровне толпы, когда каждый в ней старается только для себя, живет только для себя, пестуя свой эгоизм, увы, невозможно. А значит, мир людей, которым не нужна любовь, обречен…

Сам того не желая, стремясь спасти людей толпы, желая блага своему ближнему и движимый самым искренним человеколюбием, Алексей Спиваков стал орудием в руках сил грозных и непостижимых, обративших мечту всей его жизни в кошмар человечества. «Salvarevitum» — препарат, который должен был подавлять импульсы гипоталамуса и консервировать ошибку кода ДНК, после резкого изменения своих свойств в температурной камере стал выполнять в точности противоположную функцию: он, словно турбина, молниеносно раскручивал механизм действия ошибки кода, вызывая к жизни нечто такое, чего никогда прежде не знало человечество: вирусный рак, передающийся воздушно-капельным путем. Стремительно мутировав в организме Войтова, болезнь вырвалась наружу, а поскольку никакого средства против нее не было, эпидемия, с инкубационным периодом в несколько часов, стала распространяться повсеместно и с невероятной быстротой. В течение ночи со среды на четверг в Москве этой безымянной заразой заболело около двухсот тысяч человек, и это было только началом величайшей трагедии, сценой для которой спустя короткое время стал весь земной шар.

4

Когда Квак доложил Глинкину о точной цели «отпускной» поездки своего молодого начальника, тот выслушал его очень спокойно, словно ему всё было известно заранее. Откуда же было знать Кваку, что незадолго перед тем Невзор с Михаилом Петровичем крепко повздорили, результатом чего стало некоторое «умственное омоложение» Глинкина до уровня примерно трехлетнего малыша.

Случилось всё накануне, когда после изготовления вакцины по рецепту Невзора Глинкин вдруг полностью осознал свою роль во всей этой ужасной, неумолимо надвигавшейся на человечество беде. Он сильно распереживался, опасаясь за судьбу своих детей, каялся, говоря, что его собственная мать деяний своего сына не одобрила бы, чем вызвал острейшую неприязнь со стороны колдуна.

— Мне твои стенания надоели, — заявил Невзор без обиняков, — маму свою сюда приплел, которая бы тебя прокляла, коли была бы жива сейчас. Все эти ваши «если бы да кабы», помноженные на запоздалые муки совести, просто отвратительны! Выбирай, червяк, или ты прекратишь ныть, как последняя баба, и мы вместе пойдем дальше во имя Навьей власти Мары, либо я сотворю с тобой нечто такое, что превратит тебя в овощ.

— То есть? — мрачно спросил Глинкин. — Что это означает?

— Это «означает», что для поддержания функций твоего тела твоему разуму достаточно самой малости. Того, чтобы только управлять естественными потребностями, и не более. Ты хочешь на шестом десятке впасть в детство?

— Я лучше напьюсь, — еще больше помрачнев, решил Глинкин, — испытанный способ для таких мерзавцев, как я.

— Странные вы существа, люди, — задумчиво отозвался Невзор после некоторой паузы, — полощет вас, как белье на ветру, развешенное поутру, на юру, какой-нибудь дурой, похожей на кенгуру. Ваша совесть, которая просыпается в самый неподходящий момент, не раз преподносила неприятные сюрпризы, и тому в истории немало примеров. Не надо пить, мне это будет сильно мешать. Я существую в твоем теле, и алкоголь не позволит мне контролировать ситуацию.

— Вот и хорошо, — огрызнулся Глинкин и достал было бутылку и стакан, но голос колдуна остановил его на полпути к желанному глотку.

— То, что ум твой насыщает, пусть иссякнет. Костер разума потухнет, и останутся лишь угли, те, что еле рдеют. Слабоумье — твой удел отныне. Спит твой разум сном холодным, неживым. — В голове магната раздался звук, похожий на звонкий щелчок сухих пальцев, и Глинкин с недоумением уставился на стакан в своей руке.

— Стякань, — сказал он и позвал: — Мамаська, у миня стякань!

— А ты был шепелявым мальчонкой, — насмешливо заметил колдун. — Придется тебе говорить моим голосом, а то тебя совершенно перестанут воспринимать всерьез, решат, что ты впал в детство, что не совсем верно. Ты стал обыкновенным малышом-дауном, а я занимаю твой мозг целиком, позволяя тебе существовать в самом дальнем его уголке. Сиди там и не мешай мне создавать новый мир, червяк.

Вот что произошло и о чем не знал и не мог знать услужливый Квак, вбежавший к нанимателю с докладом:

— Улетает! Летит на Камчатку! — завопил он.

— Ясно, — спокойно отозвался Невзор. — Значит, не долетит.

— Уберете его здесь? — облизал губы Квак, представляя себя сидящим в директорском кресле.

— Это неэффектно, — размышляя над чем-то, ответил колдун. — Его насильственная смерть, наступившая здесь, в Москве, может каким-либо образом помешать всему делу. Я не вижу, как именно помешает, но я чувствую это. Всё должно выглядеть так, словно это несчастный случай.

— То есть это значит, что…? — Квак растерянно смотрел на не перестававшего удивлять его магната. — Но каким образом? Ведь это какой-то детектив получается, кино!

— Решая одну великую задачу, приходится решать также множество мелких. Эта задача не из числа сложных. Есть специально обученные люди, они ее и решат, — равнодушно ответил Невзор. Оставалось несколько часов до смерти Войтова, до начала эпидемии, и, подойдя к окну, колдун прошептал: — Как же я хочу, чтобы солнце вновь стало черным!

Он повернулся к Кваку:

— У меня на столе список с адресами десяти тысяч человек, которые мне еще понадобятся. Возьмите и потрудитесь обзвонить первую сотню из этого списка и пригласите этих людей сегодня к полуночи в песчаный карьер возле деревни Черная Грязь. Это рядом с Москвой, по Ленинградскому шоссе, — пояснил колдун, — там места хватит всем. Из этих ста человек каждый оповестит еще по сотне и таким образом все будут знать о нашем сборище, кому о нем знать полагается.

— Но… Я не секретарь, Михаил Петрович, — возмутился было Квак. — Может быть, вы лучше поручите это какой-нибудь девке с длинными ногами, хорошо поставленным голосом и куриными мозгами?

— Не заставляйте меня спотыкаться о ваш труп на самом финише, — не меняя тона, посоветовал Кваку колдун. — А то ведь я в два счета внушу себе мысль, что вы мне больше не нужны. Я не люблю, когда мои указания не выполняются беспрекословно.

Квак, схватив со стола отпечатанные листы, рассыпаясь в извинениях, выполз из кабинета. «Но как он изменился, он стал совсем другим», — крутилась в голове доносчика трусливая мыслишка.

…Квак был поражен — никто из людей, указанных в списке, не только не удивился странному предложению, но особенно чувствительные натуры отвечали какими-то нелепыми междометиями: «ма», «ра», «гой» и тому подобными, после чего бросали трубку, даже не выслушав адрес. То были родноверы Шуйного пути — публика разная по уровню достатка и положению в обществе. Никто из них не ответил отказом…

5

Глубокий песчаный карьер, в котором еще продолжали добывать песок и щебень, расположенный в двух километрах от деревни Черная Грязь, что в нескольких километрах от Москвы по Ленинградскому шоссе, к двенадцати часам всё той же, столь богатой событиями ночи со среды на четверг, оказался полностью забитым людьми. Перед входом несколько десятков волонтеров раздавали пришедшим небольшие свертки. Каждый сверток содержал одну ампулу с вакциной против заразы, уже начавшей к тому времени уносить людские жизни, и один шприц.

Квак стоял в первом ряду, плечом к плечу с каким-то клерком и женщиной безумного вида, облаченной в расшитые черным бисером длинные одежды, сшитые из мешковины. Позади себя он ощущал океан людской толпы, пришедшей сюда ради единой цели и во исполнение единой воли. Ровно в полночь на краю карьера появился Невзор, что вызвало у собравшихся экстатический вопль, полный животного восторга. Клерк рядом с Кваком бесновался, вопя что есть мочи, безумная женщина голосила, закатив глаза так, что были видны лишь ее белки — страшное зрелище.

Невзор резко вскинул руки, и воцарилась тишина, в которой громом раздались слова торжествующего в своем величии колдуна:

— Принесем, братья, клятвы Маре и Велесу, богам нашим, ожидающим нас впереди, в конце нашего пути и в начале пути нового, славного, нам дарованного! Зажжем черные свечи, дабы очистить воздух их священным мертвым пламенем!

— Гой-Черна-Мара-Мати! Гой-Велесе-Черен-Отче! — раздался гул десяти тысяч голосов. Квак увидел, что его соседи достают из карманов свечи, сделанные из воска с добавлением сажи. «Дайте и мне свечку», — попросил он у клерка, не решившись обратиться за тем же к безумной женщине. Клерк молча подал ему свечу, поднес свою, и в руке Квака появилось маленькое пламя. Свеча горела неровно и страшно чадила. То ли поэтому, то ли была еще какая-то причина, но пламя ее было действительно темным, словно впитывающим свет, а не дающим его. Невзор протянул руки к полной Луне и, взывая к ночному светилу над головой и к толпе у своих ног, произнес:

— Мара, Владычица наша, пришла в наш мир! Настало наше время. Кощное время! Путь Шуйный привел нас к последней битве! Отсечем голову своим сомнениям, принесем Богам Велесу и Маре в жертву свои страхи, мороки и маету сердец наших! Положим наши отрубленные головы на черный алтарь Мары, на черный камень, на белый плат!

Толпа гудела, и земля дрожала под ногами, а с рваных краев карьера струйками стекал песок. Невзор продолжал свою проповедь, за единственное слово из которой во времена инквизиции его подвергли бы самым ужасным пыткам, какие только можно себе вообразить. Колдун встал на колени и обратил свое лицо к затянутому черными тучами ночному небу. Тотчас поднялся сильнейший ветер, едва ощущаемый в карьере, дно которого было на много метров ниже уровня земли. Небо расчистилось, и все увидели огромную Луну, на желтом диске которой явственно проступил образ женского лица с закрытыми глазами. Казалось, веки ее трепетали, Черная Богиня готова была вот-вот проснуться. Все язычники в едином порыве опустились на колени, протянув руки к ночному светилу. Воцарилась тишина, в которой голос Невзора звучал мощным набатом, обжигая сердца холодной гордыней:

— В конце пути, когда с опустевших храмов и алтарей ложного Бога вмиг спадет облупившаяся позолота, на протяжении тысячелетий принимавшаяся самовлюбленными дураками за блеск его величия, тогда из страхов толпы, из глупости ее и предрассудков, из засохших ветвей непостигнутого глупцами знания, из их ядовитой лести и проклятий, что изрыгают они на всех инакомыслящих, не считая нас с вами за подобных себе, из их страха перед всем тем, что не может никогда быть постигнуто человеческим рассудком, родится безжалостный Навий Змий, который пожрет каждого, кто так долго блуждал в чаще собственных заблуждений и ложной веры!

— Да будет так! — разом вскричали десять тысяч глоток.

— За Огненной Рекой, за Калиновым мостом, который стережет Великий Змий, ждет нас тот, кто Владычествует в Смерти от начала времен! — продолжал Невзор свою страшную проповедь, и торжествующий его голос отражался от высоких краев этой огромной дыры в земле, многократно усиливался эхом до оглушительных нот. — Следуйте своей стезе на Шуйном пути! Будьте готовы потерять всё! Никогда не оглядывайтесь назад! Достигнув цели, смеясь, откажитесь от нее, дабы ничто, кроме воли Черного Бога, Кощного Владыки, Мары-серпоносицы, не водило вами! Вы молились тайно, в Навьих местах, униженно пробираясь на кладбища под покровом ночи, но теперь настало время выйти в белый день, сделав свет его багряно-черным! Делайте то, что угодно Навьим Владыкам!

Пейте священные яды Велеса!

Крушите закон неправедный всюду, где видите от него притеснения!

Будьте готовы отдать жизни свои Кощному Владыке!

Приносите в жертву плоть и кровь врагов наших!

Причащайтесь родовой кровью братьев ваших!

Творите темную волшбу!

Уничтожайте повсюду врагов наших оружием железным и силой темной воли!

Не думайте о добре и зле, ибо их не существует!

Пребывайте в ярости воинской!

Потакайте силам и желаниям плоти!

Вступайте в связь друг с другом, ибо род наш должно множить!

В обрядах своих используйте черепа и кости людские!

Отверзните Навьи врата! Родных Богов на пир призовите победный!

Охваченная экстазом толпа бесновалась. Квак, не отдавая себе отчета в том, что он делает, раскачивался из стороны в сторону, издавал звуки, схожие с рычанием зверя, беспорядочно размахивал руками, при всем этом чувствуя, как все его тело, душа, разум охватывает схожее с наркотическим ликование. Рев стоял над глубоким карьером, и зарево от тысяч черных свечей поднималось до самых небес, отражаясь в лунном лике женщины с закрытыми глазами — Мары Кощной и Навьей, чья власть в лунном свете безмерна.

— Люди белые да сгинут в пучине мора вселенского! — воскликнул Невзор. — Дабы отличать мы могли друг друга, да пройдем через чин омовения черной водой, даром Черной Владычицы нам, ее верным слугам! Возблагодарим Мару за то, что Она выбрала нас для служения своего! Расступись, сыра земля!

Квак с нарастающим ужасом почувствовал, как почва под ним пришла в движение и сквозь укатанное самосвалами и гусеницами мощных экскаваторов дно карьера стала просачиваться черная, с сернистым запахом, вода. Квак хотел было вскочить с колен, но, увидев, что такое желание возникло только у него, вставать не решился. Все, кто был в тот глухой час в карьере, принялись черпать грязную черную воду горстями и омывать в ней свои лица. Многие мужчины и женщины, раздевшись по пояс, брызгали этой водой на себя и друг на друга, словно резвились на морском пляже. Некоторые и вовсе, раздевшись догола, падали в студеную грязь и вертелись там, изворачивались, будто собаки. После омовения в грязной ледяной воде их кожа становилась черной, словно у нубийского негра. Таков был обряд посвящения в Черную Рать Мары для всех, кто верил в Нее и жаждал Ее прихода.

Тут Квак заметил, что тот, кого он знал, как Глинкина, смотрит именно на него: взгляд изумрудных глаз прошивал тьму двумя инфернально-зелеными лучами. В голове Квака прозвучал немой приказ: он вместе со всеми послушно наклонился и погрузил в черную воду лицо…

6

Они летели пятый час. Спиваков начал клевать носом, но постоянно просыпался от света и посторонних звуков, от тесноты. Он вообще в любом месте, кроме родного дома, засыпал очень тяжело, а в самолетах заснуть у него никогда не получалось.

— Интересно, над чем мы сейчас пролетаем? — сквозь зевоту задал он Виктору вопрос, но тот лишь пожал плечами.

— Честно говоря, не знаю. Надо у стюардесски спросить.

— Сибирь-матушка! Простите, что в разговор ваш влезаю. Просто услышал, что товарищ ваш интересуется. Должно быть, под нами давно уже Якутия, если самолет северным коридором летит, — промолвил пассажир, сидевший перед ними, а теперь вставший и пытавшийся отыскать что-то в своей ручной клади. Это был совсем уже пожилой человек, одетый очень просто, весь седой, с аккуратно подстриженными усами и бородой, с пышной копной белых волос. Глаза у него были василькового цвета, смотрели по-доброму.

— Спасибо вам большое, — хором поблагодарили Алексей и Виктор.

Незнакомец кивнул и сел на свое место.

— А вы что не спите? Иззевались вон весь, — Виктор с сочувствием посмотрел на своего молодого шефа.

— Не могу, — признался Лёша. — Нервы ни к чёрту, мысли всякие лезут. Тревожно мне как-то, хотя летать не боюсь. Не знаю, в чем дело.

— Выпьем? — Виктор подмигнул Лёше, достал из рюкзака термос, поставил на откидной столик.

— Вы водку в термосе от жены прячете? — посмеялся Спиваков над шофером. — Уберите, я ее не переношу после того, что недавно со мной случилось.

— Да вы что, Алексей! Какая еще водка? Это чаек, только он не простой, а наш, «альфовский», армейский. В нем сорок две травки заварены и еще кое-какой секрет в составе имеется.

— Экстракт портянки? — Лёша понял, что зло пошутил, хлопнул себя ладонью по губам. — Извините, просто мне действительно не по себе, вот и несу всякий обидный бред. Простите, ради бога.

— Да ерунда, — отмахнулся Виктор. — Какие обиды между путешественниками! Устали вы, вот вам и не по себе. Все тревоги от бессонницы, когда мозг шалеет и никак не может отключиться. А чай такой, что спать не будет хотеться минимум сутки, и на сердце он не действует.

— Так не бывает, чтобы не действовал, — вздохнул Лёша, — за всё в этой жизни приходится платить, в том числе и за бодрость, даруемую чаем.

— А вы попробуйте, — Виктор открутил пластиковую крышку, осторожно налил густой, дымящийся чай брусничного цвета. Попросил у стюардессы стакан для себя.

— Ну, будем жить?

— Вне всякого сомнения! — воскликнул Лёша. — А враги пусть не дождутся!

Чай оказался с привкусом можжевеловых ягод и крыжовника. Было в нем такое количество всего-всего, и оказался он настолько неожиданно вкусным, что Лёша от удовольствия даже глаза прикрыл и прищелкнул языком:

— Фантастика какая-то! Вам пора бизнес открывать. Никакой глинтвейн и в подметки вашему чаю не годится! И действительно: бодрит невероятно! — Он подумал немного и предложил: — Знаете, когда вы меня возите, это как-то не принято между пассажиром и водителем, нужна дистанция, так сказать. А теперь мы с вами коллеги по приключениям. Я к тому, что можно перейти на «ты»?

Виктор обрадовался.

— Я, вот честно, давно хотел вам предложить, да всё как-то стеснялся. Вы правы, там, — он ткнул пальцем в пол, — я свою работу делаю, а вы — свою, так что на «вы» — это и вежливо, и правильно, а здесь… Привет тебе, Алексей. — Он протянул руку, и Лёша ее пожал:

— Привет тебе, Виктор. Может, еще по чайку? За новый, так сказать, формат общения?

— Согласен, — Виктор разлил чай. — Ну, доброго нам с тобой здоровья и долгих лет жизни!

— Живы будем, не помрем, — ответил Лёша, и в этот самый миг самолет с небывалой силой тряхнуло, раздался громкий хлопок, и разом погасло всё освещение. Тут же завизжала какая-то женщина: «Падаем, караул!», и ее вопли подхватил, казалось, весь салон, началась страшная паника. Кто-то вскочил со своего места и с дикими криками метался по салону, сталкиваясь с такими же, как и он сам, до полусмерти напуганными пассажирами. Кто-то беспомощно сидел, не в силах даже приподняться на ватных ногах, кого-то ужас поверг в обморочное состояние. Лёша почувствовал, как самолет накренился сначала на правый бок, а потом нос его опустился, и воздушное судно понеслось к земле, не в силах уже держаться за воздух на своих серебряных крыльях. В багажном отделении сработала подложенная головорезами Глинкина пластиковая бомба, подброшенная в самолет во время загрузки багажа в аэропорту, и теперь в фюзеляже «Боинга» зияла дыра, диаметр которой стремительно увеличивался.

— Виктор, что с нами?! Мы падаем?! — успел крикнуть Лёша и в ответ услышал сдержанный голос боевого офицера не раз смотрящего Маре-Смерти в глаза:

— Судьба, сынок. Держи меня за руку, вместе и помирать легче.

Последнее, что увидел Алексей перед тем, как его сознание отключилось и сам он провалился в темную пучину небытия, было лицо того самого пассажира преклонных лет. Он улыбался и что-то говорил, но Лёша, как ни старался, так и не смог разобрать его слова.

Загрузка...