Аэлита проснулась рано, и лежала облокотившись о подушки. Её широкая, открытая со всех сторон, постель стояла, по обычаю, посреди спальни на возвышении, устланном коврами. Шатёр потолка переходил в высокий, мраморный колодезь, — оттуда падал рассеянный, утренний свет. Стены спальни, покрытые бледной мозаикой, оставались в полумраке, — столб света опускался лишь на снежные простыни, на подушечки, на склонившуюся на руку пепельную голову Аэлиты.
Ночь она провела дурно. Обрывки странных и тревожных сновидений в беспорядке проходили перед её закрытыми глазами. Сон был тонок, как водяная плёнка. Всю ночь она чувствовала себя спящей и рассматривающей утомительные картины и в полузабытьи думала: — какие напрасные видения.
Когда утренним солнцем озарился колодец, и свет лёг на постель, Аэлита вздохнула, пробудилась совсем и сейчас лежала неподвижно. Мысли её были ясны, но в крови всё ещё текла смутная тревога. Это было очень, очень не хорошо.
«Тревога крови, помрачение разума, ненужный возврат в давно, давно прожитое. Тревога крови — возврат в ущелья, к стадам, к кострам. Весенний ветер, тревога и зарождение. Рожать, растить существа для смерти, хоронить, — и снова — тревога, муки матери. Ненужное, слепое продление жизни».
Так раздумывала Аэлита, и мысли были мудрыми, но тревога не проходила. Тогда она вылезла из постели, пошарила ногами туфли, накинула на голые плечи халатик и пошла в ванную, — разделась, закрутила волосы узлом и стала спускаться по мраморной лесенке в бассейн.
На нижней ступени она остановилась, — было приятно стоять в зное солнечного света, входящего сквозь узкое окно. Зыбкие отражения играли на стене. Аэлита посмотрела в синеватую воду — и там увидела своё отражение, луч света падал ей на живот. У неё дрогнула брезгливо верхняя губа. Аэлита бросилась в прохладу бассейна.
Купанье освежило её. Мысли вернулись к заботам дня. Каждое утро она говорила с отцом, — так было заведено. Маленький экран стоял в её уборной комнате.
Аэлита присела у туалетного зеркала, привела в порядок волосы, вытерла ароматным жиром, затем — цветочной эссенцией лицо, шею и руки, исподлобья поглядела на себя, нахмурилась, придвинула столик с экраном и включила цифровую доску.
В туманном зеркале появился знакомый отцовский кабинет: книжные шкафы, картограммы и чертежи на деревянных, стоящих призмах, стол, заваленный бумагами. Вошёл Тускуб, сел к столу, отодвинул локтем рукописи, и глазами нашёл глаза Аэлиты. Улыбнулся углом длинных, тонких губ:
— Как спала, Аэлита?
— Хорошо. В доме — всё хорошо.
— Что делают Сыны Неба?
— Они покойны и довольны. Они ещё спят.
— Продолжаешь с ними уроки языка?
— Нет. Инженер говорит свободно. Его спутнику достаточно знания.
— У них ещё нет желания покинуть мой дом?
— Нет, нет, о нет.
Аэлита ответила слишком поспешно. Тусклые глаза Тускуба дрогнули изумлением. Под взглядом его Аэлита стала отодвигаться, покуда её спина не коснулась спинки кресла. Отец сказал:
— Я не понимаю тебя.
— Что ты не понимаешь? Отец, почему ты мне не говоришь всего? Что ты задумал сделать с ними? Я прошу тебя…
Аэлита не договорила, — лицо Тускуба исказилось, словно огонь бешенства прошёл по нему. Зеркало погасло. Но Аэлита всё ещё всматривалась в туманную его поверхность, всё ещё видела страшное ей, страшное всем живущим лицо отца.
— Это ужасно, — проговорила она, — это будет ужасно. — Она поднялась стремительно, но уронила руки и села. Смутная тревога сильнее овладела ею. Аэлита облокотилась о предзеркалье, положила щёку на ладонь. Тревога шумела в крови, бежала ознобом. Как это было плохо, напрасно.
Помимо воли, встало перед ней, как сон этой ночи, лицо Сына Неба, — крупное, со снежными волосами, — взволнованное, с рядом непостижимых изменений, с глазами то печальными, то нежными, насыщенными солнцем земли, влагой земли, — жуткие, как туманные пропасти, грозовые, сокрушающие дух глаза.
Аэлита подняла голову, встряхнула кудрями. Сердце страшно, глухо билось. Медленно нагнувшись над цифровой дощечкой, она воткнула стерженьки.
В туманном зеркале появилась, дремлющая в кресле, среди множества подушек, сморщенная фигурка старичка. Свет из окошечка падал на его руки, лежавшие поверх мохнатого одеяла.
Старичок вздрогнул, поправил сползшие очки, взглянул поверх стёкол на экран, и улыбнулся беззубо.
— Что скажешь, дитя моё?
— Учитель, у меня тревога, — сказала Аэлита, — ясность покидает меня. Я не хочу этого, я боюсь, но я не могу.
— Тебя смущает Сын Неба?
— Да. Меня смущает в нём то, чего я не могу понять. Учитель, я только что говорила с отцом. Он был в ярости. Я чувствую — у них там борьба. Я боюсь, как бы Совет не принял ужасного решения. Помоги.
— Ты только что сказала, что Сын Неба смущает тебя. Будет лучше его убрать совсем?
— Нет. — Аэлита поднялась, краска крови залила ей лицо. Старичок под её взглядом насупился.
— Я плохо понимаю ход твоих мыслей, Аэлита, — проговорил он суховато, — в твоих мыслях двойственность и противоречие.
— Да, я чувствую это. — Аэлита села.
— Вот, лучшее доказательство неправоты. Высшая мысль — ясна, бесстрастна и не противоречива. Я сделаю так, как ты хочешь, и поговорю с твоим отцом. Он тоже — страстный человек, и это может привести его к поступкам, не соответствующим мудрости и справедливости.
— Я буду надеяться.
— Успокойся, Аэлита, и будь внимательна. Взгляни в глубину себя. В чём твоя тревога? Со дна твоей крови поднимается древний осадок, — красная тьма, — это — жажда продления жизни. Твоя кровь в смятении…
— Учитель, он смущает меня иным.
— Каким бы возвышенным чувством он ни смутил, — в тебе пробудится женщина, и ты погибнешь. Только холод мудрости, Аэлита, только спокойное созерцание неизбежной гибели всего живущего, — этого пропитанного салом и похотью тела, только ожидание, когда твой дух, уже совершенный, не нуждающийся более в жалком опыте жизни, уйдёт за пределы сознания, перестанет быть, — вот счастье. Холодная печаль. А ты хочешь возврата. Бойся этого искушения, дитя моё. Легко упасть, быстро — катиться с горы, но подъём медленен и труден. Будь мудра.
Аэлита слушала, голова её наклонилась.
— Учитель, — вдруг сказала она, губы её задрожали, глаза налились тоской, — Сын Неба говорил, что на земле они знают что-то, что выше разума, выше знания, выше мудрости. Но что это — я не поняла. Но оттого у меня и тревога. Вчера мы были на озере, взошла красная звезда, он указал на неё рукой и сказал: «На ней была принесена великая жертва. Она окружена туманом любви. Люди, познающие Любовь, не умирают». Тоска разорвала мою грудь, учитель.
Старичок хмурился, жевал ртом.
— Хорошо, — сказал он, и пальцы его затрепетали по одеялу, — пусть Сын Неба даст тебе это знание. Покуда ты не узнаешь всего — не тревожь меня. Будь осторожна.
Зеркало погасло. Стало тихо в туалетной комнате. Аэлита взяла с колен платочек и отёрла им лицо. Потом взглянула на себя — внимательно, строго. Брови её поднялись. Она раскрыла небольшой ларчик и низко нагнулась к нему, перебирая вещицы. Нашла и надела на шею крошечную, оправленную в драгоценный металл, сухую лапку чудесного зверка Индри, весьма помогающую, по древним поверьям, женщинам в трудные минуты.
Аэлита вздохнула, и пошла в библиотеку. Лось поднялся ей навстречу от окна, где сидел с книгой. Аэлита взглянула на него: большой, добрый, дорогой. Ей стало мягко сердцу. Она положила руку на грудь, на лапку чудесного зверка и сказала:
— Вчера я обещала вам рассказать о гибели Атлантиды. Садитесь и слушайте.