Мы вынуждены снова прибегнуть к помощи газетных «шапок». С точки зрения любого неатавца все они настолько интересны и красноречивы, что мы отказались от специального отбора. Приводим первые попавшиеся:
«Вчера наши парни сровняли с землей одиннадцатый по счету полигонский населенный пункт».
«Раненый герой обнаруживает в постели жены любовника. Итого три трупа».
«Купил пробный экземпляр заячьей лапки компании „Успех-гарантия“. Через два дня получает наследство: 211 тысяч кентавров и процветающую ферму».
«Сорок две облавы на дезертиров в Эксепте. Каждый раз богатейший улов».
«Остался без ног и кричит: „Смерть полигонцам!“ Умер на глазах у своего капрала. Вдова и четверо детей без средств к существованию».
«С „красными“ будет покончено до будущего вторника, говорит авторитетный представитель бюро расследований».
«По слухам, у полигонцев остается снарядов еще на десять дней».
«Лучший подарок фронтовику – ультрасовременная, научно изготовленная заячья лапка! Не ждите, пока ваш сын, муж, брат напорется на какую-нибудь фронтовую неприятность. Пошлите ему заячью лапку, чтобы потом всю жизнь не упрекать себя в его смерти или тяжком увечье!»
«Большая фабрика фальшивых акций на улице святой девы».
«Отдохните от войны в ресторане „Финансист“».
«Против простуды в тылу и на фронте нет лучшего средства, чем коньяк „Зеленый мул“».
«Генерал Зов говорит: „Полигонцы хотели войны. Они ее получат полной мерой. Два ока за одно атавское, пять зубов за каждый выбитый у атавца!“»
«Фарабонский провидец доктор Раст жертвует тысячу кентавров на памятник первым героям войны. Кто следующий?»
«Война – удивительное приключение для молодежи. Не теряйте шанс прославиться и забавно провести время! Записывайтесь в добровольцы!»
«Одиннадцать тысяч жителей Кремпа два-три раза в день в панике покидают город».
«Монморанси в огне».
«Генерал Паудер сказал: атавцы могут спать спокойно».
«Безумная молодая мать десять часов прижимает к груди мертвого ребенка».
«Бомбы рвались в какой-нибудь сотне миль от Эксепта, но столица не эвакуируется. Мэйби говорит: „Я хочу разделять все опасности и тяготы со своим народом“. Зенитная оборона вокруг столицы усилена. Продолжаются аресты „красных“».
«Умер от разрыва сердца, встретив невредимой жену, которую считал погибшей под развалинами дома».
«Поставим дезертиров и симулянтов вне закона!»
«Тот, кто хочет без особых затрат побывать в чужих местах, пусть записывается в ряды армии и флота».
«На бирже весна, – говорит вице-президент эксептской биржи интимному другу и поясняет: – Это особая, чисто биржевая весна. Весна, во время которой собирают обильную жатву».
«Пожилой коммерсант за день до пьенэмского конфликта продал все принадлежавшие ему акции „Атавия-мотор“ и „Перхотт и сыновья“. Узнав, что они поднялись на сто восемьдесят пунктов, выбрасывается с тридцать девятого этажа».
«Баллотироваться в Боркосе? Ни за что! Здесь умирает от несчастных случаев слишком много кандидатов на выборные должности!»
«Не дожидайтесь, пока на ваш город свалятся первые бомбы! Покупайте портативные стальные бомбоубежища на две, пять и десять персон. Полная гарантия от осколков! Оригинальная и безотказная система вентиляции. По желанию заказчиков – установка силами фирмы. Требуйте всюду семейные бомбоубежища „Пенелопа“!»
«Мальчик убивает двух приятелей, продает их одежду и обувь старьевщику, чтобы сколотить деньги для поездки на фронт. Он говорит: „Я ничего не пожалею для того, чтобы попасть на фронт“».
«По-прежнему никаких вестей из Европы, Азии, Африки, Австралии и Америки. Ни один самолет, ни одно судно не прибыло оттуда с вечера 21 февраля».
«Деловые круги призывают правительство к твердости с внешним и внутренним врагом».
От профессора Ингрема удалось откупиться крупным денежным кушем и обещанием при первых же выборах сделать его членом Национальной академии наук. Кроме того, он выговорил себе монопольное право выступить в печати с подробным отчетом о своем открытии, лишь только его больше нельзя будет скрывать. Со всеми остальными участниками его экспедиции и всеми работниками упоминавшихся выше четырнадцати сейсмических станций, одновременно с Ингремом пришедшими к таким же выводам, поступили так, как поступают с людьми, заболевшими чумой: их и всех, кто с ними хоть раз общался, начиная с двадцать второго февраля, подвергли строжайшему карантину еще до того, как им удалось сделать их поразительное открытие достоянием гласности.
Конечно, какое-то драгоценное время все же было упущено. Смутные слухи о том, что Атавия будто бы оторвалась от Земли и что кто-то якобы даже видел нижнюю, противоположную сторону новой планеты, все-таки распространились по стране. Но так как, с научной точки зрения, никак нельзя было объяснить, каким образом землетрясение, пусть и необычное, даже с несколькими тысячами эпицентров, могло привести к отрыву от материнской планеты огромного материка, то слухи эти довольно легко были опровергнуты, как досужие вымыслы, пущенные паникерами. Правда, непонятно было, почему до сих пор не восстановлена кабельная и беспроволочная связь с остальным миром. Вызывало удивление и то, что рейсы самолетов и морских судов были ограничены строжайше установленными маршрутами. Но ведь еще более непонятно было, как мог взлететь в космическую бездну целый материк, да еще сохранить при этом в целости свою атмосферу.
А тут еще очень кстати разгорелся конфликт с Полигонией, стремительно переросший в войну. Трагедия Кремпа, Монморанси и еще семи небольших городов, подвергшихся варварской бомбардировке, первые вести о первых победах на фронте, шумиха вокруг первых солдат и офицеров, удостоенных орденов и медалей за храбрость, бешеный бум на бирже, воинственная свистопляска в печати, радио и телевидении, первые сотни писем с фронта в черной траурной кайме и первые жертвы чумы – все это оттеснило слухи о непоправимой катастрофе, будто бы постигшей страну.
И неизвестно, сколько бы еще времени эти слухи вызывали снисходительные или раздраженные улыбки, если бы не капитан Дэд.
Если кто-нибудь когда-нибудь вздумает писать историю пьянства и его влияния на человеческие судьбы, ему теперь уже никак не обойтись без упоминания о капитане Дэде, том самом, которым мог стать, но не стал подполковником только потому, что перепутал рубильники на временном распределительном щитке в подвале штаба военно-воздушных сил. Будем справедливы: как раз в тот вечер, когда Дэд вместо правого рубильника нечаянно включил левый, он был совершенно трезв. Если хотите знать, он вообще не принадлежал к числу особенных любителей алкогольных напитков. Но зато потом, когда он понял, как губительно сказалась эта ошибка на его карьере и как страшны оказались ее последствия для Атавии, капитан Дэд запил. Такое поведение, нисколько не удивительное для человека его умственного уровня, не могло бы нас специально заинтересовать, если бы это не было редчайшим в мировой истории случаем, когда заурядный запой в высшей степени заурядного человека, не облеченного даже минимальной государственной властью, столь сокрушительно сказался на политических настроениях целого народа и на репутации его правительства.
Дэд пил всю неделю, начиная с самого утра двадцать второго февраля, пил, забытый своим шефом, который заявил, что без такого адъютанта он может обойтись сколько угодно времени, пил, окруженный кучкой прихлебателей. Прихлебатели сочувственно вздыхали, хлопали его по плечу, говорили всякие утешительные слова – на то они и были прихлебатели. Находились среди них и такие, которые пытались узнать у безутешного капитана причину его горя, но капитан Дэд только огорченно крякал и предлагал снова наливать бокалы.
Однако вечером двадцать восьмого февраля, ровно через неделю после своей злополучной ошибки, Дэд все же разболтал то, что должно было умереть между ним и генералом Зовом.
Через час тайна массированного атомного залпа, превратившегося в атомный взрыв, облетела весь Эксепт, еще через два часа – всю страну (хотя атавская пресса, радио и телевидение словно воды в рот набрали), перемахнула через линию фронта в Полигонию и там была обнародована в экстренных выпусках ряда газет.
Но напрасно ждали люди дальнейших подробностей: по специальному распоряжению главнокомандующего полигонскими вооруженными силами и здесь, в Полигонии, было решительно запрещено публиковать какие бы то ни было материалы о «фантастическом заявлении спившегося молодого человека».
Утром первого марта все газеты Атавии и Полигонии поместили сообщение о смерти капитана Р. Дэда, покончившего с собой в припадке белой горячки… Но ни слова нигде не было о том, что весь континент потрясен признанием покойного Дэда, которого, видимо, поторопились убрать как слишком опасного свидетеля. Но теперь уже всякому мало-мальски толковому атавцу не трудно было установить роковую связь признаний Дэда с необычайным землетрясением двадцать первого февраля и с затянувшимся отсутствием связи с остальным миром. Становилась понятна и причина строгого регулирования маршрутов для авиации и судоходства (только в непосредственной близости от берегов страны и ни шагу мористей пятимильной зоны под страхом пятнадцати лет каторжных работ и конфискации имущества!). Было ясно: землетрясение двадцать первого февраля на самом деле было не землетрясением, а взрывом, произведенным правительством с целью, которая еще пока оставалась неясной, но с результатом, который, увы, был яснее ясного: Атавия оторвалась от Земли и превратилась в самостоятельное и весьма мизерное небесное тело.
Теперь уже десятки миллионов людей выражали сомнение в том, кто взрыв в Киниме – дело рук агентов Москвы. Чумные крысы и майские жуки вырвались на просторы Атавии в результате преступных действий человека, оплачиваемого, и очень высоко оплачиваемого, не Кремлем, а Эксептом. Имена генерала Зова и его неудачливого адъютанта не сходили с уст.
Было над чем призадуматься и помимо этого. Например, война. Она действительно принесла некоторое смягчение безработицы, но вместо кошмара безработицы над Атавией нависли кошмары воздушных тревог, – не учебных, а самых настоящих, как в какой-нибудь Корее. Миллионы атавцев познали бессонные ночи, когда не знаешь, останешься ли жив к моменту отбоя и вернешься ли домой под привычный кров или на дымящееся пепелище.
А атавцы в военной форме, в свое время заброшенные на заграничные военные базы и оказавшиеся теперь на другой планете? Кто же это забросил Атавию в мрачные космические глубины? Гнетущее сознание, что никогда уже не увидеться с сыновьями, с мужьями, внуками и братьями повергло в траур и смятение тысячи и тысячи атавских семей.
Люди ожесточились. Хуже того: люди начинали думать, и не было такой силы, которая могла бы приостановить этот зловещий для правителей Атавии процесс. Газеты, радио, кино, телевидение, книги, журналы – все, что в течение многих десятилетий лихо и нагло отвлекало атавцев от размышлений, все это вдруг отказало, заработало на холостом ходу, вызывая досаду и раздражение и у читателей, и у редакторов, и у их хозяев.
Уже спустя какой-нибудь час после смерти капитана Дэда хозяева республики пришли к выводу, что можно было, пожалуй, и не кончать его «самоубийством», потому что все равно все уже всем известно, и что самое правильное сейчас – официально признать, что в результате неудачного взрыва Атавия действительно превратилась в самостоятельное небесное тело. Надо было, правда, объяснить, какие цели преследовались этим взрывом. Правительство обещало сделать это еще в течение марта месяца, так как спешка могла будто бы принести (в условиях войны!) непоправимый ущерб обороне.
Атавцы ходили с повышенной температурой; их организмы боролись с ослабленными чумными бактериями, введенными прививкой. Это было в порядке вещей и совсем не так мучительно, как многие со страхом ожидали. Серьезно страдали от этого сравнительно легкого недомогания лишь те, кто не испытывал других более серьезных переживаний. На фронте, а также в Кремпе, Монморанси и других местностях, где война сказалась не столько повышенной деловой конъюнктурой, сколько бомбами, пожарами и кровью, люди уже на другой день после прививки почти переставали замечать, что у них повышенная температура.
На третий день войны в Кремпе вспоминали о чуме как о давно пройденном этапе страданий и ужасов, на смену которым пришли переживания пострашнее. И вдруг бакалейщик Фрогмор умирает именно от чумы. Правда, он лишь накануне удосужился сделать себе прививку. Хорошо, если дело только в этом. А что, если в Кремп (дело коммерческое!) заслали под шумок бракованную, лежалую вакцину и где-то сейчас бродят по городу десять, двадцать, сто человек, которые еще ничего не подозревают, но которые уже обречены?
Люди впали в глубокое отчаяние. Матери с тоской смотрели на своих детей, не смея даже прижать их к груди. Кто знает, не заразишь ли ты их нежным материнским объятием, не заразишься ли сама от ребенка?
В то утро темное и томительное любопытство тянуло кремпцев поближе к дому Фрогмора, где на кушетке, в пальто, шляпе и ботинках лежала первая жертва этой дьявольской болезни. Так вот как они выглядят – зачумленные дома! Ничего особенного, дом как дом. Далеко вокруг ни души, но не потому, что не стало в Кремпе покупателей. Вешнее солнце горит на золотых буквах темно-синей вывески, которая уже никого и никогда не заманит в лавку Фрогморов (фирма существует с 1902 года!), да и лавки этой скоро – и часу не пройдет – не станет на свете.
Самые отчаянные, самые любопытные кремпцы толпились метрах в трехстах. Они увидели, как в начале десятого часа в темный провал двери, зиявший как врата ада, вошли санитары в респираторных масках, длинных резиновых балахонах, высоких сапогах, резиновых, с мощными раструбами рукавицах, неся тяжелые бидоны с бензином. Они пробыли там, внутри, минут десять и вернулись на улицу уже без бидонов. Санитаров обильно опрыскали какой-то вонючей дезинфицирующей жидкостью. Они стянули с себя маски, обнаружив вспотевшие, бледные от волнения лица. Потом старший санитар или кто-то в этом роде взял обыкновенную ракетницу и трижды выстрелил в распахнутые окна спальной и столовой и в лавку Фрогморов зажигательными ракетами, и это был как бы сигнал огню, что ему предоставляется слово.
Но огню было не к спеху. Тихий голубенький язычок пламени воровато выглянул из окошка спальни, словно его послали посмотреть, не стоят ли где поблизости пожарные с брандспойтами наготове. Но пожарные с брандспойтами стояли в отдалении, готовые спасать от огня любые дома, кроме дома Фрогморов. Дом Фрогморов их уже не касался. Тогда язычок на несколько секунд исчез внутри квартиры, как если бы он пошел докладывать обстановку. И вот вспыхнуло и с треском и гуденьем вырвалось сквозь окна и двери наружу уверенное в себе, наглое, веселое и красивое пламя. Оно быстро заглатывало раздувавшиеся на сквозняке, потертые оранжевые бархатные шторы. Потом занялись подоконники, из окон и дверей повалил густой темно-сизый дым. Запахло гарью и тянучками. Это загорелись рундуки с сахаром. Потом донесся приятный запах жареной колбасы, жареной рыбы. Беззвучно лопнула нарядная стеклянная вывеска и пошла пузырями на ее осколках золотая и темно-синяя краска…
Хорошо (это было всеобщим мнением), что вдовы Фрогмора не было среди зрителей. В это время она после здоровенной дозы противочумной сыворотки томилась в просторном темноватом изоляторе для заразных больных, то горюя по мужу, которого она, в конечном счете, все-таки по-своему любила, то ища в себе грозных симптомов чумы (боже, сколько раз она прикасалась к нему за последние трое суток!), то прикидывая в уме, как она теперь одна, без мужчины управится с домом и магазином, да еще в такую сложную и тяжкую пору. Ее пожалели. Ей не сказали, что ни дома, ни магазина, ничего, даже носильных вещей, ничего у нее не будет с сегодняшнего утра.
Что ни говори, а такая ужасная смерть и такое исчерпывающее разорение производят впечатление. Жалко было этого болвана Фрогмора, хотя он и был сам виноват в своей смерти, жаль было и его вдову, хотя характерец у нее, я вам доложу… Все равно жалко. Была даже какая-то особая сладость в сочувствии такому разностороннему горю человека, которого ты недолюбливаешь. Некоторым доставляло тайное удовлетворение наблюдать, как горит чужое добро в то время, как твое, благодарение всевышнему, находится пока в сравнительной безопасности. Но с другой стороны, все-таки обидно, когда зря, без перспективы получить страховую премию, превращается в золу и угли добротный двухэтажный дом, битком набитый мебелью, одеждой, бельем, посудой и бакалейными товарами. Подумать только, что если бы не клятва бедняги Фрогмора… А кто вызвал беднягу на эту роковую клятву?..
И дернула же Гая Фелдера нелегкая появиться поблизости именно тогда, когда в треске, дыму и пламени сгорало все, ради чего супруги Фрогморы прожили долгую и унылую серенькую жизнь. Не всякий негр решился бы сейчас показываться в этом районе. Но Гай Фелдер был не «всякий негр», не какой-нибудь голоштанник из тех, которых только пальцем помани, и они побегут за первым попавшимся «красным» агитатором. Это был «хороший» негр, который понимал свое место, потихоньку торговал у себя в лавке и за двадцать шагов снимал шляпу перед встречным белым. Если хотите знать, его всегда ставили в пример другим неграм. Поэтому-то он и рискнул выбраться так далеко из негритянского квартала. Уж очень его тянуло посмотреть, как вылетает в трубу такой богатый бакалейный магазин! Любого бакалейщика не могло не волновать такое событие, а Гай Фелдер чувствовал себя в это печальное утро больше бакалейщиком, чем негром.
– А, Фелдер, и ты здесь? – окликнул его кто-то почти дружелюбно.
Гай униженно закивал лысой головой и улыбнулся. Попробовал бы он не улыбнуться, отвечая белому, – любому белому, а особенно ветерану. Разговаривая с белым, негр должен, если хочет остаться живым и здоровым, улыбаться, чтобы показать, как он счастлив от этой незаслуженной чести. Вот он и улыбнулся.
– Он улыбается! – не поверил своим глазам шофер пожарной машины. – Этот черномазый ухмыляется, когда по вине ему подобных помер такой выдающийся белый!
– Что вы, сударь! – обмер Гай Фелдер, а про себя подумал, что зря не послушался жены: не надо было, ах, как не надо было ему идти сюда. – Как я могу радоваться смерти такого замечательного человека!
Он попытался юркнуть в толпу, но встретил плотную стену людей, которым показалось, что вот она, наконец, и обнаружена – истинная причина всех обрушившихся на них бедствий: негры, вот из-за кого приходится погибать от чумы и разоряться вполне достойным белым! И они еще смеют рыскать поблизости, чтобы насладиться бедой белых, и они еще имеют наглость при этом улыбаться!
– Тебе весело, черномазый? – ласково спросил Фелдера все тот же шофер, подбодренный всеобщим вниманием и все более распаляясь. – Тебе очень весело? Чего же ты молчишь? – И он ткнул Фелдера кулаком в нос. Из носа хлынула кровь.
– Вы ошибаетесь! – взвыл Фелдер и заметался перед сомкнутым строем белых. – Мне совсем не весело, сударь…
– Теперь-то тебе, конечно, не весело, – рассудительно согласился шофер и снова ударил его, на сей раз в грудь. – А ты улыбайся… Чего же ты, лысый африканец, не улыбаешься? Ты улыбайся!
– Эй, ребята, осторожней! – закричал Довор, который не вмешивался в эту историю, потому что она и без его помощи разыгрывалась как по нотам. Головешки!
Действительно, в мощных струях теплого воздуха над горевшим домом взмыли одна за другой несколько головешек. Толпа бросилась врассыпную, и Фелдер пустился наутек, рассчитывая, что в суматохе о нем забудут. Но о нем не забыли. За ним кинулись несколько молодцов с особенно развитым охотничьим инстинктом, который, как известно, ничем так не подогревается, как сознанием полнейшей безнаказанности. Фелдера было совсем не так уж трудно догнать: ему уже шел шестьдесят третий год, а он и в молодые годы не отличался особенным проворством. Но его нарочно не сразу догнали, чтобы дать ему подумать, будто он и в самом деле в состоянии от них ускользнуть. Но это им скоро надоело, да и не хотелось особенно далеко удаляться от дома Фрогморов. Они без труда догнали его, повалили на замусоренную мостовую и стали топтать. Фелдер уже ничего не чувствовал и почти не дышал, когда снова, как вчера, как третьего дня, завыли сирены воздушной тревоги, и это был один из тех редких случаев, когда налет вражеской авиации спас человеческую жизнь.
Он очнулся, когда его уже принесли в клинику доктора Камбола. Вернее, когда его положили на мокрый, липкий от семидневной грязи асфальт у дверей клиники. Он раскрыл глаза и увидел прямо перед собой белую женщину (это была Дора Саймон) и еще одного белого, незнакомого. Не надо забывать, что Прауд не прожил еще в Кремпе и двух недель. Лицо этого белого кипело такой злобой, что Фелдер поспешно закрыл глаза, чтобы хотя не видеть, как тебя будут доканчивать. Но, казалось, белые хотели продлить его предсмертную муку, потому что прошла минута и еще одна, и никто до него не дотрагивался. Это была слишком томительная неизвестность. Фелдер чуть приподнял веки и увидел, что, кроме этих двух белых, около него стояло трое негров, из которых один был тот самый «красный» негр Форд, о котором все в городе говорили, что его убило в тюрьме бомбой еще в первый день войны. А в дверях клиники стояла дежурная сестра (теперь уже стали оставлять на время воздушных налетов дежурных по клинике), и эта женщина, насмерть перепуганная бомбежкой, объясняла белым, почему она не имеет права принимать Гая Фелдера, будь он даже при последнем издыхании.
– Да поймите же вы, сударь, клиника для белых, для белых! И этим все сказано. Что, вы с луны свалились, что ли?!
– Человек может умереть, поймите же! – настаивал на своем тот самый белый, который испугал Фелдера ненавидящим взглядом, и Фелдер с облегчением понял, что ненависть этого белого относится не к нему, а к дежурной. – Неужели человек должен подохнуть у самых дверей больницы?
– Тут и без вас тошно! – завизжала дежурная. – А вы лезете со всякими глупостями. Где это видано, чтобы негра – и вдруг в клинику для белых!
Она захлопнула дверь с такой силой, что из нее чуть не вылетели стекла.
По совести говоря, Прауд сам себе удивлялся. Что это с ним такое случилось? С какой стати он вдруг стал возиться с каким-то черным старикашкой и устраивать его в больницу? Но как бы то ни было, сейчас он был вне себя от негодования. Он стал колотить кулаками в дверь, пока, наконец, разъяренная дежурная не показалась в раскрытом окне второго этажа. Где-то поблизости ухнула бомба, за нею вслед еще одна, но здесь никому сейчас не было дела до бомб.
– Вы хотите, чтобы меня уволили с работы? У меня на шее семья, пятеро детей, муж безработный!.. – кричала из окошка дежурная, а Прауд остервенело колотил кулаками и орал, что он разнесет вдребезги всю эту вонючую лавочку.
И неизвестно, сколько бы эта бестолочь продолжалась, если бы Дора не догадалась крикнуть дежурной, чтобы та выбросила им ваты, йоду и бинтов.
Дежурная швырнула им завернутый в полотенце узелок с перевязочными материалами:
– Только верните полотенце, а то у меня за него вычтут из жалованья!
Дора перевязала Фелдера и оставила полотенце на ручке входной двери. Мужчины отнесли робко стонавшего старика к нему домой.
– Форд! – прошептал он на прощанье и поманил пальцем страшного «красного». – Сдается мне, что тебе не стоит возвращаться к себе домой. У меня тебя никто не будет искать…
– Спасибо, дядюшка Гай, – скупо улыбнулся Форд. – Очень может быть, что я к вам попозже загляну… Если я не очень вас стесню…
– Ты нас нисколько не стеснишь, Форд, – сказала жена Фелдера, которая крепилась при незнакомых людях. Но только они остались наедине с мужем, как она кинулась целовать его бессильно свисавшие руки и дико, во весь голос завыла, колотясь головой о толстую спинку ветхой деревянной двухспальной кровати, когда-то давным-давно, вскоре после их свадьбы, коряво выкрашенной Гаем Фелдером под красное дерево.
К тому времени окончательно сгорел дом Фрогморов, прозвучал отбой воздушной тревоги, и жители Кремпа были оглушены сразу двумя из ряда вон выходящими новостями. Во-первых, в городе были отмечены два новых случая заболевания чумой. Во-вторых, оказывается, уже пошла вторая неделя, как Атавия оторвалась от Земли…
В Кремпе в начале марта существовала только одна стройка: восстанавливали тюрьму. Около ста сорока семей осталось к этому времени без крова. Только банкир Сантини и еще два-три человека были в состоянии за собственный счет отстроить хоть подобие крыши над своей головой, но городские власти были заняты восстановлением тюрьмы. Пострадавшие обратились к мэру города Пуку, но на подобные цели у городского самоуправления ассигнований не было, и на строительство бомбоубежищ тоже: тюрьма отстраивалась на деньги, отпущенные провинциальными властями. Обратились к губернатору. Оказалось, что и у губернатора ничего на этот счет не предусмотрено в бюджете. Как будто кому-нибудь могло прошлым летом прийти в голову, что когда-нибудь атавскому городу смогут потребоваться такие статьи расходов! Послали телеграмму самому господину Мэйби. Временный президент республики ответил прочувствованным, но решительным отказом.
«Помощь государства, – писал Мэйби, – будет просто милостыней и вредно отразится на характере атавцев, подорвет их резко выраженный индивидуализм».
Господин Сантини признал это обоснование отказа подлинно атавским и в высшей степени убедительным. Господин Пук, у которого, благодарение господу, дом пока что оставался в целости, был согласен с господином Сантини. Он вообще никогда не расходился с ним во мнениях, за исключением тех случаев, когда директор велосипедного завода стоял на иной точке зрения. Тогда Пук срочно заболевал, чтобы предоставить решение вопроса более смелому или менее заинтересованному деятелю городского самоуправления.
Но даже такой проверенный пророк индивидуализма, как Андреас Раст, усомнился на сей раз в правоте сенатора Мэйби. И все из-за страховой компании! Первого марта Раст был официально уведомлен, что ему, к сожалению, не придется рассчитывать на получение страховой премии ни за покойную госпожу Раст, ни за гостиницу; обе они погибли от причин, не предусмотренных страховым договором. За ущерб, понесенный в результате отрыва Атавии от Земли, страховая компания не была обязана и не собиралась отвечать.
Андреас Раст стал нищим и, как все неимущие, был бы теперь рад обменять свой резко выраженный индивидуализм на резко выраженную денежную помощь, которая помогла бы ему снова встать на ноги. Правда, у него был преуспевающий сын в Фарабоне, но, во-первых, далеко не известно, сколько тот еще будет преуспевать в его новой профессии, а во-вторых, одно дело время от времени помогать нуждающемуся сыну, а другое – самому получать от него помощь. Да еще при такой снохе, как мадемуазель Грэйс, вернее как бывшая мадемуазель Грэйс, потому что при любезном посредничестве Юзлесса ей удалось-таки окрутить доктора Раста и стать госпожой Раст. Нам уже известно, как беззаветно любила она детей доктора Раста, и не было никаких оснований предполагать, что она позволит своему слабовольному супругу швыряться деньгами на помощь кому бы то ни было, раз у него на руках двое беззащитных крошек. Нет, Андреас Раст уже вторые сутки не был в безумном восторге от резко выраженного атавского индивидуализма. А тысячи кентавров, которую сын прислал ему до бракосочетания с мадемуазель Грэйс, надолго не хватит при нынешней дороговизне.
Единственная надежда оставалась на заячьи лапки. Уже были забиты согласно строжайшим требованиям науки первые двадцать три тысячи белых зайцев. Из этой первой партии лапок пятьсот (это была великолепная реклама!) были предназначены по предложению доктора Раста для его родного города Кремпа, который последние полторы недели так нуждался в стимуляторах счастья.
Конечно, был известный риск в том, чтобы забрасывать эти драгоценные лапки с самолета в районе постоянных налетов вражеской авиации. Но поскольку риск тоже вплетался красивым цветком в похвальное мероприятие новой компании и поскольку вся эта история могла с самой лучшей стороны характеризовать атавские военно-воздушные силы и в то же время хоть немного отвлечь на себя взбудораженное общественное мнение, военные власти предоставили для этой цели истребитель новейшей марки. Было выбрано и подходящее время: пять часов вечера. В эти часа вряд ли можно было ожидать в районе Кремпа вражеских самолетов. Тюк с тщательно упакованными лапками, предназначенными для бесплатной раздачи наиболее достойным из пострадавших граждан Кремпа, должны были сбросить в полукилометре северней вокзала между вокзалом и элеватором.
Ради этого торжественного случая Андреас Раст, как официальный представитель компании, прибыл на мокрое поле, простиравшееся к северу от Кремпа вплоть до самого Монморанси, за полчаса до назначенного срока. Поле уже было усеяно вполне достаточным для рекламы количеством зевак. Господин Пук с перевязанным ухом хлопотал, разъезжая взад и вперед на машине. Переминался с ноги на ногу духовой оркестр, который должен был встретить приличествующим маршем приземляющийся тюк. Томительно долго тянулась последняя четверть часа, но и они в конце концов канули в вечность. На горизонте показалась крохотная точка, которая быстро выросла в темно-серый силуэт истребителя. Зеваки грянули «ура». Потом от самолета отделилось что-то под парашютом и под острым углом понеслось к оравшей толпе и гремевшему оркестру. Но вскоре обнаружилось, что летчик чуточку ошибся, не рассчитал ветра: тюк с лапками явно относило в сторону догоравших на самой границе города зданий.
Господин Раст заметил эту угрозу одним из первых. Он вскочил в машину мэра и помчался к месту предполагаемого падения тюка. Выскочив из машины с поднятыми руками, Раст погнался за плывущим над землей тюком, и так как до ближайшего из горевших зданий оставалось уже совсем мало, он с поразительной для его лет и телосложения резвостью подпрыгнул, ухватился за тюк и принял на себя весь удар… Но об этом ему оказали уже на следующий день, потому что до самого утра второго марта он пролежал без памяти в клинике доктора Камбола.
Конечно, репутация усовершенствованных, строго научных заячьих лапок была подмочена решительно и навсегда. Нечего сказать, хороши лапки, которые первым делом чуть не отправили на тот свет одного из наиболее достойных и наиболее пострадавших жителей города, к тому же представителя самой компании «Успех-гарантия».
Спасибо еще местному внештатному корреспонденту агентства «Пресс-сенсация»: вместо того, чтобы отправлять в агентство телеграмму об этом поистине сенсационном происшествии (тогда агентство заработало бы немалый куш в качестве отступного, чтобы не рассылать такую пикантную телеграмму во все газеты), он почел за благо лично созвониться с дирекцией акционерного общества «Успех-гарантия» и сам получил отступного за молчание. Не так много, как отхватило бы само агентство, но ведь ему и меньше нужно было. Так что, если быть справедливым, одному человеку в Кремпе заячьи лапки все-таки принесли вполне заметную удачу. Но только одному. Да и тому нельзя было об этом рассказывать…
Как бы то ни было, в Кремпе с заячьими лапками было покончено после этого раз и навсегда, а господин Андреас Раст окончательно стал нищим.
Налеты полигонской авиации продолжались с постоянством малярийных приступов. Увеличилось число объектов. Сейчас ежедневно подвергались почти безнаказанной бомбежке до двадцати населенных пунктов. Все они были расположены в опасной близости от важнейших политических и хозяйственных центров страны. Поэтому было не удивительно, что постепенно внимание печати переключилось с возмущения безрукостью отечественной авиации, бессильной отразить налеты на никому доселе не известные городишки вроде Кремпа и Монморанси, на восхваление ее за то, что так ни разу вражеским самолетам и не удалось пробиться ни к Эксепту, ни к Боркосу, ни к Фарабону, ни к другим жизненным центрам страны. Командующий корпусом противовоздушной обороны был досрочно произведен в следующий чин, и это, конечно, должно было бы наполнить, но не наполняло радостью и гордостью сердца граждан Кремпа.
В Кремпе не оказалось подходящих помещений, где можно было бы укрыться от бомб. Исключение составлял только велосипедный завод. На второй день войны его переключили на производство самодвижущихся колясок для безногих инвалидов войны. Чтобы не терять ни минуты драгоценного рабочего времени, уже к вечеру 27 февраля несколько больших подвалов на территории завода были переоборудованы под бомбоубежища. Теперь по сигналу воздушной тревоги персонал завода, вместо того чтобы присоединяться к бегущим за город, спускался в бомбоубежища и пережидал налет в относительной безопасности, но отнюдь не в спокойствии: ведь семьи оставались под бомбами! После окончания смены все теперь хлопотали с ломами, мотыгами и лопатами у себя во дворе, копали землю, пытались из обгоревших балок, старых рельсов и прочей строительной дребедени соорудить хоть некоторое подобие бомбоубежища.
Но уже на третий день войны девять старух, женщин и ребят были заживо погребены под перекрытиями этих жалких сооружений.
Кинулись доставать цемент и железо для более основательных убежищ, но все строительные материалы были забронированы для отстраивавшейся тюрьмы.
– Мне чрезвычайно грустно отвечать вам отказом, – сказал губернатор, когда ему на этот счет позвонили по телефону, – но согласитесь, что без хорошей тюрьмы нас неминуемо захлестнет волна анархии.
К собственному удивлению, все большее количество граждан Кремпа не могло согласиться с этим обоснованием, хотя еще каких-нибудь две недели тому назад оно бы их полностью удовлетворило.
Быть может, этому способствовала чума, нет-нет, да и выхватывавшая из числа местных жителей очередную жертву, быть может – война, быть может удивительная и все еще никак до конца не постижимая история с отрывом Атавии от Земли. Но как бы то ни было, большинство кремпцев уже не удовлетворялось правительственной заботой о резко выраженном атавском индивидуализме и гарантиях против анархии. Кремпцы начинали злиться.
Очень может быть, что дополнительным источником раздражения явилась весна, потому что, несмотря на все беды, обрушившиеся на Кремп, в город все же пришла весна. Это была странная, необычная весна без птиц и звонких ребячьих игр на залитых солнцем тихих улицах.
После отбоя воздушной тревоги кремпцы вылезали из подвалов и пугливо грелись на мартовском солнышке. Кругом стояла нервная тишина, нарушаемая потрескиванием пожаров, воплями тех, кто только что потерял близких и годами нажитое добро, озабоченными голосами людей, участвовавшими в добровольных спасательных группах. К чести кремпцев, таких групп становилось все больше. Не считаясь с бомбами, с пылающими балками, которые вот-вот грозили обрушиться на их головы, спасатели лезли в самое пекло, чуть ли не голыми руками расшвыривали груды горящих бревен, под которыми в самодельных убежищах, кое-как оборудованных из обычных подвалов, задыхались и гибли без воздуха, в дыму и адовой жаре все новые и новые жертвы войны.
Случалось, в пылу спасательной работы человек вдруг с удивлением и досадой обнаруживал, что рядом с ним хлопочет с лопатой или мотыгой в руках самый натуральный негр (и куда они только не пролезут!). Но обстановка не позволяла уточнять расовые вопросы, и белый не замечал, как в горячке работ начинал относиться к этому негру так, как если бы тот был самым что ни на есть стопроцентным белым. Случалось, что белый выполнял распоряжения черного, случалось, что в подвал к белым ни с того ни с сего забегало несколько черных, и их не выгоняли! Правда, с ними не очень уж и разговаривали, но и не выгоняли. Господин Довор, который любил все для себя осмысливать, объяснял это неприличное обстоятельство душевным смятением и некоей апатией.
Но, конечно, стоило только кончиться воздушной тревоге, и черные, стараясь не глядеть по сторонам, уходили из спасательных команд и из нечаянно приютивших их подвалов.
Утром второго марта в самодельных укрытиях одновременно в разных концах Кремпа погибло семьдесят шесть человек. Так много никогда еще за один налет не погибало. «Черный четверг» – такова была шапка, под которой местная газета собиралась опубликовать очередной экстренный выпуск со скорбным списком жертв.
Известный нам репортер Дэн Вервэйс показал в то утро верх оперативности: уже через час после окончания налета список жертв был составлен, набран и заверстан. И он же проявил чуть попозже чудо оперативности, задержав печатание этого выпуска, потому что в Кремпе за короткий промежуток времени произошло событие, в некотором роде не менее значительное, нежели отрыв Атавии от Земли…
Примерно за полчаса до своей новой встречи с Дэном Вервэйсом Онли Наудус в сердцах захлопнул дверь облезлого кирпичного домика, в котором проживала Энн. Несколько дней искал он свидания с Энн без свидетелей, наконец дождался, вручил ей тысячу двести кентавров, но примирения, которого он так жаждал, не получилось. Несмотря на пылкие возражения, что он ей верит на слово, Энн выдала ему расписку в получении денег, принадлежащих его тяжело раненной невестке и племянникам, но от каких бы то ни было дальнейших объяснений с ним решительно отказалась.
Онли ожесточился и не стал настаивать. Он полагал, что, попав, помимо своего желания, в добровольцы, имел право на особенное сочувствие любого, тем более невесты. Он все еще не хотел признавать ее своей бывшей невестой.
– Это все твои новые приятели! – криво усмехнулся он, медля закрыть за собой дверь. – Для таких людей нет большего удовольствия, чем расстроить чужое семейное счастье.
Энн промолчала, и он ушел.
– Боже мой, какой дурак! – пробормотала тогда Энн и заплакала. – И какой негодяй!
Она вытерла глаза, умылась, вышла во двор, где Прауд, Дора, Джерри, фрау Гросс и мать Энн сообща пытались переоборудовать старинный погреб в бомбоубежище, взяла свою лопату и снова принялась за работу. Поодаль грелись на солнышке оба племянника бывшего ее жениха. Рози сидела у постели профессора и развлекала его рассуждениями насчет разницы между Кремпом и Фарабоном. Совсем близко, через три двора, догорали остатки жалкого деревянного домика, в который меньше часа тому назад угодила напалмовая бомба.
В такую летнюю погоду можно было ожидать повторного налета, и Энн и ее друзья старались не терять даром ни единой минуты.
Уже второй день, как люди во время воздушной тревоги перестали удирать за город: вражеские самолеты теперь исправно бомбили любое мало-мальски значительное скопление людей и за пределами городской черты. Это они выполняли новый боевой приказ. Срочно потребовались «полигонские зверства», чтобы поднять воинский дух атавских вооруженных сил. Эти зверства были совместно разработаны компетентными представителями обоих главных командований и сразу дали в высшей степени положительные результаты. Еще только утром полигонские летчики-асы из числа ветеранов корейской войны бомбили скопления мирных жителей, бежавших из Кремпа, Монморанси и других атавских населенных пунктов, а уже в три часа пополудни того же дня полигонские города Сюк (9500 жителей), Тэрри (7400 жителей) и Орнам (4700 жителей) были сравнены с землей атавскими асами, которые тоже неплохо закалили свои нервы во время той же корейской войны.
Легко поэтому понять, с какой лихорадочной торопливостью трудились в этот и последующие дни жители Кремпа и других пострадавших городов, пытаясь обеспечить себе хоть жалкое подобие бомбоубежищ, и какими проклятьями осыпали они в бессильной ярости и вражеских летчиков и собственных правителей, которые мало того, что оторвали Атавию от Земли, напустили на людей чуму и втянули страну в войну, но сейчас и палец о палец не хотят ударить, чтобы помочь честным налогоплательщикам уберечь себя и свои семьи от этих ужасных бомбардировок…
Так по сей день и неизвестно, кто первый крикнул, что надо идти к муниципалитету. Вряд ли эта идея могла возникнуть одновременно во всех концах города. Говорят, будто все пошло от рабочих велосипедного завода, будто именно они, несмотря на то, что считались состоящими на военной службе, бросили работу, лишь только до завода докатилось известие о жертвах сегодняшнего налета, хотя они не могли не знать, что по крайней мере половина погибших были негры. Другие утверждают, что все дело в листовках. Но ведь в листовках ничего еще не могло быть насчет сегодняшних жертв, а только рекомендовалось пораскинуть мозгами и подумать над тем, что происходит в Кремле, Монморанси и вообще во всей Атавии.
Как бы то ни было, но первые кучки народа стали собираться возле муниципалитета, когда еще не успел вернуться никто из его служащих. Кто-то вызвался сбегать за господином Пуком. Всем было известно, что ему и его семье разрешено пользоваться заводскими убежищами и что он никогда не торопится первым выходить на поверхность.
Покуда за ним бегали, остальные молча топтались на мостовой, подумывая, не убраться ли подобру-поздорову, покуда еще не нагрянула полиция. Кремп на военном положении, и демонстрации без разрешения начальства запрещены. Как бы не нагорело!
Именно в это время Дэн Вервэйс встретил Онли, уныло возвращавшегося от своей бывшей невесты в лавку.
– Там что-то заваривается! – закричал репортер, обращаясь к трижды несчастной «гордости Кремпа». – Убей меня бог, если там не потребуются настоящие атавцы!
И он потащил за собой Онли, который поначалу не мог никак взять в толк, куда именно его тащит неунывающий репортер.
– Или я ничего не понимаю в политике, – возбужденно размахивал руками Вервэйс, который чувствовал себя, как старый кавалерийский конь при звуках полкового оркестра, – или я ровным счетом ничего не понимаю в политике, или вы снова и на этот раз окончательно прославитесь на всю Атавию!
– Да объясните вы мне, наконец, толком, – разозлился Онли. – Куда вы меня волочите? И на кой черт мне ваша слава? Я уже ею по горло сыт!
– Куда я его волоку?! – воскликнул репортер, вращая глазами. – К муниципалитету, вот куда! Там собираются разные элементы… И все это пахнет государственной изменой…
– Да ну вас! – попытался Онли вырваться из цепких рук Вервэйса, но это ему не удалось. Онли нужен был репортеру для произнесения показательных патриотических высказываний, и он скорее лишился бы сейчас левой руки, чем подобного идеального человека для интервью.
На площади перед муниципалитетом Онли увидел и Энн. Но она была со своими друзьями и, кроме того, так недвусмысленно отвернулась, встретившись с его взглядом, что он решил покуда держаться подальше от нее.
– Дэн! – закричали тем временем люди, знавшие репортера. – Напиши в Эксепт! Пускай там пошевелят мозгами! Нас тут всех передавят, как слепых котят! Им там легко…
– А что я могу? – счастливо заорал в ответ Дэн Вервэйс, который больше всего боялся теперь, как бы все не обошлось мирно, без скандала. – Я только маленький провинциальный газетчик. А вы – сила! Обращайтесь к мэру! Вон он идет, господин Пук, к нему и обращайтесь…
Действительно, по площади в сопровождении изрядной толпы, ожесточенно жестикулировавшей и в чем-то пытавшейся убедить его, проследовал и скрылся в здании муниципалитета порядком перетрусивший Пук со сбившейся набок перевязкой. Вслед за ним величаво проследовали и вскоре показались рядом с ним на балконе второго этажа Довор и еще несколько видных городских деятелей.
К этому времени тремя густыми колоннами подошли рабочие велосипедного завода. Над их головами белели на деревянных палках куски картона с надписями: «Постройте нашим семьям убежища!», «Тюрьма может подождать», «Мы не собаки, чтобы жить под открытым небом».
Пук поднял руку. Наступила тишина.
– Зачем вы здесь собрались? – крикнул он дребезжащим голосом. – Что вам от меня нужно?
– Убежища! Пускай нам построят бомбоубежища! – загудела площадь тысячами голосов. – Жилье давайте!
– Верните мне моего ребенка! – забилась вдруг в истерике женщина, стоявшая под самым балконом. Это была жена монтера с велозавода. Третьего дня она потеряла единственного сына. Это было известно очень многим участникам этого грозного сборища, и Пуку стало не по себе.
– Вы ведь знаете, что у меня нет никаких средств на постройку убежищ… И на восстановление домов тоже… Что я могу поделать? – захныкал мэр, свесившись над перилами балкона.
– Мы хотим, чтобы все было по закону, Пук! – кричали ему снизу. – Не доводи нас до крайности! Пусть пока не строят тюрьму… Тюрьма подождет! Из этих материалов можно понастроить убежищ на весь город и еще останется тебе кой-чего украсть! Мы же тебе нормальным языком объясняем…
– Но ведь я не имею права! – стонал, прижимая руки к сердцу Пук. У него вдруг страшно зачесалось откушенное ухо, но он боялся до него дотронуться, чтобы люди снова не вспомнили о его позоре. – Тюрьму приказано отстроить в самый кратчайший срок. Это дело первейшего государственного значения. Приказ самого министра юстиции!
– А твой министр пробовал трижды в день бывать под бомбами? – спросил кто-то из самой гущи колонны велосипедного завода, и вслед за ним множество людей закричало:
– К чертям собачьим такого министра! К дьяволу под хвост! Голову ему оторвать!
Попробовал вмешаться Довор, но и его зычный, закаленный в сотнях предвыборных кампаний, низкий бас безнадежно потонул в тяжком гуле тысяч возбужденных голосов. Отчаявшись в возможности воздействовать на вышедших из многолетнего повиновения сограждан, Довор многозначительно кивал сиротливо затерявшимся в толпе ветеранам и полицейским. Но те в ответ только беспомощно разводили руками: уговаривать бесполезно, применять силу опасно – могут растерзать.
И ведь что самое обидное, наряду с людьми неблагонадежными безработными, полунищими и просто нищими – можно было с грустью и удивлением обнаружить на площади и многие сотни горожан, обычно столь же далеких от всяких уличных волнений, как и от огнедышащего кратера вулкана Кракатау. Хорошо бы с размаху вбить здоровенный клин в это разношерстное сборище. Но какой?
Довору показалось, что в толпе, в самых задних рядах мелькнуло лицо скрывающегося от полиции коммуниста Карпентера. Оцепить площадь и выловить опасного смутьяна? Может получиться в высшей степени захватывающий аттракцион. Главное, рассеять внимание толпы, отвлечь от того, ради чего она здесь собралась. Довор перевесился через перила и поманил к себе одного из ветеранов. Но пока тот с величайшей готовностью ринулся внутрь здания, Довор заметил более действенный повод для того, чтобы направить возмущение толпы в благонамеренное русло.
– Как это вам понравится! – на сей раз его голос перекрыл все шумы площади. – Смотрите! – жестом провинциального трагика он указал на южную окраину площади. – Смотрите, кому на руку вы играете!
С южной, завокзальной окраины Кремпа быстро приближалось человек шестьсот с картонными плакатами и блеклым национальным флагом. Жалкий оркестр – три скрипки, две флейты, три гитары, два аккордеона и барабан что есть мочи играл атавский гимн.
Люди за оркестром и флагом шли молча, по четыре в ряд, старательно, даже с некоторым щегольством сохраняя равнение.
– Негры! – ахнул кто-то в толпе.
– Вот видите! – закричал Довор с балкона. – Вот видите! Эти африканцы рады приткнуться ко всему, похожему на беспорядок!
– И пусть это всем нам, белым, впредь будет наукой! – снова обрел голос господин Пук.
– Ох, и бойня же сейчас будет! – толкнул Дэн Вервэйс локтем Наудуса. Теперь только успевай записывай.
Ветераны и полицейские, почувствовав, что вот, наконец, пришло и их время, стали, лениво посмеиваясь, неторопливо пробиваться сквозь толпу навстречу негритянской демонстрации. Вскоре они перестали посмеиваться: вокруг них стояла упругая и непроницаемая, как резина, стена людей, которым, видимо, не терпелось увидеть, как будут колотить негров. И, видимо, так велико было это нетерпение, что оно решительно мешало людям понять, что если они не потеснятся и не пропустят ветеранов и полицейских, то и смотреть будет не на что.
– Пусть другие пропускают, – тупо отвечали они на все резоны, – а я себе не враг. – И не пропускали. Так и не пропустили ни одного полицейского и ни одного ветерана. А мордастый ветеран, который с самого начала стоял под балконом муниципалитета и вряд ли решился бы один на один кинуться в драку, нечаянно (это он говорил, что нечаянно, а пострадавший уверял, что совсем не нечаянно, а очень даже нарочно) толкнул знакомого уже нам юного Гека, и Гек завопил с такой силой и скорбью, что за него сразу заступились по крайней мере пятнадцать парней с велосипедного завода. Они надавали ветерану таких тумаков, что он и не рад был, что пришел на площадь, и зашвырнули его в самую глубь колонны, где он и вел себя до самого конца событий смиренней новорожденной телки. А глядя на его поучительную судьбу, и его коллеги по союзу и полицейские решили вести себя пай-мальчиками.
Но негры этого не знали. Негры шли на тяжкие избиения, быть может на смерть. Они быстро приближались с неправдоподобно спокойными лицами, под неумолчное пиликание, свист и бренчание своего оркестра, и теперь уже многим было видно, что и у негров на плакатах такими же дешевыми школьными чернилами, как и у белых, были написаны те же требования убежищ против, бомб и хоть какого-нибудь пристанища для тех, кто за эти дни лишился жилищ.
Во главе процессии, чуть не упираясь спиной в раструбы флейт и грифы скрипок, шел с высоко поднятым национальным флагом истопник кинотеатра «Просперити» Нокс, который до этой минуты официально считался погибшим во время обвала тюрьмы, а сейчас подлежал немедленному аресту как бежавший из заключения. Он был в форме капрала морской пехоты. На груди у него поблескивала медаль, полученная за Арденны.
Сразу за оркестром шагали Форд, Билл Купер и еще двое негров, бежавших с ними из тюремного подвала на вторые сутки войны.
Вообще, если хорошенько присмотреться, можно было заметить, что в первых рядах и по флангам колонны шли самые крепкие парни, но ни у кого не было ни охоты, ни времени приглядываться к таким подробностям.
– Ага! – заревел с балкона Довор, завидев Нокса и Форда (у него была память ищейки). – Беглые арестанты! Какая наглость!..
Начальник полиции, расталкивая толпу, бросился было навстречу демонстрации, но негры продолжали свой путь прежним ровным, может быть даже слишком ровным шагом людей, держащих себя на последней грани напряжения.
Вот уж кому действительно не везло в тот день на площади, так это бедняге Геку. Надо же было так случиться, что единственным человеком, которому начальник полиции в великой спешке наступил на ногу, был не кто иной, как все тот же разнесчастный Гек. На этот раз он взвыл так, что за него сразу же вступилось не меньше двух десятков парней с велосипедного завода да еще столько же посторонних. Не подумайте только, упаси бог, что они применили физическое насилие против начальника полиции – его просто оттеснили. Он и сам не заметил, как очутился метрах в полутораста от места происшествия, где и застрял.
Но негры этого еще не знали. Они ждали нападения.
– Неужели их будут бить? – спросила Энн у Доры, и у нее задрожал голос.
– Очень может быть, – глухо ответил за Дору Прауд и стал пробираться поближе к негритянской колонне.
– Куда вы, Прауд? – схватила его за руку Дора.
– Терпеть не могу политики… Но тут, кажется, ничего не поделаешь…
На его пути вдруг вынырнул все тот же юный Гек, который в этот день словно обречен был попадаться людям под ноги.
– Пропусти меня, Гек! – улыбнулся Прауд самоотверженному пареньку, мягко отодвинул его в сторону и вышел прямо навстречу колонне. Почти одновременно с ним вышел из толпы и усатый Джеф Бигбок.
Нокс вздрогнул, но продолжал шагать, глядя прямо перед собой.
– Вот оно когда начинается! – пробормотал Дэн Вервэйс и деловито встряхнул вечную ручку. – Сейчас только успевай записывать!
Тысячи глаз устремились на Прауда, Бигбока и негра-знаменосца. На площади стало очень тихо.
Энн и Дора стояли в обнимку, бледные, трепещущие от ужаса, а Прауд неторопливо шел навстречу демонстрации, тщательно засучивая рукава комбинезона. Довор, Пук, Наудус и ветераны провожали его взорами, полными тепла и надежды.
Прауд вплотную подошел к Ноксу, спокойно встретил его решительный, твердый взгляд и, досадуя на самого себя за ненужную и несвойственную ему чувствительность, сказал вполголоса:
– Дай-ка мне знамя… Я тоже воевал в Арденнах.
И что-то такое было в словах этого заезженного злой атавской жизнью немолодого рабочего, что Нокс, ни слова не говоря, доверил ему знамя, и стопроцентный белый, коренной атавец Бенджамен Прауд взял в свои руки знамя и понес его впереди негритянской демонстрации, а Нокс пристроился справа в качестве ассистента. А Джефферсон Бигбок, тоже стопроцентный белый и коренной атавец, растроганно подмигнул Форду, шагавшему сразу за оркестром, пристроился слева от Прауда в качестве второго ассистента и зашагал, тяжело переваливаясь на коротких, но могучих ногах в ботинках сорок пятого размера.
Довор и Пук ожесточенно сплюнули, а по всей площади из конца в конец прошелестел вздох облегчения, как добрый освежающий весенний ветерок.
Оркестр трижды сыграл «Он чертовски славный парень!» и снова перешел на национальный гимн.
– Вы нас не должны бояться, негры! – кричали тем временем демонстрантам со всех сторон. – Сейчас нам всем одинаково плохо!.. Они такие же атавцы, как и мы, эти негры!.. Люди как люди… Я давно говорил… Я не сменяю одного хорошего черного парня на двадцать Грехэмов!..
По каменному лицу Нокса медленно покатились две маленькие слезинки. Очень может быть, что он их даже и не заметил. Во всяком случае, он их не удосужился стереть. Даже когда негры остановились перед самым муниципалитетом.
– Конец света! – прошептал Пук, не решаясь покинуть балкон. – Если уж это не конец света…
– Да заткнитесь хоть вы! – прошипел Довор. Шея у него налилась кровью и стала синевато-лиловой, как у индейского петуха. Пук испугался, как бы его коллегу не хватил удар.
– Эй там, на балконе! – закричали снизу какие-то незнакомые белые. Снимите шляпы! Шляпы снимите перед национальным флагом!
И пришлось снять шляпы. Снять шляпы перед неграми, осмелившимися прийти к муниципалитету города Кремпа с требованиями! От этого впору было повеситься. Но чтобы не выглядеть совсем смешным и в бессильной злобе, пришлось улыбаться негритянским ораторам и объяснять им, словно это были самые что ни на есть первосортные атавцы, что муниципалитет уважает и понимает справедливость их требований, но что он, увы, не имеет никаких фондов на строительство убежищ… Хорошо, муниципалитет попробует связаться по этому вопросу с губернатором штата и даже с Эксептом, но только, скорее всего, из этой затеи ничего не получится.
– Карпентер! – завопил вдруг Онли как ужаленный. – Здесь Карпентер! Ловите его! Поли…
Он не успел досказать слово «полиция», как кто-то ударом в зубы сшиб его с ног.
Конечно, Онли действовал, не подумав. Он забыл про Энн, которая присутствует здесь же поблизости. Если бы он вспомнил о ней, не стал бы он кричать про Карпентера. Онли кинул испуганный взгляд на Энн и увидел, что она, уткнувшись в плечо Доры, плакала от стыда, горечи и ненависти.
Дома остались только совсем дряхлые старики и больные, содержавшиеся на строгом постельном режиме, да еще вдова Фрогмор и еще несколько кремпцев, если только можно назвать уютным и добрым словом «дом» изолятор для людей, подозрительных по чуме. И, кроме того, настоятельно посоветовали оставаться в эти часы дома городскому начальству во главе с господином Пуком и начальником полиции, ветеранам во главе с их несменяемым главарем Довором, полиции, администрации и заводским охранникам.
Не пошел к тюрьме и Онли Наудус. С кровоточившими деснами он сейчас не годился в качестве кларнетиста, да и боялся, как бы ему в пути не надавали еще тумаков. Такое его поведение было тем более достойно похвалы, что его коллеги по оркестру довольно легко дали себя уговорить принять участие в этом небывалом по характеру, целям, составу и многочисленности походе граждан города Кремпа.
Одиннадцать с лишним тысяч мужчин и женщин, юношей и девушек, стариков и старух, подростков, старавшихся походить на взрослых, и взрослых, ведших себя во время этого похода как подростки, ребятишек, восторженно шнырявших в толпе, то забегая вперед, то отставая, чтобы окинуть взором сзади это удивительное шествие, детишек, цеплявшихся за подолы матерей, и младенцев, хныкавших или мирно посапывавших на руках у родителей, рабочие и работницы, лавочники и канцеляристы, инженеры и подметальщики улиц, маникюрши и истопники, бухгалтеры и шоферы, учителя и хлебопеки, белые и черные, либералы, националисты, коммунисты, беспартийные, верующие разных толков и разных толков неверующие после митинга двинулись к тому месту, где вновь отстраивалась тюрьма. Впереди по очереди играло два оркестра духовой, Союза ветеранов, и смешанный, струнно-духовой, негров – все время одно и то же: национальный гимн.
Если бы старший надзиратель Кроккет к этому времени не лежал при последнем издыхании в чумном бараке, он легко распознал бы среди приближавшихся к тюрьме многих бежавших заключенных и в том числе главного своего врага – доктора Эксиса. Правда, доктор Эксис не имел теперь права особенно рисковать: через Карпентера ему было дано знать, чтобы он при первой возможности выезжал в Боркос. Но это была именно его идея: поднять на захват строительных материалов весь город, от мала до велика…
Набежали тяжелые тучи, обещавшие близкий дождь, и на душе участников похода потеплело. Они уже научились ценить прелести нелетной погоды. Но с тем большей силой бередило душу ожидание неминуемой стычки с охраной строительства тюрьмы, с тюремной стражей и теми войсками, которые обязательно постараются вызвать городские заправилы. Правда, Пук и оба его помощника дали торжественную клятву не вызывать войск и полиции из других населенных пунктов, но, во-первых, торжественные обещания этих джентльменов никогда, не ценились на вес золота, а во-вторых, это ведь может сделать вместо Пука и кто-нибудь вроде Довора.
Однако никакого подкрепления охране тюремной стройки не было подброшено ни на машинах, ни воздухом, и это было воистину приятным, хотя и не совсем объяснимым сюрпризом для организаторов и рядовых участников этого похода. Все, вопреки ожиданиям, обошлось в высшей степени мирно и даже без особого шума.
Покуда женщины с детьми на руках оттеснили немногочисленную охрану в самый дальний и пустынный угол строительной площадки, мужчины под звуки национального гимна грузили на грузовики, в том числе и на тюремные, цемент, строительный лес, железные балки, гвозди, инструменты и отвозили на заранее намеченные лужайки и пожарища, где должны были строиться общественные убежища.
Это все-таки очень впечатляющее и грозное зрелище – одиннадцать с лишним тысяч человек, и самое строгое начальство не смогло бы привлечь к ответственности охрану за то, что она не решилась открыть огонь.
Покуда разравнивались и очищались площадки для убежищ, покуда грузовики подбрасывали строительные материалы, несколько инженеров, пожелавших остаться неизвестными, и три отставных саперных сержанта разрабатывали схемы строительства этих убежищ. В то же время нашлись люди, которые сколачивали строительные бригады из рабочих и безработных соответствующих специальностей, из бывших саперов, шахтеров, землекопов, дорожников и монтажников, к которым присоединились и многие из строителей тюрьмы. Тех, кто не хотел присоединиться, не неволили. Вообще было в высшей степени удивительно и непривычно, что никого не неволили, что все сами навязывались на работы, даже самые тяжелые. И это несмотря на то, что все сознавали незаконность своего поведения. Кремпцев охватило какое-то новое, никогда до того не испытанное чувство высокого душевного подъема, подъема, когда люди сообща работают на общее благо.
А в это же самое время Пук, пренебрегши своей клятвой, в третий раз позвонил губернатору и, наконец, услышал в ответ его голос.
– Господин губернатор! – закричал Пук в телефон. – Господин губернатор, срочно нужны войска! Я дал им клятву, что не буду вызывать войска, но…
– В чем дело? – раздраженно спросил губернатор. – Зачем войска? Кому вы давали клятву? Разве у вас тоже известно?
– Что известно? – осведомился, в свою очередь. Пук, чувствуя, как у него холодеют ноги в ожидании какой-то новой напасти. – Я вас не совсем понимаю, сударь…
– Так какого же черта вы мне в такой день морочите голову! – заорал в трубку губернатор.
– Население Кремпа пошло силой захватывать строительные материалы, предназначенные для восстановления тюрьмы… Если не прибудут войска и не…
– Идиот! – гаркнул выведенный из себя губернатор. – Разве об этом должен в такой день думать толковый мэр атавского города?! Пускай их подавятся всеми строительными материалами, с тюрьмой в придачу! Разве вы еще не знаете про скорость убегания?
– Про что? – спросил Пук. У него снова стало нестерпимо чесаться откушенное ухо. – Про скорость чего?
– Про то, что пока я здесь трачу с вами время на дурацкие разговоры… Пока вы там, в вашем вонючем Кремпе… Да ну вас всех в тартарары! – плюнул губернатор и швырнул телефонную трубку.
Так пришла и в город Кремп весть о самой страшной беде, постигшей Атавию в результате неудачного залпа генерала Зова. И вот почему кремпцы смогли беспрепятственно захватить строительные материалы, предназначенные на столь высокие государственные нужды, и беспрепятственно соорудить для себя и своих близких восемь добротных бомбоубежищ, спасших в последующие дни не одну сотню атавских жизней.
Правда, Пука не могла не удивить странная бесчувственность его сограждан, которые, и узнав о новой катастрофе, ни на минуту все же не прекратили строительства убежищ. Возможно, он не так удивлялся бы, если бы сам со своими домочадцами не был обеспечен постоянным местом в заводском укрытии. Но как бы то ни было, дело было отнюдь не в особой утонченности его натуры. Лишь только граждане Кремпа почувствовали над головами прочные железобетонные перекрытия, они воздали должное размышлениям насчет роковой «скорости убегания», отстав от своего мэра и господина Довора всего лишь на одни, да и то не полные сутки.
Несчастья, которые, начиная с вечера двадцать первого февраля, одно за другим свалились на атавцев, возникали так часто, что не давали людям отдышаться, прийти в себя, как следует продумать и взвесить случившееся. Быть может, в этом было и нечто спасительное для их психики: каждая новая напасть приглушала тревогу, вызванную предыдущей, заставляла вспоминать о предыдущей как о чем-то уже привычном.
Землетрясение что! Оно уже миновало. Вот чума – это уже совсем плохо. Но призраку чумы пришлось потесниться, чтобы уступить законное место в сознании миллионов атавцев войне, первой за столетие атавской войне на собственной территории. Потом всех оглушила фантастическая, с трудом воспринимаемая весть о том, что они уже больше не обитатели Земли…
Все это было очень, очень тяжело, но все-таки не совсем безнадежно. От чумы можно было спастись противочумными вакцинами и сыворотками, от войны можно было убежать, зарыться в землю, дезертировать или открыто отказаться идти в армию. За отказ полагалась тюрьма. Ну и что же, что тюрьма? Это все же лучше, чем погибать на фронте! Даже к тому, что ты навеки оторван от Земли и застрявших на ней близких, тоже можно было в конце концов привыкнуть.
Не то было со «скоростью убегания». Что можно было поделать с малоизвестным и малопонятным, но беспощадным, как сама смерть, вечным законом природы, до поры до времени притаившимся на скучных страницах трудов по кинетической теории газов? Он обрушился на головы многострадальных атавцев и полигонцев бесповоротно и сокрушительно, как обрушивается на головы людей под прямым попаданием бомбы тяжелое перекрытие бомбоубежища.
Еще утром второго марта самый термин «скорость убегания» был знаком на Атавии Проксиме только кучке ученых, студентов и любителей физики и астрономии. К полудню, несмотря на отчаянные меры, принятые обоими правительствами, его смысл был известен многим сотням тысяч. К вечеру он поверг в ужас и отчаяние по меньшей мере полсотни миллионов человек.
Мы не станем отнимать у читателя время любительским пересказом сущности этого закона. Обратимся к авторитетам.
Вот что о нем писал в книге «Жизнь на других планетах» сэр Гарольд Спенсер-Джонс, королевский астроном, почетный член Кэмбриджского колледжа Иисуса:
«Газ обладает свойством заполнять собой все пространство, в котором он находится… Почему же в таком случае атмосфера Земли не рассеивается быстро в пространстве? Почему не улетают молекулы ее внешних слоев? Причиной этого является то, что их связывает сила притяжения Земли. Та же самая сила, которая заставляет яблоки падать с деревьев на землю, держит в плену воздух и не дает ему распространиться во внешнем пространстве…
Для того чтобы любая частица – крупная или мелкая – могла покинуть атмосферу окончательно, необходимо, чтобы ее скорость превысила некоторую критическую величину, называемую скоростью убегания. Эта скорость играет очень большую роль в наших соображениях об атмосферах планет…
С какой же скоростью при любых данных условиях может происходить потеря атмосферы? К этой задаче можно подойти при помощи математических принципов кинетической теории газов. Необходимые вычисления были выполнены несколько лет тому назад сэром Джемсом Джинсом. Он нашел, что если скорость убегания в четыре раза больше средней молекулярной скорости, то атмосфера должна практически совершенно исчезнуть в течение пятидесяти тысяч лет; если скорость убегания будет в четыре с половиной раза больше средней молекулярной скорости, то атмосфера исчезнет через тридцать миллионов лет; если же скорость убегания в пять раз больше средней молекулярной скорости, то для полного исчезновения атмосферы потребуется двадцать пять тысяч миллионов лет».
Итак, чем меньше масса данного небесного тела, а следовательно, и сила его притяжения, тем меньше и скорость его убегания, а чем меньше скорость убегания, тем с большей скоростью это тело, если оно когда-нибудь имело газовую оболочку, должно ее лишиться.
Земля имеет скорость убегания, равную 11,3 километра в секунду. Тем самым она застрахована от потери атмосферы. Скорость убегания на Луне равняется всего лишь 2,4 километра в секунду. Поэтому она давным-давно лишилась атмосферы. Масса Атавии Проксимы была куда меньше лунной, и это означало, что ее атмосфера была обречена на катастрофически быстрое исчезновение, на стремительное рассеяние в космическом пространстве. И в самом деле, что значили четырнадцать лет и пять месяцев в сравнении со средним возрастом планет, исчисляемым в три-четыре миллиарда лет, даже в сравнении с галактическим годом, равным двумстам семидесяти миллионам наших земных календарных лет!
Меньше чем через четырнадцать с половиной лет Атавии Проксиме предстояло начисто лишиться воздуха, воды, жизни. И даже криков отчаяния последних умирающих не будет тогда на ней слышно, потому что нет звуков там, где нет атмосферы.
В церкви нельзя было пробиться. Все, кто еще не привык или боялся думать, по мере своих сил искали забвения или утешения.
Издатель спиритического журнала в Фарабоне некто Вейкалс сообщил представителям печати, что ему удалось установить связь с духом Наполеона Бонапарта и дух поведал ему, что все в руках божиих. От подробностей высокопоставленная тень уклонилась, но обещала ровно через неделю и ровно в полночь снова потолковать на эту тему с насевшим на нее настырным Вейкалсом. В связи с этим была объявлена запись желающих присутствовать при предстоящем интервью. Денежный взнос был установлен в размере пятидесяти кентавров. За несколько часов список желающих перевалил за четыре с половиной тысячи человек, и Вейкалс заарендовал для этого из ряда вон выходящего спиритического потустороннего собеседования самый большой гараж Фарабона.
Наряду с частной и церковной инициативой приняло участие в утешении и успокоении атавцев и правительство. В один день был состряпан и пышно начат сенсационнейший судебный процесс с первоклассными звездами экрана в качестве свидетелей и «агентами Кремля» в качестве обвиняемых. Лучшие сценаристы, авторы самых пробойных детективных фильмов составили не только план, но и подробный сценарий этого придуманного процесса, в котором были наняты поголовно все, от подсудимых до свидетелей, прокурора и присяжных заседателей. Конечно, никто из них в отдельности, а тем более зрители, и не подозревал, что все, а не только он один получили кентавры за то, чтобы разыграть перед легковерными атавцами омерзительную комедию суда над «красными» сеятелями смуты.
В зале заседания стояла тропическая жара от множества юпитеров, которые приволокли с собою теле– и кинооператоры. Суд, свидетели, присяжные, «обвиняемые», газетчики и наиболее бывалые из посетителей сенсационных процессов были в темных очках-консервах, как где-нибудь на южном пляже. Председательствовавший судья мало чем отличался от кинорежиссера: он то и дело приостанавливал заседание, чтобы дать операторам запечатлеть самые выигрышные моменты.
Газета «Эксептский телеграф» так описывала первый день процесса:
«Больше тысячи женщин, с воплями отталкивая друг друга, штурмовали сегодня зал заседаний, чтобы посмотреть на знаменитого киноактера Эрвина Рэгга. Зал был переполнен. Сотни людей толпились в коридорах. Какая-то шестидесятипятилетняя старуха взгромоздилась на радиатор отопительной сети, чтобы увидеть звезду экрана, свалилась оттуда и была вынесена в тяжелом обмороке. Другим в страшной давке порвали платья. Показания Рэгга часто прерывались исступленными аплодисментами».
Но ни одна из газет не упомянула о том, что, удовлетворив свою потребность в лицезрении живой кинозвезды, даже эти истерички возвращались к горестным размышлениям об атмосфере, которая в это время незаметно, но бесповоротно и стремительно рассеивалась в мировом пространстве.
На папертях и в кабаках, в кругу семьи и на улице, в одиночестве или сбившись в кучки, атавцы задавались одним и тем же вопросом: как это случилось и кто в этом виноват? И люди без всякой помощи со стороны «агентов Кремля» понемногу приходили к сознанию, что произошло это страшное несчастье потому, что там, в Эксепте, неведомо для чего и не спросясь не только у народа, но даже и у парламента, произвели атомный залп, который повлек за собой и землетрясение, и чуму, и ужасный братоубийственный бой между атавскими летчиками над городом Кремпом, и атаво-полигонскую войну, и отрыв от Земли, и эту чудовищную, непоправимую катастрофу с атмосферой.
И как ни глубоко было презрение правителей Атавии к умственным способностям миллионов их сограждан, так долго и бездумно шедших у них на поводу, они все же поняли, что на сей раз дело, кажется, зашло слишком далеко. Ах, как они сглупили с этим болваном Дэдом! Не надо было, ни за что не надо было признаваться в этом злосчастном залпе. И не надо было кончать жизнь Дэда «самоубийством». Надо было заставить его выступить с самоопровержением. Но поздно и некогда было предаваться сожалениям. Надо было спешить, не давать народу додумать событие до конца. Надо было оглушить его подобием правды, хорошо разыгранной искренностью, утопить его сомнения в густых и сладких потоках сентиментальности, забить ему мозги суррогатом справедливости; немедленно и не считаясь с затратами, выбросить жертву стремлению народа к возмездию.
Был опубликован приказ временного президента Мэйби об отстранении генерала Зова от всех занимаемых постов и о посылке его на полигонский фронт в качестве рядового командира бригады. Оказалось, что этого недостаточно. Тогда президент предложил подать в отставку министру обороны. Но атавцы уже додумались до того, что дело даже не в министре обороны.
Четвертого марта страна впервые узнала, что в центре автомобильной промышленности Опэйке проживает некий Ликургус Паарх, незначительный профсоюзный деятель, когда-то наладчик конвейера, коренной атавец и верный сын пресвитерианской церкви, и что у этого Паарха имеется своя точка зрения на современное положение. Идя навстречу законному любопытству читателей, все крупнейшие газеты Атавии поместили на самых видных местах интервью с этим «простым и здравомыслящим сыном нашего народа».
«Вам, наверно, не очень понравится то, что я скажу, – заявил Ликургус Паарх в беседе с нашим корреспондентом, – но я человек простой и миндальничать не собираюсь. Если хотите знать, мне здорово надоела эта постоянная канитель со взяточниками, спекулянтами и кретинами, пролезающими к государственному пирогу. Вы спрашиваете мое мнение? Атавии нужен порядок, дисциплина. И чтобы конституция была конституцией и нация нацией, а не мешаниной классов, как нас стараются убедить всякие лодыри и подозрительные иностранцы. Вся эта безграмотная болтовня насчет классов мешает нам всем объединиться во имя великой Идеи Великой Нации, возлюбленной господом нашим. Я полагаю так: есть хорошие и есть плохие атавцы. Мне по пути с хорошими, все равно, товарищ ли это мой по конвейеру, или Перхотт, и мне совсем не по пути с плохим атавцем, вне зависимости от того, медяки или бриллианты у него в жилетном кармане. Никому я не разрешу заглядывать в свой карман, и мне в высокой степени наплевать, сколько кентавров в бумажнике какого-нибудь человека побогаче меня. Раз мы с ним честные атавцы, значит у обоих у нас в бумажнике как раз столько кентавров, сколько мы заработали честным своим трудом, минус то, что мы уже успели затратить на семью и налоги своему государству. Вот как я полагаю. И я никогда не буду приставать ни к Дешапо, ни к Падреле, ни к кому другому, которому бог помог выбиться в люди, с расспросами на эту тему. Вот если он семейный человек, тогда у меня есть о чем с ним поговорить. Я не прочь поговорить с ним о наших детях, и о воспитании, и о том, как их уберечь от всяких соблазнов и губительного атеизма. Это первое. Иностранцы хотят уравнять всех людей, сделав всех бедными. Я полагаю, что атавизм, истинно атавский путь состоит в том, чтобы сделать всех атавцев богачами. Это второе. Для этого надо, чтобы каждый честный атавец был обеспечен работой и годовым доходом в четыре-пять тысяч кентавров на первое время и чтобы он был уверен, что никакой болван, как бы высоко он ни пролез в начальники, не напустит на него в одно прекрасное утро чуму, или холеру, или еще какую-нибудь заразу. Это третье. И потом не кажется ли вам, что мы по горло сыты разными партиями, даже если в них состоят самые приличные и богобоязненные джентльмены? Будь моя воля, я бы все партии позакрыл, потому что от них все жульничества и взяточничества и всякая другая уголовщина. Атавии вполне хватило бы одной партии. Я имею в виду Союз Обремененных Семьей, который уже третий год действует по мере своих сил у нас в Опэйке. СОС должен стать единственной партией во всей Атавии. В этом ее спасение. СОС быстро навел бы порядок в стране, потому что порядочному атавцу, честно зарабатывающему свой кусок хлеба и обремененному семьей, нет ни охоты, ни времени отвлекаться на пустые фантазии заморского происхождения. Союз Обремененных Семьей призвал бы к порядку тех генералов, которые загребают кучи кентавров, но никак не соберутся уберечь наши несчастные беззащитные города от налетов полигонских разбойников и никак не соберутся обрушить на нашего неблагодарного соседа всю мощь оружия, закупленного впрок и во вполне достаточном количестве за трудовые денежки наших налогоплательщиков.
Наша администрация прогнила. Надо ее жестоко, беспощадно перешерстить. Кое-кто еще у нас по сей день не научился достойно пользоваться благами нашей конституции. Нужна крепкая рука, чтобы быстро и беспощадно выкорчевывать все, что стоит на пути к Прогрессу и Величию Нации. Зоркий глаз и верное сердце требуются для того, чтобы наше правительство стало, наконец, действовать как подлинный, неподкупный, хорошо отрегулированный Конвейер Счастья, Порядка, Демократии, Процветания, Дисциплины и Благополучия Нации.
Нужна твердая и неподкупная рука, чтобы быстро расправиться с чумой и Полигонией. И не надо бояться, что кое-кому из смутьянов придется туго. Чем быстрее движутся машины, тем больше строгости требуется от регулировщика движения. Самый суровый и беспощадный полицейский инспектор – самый милосердный. Его боятся – и соблюдают правила движения. Для счастья своих и чужих детей я мечтаю о самых твердых и решительных регулировщиках нашего продвижения на пути к Величию и Благоденствию Нации. Я сказал все. Теперь вы мне разрешите пожелать вам, сударь, доброго здоровья, а мне нужно спешить домой. Моя жена и дети не привыкли, чтобы я когда-нибудь запаздывал к обеду».
«Этот великолепный парень производит неизгладимое впечатление, растроганно добавил от себя репортер. У него государственный ум, христианское сердце и что-то в лице от Гэда Кристофера». (Гэд Кристофер был кумиром атавцев – чемпионом Атавии по стоянию на голове.)
Интервью было оживлено несколькими снимками: трое молодых людей и девочка – дети Ликургуса Паарха; чета Паархов за чтением библии; Ликургус Паарх без пиджака, с засученными рукавами, в помочах, с сигарой в зубах раскапывает грядки, на которых он в самое ближайшее время собирается высадить овощи и цветы.
«Он сказал все, что лежало у него на душе! – восклицал в заключение чувствительный репортер. – Он сказал все, что лежит на душе у любого толкового и честного атавца. Он велик, как всякий истинный атавец! И все у него ясно, твердо, продуманно и возвышенно!»
Не так уж, однако, все было ясно, как писали газетчики. Например, читателям, искушенным в политике, не могло не показаться странным, что самые крупные, беззаветно преданные монополиям газеты и журналы так радушно и так единодушно представили свои полосы для столь резких высказываний никому не известного маленького провинциального профсоюзного босса. Но таких искушенных читателей в Атавии в начале марта было еще совсем мало.
Автор этого повествования со всей ответственностью удостоверяет, что ни на митинге перед муниципалитетом, ни у тюрьмы не было провозглашено ни одного лозунга, направленного против существующего строя, не было сказано ни одного слова, содержавшего в себе нечто большее, чем призыв спасти человеческие жизни от бомб путем захвата материалов, предназначенных для отстройки тюрьмы.
Даже Дэн Вервэйс, у которого обычно и под угрозой расстрела трудно было вынудить слово правды, не решился придумать в своем подробном отчете, облетевшем все газеты и радиопередатчики страны, что-нибудь более преступное, чем «дерзкая демонстрация нескольких сот негров». Но и в столице провинции Мидбор и в Эксепте отлично отдавали себе отчет в том, какой дурной пример опаснейшего единства действий показали в четверг второго марта своевольные обыватели этого заштатного атавского городка. Поэтому в пятницу третьего марта налеты полигонской авиации на Кремп носили особенно жестокий и упорный характер. Больше трети города было в тот день сравнено с землей.
Но слишком велика была опасность, которую источал городишко, осмелившийся ради спасения своих женщин, стариков и детей на поступок, попахивавший революцией, чтобы правительство Атавии могло позволить себе ограничиться карательным налетом полигонской авиации. В пятницу оставшиеся в живых жители Кремпа узнали, что их надеждам на бегство из зоны столь упорных и каждодневных бомбежек еще долго не суждено осуществиться. На основании в высшей степени обоснованного доклада такого выдающегося чумолога, как профессор Патоген, было издано правительственное постановление о продлении карантина вокруг города Кремпа на неопределенный срок.
Так и осталось неизвестным, кто первым и где именно – в Атавии или Полигонии – пустил в оборот тревожное словечко «странная война». Известно только, что в какие-нибудь два дня оно стало повторяться в обеих воюющих странах десятками миллионов людей, которые до этого не задумывались над некоторыми и впрямь удивительными особенностями развернувшейся войны.
Кое-что с самых первых ее минут стало смущать и ее организаторов.
Началось с того, что приказу полигонского командования о немедленном отходе от границы «под давлением превосходящих сил противника» позволило себе не подчиниться несколько разрозненных мелких пехотных и артиллерийских подразделений. Оставшись в тылу у наступавших атавских войск, они не отступили, вгрызлись в мерзлую землю и заставили атавцев принять бой там, где по условиям хотарского соглашения им уготована была приятная военная прогулка на бронетранспортерах.
В узком озерном дефиле, держа оборону на два фронта, эти отчаянные полигонцы вели неравный бой все утро, весь день и всю ночь первого дня войны. Можно себе представить, как это неприятное обстоятельство поразило и атавский и полигонский генштабы.
Только израсходовав почти весь боезапас, полигонцы ранним и туманным утром двадцать седьмого февраля покинули огневые рубежи, спустились по крутым обрывчатым берегам на лед, по колено и кое-где по пояс в снегу перебрались на восточный берег озера, после чего трое суток пробивались сквозь атавские тылы в Порт-Салем. По пути они вдоволь нагляделись на пожарища ферм, сожженных атавцами, на валявшиеся на улицах оккупированных городков трупы расстрелянных полигонцев, на повешенных, раскачивавшихся на злом ледяном февральском ветру. А когда они, измученные, обмороженные, голодные, налитые ненавистью к атавским оккупантам, прорвались, наконец, к своим, в Порт-Салем, все три оставшихся в живых офицера – капитан Малькольм Мейстер и лейтенанты Робер Арагон и Поль Кириченко – были немедленно взяты под стражу и спустя два часа предстали перед военно-полевым судом по обвинению в злостном невыполнении приказа командования в боевой обстановке.
Суд продолжался минут двадцать. Спустя полчаса после вынесения приговора их расстреляли перед строем тех самых солдат, которых они только что так доблестно вывели из окружения.
Для предупреждения в дальнейшем подобных досадных неувязок в выполнении хотарского соглашения этот приговор был зачитан во всех подразделениях действующей армии. Вот почему многие партизанские отряды, орудовавшие впоследствии в тылу атавских войск, носили имена Малькольма Мейстера, Робера Арагона и Поля Кириченко.
Что до подчиненных этих расстрелянных офицеров, то им было горько присутствовать при казни людей, которых они за истекшие четверо суток успели полюбить и которыми они по-настоящему гордились. Было непонятно и оскорбительно обвинение в измене родине офицеров, совершивших такой незаурядный воинский подвиг! И все же мысли изнуренных, еле державшихся на ногах солдат, капралов и сержантов были даже в те тягостные минуты не столько о горестной судьбе их офицеров, сколько о лишь сейчас дошедшей до них вести, что Атавский материк вот уже десятые сутки, как оторвался от Земли.
А когда их спустя несколько часов разбудили, чтобы накормить ужином, вся Полигония была во власти свежей и еще более ужасной вести – о неумолимо быстром таянии атмосферы новой планеты по милости каких-то высокопоставленных атавских мерзавцев…
К этому времени десятки атавских и полигонских населенных пунктов были превращены в точном соответствии с упомянутым выше соглашением в закопченные груды развалин, а наземные атавские войска, сея на своем пути разрушение и смерть, достигли, наконец, юго-восточных и восточных окраин Уэрты Эбро.
Теперь надлежало для удовлетворения национальной гордости обоих воюющих народов разыграть комедию ожесточенных боев с обязательным переменным успехом: разок отойти якобы под отчаянным напором полигонцев, снова, и якобы преодолевая упорное сопротивление противника, занять позиции у Уэрты Эбро и затем уже с божьей помощью окончательно переключиться на долгие годы позиционной бойни, чтобы спокойно доить на радость монополиям тучную, многоприбыльную корову войны.
Но тут снова случилась непредвиденная осечка. Около трети тех полигонских войск, которым полагалось после двухдневных успешных наступательных боев без всяких видимых причин откатиться на исходные рубежи, к Уэрте Эбро, не только не откатились, но даже попытались развить и закрепить успех. В двух пунктах они на плечах отступавшего противника пересекли границу, вторглись на его территорию и стали окружать значительную группу атавских войск. Обстановка благоприятствовала серьезному успеху полигонцев. Правда, для этого требовались отвлекающие бои на других участках и решительная поддержка авиацией.
Но все запросы о помощи оставлены были верховным полигонским командованием без ответа, к величайшему недоумению, а потом и возмущению очень многих полигонских офицеров, и штабных и строевых, и всех, кто вскорости узнал из их уст об этой по меньшей мере удивительной военной безграмотности полигонского главнокомандования.
А тут еще эти странные события в Порто-Ризо.
Всем, кто хоть когда-нибудь интересовался вопросами атомной промышленности, отлично известно это географическое название. В одном из наиболее добросовестных трудов об атомном империализме, изданном в Эксепте еще в 1952 году, мы читаем в главе «Полигонский уранит»: «Под контролем „Всеобщей свинцовой компании“ находятся богатейшие полигонские источники уранита на Большом Оленьем озере, в пределах Западных территорий. Ей принадлежит также завод в Лабивилле с очистительной установкой в Порто-Ризо. Помимо основной деятельности по поставкам урана атавской военной промышленности, „Всеобщая свинцовая Компания“ также производит и продает изотопы и радиоактивные смеси, а также радий и светящиеся препараты для циферблатов приборов. Для гарантии того, что уран из всех источников будет направляться только в военную промышленность, вся очистка урана в Полигонии сосредоточена на заводе компании В.С.К в Порто-Ризо».
Надо учесть ничтожную отдаленность Порто-Ризо от атавской границы и исключительное значение его в условиях, когда каждую минуту можно было ожидать, что атавцы перейдут на атомную войну. И вот при всем этом полигонское командование решительно ничего не предприняло для наземной и воздушной обороны Порто-Ризо. Этим не преминули воспользоваться атавцы.
В ночь на третье марта они внезапным броском захватили Порто-Ризо. Это произошло так неожиданно и незаметно, что работы ночной смены на очистительном заводе продолжались не менее четверти часа, покуда в цехах стало известно о случившейся беде. Заводская охрана и до смешного небольшой местный воинский гарнизон были обезоружены без единого выстрела. Единственный выстрел, и то из полигонского пистолета и по полигонцу, был сделан начальником охраны, который застрелил на месте инженера, пытавшегося вывести из строя один из агрегатов, чтобы захватчикам не достался завод на полном ходу. Этот охранник был сразу премирован и заводской администрацией и атавским командованием.
Удивительней всего было то, что полигонские войска поразительно долго не предпринимали попыток освободить завод, хотя до позднего утра, когда атавцы подбросили кое-какие подкрепления, ничего не стоило выбить их из Порто-Ризо. А выбили их оттуда только спустя четыре дня в результате ожесточенного боя в двенадцати километрах северо-западней этого города. Порто-Ризо во время этого сражения нисколько не пострадал, словно обе стороны специально уговорились сохранить его в целости, как, впрочем, и было на самом деле. Атавцы оставили Порто-Ризо, захватив с собой всю готовую продукцию завода. Но так как отход совершался якобы в великой спешке, то они не только не вывели из строя этот драгоценный завод, но даже оставили на городских складах значительные запасы разного рода стратегического сырья, представлявшего немалый интерес для полигонской военной промышленности.
Было в тот же день доказано не одним полигонским офицером, что ничего не стоило обойти отступавших атавцев с флангов, вернуть захваченный уран, составлявший по крайней мере трехмесячную продукцию завода, а самих захватчиков взять в плен или, в случае сопротивления, уничтожить, чтобы другим повадно не было. Эти офицеры были призваны к порядку. Нескольких наиболее неугомонных в их крамольном возмущении отправили на фронт, где они получили возможность пополнить свой запас недоумений по поводу непонятной неповоротливости их верховного командования.
Прошло около суток, и атавцы столь же неожиданно совершили по льду озера Гаспарона ночной налет на остров того же названия, который полукольцом замыкает акваторий Гаспаронского порта. В самый город они, видимо, и не собирались входить. Их отшвырнули на атавский берег озера в результате очень эффектного и еще более кровавого сражения на льду и близлежащих пирсах Гаспаронского порта.
И снова они при отходе якобы в спешке оставили полигонцам в портовых складах неизвестно зачем завезенные в самую ночь налета сотни ящиков с авиационными приборами, захватив взамен их неизвестно как оказавшееся здесь огромное количество никеля.
И снова полигонские офицеры, солдаты и просто граждане поражались из ряда вон выходящей нерасторопностью своего командования, потому что и на сей раз ничего не стоило перехватить атавцев на середине озера, отбить у них и никель и охоту к дальнейшим налетам. Пошли разговоры, сначала исподтишка, а потом все громче и громче, что невредно было бы кому следует разобраться, что за странное затмение нашло вдруг на полигонских генералов, и что стоило бы потщательней расследовать, кем именно из промышленных заправил и с какой целью было отдано безумное или предательское распоряжение о концентрации на гаспаронских складах, на самой границе с Атавией и уже во время войны таких огромных количеств важнейшего стратегического сырья.
По армии, а затем и по всей стране поползли слухи об измене, и чтобы не подливать масла в огонь, представители обоих главнокомандований на экстренном совещании в Хотаре договорились временно прекратить эти своеобразные военные действия, которые в хотарском соглашении значились под маловыразительной и еще менее воинственной графой: «челночные обменные операции с контокоррентным расчетом».
Тем более, что и в Атавии настроение населения оставляло желать лучшего.
В пятницу утром, часа за полтора до очередного утреннего налета, Дэн Вервэйс с такой силой постучался в двери обезлюдевшей квартиры Онли Наудуса, что наверху, на чердаке Карпентер окончательно решил сегодня же убираться отсюда. Тем более, что ему два дня как уже подыскали неплохое убежище в подвале одного разбомбленного домишки.
Заспанный Наудус приоткрыл дверь. Он был в помятой и застиранной голубой пижаме с короткими рукавами и еще более короткими штанами.
– Он спит! – возмутился изобретательный репортер. – Человек спит, когда его счастье гуляет совсем рядом! Убить его мало! Одевайтесь.
– А в чем дело? – брюзгливо отозвался Онли. – Опять какие-нибудь фантазии?
– Фантазии?! Я вам дам фантазии!.. Берите все свои капиталы – и за мной! Сколько у вас денег?
– Денег? Четыре сотни.
– Не бойтесь, я не собираюсь их у вас занимать. У вас же было около тысячи шестисот кентавров… Я же сам писал об этом…
– У меня ровно четыре сотни, – раздраженно повторил Онли. – А в чем дело?
– Похоже, что можно очень неплохо заработать. По крайней мере сто на сто. А то и все двести на сто… Нет, у вас и в самом деле только четыре сотни? Лично я наскреб без малого полтысячи. Ну, ничего, попробуем взять тысячи на две в долг… Только бы не опоздать. Через час все уже узнают…
– Да ну вас! – рассердился Онли. – Скажите толком, о чем речь? Что все узнают?
– О сухом законе! – понизил голос Дэн Вервэйс, хотя никого кругом не было. – Да впустите меня, наконец, в свое логово! – Онли, все еще ничего не понимая, пропустил его в квартиру и захлопнул дверь на замок. – Вчера по стране началась кампания за введение «сухого закона». Значит, это дело двух-трех дней. Ясно? Значит, спиртное будет на вес золота. Значит, тот, кто не дурак, закупит спиртного сколько влезет, упрячет в укромном местечке и будет потихонечку делать себе на этом кентавры… Понятно, баранья голова?
«Боже мой! – сокрушенно подумал Онли, торопливо натягивая брюки. Дернуло меня отдавать Энн тысячу двести кентавров!.. Как будто нельзя было повременить с этим хотя бы недельку-другую… Все равно она со мной не помирилась. А что, если сбегать сейчас к ней и попробовать занять у нее эти деньги? Под приличный процент… Все равно выгодно… Черта с два! Не даст».
Он кое-как завершил свой туалет, и они побежали к виноторговцу Крашке покупать у него на все свои наличные деньги, а по возможности и в кредит, вино, виски, коньяк – все, что попадется, покупать, пока никто еще в Кремпе, кроме них и закадычного друга Дэна – радиста, не знал о том, что со дня на день можно ожидать введения «сухого закона».
Им удалось воспользоваться неосведомленностью господина Крашке и купить у него крупную партию спиртного с кредитом в четыре тысячи кентавров. Потом Дэн, не спросясь у хозяина, выкатил из гаражика типографии дряхлый грузовичок и тайком, стараясь никому не попадаться на глаза, вывез их покупку в сарай Наудуса, который, как нам уже известно, иногда назывался гаражом без всякого на то основания. Выгрузив спиртное, Дэн поставил грузовик на место, а сам вернулся к Онли, и они вдвоем зарыли драгоценные ящики поглубже в землю, чтобы нельзя было нащупать их во время возможного обыска и чтобы их, упаси боже, не повредило, если где-нибудь поблизости грохнется бомба.
А так как фортуна никогда не гуляет в одиночку, то в тот же день новоявленный компаньон Онли – Дэн Вервэйс кубарем скатился в убежище, где отсиживался от бомбежки Онли Наудус, и вручил ему телеграмму из Боркоса:
«Кремп редактору газеты прошу передать Онли Наудусу одному из первых добровольцев атаво-полигонской войны привет уважение приглашение должность секретаря тире камердинера освобождение из армии пропуск на выезд из зараженной зоны обеспечиваю точка о согласии жду немедленного телеграфного подтверждения точка оклад жалованья на тридцать процентов больше предложенного кем бы то ни было точка Фред Патоген».
Вот оно, настоящее, долгожданное, шуршащее шелками и кентаврами счастье! У Онли закружилась голова, и он упал бы, если бы его не подхватил восторженно хихикавший Дэн.
– Значит, как? – спросил репортер, бережно усаживая его на скамью. Телеграфировать, что ты согласен? Ты не беспокойся, – он понизил голос, вино я и без тебя загоню наилучшим образом.
Он бешено завидовал своему новому другу. О, если бы ему выпало счастье получить такое приглашение! Уж будьте спокойны, он-то не растерялся бы! Он бы в два месяца стал самым нужным человеком для этого молодого богача Патогена! Но поскольку приглашение получил не он, а этот рохля Наудус, Дэн считал необходимым как можно прочней закрепить свою дружбу с этим счастливчиком.
Не откладывая дела в долгий ящик, они тут же отправились на телеграф и подтвердили согласие Онли поступить на службу к младшему Патогену.
Спустя полчаса Наудусу принесли новое предложение, на сей раз от одной из крупнейших рекламных компаний. Сумма предложенного ему оклада была столь велика, что Онли решил, что кто-то, скорее всего Дэн, его разыгрывает. Он не поленился сбегать на телеграф и удостоверился, что эта телеграмма самая доподлинная и прибыла самым натуральным образом из Фарабона. Тогда он сообщил о полученном им новом предложении в Боркос, и Патоген-младший телеграфно уведомил Онли, что оклад ему установлен ровно на тридцать процентов выше того, который был предложен Фарабонской рекламной компанией.
Поздно вечером приятно взволнованный Онли Наудус отбыл из Кремпа навстречу своему счастью. Он хотел было напоследок забежать проститься с Энн, но у самых ее дверей с ожесточением повернул обратно. Бог с ней! Пускай водится со своими подозрительными, антиатавистскими друзьями. В конце концов она сама виновата, сама отказалась от него. Ну и что ж, он не какая-нибудь тряпка, чтобы ее упрашивать. Теперь на его век хватит девушек получше, побогаче и посмирнее, чем его отбившаяся от рук Энн. И, кроме того, ему не хотелось встречаться с этими несчастными Гроссами. Неприятно как-то. Этот старик Гросс (говорят, ему лучше) еще, чего доброго, станет на него пялить глаза с укором, а то и обругает напоследок. Нет, Наудусу, решительно не по душе было посещение квартиры его бывшей невесты.
На заградительном кордоне у границы зачумленной полосы его уже ожидали. Его одежду, в том числе и знаменитое бежевое, почти совсем еще новое пальто, безжалостно сожгли, самого его перемыли в десяти водах, выдержали в карантине, облачили в новые одежды, присланные заботливым Патогеном-младшим, усадили в поезд, и он покатил в Боркос, где его с нетерпением ожидал его новый хозяин, очень богатый, беспредельно культурный, словом настоящая столичная штучка, не чета бывшему хозяину Наудуса – замшелому провинциалу и копеечнику Квику.
– Я очень боялся умереть, – сказал профессор Гросс жене, когда они как-то оказались наедине. Голос его был еще слаб, но безразличие, которое больше всего пугало фрау Гросс, уже миновало. – Страшно было оставлять тебя совсем одну…
– Все идет хорошо, мой дорогой. Доктор сказал: недели через две ты уже сможешь прогуливаться по комнате… Он говорит, что рана зажила первичным натяжением и что все идет хорошо.
– А знаешь, я все больше склоняюсь к мысли, чтобы уехать из этой нелепой и жестокой страны, – продолжал Гросс. – Тедди нас простит. Вообще человек должен жить у себя на родине. Разве я не прав?
– Ты прав, Гросс.
– А ведь это идея! – все более оживлялся профессор. – Кончится карантин, и мы сразу домой, и обращаемся с официальным заявлением: просим вычеркнуть нас из списков атавских граждан и дать возможность выехать на нашу старую родину… Или нет… Могут нарочно отказать и еще острастки ради засадить в тюрьму… Лучше так: мы просим заграничный паспорт, чтобы побывать на родине, а потом останемся в Австрии, и все… Ищи ветра в поле. Разве я не прав, Полина?
– Ты прав, Гросс, милый мой фантазер.
– Вот уж кто не фантазер, так это я, – горячился профессор, впадая в резкое противоречие с действительностью. – Если мне откажут, если потребуют, чтобы я им за это сообщил то, что я придумал насчет перегородки диффузионной установки, пожалуйста, только выпустите нас из вашего милого государства и… Хотя нет, – со вздохом заключает он, – даже ради нашего спасения от верной смерти я бы не отдал этим обманщикам свою идею, которую они немедленно используют на погибель миллионов мирных людей… А просто так они меня не отпустят…
– Ты прав, – говорит профессорша, довольная, что на пути намеченных ее мужем хлопот о выезде он сам видит непреодолимые препятствия. Бедный, он еще не знает, что Атавия оторвалась от Земли. Зачем расстраивать его таким ужасным сообщением? Пусть сначала окрепнет. Окрепнет, тогда и узнает, что теперь уже ничто, никакие заграничные паспорта не в состоянии помочь человеку выбраться из Атавии на далекую и такую милую Землю…
Фрау Гросс озабочена тем, чтобы кто-нибудь случайно не проболтался при ее муже насчет этой сверхъестественной напасти, обрушившейся на атавцев. Но с этим как будто дело обстоит благополучно: все, в том числе и доктор Камбал, предупреждены. Это та забота, которую профессорше скрывать не надо.
Но есть другая забота, тайная, тяжкая, которую бедная профессорша вынуждена скрывать от всех, конечно кроме Прауда, потому, что Прауд о ней знает, хотя из деликатности ничем и не выказывает. Фрау Гросс ни на минуту не может забыть, что она проболталась покойному доктору Хусту. Правда, доктора Хуста больше нет. А что, если он все же успел кому-нибудь рассказать, что здесь, в Кремпе находится знаменитый физик-атомник Гросс? После последнего разговора с ее мужем в Особом комитете можно ожидать самого худшего. Могут придраться к какому-нибудь пустяку и посадить бедного Гросса в тюрьму.
Вот и сейчас, поправив подушку под головой мужа, фрау Гросс снова вся во власти тяжелых предчувствий. Всякий шорох наводит ее на мысль о полиции…
Сверху, со двора в погреб вдруг доносятся обрывки разговора. Один голос принадлежит Энн. Энн чем-то встревожена. Другой принадлежит какому-то незнакомому мужчине. Голоса приближаются. Раскрывается дверь. В погреб хлынул яркий солнечный свет. По сырым ступенькам к постели, на которой лежит профессор Гросс, спускаются Энн и за нею какой-то мужчина. Слава богу, этот мужчина в штатском.
– Только не волнуйтесь! – говорит Энн, но голос у нее дрожит. Пожалуйста, не волнуйтесь, дорогая госпожа Полли! Вот этот джентльмен…
– Может быть, мы выйдем наверх? – фрау Гросс чувствует, что у нее что-то оборвалось внутри. – Если вы не возражаете… В интересах больного…
Энн взглядом поддерживает просьбу профессорши.
– В чем дело, Полина? – спрашивает Гросс, разбуженный тревожным шепотом жены. – Кто это такой?.. Я, кажется, не знаком с этим человеком.
– Начальник местной полиции, профессор, – зычно представляется мужчина в штатском. – Имею приказание срочно доставить вас с супругой к заградительному противоэпидемическому кордону номер девять на предмет дальнейшего вашего следования в Эксепт.
– В Эксепт? Зачем? – одновременно восклицают супруги Гроссы – жена с испугом, а муж с любопытством.
– Знаю не больше вашего, профессор. Приказано представить до кордона номер девять и передать в руки специально уполномоченного чиновника из Эксепта, и все.
– Но ведь он ранен! – восклицает фрау Гросс. – Вы же видите, его голова забинтована… Он же после очень серьезной операции!
– Мне приказано довезти профессора Гросса до кордона номер девять с наивозможнейшими удобствами. Доктор Камбал, – я с ним специально консультировался, – сказал, что состояние больного уже позволяет перевозку на любые расстояния. Конечно, при соответствующем уходе. Уход будет обеспечен.
– А если он не захочет?
– Мне приказано доставить его к кордону, несмотря ни на что.
– Это арест?
– Затрудняюсь сказать, господин Гросс.
– Когда же вы нас отсюда увезете? – спрашивает фрау Гросс, видя, что спорить бесполезно.
– Мне приказано не медлить ни минуты, госпожа Гросс.
На машине Гроссов они были спустя час с небольшим доставлены на кордон, прошли необходимую противоэпидемическую обработку и усажены в поезд, который увез их в Эксепт. Все это произошло в полнейшей тайне. Даже от репортера Вервэйса, который был в тот день по уши занят хлопотами по снаряжению своего друга Наудуса в Фарабон. Даже для Наудуса, хотя какую-то часть пути он следовал с Гроссами в одном поезде. Машина профессора пропущена не была. Ее временно оставили на хранении у Энн.
Ах, если бы предприимчивому, но столь неудачливому репортеру Дэну Вервэйсу удалось хоть на полчаса проникнуть в приготовленный для Гроссов номер эксептской гостиницы! Он получил бы материал для из ряда вон выходящей корреспонденции, которая, впрочем, так же не увидела бы света, как не стала достоянием широких масс читателей и его сенсационная телеграмма о том, что профессор Гросс обосновался в Кремпе. Уже несколько дней, как все газетные, журнальные, телевизионные и радиоматериалы, имевшие малейшее отношение к атомным проблемам, тщательнейшим образом просматривались военной цензурой и за редчайшими исключениями не разрешались к опубликованию.
К профессору Гроссу явились с визитом минут через двадцать после того, как его уложили в постель в его номере. Консилиум крупнейших специалистов – хирургов, терапевтов и невропатологов – обследовал его рану, всесторонне выслушал и выстукал его, сделал все необходимые рентгены и кардиограммы и пришел к выводу, что при соответствующем уходе, который будет ему, безусловно, обеспечен правительством, профессор Гросс через месяц сможет приступить к работе. К какой работе, это их не касалось. Они только врачи.
О том, какова будет работа профессора Гросса, ему поведал один из его бывших коллег по Особой лаборатории Эксептского университета. По словам этого достойного физика, от профессора Гросса ожидали, что он внесет свой вклад в борьбу ученых-атомников за спасение всего населения новой планеты (Гросс еще в дороге узнал от сопровождавшего его чиновника о постигшей Атавию космической катастрофе) от неминуемого удушья.
Профессор Гросс сказал, что он еще слишком слаб, чтобы принимать такие ответственные решения. Ему обещали подождать.
Часом позже, когда профессор, утомленный дорогой, уснул, фрау Гросс вышла на улицу и убедилась, что за их номером, за нею, за всеми, кто их обслуживал, была установлена усиленная полицейская слежка.
И все-таки шпики проморгали. Путями, о которых здесь не место говорить, доктору Эксису удалось связаться с профессором Гроссом. Профессор чувствовал себя слишком слабым, чтобы помогать в разработке правительственного плана. Но он оказался достаточно крепким, чтобы разработать план, противопоставленный вскоре правительственному плану, о котором будет рассказано ниже. Эту свою работу упорный старик никак не считал связанной с политикой. Какая же это политика, успокаивал он себя, если идет дело о предотвращении новой, сверхчудовищной бойни и о действительном спасении населения Атавии и Полигонии от удушья?
Ничего не поделаешь, у каждого человека свои представления о политике.
Умело отраженный беспорядок может производить впечатление тончайше продуманной организации. На этом построены старинная игрушка – калейдоскоп и новейшая – так называемый атавский образ жизни. Разноцветные и разнокалиберные стекляшки рассыпаются в калейдоскопе в самых случайных сочетаниях, но трижды отраженные в сложенных под определенным углом грошовых зеркальцах, этот хаос уже в учетверенном виде предстает перед нашими глазами в виде идеально симметричного красочного узора.
Так и зловещая неразбериха и бесчеловечная сумятица атавской жизни превращается под ловкими руками ее пророков в глубоко продуманную симфонию человеколюбия, порядка и высочайшего самоотречения.
Онли Наудус был из числа тех, кому эта игрушка доставляла не только развлечение, но и исчерпывающее нравственное удовлетворение. Особенно убедительные доказательства совершенства атавизма он видел в том, что настоящие атавцы, то есть подобные ему, Наудусу, не могут пропасть, а раньше или позже обязательно всплывают на поверхность и получают свою законную долю счастья и преуспеяния. Чем он был еще вчера? Ничем. Нищим, которого бросила нищая и упрямая невеста, который, помимо своего желания, был записан в добровольцы и только чудом не попал на фронт. Но проходит несколько часов, и этого человека вызывает к себе в Боркос один из богатейших людей Атавии. Или взять, например, всю эту кампанию с «сухим законом». Нравственно, логично, патриотично.
От неожиданно привалившей удачи ему не спалось. Он размышлял, глядя в заплаканное ночное окно, за которым ничего не было видно, и все больше убеждался, что спасение Атавии в «сухом законе» и что вообще, раз идет такая серьезная война, раз столько людей гибнет на фронте и в тылу, нечего заниматься пьянством. Все помыслы любого порядочного атавца должны быть обращены только на то, чтобы убить как можно больше полигонцев…
Тут ему совсем некстати пришло в голову, как много он бы уже заработал, если бы полигонцы не разбомбили банкирскую контору Сантини. Какие это были чудные акции!
Напряжением воли Наудус заставил себя перестать думать о погибших акциях. «Ну, ничего, – утешал он себя, – я свое возьму на нашей покупке». Он имел в виду спиртное, так удачно закупленное у Крашке. Вот небось расстроится эта старая шляпа, когда узнает о «сухом законе»! И поделом: не зевай!
Эта мысль произвела на него самое умиротворяющее впечатление, и он задремал, уронив на вздрагивающий, покрытый линолеумом пол купе газету, которая была так густо нафарширована статьями, заметками, заголовками, отчетами, лозунгами, рисунками, высказываниями и фотографиями, призывающими, заклинавшими, настаивавшими, умолявшими, требовавшими немедленного введения «сухого закона», словно не висела над страной чудовищная опасность погибнуть через несколько лет от удушья, словно только и было язв на теле Атавии, что открытая торговля спиртными напитками.
Но если с Онли Наудуса, убогого провинциального парня со стандартными мозгами, и взятки гладки, то следует сказать, что об истинном источнике кампании за введение «сухого закона» даже более или менее видные ее пророки, в том числе и редакторы многих газет, имели на первых порах только самое приблизительное представление. Поэтому автор видит себя обязанным пролить некоторый свет как на истинные истоки упомянутой кампании, так и на причины неожиданного возвышения Онли до поста секретаря-камердинера самого Фреда Патогена.
И тут мы вынуждены сразу же окунуться в область самой высокой политики.
Третьего марта известный уже нам Эмброуз, он же «Сырок», был приглашен в президентский дворец. Его провели в Зеленую гостиную. Там его встретил один живой, хотя и временный президент и десять покойных президентов Атавии, Живой смотрел на Эмброуза с надеждой, мертвые – с недоумением. Во всяком случае так показалось Эмброузу, когда он вошел в эту комнату, обитую зеленым бархатом и белой эмалевой панелью. В дальнейшем ему уже было не до выражения глаз старых джентльменов, изображенных на тяжелых портретах, которыми были увешаны стены гостиной. Как-никак это был первый в истории Атавии случай, когда президент республики вызывал к себе президента синдиката преступников для разговора начистоту и без свидетелей. Эмброуз был несколько взволнован.
– Мы с вами деловые люди, – сказал Мэйби, – позволим же себе роскошь потолковать начистоту, как мужчина с мужчиной и без дипломатии.
Они уселись в креслах у круглого полированного столика под самой люстрой. Эмброуз хотел было облокотиться о столик, но передумал. Мэйби сразу взял быка за рога:
– По сведениям министерства юстиции, у нас в Атавии свыше трех с половиной миллионов преступников. Я говорю, конечно, только о зарегистрированных…
«Ну и ну! – огорчился, конечно про себя, Эмброуз, – вот уже действительно без дипломатии!»
Он окинул взглядом гостиную. Позади них белел камин с драгоценным гобеленовым экраном, взятым в массивную золотую раму, в которую вцепился, растопырив крылья, золотой орел. Это был дар покойной супруге покойного президента Керабана от покойного императора австрийского.
«А ноготки-то у нашего орла здорово увязли в золоте!» – подумал Эмброуз и усмехнулся.
Мэйби принял эту усмешку на свой счет.
– Нет, верно, – сказал он. – Скорее всего, это даже преуменьшенная цифра…
Эмброуз кивнул головой в знак согласия.
– Вы сами понимаете, – продолжал Мэйби, – что я не имею возможности, да и желания вызывать каждого из них для переговоров с глазу на глаз. Поэтому я решил пригласить вас, дорогой мистер Эмброуз…
Эмброуз даже не поморщился.
Смысл соображений, которые затем выложил перед ним временный президент республики, вкратце состоял в следующем.
Внутреннее положение страны усложняется буквально с каждым часом. Под влиянием драматических событий последних двенадцати дней атавцы явно выбиты из колеи и поэтому сравнительно легко могут поддаться агитации крайних элементов. Правительство, конечно, предпринимает все, что от него зависит. Но, к сожалению, далеко не все от него теперь зависит. Если же, упаси господи, вдруг произойдет что-нибудь роковое, то это одинаково печально отразится на всех деловых людях Атавии, в том числе, и далеко не в последнюю очередь, на деловых людях того промысла, который так успешно и плодотворно возглавляется уважаемым господином Эмброузом.
Уважаемый господин Эмброуз хотел было в этом усомниться, и господину Мэйби пришлось сослаться на опыт Советского Союза и некоторых других стран, где уголовный бизнес начисто и самым решительным образом уничтожен вместе с наиболее опытными и видными его представителями.
В связи с этим Эмброузу, на взгляд мистера Мэйби, следовало бы сегодня же включиться самому и привлечь всех физически и идеологически полноценных деятелей его синдиката к систематической и самой активной борьбе против поднимающих голову подрывных элементов.
– Бог с вами, господин президент! – удивился Эмброуз, – разве мы не оказываем вам посильной помощи? Выборы… Наведение порядка в профсоюзах… Мало ли что…
– Обстоятельства требуют большего. Вы уже читали о Паархе?
– Это в сегодняшних газетах? Какой-то профсоюзник из Опэйка?
– Не сегодня-завтра он создаст партию, могущественнейшую и единственную партию Атавии, и перестанет быть «каким-то».
Эмброуз с разочарованием подумал, что он, кажется, понял, наконец, зачем его пригласили. Грубо работает господин сенатор. «Такими» делами Эмброуз лично никогда не занимался. На этот предмет существует в составе его синдиката специализированный трест убийц, а в тресте убийц специальный штат по приему «мокрых» заказов. Конечно, прикончить этого Паарха ровным счетом ничего не стоит, но лично Эмброуз в такие дела давно не вмешивается.
Он позволил себе облокотиться о столик, глянул в голубые глаза сенатора Мэйби и чуть заметно улыбнулся:
– Ошибка, сударь! Наша корпорация всегда была далека от «мокрого бизнеса». Да и зачем у вас дело стало? Объявите его полигонским шпионом и поджаривайте на электрическом стуле, пока он не подрумянится… У вас имеется куча и других возможностей…
– Ошибка, друг мой! – ответил мистер Мэйби. – Через час-другой будет объявлено по радио, во всех газетах и по всем телевизионным передатчикам о самороспуске либеральной и националистической партий, чтобы предоставить открытое поле деятельности для партии, которую под названием «Союз Обремененных Семьей» создает человек из народа, спаситель отечества Ликургус Паарх.
– Спаситель отечества?! – разинул рот Эмброуз. – Здорово придумано, сударь. В высшей степени патриотично!
Лицо его, беленькое, с седенькими усиками, лицо доброго, наивного, небогатого провинциального старичка, выражало бескорыстный восторг.
– И вы приглашаетесь, – продолжал Мэйби, – принять живейшее участие в организации Союза Обремененных Семьей, стать ближайшим помощником Паарха в качестве вице-президента Союза и начальника его вооруженных сил.
– У него уже имеются вооруженные силы?
– Вы их приведете с собой, господин Эмброуз. Конечно, в состав этих вооруженных сил вольются и Союз ветеранов и все подобные ему организации, но основную массу, самых верных солдат Союза Обремененных Семьей, рыцарей атавизма составят люди, которых вы приведете с собой на службу нашему общему делу.
– Что-то вроде штурмовых отрядов? – Эмброуз с удовольствием откинулся на спинку кресла. – А вы знаете, в этом есть здоровое зерно, очень здоровое зерно!
– Что вы, друг мой! – горячо возразил Мэйби. – Штурмовые отряды – это нечто от фашизма! Фашизм не товар для нашей старой демократии. Отряды на страже нашей доброй атавской демократии от «красных» тоталитаристов, вот о чем идет речь. Ваши люди…
– Они семейные люди, сударь. Они отличные парни, работяги, но у них семьи, и эти семьи нужно кормить.
– Они будут получать жалованье. Не меньшее, чем у вас. И мы их красиво обмундируем…
– Я позволил бы себе заметить, сударь, – снова доверительно ухмыльнулся Эмброуз, – далеко не все в нашей корпорации живут на жалованье… Некоторые…
Мэйби перебил его:
– Чтобы вы сказали, если бы я назначил вас заместителем министра юстиции?
Эмброуз мог бы ему, конечно, сказать, что у него, благодарение господу, и без того такие тесные отношения с министром юстиции и его подчиненными во всей Атавии, что он отлично обходится без подобных должностей. Но он промолчал, почему что все это было хорошо известно и временному президенту республики. И, кроме того, он, конечно, был весьма польщен. Да это, пожалуй, и в самом деле неплохо звучит: заместитель министра юстиции! Где господин Эмброуз? Господин Эмброуз еще не вернулся с заседания кабинета министров…
– Конечно, – продолжал Мэйби, – придется вам выступить публично с соответствующей декларацией…
Эмброуз понимающе кивнул:
– Любая декларация ради спасения наших очагов, сударь!
– Значит, что-то вроде… Ну как бы это сказать… Ну, призыв ко всенародному единению, отказ от личных эгоистических интересов во имя блага Нации и Цивилизации, война до окончательного разгрома дерзкого противника, труд исключительно на благо Атавии… Преступления остаются отвратительным уделом «красных» радикалов… Кражи, грабежи отходят в область преданий, убийства остаются только как крайнее средство борьбы с предателями Атавии… И помощь, повседневная, беззаветная и бескорыстная помощь Ликургусу Паарху в его титанической борьбе за Истинное Возрождение Атавии. И окончательное искоренение всего чуждого, враждебного, несвойственного нравам и обычаям нашей доброй страны…
– Мы все семейные люди, – заметил после короткого молчания Эмброуз. – Я еще, конечно, посоветуюсь со своими друзьями, сударь, но совершенно бесспорно, что все мы люди семейные, и даже из самого первосортного патриотизма никто из нас не сумеет сшить подвенечное платье для своей дочери…
Так возник разговор о «сухом законе».
Сенатор Мэйби обещал сделать все, что от него зависит, для скорейшего введения этого закона, что раскрывало перед господином Эмброузом (кличка «Сырок») и возглавляемыми им джентльменами удачи безграничные и тучные просторы подпольного производства и тайной торговли спиртными напитками.
Со своей стороны Эмброуз обещал сенатору Мэйби и в его лице спасителю Атавии Ликургусу Паарху полнейшее содействие в их титанической борьбе с «красной» опасностью.
Так как кражи, грабежи и убийства давно уже не являлись главной статьей дохода организованной атавской преступности (куда больше доходов приносили игорные дома и всякие притоны, подпольные тотализаторы и торговля наркотиками), то господин Эмброуз, выражаясь его же словами, «бросил в море кильку, чтобы поймать на нее кита».
Это была необыкновенно бурная, стремительная и высоконравственная кампания. Нельзя было терять времени впустую. Каждый упущенный день означал потерю десятков и сотен тысяч кентавров прибылей. Корректно одетые и немногословные молодые люди посетили в тот же день многих сенаторов, членов палаты депутатов, редакторов газет, деляг-проповедников как в Эксепте, так и в Боркосе, Фарабоне и многих других городах. Они деликатно намекнули, что в интересах глубокоуважаемых сенаторов, редакторов газет и т. д., не медля ни минуты, развернуть самую энергичную кампанию за введение «сухого закона», который спасет Атавию от зеленого змия, приблизит атавцев к господу, а Атавию в целом – к окончательной победе и над внешним врагом и над внутренним.
Отдадим справедливость Дэну Вервэйсу, лично он включился в эту кампанию безо всякого понуждения с чьей бы то ни было стороны, потому что он, видите ли, всегда был решительно против алкоголизма, который разъедает тело Атавии, как ржавчина, и потому, что он (алкоголизм, а не Дэн Вервэйс) ослабляет волю белого человека и т. д. и т. п.
Господин Довор, который еще вечером четвертого марта возглавил в Кремне организацию местного отделения Союза Обремененных Семьей, весьма одобрил статьи, написанные Дэном на эту животрепещущую тему.
– У вас отличное перо, Вервэйс, – сказал он изобретательному репортеру, когда они остались вдвоем в бомбоубежище, где происходила запись в СОС, и вполне христианский образ мыслей. Я вижу вас в перспективе видным деятелем нашего движения. – Он имел в виду Союз Обремененных Семьей. Но… – тут он в высшей степени выразительно глянул в ясные очи репортера, – вино у Крашке вам покупать все же не следовало…
– Я… – побледнел Дэн, – что вы имеете в виду?
– То же самое, что и вы, Дэн. Мне кажется, что вы взяли на себя непосильную обузу… И я нисколько не удивлюсь, если вдруг узнаю, что вас прикончила какая-нибудь темная личность. Но так как вы во мне возбуждаете чувство подсознательной симпатии, то я не конфискую у вас греховный, в высшей степени греховный товар. Больше того, я выплачу вам за него тридцать пять…
– Сударь! – взмолился Вервэйс.
– Ну, хорошо, сорок процентов его номинальной стоимости.
– Но ведь мы платили по полному номиналу!
– Это была ваша ошибка. Вы полезли не в свое дело и совершили ошибку.
– Вы не захотите нас разорить, господин Довор!
– Упаси боже! Но больше сорока процентов я платить не могу… Не имею права…
Так Дэн и думал: Довор действовал не от своего имени. Дэн даже догадывался, от чьего имени он пристал сейчас к нему как с ножом к горлу. Ни для кого в Кремпе, и меньше всего для Дэна, не было секретом, что Довор счастливо и безнаказанно сочетал в своей особе уже много лет и руководителя Союза атавских ветеранов, и местного босса националистической партии, и… Ну, в общем сами понимаете, какие еще профессии мог сочетать в своем лице человек, который самолично решал, кому в Кремпе быть мэром, кому начальником полиции, кому прокурором, а кому судьей. Это не было ни для кого секретом, но и говорить об этом вслух не очень рекомендовалось, если человек был в состоянии выбрать себе более приятный способ самоубийства.
И все же за все восемь лет своей газетной деятельности Дэн Вервэйс впервые удостоился столь обезоруживающе откровенного разговора на эту тему с господином Довором, и это, конечно, следовало ценить.
Видимо, Довор и в самом деле возлагал какие-то надежды на журналистские способности Вервэйса. Он ласково глянул на расстроившегося репортера:
– Право же, Дэн, мы платим Крашке тридцать пять процентов, и он счастлив, потому что…
Он хотел было сказать: «потому что мы могли бы отобрать у него весь его прокисший магазин и ничего не заплатить», – но передумал и замолк.
– Боже мой! – воскликнул тогда Вервэйс. – Но ведь мы с Наудусом понаодолжили на эту покупку столько денег!..
Нет, зря люди говорили о Доворе, что это какой-то зверь. Посудите сами, что бы на его месте сказал зверь. Зверь сказал бы: «А мне какое дело?» А Довор сказал:
– Вот что, дружочек, больше платить тебе я не имею права. У меня тоже всего лишь одна голова на плечах. Но ты сделай вот что. Пойди к этому самому Крашке, передай от меня самый сердечный привет и скажи, что я советую ему учинить с тобой перерасчет за проданные вам напитки из расчета сорок процентов номинала. А остальные деньги пусть он вам вернет. Конечно, я не имею никакого морального права настаивать, но я ему по-дружески советую…
Что оставалось делать такому принципиальному борцу против алкоголизма и «красной» опасности, как Дэн Вервэйс? Он пошел к Крашке, передал ему и привет и совет господина Довора, учинил с ним перерасчет и спас от верной гибели деньги, вложенные в это предприятие им и Наудусом. Теперь он уже навеки связал свою судьбу с Довором не только как с видным борцом за Истинную Демократию и Стопроцентный Атавизм, но и как с полновластным представителем синдиката, который где-то там, наверху, в Эксепте возглавлял господин Эмброуз, по кличке «Сырок», заместитель министра юстиции Атавии. В конце концов надо же было Дэну когда-нибудь начать по-настоящему делать кентавры… Вот он и начал…
То, что проделал в этот день Довор в Кремпе с Крашке и двумя другими виноторговцами, а также с Дэном Вервэйсом, одновременно было проделано по всей Атавии коллегами Довора по Союзу Обремененных Семьей (сокращенно СОС) и синдикату Эмброуза, по кличке «Сырок».
На другой день после того, как сенат и палата депутатов на совместном заседании приняли долгожданный закон, синдикат развернул оптовую и розничную торговлю спиртными напитками с надбавкой всего лишь в триста процентов на номинал.
Все, кто все же решился (были и такие безумцы) торговать спиртным на свой страх и риск, очень скоро убедились, что, кроме страха и риска, эта торговля им ничего не сулит. Запах они какой-то особенный издавали, что ли, но факт остается фактом: полиция их обнаруживала и отдавала под суд с необычайной легкостью, в то время как все ее попытки обнаружить людей Эмброуза роковым образом ни к чему не приводили.
Вот то, что нам хотелось бы в самых общих чертах рассказать о чудесном законе, о котором даже сам Эмброуз, не провались генерал Зов со своим атомным залпом, мог лишь мечтать облизываясь.
Но если правда о «сухом законе» довольно скоро стала понятна секретарю-камердинеру господина Патогена-младшего, то о втором бизнесе, жертвой которого он, сам того не подозревая, стал, Онли Наудус вряд ли имел верное представление и спустя месяц после прибытия в Боркос.
А бизнес этот был настолько своеобразным, на все сто процентов так пронизанным атавизмом, что о нем следует поговорить поподробней.
Надеюсь, читатель не будет на меня в обиде, если я займусь историей возникновения этого бизнеса не в этой, а в следующей главе.