ВЛАДИМИР РОМАХИН МИНДАЛЬ

Всегда путаю дни недели. Знаю: по выходным в детдоме кормили картошкой, в остальные дни — манной кашей, на которую у меня аллергия. С понедельника по пятницу под смех ребят на лице появлялись багровые пятна, слёзы обиды и синяки, хоть они от каши не зависели.

Глупость, но я умер под колёсами машины, думая о ненавистной каше. Пару дней не дожил до девятилетия. И хорошо — оно выпало на день манной каши. После войны ни тортов, ни свечей не было.

Я умер шестьдесят три года назад.

То утро встретило клацаньем дождя по окнам. На календаре с обожжёнными уголками — 10 ноября 1953 года. Вокруг просыпались худые тельца со взъерошенными ёжиками волос. И девочек, и мальчиков летом обрили налысо — вши, как немцы, атаковали в июне.

Не помню, что чувствовал в то ноябрьское утро. Тревогу? Страх? Дух приключений? Не знаю. Воспоминания призраков туманны: издали — ясны, подойдёшь — мираж растворится, как закат в сумерках.

Я сбежал из детдома, чтоб не завтракать. По дороге в столовую закашлял: ветер или сигаретный дым, что так любят старшаки, душил лёгкие. Когда запах каши стал нестерпим, я шмыгнул к выходу мимо сторожа. Он дремал в дыму, точно паровоз.

Я вышел на улицу. Капли дождя разжигали муки совести. Тягач, что привозил продукты, вылетел из-за утла и поднял веер брызг, грязи и догнивающих листьев. Машина остановилась у чёрного входа, водитель зычно гаркнул. Дверь открыла воспиталка. Я укрылся за деревом и глубоко вдохнул, словно боялся, что дяденька меня увидел и докладывает о беглеце. Всё обошлось — воспиталка протянула какую-то бумажку, которая исчезла в ладони водителя. Он с минуту постоял у машины и закашлялся, будто напоминая себе, что пора ехать.

Когда навстречу тягачу заскрипели ворота, я рванул подальше. Рваный мячик, что как памятник украшал двор, остался позади. На нос плюхнулась капля дождя — я скорчил рожу и взглянул на небо: тучи ползли вдаль как птицы, чьи стаи я провожал каждую осень.

Никто не ринулся в погоню. Дорожка следов повела к щели в ограде, пока буравящие спину окна вещали о наказании. Рваные ботинки — порвались летом, когда играл в футбол, — квакали от натиска луж, в которые превратились вчерашние сугробы. Я юркнул в лес, откуда по ночам слышал голодный волчий вой. Пустая дорога, которой пугала воспиталка, оказалась грязной колеёй с помёрзшей травой. Кладбище, речка с брошенным у мостика плотом, чахлая деревушка — об этих местах я знал больше, чем о себе самом.

Кто-то свистнул. Ветер? Я нахватал шишек и ловко жонглировал тремя или четырьмя. Лоб покрылся испариной, о холоде я забыл. Солнце, одолев дождь, просыпалось за частоколом деревьев.

Не думал, что кого-то встречу.

Тог, кто сбил меня, тоже не думал.

Так я и попал на старый погост, о котором слышал жуткие легенды. Почти не помню боль, страх, несвязные слова и кишащую червями яму. От крепких рук пахло дешёвым одеколоном, запах алкоголя изо рта убаюкивал, как колыбельная. Я сжал шишки в слабеющих кулачках. Так и не выронил — даже когда умирал.

Моя могилка — заросший курган у болота. Само кладбище чуть дальше, метрах в ста к востоку. За полвека я оброс соседями, но о них позже. После смерти я не попал ни в рай, ни в ад. Как цепной пёс, я привязан к земле: бесплотный, почти невидимый, мальчишка. Всё, что делаю — болтаюсь по кладбищу и досаждаю деду из деревушки, до которой когда-то не дошёл. Дальше зайти № могу. Почему? Спросите, что полегче.

II не удивляйтесь. Сложно стать взрослым, когда ты в ось ми летний чумазей, но я пытаюсь. Соседний призрак — Учитель, умер в начале двухтысячных от разрыва сердца, — каждый день толкует значения умных слов. Ещё болтает о книгах и распаде СССР, но здесь я бессилен. Мне всё-таки восемь.

* * *

Пошли прочь, бесы!

Кричит древний, одноглазый старикан. Он и кот — исчадия Сатаны. Кот видит призраков, старик — стреляет пулями с солью, будто взгляд кота — прицел. Иногда попадает. Не больно, но ощущение, словно вода заполняет нос и рог. Я-то знаю: при жизни воспиталка часто кунала в воду за плохое поведение.

— Я ваши могилы выкопаю! — не унимается Дед.

— Дурак! — отвечаю я, но вместо слов чахлые комья апрельского снега взметаются в вихре. Меня слышит лишь кот: рыжий, облезлый, словно состарившийся с хозяином. Дед стреляет, пуля пролетает рядом с головой. Хм, и как он к ста годам ещё не потерял зрение? Правда, до ста ему лет десять, но судя по ловкости движений, в роду затесались богатыри.

Старик, чертыхнувшись, уходит. Покосившаяся вбок хибара скрипом полов встречает хозяина. Засохшие мухи между старых стёкол глядят на мир безжизненными глазками. Лишь бархатная подушка на подоконнике — вотчина кота — переливается в свете луны.

Кот задерживается на крыльце. Рыжая шерсть походит на прокисшее солнце. Лукавый взгляд шмыгает с хищным интересом.

— Ты что-то знаешь, — говорю я, и рядом с котом падает сосулька.

Он смотрит на осколки. II кивает. Клянусь, кивает!

— Скажи, — молю я.

Дверь открывается — коридор, освещённый сальной лампой, зовёт в логово врага. Кот застывает на пороге. Я могу войти, но….

Боюсь, Потому что забыть легче, чем помнить.

Прогоревшие брёвна одного из соседних домов угольно черны. Я — бесцветен. Дрожащий силуэт, который увидишь разве что в метель, да в полнолуние с туманом.

Лунный луч освещает трухлявое крыльцо. Что я здесь делаю? Зачем пристал к старику? Князь не разрешает призракам покидать кладбище. Он, как говорит Учитель, — Генеральный секретарь партии призраков и анархистов.

Плевать. Старик живёт здесь… Не помню. Я говорил, что воспоминания — туман. Порой думаю, что вспомню, аж больно становится — самую малость — но не могу. Веснушчатые руки воспиталки, календарик с обожжёнными углами — запросто. А тут… Мы воюем лет десять. Может, двадцать. Или тридцать. Нет, с ним всегда кот, а коты столько не живут.

Сарай за домом полон кур. Оборачиваюсь: силуэт деда на кухне бряцает сковородкой. Кот по-хозяйски прыгает на стол. Дед глуховат, поэтому увещевания, что еда вот-вот будет готова, отчётливо слышны. Он раскошелился — новый замок на двери сарая размером с мою голову. Жмурюсь — за годы так и не привык — и ныряю к дремлющим пташкам.

Куры худые — едой балуют кота. Рыжие перья, глупые глаза, запах помёта, которым пропитан насест. Хватаю первую — она не просыпается. Куры — народ простой. Не боятся того, чего не видят. Интересно, как всё выглядит со стороны? Спящая курица парит в воздухе? Странно, но мир устроен так, что пройди кто мимо — не заметит. Учитель называет это полосой движения: мол, у призраков — одна, у людей — другая, и редко они пересекаются. Козырь призраков — мы видим, но не причиняем ощутимый вред. Козырь людей — не видят, но причиняют.

Нутро жжёт веселье — чуть придерживаю курицу за крылья, и она будто летит. Вдали одобрительно воет собака. Знаю лохматого персонажа, ещё щенком видел. Тогда мы играли, теперь — боится. Так было с его матерью, бабушкой и всей их собачьей семейкой.

В деревне пятнадцать домов. Улица прямая, как мысли озабоченного. Хм, надо спросить Учителя, что значит это слово. Соседка старика — одинокая дама, в чьём доме правят турецкие сериалы, говорила так об одном герое. Иду дальше: окна подсвечены синеватыми отсветами телевизоров, на одной крыше — российский флаг. Собака тоскливо воет в такт тающему апрелю. Хм, а по чём горевать мне? Друг Учитель — горюет о книгах, другой сосед — Ловкач-Два-Пальца — о зарытом на Урале мешке денег, новая соседка — Певичка — об «Айфоне». Ей кто-то приказал повеситься. Группы смерти, Интернет. Я в этом не разбираюсь, но, думаю, вешаться плохо. Особенно в тринадцать лет. В земле, если что, холодновато. Пару раз лежал в Учительском в гробу — чуть теплее, но спина затекает — жуть.

— Лети!

Я толкаю курицу к залитому звёздами небу. Чувствую, как лениво текут миллилитры крови в тёплом тельце. Птица просыпается, крылья вспарывают ночь.

— Лети!

Пару секунд она парит и кудахчет, после — падает.

— Почему вы не улетаете?

Птица что-то кудахчет.

— Он плохой. Я знаю.

Она молчит.

Зачем я балуюсь? Что только не воровал: ключи, пульты, носки. Весело, но со временем надоедает. Знаю: старик плохой, поэтому докучаю, как могу. Помогаю курам бежать, а они не хотят. Вот чудной птичий народ!

Совсем забыл: сегодня Вороний день. По-людски — Пасха. С утра на могилах появятся куличи, конфеты, яйца. Знаете, какой потом бардак? Спасают бродяги и вороны: со временем дары исчезают. Кстати, надо придумать, что за желание загадать Учителю. Каждый год мы спорим, и он продувает. Странный человек: с годами не теряет надежду, что получит от родственников книгу Есенина. Всё время говорит, что слал знаки: стирал пыль с брошенных в подвал стихов, ронял на телевизор фотографию с книгой, но без толку. Куличи, конфеты, яйца. Так сегодня, так всегда.

Лес, поле, мышки, чьи крошечные сердца выстукивают ритм подземелья. Я всё слышу и многое вижу. Но что за тайна тянет к старику? Почему боюсь? И что знает кот?

До кургана — секунды. Есть два способа умереть: дождаться рассвета или Зова. Пару раз ждал рассвет: невыносимая боль, я убежал в могилу. А Зов… Я слышу, но не ухожу. Это просто: рай, ад, или как там это называется, всегда тянет, будто крючок рыбку.

Мы не уходим, пока нас помнят.

Кто помнит меня? Худого, взъерошенного оборванца? Мать умерла при родах, отец — на Курской дуге. Так сказала воспиталка — та царица манной каши. Источник не лучший, но Учитель говорит, что взрослые не врут детям.

Слышу крик: это Семнадцать. Она живёт в другой части кладбища, иначе я бы оглох. На День Рождения плавала и не рассчитала силы. По ночам кричит, как чокнутая. В преддверии Вороньего дня крик достигает пика. Для учителя визит родных — отдушина: книги не несут, но он не теряет надежды. Для неё — боль.

Три года назад её похороны собрали толпу. Даже сейчас мать не трогает её вещи, готовит дочке завтраки и дарит подарки. Всё потому, что Семнадцать явилась во сне. Сложный трюк, но она смогла. И теперь страдает.

Мертвеца не воскресят ритуалы.

Но хуже всех — её друзья. Их визиты жалят, как укусы змей. В первый раз пришли, потому что так сделали все. Во второй — по той же причине. Чуть меньше людей пришло в третий и четвёртый раз. Те, кто пришли, переминались с ноги на ногу и гипнотизировали часы. Учитель сказал: «Радуются, что не на её месте. Она — байка, рассказанная в кругу знакомых. Мол, была у меня подруга…»

— Бу!

Падаю, встаю, по привычке отряхиваю майку и брючки. Всё забываю, что майка не пачкается, и пятна на ней старше Учителя. На брюках — отпечатки листвы, ботинки ещё чавкают.

— Испугался! Испугался!

— Дурында! — рявкаю я.

Это Певичка. Та, из группы смерти. Учитель подолгу с ней говорит, а после запирается в гробу. Грустит? Хм, наверное. Она повесилась. А, я уже говорил? Да, та девочка из Интернета. Ну и дурацкое название у её деревни!

— Заткнись, Лебетун!

Такое у меня имя. Нет, звали-то меня по-другому, Может, Федя или Ваня, не помню. Старшаки заставляли сказать «Ребята», а я не выговаривал «Р». Лебята — Лебетун. С таким именем живу шестьдесят четыре года.

— Куда намылилась, Певичка? — перевожу тему.

Возраст здесь — не главное. Формально я — старик, но её воплощение крепче и выше. Пиджачок, юбочка, портфель — набор отличницы при ней. Сидела дома, вступила в группу смерти. Результат: повесилась после соль-фед-жи-о. Да, после такого и я бы умер.

Она стряхивает несуществующую гтылинку с лацкана пиджака и небрежно отвечает:

— Зов.

— Так быстро?! Ты только пришла!

— Тут скучно. Даже «ВКонтакте» нет.

Делаю вид вроде «Ага, понял» и киваю. Она хохочет. Стая ворон улетает с насиженных мест. Вдали — через поле, сквозь мышиные сердца и сны стариковского кота, где исчадие ада пожирает синиц, какой-то водитель давит на клаксон.

— Эй! — Певичка пинается. Боли нет, но чувство унижения — словно после того, как стар ша кг г пихали за шкирку снег, остаётся. Где-то внутри поднимается ком злости Или не поднимается. Мы не очень чувствительны.

— Тебя не могли забыть так быстро, — шепчу я.

— Ха! — Она вихрем взмывает в небо. Ох, новички: так рады всяким возможностям. Первый год только и делают, что летают и врут, что они — Князи. — Меня не забудут! У меня есть мать! Не то, что у тебя, Лебетун!

Я не обижаюсь. Что тут обидного? Она права.

Певичка с размаху пролетает сквозь сосну. Обитатели кладбища бурчат, но ей по боку. Я завидую — она уходит. Может в никуда, но уходит.

— Ты не понял, Лебетун?

Певичка скалой зависает надо мной. Как маятник качаю головой.

— Я победила! Мать напилась снотворного. Мы вместе! Они правы!

— Кто они?

— Кураторы. Те, кто обучили г г показали глупость жизни.

— А почему они сами живы?

Новый пинок, и фурия растворяется в звёздном небе. Еле видные облака, словно выведенные на трафарете, стыдливо кочуют под луной. Я плетусь к кургану, поглощённый завистью.

Зов — это боль, а воспоминания — якорь. Учитель, чтобы отвлечься, мечтает о книгах. Другие — узнать, кто Князь: хранитель кладбища, наделённый особыми способностями. Его боятся, потомучто никакие приёмы призраков не помогут, если он разозлится. Говорят, такой есть на каждом кладбище. Цель Князя — порядок; за годы он разве что наказал Семнадцать: она кричит от боли по ночам. Или не наказал. Учитель думает, что Князя не существует.

А мне всё равно. Важна лишь тайна старика. Ну, и наступить на хвост плешивому коту.

Но главная мечта о другом. Каждый день грею одно и тоже воспоминание, о котором даже Учитель не знает. Порой не знаю и я. Оно — марево в летний день.

И всё же, настоящее.

* * *

Ко мне по снегу бежал мальчик. Я играл один — с наступлением ноября старшаки грелись в котельной. Воспиталка их не трогала: один старшак в детстве задушил немца. Думаю, он врал, но котельную она обходила.

Снеговик рос, Снежные дни сменялись тёплыми, будто природа играла в орла и решку. Солнце поливало сугробы, залитый бликами снег напоминал лимонный пирог. Воздух струйками вырывался изо рта, тело вспотело под тяжестью фуфайки. Шапку скинул — больно велика, но я надеялся, что подрасту.

Мальчик был крупнее и старше меня: на год или два. Он не смеялся над тем, что не выговариваю «Р», а я не смеялся над его заячьей губой. Дружба, основанная на недостатках — такими были мы годы назад.

Мальчишка рухнул в снег. Наст хрустнул, словно мальчик сломал все кости сразу. На щеке отпечатался синяк. Зелёные глаза искрились — улыбка распирала подпорченное жуткой губой лицо.

— Принёс? — спросил я.

А радость уже лилась по венам. Хлебушек. Как-то мой друг украл краюху, и мы умяли её в туалете. Желудок сжался в предвкушении, рот заполнила слюна. Даже снеговик с погрызенным но сом-морковкой улыбался веточкой рта.

— Неа, — затряслась кучерявая голова. — Хлеб кончился. Добрый дядя угостил другим.

Я сделал ладони лодочкой. Мальчик высыпал полукруглые бусинки.

— Что это?

— Не просыпь! — Мой друг задумался, капли пота стекали лбу.

— Ну? — переспросил я, недоверчиво вертя бусинки меж обгрызенных ногтей.

— Ми-н-даль, — растягивая буквы, произнёс он.

— Миндал?

— Да, только с мягким знаком. Орехи.

— Никогда не ел. Думал, их белочки кушают.

Заразительный смех мальчишки согрел лучше фуфайки:

— Потому что белки умные! Ешь давай.

И мы ели. Я доверился другу и через минуту очутился в раю. Ми — н — даль. С мягким знаком. Орешки хрустели на зубах, я жадно глотал один за другим. Воспиталка, старшаки — всё далеко. Мы — в миндальной стране.

До сих пор я попадаю в мир таинственного миндаля каждый рассвет.

Я продрых полдня, пока жалобы Учителя, что он проиграл спор, не стали слишком громкими. На этот Вороний день родные принесли ему конфеты, яйца и пачку печенья. Как всегда, призраки затевают спор, кому приволокли самый уродливый венок. Как всегда, они морщатся, когда пары краски обволакивают могилы. Наконец ботинки живых прекращают калечить землю: люди приходят и уходят до наступления обеда. За годы курган оброс бурьяном, поэтому никто не мешает вынашивать план «Как достать старика».

— Здесь?

В землю воткнулась лопата. Я опешил от неожиданности: ещё метр и лезвие достанет до трухлявых костей. Нет, нет, нет! Или да… Я так долго жду Зов. Кто пришёл в гости на старые кости?

Кое-как высовываюсь из земли. День жжёт кислотными лучами. Ныряю обратно и… не понимаю ничего.

Одноглазый старик по колено в бурьяне. На рейтузах — репьи, с уголков рта капает слюна, на впалых щеках — пропитанные кровью кусочки газеты. Пиратская повязка сползла и затянутый кожей прогал будто просвечивает землю.

— Ты тут?

Я киваю, правда, без толку. Кто ты? Откуда знаешь, где я?

Догадка пронзает голову: он сбил меня. Случайный убийца на машине. Но почему не помнит, где похоронил? Хотя эго было так давно…

— Так вот кто тебя помнит? — спрашивает Учитель.

Голоса сквозь землю — местный канал связи. Я могу послать сообщение и на другой край кладбища, но что передадут — вопрос.

— За Лебетуном пришли? — Ловкач-Два-Пальца басом оглашает могилы. Легенду о мальчике, который не уходит, знают все.

— Заберут старичка!

— Давно пора, могила заросла, только людей пугать!

— Эх, надеюсь, в раю есть книги, — шепчет Учитель.

Семнадцать кричит: апрельская капель сменяется дождём.

— Князь наказал! — визжит Ловкач-Два-Пальца.

— Князь, князь, князь, — шипят остальные.

Призраки вертятся в земле. Семнадцать не любят, Являться во сне — преступление, но единственный способ поговорить с живыми.

Лопата вырывает комья земли, лезвие перерубает дождевых червей. Непокорная земля — а на кладбище только такая, — прилипает к лопате. Старик устал: хриплое дыхание сменяется надсадным кашлем.

— Мяу.

Исчадие ада топчет землю подушками лап и бесцеремонно мочится на курган. Зрачки увеличиваются — будто видят сгнившие кости.

Старик едва дышит. Единственный глаз хищно зыркает по сторонам. Дед потолстел: серая шинель рвётся на спине, когда он сгибается. Комья земли, как внутренности, валяются подле могилы.

До костей ещё пол метра. Что потом? Уйду? Я много знаю о Зове, но что будет, если старик выкопает кости?

Я ничего не понимаю. Кто ты, дедушка?

— Да кто ты вообще такой?! — кричит старик.

Я пугаюсь по-настоящему. Он меня не помнит. Но если не он, то кто?

Я отвлекаюсь на топот ног и грубые голоса. Мародёры, санитары кладбища. Трое мужчин кладут в мешки всё, что влезет, но особенно ценится водочка. Оставленные стаканы пьются тут же, руки цинично салютуют памятникам. Разгорячённые алкоголем, воры улюлюкают и шествуют по кладбищу, как на параде.

Старик исчезает, и лишь мяуканье кота ещё долго режет слух.

Ночь приносит звёзды, дождь и раздумья. Идти никуда не хочется, и я купаюсь в воспоминаниях о миндале. Какой он на вкус? Не помню Но точно — лучший.

Трава и ветки хрустят под жёсткими подошвами. Призраки шепчут: кто-то идёт. Плевать. За годы забвения я повидал толпы безумцев, психов и романтиков.

Незнакомец замирает метрах в десяти от кургана. Он стар — но не так, как одноглазый дед. Моложе и выше. Седые волосы аккуратно расчёсаны, усы подстрижены. Фалды пальто треплет ветер. Кожаные ботинки похожи на два грязных кома. Иссохшая травинка оплела штанину.

— Где ты? — спрашивает он.

— Ты, ты, ты, — шумят призраки. Закатываю глаза: никак не наиграются. Худые сосенки баюкает ветер. Человек вертится, как загнанный в угол зверь. Спина пальто изодрана, будто он сражался с тигром.

— Пожалуйста, ответь.

— Веть, веть, веть…

— ЗАМОЛЧИТЕ! — кричу я. По речке у кладбища проходит волна, деревья с треском падают друг на друга, хруст заполняет мир, а в сны жителей деревни врываются кошмары. Град приходит из ниоткуда: ледяные гранаты взрывают стёкла домов и машин. Один мародёр вспоминает мечту стать ветеринаром и плачет жгучими похмельными слезами.

Становится стыдно. Призракам больно — даже Учителю. Прости, старый друг. Всё просто: я — Князь. Взрослым не понять логику смерти, детям — запросто. Чем позже умер человек, тем слабее призрак. Много растраченных сил, мыслей, талантов. Чем моложе призрак — тем крепче. Иначе как Семнадцать явилась во сне? А Певичка заставила мать пить снотворное? А она заставила, не сомневайтесь.

II главное: чем мучительнее смерть, тем мы сильнее. Но об этом я не думаю. Никогда не использовал силу и Семнадцать не наказывал. Призраки, как и люди, сами делают из жизни ад.

Те, которых гнев ранил меньше всего, шепчутся:

— Князь! Лебетун — Князь!

Остальные молчат. До них не доходит, почему Князь не царил, не истязал, не владел мёртвой землёй. Взрослые никогда не поймут то, что ясно детям. Сила Князя мне незачем, ну разве что….

Щелчок пальцами — тишина накрывает кладбище невидимым куполом.

Голос мальчика из прошлого, моего единственного друга, изменился. Теперь он грубый, хриплый. Лишь уголки глаз хранят детские искорки.

— Он приходил сегодня, да? — шепчет мальчик, ставший стариком.

Киваю, пусть он и не видит.

— Хотел убить?

Наверно.

— Или убедиться, что ты ещё там?

Скорее всего.

— Ты помнишь, как тебя зовут?

Нет. Да. Лебетун.

— Твоё имя….

Не надо. Пожалуйста, не говори. Я — Лебетун, и всегда им буду.

Мой теперь уже старый друг с трудом идёт среди могил. Мне больно. С чем сравнить? С рассветом. Каждый шаг жжёт, но я направляю его как куклу под властью слепого кукловода. Он думает про интуицию: мол, нога несут сами.

Нет, Всего лишь Лебетун. И ты, тог самый мальчишка. Я задаю главный вопрос.

— Да, миндаль. Орех с мягким знаком, — отвечает мой друг.

Человек подходит к разрытому кургану. За ним тянется кровавый след: алые капли текут из живота, но мой друг улыбается. Или это не он? Ищу заячью губу, но лунный свет озаряет лишь белый шов шрама.

— Операция. — Глаза друга смеются. — Теперь всё по иначе. И дети другие — а может, я слишком изменился.

Он падает на колени как тогда, когда я лепил снеговика, а измотанный мальчишка грохнулся рядом. Только руки, которые так бережно несли миндаль, покрыты узлами старых, вздутых вен. Кожа висит, будто отслаиваясь от костей, а лицом владеет боль.

— Нога, — отвечает он на незаданный вопрос. — Кости так и не срослись.

Я чувствую Зов. Учитель сворачивается калачиком в гробу. Другие тоже. Я — Князь и легенда о мальчике, который не уходит, пока помнят, Я должен уйти? Что потеряю, если вложу все силы?

Открываю и закрываю глаза, пока немой крик раздирает несуществующие лёгкие. Ткань — то, из чего состоит мир призраков, трещит по швам. Перед глазами — чёрные круга. Я вижу друга насквозь: скелет, сердце, обросшие жирком органы.

Я умоляю.

И он слышит.

— Прости, прости, прости, — твердит он. Я протягиваю руку. Среди кладбища из ниоткуда появляется снеговик с погрызенной морковкой вместо носа.

— Он угостил миндалём, когда я шлялся по деревне, — говорит мой друг, а пальцы гладят макушку снеговика. — Спросил имя, а я всё разболтал: лишь бы поесть. Он обещал показать избушку с орехами, и еле дующим утром мы сбежали из детдома. В одном он не соврал: избушка была.

Мой друг кашляет, кровь изо рта пачкает снеговика. С детским удивлением, мой друг касается губ. Я вижу, что он боится смерти. Но справившись с приступом кашля, он продолжает:

— Ты не помнишь, что он делал? Ну и хорошо. Я побежал — он сломал мне ногу. Ты плакал, а я клялся, что мы спасёмся. Нет, мы не братья, и я не помню, как подружились. Думаю, как все дети. Будешь дружить? Да. Мы лучшие друзья? Да.

После суток издевательств он ушёл. Ты заболел: хрипел, не открывал глаза. От злости я перестал говорить, пока ты умолял не молчать. Когда он вернулся, ты умер. Я ругался, плакал, кричал, но ты не ожил. Он расслабился. Боль — одному. Я понял, что ты схитрил, когда кочерга ударила мучителя. Тонкие ручки — вот и освободился от верёвки. Он взревел, а ты убежал, оставив меня одного. Он хохотал вдогонку и твердил, что никто не поверит детдомовцу. Голодным ртом меньше — и ладно. Он пил, пил, пил. И… лучше не вспоминать. Он прав: никто нас не искал. До смерти оставались минуты. Я ж спрашивал бога: «За что?» Когда подрос — спрашивал, но знаешь, он не говорит. Поэтому скажу я: ни за что. Старик тебя не вспомнил даже перед смертью. Он лишь болтал о призраке, да бредил о кургане, что снится по ночам. Пол века я работал следователем, но так и не понял, где предел жестокости, безумия, боли. Что порождает очаг, из-за которого такие как он убивают таких, как мы? И почему ублюдки вообще рождаются на свет?

Кашель вновь прерывает рассказ моего друга. Почти без сид, он опирается на снеговика. Морковка, словно ножик, втыкается в землю. В окутавшей нас тишине шёпот друга подобен древнему, жуткому заклинанию:

— Мучитель уснул, — говорит мой друг, борясь с кашлем. — Из последних сил я проклинал тебя за то, что убежал. Но когда он захрапел, ты вернулся. Как мышь, прокрался в дом и развязал путы. Мы бежали — ты, задыхаясь, тащил меня на спине, пока окна детдома не показались вдали. Готов поклясться: я слышал отголоски смеха старшаков и ругань воспиталки. Воздух за километр от входа пропах дымом. Ты сказал, что мог привести помощь, но испугался, что меня убьют. Мы думали, что сбежали, но мучитель на старом тягаче загородил дорогу. Заскрипели колёса, ты увернулся, и мы кубарем покатились в овраг.

Мы кричали, но никто не шёл на помощь. Окна, за которыми теплилась жизнь, не впустили смерть. Я пополз вниз, к речке. Ты поднялся и схватил палку. Он бросился в атаку.

И споткнулся о шишку.

Твой взгляд я не забуду. Ты искал меня. Ждал, что мы кинемся на него и победим. Каждый день я спрашиваю и не отвечаю: что было бы, приползи я на помощь?

С дикой ловкостью ты изогнулся и ткнул врага палкой в глаз. С той же ловкостью я полз, пока речка не коснулась ног. Везение продолжилось: плот старшаков застыл на привязи. Пока вы дрались, я отвязал верёвки и погрёб куда подальше. Последнее, что помню: одинокая шишка, может, та, о которую он споткнулся, плюхнулась в воду и исчезла. Как и я — предатель, за которого ты умер.

Убийца исчез. Много лет я приезжал в деревню, где в первый и последний раз пробовал миндаль. Ублюдок не появлялся, а потом состарился и я. Болезни, внуки. Я узнал, что умираю, и приехал проститься с прошлым.

На пустой улочке он гладил кота, щуря глаз на солнце. Сомнения отпали, когда из рваного кармана посыпались орешки. Он нас не помнит, но признался, что убил многих. Подумал, я чей-то дед. Я зарядил пистолет, но… Когда-то споткнулся он, теперь я: кот бросился на спину, старик ударил ножом, я выстрелил. Он мёртв, но ничего не изменить. Я умираю, прости. И дай попрощаться.

Мой друг закрывает глаза. Он говорил сам с собой и вряд ли заметил, что отвечал на мои немые вопросы. Таланты Князя в мире призраков почти безграничны, но что они в мире живых? Много лет я задавался этим вопросом, боясь тратить лишнюю крупицу таланта на что-то неважное. И годами мечтал о том, чтобы вновь сказать что-то человеческим голосом. Хватит ли у меня сил?

— Ми — н — даль, — говорю я давно забытым голосом. Произношу то слово, ради которого никогда не использовал дар Князя. То, важнее которого нет ничего в моём давно сгнившем сердце.

Мальчишка — а сейчас передо мной именно он — замирает. Глаза чуть не выкатываются из орбит. Мой голос — эхо в небе, что слышало сотни подобных историй. Что такое семья? Любовь? Я не знаю. У меня был ты, миндаль и снеговик, тающий в лучах солнца.

Мой друг падает у могилы. В воспоминании мальчик бежал издалека, но теперь я знаю: мой друг бежал всю жизнь.

— Учитель? — бесшумно спрашиваю я.

— Да? — отвечает он.

— Завтра принесут стихи. Считай эго желанием в выигранном споре.

Он отвечает — я не слышу. Орешки падают на мёрзлую землю. Звёзды сбежали, вокруг тьма — такая же, как в душе одноглазого старика.

Хотя мой друг и сам старик. Вряд ли он думает обо мне: обручальное кольцо скажет лучше слов. Кто она? Как зовут детей, внуков? Помни о них. Знаю, ты вернулся бы, будь второй шанс. Жаль, что их не бывает. Ведь и ты умер осенью 1953 года, потому что не жил, а боролся со страхом. Я слышу отголоски твоих мыслей: дети исчезают в тесных, облепленных жвачкой лифтах, орехи — яд, а лица беспризорников — агония мальчишки, что не выговаривает «Р».

Я — Князь? Это правда лишь отчасти. Спросите, как я забыл смерть? Отвечу: забыть легче, чем помнить.

Меня зовут Лебетун. Я умер шестьдесят четыре года назад. Может, не так плохо остаться мальчишкой?

Зов нестерпим. Пока Учитель, Ловкач-Два-Пальца. Не плачь, Семнадцать, тебя помнят. Что может быть важнее?

Орешки проваливаются в землю. Каков миндаль на вкус?

— Спроси у белочек, — шепчет мой друг и смеётся, как в то далёкое ноябрьское утро.

Из последних сил, я добавляю:

— Надеюсь, в другом мире не кормят манной кашей.

Загрузка...