Утром Данилов налетел на Нового Маргарита. Данилов спешил заполнить последние бумаги перед убытием и не был расположен к долгому разговору.
– Ну что, выкарабкался? – засмеялся Новый Маргарит. – Как это ты устроил себе…
Тут Новый Маргарит замолчал. Данилов почувствовал, что Новый Маргарит хотел произнести слово «повременить», а потом и поинтересоваться, каким образом Данилов получил необъяснимое для всех покровительство, да, скорее всего покровительство, хотя об этом можно было строить только предположения. Но тема, видно, была запретная и для Нового Маргарита. «А действительно, – думал Данилов, – неужели он пожалел меня из-за того, что я костью чесал ему спину? Зачем же?.. Я ведь без всякой корысти…»
– Ловок ты, Данилов, ловок, – только и мог сказать Новый Маргарит.
– Слушай, – нахмурился Данилов. – Что это за огненная надпись была в Колодце Ожидания? Насчет яснычковой икры? Я не понял.
– Она не имела к тебе отношения. Выпала из другой программы. Дефект аппаратуры.
– А кожаный фартук?
– Он задержался более положенного. Нерасторопность одного из операторов. Он наказан.
– Надеюсь, не слишком строго?
– Не слишком.
– И еще я хотел спросить тебя…
– О домовом и о Синезуде, – сказал Новый Маргарит. – Ты не в силах их вернуть. И никто тебе не поможет.
– Что ж, это остается за мной.
– Смотри, – сказал Новый Маргарит.
– Почему меня так долго держали в ожидании?
– Какое долго! Ты был вызван не один. Да и у нас хватало хлопот. Ну и надо было позлить твое нетерпение. Но ты был хорош. Ты мне понравился. И дальше следить за твоей жизнью будет для меня удовольствием. Не со служебными целями следить, не бойся, а просто так. Как любопытному зрителю, неспособному на поступки. Очень интересно, какие еще повороты будут в твоей судьбе. И как отнесутся к тебе личности, для кого ты – заноза в глазу.
На том и разошлись.
Данилов сразу же вспомнил о железнодорожной пище, хотел было остановить Нового Маргарита и спросить его, что собирались достичь этой пищей, но Новый Маргарит был легок на ногу и слов Данилова, наверное бы, уже не расслышал. А кричать Данилов не стал.
«Удивил я его! – думал Данилов. – Я и самого себя удивил».
Во время разбирательства он взял да и повел себя так, будто он был именно демон и готов доказать несправедливость и оскорбительность для него, как добросовестного демона, обвинений. То есть так могло показаться со стороны. А какой он демон? Конечно, он более человек, нежели демон. Да что более! Скорее – он просто человек. Правда, с особенными возможностями. Что же, он изменил своей сущности и ради того, чтобы уцелеть, отверг все свое, дорогое? Нет, полагал Данилов, ничего он не изменил и ничего не отверг. Он хотел дать всем своим словам объяснения, чтобы с этими объяснениями жить дальше.
Каким мог быть исход разбирательства? Либо его гибель. Либо сохранение его демоном. И никакого Данилова – человека. Были еще возможности: превратить его в расхожую мелодию, лишить разума и поселить на пустынной планете и так далее, но все они виделись Данилову оттенками первого исхода.
Данилов был готов и к первому исходу. Сколько раз он говорил мысленно: «Нате, жрите!» Порой он представлял себя мучеником и чуть ли не умилялся будущему мученичеству. Но что толку было бы в его мученичестве? Конечно, он не изменил бы себе, одно это много значило. Но можно было и по-иному не изменить. А так он погиб бы, тихо исчез, и все, никто бы не узнал, почему он погиб и ради чего. Однако в начале разбирательства Данилов был согласен и с тихим исчезновением. Он торопил судей: «Скорее, скорее, что же тянете!» Но потом он вновь ощутил себя Музыкантом. Чем он был хуже тех, кто судил его? Каким таким особенным пониманием смысла существования своего собственного и, скажем, смысла существования людей обладали они, чтобы иметь право выносить приговоры и определять, что хорошо и что плохо? Нет, теперь Данилов не желал признавать за ними такое право. Он получил жизнь и получил право на эту жизнь не менее, а куда, по его понятиям, более значительное, нежели присвоенное ими право судить других и направлять чужие жизни. Вот он и взъерепенился, и пошел на Валентина Сергеевича и на его заместителя чуть ли не в атаку. Он не желал, чтобы они взяли над ним верх. Он, на словах, ставил под сомнение справедливость их оценок и выводов, пользуясь их же логикой и их правилами игры. Да, и он играл, хотя и не лицедействовал. Все шло само собой. Он им дерзил, стараясь дурачить их, и они, судя по первому приговору, поняли это. Впрочем, может, некоторые и не поняли. Или же им понравилось, как он держался. Они, по ощущению Данилова, с облегчением приняли «повременить».
Конечно, это «повременить» и решило ход дела. Но может быть, то, как он вел себя, и вызвало «повременить»?
«Не мог я дать им одолеть себя! Я должен был вернуться на Землю!» – думал теперь Данилов. Думал как бы между прочим, словно в чем-то уговаривая себя. Словно там без него действительно могли быть беды. Или даже гибель чего-то. В первую очередь его музыки. Нет, он был обязан жить и присутствовать на Земле. У них – свое, у него – свое. Потому он и сопротивлялся. Как мог сопротивляться в нынешних обстоятельствах.
Поначалу, после разбирательства, его несколько смущало то, что он чуть ли не обрадовался, услышав условие: «Никакого Данилова – человека!» Потом он успокоил себя. И в ближайшем будущем, Данилов понимал это, даже и при благоприятных условиях он вряд ли стал бы добиваться разрыва с Девятью Слоями и превращения его, Данилова, в «чистого» человека. Это он держал как бы на крайний случай. Почему? Зачем ему отношения с миром, ставшим чужим? Не лучше ли было бы освободиться от Девяти Слоев, забыть о том, что они есть, причем сделать это ловко и мирно, не возбудив желаний мстить ему, и тихо жить себе в Останкине, играть на альте, любить Наташу?
«Это никогда не поздно будет сделать», – говорил себе Данилов, хотя и понимал, что он вряд ли тут прав. Но он понимал и другое. Он не мог теперь отказаться от многих своих привычек, освободиться от них, от купания в молниях в частности, без них он стал бы иной Данилов. Да и как же это – увидеть тяжелую грозовую тучу над Останкином и не взлететь, не слиться с молнией! Он не мог себе этого представить. А перенесения к дальним созвездиям? А полеты в Анды, в пещеру? То есть он, может быть, и не стал бы купаться в молниях, летать куда-то или выводить мрачную, сырую тень Филиппа Второго из подземелий Эскориала (он так и не побывал в Эскориале, а все собирался побывать), но сама невозможность купаний, полетов, многого другого, милого Данилову, удручала бы его. Нет, пусть браслет будет на руке, полагал Данилов.
При этом Данилов считал, что не только для утоления его привычек нужен ему браслет. Что же, ему тогда в автомате на улице Королева следовало дать юнцам поколобродить и навести страх на десятки людей? Или не стоило проучить виолончелиста Туруканова, дельца и пройдоху? Ну ладно, юнцы и Туруканов – мелочи. Он мог бы и сдержаться. Но случаи более серьезные! Когда зло воспалится сильное и страшное – и он, Данилов, окажется этому злу свидетелем? Тогда только ропот ему иметь в душе? А потом с этим неслышным ропотом и жить? Или же лишь в игре на альте выражать свое несогласие с явлениями, им неприемлемыми? Нет, он не простил бы себе, что отказался что-то спасти или обезопасить от воздействия зла, от его напора и наглости. Что же отказываться, зло-то не отказывается от своих возможностей? Пусть его положение будет рискованным, сложным, порой скверным, ему не привыкать. Что-нибудь придумает.
Однако люстра. Что ж, будет и люстра…
Зло и добро. Они вечно в столкновении. Но ведь и от столкновений добра со злом бывает прок. И какой прок! Иногда действительно – скачки в развитии. Все надо понять, коли оставил браслет на руке. Разве раньше он всегда успевал подумать о последствиях своих действий, в особенности в нервных случаях? Теперь, когда он сделал определенный выбор, Данилов призывал себя к благоразумию, к объективности и осмотрительности, к действиям – в крайнем случае (но как определить, где крайний случай?) и обещал себе возможностями не злоупотреблять. Он не терпел вмешательств в свою жизнь, так почему же люди должны были бы переносить чьи-то вмешательства, хотя бы и с самыми добрыми намерениями? Он решил использовать браслет лишь в ситуациях, какие, по понятиям самих людей, могли оказаться безысходными, и лишь тогда, когда люди своими душевными порывами, своими желаниями (их-то Данилов мог почувствовать) подтолкнули бы его к действиям. А так бы он слишком много брал на себя… Данилов понимал, что это он сейчас такой серьезный и ответственный, а потом закрутят его земные дела, вспомнит ли он о благоразумии?
В мыслях Данилова не было теперь никакой стройности, да и откуда ей было взяться? Порой к нему приходили соображения: а не заключил ли он соглашение? Да, они понимают, кто он, но сохранили ему сущность, а он за это должен стараться с их поручениями, особенности его натуры и позволяют им надеяться на успех. «Ну это мы еще посмотрим», – говорил себе Данилов. Нет, полагал он, это, может быть, у них с ним соглашение, у него с ними никакого соглашения нет. Все их поручения он провалит или накормит их воздухом. Пока он был и освобожден от мелких поручений. От всех дел вообще. Ради перспективы с хлопобудами. Но это ведь – перспективы! Причем он с некоторым даже высокомерием согласился встретиться с секретарем хлопобудов (если тот позвонит), все это почувствовали. Сейчас ничего постыдного, ничего непорядочного он в этом своем согласии не видел. Хлопобуды, деловые люди из очереди, были Данилову неприятны. Он не любил проныр, пройдох и доставал, отчего же с этими людьми не пошутить? Он не знал, какие перспективы углядели Валентин Сергеевич и его коллеги в хлопобудах, и теперь должен был направиться за наставлениями к Малибану.
Прежде Малибан, Данилов узнал это, служил в Канцелярии от Иллюзий. Теперь он получил свою лабораторию. Данилову ее название не сообщили, да и профиль, видно, держали в секрете. Малибан не подчинялся Канцелярии от Того Света, хотя был с ней в отношениях, и Данилов не знал, остался ли он в ведомстве Валентина Сергеевича или же отдан Малибану. Ни Валентин Сергеевич, ни его помощники встретиться с Даниловым не пожелали, ему было указано явиться к Малибану.
Данилов вошел в кабинет Малибана, они раскланялись. Кабинет был какой-то среднеевропейский, сухой, деловой.
– Собственно, в наставлениях нет нужды, – сказал Малибан. – Примите предложение хлопобудов и ведите себя по обстановке. Просто живите, и все.
– А зачем…
– Зачем нам хлопобуды? Пока я и сам толком не знаю зачем. Но что-то предчувствую… Что-то выйдет… Видите ли, таким, как Валентин Сергеевич или в еще большей степени его заместитель, все ясно, они приняли традиционную доктрину, сомневаются они в ней или не сомневаются, не имеет значения, они ведут свои дела, исходя из этой доктрины. Я в ней сомневаюсь. Я вообще ни в чем не уверен до конца. Я сомневаюсь не тайно, а открыто. Мои сомнения и сомнения моей лаборатории не только позволены, но и признаны необходимыми. Мы проводим опыты… то есть опыты – это неточно… ну ладно… Много опытов. В частности, и на Земле. Но хлопобуды будут не лишними… Я вас понимаю. Вы морщитесь внутренне, думаете, что вас приставят к хлопобудам наблюдателем. Нет, в наблюдатели мы взяли бы другого.
«Может, уже и взяли…» – подумал Данилов.
– Вы должны стать своего рода творцом.
– То есть творцом опыта?
– В какой-то степени так. Да, фантазируйте, направляйте хлопобудов, давайте им задачи, толчки и преграды, вы ведь для них то ли пришелец, то ли еще кто. Они – честолюбивы и со своей головой на плечах, но в критических ситуациях обратятся к вам. Подсказок от нас не ждите. И не спешите. Все должно идти естественно. Можете хоть десять лет никак не проявлять себя, если у хлопобудов не возникнет нужда в вас.
– Наверное, я буду не только творцом опыта, то есть вашим лаборантом, но и объектом исследований?
Малибан помолчал, он был серьезен. Потом сказал:
– Да. Но вы в этом не должны видеть ничего обидного для себя. Вы натура одаренная, творческая и потому нам интересная. Я отдаю отчет в том, кто вы есть. И вы не так просты по составу, как вам кажется. Может быть, вы новый тип, отвечающий нынешнему состоянию вселенной. А может быть, и нет. Вы готовы к новым изменениям, к нашему и вашему удовольствию. Отчего же не считать вашу судьбу и вашу натуру поучительными и достойными исследований?.. Что же касается лаборанта, то вы меня не так поняли. Лаборант – это порученец. Мы вам никаких задач посылать не будем. Я повторюсь: живите, и все. Просто реагируйте на ситуации, затрагивающие вас, со всей искренностью вашей живой натуры. Импровизируйте, как в своей музыке.
Данилов насторожился. Неужели этот понял?
– Нет, я не разгадал ваших сочинений, – заметил Малибан. – Я их просто слушал… Кстати, некую неприязнь кое-кто испытывает к вам не из-за чего-либо, а из-за вашей дерзости в музыке. Мол, там вы ставите себя выше…
– Выше чего?
– Это я к слову, – сказал Малибан. – Так вот забудьте о нас и живите. А там посмотрим… Коли нужно, мы вас призовем. Но это не скоро… Да, чуть было не забыл. Обратите внимание на Ростовцева.
– На Ростовцева?
– Нет, к нам он не имеет отношения. Но стоит внимания.
– Хорошо, – кивнул Данилов.
– Вот и все, – сказал Малибан. – Отправляйтесь к себе в Останкино.
И он улыбнулся, впервые за время наставительной беседы. Был он, как и в день разбирательства, в черном кожаном пиджаке и свежей полотняной рубашке. Белые манжеты высовывались из рукавов пиджака, и Данилов, взглянув на них, вспомнил, как писал на манжете о трудах сеятеля Арепо.
– Нет, – опять улыбнулся Малибан. – Та рубашка в стирке. – И тут же он добавил: – Забудьте обо мне. Но не забудьте о люстре. Мне неприятно напоминать вам о ней. Но что поделаешь. Вы ведь и вправду часто бываете легкомысленным. Я не против вашего легкомыслия, я принимаю вас таким, какой вы есть. Но я не буду держать над вами люстру на цепи. А Валентин Сергеевич может и не принять наши соображения в расчет.
Глаза Малибана были холодные, строгие.
Позже Данилов не раз вспоминал о глазах Малибана. «Да и что ожидать от него, – думал Данилов, – если для него вся жизнь – сомнение и опыт?..» Опыты над живыми и разумными, хотя бы и относительно разумными существами, Данилов считал нынче делом безнравственным, но для Малибана-то в них была сладость. «Я им устрою опыты, я им нафантазирую! – храбрился Данилов. – Они и от изучения моей личности получат то еще удовольствие!» Что-что, а храбриться Данилов умел. Малибан как будто бы отделил себя от люстры, вроде бы он был ни при чем. Но Данилов понимал, что и Малибан, если будут основания, с люстрой не задержится.
Сейчас он мог бы отдохнуть и даже развлечься в Седьмом Слое Удовольствий. Но туда его не тянуло. Кончить бы все, считал Данилов, и вернуться в Останкино. Он ждал, что его вызовет Валентин Сергеевич или хотя бы его заместитель, но вызова не было. Множество знакомых, скрывавшихся прежде от Данилова, желали теперь с ним общения. Некоторые даже заискивали перед ним. То есть не то чтобы заискивали, а словно признавали в нем какую-то тайну, для них неожиданную и удивительную. Данилов избегал встреч и разговоров, ссылался на дела. Увидел однажды Уграэля. Был он опять в белом бедуинском капюшоне, выглядел расстроенным и даже как будто бы обиженным на Данилова. Губы его разъехались из-под носа к ушам, звуки Уграэль выпускал сквозь ноздри.
– Отбываю, – сказал Уграэль, – опять в аравийские пустыни! – И он махнул рукой.
– Что ж, – сказал Данилов, – там тепло.
– Мне это тепло!.. – плаксиво возразил Уграэль. – Да что говорить! Вам этого не понять! – и он пропал.
Несколько раз, будучи в окружении здешних лиц – в буфете, возле столов канцеляристов, в лифте, – Данилов чувствовал еще ощутимые сигналы. То ли кто-то звал к себе Данилова, то ли сам имел нужду явиться ему. Но робел, стеснялся существ посторонних, чужих ему и Данилову. И лишь когда наконец Данилов оказался один под часами-ходиками с кукушкой, он вместе с сигналами ощутил нежный запах цветов анемонов. Неужели Химеко? Данилов взволновался. Всюду искал он прекрасную Химеко. Но ее нигде не было. И вдруг она выступила из-за платяного шкафа. Данилов кинулся к ней и тут же понял, что приблизиться к ней он не сможет. Она здесь, и она вдали. Но это была живая Химеко, а не ее образ, созданный чьими-либо усилиями. Тонкая, печальная, в зелено-голубом кимоно стояла она теперь против Данилова, палец приложив к губам. Данилов кивнул, согласившись молчать. Химеко опустила руку. Она улыбнулась Данилову, но улыбнулась грустно. Данилов, забыв про свое согласие, хотел было сказать Химеко, что ей не надо ничего бояться, что он желает говорить с ней, но она снова приложила палец к губам. А потом показала рукой куда-то за спину, видно предупреждая, что сейчас исчезнет.
Химеко поклонилась ему, подняла голову, своими черными, влажными теперь глазами она долго смотрела на Данилова, как бы вбирая его в себя, затем тихо кивнула ему и растаяла.
Данилов желал броситься вслед за Химеко. Но куда? И зачем? Усмирив себя, он присел на кровать. Чуть не плакал. Химеко прощалась с ним. Никто ее не вынуждал к этому прощанию, полагал Данилов, она сама постановила, что – все. И согласия со своим решением она не испрашивала, видно, все знала про него. «Нет, так не может быть! – думал Данилов. – Мало ли как все сложится!» В чем была теперь Химеко права – в том, что не позволила ни себе, ни ему произнести ни слова. «Истина вне слов…» Да и о чем были бы слова? О Дзисае? (Вдруг и вправду усердия Химеко с искупительной жертвой помогли Данилову?) О том, что она всегда может рассчитывать на его поддержку, если, конечно, эта поддержка ее не унизит, не покажется ей лишней? Все это и так само собой разумелось…
И хотя Данилов тешил себя надеждой на то, что судьба их когда-нибудь непременно сведет с Химеко, сидел он опечаленный, тусклый. И долго бы горевал, если бы его не призвали к Валентину Сергеевичу.
Разговор с Валентином Сергеевичем вышел неожиданно короткий. Валентин Сергеевич похвалил Данилова-шахматиста, сказал, что очень любит шахматы, и напомнил, как он в собрании домовых на Аргуновской затрепетал, увидев движение слона Данилова. «Так это ж были не вы», – сказал Данилов. «И не я, и я», – ответил Валентин Сергеевич. И Данилову почудилось, что на колени тот Валентин Сергеевич намеревался стать перед ним искренне. Этот Валентин Сергеевич заметил, что не изменил своего мнения о Данилове, хотя и задумался кое о чем. Потом он сказал: «Попросить нас вы ни о чем не желаете?» Данилову по выражению глаз Валентина Сергеевича показалось, что ради этого вопроса его и призвали. «Нет, – сказал Данилов. – Мне не о чем просить…» «Ну что ж, – кивнул Валентин Сергеевич. – Ваше дело. Отбывайте». Данилов был отпущен, ушел, так и оставшись в неведении, кто над ним главный – Валентин Сергеевич или Малибан.
В Четвертом Слое он увидел Анастасию. «Вот он!» – сказала Анастасия и взяла Данилова под руку. Местность тут же преобразилась, Данилов и Анастасия оказались в затененном уголке сада, сад, похоже, был запущенный, всюду краснела бузина (это дерево Данилов любил), лишь кое-где в зарослях бузины, над крапивой и лопухами, стояли давно отцветшие кусты жасмина. Под бузиной белела скамейка. Анастасия указала Данилову на нее, они присели.
– Какая ты! – сказал Данилов.
– Какая же? – обрадовалась Анастасия.
– Прямо казачок!
Анастасия была в белой шелковой блузке с легкими свободными рукавами, украшенной по проймам золотой тесьмой, талию демонической женщины стягивал кушак, узкие брюки из белого бархата были вправлены в красные сапожки.
– Откуда выкройку брала?
– Из «Бурды», – сказала Анастасия. – Ну хоть красивая?
– Еще бы не красивая! – сказал Данилов.
– А что ты пялишь на меня свои бесстыжие глаза! Ему бы обходить меня за версты, а он сидит со мной – и ему не совестно!
Впрочем, все это было произнесено Анастасией хотя и громко, но без всякого напора и желания кокетничать. Скорее нежно и робко. Если прежде явления Анастасии Данилову, особенно в земных условиях, сопровождались световыми столбами, сотрясением воздуха, волнением вод и минералов, если прежде вокруг Анастасии все бурлило, все стонало, а Анастасия была сама страсть, то теперь в зарослях бузины и листочки не шелестели, и не осыпались спелые ягоды. Анастасия же проявляла себя чуть ли не скромницей. Что же она?
– Ты не сердись на меня, – сказал Данилов. – Ты ведь знаешь мои обстоятельства.
– Я не сержусь, – взглянула на него Анастасия. – У меня хватает приятелей. Я ими довольна. А к тебе равнодушна.
Данилов не знал, что сказать ей на эти слова. Потом вспомнил:
– Спасибо тебе.
– За что?
– За то, что выходила меня после поединка. За то, что дыру заштопала шелковыми нитками. За все. Ты ведь и рисковала тогда.
– Рисковала! – махнула рукой Анастасия. – А то что же! – Она внезапно повернулась к нему, притянула его к себе, сказала: – Данилов! Останься здесь! Я прошу тебя! Зачем тебе Земля?
– Что ты, Анастасия? Ты же сама смоленских кровей.
– Нет, – сказала Анастасия. – Я на Земле чужая. Мне лучше здесь. Каждому из нас лучше здесь. Останься! Я теперь все могу. Ты – на договоре. А будешь здесь свой, со всеми правами. Я устрою. Только останься. Ради меня!
В ее глазах была мольба и любовь.
– Я не могу, – сказал Данилов. – Прости меня.
– Тогда уходи! – закричала она. – Уходи! Сейчас же! Прощай! Все! И не оборачивайся!
Данилов пошел, голову опустив, было ему скверно. Он не обернулся. Анастасия, может быть, рыдала теперь на белой скамье. Впрочем, если бы он обернулся, он бы ничего не увидел. Ни скамьи, ни бузины, ни Анастасии не было.
Теперь и Анастасия… Но что он мог ей сказать?
Надо было отбывать, как распорядился Валентин Сергеевич. Данилов подошел к шкафу, где висела его земная одежда.