ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

Хираму Нэверу, послу Республики Атавия в Пьенэме, выпала сомнительная честь быть у истоков этой самой фантастической и самой циничной из войн.

В ночь на двадцать пятое февраля в начале второго часа Нэвера вызвал к телефону Иеремия Волс, заместитель министра иностранных дел Атавии, исполнявший обязанности министра, так как министр, как известно читателям, застрял со всей атавской делегацией в Европе. Он продиктовал Нэверу личное послание сенатора Мэйби к вице-президенту и заместителю председателя совета министров Полигонии господам Дешапо и Могену. (Делегация Полигонии во главе с ее президентом также застряла в эти трагические дни на Земле).

Господа Дешапо и Моген приглашались принять участие в весьма срочном, секретном и жизненно важном для обеих стран совещании. Исполняющий обязанности президента Республики Атавия был бы рад видеть на этом совещании и виднейших представителей полигонских деловых кругов.

Не было еще и восьми утра, когда вице-президент Полигонии господин Дешапо, заспанный, наспех одевшийся, не успевший еще побриться, принял в своем кабинете атавского посла. Получасом позже они оба прибыли в резиденцию исполняющего обязанности премьер-министра господина Могена.

К девяти часам была окончательно сформирована полигонская делегация. Что же до места и времени встречи, то было решено полностью положиться на господа бога и сенатора Мэйби.

В два часа тридцать минут пополудни двадцать пятого февраля в прелестной вилле на высоком берегу пограничной реки Хотар, неподалеку от города того же названия, открылось это чудовищное совещание.

С атавской стороны, кроме главы делегации сенатора Мэйби, присутствовали исполняющие обязанности премьер-министра, министра иностранных дел, военный министр, начальник генерального штаба, президент компании «Перхотт и сыновья», председатель правления Всеобщей электрической компании, вице-президент авиационного концерна «Розовый гриф», президент акционерного общества «Химическое объединение», председатель совета директоров акционерного общества «Атавия-Металл», президент концерна «Мотор», президент банкирского дома «Вулф, Вулф и Снаф».

Полигонию представляли, не считая Дешапо и Могена, военный министр, начальник генштаба и руководители трех ее мощнейших банков и шести концернов, являющихся по существу дочерними объединениями соответствующих атавских корпораций.

Густая цепь агентов Бюро расследований окружала виллу, как бы охраняя участников совещания от мирной, залитой солнцем зимней панорамы, блиставшей за ее высокими и просторными окнами. Впрочем, вскоре после начала заседания шторы были опущены и работа продолжалась при электрическом свете.

– Господа! – открыл совещание Мэйби. – Я усматриваю глубокий смысл в том, что наша встреча происходит за круглым столом. Мы все одинаково заинтересованы в том, чтобы она привела к наилучшим результатам. Я молю об этом господа как атавец и христианин.

Он встал, молитвенно сплел пальцы рук и поднял к потолку, расписанному довольно легкомысленными картинками, морщинистое лицо с седеющими, коротко подстриженными темно-рыжими усами. Вслед за ним встали и в едином религиозном порыве подняли глаза к потолку и остальные участники совещания.

– Господа, – повторил Мэйби, выждав, пока все снова устроились в креслах, – у нас нет времени для долгих собеседований. Наши страны одинаково повергнуты судьбою в тягчайшие бедствия. На долгие годы, если не навеки, мы отторгнуты от Земли. Огромные капиталовложения, равно как и многие тысячи наших братьев, сыновей и внуков, остались на Земле без наших забот и попечения. Безбожие и коммунизм, покуда только тлеющие в порах нашего общества, могут в любой момент вспыхнуть всепожирающим пламенем, раздуваемым тайными агентами Кремля…

Он сделал коротенькую паузу, чтобы обвести глазами присутствующих. Полигонцы слушали в высшей степени внимательно. Атавцы столь же внимательно следили за выражением их лиц.

– И все же, – вздохнул Мэйби, – не эти тяжкие бедствия понудили меня пригласить вас сюда для неотложного обмена мнениями. Те, на кого всевышнему угодно было возложить тяжкий крест управления своими народами, привыкли к житейским бурям и научились преодолевать труднейшие испытания. Но, увы, на нашем и без того мрачном горизонте растет новая, в высшей степени зловещая туча. Грозу, которую она несет в своих страшных недрах, трудно переоценить. Эта туча сгущается с каждым новым облачком дыма из заводских труб. Я говорю о кризисе, о самом чудовищном, самом разрушительном кризисе, который взорвет наши страны, если нам суждено перекрыть клапаны нашей военной промышленности. И я полагаю, что было бы только благоразумно, если бы мы, возблагодарив господа нашего за то, что он дал нам силы и средства для того, чтобы воздвигнуть ее в столь впечатляющих масштабах, попросили бы его сейчас помочь нам более или менее безболезненно и безубыточно выбраться из положения, созданного его же благоволением.

Уже почти четверо суток, как мы лишены возможности вывозить продукцию нашей промышленности за пределы наших стран. Бог знает, когда эта возможность возобновится, если ей только вообще суждено возобновиться. И очень хорошо, что господь надоумил правительства наших стран закрыть на три дня все фондовые и товарные биржи. В противном случае и Полигония и Атавия уже задыхались бы в смертельных тисках биржевой паники. Крах, разорение, невиданная безработица, социальные потрясения неслыханной силы – вот что захлестнуло бы наши страны, если бы мы не закрыли биржи… Но, господа, долго держать их закрытыми, как вы сами понимаете, нельзя…

– А выход? – решился перебить его президент Полигонского национального банка. – Видите ли вы, сударь, выход из создавшегося положения?

– Вижу, – отвечал Мэйби. – Есть выход.

– Что же это за выход, господин сенатор?

– Война.

– Но с кем? Для войны нужны враждебные стороны!

– Атаво-полигонская война, сударь, – ответил Мэйби, отводя глаза в сторону.

Потребовалась довольно значительная пауза, чтобы до сознания полигонцев дошел истинный смысл этих слов.

– Война?! Между дружественными странами?!

– Война – это самая большая дружеская услуга, которую мы в настоящих чрезвычайных условиях могли бы оказать друг другу, – разъяснил Мэйби атавскую позицию. – Самое худшее, что грозит нам в нынешних условиях, это мир. Война – это безграничный спрос на военные материалы. Война убьет кризис. Если хотите, кризис будет первой и самой крупной жертвой нашей войны.

– Прекрасно сказано, господин сенатор! Но не буду ли я и мои близкие второй, пусть и менее крупной ее жертвой?

– Не беспокойтесь, сударь, все будет предусмотрено.

– Нас девять миллионов, вас – шестьдесят. Вы нас раздавите в две недели.

– Это не должно вас беспокоить. Мы будем воевать столько, сколько потребуется. Конечно, если вы не вздумаете вдруг капитулировать…

– А если мы вдруг вздумаем капитулировать?

– Сомневаюсь, чтобы вам это было выгодно.

– А если это нам вдруг покажется выгодным?

– Тогда вас свергнут.

– А когда нас свергнут?..

– Тогда мы постараемся поставить у власти более строптивое правительство.

– А если к власти придет действительно строптивое правительство?

– Я более высокого мнения о вашей полиции. Упрячьте радикалов подальше.

– Сколько мы имеем на размышление?

– Послезавтра утром биржи должны быть открыты. В противном случае паника неминуема. У нас ни времени, ни выбора. Нам нет смысла расходиться, не приняв решения.

– А если мы решим войти в состав Атавии?

– Нам некуда девать собственные заводы и собственных безработных!

– Но ведь тридцать два процента акций нашей компании принадлежит вашей же компании «Атавия-Металл»! – воскликнул председатель правления «Полигония-Металл», словно это было бог весть каким откровением для атавской стороны.

– Тем более мы заинтересованы, чтобы они не пострадали и приносили прибыль.

После подобного ответа представители остальных полигонских монополий воздержались от подобных вопросов. Их корпорации контролировались атавскими фирмами никак не в меньшей степени, чем «Полигония-Металл».

– Мне кажется, вопрос ясен, – сказал, вздохнув, председатель правления Полигонского национального банка. – Нам остается только поблагодарить наших атавских друзей за ценное и великодушное предложение и перейти к обсуждению его по пунктам…

Пока полномочные представители атавского и полигонского генеральных штабов совместно уточняли конфигурацию будущих фронтов, дислокацию войсковых соединений, календарь развертывания военных действий, мощность и распределение огневых ударов по обе стороны фронтов и намечали наиболее приемлемые для обеих договаривающихся сторон населенные пункты для бомбардировки, остальные подготовительные мероприятия проводились по единому, тщательно согласованному плану, с не меньшим размахом и в не менее спешном порядке.

До шести часов вечера в обстановке полного взаимопонимания шло обсуждение и уточнение отдельных пунктов будущей атаво-полигонской войны.

В десять минут седьмого для участников совещания был сервирован обед.

Было произнесено несколько тостов.

Сенатор Мэйби, поднявший бокал для заключительного тоста, сказал:

– Этот акт, совершаемый здесь сегодня, послужит источником благополучия для наших народов, и из этого объединения многих устремлений в одну цель будет почерпнуто новое вдохновение для будущего…

В половине девятого вечером двадцать пятого февраля полигонские участники встречи вернулись в Пьенэм, а уже в двадцать минут одиннадцатого соединенными усилиями полигонской тайной полиции и атавской стратегической разведки был состряпан очаровательный международный конфликт.

Сотрудник упомянутой разведки, некий лейтенант Фрэнк Бостик, посетил один из местных ресторанов и попросил бутылку коньяку. Официант, сотрудник полигонской тайной полиции, отказался принять заказ, сославшись на то, что он не любит, когда с ним так грубо разговаривают, и что ему вообще надоели атавцы. Достойный представитель атавских вооруженных сил кинулся на официанта с кулаками. Тогда при полном одобрении всех присутствовавших в ресторане официант Морис Пильсет (дюжий малый) намял воинственному лейтенанту бока и вышвырнул его за дверь.

Когда набежавшие репортеры облепили «мужественного» официанта, один из них, также работавший в тайной полиции, задал ему вопрос о его политических взглядах. Официант без всяких обиняков заявил, что хотя формально он не состоит в партии, но полностью разделяет коммунистические взгляды и не преминет принять вместе со всеми полигонскими коммунистами участие в окончательном изгнании, а если потребуется, то и в поголовном избиении атавцев. Лично он, официант, полагает, что теперь как раз самое время приступить к этому мероприятию и поскорее очистить полигонский воздух от смрадного дыхания атавской солдатни.

В четверть двенадцатого ночи посол Республики Атавия посетил временно исполняющего обязанности премьер-министра Полигонии и вручил ему решительную ноту протеста. Врио премьер-министра выразил свое глубокое сожаление по поводу случившегося и обещал немедленно принять меры к срочному расследованию этого в высшей степени досадного происшествия, и если подтвердится вина официанта, то наказать его наистрожайшим образом.

Посол Атавии выразил неудовольствие недостаточной решительностью слов врио премьер-министра, но обещал довести его ответ до сведения своего правительства.

Утром двадцать шестого февраля атавские газеты вышли с аршинными заголовками:

«Еще одна полигонская провокация.

Официант-коммунист безнаказанно избивает атавского офицера».

«Полигонские „законники“ не склонны находить в действиях красного официанта состава преступления».

«Атавизм в опасности!»

«Секретарь нашего пьенэмского посольства говорит: порядок и законность никогда и не ночевали в этой стране. Отношение полигонских молодчиков и их „правительства“ к атавцам – бесконечная цепь издевательств, провокаций и наглости».

«Иеремия Волс имеет редкий шанс доказать, что он атавец, а не чучело в цилиндре на международном конкурсе по плеванию в цель».

«Атавия – могучая держава, оплот мировой цивилизации. Пусть об этом хорошенько помнят по ту сторону реки Хотар!»

«Генерал Томс говорит: армия готова выполнить свой долг».

«Встанем грудью на защиту атавизма».

В одиннадцать часов стало известно, что полигонский посол в Эксепте нечаянно забыл на столике в ресторане неотправленное письмо к своему другу. В этом частном письме посол, между прочим, писал: «Не всякие нервы способны выдержать хамское поведение атавской солдатни, которая даже в дружественной и союзной стране склонна вести себя, как в завоеванной. К сожалению, все мои представления, сделанные по этому поводу в Эксепте их президенту, неизменно наталкивались на солдафонские окрики».

Надо ли говорить, что если бы не вчерашнее совещание в Хотаре, полигонский посол никогда не проявил бы такой из ряда вон выходящей неосмотрительности.

– Но ведь это навеки погубит мою дипломатическую карьеру! – возопил он, выслушав соответствующие инструкции вице-министра, специально ради этой цели прилетевшего инкогнито в Эксепт.

– Не будьте ребенком! – оборвал его вице-министр. – Речь идет о судьбах цивилизации, а вы болтаете какую-то несусветную чепуху о каких-то дипломатических карьерах! Какая сейчас может быть дипломатия на нашем захудалом огрызке Земли! И какие могут быть сейчас дипломатические карьеры, когда на этом огрызке осталось всего два правительства лицом к лицу с надвинувшимся вплотную чудовищным крахом и страшной стихией невиданных народных бунтов. Садитесь и пишите письмо!

Посол послушно сел, послушно написал продиктованное ему письмо и послушно потерял его в заранее оговоренном месте.

Дальше все разворачивалось в точности так, как это рассказано в готовящемся к переизданию известном труде «Руководство по дипломатической практике», почему нам и остается только привести оттуда, взяв в кавычки, деловитое и от этого еще более выразительное описание «второго инцидента»:

«Послу Атавии в Пьенэме было поручено потребовать немедленного отзыва посла Полигонии из Эксепта, так как его письмо содержало такого рода выражения о президенте Атавии, которые делают данного посла бесполезным в качестве посредника при откровенном и искреннем общении между Атавией и Полигонией. Господин Нэвер был приглашен к вице-министру иностранных дел Полигонии. Вице-министр заявил ему, что полигонское правительство искренне сожалеет о нескромности своего представителя, который уже подал в отставку. Через четыре часа посол Атавии вручил ноту вице-министру иностранных дел, напоминая ему, что он еще не имел удовольствия получить формальное подтверждение того, что правительство Полигонии сожалеет об употребленных его послом выражениях и высказанных им чувствах и что оно дезавуирует их. На это вице-министр иностранных дел ответил, что он уже заявил при упомянутом выше свидании об искреннем сожалении правительства Полигонии по поводу этого инцидента. Он добавил, что полигонское правительство, приняв отставку дипломата, работу которого оно считало полезной и ценной, тем самым с полной ясностью показало, что оно не разделяет, а скорее, осуждает критические суждения посла, содержавшие оскорбление или порицание главы дружественной державы, хотя это и предназначалось только для сведения личного друга и сделалось достоянием гласности лишь в результате нечестных действий. Министр пояснил, что полигонское правительство не может считать честными действия человека, не только не возвратившего автору потерянное им частное письмо, но и сделавшего это письмо достоянием гласности».

В то время когда в кабинете вице-министра иностранных дел Полигонии происходил этот в высшей степени драматический разговор, немедленно доведенный до сведения атавских и полигонских читателей в экстренных выпусках газет и специальных выпусках радиобюллетеней, в Эксепте и ряде других крупнейших городов Атавии толпы атавцев, имеющих самое непосредственное отношение к Союзу атавских ветеранов, «Серебряным рубашкам» и тому подобным организациям, зашвыряли камнями и разгромили при полном невмешательстве полиции помещения консульств Полигонии.

Как и было заранее оговорено на совещании в Хотаре, сразу, лишь только об этих событиях стало известно в Полигонии, организованные тайной полицией банды зашвыряли камнями окна атавского посольства и всех консульских учреждений Атавии, а заодно также разгромили и помещение редакции центрального органа коммунистической партии, которая перед лицом нависшей угрозы войны призывала полигонцев к борьбе за мир и демократию. И так как работники редакции, как и следовало ожидать, оказали стойкое сопротивление, то прежде чем в больнице успели перевязать последнего раненого погромщика, было опубликовано по радио решение совета министров о роспуске коммунистической партии, виновной «в разжигании гражданской войны», а также и о запрещении всех примыкающих к этой партии общественных, культурно-просветительных и спортивных организаций.

В пять часов дня исполняющий обязанности министра иностранных дел Атавии вызвал к себе посла Полигонии и вручил ему ультиматум, включавший, помимо заявления об исконном и не подлежащем сомнению миролюбии Атавии, следующие требования:

«1. Немедленно судить, приговорить к смерти и сегодня же не позднее семи часов вечера казнить публично официанта Мориса Пильсета, нанесшего тяжкое оскорбление вооруженным силам Атавии и всей атавской нации в лице офицера Бостика.

2. Ресторан „Астория“, где имело место это возмутительное событие, закрыть, а оборудование конфисковать и продать с аукциона, с тем чтобы вырученные суммы целиком пошли на возмещение лейтенанту Бостику за оскорбление, оцениваемое им в пятьдесят пять тысяч кентавров.

Примечание. В случае, если реализация имущества ресторана „Астория“ не покроет этой суммы, разница выплачивается пострадавшему из фондов Полигонского казначейства.

3. Для обеспечения точного и беспрекословного исполнения этих минимальных требований, диктуемых чувством справедливости и законности, а также для предотвращения возможности таких конфликтов в будущем, правительству Полигонии решительно рекомендуется согласиться на немедленное назначение в министерствах юстиции, внутренних дел и обороны, а также в управлении полиции атавских советников с неограниченными полномочиями, в том числе и с правом вето на все исходящие из этих органов приказы и указания, если таковые будут признаны советниками противоречащими требованиям и духу настоящего ультиматума».

«Никто не может отрицать, – говорилось далее в этом документе, который можно было бы назвать обыкновенным разбойничьим, если бы нам не было известно, что его составили на основе самой сердечной договоренности обоих правительств, – что мы предприняли столь важный шаг только после серьезного размышления».

Правительство Полигонии ответило с заранее оговоренным достоинством и твердостью, что не может принять ультиматум Атавии, так как он унижает престиж Полигонии как суверенного государства и не может быть признан справедливым ни с фактической, ни с юридической стороны.

Позже, около десяти часов вечера, посол Полигонии в сопровождении военного и торгового атташе имел частную и строго секретную прощальную аудиенцию у сенатора Мэйби.

В 24:00 в ночь на двадцать шестое февраля Мэйби направил в беспрерывно заседавший парламент послание, которое начиналось словами: «Война началась, несмотря на все наши усилия ее предотвратить».

А утром атавцы услышали выступление по радио человека, которого они выбирали в сенат потому; что он обещал им мир и благоденствие:

«Наш путь ясен! – гремел голос Мэйби. – Перед нами раскрыто будущее! Все это произошло не по нашему замышлению, а по воле господа, который повел нас на войну. Теперь мы можем идти только вперед с просветленной душой и устремленными ввысь очами, следуя божественному предначертанию…»

2

Маленькая Рози не привыкла бросать слова на ветер. Лишь только фрау Гросс стала одеваться, как давно уже не спавшая девочка вскочила на ноги, разбудила Джерри, убрала постель, умылась и побежала на кухню, где профессорша готовила завтрак.

– Тетя Полли, – сказала девочка, – уже можно начинать?

– Что начинать? – спросила фрау Гросс, мысли которой были заняты человеком, скрывшимся на чердаке. – О чем это ты, Рози?

– Подметать пол и вытирать пыль. Можно начинать?

– Успеешь. Вот уйдет на работу дядя Онли, тогда ты мне и поможешь. Хорошо?

– Хорошо, тетя Полли. А он скоро уйдет?

– Через полчаса, детка, – громко, словно глухой, отвечала профессорша. Расчет был на то, чтобы ее слова услышал Карпентер.

– Тогда вы идите, а я сама послежу за кофе, – сказала Рози. – Вы не беспокойтесь, тетя Полли, я умею варить кофе.

– Давай лучше для первого раза вместе. Хорошо?

– Хорошо, тетя Полли, – покорно согласилась Рози, – а когда дядя Онли уйдет на работу, я подмету комнаты и сотру пыль.

– А потом ты возьмешь-Мата и пойдешь с ним и Джерри гулять. Договорились?

– Договорились, тетя Полли.

Позавтракал и побежал на работу Наудус. Вслед за ним ушли гулять дети. Фрау Гросс опять-таки не столько для Рози и Джерри, сколько для Карпентера, крикнула им напоследок, чтобы они позвонили, когда захотят вернуться домой, потому что дверь будет заперта, Потом она вернулась на кухню.

С минуту все было тихо. Затем над головой профессорши тихо скрипнуло, крошечными дымчатыми облачками возникла и рассеялась в жарком кухонном воздухе чердачная пыль, и в черном просвете приоткрытого люка показалось перемазанное лицо Карпентера.

Первым делом он поискал глазами голубенькую стремянку, которую вчера, забираясь в эту пыльную темень, оставил у самого люка. Ночью, когда он рискнул выглянуть, чтобы узнать, как обстоит с ней дело, он не нашел ее поблизости. А вот теперь она снова была на том же самом месте, что и вчера. Значит, женщина, с которой он вчера столкнулся, когда сквозь незапертую дверь нырнул со двора на кухню, на ночь убрала стремянку, чтобы не привлекать внимания Наудуса. Значит, она не хотела выдавать его полиции, значит, она свой человек!

– С добрым утром! – шепнул Карпентер. – Он уже ушел, этот Наудус?

– Ушел, – отвечала профессорша, не поднимая головы. – Ушел. С добрым утром!

– И никого больше в доме нет?

– Кроме моего мужа. Не беспокойтесь, он вас не выдаст.

– Это с которым вы тогда приехали на машине?

– Вы угадали… Слезайте и пейте кофе.

– Мне до смерти хочется умыться.

Он спустился вниз, умылся, позавтракал. Все это он проделал быстро, но без излишней торопливости, перебрасываясь с фрау Гросс осторожными, ничего не значащими словами.

– И вот вам мой совет, – произнес он вдруг с неожиданной серьезностью, – только не скрывайтесь. Разгуливайте по городу, словно вы члены Союза атавских ветеранов.

– Вы ошибаетесь, – сказала фрау Гросс, – мы с мужем ни от кого не скрываемся. Мы никого не обидели.

– Ах, дорогая моя сударыня, – вздохнул Карпентер, вытирая вспотевший лоб, – как раз таких людей, которые никого не обидели, у нас и преследуют.

Фрау Гросс решила уточнить обстановку:

– Мы с мужем очень далеки от политики. Мы ехали на турнир в Мадуа и застряли здесь из-за чумы.

– Ясно, – охотно согласился Карпентер. – Но если бы вас все же когда-нибудь преследовали джентльмены вроде агентов Бюро расследований или тому подобных апостолов истинно христианской любви, лучше всего не прятаться… Конечно, я говорю о таком маленьком городишке, как наш Кремп.

Профессорша сочла целесообразным промолчать.

– Понимаете, – продолжал Карпентер с набитым ртом, – миллионы атавцев плохо говорят по-атавски… Вы не обидитесь на меня, госпожа…

– Госпожа Гросс, – подсказала профессорша, все еще не уверенная, стоило ли ей это делать.

– …Госпожа Гросс. Меньше всего я склонен укорять вас в плохом атавском языке.

– А чего мне, собственно, обижаться? Мой родной язык не атавский, а немецкий. И вы ведь сами сказали, что миллионы атавцев плохо владеют атавским языком.

– Совершенно верно… Так вот… как бы вам это сказать?.. Видите ли, госпожа Гросс, я не скрываю от вас, что я коммунист. По первому вашему слову меня могут упрятать в тюрьму…

– Господин Карпентер! – повысила голос профессорша. – Вы не имеете права…

– Вы меня не так поняли. Я просто хотел подчеркнуть, что целиком вам доверяю… Он у вас еще не спрашивал, как ваша фамилия?

– Кто?

– Ваш милый хозяин, Наудус. Нет? Значит, обязательно спросит. Скажите ему, что вы… – он призадумался, – что вы финны… Что вы финны и проживаете… э-э-э… в… в Джильберете, что ли… Там проживает уйма финнов… Вот обида: как на грех, позабыл финские фамилии! Вы не знаете случайно какую-нибудь финскую фамилию?

– Знаю, – сказала фрау Гросс. – Сибелиус.

– Сибелиус? Что-то я такой не слыхал. Вы уверены, что это финская фамилия?

– Это известный финский композитор.

– Ну вот и отлично. Скажите Наудусу, что ваша фамилия Сибелиус.

– Спасибо, милый господин Карпентер. Но если он у нас спросит, мы ему скажем правду, мы скажем, что наша фамилия Гросс.

– Гросс? – задумался Карпентер. – Гросс… Профессор Гросс?

– Разве я вам говорила, что он профессор? – испугалась фрау Гросс. «А вдруг этот Карпентер все же шпик?»

– Вспомнил! – обрадовался Карпентер. – Так вот почему мне показалось знакомым лицо вашего мужа. Я встречал его фотографии в газетах.

– Уж очень давно его не фотографируют для газет, – вздохнула фрау Гросс, спохватилась, что окончательно проболталась, и не на шутку рассердилась, не на Карпентера, а на себя.

– Госпожа Гросс, – произнес Карпентер с некоторой торжественностью и даже встал. – Я считаю профессора Гросса не только выдающимся ученым, но и человеком с большой буквы. Он достоин всяческого уважения за его мужественное поведение. Он настоящий гуманист.

Фрау Гросс заплакала.

– Милый Карпентер, если бы вы знали…

– Я был бы счастлив пожать руку профессору Гроссу, – сказал Карпентер.

– Хорошо, – сказала фрау Гросс, – я его сейчас позову.

От профессора Карпентер узнал о событиях в Пьенэме.

– Похоже на войну, многоуважаемый профессор. Ах, как это похоже на войну!.. Президент уехал в Европу толковать о мире, но это дьявольски похоже на войну.

– Похоже, – согласился Гросс. – А попробуй угадай, какой в этой войне смысл. Атавия ведь и так хозяйничает в Полигонии, как у себя в кладовке… Но, очевидно, какой-то смысл имеется, раз ее так старательно разжигают.

– Теперь ясно, почему они накинулись на коммунистов и вообще на всех свободомыслящих…

– Советское посольство уже арестовано, – сказала фрау Гросс. Советское и всех стран народной демократии. Они, кажется, так называются: «страны народной демократии»?

– Так-так! – пробормотал Карпентер. – Вас не затруднит принести мне несколько листочков бумаги и карандаш?

Этот человек прибыл в Кремп со стороны Монморанси в красивой светло-голубой восьмицилиндровой машине. Тучный, высокий, с трехдневной щетиной на тугих румяных щеках, в дорогом, но помятом пальто он подкатил к митингу, собранному на городской площади по случаю последних событий, с ходу затормозил и вылез, небрежно захлопнув за собой дверку.

Площадь была черна от народа. Старшие школьники прибыли сюда во главе со своими учителями. Рабочие и служащие велосипедного завода, продавцы из лавок, пожарные в полной парадной форме, с топориками на поясах, все, кто изъявил желание принять участие в этом патриотическом сборище, были отпущены их начальством с работы с сохранением содержания. Национальные розовые флаги на древках с позолоченными наконечниками, национальные флажки в петлицах пальто, национальные флажки на обертках конфет, которыми бойко торговали вразнос предприимчивые мальчишки, все это придавало митингу в высшей степени нарядный и вдохновляющий вид. А оркестр, мощный духовой оркестр с блиставшими на полуденном солнце серебряными трубами! Кремп по справедливости гордился своим оркестром.

Не удостаивая вниманием собравшихся, которые перестали слушать Андреаса Раста, чтобы отдать должное дорогой машине вновь прибывшего, незнакомец прошел прямо к председательствовавшему, круглому и легкому, как пивная пробка, Эрнесту Довору. Толпа молча расступилась, давая ему дорогу.

– Кто здесь заворачивает митингом? – спросил незнакомец, уставив на председателя местного отделения Союза атавских ветеранов маленькие, нестерпимо сверкающие глазки.

– Я, сударь, – отвечал Довор. – Моя фамилия Довор.

– Рад. Ассарданапал Додж – сенатор Атавии.

– Счастлив приветствовать вас в нашем городе, сенатор.

– Стол! – отрывисто скомандовал Додж.

– К вашим услугам, сударь, – поклонился Довор, не поняв, чего хочет знатный гость.

– Трибуна не по мне, – кивнул Додж на стул, на котором все еще стоял почтительно замолкший Раст. – Пусть принесут стол.

– Наудус, стол! – скомандовал Довор.

Гордый и потный Наудус вместе с двумя другими молодыми людьми быстро приволок откуда-то стол и снова занял свое место в оркестре. На стол взобрались Довор, Раст и мэр города господин Пук – на редкость бесцветная и болтливая, сухопарая личность лет сорока восьми. Довор и господин Пук протянули сверху руки господину Доджу, Наудус и дирижер оркестра аптекарь Кратэр учтиво подсадили его с тылу, и сенатор произнес речь.

– Вот что, ребята, – начал он, по-простецки распахнув пальто. – Мне не нравится вся эта лавочка с чумой… Да, о чем вы тут без меня толковали?

– Эти полигонцы себе слишком много стали позволять, господин сенатор, с готовностью разъяснил ему Довор, – и мы полагаем, что…

– Прости меня бог, красноречиво сказано! – перебил его сенатор. – Я совершенно того же мнения… Кстати, никто из вас не задумывался о курах? А ну, подымите-ка руки, кто разводит кур! Или разводил, это все равно в данном случае… Один, два, три, четыре, пять, шесть, одиннадцать, девять… Отлично, ребята, девять человек, значит, есть с кем потолковать. Так вот, ребята, хотелось бы мне узнать, зачем вы этим вдруг занялись? Может быть, вас пленила куриная краса? Или вы этим занялись просто по доброте душевной? Вообще давайте задумаемся, зачем люди разводят кур. Тот, кто не в состоянии разобраться в этом вопросе, конченный человек для политики, и ему лучше сразу уходить домой и продолжать на покое чтение московских инструкций, пока его не замели еще парни из Бюро расследований. Итак, зачем люди разводят кур? Люди разводят кур для того, чтобы загребать кентавры. Если это не так, гоните меня взашей с трибуны. Может быть, я говорю неправильно?

– Правильно! – крикнуло несколько горожан, польщенных возможностью запросто потолковать с таким высокопоставленным лицом. – Это сущая правда!

– Для этого вы их кормите и хорошо кормите, черт побери. Или, может быть, вы их, наоборот, плохо кормите? То-то же, ребята, уж я-то отлично знаю, что вы их кормите на славу. Вы им скармливаете уйму зерна, вы ухаживаете за ними, не досыпая ночей. Пусть кто-нибудь посмеет сказать, что вы их плохо кормите, и он будет иметь дело со мной. (Он попытался засучить рукава пальто, но из этого ничего не вышло.) Итак, вы заботитесь о курах, как родная мать, вы им желаете добра, вы делаете все, чтобы они толстели, наливались жиром, чтобы им было сухо и тепло спать, вы их обеспечиваете, прошу прощения у присутствующих дам, достаточным количеством самых красивых и могучих петухов. Вы печетесь о них так, как зачастую не имеете возможности печься о собственных детях. А куры что? А курам и горя мало. И они себе знай только клюют зернышки, которые вы им подбрасываете. Правильно я говорю, ребята? («Правильно!.. Золотые слова!..») То-то же! А видели ли вы когда-нибудь благодарность со стороны кур? Ага! Был ли хоть раз случай, чтобы курица подошла к вам и сказала: «Джо, старина! Ты убил на меня уйму кентавров, сил и времени, и я тебе здорово за это благодарна, и я полагаю, что мне уже давным-давно поря в горшок, и пусть тебе пойдет на пользу мое белое, упитанное тобою мясо»? Ага, не было такого случая! Так о чем же тут разговаривать? Пришло время режь курицу, и в горшок! Что? Может быть, вы скажете, что это неудобно с моральной точки зрения? Что у курицы имеются дети? Чепуха! Заботу о ее детях вы берете на себя. Цыплят вы воспитаете без нее. И мораль здесь совершенно ни при чем. Убейте меня на месте, если это не так… Кстати, о китайцах. У меня нет к ним никаких симпатий. Они плохие цветные, может быть самые худшие из цветных, и мы их еще, бог даст, постараемся поставить на место, но среди них попадаются неглупые люди. Они мерзкие язычники, эти китайцы, они верят в лягушек и еще в какую-то чепуху, и их священники называются, надо вам это знать, муллами. И вот приходит один китаец к своему мулле и говорит: «Алло, господин мулла!» – «Алло, господин китаец». – «Я к вам за советом, отец мой». – «Докладывай, в чем дело, сынок». А разговор, конечно, происходит на их китайском языке, на котором сам черт ногу сломит, не говоря уже о нашем брате, честном атавце. «У меня два петуха, господин мулла. Один черный, другой рыжий. Надо мне одного из них зарезать, а которого – ума не приложу. Зарежу черного – рыжий заскучает, рыжего зарежу – черный скучать будет. Научи же меня, господин мулла, которого зарезать». – «Да, сынок, задал ты мне задачу! Ну, ничего, приходи завтра, я пока подумаю». Приходит назавтра китаец к мулле. «Ну как, господин мулла, придумал?» – «Придумал, сынок. Режь рыжего». – «Так ведь черный скучать будет». – «Ну и пес с ним, пускай его скучает». Ха-ха-ха! Совсем не дурак тот мулла. Так вот, ребята, никаких моральных оглядок!.. Знаете, ребята, вы мне все чертовски нравитесь. Я простой парень. Я вам сейчас спою чудную песенку, а вы за мной повторяйте…

И, к великому восторгу шнырявших в толпе ребятишек, сенатор Ассарданапал Додж вдруг заорал:

Вышла Мэри на крыльцо:

Цыпоньки, цыпоньки!

Вышла Мэри на крыльцо,

Сыплет курочкам зерно,

А мороз ожег лицо

Мэри, глупенькой Мэри…

– Мэри, глупенькой Мэри, – повторил он, замялся, сдвинул на макушку шляпу и потер лоб рукой в меховой перчатке. – Забыл… Честное слово, забыл… Впрочем, есть песенка похлеще:

В старой колымаге

Пых-пых-пых!

В старой колымаге

Едет Пэн Чинаго

И жрет за четверых,

И жрет за четверых…

– Отличная песня, а? Я знаю еще много таких, и, провались я на месте, если мы с вами на досуге не пропоем их все до единой и от начала до конца. Но в данном случае я хотел бы обратить ваше внимание, что хотя этот добрый парень Пэн Чинаго и трюхает в какой-нибудь самой что ни на есть дряхлой четырехцилиндровой колымаге и от нее разит бензиновым перегаром на двадцать километров в окружности, но он жрет свое заработанное своим тяжким повседневным трудом, и уж он, будьте уверены, никогда не позволит курам хамить и пытаться клевать нашего старого доброго атавского орла, черт меня побери двести сорок пять миллионов раз! Вот как я понимаю нашего парня Джона… И пускай куры не кудахчут, что они клюют наше зерно в долг. В долг мы верим только господу богу. Все остальные платят наличными. А полигонцы? Мало мы им скормили наших кровных деньжат, которые прекрасно пригодились бы любому из вас? А они нахальничают! Куры стали кидаться на хозяев?! Хохлатки норовят клюнуть орла? Как бы не так! Мы свернем им голову, и в суп, в суп! Мы разнесем в дым их вонючий курятник! Мы должны, и мы будем народом убийц, вот что я хочу сказать. Для меня совершенно очевидно, что выживет в наше время только тот народ, который лучше научится убивать, убивать много и безжалостно. И не распускайте нюни господу с небес противно смотреть на сопляков. Каждый честный атавец, каждая истинная дочь Атавии должны мечтать о том, чтобы именно их сын стал убийцей полигонцев и убийцей, «красных» номер один. Эта война угодна господу нашему, голову даю на отсечение. И тот, кто вякает против нее из подворотни, враг господу и наш враг. Послушайтесь меня, я вам плохого не посоветую: если кто-нибудь позвонит у вашей двери и заговорит с вами о мире, задерживайте его и вызывайте полицию. Аминь!

Грянули аплодисменты. Додж стал раскланиваться, медленно вытирая вспотевший лоб. Когда рукоплескания кончились, он затянул гимн «Розовый флаг», но получился форменный конфуз, – большинство участников митинга не знало слов. Тогда аптекарь Кратэр – золотая голова! – махнул палочкой, и оркестр грянул гимн. Кончился гимн, снова раздались аплодисменты по адресу сенатора, и аптекарь, который никогда не терялся, снова махнул палочкой, и оркестр заиграл песенку «Ура, ура, все ребята в сборе!»

Под звук этой веселой музыки сенатор Ассарданапал Додж пожал руку сначала Довору, потом Расту, потом подошел к господину Пуку, пригнул к себе его голову, как бы собираясь сказать ему по секрету что-то очень важное, и откусил ему правое ухо…

Спустя полчаса примчалась из Мадуа машина с красным крестом на ветровом стекле и увезла Ассарданапала Доджа обратно в психиатрическую больницу, из которой ему сегодня утром удалось сбежать.

– Кто бы мог подумать? – без конца пожимал плечами Довор. – В высшей степени прекрасная и патриотическая речь! И повадки у него были самые что ни на есть сенаторские. И машина…

– Да-а-а, – вздохнул Пук, печально поводя своей забинтованной головой, – все это так. Но кто мне вернет мое ухо?

А Андреас Раст сказал, что сейчас не такая обстановка, чтобы теряться или, того более, тратить драгоценное время на бесполезные сетования по поводу такой мелочи, как ухо. Получился в некотором роде политический конфуз, и выход из этого конфуза он видит лишь в том, чтобы призвать всех истинных атавцев города Кремпа принять участие в большой патриотической манифестации. Без речей. После сегодняшнего скандала это единственный выход.

На том и порешили.

Когда клятва, данная сдуру, вдруг оказывается в центре внимания целого города, пусть небольшого, а скорее даже именно небольшого, она очень ко многому обязывает. Если ты, конечно, не хочешь навеки потерять авторитет. Господин Фрогмор не хотел терять авторитет. Не такой уж он был у него большой, и не так уж легко он ему достался.

Он вернулся домой, наскучив собственным величием, полный ненависти к неграм, вынудившим его на эту клятву, и к белым своим согражданам, у которых не хватило ни ума, ни совести удержать его от этой дурацкой клятвы.

– У тебя такой вид, будто ты нырял в болото, – приветствовала его госпожа Фрогмор, дама полная добродетелей и жира. – Ты накачался вина и валялся где-нибудь под забором… Конечно, где уж тебе было думать о жене, которая вот уж третий час ломает себе голову, куда тебя занесло!

В ответ на этот крик исстрадавшейся женской души Фрогмор, не говоря ни слова, приблизился к супруге, поднялся на цыпочки, потому что она была на голову выше него, и молча дыхнул ей в лицо, чтобы доказать, что он ничем спиртным не накачался.

– Я был в полиции, – сказал он, тщетно прождав дальнейших расспросов. Джейн, душечка! Я задержался в полиции. Мы составляли протокол…

Госпожа Фрогмор язвительно поджала губы:

– Не понимаю, почему ты не женился на вдове начальника полиции. Человек, который все свое свободное время проводит в участке, должен был жениться на вдове начальника полиции, а не на вдове владельца крупного магазина бакалейных и колониальных товаров.

Это был на редкость нелогичный упрек; человек, женящийся на вдове начальника полиции, не становится от этого начальником полиции. Зато, женившись на вдове бакалейщика, человек, как это и было с Фрогмором, автоматически становится владельцем доходного предприятия со всеми вытекающими из этого денежными и общественными преимуществами.

– Но, милая, не мог же я не обратиться в полицию, раз на меня напал негр?

– Почему это на меня не нападают негры? Почему это именно на тебя и ни на кого другого во всем Кремпе? Что ни неделя, то обязательно на тебя нападают негры! И, верно, на тебя сегодня напал совсем малюсенький негритенок, если тебе оказалось под силу притащить его в участок…

– Ему удалось скрыться. Но протокол составлен на славу, и мы его поймаем. Мы покажем ему, как нападать на белого человека!

– Господи, за что это именно мне выпало такое наказание!

– Он меня швырнул в грязь, этот негр…

– Да благословит его господь за этот добрый поступок!

Госпожа Джейн Фрогмор любила негров не больше ее задиристого супруга, но предпочитала, чтобы в драку с ними ввязывались чужие мужья. В этом отношении она была эгоистка. Быть может, она бы не разменивалась на мелкие упреки, если бы знала, какую беду накликал на себя Фрогмор, беззаветно и без оглядки защищая честь белого человека. Но она сделала себе прививку и вернулась в лавку задолго до того, как у аптеки разгорелась битва истинно белых с чернокожими.

– Если человек женится (я имею в виду порядочного человека), он должен всегда помнить об этом. И если женатый человек (я опять-таки имею в виду порядочного женатого человека) делает себе противочумную прививку, он немедленно возвращается к своему семейному очагу, памятуя, что у этого очага его ждет жена, которая тоже человек и тоже имеет нервную систему.

– Милочка, – надменно расправил свои плечики господин Фрогмор, – я не сделал прививки.

– Так я и знала! – воскликнула Джейн. – Так я и знала! Эта тощая пиявка, этот облезлый драчливый тараканишка проваландался со своим дурацким протоколом в полицейском участке! Честное слово, если тебя скрючит чума, это будет только справедливо! Это будет тебе отличным уроком! Это будет тебе…

Она зашлась от негодования.

– Милочка, дорогая моя Джейн! Ты меня неправильно поняла. Я не сделал прививки и не сделаю. Я дал клятву.

– Клятву? Какую клятву? При чем тут клятва? Мы с тобой, баранья голова, сударь, кажется, говорим не о каких-то клятвах, а о прививках! Чего ты там порешь какую-то чепуху, сударь?

– Джейн! Твой муж никогда ничего не порет. И речь идет именно о клятве. Я поклялся, что не буду делать себе прививки, раз неграм позволяют стоять в очереди впереди белых. Честь белого человека поставлена на карту!

– Идиот! – всплеснула жирными ручками госпожа Джейн. – Невиданный идиот!..

Фрогмор не стал спорить. Ему начинало казаться, что она не так уж не права.

– Немедленно возвращайся и немедленно делай себе прививку, дубина ты этакая! – взвизгнула бакалейщица. – Я кому говорю?!

– Дорогая, – уныло ответствовал супруг, – радости моя, это невозможно.

– Сейчас я тебе покажу, невозможно это или возможно!

Ей даже не потребовалось засучивать рукава – на ней была кофточка с рукавами по локоть. Да, да, увы, упорные слухи, давно уже носившиеся по Кремпу, были не так уж недостоверны, как их пытались изобразить супруги Фрогмор. Под горячую руку госпожа Джейн действительно позволяла себе поколачивать своего плюгавого муженька. Вот почему они не держали прислуги, а совсем не из одной только скаредности.

– Я дал клятву, дорогая! – возопил Фрогмор, сорвался с места и пустился вокруг стола, спасаясь от кулаков и ногтей своей благоверной. Это был единственный, проверенный четырнадцатилетней практикой способ сохранить достоинство официального главы семьи. – Как я могу сделать себе прививку, когда я перед доброй сотней людей дал торжественную клятву? Меня же засмеют!

– Пускай засмеют! – пыхтела Джейн, проявляя первые признаки одышки от этого семейного кросса по пересеченной местности. – Уж лучше пускай засмеют, чем захоронят…

– Мне не будет проходу на улицах! – взывал к ее лучшим чувствам Фрогмор. В отличие от тучной супруги, он не обнаруживал ни малейших признаков усталости. В этом было крупное его преимущество. – Перед аптекой Бишопа было в это время, знаешь сколько? Не менее трехсот человек! И все они смотрели на меня с восторгом.

– Еще бы! Бесплатно посмотреть на такого редчайшего болвана!

– Ты забываешь о моем авторитете!

– Это ты забываешь о своей жене, мерзавец! – со свежими силами вскричала Джейн, передохнувшая во время краткой остановки. – Я знаю, ты не прочь оставить после себя беззащитную и беспомощную женщину, которая доверила тебе и себя и фирму! – И она продолжала бег вокруг стола, чтобы настигнуть и достойно оттузить человека, который не прочь сделать вдовой такую беззащитную и беспомощную женщину. – Немедленно марш в аптеку!

– Можешь убить меня на месте, можешь разорвать меня в клочья, но в аптеку я не пойду! – тоскливо отвечал Фрогмор, продолжая свой бег вокруг стола ровным и размеренным темпом закаленного бегуна на дальние дистанции. – Это будет неслыханный срам…

– Хорошо, – согласилась госпожа Джейн, тяжело дыша, как паровоз на минутной остановке, – хорошо, не иди в аптеку Бишопа… Иди в аптеку Кратэра. Там тоже прививают…

– Что ты, душенька! Это совершенно исключено, – безнадежно покачал головой ее самолюбивый муж и снова ринулся по замкнутой кривой, потому что супруга снова была в спортивной форме. – Ты думаешь, у Кратэра не знают о моей клятве? Будь уверена, весь город только и говорит, что о моей клятве. Завтра об этом будет напечатано в газете… Милочка, у тебя больное сердце… Побереги себя! Тебе вредно так много бегать…

– Мне вредно иметь такого нелепого мужа, – госпожа Джейн плюхнулась на первый попавшийся стул и заплакала.

Тем самым период отступления господина Фрогмора был завершен. Измотав силы противной стороны, он перешел к активной обороне.

На этом этапе семейных баталий Фрогмор обычно заново обретал мужество, переходил на покровительственный тон, и госпожа Джейн не возражала. Время от времени ей доставляло мучительное наслаждение чувствовать себя обыкновенной, слабой женщиной.

Она поплакала, насколько это позволяло позднее время, вытерла слезы, умылась, собрала ужин. Тихие, усталые и умиротворенные супруги уселись за стол и стали думать, что предпринять.

Это была идея госпожи Джейн: как можно скорее пригласить Бишопа и попросить его, соблюдая строгую тайну, прислать к ним на дом доктора, делавшего прививки в его аптеке. Доктор был из тех, кто сегодня прилетел в Кремп (на скромность местных докторов положиться нельзя – разболтают), и пусть этот залетный эскулап за какую угодно цену, но тут же на дому у пациента и вдали от любопытных глаз сделает Фрогмору прививку, будь она трижды неладна!

За аптекарем сбегала Джейн собственной персоной. Бишоп с готовностью принял приглашение. Он, конечно, сразу догадался, что речь будет идти о прививке, и заранее блаженствовал, предвкушая, как он (конечно, под величайшим секретом и только самым верным людям) будет рассказывать, как этот герой Фрогмор вилял и шел на попятную после своей нелепой клятвы.

Аптекаря приняли с подчеркнутым гостеприимством, выставили на стол обильное угощение. Бишоп, из всех сортов вина предпочитавший даровое, воздал щедрую дань питиям. Порядком нагрузившись, он сделал проницательное лицо, икнул, интеллигентно прикрыв рот ладошкой, и подморгнул хозяину дома:

– Чего же вы молчите, а, Фрогмор, говорите, чего это ради вы вдруг сварганили мне годичный банкет? Я буду рад пойти вам навстречу… Разумеется, в пределах моих возможностей… Позвать к вам на дом доктора, а? Чтобы он вам сделал прививку и чтобы все было шито-крыто, а?

Довольный своей прозорливостью, он откинулся на спинку стула, снова икнул, снова подморгнул и понимающе погрозил пальцем, сначала бакалейщику, а потом бакалейщице.

Их обоих неприятно поразило, что аптекарь раскусил их замысел еще до того, как они решились приступить к его выполнению. А Фрогмор, который сам не пил в этот решающий час не только из разумной экономии, но и для того, чтобы сохранить ясность мысли, с тоской убедился, что и на скромность аптекаря надежда плохая, потому что, видит бог, Бишоп не разболтает их тайны лишь в том случае, если в спешке ненароком откусит себе язык.

– Что вы, дорогой Бишоп! – пошел Фрогмор на попятный. – Какой, доктор? Какая прививка? Я же дал клятву! Разве вы забыли, что я дал клятву? Разве я похож на клятвопреступника?

– Вы? На клятвопреступника? Упаси меня бог подумать хоть что-нибудь подобное!

Аптекарь снова икнул, снова моргнул и с видом человека, который все-все понимает, но никогда ничего лишнего не скажет, снова погрозил бескровным костлявым пальцем супругам Фрогморам.

Было ясно, что связываться с Бишопом не имело никакого смысла: продаст ни за грош.

– Я не знаю, Бишоп, – продолжал хитрить бакалейщик, – возможно, мне не следовало беспокоить вас по такому пустяку. Но только мне очень хотелось, чтобы вы, не откладывая дела в долгий ящик, с утра потолковали с нашим судьей, с господином Пампом, чтобы он с этими черномазыми, которых сегодня взяли у вашей аптеки, не особенно миндальничал. А так как вы еще, кроме всего прочего, и старшина присяжных на ближайшей сессии…

Но аптекарь, хитро прищурив глаз, прервал его с понимающей ухмылочкой:

– Не виляйте, Фрогмор. Вы здорово влипли. Признайтесь, что вы здорово влипли с вашей клятвой… В городе уже держат пари, сдержите вы ее или сдрейфите… Между нами говоря, приходилось мне сталкиваться и с клятвами поумнее вашей…

– Какой может быть вопрос! – натянуто улыбнулся бакалейщик, чувствуя, как у него уходит пол из-под ног. – Такой человек, как я, не бросает слов на ветер, тем более клятвы…

– Не говорите, друг мой, не говорите! – опять замахал костлявым пальцем аптекарь. – Я вам истинный друг, и я попросту ума не приложу, как вы выпутаетесь из этой клятвы. Лично я говорю: «Друзья, вы плохо знаете моего друга Фрогмора. Это человек слова. Кремень, а не бакалейщик. Он скорее пойдет на верную смерть, чем нарушит клятву, пусть даже и самую необдуманную, глупую и опасную». А они мне говорят: «Дружище Бишоп, но ведь против правительственного постановления ничего не поделаешь. Обязательное правительственное постановление касается всех граждан Атавии, в том числе и нашего друга Фрогмора…»

– Правительственное постановление? – облизнул свои высохшие губы бакалейщик. – Какое постановление? Я не знаю, какое правительственное постановление вы имеете в виду.

– Ах, да! Вы же еще не успели о нем узнать. Оно только с полчаса как пришло из Эксепта. В нашей провинции через три дня уже будут требовать справки о прививках. Со всех без исключения. И с белых и с цветных. Без всякого снисхождения… Двадцать шестого, в воскресенье, проверка. Поголовная. Кто окажется без справки, с того сто кентавров штрафа. Прививка в принудительном порядке.

– Сто кентавров! – ужаснулась бакалейщица.

– В принудительном порядке! – внутренне возликовал ее супруг. Конечно, я законопослушный гражданин. Если захотят прививать мне в принудительном порядке, моя клятва будет нарушена не по моей вине.

– Будете ждать? – как бы между делом спросил аптекарь, надеясь поймать таким образом Фрогмора.

– Я вас не понял, – разгадал его коварный замысел бакалейщик. – О чем это вы?

Аптекарь хотел было сказать, что, конечно уж, его собеседник теперь о том только и мечтает, чтобы ему поскорее сделали прививку в принудительном порядке, но воздержался, промычал что-то неопределенное, как и полагается изрядно выпившему человеку, простился и ушел. Тогда, выждав некоторое время, госпожа Джейн побежала караулить доктора.

Доктор (его фамилия была Эксис) вышел из аптеки в третьем часу ночи, смертельно усталый, чтобы немного освежиться перед сном. С семи утра его снова ожидала работа. Фигура госпожи Джейн выросла перед ним на пустынной ночной улице, как привидение, если только в потусторонней жизни попадаются такие откормленные тени.

– Доктор, – сказала госпожа Джейн, – мне хотелось бы вас попросить об одном очень большом одолжении…

– Я вас слушаю, – сказал доктор Эксис. Ему было лет тридцать пять, и одет он был плохо, куда хуже, чем местные врачи, хотя и прилетел из самого Эксепта. Это обстоятельство госпожа Джейн отметила про себя с осуждением и презрением. Но ничего не поделаешь, другого доктора под рукой не было, а ждать трое суток, пока врачи заявятся на дом для принудительной прививка было боязно: а вдруг Фрогмор уже успел заразиться?

– Доктор, я хотела бы вас пригласить на дом…

– Я не практикую в вашем городе, мадам, я прилетел сюда только для прививок.

– Вот поэтому я к вам и обращаюсь. Моему мужу нужно сделать прививку.

– Милости прошу завтра, то есть простите, теперь уже сегодня, с семи утра в ближайшей аптеке.

– Ему хотелось бы сделать прививку дома…

– Ну, знаете ли, во время эпидемии не до капризов…

– Это не каприз, доктор, уверяю вас!

– Он болен? Если да, то об этом нужно официально заявить в аптеку, и тогда к нему придут на дом.

– Он не болен, доктор. Но исключительное стечение обстоятельств…

Эксис недоуменно пожал плечами.

– Видите ли, – госпожа Фрогмор перешла на шепот, – это очень большая тайна, но я вам ее доверю, как белому человеку.

– Как белому человеку?

– Как белому. Видите ли, мой муж не может пойти ни в какую аптеку, потому что… потому что он дал клятву… Пусть лучше те сто кентавров попадут в ваши руки, чем при всем народе нарушить клятву.

– Какие сто кентавров? – спросил Эксис. – Вы меня простите, но я вас не очень понимаю. И какая клятва?

– Штраф за непрививку, вот какие сто кентавров. А клятва… видите ли, мой муж поклялся, что не будет делать себе прививки, раз негров…

– Ах, знаю, знаю, – перебил ее доктор. – Его фамилия Пигмор, кажется?

– Фрогмор. Он поклялся, что раз негров…

– Знаю, знаю.

– Согласитесь, что любой белый поймет его переживания…

– Ничего не могу поделать, мадам. Ему придется явиться завтра утром, на общих основаниях.

– Но ведь он дал клятву…

– Это уже его личное дело… И я обязан предупредить вас самым официальным образом, что в отдельных случаях, когда налицо злостное уклонение от прививки, штраф может быть повышен до пятисот кентавров…

– До пятисот?! – ахнула бакалейщица. – Я обращаюсь к вам, как белый человек к белому…

– Поверьте, мадам, когда мне так говорят, я начинаю стыдиться, что я не негр… Спокойной ночи, мадам.

Оскорбленная и озадаченная госпожа Фрогмор пробормотала в ответ что-то неразборчивое. Долговязая фигура Эксиса давно уже слилась с мраком ночи, а бакалейщица все еще не в силах была сдвинуться с места. «Коммунист! Этот доктор, будь он четырежды проклят, самый настоящий коммунист! Господи, смети их с лица земли, всех этих „красных“! Пятьсот кентавров!.. От этого можно сойти с ума. Пятьсот кентавров штрафа за то, что человек не пришел привить себе вакцину против чумы! Форменный грабеж! И все из-за этих черномазых и из-за их защитников-коммунистов!»

Она вернулась домой и до полусмерти избила своего супруга.

Самое обидное было то, что никто из знакомых не только не восторгался его клятвой, но и не сочувствовал ему, страдающему за достоинство белого человека. Над Фрогмором потешались не только негры, но и белые. Люди, даже мало знакомые, нарочно наведывались в его лавку, чтобы позабавиться беседой с ним, вызвать его на высокопарные фразы о святости клятвы, о высокой миссии белого человека и т. д. и т. п. За всем этим нетрудно было различить и досаду, и злобу, и страх перед тем, как бы не заболеть чумой и, упаси бог, как бы не пришлось заплатить пятьсот кентавров штрафа.

Андреас Раст, навестив своего старого соратника по Союзу атавских ветеранов, намекнул было, что он попробует поднять патриотическую кампанию за сбор этих пятисот кентавров, но из этой его затеи ничего не вышло. Никто не хотел тратиться на создание политического ореола Фрогмору. В самом деле, почему этот бакалейщик более достоин славы, чем кто-нибудь другой? Так ему и надо! Поделом! Пускай платит штраф и не лезет в национальные герои.

А доктор Эксис, с которым ночью вела неудачные переговоры госпожа Фрогмор, сам того не ведая, подбавил жару. Он рассказал об этом ночном разговоре своим коллегам. Кто-то из них сообщил эту сенсационную историю по телефону в Эксепт. Нашлись газеты, которые постарались представить эту историю как забавный провинциальный анекдот. Нашлись и такие (их было, правда, немного), которые увидели и его отвратительную подспудную предысторию и его страшный символический смысл. Появилась на страницах этих газет формулировка, которую с радостью подхватили и враги и друзья кремпского бакалейщика: «величайший расистский идиот современности». И люди стали навещать лавку Фрогмора, чтобы притворно повздыхать над резкостью и несправедливостью этой оценки.

– Ну, какой вы, господин Фрогмор, идиот? Да еще величайший, да еще современности. Ох, уж эти язвы-газетчики! Прицепят же человеку такой ярлычок! И ведь это на всю жизнь. Понимаете, господин Фрогмор, на всю жизнь!

– Это все негры, коммунисты. Иностранцы и негры. Одна шайка, – Фрогмор делал вид, будто всерьез принимает сочувственные вздохи.

Теперь уже нечего было и думать о том, чтобы тайно сделать себе прививку. Не только в Кремпе, но и во многих отдаленных провинциях люди, так сказать на сладкое, вспоминали о «кремпском идиоте» и гадали о его дальнейшей судьбе.

Тысячи негроненавистников ежедневно присылали ему письма с выражением уважения и преданности. Какая-то молодая чета телеграфировала ему, что она нарекла своего новорожденного сына его именем. Примеру этой четы последовали еще двадцать три истинно атавские парочки. Много писем приходило на адрес Фрогмора и таких, о которых ему не хотелось впоследствии вспоминать. Госпожа Фрогмор первой читала письма и все ругательные рвала в клочья и бросала в камин.

По югу Атавии разъезжал и выступал по радио священник достопочтенный Иона Напалм. Он призывал верующих возносить молитвы за кремпского праведника Фрогмора. Пусть он будет по-прежнему тверд в его священной клятве, и господь без всяких вакцин спасет свою излюбленную овцу. И находились тысячи, десятки тысяч прихожан, которые возносили молитвы о даровании здоровья и процветания излюбленной овце господней.

Но, несмотря на росшую день ото дня славу, Фрогмор все больше и больше тосковал. Он перестал выходить на улицу и только один раз за все время покинул свой дом, и то лишь для того, чтобы засвидетельствовать в полиции, что задержанный во время облавы на «красных» приезжий негр есть как раз тот самый, который нанес ему оскорбление действием. Нельзя сказать, чтобы его не обрадовало задержание Билла Купера. Ему доставили искреннее удовольствие и вид избитого во время ареста негра и то, что в акт были внесены новые обвинения, которые в совокупности обещали Куперу по меньшей мере пять лет каторги.

Но только он вышел из здания полиции, как им снова завладели выматывающие душу мысли о прививке, вернее о том, что он должен выбирать между всеатавской славой и опасностью помереть от чумы. Правда, сведущие люди уверяли его, что нет никаких оснований предполагать, что он, да и вообще кто бы то ни было из жителей Кремпа заразился чумой. Однако ему было очень страшно, и его уже не интересовали теперь ни аресты коммунистов, ни негритянские погромы. Госпожа Фрогмор не раз пыталась в пределах своего политического разумения рассказывать мужу о митингах и демонстрациях участников движения за мир (к которым она, разумеется, относилась неодобрительно), но Фрогмор все пропускал мимо ушей. Он сидел запершись в гостиной, у непрерывно топившегося камина и думал только о том, что ему, Гарри Фрогмору, плохо, очень плохо, и что виноваты в этом негры, коммунисты и прочие агенты Кремля, и что дайте ему только выбраться из этой дьявольской истории, он всем им покажет, кто такой Гарри Фрогмор, так что только перья от них полетят…

Но пока что плохо было в первую очередь ему самому.

Последнюю ночь перед принудительной прививкой Фрогмор не сомкнул глаз. Что делать: сопротивляться или сделать вид, будто он уступает насилию? В первом случае его ждала слава, турне по Атавии, деньги, большие деньги! Ах, как все это было заманчиво! Никогда прежде не хотелось ему так страстно быть на виду у миллионов людей. Он уже был отравлен первыми глотками славы; он упивался плохо скрываемой завистью своих коллег по местному отделению Союза ветеранов, и от одной мысли, что их можно оставить в состоянии этой острейшей зависти еще на долгое время, у него захватывало дух. И несколько десятков, а может, и сотен тысяч кентавров тоже не могли бы его огорчить. Но стоило ему только увлечься этими пленительными картинами будущего, как из-за куч кредитных билетов, из-за кресла в парламенте, из-за искореженных завистью рож его друзей и приятелей выползал зловещий и беспощадный призрак чумы…

В квартире были выключены и радио и телефон: Фрогмор не хотел, чтобы к нему звонили, чтобы хоть какая-нибудь весть из большого мира долетела до его ушей. Он запретил и жене выходить из дому, потому что от одной мысли, что ее сразу обступят любопытствующие обыватели, чтобы узнать, как он там, и что он чувствует, и что он решил, Фрогмору становилось тошно. С шести вечера и до девяти часов двадцати минут утра следующего дня они вдвоем с притихшей Джейн просидели в запертой квартире, в полном и молчаливом одиночестве. Он не позволял ей отвлекать его от скорбных размышлений и не заметил, как она уснула, опустив большую круглую голову с реденькими желтоватыми волосами на бордовую плюшевую скатерть с зеленой бахромой.

Так он и просидел всю ночь и окончательно убедился, что не хочет и не может рисковать жизнью даже ради таких больших денег и такой большой политической карьеры. Он решил не сопротивляться принудительной прививке и стал ее ждать, ждать, когда за ним придет полиция, чтобы спросить у неге справку о прививке, убедиться, что у него ее нету, заковать его в ручные кандалы (на этом он будет самым решительным образом настаивать) и повести его в аптеку Бишопа или в аптеку Кратэра и держать его за руки, покуда ему насильно будут делать прививку, желанную, спасительную, бесценную. И пускай его ведут по всем улицам Кремпа в кандалах. Это даже лучше Пусть все видят, что он не хочет делать себе прививку, раз негров пускают в очереди впереди белых, но что его заставляют. А в крайнем случае, пусть никто и не видит. Пусть только его заставят, и он с радостью пойдет туда, куда его поведут.

В начале восьмого часа утра Джейн осторожно выглянула сквозь щелочку в шторах и удивилась: перед их домом никого не было. Весь вчерашний день, несмотря на события в Пьенэме, несмотря на антикоммунистические облавы, у дома толпились десятки зевак. А сегодня, когда должна была прийти полиция, чтобы насильственно повести Фрогмора на эпидемиологический пункт и оштрафовать его на пятьсот кентавров, никого поблизости не было.

– Знаешь, дружок, – обратилась она к мужу, который в крайне возбужденном состоянии молча шагал взад и вперед по гостиной, – никого нет…

– Они еще придут. Когда надо брать с налогоплательщика деньги, они всегда приходят.

– Да нет, – сказала Джейн, – я не о полиции. Перед нашим домом никого нет, вот о чем я говорю.

– Не может быть! – оскорбился Фрогмор. – Вечно ты что-нибудь выдумываешь!

Он посмотрел в щелку, потом раздвинул ее пошире.

– Ведь сегодня воскресенье! – вздохнул он с облегчением. – Как я мог об этом забыть! В воскресенье люди встают позднее. Они еще придут.

Ему было обидно такое невнимание к решающему дню его жизни. Он уже успел привыкнуть к славе и снова понял, что ему было бы невыносимо трудно возвращаться к прежнему, будничному существованию.

– Подождем! – сказал он. – Трое суток прождали, подождем и еще часок-другой.

– Конечно, подождем, – покорно согласилась Джейн.

Ее словно подменили. Ни разу за эти тяжкие часы она не подняла руку на богом данного супруга, ни разу не осквернила его мясистые уши упреками и оскорблениями. Боялась ли она потерять единственного близкого человека? Очень может быть. Полюбила ли она его, как часто вдруг начинают любить человека, которому уже недолго осталось жить? И это не исключено. Но главное, что произвело в ней столь разительный переворот, было то, что она перестала ощущать себя центральной фигурой в их маленькой, но недружной семье. Тысячи писем со всех концов страны, статьи и фельетоны, посвященные ему в сотнях газет и журналов, младенцы, нареченные его именем, богатство, которым чревата была его внезапная слава, все это заставило Джейн поверить, наконец, в исключительность ее постылого супруга.

– Конечно, подождем, – повторила она и поплелась на кухню приготовить себе чашечку кофе. Фрогмор еще в семь часов позавтракал.

Так прошел восьмой час, девятый, тридцать минут десятого…

Страшное подозрение, что о нем вдруг по какой-то неизвестной причине забыли, как дубиной ударило по истосковавшемуся бакалейщику. А что, если за ним не придут? Если его нарочно решили не трогать, и пусть он так и подыхает от чумы, раз он без сопровождения полицейского эскорта не согласен пойти на эпидемиологический пункт?

– Куда ты, дружочек? – спросила Джейн, увидев, что он поспешно натягивает на себя пальто.

– В аптеку. К Бишопу.

– Сам? Без полиции?

– Без полиции. Ну ее, эту полицию! Она никогда еще не появлялась вовремя. Сам пойду…

От возбуждения он никак не мог попасть рукой в левый рукав. Она ему помогла, подала шляпу.

– Может, все-таки лучше бы еще немножко подождать? – робко осведомилась она. – Они еще могут прийти. Ведь сегодня воскресенье. Ты ведь сам сказал… Все будут смеяться…

– Оставь меня! – взвизгнул Фрогмор и ударил миссис Джейн по щеке. – Им не к спеху, себе они сделали прививку. А во мне, я чувствую, как во мне просто кишат эти дьявольские чумные микробы. Я не могу больше ждать, черт вас всех побери!..

Всех, значит и Джейн! Впервые за четырнадцать лет он ударил ее, а не наоборот! Впервые за четырнадцать лет их совместной жизни он послал ее к черту! И, главное, раз он сам, по собственной воле отправится в аптеку, насмарку идут и слава и будущие кучи кентавров!

– Драться, негодяй ты этакий?! – вскричала Джейн. – Ты осмелился поднять руку на женщину, которая сделала тебя человеком?!.

Резким, наметанным движением руки она сбила с него шляпу, потом схватила его за лацканы пальто, швырнула на диван и принялась колотить по физиономии, по спине, по животу…

Он вырвался, подобрал шляпу и, словно не было предыдущих трех дней счастливой супружеской жизни, пустился в привычный бег вокруг стола. И так они бегали по меньшей мере четверть часа с короткими перерывами, чтобы Джейн, упаси боже, не задохнулась от одышки.

На этот раз примирения не наступило. Не было сладких рыданий на хилой груди Фрогмора, не было успокаивающих соображений о долгой совместно прожитой жизни. Воспользовавшись новым приступом одышки у Джейн, Фрогмор выбежал из дому, громко захлопнув за собой дверь.

Был на исходе десятый час утра двадцать шестого февраля.

3

Судья Памп, человек рыхлый и немолодой, чувствовал себя неважно. Возможно, это был небольшой грипп. Лично судья объяснял свое недомогание последствиями прививки противочумной вакцины. Как бы то ни было, но температура у него действительно повысилась. Его уложили в постель и на какое-то время лишили возможности чинить правосудие.

Сам по себе подобный факт не заслуживал бы особого внимания, если бы из-за болезни достопочтенного господина Пампа не пришлось отложить на неопределенное время судебную сессию. Она должна была открыться двадцать седьмого февраля. А ведь в кремпской тюрьме сидело около ста человек, ожидавших этой сессии, которая должна была определить на годы их дальнейшую судьбу, и по меньшей мере сорок из них ждали ее с июня прошлого года.

Неприятное известие об отсрочке сессии пришло в тюрьму вечером двадцать пятого февраля, в субботу. Уже в восемь часов, когда камеры на ночь заперли, многие заключенные, разочарованные в своих ожиданиях, были сильно возбуждены. К утру возбуждение усилилось. Быть может, этому содействовала яркая солнечная погода, которая особенно усиливает горечь заточения. И если бы не старший надзиратель Кроккет, который был столь же набожен, сколь и жесток, и о котором было известно, что он ведет строгий учет посещаемости церковных служб, мало кто пошел бы в тот день в часовню. Но смешно было из-за каких-нибудь полутора часов создавать себе излишние трудности, особенно накануне судебной сессии: судья Памп тоже славился высокой религиозностью.

Поэтому, когда в десять часов утра, как обычно, гулко затрещал мощный электрический звонок, призывая всех в зарешеченный дом господень, свыше трехсот человек из четырехсот восьмидесяти трех заключенных, гулко стуча каблуками по железным ступенькам, спустились в подвальное помещение, переделанное в часовню из картофельного склада. Здесь пахло мышами, свечами, дурно мытым телом и прогоркшей олифой.

Нужно сказать, что среди тех, кто в это утро спустился в часовню, некоторые были движимы и религиозным чувством и довольно многие – тоской и желанием хоть как-нибудь развлечься. В тюрьме ни один день недели не отличается весельем. Но в воскресенье, когда к тому же не бывает ни почты, ни приема посетителей, ни работ в тюремных мастерских, можно просто удавиться от тоски.

Купер тоже пошел в часовню. В Боркосе он не очень увлекался церковными делами, но здесь ему вдруг захотелось помолиться. С ним пошел и его новый друг, сосед по камере Нокс – истопник местного кинотеатра. Два крепких и не старых парня, они особенно быстро подружились, когда узнали, что оба очутились за решеткой по милости Фрогмора, бешеного бакалейщика из Союза атавских ветеранов.

В часовне было жарко и душно. От серых, крашенных масляной краской стен веяло сыростью. Тускло светила убогая люстра. Окна, – их было четыре, и все в одной стене, высоко, где-то под потолком, – были такими, какими и должны быть окна картофельного склада, переоборудованного в тюремное помещение. Забранные в густую решетку, маленькие, с матовыми стеклами, убежавшими в самую толщу амбразуры, они бросали скупой дневной свет только на люстру.

Заключенные хмуро рассаживались на треногих раскладушках с засаленными парусиновыми сиденьями. Впереди – белые, черные – в задних рядах. Прокашливался хор. Широкоплечий капеллан, пожилой, недалекий, но хитрый, встречал входивших заученной улыбкой трактирщика, у которого по соседству открылось конкурирующее заведение.

Сегодня он улыбался с особенным усердием. В воздухе ощущалось какое-то напряжение. Заключенные были возбуждены и отсрочкой сессии, и опасностью чумы, и тем (это касалось негров, арестованных у аптеки Бишопа), что их ни за что ни про что запрятали в тюрьму, и глухими слухами о крайнем обострении отношений между Атавией и Полигонией. Слухи об этом еще вчера вечером просочились сквозь тюремные стены. Капеллану предстояло сообщить подневольной пастве о войне, которая сегодня в шесть утра была официально объявлена. Это была та самая премия верным сынам церкви, которая была им уготована администрацией тюрьмы. Безбожники узнают о войне только после службы в часовне.

Еще одно обстоятельство волновало капеллана и Кроккета: не было человека, который сумел бы сыграть на фисгармонии национальный гимн «Розовый флаг». Обязательно надо было спеть гимн, а у заключенного, который по воскресным дням играл в часовне на фисгармонии, разболелась печень, и он вот уже вторую неделю валялся в тюремной больнице.

– Дети мои! – обратился к собравшимся капеллан и поднял вверх свою жилистую руку. – Дети мои, нужен человек, умеющий играть на фисгармонии.

Заключенные молчали. Очень им нужно играть на фисгармонии.

– Пойди сыграй, – шепнул Купер Ноксу. – Ей-богу, пойди и сыграй! Утри всем этим кривлякам нос.

– Да ну их, – отмахнулся истопник.

– Неужели никто из вас не умеет играть на фисгармонии? – спросил капеллан. – Надо будет сыграть «Розовый флаг», наш национальный гимн…

– Он умеет! – крикнул с места Купер, указывая на насупившегося Нокса. Чего ты стесняешься, старина, иди…

Нокс вытянулся во весь свой огромный рост, потоптался в нерешительности, сокрушенно махнул рукой и направился к дряхлой фисгармонии, тускло поблескивавшей дешевым лаком.

– Куда прешь, черномазая обезьяна? – негромко, но очень четко произнес чей-то голос. – Брысь на место!

Нокс сделал вид, будто не слышал этого окрика. Размеренным шагом он подошел к инструменту и уселся перед ним на древнем стуле-вертушке.

– Ну вот и отлично, дети мои! – воскликнул с притворной жизнерадостностью капеллан, стараясь не допустить до скандала.

– А ну, брысь на место, ниггер! – продолжал тем же ровным голосом долговязый молодой заключенный с тонким и дряблым лицом ангела, погрязшего в грехах. Теперь все его увидели. Это был Обри Ангуст, отбывавший наказание за ограбление шофера. Он сидел в третьем ряду. – Отец капеллан, пусть этот чернокожий язычник немедленно уберется на место.

Нокс, не оборачиваясь, остался сидеть у фисгармонии.

– Пусть он убирается к дьяволу! – поддержали Ангуста его соседи по ряду. – Обри прав!.. Эти негры всюду пролезают!.. Даже в церкви от них нет спасения.

Нокс продолжал сидеть не оборачиваясь.

Капеллан растерянно воздевал руки, лепетал что-то тонувшее в нараставшем гуле голосов. По меньшей мере полсотни белых арестантов, обрадовавшись возможности пошуметь на таком похвальном основании, не давало ему говорить.

Нокс продолжал сидеть.

Ангуст встал со своей раскладушки, поднял вверх руку, и его единомышленники замолкли.

– Отец капеллан! – промолвил он все тем же удручающе ровным голосом хорошо воспитанного человека. До того, как его арестовали, он учился в выпускном классе местного колледжа, был вице-президентом тамошнего отделения Христианского союза молодых людей и особенно ненавидел негров за то, что шофер, из-за которого он сейчас отсиживал срок, был тоже «из этих чернокожих». – Отец капеллан! Мы считаем несправедливым, больше того, мы считаем себя оскорбленными в самых глубоких наших христианских чувствах, что даже и здесь, в тюремной часовне, мы не можем спокойно общаться с господом нашим из-за присутствия этих богопротивных негров.

– Сын мой, – елейно воззвал капеллан к Ноксу, – мне весьма горько, но в интересах спокойствия во храме господнем тебе придется вернуться на место.

Нокс не шелохнулся. Он сидел, не оборачиваясь, спиной к аудитории.

Из задних рядов донесся глухой ропот негров.

– Вы нас неправильно поняли, отец капеллан, – учтиво улыбнулся Ангуст, – мы просим, чтобы эти вонючие негры покинули часовню. Это требование белых. Белые христиане умоляют вас изгнать нечестивых из храма.

– Сын мой, – снова обратился капеллан к Ноксу. – Вернись на место, и да установится мир в храме сем.

Нокс молча встал и, глядя поверх ненавистных и ненавидящих белых, оравших, улюлюкавших и свистевших, медленно, размеренным шагом, как на военном учении, направился в задние ряды.

– Нечестивых черномазых вон из божьего храма! – гаркнул сосед Ангуста, худенький юноша с непостижимо зычным голосом. – Брысь, чернокожие!

– Брысь! – заорали арестанты. – Вон из храма!.. Катитесь все в Африку!..

Кто-то подставил Ноксу подножку, и он споткнулся, но удержался на ногах. Ему подставили вторую подножку, и Нокс снова не упал. Но чтобы сохранить равновесие, ему пришлось схватиться за плечо того самого белого, который ему эту подножку подставил. Белый покачнулся на стуле, вызвав иронические смешки со стороны друзей. Чтобы поддержать свою честь, он забежал вперед и с силой ударил Нокса кулаком в нос. Брызнула кровь. Нокс остановился, вытер тыльной стороной ладони кровь, посмотрел на нее с таким видом, будто ему, сильнейшему боксеру Кремпа, никогда не приводилось ее видеть и, прежде чем нападавший успел сообразить, в чем дело, с неуловимой быстротой выбросил вперед правую руку с крепко стиснутым железным кулаком.

Нападавший, с вывихнутой челюстью, потерявший сознание, полетел на соседей, сокрушая все на своем пути.

– Бей негров! – закричал тогда Ангуст. – Они дерутся во храме господнем! Проломим им головы, этим черномазым павианам! С нами бог!..

– Бей черномазых! – подхватила его клич сотня обрадованных голосов. – С нами бог! Уничтожим эту мразь!..

Все вскочили. С грохотом посыпались на цементный пол раскладушки.

Кучка белых арестантов, возглавляемых Ангустом, со всех сторон набросилась на Нокса. Четверо стали выворачивать ему руки, двое подползли сзади, дернули его за ноги, и он рухнул на пол. Тогда все они навалились на него и стали топтать ногами. Несколько раз ему удавалось приподняться, не один человек, обливаясь кровью, уже лежал без сознания, отведав его могучих кулаков. Но где же ему было справиться со всеми!

Купер рванулся на помощь Ноксу. Молотя кулаками по головам, животам, спинам, расшвыривая вокруг себя арестантов, пытавшихся его остановить, повалить и искалечить, полный ярости, вдохновляемый первым настоящим случаем дать сдачи людям, которые всю жизнь безнаказанно избивали и оскорбляли его, он крушил направо и налево, пробиваясь к своему новому другу. Он понимал, что даром это ему не пройдет, что виновными признают не Ангуста и его банду, а обязательно их, негров, и что если он останется жив после этой кровавой драки (белых было в несколько раз больше, чем негров), его обязательно засудят, и очень крепко засудят, и он думал сейчас только об одном: подороже продать каждый год свободы, которого его лишит будущий неправедный суд.

Он ничего не видел, кроме тех нескольких искаженных злобой белых лиц, с которыми ему пришлось иметь дело; он ничего не слышал, кроме проклятий, хрипа, скрежета зубов, исступленных воплей и криков боли, которые издавали его непосредственные противники и он сам. Но он знал, что теперь уже они с Ноксом не одни, что им спешат на помощь их товарищи по беде, товарищи по тяжкой беде с первого дня их рождения.

Побоище стремительно разгоралось. Будем справедливы: далеко не все белые последовали призыву Ангуста. Многие метнулись вместе с оробевшим капелланом в сторонку, в дальний угол, направо от амвона и оттуда с ужасом, а некоторые с любопытством, наблюдали это редкое, захватывающее зрелище. Другие бросились вверх по лестнице, подальше от кровопролития. Но большинство белых арестантов, вооружившись сложенными раскладушками, накинулись на Нокса, на Купера, на всех негров, которые теперь уже не собирались безропотно сносить удары и решили, не считаясь ни с чем, показать, что и они умеют орудовать и кулаками, и ногами, и раскладушками.

Кроккет пытался что-то кричать, что-то кому-то приказывать, но никто его не слышал и никто его не слушался. Он хотел стрелять, но побоялся, как бы его не растерзали в переполохе свои же белые. Тогда он протиснулся к стене с кнопкой вызова тюремной стражи и до тех пор не отрывал пальца от этой кнопки, пока вниз по железной лестнице не загремели тяжелые подошвы охранников, бежавших на подмогу старшему надзирателю.

Он еще успел увидеть поверх сражающихся заключенных первых двух надзирателей, ворвавшихся в часовню с пистолетами в руках, он еще успел раскрыть рот, полный золотых коронок, чтобы крикнуть: «Стреляйте в черномазых!», когда вдруг потухла и упала вниз, прямо на дерущихся, люстра. Одновременно, уже в темноте, с потолка крупными кусками посыпалась штукатурка, и грохот немыслимой силы оглушил всех. Они словно оказались в самом центре обрушившегося на часовню чудовищного горного обвала. Потом сразу стало тихо. Очень тихо. И совершенно темно. Все лампочки погасли. Окна не пропускали больше ни единого луча дневного света. Прошло секунды три, не больше, и откуда-то издалека послышался новый гулкий удар, походивший на отдаленный гром. Ощутительно дрогнул цементный пол. Обрушился еще кусок штукатурки с невидимого потолка на невидимых людей. Потом ударило еще три раза, на этот раз уже далеко, и стало совсем тихо…

Начался первый день атаво-полигонской войны. Первая бомба, сброшенная первым полигонским бомбардировщиком на Кремп, упала на местную тюрьму.

За четыре часа до этого события мотомеханизированные войска Атавии форсировали государственную границу Полигонии. Предполагалось, что перерезав северо-западней Форта-Пруга и восточней озера Эпагон южную трансконтинентальную железную дорогу, атавские войска вслед за этим сразу повернут на северо-запад, разрубят надвое самую промышленную провинцию Полигонии – Гаспарону, в районе мыса Фрегат, выйдут к крайней южной оконечности Тюленьего залива и вторгнутся в провинцию Род об. Таким образом атавские генералы рассчитывали расчленить Полигонию на две части, а захваченный в полукольцо индустриальный запад страны отрезать от значительных людских, сырьевых и продовольственных ресурсов. Авторитетными военными обозревателями особенно подчеркивалось то, что в итоге этой операции устанавливалась непосредственная связь с основным массивом полигонцев катаронского происхождения, составляющих свыше восьмидесяти процентов населения этой провинции и около трети всего населения Полигонии. Речь шла об исторической освободительной миссии атавских вооруженных сил, которым небесное провидение предопределило принести на остриях своих штыков и лафетах своих пушек долгожданную независимость полигонских катаронцев. Немедленно по вторжении в эту провинцию намечалось провозглашение независимой республики Новая Катаронна под покровительством Атавии и формирование из ее граждан национальной армии «для защиты юной республик» от пьенэмских узурпаторов.

Из этих планов не делалось никакого секрета, потому что единственное их боевое назначение как раз в том и состояло, чтобы они как можно скорее стали достоянием самой широкой гласности. Больше того, сенатор Мэйби в качестве главнокомандующего вооруженными силами Атавии сам поведал о них атавскому народу и радиослушателям по ту сторону фронта во время второго радиовыступления – через час сорок минут после начала боевых действий.

– Конечно, – сказал он в пояснение одобренного им стратегического плана, – не было бы для нас ничего проще, чем обрушить всю мощь нашего оружия на главные полигонские города. От наших аэродромов рукой подать до основных жизненных центров этой заблудшей и погрязшей в высокомерии страны. Река Хотар давно уже не является серьезным препятствием для любой современной армии, тем более для атавской. Всю ночь я молил небо, чтобы из всех возможных вариантов ведения войны, столь цинично навязанной нам чванливыми и корыстолюбивыми правителями Полигонии, оно подсказало нам самый бескровный, самый гуманный, наиболее достойный армии христианской страны. Никогда еще мы не поднимали и, надеюсь, никогда не поднимем наше оружие во имя кровожадных, эгоистичных целей, во имя чего-либо, кроме справедливости, добра и свободы. Никогда мы не навязывали и, надеюсь, никогда и никому не будем навязывать своей воли. Мы не требуем привилегий, которых не можем предоставить другим. Мы ненавидим лицемерие. Нам нужна только искренность, искренность и уважение к атавскому флагу. Я нахожусь в состоянии, близком к отчаянию, когда думаю о тех многочисленных жертвах, которые полигонским мужчинам, женщинам и детям предстоит понести по милости правящих их страной тиранов. И, видит бог, эти тираны, надменно и легкомысленно развязавшие эту войну, должны быть и будут наказаны. Таково веление неба, и, повинуясь этому велению, мы бросаем наши силы на чашу весов во имя свободы и лучшей жизни для доброго и кроткого полигонского народа. Да поможет нам бог в нашем трудном подвиге братства, любви и высокого самоотречения!

Спустя два часа нисколько не обидевшиеся тираны, правившие Полигонией, сообщили сенатору Мэйби через агентуру в городе Хотаре, что его выступление произвело на полигонцев весьма сильное впечатление. Полигонцы полны решимости защищаться против агрессии атавцев. Чтобы закрепить это настроение, желательно внеочередное выполнение пункта сто восьмого литера «к» третьего параграфа соглашения.

Понимая особую важность тесного согласия и взаимопомощи обеих воюющих сторон, особенно в первые дни войны, атавское главное командование немедленно удовлетворило просьбу полигонских партнеров: три эскадрильи тяжелых бомбардировщиков обрушили бомбовый груз на остров Соггол, что близ города Родоба. В двадцать минут остров был превращен в дымящуюся и безлюдную пустыню. Авиация и зенитная артиллерия полигонцев тем легче и блистательней отразила угрозу бомбежки Родоба, что бомбежка Родоба не входила в планы атавского командования.

Это была очень тонко и точно продуманная и разыгранная комбинация, которая должна была придать воинственности полигонцам призывного и непризывного возраста, усилить их волю к сопротивлению, показать им истинную цену атавских заявлений о любви к местным катаронцам. Сенатор Мэйби, проявлявший известную склонность к шахматной терминологии, был в восторге от этой операции, которую он не без остроумия назвал Соггольским гамбитом. Пожертвовав Согголом, полигонское правительство получало активную позицию для отражения согласованного с ним атавского наступления и перехода в контрнаступление, которое, как это было заранее обусловлено, не будет иметь успеха.

По обоюдной договоренности стремительное продвижение атавских войск должно было застопориться примерно на полпути между обеими трансконтинентальными железными дорогами. В районе юго-восточной окраины Уэрта Эбро был намечен первый пункт активного полигонского сопротивления, который затем, после нескольких демонстративных отходов каждой из воюющих сторон, должен был окончательно превратиться в исправно действующую мясорубку, перемалывающую во имя сохранения сверхвысоких прибылей нескольких десятков семейств тысячи и тысячи эшелонов с оружием, боеприпасами, снаряжением, обмундированием, продовольствием и с десятками и сотнями тысяч людей.

Нет, Гарри Фрогмор не бежал. Единственное, что еще было в его силах, чтобы сохранить хоть жалкие остатки его погибающего авторитета, было стараться не бежать. Но он шел таким торопливым шагом, что неминуемо обратил бы на себя внимание сограждан, если бы их в это тихое и ясное воскресное утро продолжала интересовать судьба человека, сознательно идущего на клятвопреступление. Они толпились на залитых нежарким февральским солнцем тротуарах, у праздно поблескивавших витрин закрытых магазинов, у дородных и пестрых афишных тумб и посреди улицы и о чем-то толковали, о чем-то неизвестном Фрогмору, но настолько важном, что даже фигура крадущегося Фрогмора не могла их отвлечь от темы разговора. Они никуда не спешили, хотя самое время было идти в церковь. Утренняя служба вот-вот должна была начаться. Ребятишки в воскресных костюмчиках с радостными воплями шныряли между взрослыми, которые и на них не обращали внимания.

«Конечно, – думал Фрогмор с холодной яростью, – почему бы им не резвиться? Они себе сделали прививки. Над ними не висит угроза чумы, и им нет никакого дела до того, что вот идет совсем недалеко от них человек, который ради их чести, их прав и преимуществ обрек себя на беспримерную опасность страшной и мучительной смерти…»

Как это ни странно, но Фрогмору, пуще всего опасавшемуся лишних свидетелей его позорной капитуляции, было в то же время нестерпимо обидно, что на него уже не обращают внимания.

Конечно, он при всем этом старался держаться как можно дальше от своих неблагодарных сограждан. Он норовил, где это только было возможно, воспользоваться проходным двором или пустырем, чтобы сократить путь к единственной цели – аптеке Бишопа.

Он знал, что в этот самый момент в ней, как и всегда в ранние воскресные часы, пустынно и уныло. Несколько приезжих из близлежащих городишек лениво ковыряются там вилками в невкусных яичницах и судачат о всякой всячине. Сегодня они, вероятно, обмениваются мнениями насчет чумы, о видах на войну и на урожай. И, конечно уж, об удивительной и нелепой клятве местного жителя, бакалейщика Фрогмора. Аптекарь, ясное дело, по мере его скромных сил, подбрасывает яду в отвратительную хулу, которой клиенты скуки ради осыпают его злосчастного приятеля. И, наверно, как и всегда, из его раздолбанной радиолы надоевший баритон мурлычет опротивевшую песенку о Лиззи…

Так и есть. Еще добрых триста метров до аптеки, а уже можно различить:

Где же ты, Лиззи?

Я так жду, Лиззи!..

Это потому так хорошо слышно, что дверь аптеки раскрыта настежь. Удивительно теплая погода. Ранняя весна… Но почему нет никакой очереди? А вдруг уже все кончено, и эпидемиологический пункт свернул свою работу? Да нет, чего зря волноваться. Просто на весь город остался только один идиот, не сделавший еще себе прививки… И этот идиот он – Гарри Фрогмор… Хоть бы там, в аптеке, не оказалось местных жителей. Да ладно уж, снявши голову, по волосам не плачут… А есть что-то необычное в сегодняшнем утре. Почему эти люди не спешат в церковь? Если бы у Фрогмора все было благополучно с прививкой, он бы давно уже сидел в церкви… А вот теперь почему-то все вдруг ужасно заторопились… Где это вдруг заиграл духовой оркестр? По какому случаю? В воскресенье утром порядочным людям полагается быть в церкви… Да это какая-то манифестация! Оркестр! И за ним человек двести народу с национальными флагами… Впереди Раст. И Довор – глава местной организации атавских ветеранов. Да здесь, никак, собралась вся организация! Впервые за многие годы его не удосужились пригласить на манифестацию, устраиваемую ветеранами. Нечего сказать, хороши товарищи! Да ладно уж, ему сейчас не до демонстраций… Оркестр играет национальный гимн. Раст снял шляпу и что-то крикнул. Все кричат «гип-гип ура!» и тоже машут шляпами. И никто не удосужился пригласить его, Фрогмора, принять участие! Впервые за четырнадцать лет, со времени его женитьбы на Джейн!..

Какой-то мальчишка в воскресном крахмальном воротничке оторвался от толпы и побежал ему навстречу. Фрогмор растерялся. Лучше бы ему все-таки ни с кем не встречаться.

– Господин Фрогмор! – кричал еще издали мальчишка. – Мой папа приглашает вас принять участие… Господин Раст посылал меня за вами домой, но вас уже не было дома… На Главной улице собрались недорезанные красные и негры, и они там устроили митинг, и мы сейчас как раз идем, чтобы их как следует поколотить… Полигонские холуи! Проклятые агенты Пьенэма!

– Сейчас, я сейчас! – замахал ему руками Фрогмор. – Мне только нужно на минутку в аптеку. Какие, говоришь, холуи?

– Полигонские. А господин Бишоп с нами, во-он он, сразу за оркестром, в темно-синей шляпе…

– Все равно. Мне срочно нужно в аптеку. Я сейчас. Я вас догоню…

– А то они кричат: «долой войну!» Эти недорезанные, и им нужно как следует заткнуть глотки, – сказал мальчик, в котором Фрогмор узнал старшего сына Довора. – Значит, сказать, что вы нас догоните?

– Догоню.

Где же ты, Лиззи?

Я так жду, Лиззи!..

Как жестоко, родная,

Домой убегая,

Уносить мое сердце, Лиззи!..

«…Теперь уже совсем близко слышно эту дурацкую песенку… Удачно все-таки получилось, что как раз сейчас этого мерзавца Бишопа нет в аптеке… Мне здорово повезло. Просто замечательно, что доктор будет один… Доктор, скажу я ему, любезнейший доктор! Мне остается только положиться на вашу скромность. Кстати, я вам все забываю сказать, что для вас у меня всегда самые свежие товары с десятипроцентной скидкой. Так вот, доктор, признаюсь: я действительно дал клятву, но дал ее в состоянии аффекта. Не мне вам объяснять, что такое состояние аффекта… Я очень нервный, вспыльчивый, но не погибать же мне в самом деле из-за этого…»

Приходи, Лиззи,

Я устал, Лиззи!..

надрывался баритон.

Процессия, возглавляемая Растем и Довором, скрылась за углом. Оркестр еще немножко поиграл и неожиданно замолк, не закончив музыкальной фразы. Послышались отдаленные крики, которые нельзя было разобрать. Очевидно, там уже началось избиение «красных» и черных. Было не совсем понятно, при чем тут Полигония. Полигония ведь больше, чем обыкновенный союзник Атавии, размышлял бакалейщик, впрочем, потом разберемся, после прививки. Во всяком случае Фрогмор рад и тому, что представился новый случай потрепать красных и черных, и тому, что он придет на Главную улицу уже к самому концу побоища. С него хватит тумаков, полученных от Нокса и этого боркосского негра. С него за глаза хватит жертвы, которую он уже успел положить на алтарь атавизма… Остается только перейти улицу, а там в каких-нибудь пятидесяти метрах играют на солнышке приветливые, памятные с детских лет цветные шары аптеки.

Внезапно откуда-то сверху, из сияющей голубизны вешнего ясного неба, доносится тоненький ноющий свист. Он стремительно приближается, усиливается, рвет барабанные перепонки, леденит кровь, хотя Фрогмор поначалу и не может вспомнить, где и когда он слышал нечто подобное. Он не замечает, как замедляет шаг, останавливается и напрягает память.

И вдруг он видит, как где-то направо, в районе тюрьмы, неслышно встает и занимает полнеба плотная темно-рыжая стена, пронизанная пламенем и дымом. Через секунду его оглушает грохот потрясающего взрыва, потом еще двух взрывов. Третий прогремел, по-видимому, где-то совсем близко, потому что тончайшая кирпичная пыль забивает Фрогмору глаза и что-то горячее, невидимое, упругое, как резина, и могучее, как ураган, сбивает его с ног, швыряет лицом к стенке ближайшего дома. Тяжело звенят и с сочным хрустом разбиваются о землю сотни оконных стекол. Одно из них впивается в руку Фрогмора, и он с ужасом смотрит, как из нее начинает хлестать кровь. Только сейчас он, наконец, вспоминает, откуда ему знаком этот свист. Он слышал его в кино, когда смотрел комедию «Паши парни в Корее». Только там бомбили корейцев, а здесь какие-то люди без сердца и совести бомбят его, Фрогмора, его дом, его лавку, его жену, его город, в котором он родился, вырос, женился и состарился… Что-то похожее он слышал также и в тот несчастный день, когда погибла гостиница Раста…

Бомбы стали падать дальше, примерно у велосипедного завода, и Фрогмор осмелился чуть приподнять голову. Все еще лежа на тротуаре, он вытащил носовой платок и перевязал руку. Платок сразу набух от крови. Фрогмору стало совсем страшно. Ему уже кажется, что он истечет кровью. Надо немедленно бежать в аптеку, взять побольше бинтов, залить рану йодом, а то как бы не получилось заражения крови. Он поднимается на ослабевшие от страха ноги и видит, как из аптеки выскакивают с салфетками на шеях несколько клиентов, как за ними вслед появляется ни жив ни мертв Альфонс тощий и черный пожилой помощник Бишопа.

– Аль! – кричит ему Фрогмор. – Куда вы, Аль? Меня нужно срочно перевязать. Я истекаю кровью. Аль!.. Доктор там?

Но Аль даже не поворачивается в его сторону. Непослушными руками он пытается запереть аптеку, но у него ничего не получается. Громко выругавшись, он пускается наутек с ключом в вытянутой руке.

– Негодяй! – кричит ему вслед бакалейщик, и слезы бессильной ярости и страха текут по его грязному и окровавленному лицу. – Ты у меня сгниешь в тюрьме! Я тебе это припомню, нищий пес!

Он вбегает в аптеку. Так и есть, пусто. Ни души. И доктора нет. Доктора, будь он трижды проклят, нет на его посту, когда одному из виднейших граждан Кремпа еще не сделана прививка! Он осыпает проклятиями отсутствующего доктора, пока не вспоминает, что его еще в пятницу вечером арестовали по доносу Джейн, как коммуниста. Он долго и бестолково шарит по полкам и, наконец, находит и марлю, и вату, и йод и кое-как перевязывает себе рану. Фу, благодарение господу, кажется, бомбежка кончилась. Неужели опять взбунтовалась какая-то шальная авиаэскадрилья? Или это вдруг действительно напали русские? По совести говоря, он раньше как-то не очень верил в такую возможность. То есть публично он никогда не высказывал ни малейшего сомнения в агрессивных замыслах Советов, но в глубине души расходился в этом вопросе с официальной точкой зрения. Но если это и на самом деле были русские самолеты, то почему мальчишка Довора говорил про каких-то «полигонских холуев»?

Теперь Фрогмор жалеет, что не расспросил юного Довора поподробней. И вообще напрасно он сразу не присоединился к демонстрации. Это может произвести кое на кого крайне невыгодное впечатление… И тогда бы его не ранило.

А проклятый баритон из бишопской дряхлой радиолы знай себе мурлычет про дуреху Лиззи. Только что-то в пластинке заело, и теперь баритон монотонно и без конца канючит одно слово: «Лиззи… Лиззи… Лиззи…»

Пошатываясь, Фрогмор выходит на крыльцо аптеки. Теперь на улице черно от народа. И снова, как четыре дня назад, люди покидают город, не зная куда и зачем. Мужчины, женщины, дети. Шагом, бегом, на велосипедах, на машинах, оглашая воздух криками, воплями, детским ревом, велосипедными клаксонами, звонками, автомобильными гудками и сиренами.

Кто-то примчался оттуда, где упали первые две бомбы:

– Тюрьму разнесло вдребезги!

Кто-то видел, как взлетели на воздух два других здания.

– От склада Флеша только стены остались, да и то наполовину рассыпались. Я сам видел…

– Совсем как в Корее! – бормочет человек, волоча за руку девочку лет восьми. – Так было под Сеулом!.. Это я хорошо помню. Совсем как в Корее…

Он бормочет, ни к кому не обращаясь. Это страшно, и девочка молча плачет, тоскливо заглядывая в отсутствующие глаза отца.

«Лиззи… Лиззи… Лиззи…» – несется из аптеки.

– Они нам за это заплатят, эти чертовы полигонцы! – кричит молодой человек в длинном добротном темно-синем пальто. – Мало мы им добра сделали!

Кто-то клянется, что ему точно известно число убитых: двести сорок восемь, не считая тех, кто погиб в тюрьме. Вскоре эту цифру раздули до четырехсот, а потом и до полутора тысяч человек. Говорят, очень много жертв в Монморанси… Кажется, бомбили и Эксепт… Во всяком случае, самолеты показались со стороны Эксепта…

Снова, как и в прошлую среду, над Кремпом полыхают черно-красные маслянистые языки пожаров. Только сегодня, в этот ясный и теплый вешний денек, на фоне чистого голубого неба они выглядят еще страшней и неправдоподобней.

Тысячи людей устремились вон из города по автостраде. Вдруг впереди, километрах в трех, грохнуло два бомбовых разрыва, а несколько подальше еще два. И все бросились назад в только что покинутый город.

Вместе с другими вернулся в Кремп и Фрогмор. Уже на обратном пути он случайно встретился с Джейн, которая его разыскала в толпе. Но они не побежали домой, чтобы прятаться в подвале, как это сделали другие, они побежали в аптеку Кратэра.

Они бежали мимо покойников и тяжело раненных, валявшихся на тротуарах перед своими и чужими жилищами, и старались не обращать на них внимания. Покойниками и ранеными пускай занимается полиция, пожарами – пожарные. У супругов Фрогмор и без того забот по горло. Теперь уже Фрогмору можно было не страшиться любопытных взглядов. Теперь уже никому не было дела до его судьбы, до его клятвы, до его жизни. У всех болтунов и сплетников за последние полчаса прибавилось собственных забот.

Джейн по причине одышки вскоре отстала, а Фрогмор, не останавливаясь, добежал до места, где была аптека Кратэра, и увидел, что ее больше нет и хозяина ее больше нет. Только куча почерневшего битого кирпича – и все.

– И доктора… тоже? – спросил Фрогмор у пожарных, хлопотавших у дымившихся развалин. Он с трудом переводил дыхание. – Ради бога, скажите, доктора тоже… засыпало? Почему здесь нет… доктора?

– Теперь ему уже ничего не поможет, никакой доктор! – разрыдалась госпожа Кратэр. Фрогмор не заметил ее вначале. – Ах, дорогой мой господин Фрогмор, ему ничто, ничто уже не поможет!

– Кому? – удивленно уставился на нее Фрогмор. – Кому… не поможет?

– Моему бедному мужу, господин Фрогмор, моему бедному, славному, старому Айку…

– Ах, да, конечно. Мне очень жаль, госпожа Кратэр, искренно жаль! – пробормотал бакалейщик, посмотрел на нее бессмысленным взглядом, круто повернул назад и рысью кинулся к третьему эпидемиологическому пункту.

Он был примерно на полпути к лечебнице доктора Люссака, когда над городом появился второй эшелон полигонских бомбардировщиков, сопровождаемых истребителями. Почти тотчас же (полигонцы успели сбросить лишь несколько бомб) с противоположной стороны показалось две эскадрильи атавских истребителей, и впервые за существование Кремпа и атавской цивилизации над атавским городом развернулся по всем правилам военной тактики бой между самолетами двух воюющих стран…

С небольшими перерывами бой продолжался до поздних сумерек.

В начале восьмого часа вечера Фрогмор вернулся домой, так и не сделав себе прививки. Он напрасно прождал в лечебнице, двери которой были распахнуты настежь, как во время капитального ремонта. Оба врача и все медицинские сестры и сиделки, кроме двух, не решившихся оставить без присмотра лежачих больных, разбежались вместе с легко больными еще в самом начале первой бомбежки, и найти их не было никакой возможности. Они где-то прятались, опасаясь ночного налета. Фрогмор отправился на квартиру сначала к одному, потом к другому врачу. Их не оказалось и на квартирах. Ни с чем Фрогмор вернулся домой.

Его слегка знобило.

– Не надо было бегать в расстегнутом пальто, – упрекнула его нежная супруга. – Ты всегда забываешь про свое хлипкое здоровье. Хочешь ужинать?

Господин Фрогмор не хотел ужинать.

Три налета в течение понедельника двадцать седьмого февраля продержали почти все население Кремпа и Монморанси за городом до позднего вечера. Но Фрогмор оставался в городе. Он караулил доктора, бегал к нему на квартиру, один раз уже почти договорился с ним, и они уже совсем было отправились в аптеку, когда начался новый налет. Доктор сел в машину, забрал с собой жену, ребенка и прислугу, корзинку с бутербродами и велел Фрогмору караулить его у аптеки, куда он на сей раз обязательно заглянет, лишь только минует воздушная тревога.

Но вскоре после отбоя воздушной тревоги снова завыли сирены, и на этот раз отбой прозвучал только с наступлением сумерек.

Фрогмор сидел на ступеньках аптеки. Заслышав шум приближающейся машины, он поднял голову и посмотрел на доктора усталыми, безразличными глазами.

– Дайте мне поначалу что-нибудь против гриппа, – сказал он скучным голосом, когда они оба очутились в пустом помещении эпидемиологического пункта. – От сидения на холоду я, кажется, подхватил грипп.

– Если бы вы вовремя сделали себе прививку, – наставительно сказал доктор, – вам не пришлось бы целый день сидеть на холоде. Пеняйте на себя.

Он дал Фрогмору таблетки против гриппа, сделал, наконец, долгожданную прививку и укатил домой.

А Фрогмор вернулся к себе. Его встретила Джейн, осунувшаяся и подобревшая. На столе был ужин, но, как и вчера, Фрогмору не хотелось есть. Он выпил стакан холодной воды, разделся и лег в постель. Его знобило.

– Козлик! – обратилась к нему Джейн, и голос у нее вдруг задрожал. Козлик, может быть, позвать доктора, а?

Тринадцать лет она его уже не называла козликом. Боже мой, целых тринадцать лет! Значит, она здорово испугалась. Неужели он так плохо выглядит? Он встал с кровати, подошел, шлепая ночными туфлями, к зеркалу. Из зеркала на него смотрел преждевременно состарившийся человек с кислым длинным лицом, изрезанным глубокими морщинами, некрасивый и неприятный. Да, неприятный. Это обстоятельство впервые за долгие годы пришло ему в голову и страшно его расстроило.

«Это из-за тебя, коровища ты этакая! – подумал он о жене с ненавистью. – Был я веселый, бойкий, душа общества, а чем стал? Противно смотреть. Замучила ты меня за свою копеечную лавчонку, дралась, как грузчик какой-нибудь, срамила перед всем городом, а теперь хнычешь, испугалась! А как только я выздоровею, снова начнешь драться и попрекать своей лавчонкой… У-у-у, проклятая!»

Было горько думать, что вот была у него единственная возможность выбиться в большие люди, прославиться, разбогатеть, стать влиятельным человеком, и нет больше этой возможности, потому что коровища заставила его осрамиться перед всем городом, перед всей страной, нарушить клятву. Он не желал вспоминать, что сам всей душой стремился нарушить эту нелепую клятву.

– Господи, какая дура! – проворчал он, глядя на жену невидящими глазами. – Я ведь только что от доктора. Дай мне спокойно уснуть!

Она не возразила ни словом, покорно погасила свет и улеглась рядом с ним на опостылевшей старомодной кровати.

– Мне жарко! – поднялся он и стал раздраженно засовывать ноги в шлепанцы. – Мне жарко вдвоем. Пойду на диван… Господи, даже больному нет покоя!

– Лучше я, лучше я на диван! – всхлипнула в темноте Джейн, забрала подушку и ушла в гостиную.

«Испугалась! – мстительно подумал Фрогмор. – За себя испугалась. Даже гриппом нельзя заболеть! Боится овдоветь. Кто ее возьмет, старую, жирную корову, вот она и струсила… Войны испугалась. Одной в лавке ей не справиться, вот и боится… А чего бояться? Грипп – пустяковая болезнь. Другое дело, если бы вдруг чума. Хорошо, что удалось все-таки сделать прививку. Совсем не болело… Жарко, черт возьми. Всегда так натопит, как в прачечной. Африка, а не квартира… Африканцы и те бы запарились… Дьяволы они – эти африканцы, довели его до дурацкой клятвы и такого позора. Хорошо, что началась война, а то бы проходу не было… И в газетах, может быть, перестанут о нем писать… Война… Неплохая штука война, если только она не коснулась твоего города: всеобщая занятость, все получают работу, больше денег у населения, больше покупателей, больше прибыли. Надо будет завтра узнать, не пора ли уже повышать цены, а то на эту коровищу полагаться нельзя, она драться только умеет и реветь как девчонка…»

Он услышал, как тихо скрипнула дверь, и зажмурил глаза, притворившись спящим. Осторожно ступая в одних чулках и тихо сопя, к его постели подошла жена и легонько коснулась мягкой ладонью его лба. Ему вдруг стало очень холодно. Он раскрыл глаза.

– Надо закрывать двери! – крикнул он. – Сейчас не лето!

Джейн от неожиданности вздрогнула.

– Что ты, милый! Дверь закрыта.

– Не ври! Ты как будто нарочно хочешь меня заморозить!

Она безропотно зажгла свет. Дверь была плотно прикрыта. Он посмотрел на градусник, висевший над их кроватью. Градусник показывал нормальную комнатную температуру.

– Вот видишь, милый! – в ее голосе снова послышались слезы. – Тебя знобит. Я позову доктора. А ты пока спокойно полежи.

– У тебя завелась лишняя пятерка? Тебе уже некуда деньги девать?

– Почему пятерка? – осмелилась возразить ему Джейн. – Он придет и за три кентавра.

– Ночью? В такой ужасный день?!

Больше всего он боялся, что Джейн согласится с его возражениями. Как знать, в его годы и грипп может оказаться смертельной болезнью. Как это они там говорят, эти доктора: может иметь летальный исход. Хорошо еще, что нет насморка. Грипп с насморком – сплошное мученье.

– Я все-таки схожу, – сказала Джейн. – В твои годы грипп не так уж безопасен.

«В твои годы, в твои годы!» – с ожесточением подумал Фрогмор, довольный в то же время, что она не послушалась его. – Сама-то ты на целых четыре года меня старше. Говорила бы хоть «в наши годы».

Она оделась и ушла, погасив свет и тихонько закрыв за собой дверь.

Минут пять он пролежал под тремя одеялами и пальто, щелкая зубами от невыносимого холода. Потом ему вдруг снова стало очень жарко. Он сбросил с себя на пол все, чем был накрыт, встал с постели и босой направился к шкафу, где под разной рухлядью, на самом донышке лежала книга, к которой он не прикасался с тысяча девятьсот сорок второго года. Он тогда опасался, как бы его не взяли на войну и решил: если не удастся открутиться от военной службы, определиться в санитары. Тогда же он купил толстую книгу: «Сокращенный учебник для ротных фельдшеров», чтобы в случае надобности прочитать ее и поразить призывную комиссию своими медицинскими познаниями. Но тогда, слава богу, все обошлось, и он зашвырнул эту толстенную книгу подальше от глаз, чтобы она ему не напоминала о напрасной затрате восьми кентавров. Просто удивительно, как это он про нее забыл…

Теперь он раскопал этот учебник и, не присаживаясь, раскрыл его там, где говорилось о гриппе. Так и есть, он заболел гриппом. Все приметы налицо. Только насморка нет. Но это только приятно, что нет насморка. Маленькое удовольствие – лежать с заложенным носом или без конца сморкаться!

С этими мыслями, удовлетворенный и успокоенный, он улегся в постель и попытался просматривать учебник по наиболее пикантному разделу. Но сейчас это почему-то не доставило ему никакого удовольствия. Может быть, потому, что у него здорово болела голова?

Он отложил книгу и решил вздремнуть. Не дремалось. Тогда он стал думать. Он всегда по-настоящему думал только тогда, когда его не брал сон, и этим тоже не отличался от людей своего круга как в Кремпе, так и во всей стране. Он стал думать о своих родных. В Кремпе у него родных не было. Был племянник в Эксепте и двоюродный брат где-то в Европе. Кажется, он заведовал хозяйством в какой-то атавской миссии, в какой именно, Фрогмор не знал и делал вид, будто и не хочет знать: этот милый двоюродный братец уже лет десять не подавал о себе никаких вестей, и надо было о нем узнавать у случайных людей.

Нет, о родных думать неинтересно.

Тогда он стал думать о том, что его окружало в этом доме – о вещах. Его окружало много разных вещей: мебель, радиоприемник, телевизор, посуда, белье, тяжелые вылинявшие бархатные шторы. Все это стоило денег, уймы денег. Правда, большинство вещей перешло ему в наследство от первого мужа Джейн. Это хорошо, когда вещи достаются даром – вещи, лавка с товарами и постоянными клиентами. Плохо, когда за все это приходится брать себе в жены пустую бабу, драчливую, плаксивую, старую… Он хотел прибавить к этому списку недостатков Джейн еще несколько обидных эпитетов, но ему было очень жарко думать, и он снова принялся перелистывать учебник и быстро дошел до той главы, которой в глубине души все время интересовался, ради которой, собственно, и искал эту книжку…

«Вот он, раздел „Эпидемические болезни“. Глава „Чума“. Так, так… не то. Ага, вот: „Клиническая картина чумы“. „После скрытого (инкубационного) периода, продолжающегося от трех до десяти дней…“ Постой, постой, сколько прошло с момента взрыва в Киниме? 21-е, 22-е, 23-е… 27-е… Шесть. Только шесть дней… Почему же я должен думать, что инкубационный период должен продолжаться меньше обычного срока? Скорее всего он затягивается на все десять… Ох, уж эти напрасные страхи!»

Но дальше: «После инкубационного периода, продолжающегося от трех до десяти дней, болезнь начинается внезапным ознобом („Врешь! – чуть не закричал Фрогмор. – При гриппе тоже бывают ознобы!“), головной болью, головокружением („Боже мой, у меня, кажется, кружится голова!.. И ничего удивительного! Будто при гриппе она не может кружиться?“) и рвотой („Ага, никакой рвоты у меня нет! Старый ты трусишка, Гарри Фрогмор!“)».

Но тут Фрогмор вдруг почувствовал, что его тошнит.

«И ничего удивительного» – подумал он, успокаивая себя, – «любого затошнит, если он начнет выискивать в себе признаки такой болезни. Надо только с этим… в ванную, чтобы, когда доктор придет, ему не взбрели в голову такие же нелепые подозрения. Иди потом доказывай, что ты совершенно здоров!..»

Из ванной он вернулся, еле передвигая ноги.

«Взбредет же человеку этакое в голову! – бормотал он, торопясь одеться и выйти на чистый воздух. – Пойду навстречу доктору. Они там слишком замешкались, Джейн и доктор… Бедняжка, так перепугалась! Надо ее поскорее успокоить»…

Ему казалось странным, как это он мог только что так плохо и несправедливо думать о Джейн, его дорогой Джейн, которая так о нем беспокоится, которая из-за него недосыпала ночей, которая вывела его в люди, которая…

Тут его мысли перескочили на Бишопа, Раста, Пука, Кратэра, на тех, кто со времени его женитьбы были его близкими знакомыми, друзьями, политическими единомышленниками, партнерами по карточной игре, ходили к нему в гости и принимали его у себя. Им-то хорошо! Они-то сидят у себя дома (правда, у Раста уже нет ни дома, ни жены, но так ему, мерзавцу, и надо!), а Кратэра уже и самого нет на свете, но остальные сидят себе дома и в ус не дуют и не должны бояться… гриппа!..

За что это им такая удача? Почему именно он, Фрогмор, должен холодеть от ужаса перед завтрашним днем?

На ходу он изменил свое решение. Он не пойдет встречать Джейн и доктора. Он им оставит записку, что пошел по срочному делу к Бишопу… Он придет к Бишопу, и обнимет его, и поцелует его крепко-крепко, и скажет, что любит его так же, как тот любит его, и это будет истинная правда. Ну и что ж, что он заразит его? Ведь заразит-то он его гриппом, а грипп – это не такая уж страшная болезнь. Особенно для аптекаря, у которого все лекарства под рукой и по себестоимости. Пускай Бишоп немножко почихает. «Чумой его не заразишь, даже если она у меня и была бы (нет ее у меня, ну, нету же!), раз этот иуда-аптекарь сделал себе прививку своевременно. Пойду к Бишопу. Приду, обниму, расцелую крепко-накрепко, ведь он мой лучший друг… И спокойно вернусь домой…»

– Что же вы мне солгали, будто у него нет рвоты? – воскликнул спустя несколько минут доктор Крэн, войдя в гостиную, где на диване, закатив в беспамятстве глаза и что-то бормоча в бреду, лежал в пальто, ботинках и шляпе Гарри Фрогмор. – Как вы смели мне так солгать! Ведь у меня семья!

– У него не было никакой рвоты, когда я уходила! Клянусь вам… А что, это очень опасно? Доктор, это опасно?..

– Не дотрагивайтесь до меня! – взвизгнул доктор, пятясь от нее к прихожей. – Эта подлая баба спрашивает меня, опасна ли чума! Не выходите из дому! Я пришлю эпидемиолога… Только не смейте до него дотрагиваться, и упаси вас бог выходить из дому, если вы только не решили перезаразить весь город… Боже мой, она еще спрашивает!..

В утренних газетах было сообщено о первой жертве чумы, некоем Фрогморе из города Кремп, который умер прошлой ночью, не приходя в сознание. О нем забыли бы в тот же день, но «патриотические» организации не могли забыть его клятвы и увековечили его имя в «песне о великой клятве», которая принята была в качестве гимна Истинных Сынов Атавии. Организован сбор средств на памятник Фрогмору.

Уже заказаны художнику и в ближайшее время поступят в продажу эмалевые значки с портретами Фрогмора, которые будут распространяться между всеми рыцарями Идеи Белого Человека. Брошюры с его портретами и описанием его священной клятвы уже на третий день после его подвижнической кончины были изданы полумиллионным тиражом и, если бы не война, были бы в тот же день распроданы без остатка. Ах, если бы Фрогмор знал, какая блестящая посмертная слава его ожидает! Может быть, ему бы тогда легче было умирать… Впрочем, очень может быть, что ему от этого было бы нисколько не легче… Потому что, знаете ли, когда у человека бессонница, он очень о многом думает… Правда, Фрогмору перед смертью выпало всего около часу бессонницы. Это не так уж много, но, конечно, и не так уж мало для человека, который умудрился прожить более полувека, ни разу не подумав как следует…

4

Разговор между Онли Наудусом и его невестой происходил на кухне, как раз под люком, за которым скрывался предмет разыгравшейся ссоры.

Они собирались идти в церковь, когда диктор кремпского радиоузла оповестил членов Союза ветеранов и всех лояльных атавцев о том, что через полчаса на городской площади, у мэрии собирается патриотическая манифестация по случаю вступления Атавии в войну, нагло спровоцированную Полигонией. Участники оркестра приглашались прибыть на сборный пункт десятью минутами раньше.

Онли Наудус был и лояльным атавцем и участником духового оркестра при местном отделении Союза ветеранов. Он играл на кларнете. Помимо всего прочего, он усматривал в этом кусок хлеба на черный день, коснись и его безработица.

Он вынул кларнет из футляра, приложил к губам. Раненая рука все-таки давала о себе знать. Чтоб ему провалиться в преисподнюю, этому мерзавцу Карпентеру!

– Опять ты про Карпентера! – с неудовольствием заметила Энн. – Не пойму, чем это он тебе так не угодил.

– Конечно, не тебя он лягнул по раненой руке! – горько усмехнулся жених. – Где уж тебе понять!

– Ты хотел схватить его и передать в руки полиции, а он должен был с тобою осторожничать, так, что ли?

– Поразительно! – ужаснулся Онли. – Моя невеста защищает прохвоста! Моя невеста считает, что…

– Прежде всего твоя невеста считает, что он не прохвост.

– Все коммунисты прохвосты, все они агенты Москвы, святотатцы, изменники, трусливые скотины, любители чужого добра! Боже мой, моя невеста не знает таких простейших истин!

– Твоя невеста не знает всех коммунистов и не берется судить о всех коммунистах, но Карпентера она знает отлично. И если хочешь знать ее мнение, он никакой не прохвост, и не святотатец, и не любитель чужого, и никакой не трус. И если бы твоя невеста не знала, что он коммунист, она считала бы его лучшим из всех ее знакомых.

– Просто счастье, что никто не слышит твоей невежественной болтовни! Наудус покрепче прикрыл дверь из кухни в жилые комнаты. – Одевайся, и пошли на манифестацию. Только, ради всевышнего, не болтай ничего подобного на людях!

– Я не пойду на манифестацию.

– Моя невеста не пойдет на патриотическую манифестацию?!

– Твоей невесте не так уж весело, что началась война. Ты, видимо, совсем упускаешь из виду, что тебя призовут в солдаты одним из первых.

– Ну вот еще! – пробормотал Онли, которому раньше как-то не приходило в голову, что его могут призвать в солдаты. До этой минуты он видел в начавшейся войне только возможность недурно заработать на акциях. Он с нежностью подумал о тощей пачке принадлежащих ему акций, которые лежали теперь в особом конверте на сохранении в банкирской конторе Сантини. – Ну вот еще, придумаешь! Никто меня не возьмет в солдаты… Я… я… ведь ранен! Как ты могла забыть, что я ранен! – От этой приятной мысли он воодушевился. – Раненых в армию не берут.

– Доктор сказал, что через пять-шесть дней ты будешь совершенно здоров.

– Ну, знаешь ли, это еще как сказать… Это ведь в какой-то степени зависит и от меня самого.

– Нечего сказать, хорош патриот! – фыркнула Энн. – В прошлую войну это, кажется, называлось симуляцией.

– Энн, – пошел на попятный ее жених, – ты меня неправильно поняла…

– Нет уж, не говори, я тебя очень хорошо поняла!

– Энн, дорогая, уверяю тебя, я хотел сказать совсем другое.

Энн иронически промолчала.

– Я просто хотел тебе напомнить, что женатых берут на войну во вторую очередь.

– Странно! – Энн насмешливо окинула глазами пустую кухоньку. – Я здесь не вижу ни одного женатого.

– Ты увидишь его здесь через час после манифестации.

– Так пусть он и радуется, – медленно проговорила Энн и побледнела. Она догадалась, на что он намекает, но еще не была уверена, надо ли ей по этому случаю радоваться. – Мы-то здесь с тобой при чем?

– Я попрошу Раста и Довора быть нашими свидетелями.

– Ты хочешь сказать, что…

– Я хочу сказать, что настал, наконец, день нашей свадьбы, крошка ты моя! Дай я тебя обниму, моя славная женушка!

– Но ведь еще три минуты тому назад ты об этом и не помышлял!

– Такие решения приходят в голову сразу, в одно мгновенье, как все настоящие мужские решения.

Он хотел сослаться на то, что третьего дня ему так же неожиданно пришло в голову купить акции, но промолчал. Он не был уверен, что Энн одобрила бы такое использование не принадлежавших ему денег. Ко всему прочему, она, кажется, не на шутку привязалась к его сопливым племянникам.

– Что же ты молчишь, солнышко мое? – спросил он, обняв невесту. – Разве ты не рада?

– Я очень рада, – отвечала Энн и расплакалась. – Только я не думала, что это случится так неожиданно. Я так мечтала об этом дне, но я не думала, что это произойдет так неожиданно…

Она была бы, пожалуй, совсем счастлива, если бы не сознание, что окажись его рана посерьезней, он и не подумал бы о женитьбе, пока не будет выкуплена мебель.

– Значит, пошли?

– Нет, – сказала Энн, – я не пойду.

– Но мы с тобой прямо с манифестации захватим свидетелей и попросим мэра нас обвенчать.

– Пусть это будет завтра, – сказала Энн. – А сегодня ты иди один, если не хочешь остаться со мной.

– Я не могу остаться.

– Если не можешь остаться со мной.

– Ничего не понимаю.

– Мне хочется поплакать, – сказала Энн.

– В такой торжественный день?

– В такой торжественный день, мой дорогой. И если бы ты хотел сделать мне приятное, ты бы тоже остался дома.

– У моей невесты мог бы в такой день быть больший патриотический подъем.

– Твоей невесте очень страшно, Онли… Война. Сколько людей убьют! Молодых, старых, детей. Сколько домов разрушат!

– Ну на этот счет ты можешь быть спокойна: до Кремпа враг не доберется.

– Разве дело только в Кремпе, Онли!

– В пять дней мы раздолбаем Полигонию, как глиняный горшок. Право же, все обойдется в высшей степени благополучно. Уверяю тебя.

– Мне очень хочется поплакать, – сказала Энн. – И потом, нужно приготовить обед получше. Ведь у нас с тобой сегодня такой день!

– Госпожа Полли прекрасно бы с этим справилась, уверяю тебя.

– Мне очень хочется поплакать, – сказала Энн.

– Мне нужно сегодня приготовить обед получше, – улыбнулась заплаканная Энн, возвратившись с кухни. – Онли… Завтра мы с ним обвенчаемся…

Фрау Гросс прослезилась, обняла ее, поцеловала. Эта девушка ей все больше нравилась. Не стоит ее этот Онли, право же не стоит! Но это уже их дело…

– Поздравляю вас, Энн, – пожал ей руку профессор. – Желаю вам счастья. От всей души.

– Мы с вами, милая, такой обед состряпаем, что и губернатору вашему не снилось, – сказала профессорша.

– И я! Тетенька Полли, тетенька Энн! И я… – взвизгнула от восторга Рози. – Можно мне помогать вам стряпать обед? Ведь вы теперь будете мне самая настоящая тетя, как тетя Анна-Луиза?

– Такая же самая, – Энн за острые локотки подняла девочку и звонко расцеловала ее в обе щечки, которые за эти два дня сытой жизни уже успели несколько порозоветь. – Только чтобы меня слушаться, понятно?

– Тетенька Энн! – воскликнула девочка, потрясенная таким недоверием. Разве я вас не слушалась?

– Тетя Энн, – сурово промолвил Джерри и, как и надлежит мужчине, пожал ей руку. – Я очень рад, что вы станете моей настоящей тетей… Вы мне нравитесь. Не то, что, – он чуть было не брякнул «дядя Онли», но вовремя поправился, – не то, что тетя Грэйс, которая там, в Фарабоне.

Даже Рози догадалась, что он собирался сказать.

– Чудная погода! – нарушила неловкое молчание профессорша. – А вы коптите дома. Почему бы вам, господин Гросс, не взять ребятишек и не погулять с ними на свежем воздухе часика полтора, даже два?

– Тетенька Полли! – ахнула Рози. – Но ведь вы мне сами только что обещали, что…

– Ты можешь остаться. Остальные – марш на улицу!

– Слушаюсь, господин фельдмаршал! – лихо козырнул профессор к величайшему восхищению ребятишек, подождал, пока Энн натянула на Мата старенькое пальтишко, взял его за ручонку, и они втроем вышли на залитую солнцем, по-воскресному тихую улицу.

Остальные отправились на кухню. Рози дали чистить картошку, Энн взяла на себя лук, потому что ей, как невесте, все равно хотелось немножко всплакнуть, фрау Гросс занялась мясорубкой.

За этим мирным и веселым делом и застал их налет полигонских бомбардировщиков.

Ах, как приятно, почетно и совсем не страшно было шагать в первом ряду самого крупного кремпского духового оркестра, за огромным, самым крупным в Кремпе шелковым национальным флагом, осеняющим самую внушительную за долгие годы патриотическую манифестацию самых влиятельных, самых состоятельных, самых видных и самых дальновидных граждан славного города Кремпа!

В конце концов ничуть не страшно идти на сближение с пятью-шестью десятками подрывных элементов, зная, что тебя охраняет весь личный состав кремпской полиции и почти весь личный состав заводской полиции, за исключением тех, кто остался охранять завод от диверсий полигонских шпионов. А как приятно было вспоминать, что дома тебя ждет твоя милая-милая Энн, которая завтра станет твоей женой!

Но еще приятней было вспоминать о дивидендах. Подумать только, еще не прошло и шести часов с начала военных действий, а курс его акций уже вырос по меньшей мере на десять процентов… А может быть, уже и на пятнадцать, на двадцать, на пятьдесят… Если на пятьдесят, то он уже заработал целых шестьсот кентавров. А ведь война еще только начинается! Если она продлится два или, на худой конец, хотя бы полтора года, то он выбьется в люди, создаст собственную фирму, заложит крепкий фундамент финансовой династии Наудусов. Хватка у него есть. Это ему говорили понимающие люди. Это ему и Сантини говорил. Но, конечно, поначалу он будет советоваться с более опытными финансистами, хотя бы с тем же Сантини. Конечно, немножко противно, что Сантини все-таки не настоящий атавец, а итальяшка, макаронник, но башка у него работает совсем неплохо, раз он стал самым солидным банкиром Кремпа, и на первое время, покуда не выйдешь по-настоящему в люди, и с Сантини можно водиться…

Вот они все ближе и ближе, передние ряды «красной» демонстрации. Хорошо, что главных их коноводов, коммунистов, всяких карпентеров, успели уже упрятать в тюрьму. И хорошо, что их не очень много, а то как бы не получилось свалки… Наглость-то какая! Они тоже несут национальный флаг! Да, не очень он у них шелковый… Видимо, совсем небогато платят им за их черное дело! На приличный флаг и то не хватает… А транспаранты у них картонные… Что?.. Прекратить войну?!. Прекратить войну, когда она еще только началась! Война не должна кончиться, покуда Полигония не будет окончательно разгромлена. Никак не раньше. А это, понятно, потребует времени, и сейчас все порядочные люди заинтересованы в том, чтобы война продолжалась. В этом заинтересованы Перхотты, в этом заинтересованы Дешапо, в этом заинтересован Онли Наудус, начинающий, но подающий очень большие надежды молодой финансист из города Кремп.

– Изменники! – кричат господин Довор, и господин Пук, и многие другие, и господин Онли Наудус тоже кричал бы, если бы ему не надо было безостановочно дуть в кларнет. – Полигонские наемники! Предатели!

– Куда вы девали вашего сенатора? – кричат им в ответ. – Кто у вас тут еще сбежал из сумасшедшего дома? Сколько вы собираетесь заработать на войне, господа патриоты? Мир народам, долой войну!

А Онли Наудус бесстрашно (сейчас он уже совсем не боится) знай себе шагает в первых рядах первого по величине и богатству кремпского духового оркестра и дует в свой кларнет. Он с ненавистью смотрит на теперь уже совсем близкие лица полигонских наемников и агентов Москвы и узнает среди них некоторых своих знакомых (хорошо, что не очень близких!) и многих, слишком многих знакомых Энн (он заставит ее немедленно и навсегда с ними порвать, будьте уверены!). Онли наливается свирепой ненавистью при мысли, что вдруг они каким-то неведомым ему путем все же добьются своих изменнических целей и война прекратится раньше, чем Полигония будет окончательно сметена с лица земли, а он, Онли Наудус, верный патриот и порядочный человек, заложит прочный фундамент своего финансового величия. Им что? Они-то какой вклад внесли в святое дело оборонной промышленности? А он внес!..

Ему вдруг приходит в голову, что если бы каким-нибудь образом не стало его золовки и ее трех ребятишек, которые свалились на него как снег на голову, то акции принадлежали бы ему, только ему. Онли отгоняет от себя эти мысли, как недостойные порядочного человека.

…Но когда же они, наконец, остановятся! Этак обе демонстрации смешаются в одну кучу.

– Долой изменников! – орет господин Довор. – Прочь с дороги!

– Прочь с дороги! – орут господа Раст, Пук, Бишоп. – Смерть Полигонии!

– Куда девался ваш сенатор? – кричат им в ответ. – Переговоры вместо войны!.. Береги последнее ухо, Пук! Долой войну, с нас за глаза хватит чумы!.. Сами уступайте дорогу, на улице мы еще, слава богу, все равны! Эй, Довор, сколько вы на этот раз собираетесь заработать на атавской крови?.. Долой ненужную бойню! Пускай Довор сам идет воевать!..

Никто не скомандовал, но оркестр сам по себе перестал играть: между обеими демонстрациями оставалось не более трех-четырех шагов. Полицейские крепче сжали в своих руках резиновые дубинки, ветераны, готовясь к драке, скинули с себя пальто, отдали их соседям по ряду, а сами стали быстро засучивать рукава. Два национальных флага – огромный шелковый и небольшой полотняный – застыли на месте: знаменосцам ходу больше не было, они стояли друг против друга, и никто из них не хотел уступить другому дорогу.

Обе толпы остановились. Наступило грозное молчание, за которым через мгновенье, другое грянул бы бой, если бы не теперь уже знакомый жителям Кремпа пронзительный свист, перешедший в вой, а сразу за этим в оглушительный взрыв. Потом послышался еще один взрыв, и еще один, и еще много взрывов…

Бомбы падали со всех сторон, и поначалу трудно было определить, в какую сторону бежать. Большинство семейных побежало все же к своим жилищам, туда, где в их помощи нуждались жены, дети, старики. Онли тоже побежал домой, где Энн, его бедная, милая Энн готовила парадный обед.

Навстречу ему попадались бегущие. От них он узнал, что одна бомба, кажется, упала где-то на Главной площади. На Главной площади находилась лавка, в которой он служил. Его хозяин, господин Квик, жил на втором этаже. А вдруг бомба попала как раз в этот дом? Нет, этого не может быть: ведь господин Квик только что был в двух шагах от него, в первых рядах манифестации. Почему-то Наудусу казалось, что это достаточно серьезное возражение против подобной жуткой возможности. Ему было страшно за семейство Квиков, к которым он привык за восемь лет службы в их лавке. Господин Квик согласился быть свидетелем на завтрашней свадьбе. Потом ему стало страшно и за себя: а вдруг и в самом деле что-нибудь случилось с лавкой? Тогда он останется без работы… Без работы!!! Нет, этого не может быть! Ведь он везучий. Он всегда был таким везучим… Правда, он умеет играть на кларнете. Кое-что можно заработать и на кларнете. Но где? В Кремпе все места кларнетистов уже заняты… Хотя, конечно, если война как следует развернется, то двоих кларнетистов обязательно призовут в армию: Роба Крэга и этого, как его, тьфу, – от всех этих переживаний фамилию вышибло из памяти! – Высокий такой, с мохнатыми бровями и животом, торчащим, как тыква… Ну, а пока война развернется? Куда деваться, пока этих двоих еще не возьмут на войну?.. Хорошо еще, что он догадался купить акции, но как обидно будет тратить дивиденды на жизнь, а не на расширение капитала…

Обливаясь потом, задыхаясь, с трудом передвигая задеревеневшие ноги, он вынырнул из боковой улички на Главную площадь и первым делом убедился, что ничего с домом Квика не случилось. Только стекла из окон повыскочили.

– Фу! – облегченно вздохнул Онли, не считаясь с приличиями, вытер вспотевшее лицо рукавом пальто, счастливо оглянулся на чей-то надрывный вопль и увидел, что от приземистого трехэтажного дома, в котором еще десять минут тому назад помещалась банкирская контора «Сантини и сын», не осталось ничего, кроме большой, ровно усыпанной розовым щебнем воронки.

Есть впечатления, которые на всю жизнь остаются свежи. Тот, кто хоть раз слышал, как падает бомба, никогда не забудет ее зловещего, стремительно нарастающего свиста. Профессору не пришлось, как Фрогмору, задумываться, что это за звук приближается из праздничной голубизны высокого весеннего неба: он прожил три с половиной месяца в военном Лондоне и наслушался этого свиста. Он быстро оглянулся: спрятаться негде.

– Ложись! – сказал он Джерри самым спокойным тоном, на какой был в эту минуту способен. – Делай, как я! – и шлепнулся на тротуар вместе с маленьким Матом. Мат от неожиданности разревелся и стал вырываться из рук Гросса. Мальчику было холодно и неудобно на сыром асфальте.

– Ложись скорей! – крикнул профессор старшему мальчику, видя, что тот уставился на него, как на сумасшедшего.

Свист уже превратился в вой. Теперь, когда решали доли секунды, мальчик оцепенел от ужаса. Ждать было некогда. Гросс дернул Джерри за ногу. Мальчик рухнул на тротуар рядом с ревевшим маленьким Матом, а Гросс навалился на обоих ребят всем своим большим и грузным телом.

Но Джерри все же удалось одним глазом увидеть из-под профессора, как темневшее на соседней улице трехэтажное кирпичное здание тюрьмы плавно, словно растекаясь в воздухе, взмыло вверх огромной темно-рыжей тучей пыли, щебня, огня и дыма. Эта туча на несколько мгновений закрыла собой низкое февральское солнце. Сначала оно совсем пропало из виду, потом стало просматриваться в виде тусклого оранжевого кружочка с очень острыми краями, как во время солнечного затмения сквозь закопченное стеклышко.

Грохот взрыва оглушил мальчика. Он не расслышал ни звона посыпавшихся стекол, выдавленных из оконных рам мощной взрывной волной, ни тонкого комариного жужжания еле различимых в далекой вышине самолетов, ни низкого и неровного гудения тысяч и тысяч железных и кирпичных осколков, которые стучали по черепичным крышам, по тротуарам, по стенам домов, ни воплей раненых, ни криков и топота перепуганных людей, неведомо куда бежавших от нагрянувшей беды. Он только почувствовал что-то теплое на своей ноге. Джерри потрогал ногу, нащупал что-то теплое, липкое и испугался.

– Ранен! – решил Джерри. – Ну да, я ранен! – Он знал, что когда ранят, то не всегда поначалу чувствуется боль. – Вот сейчас уж мне обязательно достанется от дяди Онли! Пустите же! Пустите!

Профессор и не пошевелился.

Снова послышался свист. Джерри замер в ожидании. За углом взорвалась вторая бомба, потом где-то дальше – третья, четвертая, пятая… Медленно осела туча, всплывшая над тюрьмой, и освободила по-прежнему ослепительное и безмятежно спокойное солнце; послышались и замерли вдали топот и крики людей, пробежавших где-то совсем рядом, а профессор Гросс разлегся и не думал подыматься.

– Да пустите же, наконец! Я дышать не могу! – простонал Джерри и, ожесточенно орудуя кулаками, стал выбираться из-под Гросса.

Выбравшись, Джерри вытащил за ручонки зашедшегося в плаче и посиневшего от удушья братишку, а дядя Эммануил и не собирался вставать. Он лежал лицом вниз, широко раскинув руки, грузный и страшно неподвижный. Из его затылка неторопливо текла широкая алая струя…

На улице никого не было. Все бежали за город. Неподалеку, на самой середине мостовой, лежала женщина в модной шляпке. Джерри вспомнил: она переходила улицу за секунду до того, как дядя профессор повалил их с Матом на тротуар. Она тоже не поднималась на ноги. Ее раскрытые синие глаза, не моргая, смотрели на солнце, руки в поношенных желтых воскресных перчатках раскинулись широко и свободно, будто она блаженно развалилась на солнечной лужайке после приятной, но утомительной прогулки.

Джерри стало страшно. Он потормошил Гросса за руку. Тот остался неподвижен.

– А-а-а! – закричал Джерри, схватил братишку на руки и, сгибаясь от непосильной ноши, заторопился в сторону дома, который они так недавно покинули втроем. Под его ногами хрустело и дробилось битое стекло, равнодушно поблескивавшее на солнце. Дважды ему пришлось обходить валявшихся на пути мертвых. Джерри прибавил шагу, насколько это было в его слабых силенках, а когда они окончательно иссякли, ссадил братишку, который всю дорогу не переставал отчаянно реветь, устроил его на обочине тротуара, сам уселся рядом с ним и тоже заплакал.

В этом положении их и обнаружили госпожа Гросс и Энн с Рози.

Высоко в небе снова ложились на боевой курс полигонские бомбардировщики.

– Какие акции? Какие акции? – бормотал Айк Сантини, ухватившись жилистыми волосатыми руками за голову. – Оставьте меня в покое!.. Кто вы такой?

– Я Наудус, – сказал Онли. – Моя фамилия Наудус.

– Какой там к черту Наудус! Я не знаю никакого Наудуса. Проваливайте. Мне сейчас не до Наудусов.

– Вы должны меня хорошо помнить. Я у вас третьего дня купил акции на тысячу двести кентавров… Вы еще меня поздравляли… Я только хочу узнать, когда я их смогу получить. Я их оставил у вас на хранении… Вот ваша расписка…

Он совал расписку под самый нос Сантини, но банкир не брал ее. У него были заняты руки. Он раскачивал ими свою лысую голову, стоя на самом краю воронки, которая образовалась на месте его дома. Рядом стояла машина, на которой он с женой и сыном удирали за город, когда им сообщили о беде, случившейся с их домом. Дверца машины была раскрыта… Супруга банкира только что очнулась от обморока, и взрослый сын обмахивал ее шляпой.

– Какие тысяча двести кентавров? – стонал Айк Сантини, отворачиваясь от своей расписки, как от нашатырного спирта. – Я вас не знаю… Боже мой, я же разорен! Боже, пресвятая дева Мария, ведь я почти разорен! Это ведь верных полмиллиона убытку! По меньшей мере полмиллиона!.. Мы не должны были сегодня идти в церковь, сынок, вот что я хочу сказать…

– Ну и погибли бы, как Эдит, и Паула, и Пепе, и Урбан, и этот, вечно забываю его имя, ну этот; как его, Феликс.

Это были имена погибшей прислуги господина Сантини.

– Ну и отлично, и погибли бы… Полмиллиона из кармана так, за здорово живешь!.. Чего вы ко мне пристали?! – заорал он, накидываясь на Наудуса. Кто вы такой? Чего вам от меня надо? Разве вы не видите, я почти нищий! Дева Мария, я, Айк Сантини, почти нищий! Перестаньте тыкать мне под нос вашу бумажонку!

– Это ваша бумажонка! – взвизгнул Онли. – Моя фамилия Наудус… Нау-дус! Я только хочу узнать, когда я смогу получить мои акции… Скажите мне только два слова, и я вас оставлю в покое…

– Когда мой дом и моя контора выскочат обратно из этой ямы! Понятно? Нет больше ваших акций… Требуйте их с полигонцев…

– Боже мой! А расписка? Вы же сами выдали мне расписку… Вы же приняли их у меня на хранение!

– Папа! – сказал Сантини-младший. – Нам здесь, право же, больше нечего делать. Мы, кажется, единственные, кто остался в городе… Того и гляди снова где-нибудь поблизости грохнется бомба.

– Айк, друг мой, наш сын прав! – снова разрыдалась госпожа Сантини, и банкир, горестно махнув рукой, полез в машину.

Тогда Наудус грохнулся на колени:

– Ради бога, сударь! Это было единственное мое достояние!.. Трое племянников, сирот, сударь!

– Утешьтесь тем, что я потерял по крайней мере раз в пятьсот больше вашего, и убирайтесь!..

– Господин Сантини, – взмолился Онли, цепляясь за нестерпимо блестевшее лакированное крыло машины, – вы не должны так шутить со мной. У вас много денег, очень много денег в разных столичных банках… Это известно всем жителям нашего города, и вы не сможете этого скрыть… Я… Я… Я на вас подам в суд!

– Ко всем чертям! Я вам, кажется, ясно сказал: ко всем чертям! Я не принимал их у вас на сохранение от бомб… В суде, слава богу, сидят нормальные люди…

У Онли потемнело в глазах. Он понял, что с акциями и в самом деле все кончено, что акций больше нет и не будет и что никакой суд не присудит Сантини вернуть акции, раз вся его контора вместе с домом превратилась в прах по причинам, от ответчика не зависящим… А как же дети? А как же вдова его брата? Откуда, из каких средств он вернет им их тысячу двести кентавров? Подумать только, целых тысячу двести кентавров!

– Все мы несем жертвы в этой войне, – сочувственно заметил Сантини-младший, высовываясь из окошка. – Наша страна подверглась такому наглому нападению… Э-э-э! Хотите, Наудус, мы вас подбросим за город? Здесь все еще опасно, того и гляди…

– Мои акции! – закричал Онли и стал колотить кулаками по дверцам, по крылу, по кузову могучей и очень дорогой машины. – Что вы со мной делаете? Отдайте мне мои акции!..

Машина заурчала, рванулась с места и исчезла за углом. А Онли встал на ноги, всхлипывая, почистил коленки и пошел. Он не видел ни горящих зданий, ни трупов, кое-где попадавшихся на его пути, не слышал, как его несколько раз окликали из подвалов и подворотен какие-то знакомые. А может быть, это были и незнакомые люди, которым просто хотелось узнать, что слышно в городе. Он не обращал внимания на свист и грохот бомб, продолжавших падать с голубой вышины, на еле различимый стрекот пулеметов и домовитое похлопывание пушек там, высоко в небе, где шел бой вражеских бомбардировщиков с подоспевшими, наконец, атавскими истребителями. Он брел, не зная куда, лишь бы не домой, лишь бы не туда, где его встретят племянники, которых он разорил, и Энн, которая ему этого никогда не простит, если он сегодня же не достанет и не покроет растраченную им сумму… Легко сказать, достанет! Где? У кого? Кто ему доверит в долг такую уйму денег? Боже мой! Боже мой!..

5

Конечно, даже в страшной сумятице, царившей эти полтора часа в Кремпе, многие заметили человека, который бежал в сторону, прямо противоположную общему потоку беженцев: не все поддались панике. Как и в прошлый вторник, нашлось достаточно горожан, которые остались тушить пожары, спасать свой и чужой домашний скарб, помогать раненым. Пожарные, которые по долгу службы в большом числе участвовали в манифестации, после первой же бомбы бросились не наутек, а в свои команды и вскоре выехали на пожары. Среди них были и такие, которые узнали в одиноко бегущем человеке Карпентера, некоторые даже вспомнили, что он коммунист и что он скрывается от ареста, но никому и в голову не пришло попытаться его задержать, даже окликнуть. Самым густопсовым коммунистоедам было в эти минуты не до него.

Карпентер старался поменьше попадаться на глаза. Он нырял в ворота, перемахивал через заборы, ограды, пробирался задами, черными дворами, иногда, когда ему казалось, что за ним следят или бегут, прятался в развалинах. Их уже хватало в Кремпе, разрушенных войной человеческих жилищ. Один раз ему показалось, что все пропало: за ним, тяжело дыша, бежали не то трое, не то четверо мужчин. Он схватил обломок свинцовой водопроводной трубы и спрятался под лестницей выгоревшего дома. Послышался громкий шепот: «Он должен быть где-то вот здесь», темные силуэты выросли перед ним, закрыв солнечный свет, щедро заливавший закопченный скелет лестничной клетки. Он уже приготовился выскочить из своего ненадежного убежища, чтобы постоять за себя, как услышал срывающийся, но очень хорошо знакомый голос. Это говорил Груув, ну, конечно, Аксель Груув, наладчик из его цеха.

Груув сказал:

– Если Карпентер нас не узнал, он может подумать, что за ним погоня.

– Ладно, – сказал тогда Карпентер, вылезая из-под лестницы, – хорошо, что вы за мной погнались.

– Джон! – обрадовались его преследователи.

– Просто чудо, что я не проломил кому-нибудь из вас череп. Но увязались вы за мной весьма кстати…

Спустя несколько минут четыре человека с разных сторон подползли к аккуратному беленькому двухэтажному дому, над которым торчала высоченная стальная мачта. Дом был пуст, входная дверь распахнута. Ключ торчал в ней с внутренней стороны. Незнакомцы (их лица были повязаны платками) заперли за собой дверь и бегом поднялись на второй этаж.

И вдруг под грохот бомб и неумолкавший вой сирены радиорупоры, меньше часа тому назад призывавшие участвовать в патриотической манифестации, снова обрели голос.

– Граждане Кремпа! – загремел на весь город чей-то незнакомый голос. Бомбы, огонь, разрушение и смерть обрушились на наш город, на наши жилища, на наших близких! Война пришла в Кремп… Еще только первый день войны, а уже столько несчастий, столько смертей, столько ужасов. Подумайте над тем, кому эта война нужна, кто на ней зарабатывает, а кто только теряет… Неужели сомнительная честь одного пьянчужки-офицера, поскандалившего в пьенэмском кабаке, должна оплачиваться такой дорогой ценой? Мы вас пока не призываем ни к каким действиям… Но вспомните, чем люди отличаются от животных, которые покорно идут на убой. Люди отличаются от животных тем, что у них имеются мозги, приспособленные для размышлений. Не пора ли вам вспомнить, что у вас имеются мозги? Мы вас призываем: думайте, граждане Кремпа, думайте! Пораскиньте мозгами, что происходит в Атавии… Думайте, пока у вас еще сохранились головы на плечах! Единственное место, которое не в силах обыскать полицейские ищейки, – это наши черепные коробки… Думайте же, во имя чего гибнут в эти часы ваши братья, мужья, дети здесь и на фронте! Думайте, почему вражеские бомбардировщики безнаказанно проникли через линию фронта к нам, в самую глубь страны, за много сотен километров от границы!

– Пора! Пора! – послышался чей-то громкий шепот. Кто-то торопил диктора, который, по всей видимости, говорил не по заранее написанному тексту, а импровизировал на ходу. – Надо заканчивать, а то как бы…

– Еще и еще раз проверьте свои убеждения! Подумайте, почему нас всех, кто не хочет войны, кто хочет мира, называют агентами иностранных держав и упрятывают в тюрьмы! Может быть, потому, что в отсутствие этих честных атавцев легче обманывать вас, непростительно доверчивых и простодушных людей? Подумайте, какой смысл этим честным атавцам рисковать свободой, жизнью, гнить на каторге, в тюрьмах. Неужели вы и в самом деле можете поверить, что они это делают за деньги, а не из любви к народу, не для того, чтобы отвести угрозу смерти от своих семей, не для того, чтобы спасти тысячи и тысячи человеческих жизней, тысячи и тысячи домашних очагов? Подумайте! Главное, думайте, думайте!..

На весь Кремп разнесся четкий шепот: «Пошли». Хлопнула дверь. Рупоры замолкли.

Видимо, кто-то во время этой необычайной передачи следил за подступами к дому и очень вовремя камнем, брошенным в окно, предупредил об опасности: не прошло и двух минут, как несколько полицейских и ветеранов стали ломиться в радиоузел. Дверь была заперта. Ее взломали, но никого внутри здания не обнаружили…

«Проверьте ваши убеждения! – улыбнулся своим мыслям не один из тех, кто слышал выступления Карпентера. – Какие у меня убеждения? Нет у меня никаких убеждений…»

Они еще не понимали, что если взрослый человек вдруг с горечью обнаруживает, что у него нет никаких убеждений, то это первый шаг к тому, чтобы их приобрести…

– А все-таки, что там ни говори, а в храбрости им отказать нельзя, говорили другие. – Захватить радио и этак высказаться против войны! Это попахивает электрическим стулом.

– Чудак, это же входит в их обязанности, – возражали другие. – Они за это загребают кучи кентавров.

А Эрнест Довор, который оставался в городе и помогал пожарным, не очень логично завершал подобные высказывания: «Одно слово, голь перекатная, беднота, нищий на нищем, ни одного мало-мальски порядочного человека!»

И никто не решался уточнять у главы местного отделения Союза ветеранов, как же это «красные» умудряются, загребая кучи кентавров, оставаться беднотой, голью перекатной? Хотя некоторым очень хотелось задать подобный вопрос.

Карпентер не ошибся в расчетах: никакие листовки не смогли бы заменить его коротенького, пусть и не совсем складного, выступления по радио. Теперь надо было пораскинуть мозгами, как повести дальнейшую работу, кого к ней привлечь, на кого в первую очередь опереться. На радио больше рассчитывать, конечно, не приходилось: с сегодняшнего утра оно будет под неусыпной охраной полиции.

Он уговорился со своими товарищами о месте и времени новой встречи и осторожно пустился в обратный путь. Людей на улицах стало еще меньше. Подбитый бомбардировщик и два атавских истребителя, упав на многострадальные улицы Кремпа, распугали многих участников спасательных работ. Пожаров стало больше. Карпентер довольно быстро добрался до «сада» Наудуса, тихонько отпер дверь, ведшую со двора на кухню, ключом, который предусмотрительно потеряла фрау Гросс, и спрятался на чердаке задолго до того, как заплаканные профессорша и Энн при помощи счастливо попавшихся им на улице Прауда и Доры внесли в дом все еще находившегося в бессознательном состоянии профессора Гросса.

И все же в тот день еще очень немногие кремпцы последовали радиосовету Карпентера. Одни были так подавлены громадностью обрушившегося на них бедствия, что на время позабыли даже о чуме, другие были переполнены неистребимой и нерассуждающей жаждой кровавой мести. Отомстить полигонцам, и как можно скорей и как можно чувствительней, за все пережитое в эти страшные полтора часа – эти помыслы объединяли в то утро и Сантини, и Довора, и Раста, и директоров велосипедного завода, и последних бедняков из негритянского квартала и района городской скотобойни.

К числу последних бедняков, как это ему ни было больно сознавать, относился и Онли Наудус. Он возвращался с Главной площади неведомо куда, лишь бы не домой, хотя его и очень волновала судьба Энн и судьба мебели (только и не хватало, чтобы ее уничтожило бомбой!). Подмышкой у него был крепко зажат кларнет. Но если бы кларнета не стало, Онли вряд ли обратил бы на это внимание. Он думал. Разумеется, не о том, о чем говорил только что по радио Карпентер (он попросту пропустил эту речь мимо сознания), и даже не о Сантини, потому что, в конечном счете, Сантини все же был прав. Онли имел мужество признать, что на его месте поступил бы так же… Дело есть дело… О том, чтобы где-нибудь раздобыть денег и вернуть племянникам, тоже нечего было думать. Бесполезно. Даже ста кентавров ему не собрать. Он жаждал и страшился свежего номера газеты с биржевыми бюллетенями, из которого узнает, на сколько уже за первые сутки войны взвился курс акций «Перхотт и сыновья» и как велики, следовательно, его непоправимые потери. А ведь война только начиналась. Боже, скольких денег, какого верного богатства его только что лишили эти проклятые полигонцы и их «красные» наемники! Ах, если бы ему сейчас попался в руки хоть один полигонец, хоть один коммунист, хоть один иностранный агент!..

– О чем вы так задумались, Наудус? – окликнул его репортер местной газеты Дэн Вервэйс. Налет уже кончился, и он, обогнав своего редактора-издателя, примчался обратно в Кремп. Надо было готовить экстренный выпуск газеты. Что ни говорите, а война это все-таки золотое дно для толкового газетчика, если он, конечно, понимает, откуда ветер дует. Сейчас репортеру требовались высказывания, побольше патриотических высказываний местных граждан самого различного достатка. Выпуск должен был выйти под знаком полнейшего единения всех слоев населения перед лицом грозной полигонской опасности.

– О мести, – ответил Наудус.

Репортер записал, и они расстались.

Навстречу Онли двигались все более густевшие потоки кремпцев, спасавшихся от бомб за городом. Он их почти не замечал. Он шагал и шагал. И вдруг его словно молнией ударила мысль, выполнение которой сочетало и сладкую месть врагам Атавии и возможность вернуть племянникам почти всю взятую у них сумму.

Только что погруженный в мрачное отчаяние, он теперь был переполнен безудержной, кипучей энергией. Скорее, скорее в полицию! Лишние десять-пятнадцать минут, даже час, собственно говоря, нисколько не изменили бы положения. Разумом Онли отдавал себе отчет, что никто, кроме Энн, не был в курсе тайны, которую он собирался сейчас так разносторонне использовать, что торопиться, следовательно, совершенно ни к чему, и все же ему не терпелось как можно скорее повидаться с начальником полиции.

Но хотя он и очень торопился, он не смог не поинтересоваться, в порядке ли его жилище, не пострадало ли и оно от этого проклятого налета. Проходя мимо еле дымившегося скелета большого дома, около которого молча, с окаменевшими от горя лицами, копошились его вернувшиеся из-за города жильцы, Онли взбежал по еще теплым останкам лестницы, с высоты четырех этажей легко разыскал свой дом и убедился, что дом совершенно цел.

Он сбежал вниз, провожаемый пустыми взглядами отчаявшихся людей. Они не просили его помочь им в раскопках. Они не нуждались в его помощи, потому что спасать и раскапывать, по существу, было нечего. Пламя пожрало все без остатка. Чувствуя перед ними некоторую неловкость (его-то жилище осталось в полной сохранности) и в то же время не в силах скрывать распиравшую его радость, он сбежал вниз и, бесцеремонно расталкивая встречных, торопливо зашагал в полицейский участок. Сейчас его терзало опасение: а вдруг он не застанет на месте начальника полиции? А вдруг по случаю налета вообще никого нет в помещении полиции?

Но, благодарение господу, полиция уже вернулась к исполнению нормальных обязанностей. Как и всегда, маячил перед входом в участок постовой полицейский. Возможно, он и был несколько выведен из обычного спокойствия недавними событиями: на расстоянии ста с лишним шагов, отделявших его от Наудуса, это трудно было заметить.

– Начальник на месте? – крикнул Наудус.

Постовой что-то ему ответил, но что именно, Онли не разобрал, потому что одновременно до него донесся вопль: «Онли!.. Онли!..»

Он обернулся, и в его объятия упала Энн.

– Ну что с тобой? Что с тобой, родная? Успокойся! – бормотал Онли, довольный и тем, что его Энн цела и невредима, и тем, что она его так любит, и тем, что прохожим не до него и Энн и не до того, что она его целует, не скрываясь, при всех, прямо на улице, хотя они еще не женаты.

– Жив! Жив! Я обежала весь город! Я боялась, что тебя тоже убило, всхлипывала Энн, покрывая поцелуями его измазанное, все в пыли и саже, лицо. – Какое это счастье, что ты жив!

– Конечно, жив, моя славная! – бормотал Онли. Его голос дрогнул. – Ты жива, и я жив. Значит, все в порядке… Только не надо целовать меня на улице, милая… Ведь мы еще не женаты… Что люди подумают…

– Боже мой, какой ты еще глупенький! – рассмеялась Энн сквозь слезы. Да пускай люди думают что им угодно! Ведь я тебя люблю, понимаешь, люблю!

– Понимаю, – сказал Онли. – Но все-таки…

Энн вытерла катившиеся по ее щекам слезы, взяла его под руку. Лицо ее стало серьезно и печально.

– Онли, если бы ты только догадывался…

Она не знала, как подготовить его к вести о несчастье, приключившемся с Гроссом. Онли перебил ее:

– Энн! Я должен тебе сказать очень страшнее… Ты помнишь, я получил деньги Сима – тысячу двести кентавров… Так вот…

И он поведал потрясенной Энн печальную судьбу своих акций. Правда, в его изложении получалось, что он вложил деньги, принадлежавшие вдове и детям его брата, в акции не для того, чтобы самому обогатиться, а для того, чтобы приумножить богатство детей, но Энн трудно было обмануть. Она понимала, что Онли лжет, что если бы он и в самом деле был движим такими благородными чувствами, он не держал бы эту затею втайне и посоветовался бы с ней, а она, – и это он отлично знал, – предложила бы ничего не предпринимать, не поговорив предварительно с вдовой его брата.

– Боже мой, Онли, что ты наделал! Что ты наделал! – шептала она, пока он, волнуясь и злясь, приводил все новые и новые доказательства своих добрых намерений. – Ты украл деньги у вдовы и сирот! Ты опозорен! Твое доброе имя… Бежим, – встрепенулась она, – скорее ко мне! У меня есть сто восемьдесят кентавров… Ну да, я их накопила. Это должен был быть мой сюрприз к нашей свадьбе… И я еще попрошу у родных… Может быть, удастся что-нибудь занять у товарищей…

– Энн! – горько промолвил Онли. – Тысяча двести кентавров!

– Боже мой! Боже мой! – лихорадочно повторяла Энн. – Ты прав, мы никогда не соберем такой суммы! Что же делать? Мы погибли!..

– Но я все-таки придумал! – сказал Онли. – С сегодняшнего дня я готов собственными руками задушить всех врагов Атавии!

– С сегодняшнего? – спросила Энн.

– С сегодняшнего в особенности. Смотри, что они наделали с нашим городом!

– Да, Онли! У нас был такой хороший город! Чуточку скучный, но очень, очень хороший…

Автомобильная сирена остановила их на перекрестке. Мимо безмолвных прохожих медленно прошелестела по мостовой грузовая машина. Из ее переполненного кузова, прикрытого брезентом, торчали ноги – мужские, женские, детские…

– Мстить! – крикнул Онли. – Всех этих полигонцев… всех этих иностранцев… Всех этих проклятых шпионов!..

– Прекрасно сказано, Наудус! – высунулся из кабины грузовика известный уже нам репортер. Он помахал Онли рукой, потом вынул записную книжку и записал высокопатриотические слова Онли Наудуса.

– Боже, сколько несчастных! – всхлипнула Энн, забывая на мгновенье о несчастье, только что навалившемся на нее. Но Онли тут же напомнил:

– Подумать только, что я, я пригрел в своем доме шпиона! И ведь, главное, – где были мои глаза? Ведь объявления о розыске были развешены на всех углах!

– Ты это о ком? – всполошилась Энн и глянула на Онли широко раскрытыми глазами. – Неужели ты это о господине…

– Ну да, о господине Гроссе… О, это хитрая штучка, этот добренький старый господинчик…

– Разве ты еще не знаешь?.. – Энн побледнела. – Ведь он…

– Знаю, знаю! – раздраженно перебил ее Онли. – Все эти дни я еще только сомневался, но только что, самое большое полчаса тому назад, я такое видел! Я видел… вон с лестницы того дома, я видел, как он вышел во двор и оттуда подавал сигналы полигонцам, сначала вот так, а потом вот так…

Он вынул из кармана платок и стал показывать, как махал руками профессор Гросс, подавая сигналы полигонским летчикам. – Теперь-то мне понятно, каким ветром его занесло к нам в Кремп.

Только минуту тому назад он придумал эту нелепую историю. Никаких людей около своего дома, кроме нескольких случайных прохожих, он, конечно, не видел, но теперь он уже и сам почти не сомневался, что так оно и было, как он рассказывал.

– Что ты говоришь! – прошептала Энн, с ужасом глядя на Онли. – Подумай, что ты говоришь! Ты уверен, что именно господин Гросс?..

– Как в том, что сейчас день и что ты меня любишь… И я как раз собирался в полицию, чтобы сообщить, что…

– Полчаса тому назад?..

– Даже немножко позже. Ну да, я даже успел посмотреть на часы… Было, э-э-э… (он вытащил часы и прикинул в уме) сейчас тридцать семь минут двенадцатого, а увидел я его за этим делом, э-э-э, в шестнадцать минут двенадцатого. Двадцать одну минуту тому назад.

– И ты уверен, что это действительно он?

– Ты ведь знаешь, какое у меня зрение?

Зрение у Онли было отличное.

– И ты сейчас собираешься?..

– Я сообщу полиции, и его упрячут куда надо, а мне по закону – премия: тысяча кентавров. Тысяча этих, сто восемьдесят твоих…

– Пойдем! – Энн с силой дернула его за рукав.

– Сначала в полицию, – сказал Онли.

– Успеешь! Пошли домой! Успеешь в полицию!

Она поволокла его, упирающегося и недоумевающего.

– Неужели ты забыл, что он спас тебе жизнь? – спросила она после некоторого молчания.

– Это госпожа Гросс спасла. А он сначала не хотел меня везти. Он хотел выгнать меня из машины.

– А потом?

– Потом согласился.

– А кто тебя перевязал?

– Это не имеет никакого значения, – сказал Онли. – Раз человек враг моей страны, раз он подает сигналы вражеским летчикам…

– Умоляю тебя, Онли, скажи, что ты ошибся, что ты не уверен, что это был именно он!

– Ты ведь знаешь, какое у меня зрение.

Конечно, Энн знала, что зрение у него отличное. Но за эти несколько минут она с отчаянием убедилась, что не знала других его свойств.

Она втащила Онли в его домик (Онли еще успел возмутиться, что дверь не заперта – беспорядок!) и распахнула перед ним дверь в гостиную.

Прямо перед ними на еще не оплаченном «стильном» диване полулежал, опираясь на поставленные торчком подушки, прикрытый по самый подбородок простыней профессор Эммануил Гросс, бледный, важный, с закрытыми глазами. От обильной потери крови он сильно ослабел и то и дело впадал в бессознательное состояние. Голова его по самый нос была обмотана бинтами, через которые на темени проступало темно-алое пятно.

У дивана молча стояли Полина Гросс, Прауд и Дора. Джерри и Рози, державшая за ручонку маленького Мата, сидели на стульях, свесив тоненькие ноги в заштопанных чулках и стареньких латаных-перелатанных ботинках.

– Милый мой господин Наудус! – кинулась было к нему профессорша и в голос разрыдалась.

– Одну минуточку, госпожа Полли! – остановила ее Энн, и обратилась к Наудусу: – Повтори, когда и где ты видел в последний раз господина Гросса.

– Энн! – взмолился Онли, сбитый с толку и перепуганный тем, что он увидел здесь.

– Повтори! – приказала ему Энн звенящим голосом.

– Энн! – простонал Онли и сделал несколько шагов к невесте, но она остановила его, предостерегающе подняв перед собой дрожащую руку.

– Онли Наудус не хочет повторить то, что он сказал мне только что о господине Гроссе и что он хотел сообщить в полицию, если бы мне не удалось увести его от самого полицейского участка. Тогда я скажу.

– Энн! – заплакал Онли, ломая руки.

– Онли Наудус, мой бывший жених…

– Энн! – разрыдался Онли. – Что ты говоришь, Энн!..

– Онли Наудус, мой бывший жених, заявил мне несколько минут тому назад, что господин Гросс, так жестоко пострадавший, спасая жизнь его племянников, – полигонский шпион…

Всех словно током ударило.

– И Наудус будто бы сам видел, как господин Гросс меньше получаса тому назад подавал сигналы полигонским летчикам… Повторите, господин Наудус, покажите, как он махал платком полигонским летчикам… Не хотите? Хорошо, я сама покажу. Он вот так махал… Прауд и Дора, скажите, сколько прошло времени с тех пор, как вы нам помогли внести господина Гросса в этот дом?

– Уж больше часа, Энн.

– Вы слышите, господин Наудус, больше часа! Настаиваете ли вы и сейчас, что видели, как господин Эммануил Гросс, спасший вас и ваших племянников, меньше получаса тому назад подавал сигналы вражеским летчикам?

– Может быть, я ошибся… – промямлил Онли. – Может быть, это было час тому назад…

– А может быть, вы этого и вовсе не видели?

– Возможно, что я и вовсе не видел, Энн. Я был так возбужден…

– Мне вы клялись, что видели это и что это было меньше получаса тому назад.

– Я не клялся, Энн. Вот видишь, Энн, ты тоже ошибаешься. Но я тебя не обвиняю за это… Я не клялся. Я говорил только, что у меня хорошее зрение. У меня действительно хорошее зрение. Я тебе не врал, что у меня хорошее зрение… Вот видишь, я не клялся…

– Значит, мой бывший жених…

– Энн, дорогая, подумай, что ты говоришь!

– …собирался сознательно оклеветать человека, который спас его племянников…

– Я не знал, что он их спас!

– …и который, рискуя собственной жизнью и жизнью своей жены, спас его самого… Этого вы тоже не знали, господин Наудус?

– Зачем ты так ужасно шутишь, Энн? Почему это – «бывший жених?» Ведь мы с тобой завтра поженимся… ведь мы уже обо всем договорились…

– Не обо всем! – крикнула Энн, едва сдерживая слезы. – Мы не договорились еще, за какую цену ты согласишься продать свою невесту, если тебе вдруг понадобятся деньги, чтобы выкрутиться из очередной аферы. За него, – она мотнула головой в сторону профессора, – ты собирался выручить тысячу кентавров премии. За сколько ты при случае согласился бы загнать свою дорогую Энн? За пятьсот кентавров, за две тысячи?..

– Энн, ты ведь знаешь, я тебя так люблю… Я хотел обеспечить тебе богатую жизнь.

– И для этого растратил деньги вдовы и сирот своего брата?

Фрау Гросс в ужасе всплеснула руками.

– Я ненавижу всех иностранцев! – закричал тогда Онли, не зная куда девать глаза. – Они все платные враги Атавии. Все они шпионы! Это всем известно… Это ты у кого угодно спроси!..

– Видит бог, Наудус, – вмешался тогда Прауд, – я всячески избегаю политики. Но на этот единственный раз мне ею все же, кажется, придется заняться.

Он медленно подошел к Онли и ударил его в побледневшую физиономию с такой силой, что тот отлетел к самой двери, слету грохнулся об одно из своих знаменитых, еще не оплаченных кресел, и кресло рассыпалось на составные части, доказав тем самым, как и его хозяин, что красота, модность и высокое качество не обязательно сопутствуют друг другу.

– И вот что я еще хотел добавить, – продолжал Прауд, медленно вытирая руку о штанину, – (не бойтесь, я вас больше не трону), так вот, я хотел еще добавить, что если хоть волос упадет с головы этой дамы и вот его, он кивнул в сторону профессорши и ее супруга, – то вам придется в этом раскаиваться всю вашу тогда уже недолгую жизнь… Вот что я хотел сказать.

– Против госпожи Гросс я никогда ровным счетом ничего не имел, торопливо пробормотал Онли, поднимаясь на ноги. – Я очень уважаю госпожу Гросс… Энн, дорогая, подтверди, будь добра, что я очень уважаю госпожу Гросс!

Энн молча, в упор, с тоской посмотрела на своего жениха, потом не выдержала, обернулась к фрау Гросс, уткнулась ей в грудь, и они обе дали волю слезам.

– Уйдите из этой комнаты, Наудус, – сказала Дора, насупившись. – Право же, вам тут сейчас нечего делать… Так будет лучше…

Онли повернулся, торопливо вышел, повалился на новехонькую кровать стиля «модерн-экстра» и заплакал слезами досады и унижения. Кто мог подумать, что Энн, которая его так любила и которую он тоже так любил, предаст его, опозорит перед чужими людьми!.. И, главное, себе же в чистый убыток: тысяча кентавров премии выскользнула из его рук, как крупная, редкая и увертливая рыба. И ведь Энн прекрасно знала, что этот старикашка теперь уже не жилец на этом свете. Что повредило бы покойнику, если бы полиция пришла и удостоверилась, что он действительно тот самый иностранец, который взорвал Киним и которого они с прошлого вторника разыскивали? Ведь Гросс был бы уже мертвый. А премия полагалась все равно, за живого или за мертвого. Об этом прямо говорилось в извещении губернатора. А тысяча кентавров была бы в бумажнике у него, значит и у Энн, – ведь у них было бы общее хозяйство… Теперь уже не сообщишь в полицию… Сообщить сейчас в полицию – бесповоротно поссоришься с Энн. Онли не терял надежды, что он с нею помирится, что все у них пойдет по-прежнему, надо только придумать, как подступиться к примирению. Да и бог с ними, с деньгами!.. Энн, его Энн от него отказалась!..

Так он, обычно аккуратный и чистоплотный во всем, что касалось вещей, валялся одетый и грязный на кровати, придумывая и отбрасывая сотни планов, как ему примириться с Энн, которая входила, как мебель «модерн-экстра», в его планы жизни и которая, отвергнув его, стала еще более необходимой ему, еще более желанной…

Конечно, профессору Гроссу очень повезло. Полевые хирурги назвали бы его ранение касательным лоскутным осколочным ранением мягких тканей левой теменно-затылочной области свода черепа. Если его поразил бы осколок не кирпича из стены кремпской тюрьмы, а самой бомбы и под несколько более острым углом, лежать бы нашему доброму физику под двумя метрами сырой и холодной земли на Кремпском кладбище в невеселом окружении множества других свежих могильных холмиков.

Но все это везение оказалось бы ни к чему, если бы не Дора. Вот когда пригодился ее фронтовой опыт! Первую перевязку она сделала обеспамятевшему профессору тут же на улице, на тротуаре, где его так несчастливо застала бомбежка. Но и эта перевязка вряд ли спасла бы ему жизнь, если бы, перетащив вместе с Праудом, Энн и несколькими случайными прохожими раненого профессора на квартиру к Наудусу, Дора не побежала в аптеку Бишопа. Аптека, как нам уже известно, была, к счастью для Гросса, оставлена помощником Бишопа незапертой, и Дора ворвалась в нее вскоре после того, как в ней побывал Фрогмор, который тогда еще был жив. В отличие от Фрогмора, Дора разбиралась в латыни, быстро нашла нужные ей шприц, банки с медикаментами, бинты и вату. Платить за них было некому.

Вернувшись в дом Наудуса, она первым делом ввела раненому противостолбнячную сыворотку, потом промыла рану раствором риванола и наложила повязку. Сейчас можно было идти за врачом.

Но ни одного врача найти не удалось: все они бежали за город. Энн и Прауд вернулись ни с чем. На всякий случай они оставили записки на квартире у всех врачей. После отбоя воздушной тревоги они, стоя на стыке двух главных улиц, все же подкараулили доктора Хуста и уговорили его навестить раненого Гросса. Хуст обещал наведаться вечерком, в десятом часу. Он показал список раненых, которых ему предстояло посетить до Гросса – четырнадцать человек.

Он смерил при этом Прауда недоверчивым взглядом: сможет ли он уплатить за такой трудоемкий визит?

Прауд и Энн правильно поняли его взгляд. Они спросили, сколько приготовить денег. Доктор Хуст полагал, что пятьдесят кентавров будет вполне божеский гонорар, и Прауд тут же авансом вручил ему десять кредитных бумажек из тех, которые Энн столько месяцев откладывала в качестве свадебного сюрприза ее бывшему жениху.

Теперь можно было не волноваться. Хуст осведомился, в каком состоянии находится раненый и одобрил все предпринятое Дорой. Он даже сказал, что был бы не прочь всегда иметь под рукой такую инициативную и бесстрашную помощницу. Но Дора была так озабочена судьбою Гросса, что даже не смутилась от этой похвалы.

Они вернулись в дом Наудуса довольные друг другом и тем, что самая грозная опасность для жизни профессора предотвращена.

Вскоре после этого Энн привела Наудуса, чтобы навсегда с ним порвать.

И только он, выпровоженный за дверь Дорой, бросился в отчаянии на кровать, как фрау Гросс заявила, что она больше не верит этому презренному молодому человеку: он может и сейчас пойти в полицию и сделать фальшивый и гнусный донос на нее и ее бедного Эммануила. И, кроме того, ей попросту противно оставаться в этом доме…

– Поедемте ко мне, – сказала Энн. – У нас, конечно, не так богато, как здесь, но…

В машине откинули сиденье, постелили простыню, положили подушки и осторожно перенесли в нее Гросса.

На улице царило негромкое и скорбное оживление: похоронные процессии следовали мимо дома Наудуса одна за другой. Некоторые прохожие любопытствовали, кого это выносят из домика Наудуса и так бережно укладывают в машину.

– Хорошего человека. Он прикрыл своим телом вот этих двух мальчиков и принял осколки на себя.

– Скажите, пожалуйста! Такие маленькие дети у такого пожилого человека!

– Он их впервые увидел два дня тому назад. Они ему совсем чужие. Вы, может быть, видели его в прошлый понедельник? Он помогал тушить пожары, отвечал Прауд.

– Узнаю истинного атавца! Не чета этим трусливым иностранцам!

– Боюсь ошибиться, но, говорят, он не очень чисто изъясняется по-атавски. Как бы он, дружок, не оказался иностранцем… – отвечал Прауд.

Тут было над чем подумать.

Так профессор Эммануил Гросс, сам того не подозревая, все же вмешался в политику. Простая, но очень нужная истина, что между простыми и честными людьми разных стран и наций больше общего, нежели разделяющего их, исподволь становилась достоянием десятков кремпских рабочих, клерков, продавцов, мелких торговцев и замученных нуждой домашних хозяек, заинтересовавшихся на обратном пути с кладбища, кого это выносят в машину из домишка Онли Наудуса…

Гросса перевезли в домик, в котором проживала семья Энн Беннет. Прауд и Энн вернулись в дом Наудуса, чтобы сразу же его покинуть.

– Я насчет ребят, – сказала Энн Наудусу. – Оставлять их у тебя нельзя. Ты мужчина, занятой человек, а детей нужно кормить, за ними нужен присмотр.

– Разве ты не сможешь забегать сюда хоть на часок-другой? – спросил Онли, обманывая самого себя.

– Я не захочу, – сказала Энн.

Онли окончательно завял.

– Нужны будут деньги на расходы, – сказала Энн. – Это все же твои племянники, сироты твоего единственного брата.

– У меня найдутся кое-какие деньжонки, – вмешался в этот неприятный разговор Прауд.

– Значит, вы не будете нашей настоящей тетей, тетенька Энн? – всхлипнула Рози. – Все равно мы будем вас слушаться. Мы вас любим.

– У меня сейчас нет денег, – сказал Онли, мрачнея. Он понял, что сразу его отношения с Энн не образуются. – Завтра я занесу. Я раздобуду завтра у кого-нибудь до получки и занесу…

– Я вам буду помогать по хозяйству, тетенька Энн, – обещала Рози, довольная, что не останется здесь с братом их покойного отца. – И Джерри тоже.

Энн собрала вещи Гроссов, взяла за ручонку маленького и вместе с обоими старшими ребятами вышла во двор, где в машине их ждал Прауд.

Доктор Хуст не пришел ни в десять часов, ни в пол-одиннадцатого, ни в одиннадцать. За ним поехал Прауд. Оказалось, что доктор болен. У него грипп. Гриппы у доктора Хуста обычно протекают неблагополучно, со всякими осложнениями. Поэтому он, к великому его сожалению, не сможет выехать к раненому джентльмену ни сейчас, ни завтра, ни, видимо, послезавтра. Что он может посоветовать? Постараться залучить другого врача.

Он вернул Прауду деньги, полученные авансом, и тот поехал к другому доктору. Доктор обещал зайти завтра в десять утра. Но утром снова налетели бомбардировщики, и все кремпские врачи укатили за город.

Часов в девять того же утра домик Энн почтил неожиданным визитом очень молодой и очень востроносый джентльмен, коллега Прауда, Доры и Энн, известный уже нам под именем Гека. Он пришел справиться, не потребуются ли его услуги – натаскать воды или сбегать в лавочку за продуктами. Его поблагодарили не без некоторого удивления: впервые за все время их знакомства он был так вежлив и многозначителен. Спасибо, сказали ему, воды уже набрали, продуктов тоже пока что хватает. Может быть, Гек разделит с ними завтрак? С кухни доносился запах яичницы. Он поблагодарил с редкой учтивостью. Нет, право же, он редко бывал так сыт, как сегодня. Он только что очень плотно позавтракал у…

Тут Гек спохватился, замялся, подумал и решил промолчать, у кого именно и при каких обстоятельствах он так плотно откушал.

Следует отметить, что с некоторых пор Гек изо всех сил старался не врать, и только он сам знал, каких это ему трудов стоило. Поставьте себя на его место и подумайте, легко было бы вам умолчать о завтраке на чердаке у Онли Наудуса и в компании не с каким-нибудь мальчишкой, а со скрывающимся от полиции коммунистом Карпентером, и не просто завтраке, а о плотной закуске двух серьезных революционеров после обсуждения очень серьезного задания.

– У кого же это ты так наелся? – без всякой учтивости полюбопытствовала Энн.

– У Бигбока, – сказал Гек, не моргнув глазом.

Вот она – конспирация! В кои веки человек не хотел соврать, а пришлось…

Потоптавшись в домике Энн ровно столько времени, сколько по его представлениям требовалось соображениями конспирации, Гек как бы между делом осведомился о здоровье того старичка, которого вчера ранило осколком кирпича. Ему ответили, что Дора перевязала старого джентльмена, что старый джентльмен очень ослабел от потери крови и что врача ожидают к нему с минуты на минуту. Гек высказал желание лично удостовериться в состоянии здоровья раненого, хоть одним глазком глянуть на него. В этом ему было отказано: старый джентльмен только что заснул.

Гек выразил сожаление, попросил передать ему привет, подчеркнуто медленно покинул квартиру Энн, прошел квартала два не спеша, вразвалочку, как и полагается рассудительному, бывалому рабочему, которому еще не скоро заступать на смену, оглянулся раз-другой, убедился, что никто за ним не следит, шмыгнул в проходной двор, и задами, перемахивая через заборы, помчался к дому Наудуса, докладывать Карпентеру о состоянии здоровья профессора Гросса.

Уже снова налетели бомбардировщики, кругом стоял грохот, гул, и Карпентеру, покинувшему на время свое неверное убежище на чердаке Наудуса, пришлось из-за сарая несколько раз окликнуть Гека, прежде чем тот понял, что ему нечего кидать камешки в пыльное чердачное окошко. Гек доложил Карпентеру обстановку…

Профессора тем временем перенесли в погреб, приспособленный Праудом под бомбоубежище. Нужно ли говорить, что это было в высшей степени несовершенное укрытие? Но ни Прауд, ни Дора, ни Энн не побежали в надежное убежище велосипедного завода: мало ли какая помощь могла потребоваться раненому.

Никакой помощи во время первого налета профессору не потребовалось. Ни одной бомбы поблизости не разорвалось, раненый вел себя мужественно, вернее безразлично. Как раз это больше всего и пугало его жену.

Лишь только загудел отбой воздушной тревоги, фрау Гросс и Прауд, который не мог себе позволить отпустить ее одну, бросились искать врача. Они встретили возвращавшегося из-за города доктора Хуста. Доктор Хуст был в крови: ему пришлось, несмотря на недомогание, оказать помощь нескольким раненым. Нет, он никак не мог больше рисковать своим здоровьем. Он очень устал, и грипп его еще не совсем прошел. Да и чего почтенная мадам так беспокоится? Судя по докладу девушки, которая его вчера приглашала, все сделано правильно. Что же до туалета раны, то его можно без всякого риска для жизни раненого сделать и спустя двадцать четыре и даже семьдесят два часа после ранения. Нет, нет, он, доктор Хуст, всего лишь человек, и он не может рисковать своим здоровьем не только ради ее супруга, но и ради самого уважаемого жителя Кремпа.

– О боже! – воскликнула в сердцах фрау Гросс. – Да поймите же, что мой муж в двадцать, в тысячу раз более ценный человек, чем самый уважаемый житель вашего городка! Он выдающийся ученый! Он известен во всей Атавии… Его знают физики всего земного шара!..

Напрасно Прауд дергал ее за рукав. Сейчас фрау Гросс думала только о том, как бы залучить врача к своему мужу.

– Да-а-а? – снисходительно протянул Хуст. Он сомневался, чтобы человек, столь широко известный, ни с того, ни с сего остановился в домишке полунищей работницы велосипедного завода. – Всего земного шара? Вы в этом уверены?

– Его фамилия – Гросс. Профессор Эммануил Гросс… Если вы когда-нибудь интересовались вопросами атомной энергии…

– Профессор Гросс из Эксепта? – Да, доктор Хуст, конечно, знал такую фамилию. Но он также знал, что когда дело касается спасения жизни близкого человека, жена способна выдать своего мужа не только за известного ученого, но и за президента республики.

Прауд и раньше подозревал, что у старой четы, остановившейся сперва у совершенно незнакомого им Наудуса, были какие-то серьезные основания скрываться от любопытных взглядов кремпских обывателей. Несмотря на все отвращение к политике, он, однако, достаточно часто заглядывал в газеты, чтобы знать о нашумевшем уходе профессора Гросса из эксептского университета и о его трудной и печальной дальнейшей судьбе. В отличие от недоверчивого доктора Хуста он сразу поверил словам фрау Гросс и понял, что она может излишней болтливостью навлечь и на себя и на мужа серьезные неприятности.

– Пойдемте, госпожа Полли! – попытался он увести от Хуста обезумевшую от горя женщину. – Доктор Камбас, надо полагать, уже дома…

– Профессор Гросс, уважаемая мадам, проживает в Эксепте, – мягко заметил ей доктор Хуст. – Это известно каждому грамотному атавцу. Несколько дней тому назад его допрашивали в Особом комитете… Сообщаю это вам, чтобы спасти от дальнейших прегрешений против истины… Прошу извинить, но мне нужно ехать.

Он нажал стартер, машина фыркнула и увезла доктора Хуста к его дому, где он спустя несколько часов, во время следующего налета, и был застигнут со всеми домочадцами пятисоткилограммовой бомбой.

Конечно, Прауд ничем не дал понять фрау Гросс, как неосторожно она поступила, выболтав доктору Хусту, кто лежит в ожидании медицинской помощи в подвале одного из домиков заводской окраины Кремпа.

Узнав о гибели Хуста, он решил, что на этот раз, кажется, дело обошлось благополучно. Откуда было ему знать, что за какие-нибудь полчаса до своей кончины доктор Хуст, давая неутомимому репортеру Вервэйсу интервью о работе врачей во время налетов вражеской авиации, упомянул, как о курьезе, о женщине, которая пыталась выдать своего раненого мужа за всемирно известного ученого-атомника профессора Эммануила Гросса.

Вервэйс и виду не подал, какое важное значение он придал рассказу доктора. Не теряя времени, он отправился на улицу, где проживала Энн, и убедился, что машина, стоявшая у нее на дворе, имела эксептский номер.

Пока он раздумывал, как бы уговорить Хуста держать в тайне то, что ему сказала фрау Гросс, доктор отправился в иной мир. Судя по тому, что никаких разговоров об эксептском профессоре никто не вел, репортеру стало ясно, что покойный Хуст никому о Гроссе не рассказывал. Тем лучше.

Вервэйс усматривал в этой истории отличный шанс выскочить в столичные репортеры. Поэтому он не поленился, попотел над корреспонденцией больше обычного и отправил в Эксепт, в одно из крупнейших газетных агентств обширную телефонограмму, озаглавленную так: «Знаменитый профессор-атомник защищает своим телом от бомбы двух сирот. Тяжело ранен, но полон надежды на нашу победу над полигонскими зверями. Мечтает поскорее выздороветь, чтобы вернуться в строй научных деятелей оборонной промышленности».

Это была почти правдивая корреспонденция. Разве профессор Гросс действительно не защитил своим телом Джерри и Мата Наудусов? Разве он и на самом деле не был тяжело ранен и не мечтал поскорее выздороветь? Остальные подробности целиком оставались на совести увлекающегося Вервэйса. Вервэйс хотел, чтобы было лучше. Конечно, ему, а не профессору. Важно было, чтобы его корреспонденция была пробойной силы. Для этого полагалось, чтобы профессор Гросс, хочет он того или нет, был полон надежды, что полигонцы будут разгромлены атавскими вооруженными силами и чтобы он мечтал поскорее вернуться в строй ученых, работающих в военной промышленности. Вервэйс был уверен, что если даже замыслы профессора Гросса сейчас и не полностью совпадают с теми, о которых так красочно поведал он в своей корреспонденции, то они полностью совпадут, как только корреспонденция станет достоянием гласности.

А в конце концов какое ему, Вервэйсу, дело до истинных надежд и мечтаний профессора Гросса? Каждый человек думает только о себе. Ну, еще о своих близких. И если профессор вдруг все же вздумает оспаривать некоторые подробности, сообщенные о нем Вервэйсом, то на этом можно будет снова заработать: он тогда напишет, что профессор Гросс, видимо, подпал под влияние антиатавских пропагандистов или что-нибудь в этом роде…

Совесть Вервэйса была чиста: он честно пытался повидать профессора и выжать из него несколько патриотических фраз. И не вина Вервэйса, если его не пропустили в погреб. А пока он торговался с девушкой, которая не пускала его к Гроссу, снова началась бомбежка, и он побежал в убежище на велосипедный завод. А потом уже было поздно добиваться интервью с раненым физиком. Надо было поскорее передать корреспонденцию, чтобы она еще до полуночи могла войти в бюллетень, рассылаемый агентством по всей стране.

А пока что Вервэйс держал свою телефонограмму в полнейшем секрете от всех, в том числе и от Онли Наудуса.

В перерыве между вторым и третьим налетами Энн вторично навестил хитрющий Гек. На сей раз он не прикидывался неторопливым, а попросту отозвал Энн в сторонку и спросил, был ли, наконец, доктор у раненого джентльмена. Получив отрицательный ответ, он перешел на еле слышный шепот, который, случись это на людях, привлек бы настороженное внимание самого ненаблюдательного шпика, и сказал, что его послали сказать, что доктор будет. Не тот, которого приглашали, а другой, лучший. И чтобы этого доктора только ни о чем не расспрашивали. Все будет хорошо. Кто его пришлет? Вот как раз это – самая страшная тайна. Даже если Энн вздумает пилить ему шею самым тупым ножом, он все равно ничего не скажет.

Энн не стала пилить ему шею, а пошла по его совету кипятить воду и готовить чистые бинты, чтобы все было готово к приходу таинственного доктора. С разрешения Гека и после самой страшной клятвы хранить молчание, к этой работе была привлечена Дора, как опытный медицинский работник.

Сразу после третьего налета в погреб спустился доктор Эксис. Он еще не успел отоспаться после страшных суток, проведенных в тюремной часовне, но Карпентеру не пришлось его уговаривать. Он согласился прийти к Гроссу, лишь только услышал фамилию его будущего пациента. Профессора перенесли наверх.

Общее его состояние было найдено Эксисом достаточно удовлетворительным; внутренние органы грудной и брюшной полости патологических изменений не имели, черепно-мозговые нервы не показывали никаких отклонений от нормы, параличей не наблюдалось.

Эксис произвел под местной анестезией первичную хирургическую обработку раны, тщательно промыл ее раствором риванола, обильно смазал раствором метиленовой синьки и наглухо зашил.

Так при посредничестве Карпентера и Гека состоялось знакомство доктора Эксиса с профессором Эммануилом Гроссом.

6

Выруливая машину из ворот на улицу, Прауд чуть не сбил с ног делегацию в составе трех именитых граждан Кремпа, прибывшую в сопровождении известного уже нам репортера Дэна Вервэйса с официальным визитом к Онли.

– Мы пришли приветствовать вас, господин Наудус, за ваш высокий подвиг патриотизма, – проговорил, отдуваясь, господин Довор. – С вашего разрешения, друг мой, мы бы присели.

– Прошу вас! – встрепенулся Онли, которого неожиданное посещение таких высоких особ чуть не лишило дара речи. – Пожалуйста, прошу вас! Какая честь! Только о каком это высоком подвиге? Если насчет того, что я утром играл на кларнете, то…

Репортер сунул ему в руки экстренный выпуск газеты.

Через всю ее первую полосу самым крупным шрифтом, какой нашелся в типографии, было напечатано:

«Слова и дела истинного атавца».

«Онли Наудус – гордость Кремпа».

«Онли Наудус думает сейчас только о мести врагам Атавии».

«Онли Наудус открывает собой список героев-добровольцев, вступающих в ряды атавской армии!»

«Молодежь Кремпа, молодежь Атавии, равняйся по бравому Онли Наудусу, вступай в ряды добровольцев! Ты отомстишь нашим врагам и побываешь на казенный счет за границей».

– Позвольте! – воскликнул Онли. – Тут какая-то ошибка! Я не…

– Мы отдаем должное вашей скромности, дорогой друг, – перебил его Довор, – но в данном случае интересы нашей родины выше интересов вашей скромности… Чего они там мешкают? – буркнул он репортеру.

Репортер метнулся к дверям, но в это время за окнами со скрежетом затормозил ярко-желтый фургон. Из него выскочили три молодых человека с тяжелыми металлическими ящиками в руках. Громко переругиваясь, с подкупающей непринужденностью, одинаково свойственной и полицейским и похоронным факельщикам, они вломились в гостиную и стали устанавливать аппаратуру для радиопередачи.

– Нет, в самом деле, сударь, – обратился тем временем Онли к Довору. Вы только не подумайте, прошу вас, ничего плохого, но я и в самом деле не…

– Ради бога! – замахал на него руками Довор. – Мне нужно собраться с мыслями… Наши речи будут транслировать по всему штату, по всей стране, по всему миру!..

– Моя идея! – подмигнул репортер Наудусу. – Через полчаса вы будете самым знаменитым человеком Атавии!.. Первый доброволец этой войны! Вас засыплют любовными письмами первые красавицы Атавии. Портреты во всех газетах, во всех журналах, во всех киножурналах. О вас будут говорить больше, чем о чуме, чем о Фрогморе, чем о Патогенах. Или я уже совсем ничего не понимаю в политике… Ведь я вам друг, Наудус?

Вряд ли Онли до этого раскланивался с репортером больше двух-трех раз за всю жизнь, но он угадал, что лучше не ссориться с человеком, который рассчитывает на безнаказанность, записывая незнакомого человека и без его согласия добровольцем в действующую армию. Онли подтвердил, что репортер действительно его друг.

– Но ведь я не…

– Вы «да», а не «не», Наудус! Положитесь на меня… Счастье прет вам в руки. Если хотите знать, вы выиграли сто тысяч по автобусному билету, и я как раз работяга-кондуктор этого автобуса.

– Но ведь я даже не думал записываться в добровольцы! – простонал Онли, чувствуя, что сопротивление бесполезно и что он быстро и бесповоротно идет ко дну. – Я… я ведь раненый… Видите, у меня рука на перевязи!

– Вылечим! Бесплатно! Лучшие врачи! Гарантия на двадцать пять лет!

– И еще, я завтра собираюсь жениться…

– Замечательно? Женитесь себе на здоровье… Первый доброволец женится перед отправкой на фронт – это красиво! Содружество Марса и Гименея! Вашим посаженым отцом будет полковник, хорошо? Вся грудь в орденах… Быть может, угодно генерала? Любой генерал согласится: такая сенсация, такая реклама!..

– Вы, кажется, все взяли на себя, даже мою воинскую карьеру, о которой я и не помышлял…

– И вы на этом неплохо заработаете… Вы знаете, что такое фортуна?

– Знаю, – сказал Онли. – Это такая дама, которая слишком редко попадается на нашем пути.

– А приходилось вам видеть ее в натуре, эту даму?

– Не могу похвастать.

– Можете хвастать. Вот она, ваша фортуна! Всмотритесь в нее хорошенько! – репортер ткнул себя пальцем в грудь.

Онли всмотрелся в репортера. Свою фортуну он представлял себе значительно более скромной и красивой особой.

– Вы, кажется, приуныли, Наудус? – проницательно заметил репортер.

– Хотел бы я видеть вас на моем месте, – рассердился Онли.

– Увы, это от меня не зависело. Был бы рад. Но добровольцем, я говорю о первом добровольце, должен быть не газетчик, а человек из народа. В этом, братец, вся штука.

Наудус был покороблен. Лично он не считал себя человеком из народа. Лично он считал себя «деловым человеком». Не очень покуда удачливым, но дельцом.

– Боитесь смерти? – по-своему истолковал его кислую физиономию репортер.

Так как он нечаянно попал в самую точку, Онли закачал головой в знак решительного отрицания.

– Боитесь! – убедительно проговорил репортер. – Не спорьте! В этом нет ничего плохого. Я бы тоже боялся. Кому приятно со здоровой головой лезть в самое пекло! Но не бойтесь: вам не придется лезть в самое пекло… Вы никогда не играли в три листика?

– Три листика? Понятия не имею.

– Надо чаще бывать в обществе. Ее вывезли к нам из Европы. Прелестная игра! Понимаете, человек держит банк. Вы понтируете. Банкомет берет три карты, одна из них туз, и начинает их быстренько перекладывать перед вами на столе, конечно, рубашкой кверху. Если вы угадываете, какая из них туз, вы выигрываете.

– Игра на наблюдательность?

– Не поможет никакая наблюдательность. У банкомета такая ловкость рук, что перешибает любую вашу наблюдательность, будь вы хоть королем сыщиков или профессором психологии.

– Значит, для всех играющих, кроме банкомета, верный проигрыш?

– Не совсем. Для приманки нескольким первым понтерам дается возможность заметить туз и выиграть. Понятно?

– Понятно, – сказал Онли. – Но при чем здесь я?

– А при том, – торжествующе, прошептал ему репортер, – что в нашей теперешней игре вы как раз и есть первый понтер. Вы обязательно должны выиграть, иначе, не получится игры.

– Я должен тысячу двести кентавров, – сказал тогда Онли, сразу включаясь в игру.

– Дадут, – кивнул репортер на именитых гостей. – Они дадут.

Онли недоверчиво усмехнулся.

– Конечно, не из своих денег, – понял его репортер. – Мы устроим в вашу пользу сбор по подписке. Я уже с ними об этом говорил. Они согласны. Они себе самим устроят на этом деле неплохую рекламу. Патриотизм у нас хорошо оплачивается. Особенно во время такой заварухи…

– А о свадьбе вы пока ни с кем не говорите, – сказал Онли. – Мне, может быть, придется повременить с ней денек-другой… А сейчас, значит, я буду говорить по радио? Как бы только не сбиться… Я ведь никогда не выступал по радио…

– Не собьетесь! Я приготовил вам такую речугу, пальчики оближешь! Она уже набрана, – репортер сунул в руки Наудусу свеженькую, еще влажную гранку газетного набора. – Надеюсь, вы умеете читать по печатному?

– Готово! – провозгласил один из молодых людей. – Господин Довор, первым говорите вы?

Довор величаво кивнул и направился к стойке с микрофоном, установленной на том самом месте, где только что красовался стол «модерн-экстра». Сейчас стол был отодвинут к стене, и на нем, болтая ногами, сидел один из подчиненных развязного молодого человека. Другой подчиненный вернулся в фургон.

– Внимание! – строго произнес молодой человек в микрофон. – Я говорю из квартиры нашего храброго соотечественника господина Онли Наудуса. У него в гостях три выдающихся гражданина Кремпа: господин Довор, господин Раст и господин Пук. Они пришли, чтобы… Впрочем, господин Довор сам объяснит господину Наудусу, зачем они пришли к нему. Прошу вас, господин Довор.

– Мы пришли приветствовать вас, многоуважаемый господин Наудус, задушевно начал Довор, – за ваш высокий, достойный подражания патриотический поступок. Мы, граждане города, который испытал на себе всю жестокость свирепого врага, гордимся, что именно в нашем городе вы родились, получили хорошее атавское воспитание, стали полноценным и образованным гражданином. Ваша репутация в качестве продавца в магазине господина Квика достойна всяческих похвал. Господин Квик дает о вас исключительно хорошие отзывы. И то, что именно вы первым, но, безусловно, не последним в нашем славном городе и во всей стране открыли блистательный список добровольцев, наполняет наши сердца…

Словом, господин Довор умеет произносить отличные речи. Это его кусок хлеба с маслом.

Затем слово было предоставлено гордости Кремпа, господину Онли Наудусу. Господа Довор, Раст и Пук, а также репортер, развязный молодой человек и его помощник, обосновавшиеся на столе, захлопали в ладоши, и все это передавалось по радио, и Онли был приятно взволнован. (Ах, если бы это слышала Энн!). Он откашлялся, и его кашель тоже разнесся по всем радиоточкам Кремпа.

– Я буду краток, – сказал Наудус, больше всего опасаясь перепутать текст: он держал гранку у самых глаз, как близорукий. – Я хочу мстить. Я видел сегодня разрушения, которые нанесли нашему мирному городу вражеские бомбардировщики, я видел грузовики, набитые мертвыми, изуродованными жертвами полигонских агрессоров, я сам пережил сегодня большое несчастье…

Тут голос Онли дрогнул (а вдруг его слышит Энн!), и Энн, действительно слушавшая его речь у себя на квартире, замерла: неужели он осмелится вынести их разрыв на суд совершенно посторонних людей?

Онли с тоской посмотрел на репортера, следившего за его речью по второму оттиску набора, но тот беспощадным кивком головы заставил его читать дальше и без пропусков. Онли прерывисто перевел дух, как ребенок после долгого плача, и продолжал:

– Осколком бомбы тяжело ранило бесконечно дорогого мне человека, человека, который спас жизнь сначала мне, а сегодня двум моим малолетним племянникам, Он прикрыл их своим толом и принял на себя предназначенные им осколки. И сейчас я могу думать только о мести за дорогого моего друга Эммануила Гросса, и я…

– Боже, какая подлость! – схватилась за голову Энн, а Прауд, слушавший выступление Онли на перекрестке, неподалеку от дома, в котором он проживал, буркнул Доре:

– В этом Наудусе есть что-то от вши!

И ожесточенно плюнул в темноту…

Шел седьмой час сыроватого, прохладного вечера. Кремп был погружен в густую тревожную мглу затемнения. Только кое-где, на каком-нибудь пожарище, вдруг из-под золы засветится и вновь померкнет не совсем еще потухший уголек. Но народу на улицах было много, куда больше, чем в обычные, довоенные дни. Людям не сиделось дома, и они неторопливо похрустывали взад и вперед по тротуарам, засыпанным битым стеклом.

Постепенно их глаза, привыкшие к мраку, начинали различать щемящие душу безглазые остовы зданий без крыш и потолочных перекрытий, с перекосившимися балконами, комнаты с отвалившейся передней стеной, поваленные взрывной волной ограды, висевшие на проводах фонарные столбы, обгорелые деревья. Вспоминались те, кто еще сегодня утром в этих домах жил. Люди собирались в кучки и вполголоса, словно опасаясь нарушить скорбный покой мертвецов, беседовали о том, что в эти часы объединяло всех. И если еще вчера разговоры шли о том, может или не может долететь до Кремпа шальной вражеский самолет, и почти все сходились на том, что не может, то сейчас толковали уже о том, как часто возможны налеты на маленький мирный городок, и почти все приходили к утешительному выводу, что сегодняшний налет чистая случайность и что скорее следует ожидать в дальнейшем налетов на крупные промышленные и железнодорожные центры.

Правда, находились и маловеры, высказывавшиеся в том смысле, что хорошо бы подумать насчет сооружения бомбоубежищ и что надо бы на сей счет сегодня же потолковать с «отцами города». Но таких было мало, и их дружно изобличали в паникерстве. Утешало, что шесть полигонских городов начисто сметено с лица земли и что число жертв там намного больше, чем в Кремпе.

Радиопередача из квартиры Наудуса несколько развлекла кремпцев. Было лестно сознавать, что именно из их среды вышел первый доброволец этой войны. Как-никак это честь не только для самого Наудуса, но и для всего города. Поэтому призыв Раста (его выступлением и закончилась передача) о подписке в пользу героя Онли Наудуса, у которого на иждивении трое сирот и раненая вдова брата, нашел благожелательный отклик в сердцах многих слушателей. Нашел отклик у некоторых молодых людей и призыв самого Наудуса вступать в ряды кремпского отряда добровольцев, но родители быстро успокоили их, объяснив, что с этим делом никогда не опоздаешь и что то, что вполне понятно и даже похвально для полунищего продавца из лавки Квика, совершенно не обязательно для юношей более высокого имущественного положения.

Кто-то завел разговор о бакалейщике Фрогморе, и люди развеселились, припоминая уморительные подробности его поведения. Надо вспомнить, что к этому времени во всей стране не было еще отмечено ни одного смертного случая от чумы.

Обманчивый покой раскинулся над городом. К двенадцатому часу все разошлись по домам и легли спать. Только у развалин тюрьмы копошились арестанты, оставшиеся невредимыми после утренней бомбы. Их было не так уж много. Под присмотром уцелевших надзирателей и помощника начальника тюрьмы (начальник погиб у себя в квартире) они разбирали горы кирпича и искореженных стальных перекрытий, похоронивших под собой тех, кого налет застал в тюремной часовне.

Без двадцати двенадцать Онли Наудус, не ложившийся спать, чтобы не пропустить ночную столичную радиопередачу, включил свой грошовый приемник. Ах, если бы только и Энн догадалась послушать эту передачу!

Сейчас должно было впервые зазвучать на всю Атавию его имя.

После сводки с театра военных действий, где все, оказывается, ограничивалось стычками патрулей, Онли услышал, наконец, долгожданные слова: «Высокий патриотизм простого атавского парня. Возмущенный зверствами полигонских летчиков, двадцатилетний („Почему это я вдруг стал двадцатилетним? – успел еще, подумать Онли. – Вечно что-нибудь переврут!“) юноша Фред Коннер („При чем тут какой-то Фред Коннер?!“) открыл собой славный список отважных парней, вступающих добровольцами в ряды действующей армии. Наш сотрудник посетил молодого патриота на его скромной квартире на Второй Поперечной улице. Отец Фреда, шестидесятидвухлетний Франти Коннер, лучший печник города Ахерон, заявил, улыбаясь, нашему корреспонденту: „Я страшно рад и горд, что именно мой мальчик“».

Онли не стал слушать, чем страшно горд лучший печник Ахерона. Не помня себя от бешенства, он ворвался в редакцию.

– Вы слышали?! – крикнул он Вервэйсу, которому не удалось улизнуть от него в типографию.

– Друг мой! – с чувством произнес репортер, глядя ему прямо в глаза. Три листика! Ничего не поделаешь… Этот ловкач Коннер понтировал раньше вашего… Банкомет перешел на поражение, выражаясь военным языком… За денежки, впрочем, вы не беспокойтесь. Подписку мы вам завтра же утром провернем… Почести в кремпском масштабе вам тоже обеспечены…

– А фронт?! – спросил в отчаянии Наудус и стал трясти инициативного репортера за ворот. – Как же теперь насчет фронта?

– Что ж фронт? Если человек записывается добровольцам, всегда есть риск, что ему придется и на фронт попасть, – сокрушенно ответил репортер, высвобождая из побелевших пальцев Наудуса свой ворот. При этом он мягко улыбнулся. – Извините, друг мой, но у нас газета, и я не волен распоряжаться своим временем. Особенно сейчас, когда вся страна в едином порыве объединилась вокруг нашего бравого Мэйби, ведущего нас по пути процветания и побед… Долг нашей печати в такие величественные дни состоит как раз в том, чтобы не покладая рук…

Но Онли не стал слушать, в чем состоит долг атавской печати в такие величественные дни. Он закусил губу, чтобы не расплакаться и, пошатываясь на ослабевших ногах, выбрался на темную улицу и побрел домой.

Над Кремпом медленно плыла разбухшая лимонно-желтая луна. Откуда-то доносился женский плач. Где-то надрывно выла собака, оставшаяся сегодня без хозяев. Легкий ветерок чуть слышно посвистывал в оборванных проводах, лениво раскачивал абажур в комнате на втором этаже, открытой для обозрения всем прохожим.

7

Прогнозы прекраснодушных кремпцев не оправдались: ровно в десять минут одиннадцатого над Кремпом снова появились вражеские самолеты. Как и накануне, они отбомбились до того, как с ближайших аэродромов подоспели атавские истребители, и улетели, не потеряв на сей раз ни единой машины. И снова вернулись. С перерывами бомбежка и бои над Кремпом продолжались до самого заката. Это был закат редкостной красоты, – нежный, бодрый, сияющий чистыми красками, как на пасхальной открытке, но впервые за все существование воздухоплавания он не доставил кремпцам, как и прочим атавцам угрожаемых районов, никакого удовольствия, потому что они уже научились понимать, что такие закаты обещают на завтра отличную летную погоду.

По существу говоря, если не считать пожарных, шоферов, полицейских, гробовщиков и медиков, город так в этот день и не работал. Магазины, учреждения, предприятия, закрытые с первым сигналом воздушной тревоги, так больше и не открывались до позднего вечера. Это создало немалые трудности: при любых обстоятельствах население нуждалось в продовольствии. Хорошо еще, что уцелела электростанция, хотя в нее явно целились. Хлеба все равно всем не хватило: из четырех хлебопекарен одна была превращена в груду битого кирпича. На этом выиграли бакалейщики: в ход пошли окаменелые сухари и печенье. Возник чрезвычайный спрос на ведра: в нескольких местах вышел из строя водопровод. Лавка Квика распродала весь наличный запас ведер, кувшинов, кастрюль, тазов, всего, в чем можно было носить и хранить воду, – весь запас, включая всяческую заваль. По этому поводу у хозяина Наудуса было заметно приподнятое настроение, хотя он, понятно, всячески старался это скрыть. Но сам Онли работал за прилавком без обычного вдохновения. Его мысли были на фронте, куда ему предстояло вскорости отправиться на страх полигонским агрессорам. Даже успех подписки в его пользу, которую неутомимые Раст и Довор умудрились-таки провернуть, не изменил настроения Наудуса.

Все утро он прождал в тщетной надежде, что Энн опомнится, раскается и вернется к нему хотя бы для того, чтобы скрасить последние часы его штатской жизни. Энн не пришла. Когда загудел этот богом проклятый гудок воздушной тревоги, Онли побежал на велосипедный завод, чтобы найти там Энн и вместе с нею бежать в укрытие. По дороге он вспомнил, что она работает сегодня в вечерней смене, и бросился к ней домой и успел увидеть, как она вместе с матерью и ребятишками, с Праудом за рулем укатила на машине Гроссов за город. Дора осталась с фрау Гросс у постели профессора. Они почти насильно усадили в машину Энн и Прауда. И Энн и Прауд не хотели оставлять женщин в такой тяжелой обстановке. Но нельзя было рисковать понапрасну жизнями ребят и старухи матери, а старуха решительно отказалась уезжать без дочери.

Так Энн и не заметила благородного порыва Наудуса. Онли их потом видел далеко от Кремпа, в шумном и горестном таборе беженцев, но не подошел, потому что не ожидал от этого ничего хорошего. Печальный и сосредоточенный, брел он по кишевшей народом автостраде среди людей, которым было в эти страшные часы ни до его патриотизма, ни до того, что ему предстоит в самом скором времени попасть на фронт и погибнуть за них.

Но это отнюдь не означало, что он пребывал в мраке забвения. Андреас Раст и Довор (у Пука разболелся огрызок уха, и он остался у себя в подвале) решили выжать из беды, обрушившейся на Кремп, и из нечаянного добровольчества Онли все, что только можно для собственной карьеры. Они деловито шныряли между машинами, мотоциклами, велосипедами и детскими колясками и неутомимо проводили подписку в пользу «нашего смелого согражданина Наудуса, который уже прославил наш город по всей стране». Между вторым и третьим налетами они даже умудрились провести на автостраде нечто вроде летучего митинга, на котором торжественно вручили Наудусу тысячу шестьсот два кентавра и заодно огласили список в восемнадцать молодых людей, которые, к великому горю их родителей, последовали благородному примеру Онли Наудуса. Они заставили Онли играть при этом соло на кларнете: «Ура, ура, ура, все ребята в сборе!», что произвело прекрасное впечатление на маленьких ребятишек, шнырявших в толпе, и на нашего старого знакомца Дэна Вервэйса, который был автором, режиссером и, так сказать, заведующим музыкальной частью этого патриотического спектакля-экспромта.

Добровольцы кричали «ура!», Онли дул в кларнет, размышляя, как ему теперь поступить с деньгами. Оставить у себя? Что подумает Энн. Сдать на хранение в банк? Как бы не повторилась та же история, что и с банком «Сантини и сын». Может быть, так просто взять и подойти к Энн, как ни в чем не бывало вручить ей конверт с тысячью двумястами кентавров и молча уйти? А что, если заручиться ее согласием и снова купить какие-нибудь приличные акции? На всю тысячу шестьсот…

А в это время в толпе рыскали полицейские, разыскивая арестантов, только что убежавших из тюрьмы.

Чтобы читателю стало ясно, о чем идет речь, нам придется вернуться назад на одни сутки и спуститься в тюремную часовню, и именно в ту минуту, когда ее завалило взрывом первой бомбы, упавшей на город Кремп.

Несколько мгновений в тюремной часовне царила мертвая тишина.

– Бомба! – послышался, наконец, в темноте сипловатый бас доктора Эксиса, того самого, который прилетел из Эксепта делать прививки. – Самая настоящая бомба…

– Три, – поправил его другой голос.

– Что три? – спросил отец капеллан.

– Три бомбы.

– Откуда? – закричал кто-то из дальнего угла. – Чего ты порешь? Откуда в Кремне бомбы?

– С неба, – сказал Эксис, и сразу вся часовня наполнилась гулом взбудораженных голосов; многие разразились рыданиями: по ту сторону тюремной стены у них остались в Кремпе семьи, беспомощные в такую ужасную минуту!

– Дети мои! – чтобы привлечь к себе внимание, капеллан хлопнул в ладоши. – Я не успел сообщить вам волнующую весть. Сегодня в шесть часов утра наш временный президент, исчерпав все средства для мирного урегулирования конфликта, объявил войну богопротивной и злокозненной Полигонии… Уже получены первые радостные сводки: три полигонских города, благодарение господу, сметены с лица земли и…

– …и все наши парни, не, догадавшиеся спуститься сюда, в часовню, ехидно подсказал кто-то нарочно измененным голосом.

Капеллан пропустил мимо ушей этот выпад:

– …и да вознесутся наши сердца в молитве о ниспослании скорейшей победы благочестивому атавскому оружию!

Оказывается, и в самой тяжелой обстановке можно при желании найти что-то приятное. В данном случае такая мерзость, как полнейший мрак в подвале, отрезанном обвалившимся зданием от всего мира, делала всех заживо похороненных в нам заключенных невидимками. Иди угадай, кто говорит в этой толчее!

– Не путайте бога, отец капеллан! – послышался в наступившей тишине голос Эксиса. – Полигонцы вооружены нашим же оружием. Так что как бы он вдруг не взял да не помог полигонцам.

– И, может быть, как раз та самая бомба, которая упала на нас… начал тот, который говорил насчет трех бомб.

– …и в дым уничтожила наших парней, там, над нами… – мрачно подхватил кто-то.

– Ты угадал, сынок, – сказал Эксис. – Очень может быть, что она нашего же производства.

– Эй ты, каналья! – крикнул в темноту старший надзиратель Кроккет. Послышался щелк взводимого пистолета. – Полегче с такими разговорчиками! Здесь тебе не Москва!

– Идиот! – спокойно ответил Эксис. – Здесь тебе уже и не тюрьма. Понятно? Ребята, – обратился он к заключенным, – как вы думаете, достаточно ли я ему толково разъяснил обстановку?

– Толково! Кроккет поймет, он не дурак… Мозги у него есть, у него совести не хватает, – отозвался кто-то невидимый. Все были довольны, что нашелся человек, осмелившийся обозвать идиотом самого Кроккета.

А Кроккет что-то пробурчал себе под нос.

Эксис продолжал как ни в чем не бывало:

– У кого есть спички? Или зажигалка?

Спички оказались у Обри Ангуста, зажигалки – у Кроккета и младшего надзирателя Фаула.

– Не зажигать! – крикнул Эксис, услышав шорох открываемого коробка. Беречь спички! Электричества не предвидится. Притока свежего воздуха тоже. Каждая зажженная спичка – это, кроме всего прочего, невозвратимая утечка кислорода.

– Ну тебя к дьяволу с твоим кислородом! – откликнулся высокий, срывающийся от волнения голос, который узнали все. Это говорил Ангуст, ну да, тот самый Обри Ангуст, который затеял недавнюю драку. – В таких случаях я люблю выкурить сигаретку.

– Это будет твоей последней сигареткой в жизни! Понятно? Экономить кислород! Ты тут не один.

Обри проворчал что-то насчет вонючих нахалов, но закурить все же поостерегся.

– Кто тут из вас был сапером? – обратился Эксис в темноту. – Нас, видимо, основательно завалило. На помощь извне надежд маловато. В городе сейчас и без нас забот хватает… Да бросьте вы нюни распускать! – прикрикнул он на арестантов, продолжавших вполголоса причитать насчет своих семей. Причитания прекратились. – Придется нам откапываться самим… Итак, кто здесь саперы? Не может быть, чтобы среди нас не оказалось хоть бы двух-трех саперов. Подходите прямо на мой голос. И шахтеры, и плотники, и каменщики тоже. Надо первым делом посоветоваться.

– Всем построиться у наружной стены! – скомандовал наперекор ему старший надзиратель. – Живо!

– Для семейного человека ты непростительно легкомыслен, – почти сочувственно заметил Эксис. – Положи пистолет на пол! В твоем возрасте опасно играть с такими игрушками. И все остальные надзиратели – тоже!

– Бунт?! – закричал Кроккет. – Ты забыл, где ты находишься, сукин ты сын!

– Ребята, – сказал Эксис, – кто из вас там поближе к господину старшему надзирателю, заберите-ка у него пистолет. Он еще не понял, где находится… Слушай, ты, старая тюремная крыса! Забудь, что ты в тюрьме и что мы арестанты, а ты наш начальник. Мы тут все в братской могиле, и от тебя зависит стать в ней первым покойником. Ну?!.

– Предупреждаю, – голос Кроккета взвился до фальцета, – насильственное разоружение служащего тюремного ведомства при исполнении им служебных обязанностей – это бунт! А за бунт – каторжные работы… А при отягчающих вину обстоятельствах – смертная казнь. Полагаю, Что в данном случае мы как раз имеем налицо отягчающие вину обстоятельства.

– И все же трудно отказать себе в таком удовольствии, – промолвил кто-то таким искренним тоном, что все, даже Ангуст, невольно рассмеялись. – А ну, ребята, пропустите-ка меня к Кроккету.

– Ого! – восторженно шепнул один из негров, арестованных у аптеки Бишопа, соседу по камере. – Убей меня бог, если это не Нокс! Ну, и отчаянный же пошел в последние годы негр!

– Т-с-с-с! – прошипел тот в ответ и для верности прикрыл ему рот ладонью. – Погубишь парня!

Нокс, – это действительно был он, – протолкнулся к тому месту, откуда только что слышался голос Кроккета. Билл Купер, злополучный шофер Патогена-старшего, последовал за ним. Сейчас он больше всего боялся расстаться со своим новым другом. Ему хотелось свои последние часы (он не сомневался, что им отсюда уже не выбраться) провести с этим веселым и могучим истопником.

Нокс положил на тощее плечо старшего надзирателя свою тяжелую руку боксера:

– А ну, отдай оружие.

Кроккет отдал пистолет не сопротивляясь.

– И зажигалку!

– Вас повесят! – сказал Кроккет, отдавая и зажигалку. – Только попробуйте застрелить меня, и вас всех повесят! Если с моей головы упадет хоть один волос…

Хотя обстановка меньше всего располагала к веселью, все, даже капеллан и насмерть перетрусившие надзиратели, прыснули: Кроккет был как колено лыс.

– Успокойся, солнышко! – ласково проговорил Нокс. – Если ты будешь себя хорошо вести, мы тебе в складчину соберем волос на целую шевелюру. Прикажи своим шакалам сдать оружие и зажигалки.

Зажигалки и спички Эксис спрятал в карман, а пистолеты наскоро разобрал и расшвырял детали по всему подвалу. После этого он снова обратился к бывшим саперам, шахтерам, каменщикам и плотникам, приглашая их на короткое совещание.

– И вы, Кроккет, тоже валяйте ко мне, – сказал он. – Как знаток этого малого здания вы можете пригодиться.

– Этого еще не хватало! – взъерепенился Кроккет. – Кто тут мною командует? – Но ослушаться все же не посмел и приблизился на властный голос арестанта, который так неожиданно и вместе с тем так естественно взял на себя командование заживо погребенными.

– Вами командует заключенный Кромман, сударь, – ответил Эксис.

– Нет у нас в тюрьме никакого Кроммана, – возразил Кроккет.

– В тюрьме не было, а здесь есть. Так вот, друзья, подумаем сообща, с какой стороны подступиться к этой уйме кирпича. Ошибиться мы не имеем права – воздуха не хватит. Пищи у нас нет, воды… Отец капеллан, имеется здесь в вашем хозяйстве вода?

– Вспомнил! – злорадно воскликнул Кроккет. – Никакой ты не Кромман. Ты доктор Эксис! Ты коммунист, вот кто ты! Тебя третьего дня арестовали вместе со всей красной шатией!

– У тебя отвратительный характер, Кроккет, – сказал Эксис. – И он тебя обязательно приводит к ошибкам… Ну, какие у тебя основания признавать во мне какого-то доктора Эксиса? Эй, ребята, не стесняйтесь, кто тут из вас доктор Эксис, сделайте приятное Кроккету.

– Я доктор Эксис! – неожиданно для самого себя выпалил Билл Купер.

– Нет, я!

– Я!

– Я Эксис, и папа мой был Эксис, и дедушка был Эксисом! – закричали со всех сторон.

– Видишь, как тут много Эксисов? – миролюбиво заключил Эксис. Впрочем, если именно я тебя больше устраиваю в этой роли, то рад буду полечить тебя, пусть только представится свободная минутка.

– Когда будешь ставить ему банки, Кромман, позови меня! – крикнул кто-то таким зловещим голосом, что Кроккет съежился и окончательно завял.

– И меня!

– И меня! И меня! – подхватили арестанты, стараясь в этой минутной забаве отвлечься от своего ужасающего положения. – Мы все тебе поможем ставить ему банки!

– Ладно, ребята, хватит, – сказал Эксис. – Так как же насчет воды, отец капеллан?

– Есть кран для умывания, сын мой, – отвечал капеллан. – Направо от амвона, в глубине.

– Проверим, – сказал Эксис. – Правильно, кран имеется. И вода течет… То есть, пока что течет. Стоило бы на всякий случай набрать ее про запас.

Два кувшина и ведро, извлеченное из старомодного мраморного умывальника, которым пользовался капеллан, наполнили водой и оставили в качестве неприкосновенного запаса.

– Рекомендую желающим напиться из крана, – крикнул Эксис. – Кто ее знает, долго ли еще она будет течь.

– Видит бог, я предпочел бы коньяк, – небрежно протянул Обри, не упускавший случая показать, что он настоящий мужчина. – При подобных обстоятельствах единственное достойное пойло – коньяк.

– Вам предоставляется право подождать, пока из крана потечет коньяк, сказал Эксис. – А мы, люди не столь аристократического происхождения, смиренно пососем водицы.

– А верно, Обри, – сказал ближайший друг Обри Ангуста, Тампкин, который в коротких паузах между пребыванием в тюрьмах занимался мелкими железнодорожными кражами, а когда-то давным-давно, вернувшись с войны, два года безуспешно пытался разыскать работу по своей столярной специальности, – Кромман говорит дело. Как только потечет коньяк, мы тебя пропустим без очереди.

Послышался смешок. Больше всего Обри не любил оказываться в смешном положении. Он рассердился:

– Мне надоело играть в прятки. Отдайте мне мои спички. Я хочу видеть того, кто смеет говорить мне дерзости!..

– Мама, мне страшно! – хохотнул кто-то у самого уха Обри.

– И еще я хочу быть уверен, – Обри уже совсем потерял контроль над собой, – что я не пью из крана, из которого до меня сосал воду своими толстыми губами какой-нибудь вонючий черномазый. Отдайте мне спички. Я посвечу и напьюсь.

– Бедный Обри, тебе суждено умереть от жажды! – снова прорвало Билла Купера: его словно несло на крыльях. – Я уже напился из крана, а я ужас какой губастый негр!

– И я уже сосал, и я тоже негр, и тоже страсть какой губастый!

– И я губастый!..

– И я!

– А я такой чернокожий, что меня даже не видно, вот я какой черный! – заорали вокруг в диком восторге негры и белые, молодые и старые, рецидивисты и случайно влипшие в мелкую уголовщину, и совсем невинные. Уж очень им хотелось как-нибудь отвлечься от тяжкой действительности и заодно досадить этому высокомерному-и истеричному барчуку.

– А ну вас всех к черту! – сказал Обри, у которого хватило ума правильно оценить обстановку. – В таком случае и я негр. Не подыхать же мне в самом деле от жажды… Разгоготались, как гуси на ферме!

Он встал в длиннейший хвост, выстроившийся к крану, и когда, наконец, подошла его очередь, наглотался воды впрок.

Тем временем первая партия добровольцев под руководством Эксиса уже приступила к работе. Остальные приглашались пока что отдыхать и, во всяком случае, стараться поменьше двигаться. Каждое лишнее движение влекло за собой ненужную затрату кислорода. Кислород надо было беречь.

Работы продолжались без перерыва все утро, весь день, всю ночь. Каждые два часа люди молча сменялись, молча валились на холодный цементный пол и пытались заснуть. Но заснуть удавалось лишь немногим. Остальные, ворочаясь с боку на бок, перебрасывались скупыми фразами со своими невидимыми и большей частью незнакомыми товарищами по беде. Долгие сто двадцать минут они рядом, локоть к локтю сражались с мириадами невидимых обломков, которые плотно закупорили лестничную клетку, ведшую в часовню из внутренних помещений тюрьмы.

Это была адова работа – бег вперегонки со смертью в кромешном мраке и немыслимой тесноте. Ширина входной двери была метр сорок пять сантиметров. Фронт работы шириной в полторы сотни сантиметров! И притом ровным счетом никаких орудий труда. Пробовали расчленить деревянные стойки раскладушек и действовать этими жиденькими, хрупкими планочками как рычагами, но они ломались как спички. Работали голыми руками. Нащупывали крупный обломок, раскачивали его и, кровавя пальцы, выдергивали. Те, кто стоял позади, передавал обломок следующему, как арбузы на погрузке, покуда не сваливали в дальнем углу часовни, стараясь сэкономить каждый квадратный дюйм пола. Тем временем стоявшие в первом ряду успевали выдернуть новую глыбу. Время от времени потолок пещеры, которую они таким образом выковыривали в многометровом столбе щебня, начинал со скрежетом оседать, люди, натыкаясь друг на друга, отбегали в сторону, обломки с грохотом рушились на покрытую толстым слоем пыли нижнюю площадку, перед людьми в дверях снова вырастала сплошная стена щебня, и все начиналось сначала.

За два часа такой работы еле успеешь узнать, как зовут твоих соседей справа и слева и того, первого, кто стоит позади тебя, и уже, конечно, их голоса и их имена запоминались на всю жизнь. Они узнавали, что их соседей зовут, к примеру, Рок, или Том, или Жан, или Пат, или еще как-нибудь, и они на всю жизнь запоминали, что Жак, к примеру, работяга-парень и душевный человек и держит себя, как полагается мужчине в подобном жизненном переплете, а Рок, тот мог бы быть не такой тряпкой и нюней. Но вот белый или черный эти Жак и Рок, оставалось полнейшей тайной, за исключением тех, не так уже частых, случаев, когда рядом работали старые знакомые. И не то чтобы этот вопрос не интересовал людей даже в те страшные минуты, а всегда получалось так, что если сосед чем-либо тебе понравился, то белый склонен был считать его белым, а негр – негром, и, наоборот, в соседе, оказавшемся неважным человечком, белый безоговорочно признавал негра, а негр – белого. Но проверить эти догадки не было никакой возможности, тем более что, по мере того как человек втягивался в работу, его захватывали другие, куда более насущные вопросы, и человек не замечал, как начинал обращаться к своему соседу, уже не задумываясь больше над тем, каков цвет его кожи.

Само по себе и безо всякого уговора получилось, что единственным качеством, которое стало цениться в этой огромной братской могиле, стало то, как человек относится к работе, от которой сейчас зависело спасение, общее спасение, спасение всех без различия цвета кожи и сроков заключения. Это было совершенно удивительное ощущение, и, право же, не было ничего непонятного в том, что в первую очередь и острее других оно поразило и обрадовало негров да еще с десяток, никак не более, белых вроде доктора Эксиса.

А к исходу первых суток войны до сознания заживо погребенных в часовне дошла и другая не менее поразительная истина, которую, правда, далеко не всякий осмелился бы первым проверить: в этой кромешной тьме можно было откровенно говорить все, что думаешь, не опасаясь, что легавые тотчас же возьмут тебя на заметку.

Но хотя с каждым часом эта истина становилась все яснее и бесспорней, языки по-настоящему развязались только тогда, когда Кроккет утром следующего дня глянул на светящийся циферблат своих часов и сообщил, что уже начало одиннадцатого и что, следовательно, через несколько минут будет ровно двадцать четыре часа, как их здесь засыпало.

– Отрезаны от мира… как где-нибудь на дне океана, – пожаловался кто-то. – Что теперь там, на воле за эти сутки произошло?.. Кто скажет?..

– Не удивляюсь, если наши уже разгуливают по этому вонючему Пьенэму, охотно отозвался Кроккет. – Подумать только: хватило же у такой маленькой державы нахальства ввязываться с нами в драку! Моя бы воля, я бы эту Полигонию в порошок стер!

– Сразу видно, что тебе не грозит призыв в армию, – фыркнул Нокс. Какие вы все герои воевать чужими руками!

– Сам-то ты много воевал, как же! – наугад возразил ему Кроккет.

– Представь себе, повоевал. И мне за глаза хватит этого удовольствия.

– Печально слышать такие непатриотичные речи! – кротко вздохнул Кроккет.

– Есть вещи попечальней. Подумай лучше, во что превратился Кремп.

– Если вчера бомба попала в моих, я наложу на себя руки, – всхлипнул один из тех, кого взяли у аптеки Бишопа.

– Наложи их лучше на тех, кто затеял эту гнусную бойню, – посоветовал ему кто-то.

Прислушиваясь, Кроккет напрягал память, но голос был совершенно неизвестен ему.

Но Билл узнал голос. Это говорил Форд. Билла арестовали как раз на его квартире. Неплохой человек. Толковый негр.

– Я наложу на себя руки, и все! – упрямо повторил тот, первый, негр и разрыдался.

– Когда начинается война, я первым делом думаю о том, кому она принесет барыши, – сказал Эксис.

– Я знаю, что всю прошлую войну мой отец ни дня не пробыл безработным, – запальчиво выкрикнул тот самый тщедушный паренек, который в начале церковной службы сидел рядом с Обри. – Война, – это, если хочешь знать, всеобщая занятость населения, высокая зарплата и…

– …и бомбы, – ехидно досказал Форд.

– При чем тут бомбы! Я говорю не о бомбах, а о всеобщей занятости! Когда война ведется правильно, бомбы не должны падать на атавские города.

– Но падают же!

– Я только знаю, что всю прошлую войну мой отец ни дня не пробыл без работы.

– У нас вот здесь тоже никто не остался без работы… Целые сутки выбираемся из могилы…

– Я говорю о такой работе, за которую платят деньги!

– Дурак, Кромман думал не о тебе. Он подразумевал господчиков с толстыми бумажниками, – вступил в разговор еще кто-то.

– А я думаю о себе. Ты, верно, никогда не ходил безработным…

– Ну, конечно! Я прикатил сюда прямо с заседания биржевого комитета.

Кругом раздались смешки:

– Из биржи в тюрьму не попадают…

– Из биржи прямой путь в министры…

– Интересно, засыпало ли вчера господина Перхотта?

– Простофиля, Перхотт это не человек. Перхотт это фирма.

– Вот я и думаю, засыпало ли эту фирму при вчерашней бомбежке.

– Как бы тебе не пришлось подумать об этом на электрическом стуле, изменник, агент Москвы! – не выдержал Кроккет.

– С удовольствием съездил бы в Москву, честное слово! Если столько мерзавцев ругаются Москвой, значит это как раз тот самый город, который нужен порядочному человеку, – сказал Билл Купер.

– Очень дельная мысль, парень, как тебя там.

– Я же сказал, меня зовут Эксис.

– Ясно. Меня тоже.

– Я еще никогда не был таким свободным человеком, как в эти сутки! – восторженно прошептал Билл на ухо Ноксу и крепко стиснул ему руку.

– Чудачок! – отвечал ему истопник. – Настоящая свобода еще впереди.

– Когда еще она будет?

– Будет! Если хорошенечко бороться, то обязательно будет.

– Следующая партия! – выкрикнул настоящий Эксис. За эти сутки он не сомкнул глаз. – Пора сменять!

– Чего уж там сменять, Кромман? – печально возразил кто-то. – Нам осталось часа два жизни… Разве ты не чувствуешь, что воздух стал совсем густой. Его уже можно резать ножом…

Дышать действительно стало трудно.

– От того, что мы будем сидеть сложа руки, положение не улучшится.

– Не скажи. Все-таки хоть немножко оттянем свой последний час. Ты же сам говорил, что нужно экономить кислород…

– Он прав, Кромман. Встретим смерть как мужчины.

– Мужчины борются. Неужели все раскисли?

– Я не раскис, – сказал Билл Купер.

– Молодец! – сказал Эксис. – Как тебя зовут, дружище, если это не тайна?

– Меня зовут доктор Эксис, – ответил Билл.

– Молодец, доктор Эксис! А еще кто пойдет?

– И я не раскис, – заявили Нокс, и Тампкин, и еще десятка два. Большинство промолчало.

– Пока еще есть куда складывать щебень, будем бороться, – сказал Эксис.

Внезапно ощутимо дрогнул пол, зазвенели остатки стекол в оконных амбразурах, и оттуда, с воли донесся глухой грохот взрыва, второй, третий, десятый…

– Снова начинается… – внятно проговорил кто-то в наступившей тишине. И сразу застонали, завыли, запричитала те, у кого по ту сторону стены остались близкие.

– Молчать! – рассердился Эксис. – Воплями делу не поможешь.

Стало тихо. Только по-прежнему то и дело подпрыгивал под ногами холодный цементный пол да ухали глухие и тяжкие взрывы.

– Вдруг снова на нас грохнется бомба… – вполголоса, ни к кому не адресуясь, проговорил Тампкин.

– Успокойся, – сказал Нокс. – Еще не было случая, чтобы бомба дважды упала в одно и то же место.

– Ты в этом уверен?

– Как в самом себе.

– Все-таки хоть маленькое, да утешение… Продолжаем работать?

– Продолжаем, – сказал Нокс, стоявший рядом с Тампкином у самой двери. – Нащупал?

– Нащупал.

– Хватай ее снизу! Теперь давай раскачивать.

Но только они стали раскачивать очередную глыбу, как где-то совсем рядом земля вздрогнула, как при сильном землетрясении, и грохот чудовищного взрыва на мгновение оглушил всех.

Если бы Кроккет вздумал глянуть на часы, он увидел бы, что новый налет вражеской авиации на Кремп начался ровно через сутки после вчерашнего. Если бы он имел желание и время удивиться тому, что и второй налет начался с бомбежки района тюрьмы, то он, и не будучи военным специалистом, легко понял бы, что все дело было в том, что тюрьма находилась примерно на полпути между железнодорожной станцией и велосипедным заводом.

Но ни Кроккету, ни кому бы то ни было другому в часовне не было в тот миг дела ни до бомб, продолжавших сыпаться на Кремп, ни до ворвавшегося в мрачную часовню воя сирены, возвещавшего воздушную тревогу, ни до громких проклятий и стонов тех, кого только что стукнуло кусками обвалившейся потолочной штукатурки, – все были ослеплены неожиданно пронзившим подземелье лучом яркого дневного света – да, да, самого настоящего дневного света! – который вместе с живительным потоком свежего воздуха хлынул в подвал через образовавшуюся широкую щель в задней стене, возле водопроводного крана. Широким изломанным солнечным клином, похожим на застывшую молнию, она сверкала в очень толстой, потемневшей от времени и сырости кирпичной кладке, неожиданно ярко-алой по внутренней поверхности излома. Нижний конец этой молнии был чуть пошире спичечного коробка, зато наверху, под самым потолком, стена раздвинулась на добрые сорок сантиметров.

Секунды две-три люди в молчаливом восторге, не веря своему счастью, смотрели на трещину. Потом закричали «ура» и ринулись к ней, опрокидывая и топча все, что им попадалось на пути: амвон, стул перед фисгармонией, раскладушки, замешкавшихся товарищей, посуду с неприкосновенным запасом воды, которая теперь уже не потребуется.

– Стой! – заорал Кроккет. – Стой, стрелять буду! Надзиратели, задержать бегущих!

После суток полной тьмы яркая полоса солнечного света больно резала глаза, но Кроккет пялил их вовсю, чтобы не упустить тех, кто осмелится ослушаться его приказа.

– А из чего ты будешь стрелять, скотина? – спросил кто-то, оказавшийся, к несчастью для Кроккета, за его спиной.

Уже чей-чей голос, а этот Кроккет отлично знал – он принадлежал Маркусу Квиверу, арестанту, которому пошел уже седьмой десяток, а срока заключения оставалось еще больше семнадцати лет. Кроккет успел еще подумать, что это очень плохое соседство и что от него можно ожидать самого худшего, потому что еще один такой шанс удрать из тюрьмы у этого арестанта уже вряд ли представится. Он хотел обернуться, но не успел, потому что Квивер, которому нечего было терять, ударил его куском штукатурки по затылку, и свет снова надолго померк в крысиных глазках старшего надзирателя. Примерно таким же способом были на добрые полчаса выведены из строя и его помощники.

Тем временем у щели образовалась давка. Свирепо вытаращив глаза, обливаясь потом, оглашая часовню самыми нечестивыми ругательствами, вовсю орудуя кулаками, заключенные пробивались к заветной щели: надо было торопиться, пока продолжавшаяся бомбежка разогнала с улиц полицию и тюремную стражу.

– Опять негры вперед прут! – завопил плачущим голосом один из дружков Ангуста и кирпичом ударил по голове человека, уже наполовину залезшего в расщелину.

Человек обмяк. Его свирепо дернули за ноги, и он рухнул внутрь часовни на тех, кто пытался протиснуться любой ценой к щели. И тут все увидели, что это совсем не негр, а самый стопроцентный белый. Он был без сознания. Чтобы не задавить, его оттащили в сторонку.

Ну, конечно, Нокс был отчаянным человеком. После всего только что случившегося ему, негру, с которого вчера и драка началась, лезть к щели, да еще расталкивая белых, было безумием. А он лез так решительно и нахально, словно эта щель была входом в его собственный дом.

– Погодите! – крикнул он, заметив, что некоторые уже хватают обломки кирпичей. – Одну минуту внимания, и потом можете меня убивать, как самую последнюю собаку!

– Ну и нахал этот негр! – с восхищением воскликнул какой-то белый арестант.

И все рассмеялись.

– Наша свалка и драка на руку только Кроккету, вот что я хотел вам сказать. Если мы выстроимся в очередь, то выберемся из этого пекла в двадцать раз быстрее. Ну, а теперь кидайте в меня кирпичами!

– А этот негр, убей меня бог, совсем не дурак! – воскликнул тот же белый арестант с тем же изумлением…

Спустя четверть часа в часовне, кроме оглушенных надзирателей, осталось человек полтораста заключенных, которые не хотели бежать. У одних уже подходил к концу срок, у других были серьезные основания рассчитывать на помилование, а иные были слишком стары или немощны, чтобы скрываться от полиции.

Остался в часовне и Обри Август. У него, правда, было еще впереди около семи лет заключения, но он надеялся, что ему скосит срок в поощрение за то, что он не воспользовался возможностью убежать со всеми остальными. Тем более, что он собирался проситься добровольцем на фронт. Когда еще подвернется шанс посмотреть на такую кровопролитную войну! Он считал себя настоящим патриотом, борцом за атавизм, – не чета коммунистам и «цветным». Кроме того, он боялся, что если убежит отсюда и его поймают, то обязательно увеличат срок. А если его не пустят в армию, тоже не плохо: во время войны в тюрьме все-таки куда спокойней и безопасней, чем на воле. Стены толстые, как в крепости какой-нибудь средневековой, и перекрытия солидные, железобетонные. И работать не надо. И питаешься в конце концов не так уж плохо. Особенно если получаешь из дому посылки. А ему посылки присылали часто…

Обри первый кинулся приводить в чувство тюремщиков, лишь только последний беглец выбрался из часовни.

На улицах было пусто. Отвесно стояли не тревожимые ветром огненные языки пожаров. Все еще гудела сирена. Над Кремпом, отстреливаясь от наседавших истребителей, деловито кружили бомбардировщики. Они приглядывались, на какой объект сбросить последние бомбы, предусмотренные на этот день джентльменским соглашением, заключенным между атавским и полигонским генеральными штабами.

Бежавшие из тюрьмы уголовники думали только о том, как бы понадежней спрятаться, переждать, покуда не утихнут поиски, а затем пробираться подальше от этих мест.

Политические знали, что значит сейчас каждый прогрессивный деятель, оставшийся на воле. Сохранить себя для борьбы и как можно скорее в нее включиться, вот что составляло предмет заботы и Эксиса, и Форда, и Нокса, и Билла Купера. Да, и Билла Купера. Если бы кто-нибудь сказал ему, что он стал политическим, Билл не поверил бы. Просто ему ни за что не хотелось расставаться ни с Эйсисом, ни с Фордом, ни с Ноксом, особенно с Ноксом, потому что они настоящие парни и знают, что такое настоящая справедливость.

По всем законам конспирации им следовало разойтись в разные стороны. Но только Нокс и Форд были местными жителями, а этот Кремп до такой степени не Эксепт, что тут любой незнакомый человек – целое событие. Они залегли до ночи в полусгоревшем сарае, пострадавшем еще от бомбы покойного подполковника Линча. Конечно, у Форда и Нокса было очень большое искушение сбегать домой, проведать семьи. Но они не имели права рисковать. Решили узнать обо всем позже и стороной, потому что ясно было, что первым делом полиция кинется искать их на квартирах. Лучше будет, если близкие узнают об их бегстве из уст полиции.

Улицы словно вымерли. Наверху (ни потолка, ни крыши в сарае не сохранилось) видны были в ясном голубом небе крошечные, поблескивавшие на солнце, серебристые силуэтики самолетов, от которых время от времени отрывались, точно капельки от мартовских крыш, черные точки. Со свистом они вырастали в огромные черные зловещие капли, которые несли в себе огонь, грохот, смерть и разрушение. Но падали бомбы примерно в километре от сарая, ближе к тюрьме и вокзалу.

Эксис заметил на улице странно знакомого человека, хорошо, но явно не по росту одетого. Под широкими полями шляпы можно было разглядеть маленькое, желтое, сморщенное личико в седовато-рыжей щетине. Ну конечно же, это Маркус Квивер, тот самый старичок арестант, который недавно ударом кирпича по затылку вывел из строя старшего надзирателя Кроккета. Судя по всему, он мимоходом наведался в чью-то квартиру и сменил надоевшую полосатую одежду на менее броскую и более добротную. Старик трусил мелкой рысцой, то и дело щупая свои небритые щеки. Видимо, он не успел или не догадался побриться в обворованном доме, и сейчас его беспокоило несоответствие между небритой физиономией и вполне приличной экипировкой. Но это было его личное дело. А вот то, что он собирался спрятаться в том же сарае, где и наши четверо беглецов, это было уже их дело. Только и не хватало, чтобы с ними, в случае если их здесь обнаружат, застали этого закоренелого уголовника! Для властей и газетчиков это было бы сущей находкой.

Выждав, пока этот милый старичок достаточно приблизится к сараю, Эксис громко кашлянул, и Квивер, как заяц, с ходу повернул на сто восемьдесят градусов. При этом он показал такую резвость, какой нельзя было ожидать от человека, которому пошел седьмой десяток.

Лежавший у пролома стены, которая была обращена на широкую улицу. Форд вскоре поманил к себе Эксиса.

– Хвостик! Убей меня бог, Хвостик…

Остроносый тщедушный паренек вразвалочку шагал по противоположному тротуару, с рассеянным видом человека, который собрался на досуге пройтись подышать, свежим воздухом. Со всем высокомерием четырнадцатилетнего мужчины он не обращал внимания ни на самолеты, гудевшие над ним высоко в поднебесье, ни на бомбы, рвавшиеся где-то вдалеке. Казалось, ему вообще ни на что не интересно было смотреть. Он шагал себе, насвистывая (это видно было по его губам), засунув озябшие руки в карманы штанов.

– Какой хвостик? – спросил Эксис.

– Это мы его так зовем. Хвостиком, – пояснил Форд шепотом. – Его имя Гек, но мы его зовем Хвостиком.

– Он, видно, не трусливого десятка.

– Хитрющий парень! Такой зря не станет разгуливать под бомбами. Ага! Смотрите, смотрите!..

Гек остановился около окна с выбитым стеклом, не спеша огляделся по сторонам, не спеша отошел подальше на мостовую, приподнялся на цыпочки, заглянул сквозь окно, потом не спеша нагнулся, поднял камень, вынул из кармана листок бумаги, завернул в него камень и, швырнув его внутрь квартиры, не спеша двинулся дальше. У кирпичной стены пивного склада он снова остановился и огляделся по сторонам, достал из кармана кусок мела и торопливо написал крупными жирными буквами одно-единственное слово… И опять, зашагал вразвалочку, как ни в чем не бывало.

– Что он там написал? – поинтересовался Эксис, досадуя на свою близорукость.

– «Ду-май-те!». Он написал: «Думайте!»

– «Думайте!» А знаете, Форд, ей-богу, не плохой лозунг!.. Мы его уже видели на заборах, пока пробирались сюда… Он вас знает, этот паренек?

– Знает! – фыркнул Форд. – Еще бы не знать!

– Тогда, может, вы с ним потолкуете, Форд? Конечно, осторожно, обиняками… Не может быть, чтобы он действовал по собственному почину.

– Попробую, – пообещал Форд и со всеми предосторожностями выбрался из убежища на пустынную улицу.

Тут он нагнулся, делая вид, будто завязывает шнурок на ботинке, и засвистел «Катюшу».

Гек, бывший шагах в двадцати впереди на противоположном тротуаре, порядком струхнул, услышав так близко от себя какого-то человека, который, быть может, видел, как он писал на стене. Но лицо его, когда он медленно обернулся, было спокойно, мы бы даже сказали, высокомерно спокойно. Он внимательно вгляделся в пожилого негра, который, не обращая на него внимания, завязывал шнурок на ботинке и насвистывал русскую песенку, и убедился, что свистит тот самый Форд, которого он встречал с Карпентером и которого на той неделе арестовали с другими коммунистами. Как Гек ни старался сохранить на своем лице невозмутимое спокойствие, приличествующее сознательному и суровому революционеру, но это оказалось свыше его сил. Поддавшись минутной слабости, он широко, по-детски улыбнулся, но нечеловеческим усилием воли тут же принял совершенно безразличный вид и, не торопясь, завернул в ближайший подъезд. Выждав минуту, Форд последовал за ним.

Вскоре Гек со скучающим видом вышел из подъезда, не спеша завернул во двор, перемахнул через один забор, через другой – и был таков.

Полигонцы уже отбомбились и улетели восвояси. Сейчас из подвалов вылезут самые смелые и любопытные. Пусть их читают, сколько влезет, лозунги, которые он написал для них на стенах и заборах, пусть читают листовки, которые он зашвырнул в их квартиры, пусть подумают, кому нужна эта проклятая война, пусть подумают и о людях, которые, рискуя собой, делают эти надписи и распространяют эти листовки, и, быть может, поймут, наконец, что надо бороться против войны и власти капиталистов. Но совершенно не к чему, чтобы в это время поблизости шатался востроносый, ужасно дурно воспитанный рабочий парнишка Гек, который и так уже давно на самом плохом счету у порядочных жителей Кремпа.

А Форд тем временем вернулся в сарай и сообщил, что Хвостик, вымотав у него душу всякими подозрениями, все же пообещал сообщить о нем «одному товарищу», как он сказал. Встреча назначена на три часа у нового пустыря, за тем местом, где раньше была аптека Кратэра.

– Вы ему сказали, что нас четверо? – спросил Эксис.

– Конечно, нет, – подмигнул Форд.

И Эксис сказал:

– Правильно!

На противоположной стороне улицы появились первые люди, вылезшие из подвалов. Они собирались у надписей, сделанных Геком на стене пивного склада.

Все шло, как полагается.

Если вам интересно узнать, что такое настоящее невезение, загляните при случае в Монморанскую тюрьму. Туда перевели из Кремпа всех оставшихся в наличии арестантов. Кремпскую тюрьму спешно восстанавливают, работы идут полным ходом, и если бы не бомбежки, то тюрьма была бы уже частично восстановлена. Но сейчас разговор не об этом. Загляните в Монморанскую тюрьму и попробуйте попросить свидания с заключенным Маркусом Квивером. Если это вам удастся (суньте кому надо десятку, объявитесь корреспондентом какой-нибудь столичной газеты, и вам это, бесспорно, удастся), маститый взломщик поведает вам, что такое настоящее невезенье.

Ведь как все шло хорошо! Не в том смысле, что Квивер так удачно тюкнул Кроккета кирпичом по затылку: он решительно отрицает за собой такую вину. По его словам, он слишком уважал Кроккета и слишком давно его знал по Кремпской тюрьме и по Фарабонской пересыльной, когда господин Кроккет еще был обыкновенным младшим надзирателем, чтобы Квивер мог поднять на него руку, да еще с кирпичом! Тем более, что бить кирпичом по голове старшего надзирателя во время исполнения последним служебных обязанностей – это слишком дорогое удовольствие для человека, у которого и так еще впереди более семнадцати лет заключения. Нет, это только показалось господину Кроккету, и он, Квивер, не возьмет в толк, как это могло такому умному человеку, как господин Кроккет, взбрести в голову такое чудовищное и обидное подозрение! Но потом и сам Кроккет стал склоняться к мысли, что, быть может, это не Квивер, а доктор Эксис огрел его кирпичом по башке, и собирался даже выставить Квивера свидетелем обвинения, лишь только поймают этого самого Эксиса. Потому что лично он, Квивер, определенно помнит, что именно этот доктор и уложил на несколько часов старшего надзирателя чем-то тяжелым. Но только у него по старости отшибло память, и он не очень твердо помнит, как этот доктор выглядел. Лично он, Квивер, убежден, что у него так отшибло память именно от нервного потрясения, когда он увидел, как неуважительно обошлись с таким видным человеком, как старший надзиратель Кроккет.

Нет, говоря о невезении, он, Квивер, имеет в виду то, как ему не повезло уже после того, как он, сам не зная почему, вылез вместе с другими заключенными через щель на волю. Господин, вероятно, слыхал о такой дьявольской штуке, как гипноз? Лично он, Квивер, полагает, что бежал из тюрьмы под влиянием гипноза. Его какой-то нехороший человек, скорее всего этот самый доктор Эксис, загипнотизировал, и он сдуру убежал из тюремной часовни…

И ведь что самое обидное, сначала ему на воле действительно здорово повезло. Он это говорит в том смысле, что его не убило бомбой и даже не ранило. Потом, несколько придя в себя, он вдруг заметил на себе полосатую тюремную робу и, конечно, сообразил, что в таком обмундировании ему ни за что не уцелеть: его зацапает первый же попавшийся фараонишка. Но он был страшно далек от того, чтобы совершать даже малейшее преступление против закона. Он полагал, что, может быть, господь бог пойдет ему навстречу, сотворит чудо, и ему попадется на улице брошенный кем-нибудь узел с одеждой. Во всяком случае, он искренно возносил об этом молитвы господу. Но дьявол не захотел выпускать его из своих лап и раскрыл перед ним двери одного почтенного дома, хозяева которого бежали за город по случаю бомбежки. Двери были раскрыты, – он готов присягнуть, – взлома не было.

Так вот дьявол взял, да и подослал к нему этого коммуниста доктора Эксиса (к сожалению, Маркус видел его только с затылка), который сказал ему не оборачиваясь: «Заходи в этот дом и бери все, что тебе нужно. Теперь все наше. Коммуна!» И дьявол дернул меня, и я вошел в этот дом и выбрал себе в гардеробе подходящую одежонку и подходящие копыта и шляпу – только самое необходимое, хотя мог бы набрать сколько угодно барахла, и пошел себе тихо, благородно. Потому что у меня, сударь, твердый принцип: ничего не воровать в том городе, где я бежал из тюрьмы. Спросите у здешних стариков, и они подтвердят, что я говорю вам святую правду.

Так вот, значит, пошел я себе тихо, благородно, и одна у меня мысль: спрятаться до вечера, а потом убираться куда-нибудь подальше и поступить на работу. Я мечтал поступить ночным сторожем. В какой-нибудь банк. И я так иду себе тихо, благородно и мечтаю о том, как буду работать в банке… Вдруг останавливается машина, из нее высовывается почтенный человек и спрашивает, где это я отхватил себе такую красивую шляпу и такое замечательное пальто. Что вам говорить, это как раз и был хозяин этих вещей, и он поднял такой крик, что набежало сразу четыре фараона, и все было кончено, и меня снова замели… Теперь я должен ждать суда, и один господь знает, что мне сейчас припаяют за то, за что я не могу нести ответственности.

Но я еще имел про запас один козырь. Я спросил у пострадавшего, который уже успел на ходу снять с меня и пальто, и шляпу, и костюм, и ботинки (хотя я уже немолодой человек и легко мог простудиться), так вот я у него спросил: господин Довор (его звали господин Довор), а что, если я сообщу место, где спряталось несколько беглых арестантов, и очень может быть, что именно коммунистов? Тогда господин Довор говорит: «В таком случае я снимаю с тебя всякое обвинение и дарю тебе свое старое пальто». Тогда я говорю: «Пройдите две улицы, сверните на третью и как раз напротив пивоваренного завода есть горелый сарай. Чует мое сердце, что там спрятались беглые „красные“. Но – такое невезенье! – там уже никого не оказалось, и мне набили физиономию сначала фараоны, а потом еще добавили свои же арестанты, потому что нас в фургоне было уже человек восемь, и меня чуть не прикончили за то, что я будто бы стал легавым. Но и не это еще самое главное мое невезение. Господин Кроккет искренне хотел выручить меня, я ему нужен был как свидетель против этого Эксиса, как только его поймают, а через три дня господин Кроккет возьми, да и помри от чумы. Оказывается, он побоялся сделать себе уколы, – такой он был болезненный и нервный, – и схлопотал себе каким-то путем фальшивую справку о прививке. И вот он помер, оставив меня, беззащитного, перед лицом ближайшей сессии суда. Одному господу известно, как я сейчас выкручусь. Даже если вдруг и поймают этого доктора Эксиса, я его вряд ли смогу опознать на очной ставке, потому что память у меня совсем-совсем слабая, и покойный господин Кроккет собирался мне подробно описать его наружность, а сам взял да и помер от чумы…

А все потому, что я захотел работать сам от себя. Если бы я в свое время поступил, как все порядочные взломщики, на службу в какой-нибудь приличный трест и работал бы от треста, то никогда бы не засыпался. А если бы и засыпался, то меня бы сразу же и выручили. Потому что у треста, надо вам сказать, всегда хорошие отношения и с полицией, и с судом, и с прокурором, и кое с кем повыше. Но мне всю жизнь зверски не везет… Вы меня очень одолжили бы, сударь, если бы дали взаймы один-единственный кентавр… Ах, господин Кроккет, господин Кроккет? И дернула же вас нелегкая уклониться от прививки!»

Загрузка...