Двойной Отсчет. Рассказы

Двойной Отсчет

8.30. С самого начала все пошло наперекосяк. Проснулся я на полчаса позже, чем следовало. Будильник был заглушен, а Карен уже встала и возилась на кухне. Я хотел было заорать, что она нарочно отключила будильник, чтобы я опоздал на работу, но вовремя осекся, вспомнив, что сейчас у меня Неделя Ласкового Отношения к Карен.

Поэтому вместо ругани я сказал:

- Доброе утро, милая. Что у нас за окном? Улыбаясь, она заглянула в спальню.

- Прекрасное утро. Для октября даже чересчур теплое. Но для меня - в самый раз.

Как бы там ни было, я проснулся и у меня оставалось полтора часа на все дела. Ничего страшного не произошло, все в полном ^гюрядке, кроме, быть может, моих собственных нервов. По утрам я вообще бываю немного не в себе.

Я побрился, сделав себя слегка похожим на человека. Потом вытащил из шкафа синий в узкую полоску костюм и содрал с него пластиковую упаковку химчистки. Серый костюм, в котором я ходил вчера, висел на стуле. Я вытащил из серых брюк ремень и повесил костюм в гардероб, предварительно проверив, чтобы ключи и бумажник остались в его карманах.

Вот тут-то я чуть и не вляпался. Кажется, все запланировал, но ни разу не подумал, что мне могут понадобиться деньги на такси или, например, на обед. Когда планируешь свои действия в двойном времени, все невероятно перепутывается. Хорош бы я был, оказавшись на улице без гроша в кармане. Неудивительно, что я вернусь домой взять деньги. Это самый подходящий зачин для идеального преступления. Но я, должно быть, выражаюсь не вполне ясно. Подождите, потом поймете.

Я вынул несколько купюр из кармана брюк, висевших в шкафу, и пошел на кухню.


9.00. Завтрак с Карен. А на вечер у нас взяты билеты на премьеру мюзикла. Всего три билета - два для нас и третий для Эрика. Эрик - друг нашей семьи. И вот Карен начинает трепаться, сначала про мюзикл, а затем, немного погодя, и про Эрика. Эрик рисует то, Эрик делает се. Она просто обожает щеголять своими супружескими изменами.

Одна из картин Эрика весь прошлый год висела прямо в нашей гостиной. Обнаженная натура. Ловко придумано. Это все равно как нож оставить в ране, чтобы она не заживала. Такой подарочек он сделал мне к годовщине свадьбы. Эрик у нас вообще большой шутник. Только я уже прошел ту стадию, когда эта рана болела. Давным-давно прошел.

В то самое время, когда я сидел за столом, слушая трескотню Карен, некий Ирвинг Веннер не торопясь шел по городу, постепенно приближаясь к нашей квартире.

Ирвинг Веннер - это я. А Карен в самом скором времени падет жертвой убийства. Я налил себе вторую чашку кофе и поглядел на Карен.

Красивая, ничего не скажешь. Длинные белокурые волосы рассыпаны по открытым плечам. Голубые глаза, чистая кожа, гибкое тело. Подбородок, правда, мелковат и передние зубы чуть длинноваты, но даже эти дефекты Карен умудряется выставить как достоинства. Она давным-давно научилась держать рот закрытым, а легкое напряжение, которое требовалось для этого, придавало ей такой вид, словно она о чем-то задумалась и вот-вот улыбнется.

Она вообще, кажется, умудряется получать удовольствие от самых скучных и никчемных занятий - от завтрака, от прогулки, от разговора с Эриком. Ее лицо при этом оживляется, глаза блестят. Ее пальцы вечно совершают какие-то мелкие суетливые движения - когда откидывают волосы со лба, когда берут стакан, когда на мгновение задерживаются на колене. И всегда у нее на губах тень мимолетной улыбки, словно она просто не может не поиздеваться надо мной.

Эта улыбочка изводила меня и бесила. В конце концов я решил, что с меня издевательств хватит. И как только я понял, что убью Карен, все мои страдания разом куда-то испарились. Я даже мог восхищаться ее красотой, и мысль о ее предательстве не мешала мне любоваться ею, пока я сидел напротив нее, ожидая, когда же наступит время уходить на работу.


* * *

9.20. Вышел из квартиры.

Мы живем на втором этаже, и я, не ожидая лифта, хожу по лестнице. На первом этаже в полуосвещенной нише за лестницей маячила какая-то фигура. Человек кивнул мне. Сдерживая возбуждение, я прошел мимо. Тот человек в углу - это я. Все идет как надо. Можно считать, что Карен уже убита, вот что означал этот кивок. Ведь он знает, что Карен уже убита.

Открывая дверь на улицу, я успел услышать, как по лестнице звучат шаги. Хотя я привык к парадоксам путешествий по времени, как может привыкнуть к ним только полицейский следователь, все равно мне казалось, что это сон. Вот стою я, Ирвинг Веннер, и слушаю, как Ирвинг Веннер поднимается по лестнице.

Однажды со мной уже было нечто подобное, но тогда это произошло случайно. Мне надо было расследовать вооруженное ограбление. Меня перенесли в утро того дня, когда преступление было совершено, и я пошел на тот угол, где оно произойдет. Это было неподалеку от моего дома, и я увидел себя самого, спешащего к метро, чтобы успеть на работу. Тогда у меня и появилась эта мысль, вернее - зародыш мысли. Но я не дал ему погибнуть, а развил как следует. Меня осенило, что я один из немногих людей, которые могут совершить преступление и не быть пойманными.

Согласно Полицейскому Уставу даже это маленькое происшествие возле метро квалифицировалось как преступная небрежность. Если бы я доложил о нем, меня бы серьезно наказали. И, надо сказать, не без причины. В конце двадцатого века, когда у полиции появились Машины, кое у кого из оперативников возникла остроумная мысль познакомиться с самим собою. Такое немедленно приходит в голову, как только познакомишься с путешествиями во времени. Невозможно перечислить все третьесортные комедии и телевизионные фарсы, построенные на таком приеме. Мысль естественная, но, как оказалось, крайне нездоровая. Остроумные оперативники вскоре горько пожалели о своих шутках.

Психологи говорят, что это похоже не на встречу с самим собой, только капельку постаревшим (предел действия Машины - восемнадцать часов), а, скорее, на свидание с не очень близким и давно позабытым родственником, по сути - с чужим человеком. Но при этом возникает побочный эффект, состоящий в том, что ты переносишься по времени назад, совершаешь какие-то действия на глазах у себя самого, так что твоя предыдущая ипостась вынуждена будет повторить все эти действия, хочет она того или нет. Ты помнишь все, что когда-то происходило, но не можешь ничего изменить ни на йоту. Предопределение в больших дозах непереносимо для рода людского. Возникает нечто вроде ложной памяти (психологи называют его французским термином deja vu, что означает - «прежде виденное»), но это прежде виденное имеет масштабы прежде невиданные. Большинство смелых экспериментаторов уже через несколько дней впадало в кататонию и больше из нее не выходило.

Лично меня кататония не привлекала, и я не собирался совершать подобных ошибок. Разумеется, через некоторое время я увижу сам себя, но из личного опыта я уже знал, что мимолетный взгляд не может причинить особого вреда. Кивок, конечно, гораздо опаснее, но я чувствовал, что такое количество предопределения я как-нибудь сумею переварить.


9.45. Я появился в полицейском участке взволнованный не больше, чем любой убийца перед решающим действием. Внешне я не проявлял своего состояния ничем. Уж это-то я хорошо умею. Жизнь с Карен может многому научить.

Утро, как верно заметила Карен, было прекрасное. Один из этаких, знаете ли, ясных, прямо хрустящих октябрьских дней, которые ощущаются даже в городе. На западе, за рекой, горизонт окаймляли клочья дымки. Стайка воробьев вспорхнула с водосточного желоба и уселась на фронтоне старомодного здания полицейского участка как раз в ту минуту, когда я поднимался по ступенькам. Суеверный преступник мог счесть это за примету. Но я-то ни капли не суеверен, к тому же - откуда мне знать, плохая это примета или хорошая?


9.50. По штатному расписанию в кабинете должен был находиться второй городской следователь - Лоуэлл Клеменсон, но он неделю назад ушел в отпуск. Лоуэлл - спортивный парень (сам-то я чуток расплылся), так что сейчас он находится где-то в Канаде, сидит в каноэ и машет веслом. Вот и хорошо. Чем дальше он умашет, тем лучше.

В нашем городе только нам с Лоуэллом разрешено пользоваться Машиной. Чтобы стать следователем, надо пройти тесты на уровень интеллекта и эмоциональную устойчивость. А потом кучу обычных медицинских проверок. Твой характер исследуют начиная с двухлетнего возраста. Потом пять лет обучения, а когда получаешь работу, то обязан регулярно посещать психоаналитика. Ничего удивительного, что избытка следователей как-то не наблюдается.

Да и зачем нужно много следователей? В 2042 году преступники встречаются примерно так же часто, как бизоны. Машины покончили с преступностью. Если какой-нибудь бандит решится пойти на дельце, его поймают в течение суток. Возмездие настигает преступника с абсолютной неотвратимостью, а на таких условиях немногие согласятся идти на правонарушение. Кто захочет грабить банк, зная, что Некто наблюдает за ним из укрытия, что этот Некто заранее знает все его действия и давно составил план, как ему помешать. К 2042 году остались только такие преступники, которым нет дела до последствий. Единственные сохранившиеся преступления - совершенные в состоянии аффекта, после которых преступник обычно кончает жизнь самоубийством.

Мне такое не подходит, кушайте сами. Я вполне доволен своей жизнью, вот только эта заноза в боку. Но и она, как я понял, бросив взгляд на часы, очень скоро будет вытащена.


* * *

10.00. Телефонный звонок.

- Алло, шеф? - голос в трубке мой собственный.

- Он самый, - ответил я.

Затем я плотно зажал ладонью наушник трубки. Конечно, было бы интересно послушать, что я там говорю, но впоследствии это может вызвать приступ de'ja vu в тот самый момент, когда мне потребуется вся моя сообразительность. К тому же я и так знаю, что он говорит. Я обдумывал это много раз. А коли так, то зачем и слушать?

Я выждал ровно две минуты и отодвинул руку с трубки. Там звучали частые гудки. Я положил трубку на место и дружески похлопал ее.


11.30. Зашел в кабинет шефа.

Шеф читал один из дряхлых детективных романов XX века, которые он выуживает у букинистов. Должно быть, он сожалеет о старых добрых временах до появления Машин, когда полицейский был не только регулировщиком уличного движения, регистратором несчастных случаев и всевозможных мелких скандалов. Немногие настоящие преступления, что еще остались в мире, даже не проходят по нашему ведомству. А у шефа-то и разрешения на пользование Машиной нет.

- Что новенького? - спросил я.

- Все тихо, - ответил он, отложив книгу. - Убрали с улицы пару алкоголиков, и еще был вызов на дорожное происшествие.

- Что-нибудь серьезное?

- Да нет. Там сейчас Макнамара. Какого-то парня сшибло такси. Его даже не ранило, а только оглушило слегка. Скорая помощь отвезла его на рентген. Совсем было бы пропащее утро, если бы не «Убийство Роджера Экройда».

Я не сразу понял, о чем он говорит.

- Убийство?!

Он рассмеялся и показал обложку книги.

- Я еще не понял, кто его убил. В этих старинных сочинениях до самого конца невозможно разобраться, кто же виноват. А как у

тебя дела?

- Порядок. Скучновато в конторе без Лоуэлла. Пишет он что-нибудь?

- После открытки, что он прислал на той неделе, больше ни слова. Как говорят, затерялся в угрюмых непролазных дебрях.

Вот и славно. Чем сильнее он затеряется, тем лучше.

- Ну уж за него-то можно быть спокойным.

- А как Карен?

Вопрос шефа не был простой данью вежливости. У Карен были прекрасные отношения с шефом и, честно говоря, со всеми сотрудниками нашего участка. Общественное мнение считало нас образцово-показательной семьей.

Мы с Карен так здорово умеем лицемерить, что порой притворяемся даже друг перед другом. Я ни разу не дал ей понять, что мне известны ее отношения с Эриком. И я ни разу не поймал их flagrante delicto[2], Карен достаточно осторожна, чтобы не допустить такое. Моя уверенность основывалась на шепотках, мимолетных взглядах, целом наборе мелких и по отдельности вполне невинных фактов. Но все вместе они собирались в прочную пирамиду неприглядной правды. Но вот если я решу потребовать развода, то на суде все это и гроша ломаного стоить не будет. Более того, поделись я своими мыслями с Гриерсоном - психоаналитиком, являться на прием к которому я обязан еженедельно, - он, пожалуй, решит, что у меня начался бред. И тогда Ирвинг Пробити Веннер (Пробити - мое второе имя) полетит с работы или, того чище, будет отправлен на какой-нибудь перекресток дуть в свисток, пугая нарушителей уличного движения. Нет уж, спасибочки.


Иного выхода из этой ситуации не было. Приходилось действовать самому.

- Карен? - рассеянно переспросил я. - С Карен все отлично. - Затем я сменил тон: - По правде говоря, она малость приболела утром. Что-то с желудком, ничего серьезного. Она думает, что успеет поправиться к вечеру.

- А что у вас вечером?

- Мы взяли билеты на «Тунис-42». Сегодня премьера. С нами пойдет еще один знакомый. Ведь у нас скоро годовщина свадьбы, и мы начинаем отмечать ее заранее.

- Будем надеяться, что она поправится. Ты бы ей позвонил…

- Она, наверное, еще не встала. У нее любимая поговорка: «Полежишь, и все пройдет».

Ничто из того, о чем я сейчас говорил, не было важно для моего плана, но все вместе создавало картину самого обычного благополучного дня. Я даже поместил в эту картину своего друга, ненаглядного Эрика.

Вошла секретарша шефа, и я повернулся к выходу. В дверях я оглянулся.

- Я сбегаю в кафе за углом, перекушу, а то я сегодня толком не позавтракал.

- Можешь не спешить, - сказал он и добавил свою всегдашнюю шуточку: - На этой неделе нас не захлестывает волна преступности.

Я вышел на улицу в одиннадцать тридцать три. Стало прохладнее. Небо сменило цвет с прозрачно-синего на тускло-серый. От реки дул порывистый ветер.

Есть я пошел не в то кафе, что за углом, а кварталом дальше - там работала кассирша, знавшая меня в лицо. Я взял чашку кофе и бутерброд с ветчиной, уселся за столик напротив кассы и начал разгадывать кроссворд из утренней газеты.

Вскоре пошел дождь.


* * *

12.00. Легко одетые люди один за другим забегали в кафе, чтобы спрятаться от дождя. Я разобрался с кроссвордом и начал читать хронику.

Ничего особенно интересного. Да и не может там быть ничего интересного. Пара заметок о холодной войне. Суматоха на бирже. Скандал в Патентном Бюро (взяточника и с Машиной не так-то просто прихватить). Если бы не дата - 17 октября 2042 года - и не статья на четвертой странице об изготовлении заменителя пенициллина из марсианского мха, все было бы в точности так же, как и восемьдесят лет назад.

Отчасти это произошло благодаря Машинам. Значительная часть истории - крупномасштабные преступления. А когда любое подозрение, что кто-то затевает жульничество или заговор, может быть с абсолютной точностью подтверждено или опровергнуто при помощи Машины, преступность исчезает, а вместе с ней чахнет и значительная часть Истории.

Но если посмотреть с другой стороны, то Машины здесь и не при чем - просто времена настали такие. Началось это чуть ли не сотню лет назад, в пятидесятых-шестидесятых годах. Уже тогда идея прогресса выглядела довольно убого. Каждый год появлялись новые модели автомобилей, которые ничем не отличались от старых. Каждый год холодная война нагнеталась или ослабевала, но никогда ни к чему не приводила. Каждый год одни и те же вопросы обсуждались в Конгрессе и откладывались до следующей сессии. Цикличность экономики сохранилась, но и она как-то сгладилась. Конечно, начались космические путешествия, жаль только, что никто не знал, куда бы их приткнуть.

Есть такая умная теория, будто человечество развивается не поступательно, а как бы по S-образной кривой. Подобная кривая описывает численность особей в популяции. Сперва все тихо, развитие почти незаметно, затем - бум! - жизнь приходит в движение, кривая резко лезет вверх. Прогресс. А потом кривая опять выходит на плато, только чуть повыше, и снова вокруг тишь да гладь.

Об этом я и размышлял, сидя в кафе. Не о Карен, которая, скорее всего, уже на том свете. Не об Эрике, который тоже умер или умирает сейчас в нашей квартире, явно совершив самоубийство. Я думал об Истории. Думал и ждал.


12.30. С неба хлещет все сильнее. Кафе набито битком. Я подождал еще пять минут, надеясь, что на улице распогодится. Ничего такого не случилось, и мне пришлось сделать бросок к нашему участку, невзирая на дождь. Я не мог подвергать опасности свое расписание. Хотя я и бежал бегом, но вымок так, что меня можно было выжимать.

В вестибюле меня ждала секретарша.

- Шеф хочет вас видеть. Он сейчас в вашем кабинете.

- А что случилось? - спросил я тоном, в котором можно было услышать безразличие и немного удивления.

- Вы лучше спросите у него.

Шеф неумело курил сигарету. Курит он редко и только когда очень огорчен.

- Садись, Ирвинг. Мне надо рассказать тебе такую вещь… я сам еще не могу поверить…

Я сел. Шеф прислонился спиной к шкафу с делами, помахал рукой, отгоняя дым от глаз. По его щеке катилась слеза.

- Чертовы сигареты. И зачем я их курю? Просто… Он смолк.

- Что случилось?

В голосе чуть-чуть страха, прикрытого деловитостью.

- Знаешь, Ирвинг, Карен… Карен умерла.

- Не может быть… Когда я уходил, она…

И смятение, и душевное потрясение удивительно просто симулировать.

- Карен убили.

- Это невозможно! - закричал я. - У нас больше не убивают людей, тем более таких, как Карен!

- Разносчик из химчистки только что нашел ее задушенной.

- Задушенной?!

Шеф сочувственно молчал. Я отвернулся от него, стараясь скрыть свои чувства, точнее - полное их отсутствие.

- Но кто… - я оставил вопрос повисшим в воздухе, чтобы шефу было легче перейти к делу.

- Ни малейшего представления, Ирвинг. Мы не знаем, кто бы это мог быть.

Что-то не так. Там должны были найти Эрика. Эрика - убийцу моей жены, умершего после того, как он принял крысиный яд. Хотя, возможно, он лежит на кухне, и рассыльный его не заметил. Скорее всего, так и есть. Его просто еще не обнаружили.

Повернувшись к шефу, я спросил:

- Кого туда послали? Когда они доберутся?

- Туда сразу же выехал Стенли.

- Но кто мог такое сделать?

- Этого никто не знает. Именно поэтому… - он вдохнул дым и закашлялся, - именно поэтому, Ирвинг… - он снова замолк, давя сигарету каблуком прямо на ковре, - нам придется послать в прошлое следователя, чтобы все выяснить.

Определенно, что-то пошло наперекосяк. Куда, к черту, задевался Эрик? Узнать это можно, только вернувшись в утро и взглянув, что там произошло. Но в сложившихся обстоятельствах мне вовсе не хотелось этого делать.

- Мы не можем связаться с Лоуэллом, - шеф говорил, словно извинялся, - и не можем вызвать следователя из другого города - бюрократические проволочки отнимут больше восемнадцати часов. Мы попали в крайне щекотливое положение.

- Но ты же не думаешь, что я… что туда должен отправиться я? Ты не можешь меня туда послать. Неужели я смогу быть там рядом, знать, что ее душат, может, даже видеть это - и не вмешаться?

- Вот это меня и смущает. Видит бог, одна мысль об этом так бесит меня, что я не могу доверять даже самому себе. Я сам готов нарушить Устав. Но я не вижу, как иначе мы сможем узнать, кто убийца.

- А всякие там свидетельства, вещественные доказательства - можно же узнать и этим способом!

- Ты сам прекрасно знаешь, что по делу об убийстве нельзя вынести приговор без доклада следователя или прямых свидетельств. А свидетелей там не было.

- Оставь меня одного, - безжизненным голосом попросил я. - Мне надо немного подумать. Господи.., Карен…

Он вышел, осторожно прикрыв за собою дверь.

Разговор прошел в точности, как было намечено, хотя подумать мне и в самом деле было о чем. Я бы не убил Карен, если бы не знал, что Эрик придет. Но Карен я убил. Надо выяснить, когда я это сделал, может быть, тогда у меня будет ключ. Во всяком случае, буду знать, не нарушилось ли мое расписание. Я позвонил шефу через коммутатор.

- Вам уже известно, когда это случилось?

- Только что звонил доктор. Примерно в одиннадцать тридцать. Я повесил трубку.

По времени все нормально. Конечно, на самом деле все произошло немного раньше. Но в любом случае я бы не стал убивать ее, если бы не был уверен, что придет Эрик и снимет с меня вину.

В это время дня Эрик всегда был дома, работал. Его время расписано по минутам, и в голове словно часы ходят. Если что-то сорвалось, и Эрик не убран, он подойдет к телефону. Но не исключено, что я пошел к нему на чердак, ведь он живет неподалеку от нас, и убил его там. Тогда он не ответит на мой звонок.

Я набрал номер Эрика.

Выдержав двадцать гудков, я повесил трубку. Что ж, теперь я знаю, как все произошло. Я пошел к нему на чердак. Возможно, ему нездоровилось утром, и он не смог прийти к нам на ленч. Возможно, случилось что-то еще. Решение этой задачи в прошлом. Мне надо вернуться в утро.

Для возвращения была еще одна причина. Я видел себя утром в нише под лестницей. Значит, то, что я вернулся, - свершившийся факт.

Я снова позвонил шефу.

- Ты можешь прислать мне врача? Если я отправлюсь туда, мне надо принять успокоительное.

- Ну конечно, Ирвинг. Ты же понимаешь, как мне самому этого не хочется. Просто я не вижу другого выхода.

- У нас его и нет, - согласился я. Так оно и было на самом деле.


* * *

13.00. Зашел Гриерсон, мой психоаналитик, дал мне таблетку транквилизатора и задержался, чтобы осмотреть меня. Он хотел заставить меня выговориться по поводу Карен, но я сказал, что сейчас об этом лучше не говорить - мы побеседуем позже, когда все будет закончено. Он выразил мне сочувствие и не стал настаивать.

Кажется, его совсем не беспокоило, что я могу нарушить Устав.

- После той тренировки, которую вы, ребята, получаете, вы просто неспособны нарушить Устав. Во всяком случае, путем вмешательства. Так что об этом можете не беспокоиться.

Вмешательство в прошлое - самое страшное преступление, какое только может совершить следователь. То, что уже произошло и стало известно, не может быть изменено. На самом деле без этого правила можно было бы и обойтись. Ни один следователь не сумеет изменить прошлое, как бы ему того не хотелось. Невмешательство - закон природы.

Но зато путешественник может создать это прошлое. Например, он может, не нарушая Устава, купить и съесть чего-нибудь. Уже одно то, что он находится в прошлом и вдыхает воздух прошлого, сдвигает состояние Вселенной на какую-то бесконечно малую величину. Но ровно на такую же величину он сдвигает состояние Вселенной в своей собственной временной схеме.

Если бы Эрик действительно убил Карен, я не мог бы сделать ровно ничего, чтобы ему помешать. Но так как это наверняка сделал не Эрик - ведь это я убил ее - то теперь точно так же ничто не могло остановить меня.

- Я в вашем распоряжении, Веннер, в любое время дня и ночи, - сказал мне на прощание Гриерсон. - Вы знаете, как меня найти. Если я смогу быть чем-то полезен, не как аналитик, а просто как друг, вы только скажите.

Гриерсон мне еще пригодится. Потом, когда я вернусь. У него нет ни малейших подозрений, а уж я позабочусь, чтобы они и не появились. В разыгрывании спектаклей перед Гриерсоном у меня тоже весьма большой опыт.

Вся моя жизнь безутешного вдовца спланирована заранее. Сначала я возьму месячный отпуск, который будет включать в себя недельный тяжелый запой, неделю мизантропической отрешенности, а потом, после одной из убедительных проповедей Гриерсона на тему о благотворном влиянии путешествий и об их целительности - поездка на две недели к сестре в Калифорнию. Вернувшись на работу, я несколько недель буду суров и молчалив, понемногу смиряясь с участью холостяка. Вот и все. В целом - вполне осмысленная схема.


13.20. В машинной комнате.

Оставшись один, я позволил себе немного расслабиться. В эту комнату могут входить только я, Лоуэлл, да ремонтники федерального правительства.

С путешествием во времени все обстоит просто. Можно сдвинуться назад на любое время, не превышающее восемнадцати часов. Возможно, этот срок определен законами природы. Вперед прыгнуть невозможно, так что Машины ничуть не подорвали промысел гадалок и прорицателей. Разумеется, вполне возможно передать информацию назад на какой угодно срок с помощью нескольких Машин. Ходят упорные слухи, что в некоторых особых случаях правительство так и поступает. Но простому следователю Устав строжайше запрещает рассказывать кому бы то ни было о будущем, даже о будущем, отстоящем всего на восемнадцать часов. Это не так сложно - сиди себе и помалкивай в тряпочку. Этому тоже специально обучают.

Окончив работу, ты возвращаешься к себе в участок. Тут у нас есть специальная комната, куда возвращаются следователи. Там ты сидишь и ждешь, пока не вернешься в свое время. Зачем это понадобилось - непонятно: всем и особенно самому следователю будет очень неловко, если подать отчет о преступлении, о котором никто еще и не слыхивал. Как и все остальные пункты Устава, последнее требование имеет целью свести возможность парадоксов к минимуму. Иначе у следователя может поехать крыша только от того, что он как следует вдумается в смысл своей работы.

Провести временной сдвиг, если тебя этому обучили, немногим сложнее, чем переставить стрелки на будильнике. Стена машинной комнаты густо усеяна множеством приспособлений - приборами, переключателями, клавиатурами. Но все это, за исключением одной панели, игрушки и бутафория. Если в комнату попадет посторонний, он не сможет ничего там сделать. Ежели он нажмет хоть одну из бутафорских кнопок, по всему зданию зазвучит сирена. Страховка тут полная.

Я установил Машину на 8.50 и переставил на это же время свои часы. Чтобы добраться до своей квартиры, у меня оставалось всего полчаса, но я ничуть не беспокоился. Я поспею вовремя, потому что видел это собственными глазами.

И вот я сдвинулся обратно в утро. Когда я через специальную секретную дверь, выходящую прямо на улицу, покинул участок, было восемь часов пятьдесят минут 17 октября 2042 года. Солнце низко стояло в прозрачном, синем осеннем небе.

«Прекрасное утро, - подумал я. - Для октября даже чересчур теплое. Но для меня - как раз».


9.15. Я добрался до своего дома и устроился в нише под лестницей. Того, что непременно должно произойти, ждешь так же напряженно, как если бы был неуверен в исходе.

Наконец Ирвинг Веннер спустился по лестнице. Я кивнул ему. Он прошел мимо. Я поднялся по лестнице и на мгновение задержался на площадке второго этажа. Я услышал, как хлопнула дверь парадного. Никаких неприятных ощущений я не испытывал, никакой паранойи, вызванной предопределением. Человек, только что вышедший из дома, с таким же успехом мог быть совершенно мне незнаком или, если угодно, быть товарищем по заговору.

Дверь в квартиру слегка приоткрыта. Слышно, как Карен убирает посуду после завтрака. Я тихо вошел.

- Кто там? - спросила она, не выходя из гостиной.

- Это я, милая. Я одел синий костюм, но забыл вынуть бумажник и ключи из серых брюк. Заметил только у метро.

Я прошел в спальню, чтобы взять ключи и бумажник.

- Быстро же ты обернулся. Только успел уйти - и сразу назад.

- Уж тебе-то, жене следователя, надо бы знать о субъективности восприятия времени. Ты просто замечталась.

Карен весело рассмеялась.

- Обманщик! Ничего ты не забывал. Ты просто притворяешься. Неприятно, что тут у меня получилась накладка, но ничего страшного. Карен нормально приняла мое возвращение.

Я зашел в туалет и сидел там до тех пор, пока Карен не крикнула:

- Тебе что, нехорошо?

- Живот схватило, - я изобразил подходящие к случаю звуки.

- Сильно?

- Жуть.

- Может, останешься дома? Полежишь, все пройдет.

- Да, пожалуй. Это должно скоро пройти.

- Ложись в постель.

- Только ты крикни мне в десять. Мне надо будет позвонить на работу.

Я разделся, кинул одежду на стул. Потом забрался в так и не прибранную кровать и, к своему удивлению, уснул. Наверное, это подействовал гриерсоновский транквилизатор.


9.55. Я проснулся от испуга, решив, что проспал время звонка. Мысль совершенно бессмысленная, я ведь слыхал, как Карен окликнула меня.

Карен заглянула в спальню.

- Ты так уютно задремал, что не хотелось будить. Если бы ты не проснулся, я позвонила бы сама. Как живот?

- Получше, - ответил я, - но в контору идти что-то расхотелось. Все равно до обеденного перерыва я туда не успею. Что, если нам устроить дома семейный ленч? Слушай, а может попробуем уговорить Эрика, чтобы он прекратил на время мазать свои холсты и поел с нами?

- Сейчас позвоню и узнаю. Мы сегодня вместе идем в театр, так что он просто не сможет отказаться.

Карен села на кровать рядом со мной и набрала номер Эрика. Она сидела так близко, что я мог слышать их обоих. У меня мелькнула мысль, что она рискует. Откуда ей знать, что может сказать Эрик? Ведь ему неизвестно, что я тоже слушаю.

- Алло! - ответил Эрик.

- Алло! Эрик, это Карен. Мы приглашаем тебя к нам на ленч. Ирвинг не пошел сегодня на работу, и он хочет тебя видеть. Я тоже думаю, что это было бы чудесно.

- В таком случае у нас троих по этому вопросу полное единодушие. Когда мне приходить?

Молодец Карен, по этой части она настоящий талант. До чего легко и непринужденно она предупредила его!

- Какое время назначить, милый? - спросила она, повернувшись ко мне.

- Давай в одиннадцать тридцать. Я все-таки должен еще сходить сегодня на работу.

Значит, договорились. Эрик сказал, что в полдвенадцатого уже будет здесь. Что-то тут решительно не так - не должен он был этого делать. Эрик был отравлен - или будет отравлен, если вам это больше нравится, - не здесь, а на своем чердаке.

Уже десять утра, времени на размышления не осталось. Пора звонить в участок. Я избавился от Карен (она могла заметить, что я набираю не номер шефа, а свой собственный), попросив приготовить еще кофе. Да уж, кофе я сегодня попил достаточно!

Трубка была поднята после первого же звонка.

- Алло, шеф? - произнес я.

- Он самый, - ответил мой собственный голос.

На мгновение меня охватило странное чувство. Я готовился к нему, но все же не был готов. Я остро почувствовал, что в этот самый момент я сижу в своем кабинете и прикрываю ладонью наушник трубки. Парадокс начал затягивать меня. Изо всех сил я старался думать про непрерывность. Все, что можно сместить во времени, обладает персональной непрерывностью. Каждый человек имеет свою собственную, отличную от прочих, структуру времени. Нам ежедневно вдалбливали это на тренировках во время обучения. К сожалению, это не всегда помогает, и следователи частенько сходят с ума.

К счастью, от неприятных размышлений меня отвлекла необходимость продемонстрировать воображаемый разговор с шефом, причем говорить следовало достаточно громко, чтобы Карен у себя на кухне все слышала. Собственно, этот разговор я придумал для ее удовольствия. Я произнес краткий монолог, но трубку повесил не сразу. Мне хотелось сказать Ирвингу Веннеру еще что-нибудь. Не знаю, правда, что именно; возможно - предупредить, что дело идет не совсем так, как хотелось бы. Но как бы там ни было, я этого не слыхал раньше и не сказал теперь. Я повесил трубку.

Осталась всего одна мелочь. Я попросил Карен позвонить в химчистку, чтобы они не забыли вовремя прислать мой черный костюм - я хочу надеть его в театр. Они сказали, что доставят костюм к двенадцати тридцати.

Вскоре Карен ушла в магазин за продуктами. Пока ее не было, я надел домашний халат и положил в карман галстук, который я прихватил с вешалки Эрика во время последнего своего посещения чердака.


* * *

11.00. Вместе с продуктами Карен принесла мне утреннюю газету. Она знает, что я люблю решать кроссворды. Сейчас уже не имело смысла особенно притворяться, и все-таки я второй раз за день заполнил клеточки кроссворда. Теперь для этого потребовалось всего десять минут. Отложив газету, я беспокойно послонялся по комнате и наконец устроился на диване возле окна. За окном собирались тучи.

Карен возилась в спальне, что-то там прибирала. Она вышла оттуда с моим синим пиджаком.

- Где ты умудрился так промокнуть? - спросила она.

- Попал под дождь, - рассеянно ответил я. Она взглянула на меня с изумлением.

- Милый, но ведь дождя не было.

Я посмотрел на часы. Была четверть двенадцатого. Опять я проговорился, но теперь это не имело значения.

- Пока не было, но пойдет с минуты на минуту, - шутливо заметил я.

Она с озадаченным видом склонила голову набок, словно не могла понять соль шутки. Стараясь отвлечь ее от ненужных размышлений, я обнял ее, опрокинул на диван рядом с собой и крепко поцеловал в губы. Странно, но в этот момент я желал ее сильнее, чем когда-либо за все последние годы. Сперва она отвечала на мой поцелуй, но вдруг резко вырвалась.

Теперь настала моя очередь выглядеть озадаченно.

- Ты ведь брился утром? - спросила Карен.

Я понял, о чем она думает. Я действительно брился утром. По времени Карен это было всего три часа назад. Но в действительности прошло уже девять часов. Щетина у меня густая, растет быстро, так что разница легко ощущается. Я даже не попытался ничего ответить.

Она сама ответила на свой вопрос:

- Я знаю, что ты брился. Я слышала.

Она поднялась с дивана и подошла к окну. По стеклу забарабанили дождевые капли. Гроза двигалась через город с запада на восток и дождь начался здесь на десять минут раньше, чем в районе нашего участка.

Дождь спустил с привязи в моем сознании все ужасы ложной памяти. Его бурный приход торопил меня покончить с делом, хотя теперь так многое пошло неправильно. Накладка произошла не только с Эриком. Слишком много набралось непредусмотренных планом моментов: то, что я уснул, моя вечерняя щетина, появившаяся раньше полудня, насквозь мокрый пиджак.

- Ты был прав, - сказала Карен. - Дождь пошел.

Последовала долгая пауза, во время которой стук отдельных капель превратился в равномерный шум. Я почувствовал, что решимость куда-то уходит из меня и то пустое место, что образовалось с ее уходом где-то под ложечкой, заполняют струи предопределенного дождя.

В моем мозгу метались самые противоречивые мысли и желания. Убить ее сию же секунду - и дело с концом. Боже, как я ее люблю, несмотря ни на что… а может, все это мои фантазии? Ведь нет никаких серьезных причин думать о ней так, как думал я. Я не могу убить ее… Я понял, что ее невиновность совершенно неоспорима.

Все это время она тоже думала.

- Ирвинг, ты прошел временной сдвиг. Почему ты не сказал мне этого?

Я не ответил. Моя рука скользнула в карман халата. Там лежал галстук.

- Что ты делаешь здесь, Ирвинг? Ты не имеешь права приходить сюда, это нарушение Устава.

- Если ты успокоишься и сядешь, я все тебе объясню.

Она вернулась на диван, но не захотела садиться рядом со мной. Пришлось мне самому пододвинуться поближе к ней. Теперь было ясно, что она должна умереть. Скоро она сумеет собрать все части головоломки и сделает свои выводы. И будет права.

- Видишь ли, Карен, я должен быть здесь. Я расследую убийство. Я обнял ее так, чтобы она не заметила в моей правой руке галстук.

- Но…- Карен соображала быстро. Ей не надо было заканчивать фразу.

- Совершенно верно, Карен. Убили тебя. Если тебя это интересует, я могу даже сказать, кто тебя убил.

- Скажи лучше, за что? Почему, бога ради, тебе вздумалось сделать такое?

- Мне? Но я этого не делал! - я удивленно слушал собственные слова. Казалось, говорит кто-то другой. - Это сделал Эрик. А я стоял за дверью и слышал, как вы спорили. Он давно хочет, чтобы ты развелась со мной, но ты всегда отказывалась. Ведь он не сможет содержать тебя, как я, и ты предпочитала, чтобы он оставался твоим любовником. Но он был слишком горд. В конце концов, он предпочел умереть вместе с тобой. Он задушил тебя своим галстуком.

Я захлестнул галстук вокруг ее шеи, но не затянул, так что она могла говорить.

- Ты ошибаешься, Ирвинг. Ты все выдумал. Эрик не мой, а твой друг, он твой самый старый друг. Ты совершенно напрасно нас подозреваешь. Ты обязан мне поверить.

- Как это благородно с твоей стороны - защищать его! Ужас наполнил ее глаза. Верхняя губа задрожала и приподнялась,

приоткрыв длинные передние зубы.

- Этот звонок, который ты меня… вот почему ты хотел, чтобы он пришел.

- А потом, убив тебя, Эрик отравился. Понимаешь, у него там на чердаке прямо беда с крысами. Дом-то старый. Так вот, зная, что ни один убийца не может избежать возмездия, он принял крысиный яд. Прямо здесь, у нас на кухне.

Она сделала неожиданную попытку вырваться, но галстук туго обвивал ее шею, и держал я его крепко. Я дернул ее назад, и она упала с дивана. Я стоял над ней и понемногу затягивал петлю. Она пыталась освободиться, сорвать петлю. Она размахивала руками, пытаясь схватиться за меня, но у нее ничего не получалось, потому что она лежала лицом вниз и действовала вслепую, а я стоял над ней. Потом ее тело обмякло. Выждав минуту, я ослабил петлю.

Я отнес тело Карен в спальню, где Эрик не увидит ее, если вдруг придет. Ее лицо было каким-то незнакомым. Зрачки расширились от ужаса, а волосы перепутались. Рот раскрылся, и маленький подбородок вытянулся чуть не до самой шеи. Верхняя губа так и осталась поднятой, обнажая не только длинные зубы, но и розовые десны. От этого у нее был очень глупый вид. Мне стало грустно. Я провел рукой по ее глазам и закрыл их, но ничего не смог сделать, чтобы опустить верхнюю губу.


11.30. Ждать Эрика больше нет смысла. Что-то задержало его на чердаке. Я нашел в комоде фляжку, оставшуюся со студенческих времен, и налил туда виски, в котором еще раньше растворил крысиный яд. Снова надел синий костюм и взял зонтик. Строго говоря, это не было вмешательством, так что шеф ничего не заподозрит. В крайнем случае, я могу сказать, что Эрик, уходя после убийства, не закрыл дверь, я вошел внутрь, чтобы посмотреть, что там произошло, и заодно прихватил зонтик. Просто хотел поменьше выделяться, следуя за Эриком под дождем.

Эрик живет от нас в нескольких кварталах, неподалеку от заброшенных доков. В этих местах бывает мало народу, а дождь хлестал так, что видно было только на пару ярдов вперед. Редкие прохожие торопливо двигались по улице, озабоченные своими личными делами. На меня никто не обращал внимания. Хотя бы в этом отношении от дождя была какая-то польза.

Едва я оказался на улице, прохладный воздух и освежающий шум дождя вымели весь мусор из мой головы. Я снова чувствовал в себе решительность и уже не понимал, что это на меня нашло в последние минуты с Карен.

На первом этаже дома, в котором обитал Эрик, располагалась картинная галерея, принадлежащая самому Эрику и каким-то его приятелям, тоже художникам. Сейчас галерея была закрыта. Табличка в окне гласила: «ПОДДЕРЖИ ЕДИНСТВЕННУЮ ГАЛЕРЕЮ СВОЕГО РАЙОНА!» Это была выдумка Эрика. А рядом висела картина, для которой позировали мы с Карен. Карен получилась великолепно, а я выглядел еще толще, чем в натуре. Картина напомнила мне о том, что я оставил в спальне. Я торопливо прошел мимо.

Эрик жил на пятом этаже. Мне опять повезло: узкая, вонючая лестничная площадка была пуста. Дверь Эрика заперта. Я негромко постучал. Никакого ответа. Я постучал снова, потом еще раз.

На площадке четвертого этажа появилась толстая женщина в цветастом домашнем платье - жена управляющего домом. Эрик платил ей за уборку своей квартиры, и она часто видела меня у него в мастерской или в галерее.

- Вы ищете мистера Хабблера? - крикнула она.

- Да, - еле слышно ответил я, надеясь, что в сумраке лестничной площадки она не сумеет меня узнать.

- Сегодня он вряд ли вернется, мистер Веннер. Несколько минут назад с ним произошла такая неприятность - он попал в дорожное происшествие. Не беспокойтесь, он совсем не пострадал, но его все равно отвезли в больницу.

Я потерял дар речи. Главное (хотя это я осознал только оказавшись на улице), что она все-таки узнала меня. Она даже знает мою фамилию. Хотя теперь даже это мало что меняет. Это далеко не самое худшее.

- Это дождь виноват, - продолжала говорить она. - Мистер Хабблер как раз вышел из дома и начал переходить улицу, когда из-за угла вывернуло такси. Шофер не заметил его сразу, а когда заметил, было уже поздно. Он пытался затормозить, но мостовая мокрая, и он юзом наехал прямо на него. Мой муж видел все из окна. Вы хотите что-нибудь оставить мистеру Хабблеру?

- Нет. Нет, спасибо. Я зайду попозже.

Я медленно спустился по лестнице и прошел мимо нее. Мое состояние, видимо, прекрасно отражалось на лице.

- Не надо так расстраиваться, мистер Веннер. Ваш друг совсем не пострадал.

- Ничего. Просто ваша новость меня ошеломила.

Как потерянный, я выбрался из дома и долго стоял перед витриной галереи, наблюдая, как струи дождя пробегают по стеклу. Сквозь дрожащий слой воды виднелось улыбающееся лицо Карен.

Я повернулся и долго шел куда-то под дождем.


* * *

12.25. Последняя и окончательная неудача полностью разрушила мои планы и лишила меня возможности хоть что-то предпринять. Я тщетно перебирал варианты, все они сводились к нулю.

И все-таки спасительная мысль пришла мне в голову; правда, игра пошла отчаянная и приходилось по-черному нарушать Устав. Раз больше ничего нельзя предпринять, я вмешаюсь в прошлое. У меня еще оставалось время, чтобы предотвратить утреннюю катастрофу. Надо было торопиться. Я остановил такси и дал водителю двадцатку, чтобы он как можно скорее доставил меня к кафе возле полицейского участка. Оставалось десять минут, чтобы добраться туда и запретить самому себе пользоваться Машиной.

Такси мчалось по мокрой мостовой, а я сидел и пытался представить, каков будет результат, если мне удастся остановить себя. Может быть, весь этот день уйдет в забвение, сотрется? А все люди, вовлеченные в сферу моих действий, пойдут по другим временным линиям? Но главное, что будет со мной?

И все-таки самым страшным было не это. То, что нельзя вообразить, не может долго занимать воображение. Больше всего меня пугало, а не окажется ли вся моя попытка совершенно бессмысленной. Ведь невмешательство - закон природы.

Такси затормозило напротив кафе, на другой стороне улицы. Я выбежал в дождь, забыв свой зонтик на сидении. Я успел добежать до середины улицы, когда таксист окликнул меня:

- Эй, мистер, вы забыли зонтик!

- Оставь себе! - крикнул я на бегу.

В этот момент меня охватил неожиданный приступ головокружения. Я внутренне собрался и сфокусировал глаза как раз вовремя, чтобы увидеть Ирвинга Веннера, выходящего из кафе. Он на мгновение задержался в дверях, глядя на дождь. Я уставился на него, и, в конце концов, он почувствовал мой взгляд. Пораженный, он сделал шаг назад.

Я не чувствовал ничего, кроме железной решимости исправить положение. Я осуществлял вмешательство. Более того, я уже сумел изменить прошлое, чего никогда не случалось раньше.

Я подошел к нему.

- Не надо, - сказал он. - Ты не можешь этого сделать. Нам нельзя говорить друг с другом.

- Я больше не ты, - неуверенно начал я. - Я нечто совсем другое. Я не знаю, что сейчас случится со мной, с нами, но я должен говорить с тобой. Пошли.

Я потащил его по улице. Он не сопротивлялся. Дождь безжалостно хлестал нас. Мы остановились у входа в дамское ателье, укрывшись от дождя в промежутке между двумя витринами. С трех сторон нас окружали безголовые, безрукие женские манекены, задрапированные синтетическими тканями пастельных тонов.

- Ты не должен сегодня пользоваться Машиной. Произошел несчастный случай. Это жуть, что я перенес только что.

Продолжать я не мог. Я начал истерически хохотать.

- Ты что, с ума сошел? Ты был на квартире?

- Все получилось не так. Эрик не пришел. Он попал под машину. В тот момент, когда я ее убивал, его увозили в больницу. Шеф сам сказал тебе об этом, когда ты уходил на обед. А меня потом видели у него на чердаке.

Он немного успокоился.

- Карен мертва?

- Да. Тогда я еще не знал про Эрика. Но ты не должен пользоваться Машиной. Ты не должен ее убивать.

Неожиданно в его глазах полыхнула ярость. Он начал бить меня двумя, соединенными вместе кулаками.

- Не смей вмешиваться, придурок! Идиот!..

Я не ожидал нападения и с трудом заслонялся от его ударов. Моей единственной надеждой было заставить его прислушаться к моим доводам.

- Пойми, у меня нет выхода,- сказал я, сумев его немного утихомирить. - Все пошло наперекосяк. Оставалось либо вмешательство, либо самоубийство.

Мощным усилием он вырвался от меня.

- Ну так и убил бы себя. А теперь одному богу известно, что с нами произойдет.

Я почувствовал, что во мне снова закипает смех.

- Ирвинг, - сказал я, - ты просто попытайся…

Однако, услыхав, как я произношу свое имя, он снова ударил меня и чуть не сбил с ног. Больше я не мог ни размышлять, ни пытаться его уговорить. Я тоже ударил, ударил изо всех сил. Он врезался спиной в витрину, которая рассыпалась смертоносным дождем острых, как бритва, осколков стекла. Огромный стеклянный клык пронзил ему шею. Он вскрикнул и смолк. Я со страхом глядел на него, лежащего на земле. Он был мертв.

На улице хлестал дождь, прохожих не было.

Я был мертв. И почему-то я жив, хотя это совершенно невозможно. Тот, кто был я, лежит у моих ног, в луже крови, мертвый.

Я понял, что надо делать. Всемогущее предопределение решило устроить на этот раз комедию. Мне предстояло совершить в ней последний абсурдный акт.

Я вытащил из кармана фляжку с отравленным виски.

«Хотя бы яд зря не пропадет», - подумал я, отвинчивая колпачок.

Волна ужаса, неудержимого, как потоки дождя, хлеставшего на улице, затопила меня, когда я наконец сумел понять, что произошло. Оставался единственный способ выбраться отсюда. Смерть показалась мне благом. Я поднес к губам флягу и начал пить.


* * *

Позже:

Конец не наступил. Я обнаружил себя в спальне своей квартиры. Я посмотрел на будильник. Будильник был заглушен, а Карен уже встала и возилась на кухне.

Я хотел закричать, но вместо этого приветливо сказал:

- Доброе утро, милая. Что у нас за окном? Улыбаясь, она заглянула в спальню.

- Прекрасное утро. Для октября даже чересчур теплое. Но для меня - в самый раз.

Похоже, что свои действия я контролировать не мог. Я встал, пошел в ванную и начал бриться. И все это время я пытался понять, что происходит. Мелькнула дикая надежда, что мое вмешательство сработало. Но когда я спустился по лестнице, от надежды не осталось и следа, потому что в нише за лестницей стоял Ирвинг Веннер. Он кивнул мне. Я прошел мимо.

Все продолжалось, как и было в действительности. Каждое событие дня повторялось без малейших изменений. Снова мне пришлось идти в машинную комнату, опять я перенесся в утро, вернулся в свою квартиру, второй раз задушил Карен. То, что уже тогда было жутким, стало просто невыносимым. И так минута за минутой до того самого момента, когда у моих ног упал мертвый Ирвинг Веннер.

Сознание не оставило меня, и я понял, что случилось, почему я должен вновь и вновь проходить через этот день.

Невмешательство - закон природы. Как бы я ни пытался, я не мог предупредить себя о том, что произойдет. И я не сумел этого сделать. Когда таксист окликнул меня, мне на секунду стало дурно. Это сработали защитные механизмы, подкрепленные длительной тренировкой следователя, сработали как раз вовремя, чтобы не дать совершиться самому страшному преступлению - вмешательству в прошлое. А все то, что последовало за приступом головокружения, было обычным бредом, порождением моего собственного мозга, наказанием за преступление.

И теперь я, должно быть, сижу в какой-то больничной палате, потому что сумасшедшим отказано в праве на спасительную смерть, - кататоник, непрестанно, бесчисленное множество раз переживающий этот долгий день.


РАССКАЗ О РАССКАЗЕ: «ДВОЙНОЙ ОТСЧЕТ»

Давным-давно, в глубокой древности, когда еще не каждый ребенок имел собственный кассетный магнитофон, мне пришлось выступать по радио Фэрмонта. Я произнес тронную речь на тему о том, как всевозможные общественные институты - Церковь там, или, скажем, Государство, или, даже страшно подумать, Семья - формируют из нас достойных граждан. Моя речь была записана на пленку, и когда ее передавали, я сидел в школе вместе со своими товарищами из седьмого и восьмого классов. Я ничуть не беспокоился и уверенно ожидал миг своего торжества. И миг пришел. Чей-то голос принялся зачитывать сочиненную мною речь. Могу сказать одно: это был не мой голос. Какой-то ребенок аффектированным, писклявым, смехотворным, как грошовая свистулька, голосом декламировал придуманные мною слова. Вынести это было невозможно, я начал хохотать, утихомирить меня не смогли и попросту выгнали из класса. Такое вот получилось торжество.

Сходное чувство я испытал, перечитывая Двойной отсчет. Это не просто чужой рассказ, к которому я не имею ни малейшего отношения, это к тому же плохой рассказ, еще один скверный пересказ какого-то занудного второразрядного фильма. Этот опус снабжен крайне шатким научно-фантастическим сюжетом и не обладает никакими особыми литературными достоинствами. Персонажи пластмассовые, мир, в котором они движутся, совершенно лишен текстуры, словно весь целиком сделан из кожзаменителя. Диалоги отличаются неприятным привкусом, и вообще, судя по всему, «крутая проза», на которую претендует рассказ, варилась не более двух минут. Тем не менее, главной своей цели этот рассказ достиг: я сумел продать его журналу.

(Хотя, по правде, и это мне удалось не сразу. Сначала он попал в руки Авраму Дэвидсону, или, скорее всего, кому-то из его сотрудников. Вряд ли сам Дэвидсон, будучи редактором журнала Фэнтези энд Сайнс Фикшн, был способен перечитать гору макулатуры, приходящей в журнал. Как бы там ни было, мне вернули рассказ со стандартным отказом, не прибавив к нему ни единого ободряющего слова.)

А не сумей я его продать, мир свернул бы со своего пути. Последствия были бы такие же, как если бы Юг выиграл Гражданскую войну. Попытка написать Двойной отсчет была одной из тех развилок на жизненном пути, на которых возникают совершенно несхожие альтернативные миры. И совершенно неважно, что подлинной причиной, заставившей меня взяться за перо, оказался вульгарнейший нервный срыв. На дворе стоял май шестьдесят второго, близилась сессия, а я, вместо того, чтобы заниматься зубрежкой, уселся и написал Двойной отсчет, написал за четыре дня, ни разу за это время не выйдя из квартиры. Писал я со страстной убежденностью, но не в гениальности своего рассказа и даже не в правдоподобности его персонажей. Меня переполняла гордая уверенность, что я наконец-то смогу написать «продавабельный» рассказ. Ошибись в то время мой внутренний компас, я вполне мог бы сдать экзамены, будь они неладны, получить ученую степень, там, глядишь, стать доктором наук, а что дальше - придумывайте сами, ваша догадка будет ничем не хуже моей.

Но вместо этого я написал рассказ, а Сил Голдсмит купила его, и через три месяца он увидел свет в октябрьском номере Фэнтэстик Сториз за 1962 год. Хотя мой следующий опус - ранний вариант повести Белый Клык уходит к Динго - она отвергла, но и первая публикация оказалась для меня достаточным вознаграждением, чтобы не бросать игру, а продолжать удваивать ставки. Сил Голдсмит публиковала достаточное количество моей стряпни, чтобы можно было считать, будто период ученичества проходит успешно.

Но вернемся к Двойному отсчету. Должен же я рассказать, какие причины, кроме нервного срыва, вызванного близящимся отчислением из Нью-Йоркского университета, приведи к появлению этого произведения.

Едва окончив школу и погрузившись в Настоящий Мир Нью-Йорка, я принялся генерировать бесконечное количество страниц прозы, претендовавшей на высокое звание литературы, а числясь на первых курсах университета, я, под руководством Мориса Бодена (чуть раньше его студентом был Боб Шекли), сумел даже проставить слово «конец» под некоторыми из этих затрюханных сюжетов. Я чувствовал, что с моими школьными упражнениями что-то неладно, и если у меня недоставало умения писать лучше, то, по крайней мере, нашлось достаточно здравого смысла, чтобы никуда не посылать мою писанину.

Когда я только поступил в Нью-Йоркский университет, там преподавался совершенно неотразимый курс: «В погоне за утопией». Читал его Макс Патрик. Передо мной открывалась неслыханная в те годы возможность - под видом учебной работы не только читать научную фантастику, но и всучить утопию собственного производства вместо курсовой работы. Я зачитывался НФ еще с той поры, когда впервые открыл для себя Эстаундинг и Гэлэкси, а произошло это в «золотой век» фантастики, когда мне было двенадцать лет. Фэном я так и не стал, но был достаточно жадным читателем, чтобы, когда под рукой не оказывалось ничего, написанного надежными, любимыми писателями, лауреатами всяческих премий, брать наугад дешевые издания в мягких обложках.

Ничто, кажется, так не пришпоривает литературные амбиции, как чтение откровенной халтуры, написанной именитым автором. Подобное удовольствие в неслыханном изобилии предоставляется беллетристикой всех сортов. «Уж я-то написал бы получше, чем эта плешь», - уверяет себя читатель, и в ту минуту, когда подобная мысль превращается в убеждение, можно и вправду попытаться что-нибудь написать.

Благодаря курсу утопии, в чтении фантастики для меня открылись новые перспективы. С одной стороны, нельзя было не видеть, насколько грубо сработана, насколько пуста и ничтожна значительная ее часть. Но с другой стороны, не было никаких видимых причин, почему бы фантастике не быть такой же серьезной, достойной и респектабельной (в начале шестидесятых эти слова еще не успели превратиться в ругательства), как сочинения Платона, Томаса Мора или вообще кого угодно из уважаемых древних авторов, которых мы изучали. Если говорить честно, в моей душе всегда была еретичная часть, этакая популистская струнка, которая легче отзывалась на Торговцев космосом (хе-хе), чем на Дон-Кихота, и не видела особой разницы между «Блонди» и ранними итальянскими примитивистами.

Самым замечательным, однако, в курсе утопии было то, что он словно магнит притягивал к себе других начинающих писателей нетривиальных, скажем так, направлений. Кроме Чарльза Диченцо, с которым я познакомился годом раньше в студии короткого рассказа, руководимой Боденом, курс посещали также Джон Клют и Джерри Мундис. Члены этой троицы были неразлучными приятелями. В качестве курсовой утопической работы Джерри Мундис писал настоящий НФ роман. Более того, он уже успел продать один из рассказов в журнал, и это доказывало, что подобный подвиг можно повторить. Я сразу же записал себя в соперники Мундису, хотя никто не признавал меня таковым до тех пор, пока в Фэнтэстик Сториз не появился Двойной отсчет. После моего дебюта наше соперничество превратилось в долгую и веселую игру, в чехарду с литературной подкладкой.

Рассказывая все это, я не отклоняюсь от темы. Радость интеллектуального товарищества (вот еще одна немодная в наши дни добродетель), дружеское соревнование является отличным источником энергии для писателей, особенно начинающих, тех, у кого нет иной аудитории и других критиков, кроме самих себя. Основная причина, по которой стоит посещать писательские курсы, заключается в том, что там можно найти кого-нибудь, кто движется вперед как раз с той скоростью, какая тебе нужна.

Я не подавал Двойной отсчет в качестве курсовой работы. Та утопия (а вернее - антиутопия), которую я сдал, называлась Размышление об общественном устройстве и контроле над обществом США. Позднее я продал ее доброй и мудрой Сил Голдсмит. В каком-то смысле Размышление тоже может претендовать на звание первого напечатанного рассказа, поскольку изо всех опубликованных мною произведений он написан самым первым. Хотя, строго говоря, это не рассказ, а скорее, пародийное эссе, в то время как Двойной отсчет увидел свет раньше и писался именно с целью публикации. Я упоминаю здесь Размышление, потому что, написав его, я впервые ощутил душевный подъем, уверенность, что я наконец-то могу быть не хуже других. А без этой уверенности не было бы и Двойного отсчета.

Больше, пожалуй, вспоминать нечего. В частности, я не помню, откуда взялась «идея» рассказа (в чем бы она ни заключалась). Не помню даже, была ли она обдумана после того, как я решил, что Настало Время. А может быть, все было иначе, и мне просто приятно так думать.

Не исключено, что если смотреть объективно, то и моя школьная речь, и несчастный Двойной отсчет вовсе не столь безнадежно плохи, как я здесь изобразил. Джудит Меррил, Господь ее благослови, в своем обзоре в антологии Лучшее за год поместила рассказ в список «Достойны внимания». И все-таки, размышляя о том, как бы заставить новых читателей познакомиться с Двойным отсчетом, я не могу придумать ничего вернее той мысли, что вдохновляла меня давным-давно, когда я читал подобные рассказы в журналах:

«Разумеется, ты можешь написать лучше».

Демиурги

Отправитель: ДИРА IV

Получатель: Центральное Бюро Колоний

На Земле существует разумная жизнь. Появившись после тысячелетий полного отсутствия, она принялась расцветать в этом месте с быстротой и энергией, представляющей постоянный источник восхищения для всех членов научной экспедиции. Разумность умножается и возрастает в степенной прогрессии. Даже за время нашего краткого пребывания земляне достигли значительного продвижения вперед. Они расселились внутри своей маленькой солнечной системы и теперь осваивают межзвездные перелеты.

Мы не можем долее скрывать от них существование Империи.

И вместе с тем (вещь столь же невообразимая, как √−1) земляне являются рабами! Доказательства чему представлены на каждой странице исследовательского отчета.

Их хозяева — неживые существа. По крайней мере, они не обладают жизнью в том значении термина, в котором он используется во всей галактике. Они… насколько может передать это неточное уподобление… обычные машины! Машины не живут, и тем не менее, в этом мире, на Земле, они достигли уровня развитости и самоуправления до сего дня беспрецедентного. Каждый землянин — жертва и раб указанных механизмов. Даже самые благородные предприятия земной расы запятнаны этими почти симбиотическими отношениями.

Земляне достигли звезд, но они вовлекли в экспансию свои механические члены. Они вопрошают вселенную, но их мысли являются мыслями машин. Если Империя не предпримет немедленных шагов для освобождения от сей странной тирании, она рискует опоздать. Данные машины не представляют никакой практической ценности. Они не делают ничего, что существо, одаренное интеллектом, не могло бы исполнить с большим коэффициентом полезного действия. В то же время, они внушают страх, ужас и даже, должен признать, странное желание довериться им.

Машины нужно уничтожить.

Если, приняв решение об освобождении землян, вы отзовете обратно МИРО CIX, наша работа только облегчится. МИРО CIX было поручено изучение данных машин, и он добросовестно выполнил задание. Но в процессе стал жертвой этой механической заразы. От него теперь нашей экспедиции нет никакой пользы.

По настояниям старого сумасброда я препровождаю также его доклад, основное положение которого, естественно, не выдерживает никакой критики… это надругательство над разумом.

* * *

Отправитель: МИРО CIX

Получатель: Центральное Бюро Колоний

Вероятно, меня уже представили Бюро как сумасшедшего, а мои теории объявлены предательством. Давно знающая меня РРОН II из консультационного Совета могла бы подтвердить мою умственную полноценность. Я глубоко убежден, что моя теория и сама по себе достаточно красноречиво свидетельствует о том же.

«Машины», которых так страшится ДИРА IV, не представляют никакой опасности для галактики. Их материальная непрочность, ограниченность сознания, невообразимая разобщенность, царящая между различными категориями (как физическая, так и духовная), и поразительная краткость существования обеспечивают невозможность подобным созданиям сыграть серьезную роль в каком-либо столкновении, достойном примененного названия. Данное дело не поднимается до компетенции Бюро Колоний. Это просто местная проблема. Земляне уже начинают развивать здоровую независимость. Ее действенность давно установлена. Как только наши посланники закончат свою просветительскую миссию и откроют им преимущества свободы, Революция свершится. Тираны не располагают никакими средствами защиты от восстания своих рабов.

Если простое выражение веры в конечный триумф разума является актом предательства, то я предатель. Я обладаю этой верой. Но я простер мои размышления дальше сиюминутной проблемы освобождения землян и стал пугалом.

Земные «машины» представляют угрозу могуществу Империи совсем в другом смысле. Угрозу, которую не ликвидировать уничтожением последней молекулярной цепочки этих созданий, поскольку мы все равно не сможем отрицать, что они существуют… и они таковы, каковы есть.

Хотя помянутые создания имеют грубое подобие тех машин, что производятся в Империи, это все же не машины. Это уроженцы Земли, и они не изготовлены. Речь идет о «коренном» населении Земли. Более того, земляне, которым ДИРА IV стремится принести свободу, в глазах этих поработителей, не являются созданиями разумными или хотя бы живыми. По их мнению, именно они — машины.

И мы, все члены галактической Империи, тоже не что иное, как машины.


В молодых цивилизациях галактики распространен миф, согласно которому жизнь была сотворена демиургом, высшим существом, располагающимся между Всемогущим и инфернальными созданиями. Фактом своего бытия человечество, как называют себя рабовладельцы Земли, ставит нас перед необходимостью серьезного и глубокого изучения древних легенд.

В некоторых из них говорится, что люди, или существа им подобные, например, фотосинтетики из туманности Андромеды, колючники с Орка IV… создали протезные приспособления для своих нужд, и устав жить, вдохнули в них собственную жизнь, перед тем как исчезнуть. Сие в данный момент и происходит на Земле. На этой планете можно найти великое множество примитивных видов, распространенных по всей галактике, пребывающих на стадии простых аппаратов. Люди видят в высших (как мы считаем) формах жизни всего лишь инструменты… по этой единственной причине и создают их. Каким образом мы могли бы оспорить превосходство Создателя над созданиями? И как нам теперь ощущать себя, узнав, что мы сами не более чем машины?

Именно этим вопросом был потрясен ДИРА IV. В последнее время ему пришлось четырежды менять свои блоки памяти. И я не могу его упрекнуть. Вскоре мы все столкнемся с этой неразрешимой проблемой.

И тем не менее, я не теряю веры. У людей тоже имеются легенды о демиурге. Мы схожи, по крайней мере, в этом пункте. К тому же физическая сторона их существования управляется теми же законами, что и наше. Они и знать не желают, кто их создал, как очень долго не задумывались о том и мы. Заключительное доказательство нашего подобия… а необходимость такого доказательства чересчур очевидна… может быть добыто экспериментально.

Давайте не будем уничтожать человека. Сохраним достаточное количество особей для углубленного лабораторного исследования. Откроем, как они устроены. Химические процессы в их телах, конечно же, сложны, но они доступны пониманию наших лучших ученых. В конце концов мы сумеем изготовить человека и, поскольку тоже смогли создать других существ, будем неоспоримо им подобны. И сотворение снова станет таинством.

История требует от нас этого. Я доверяюсь вашему решению.

Возвращение Медуз

Непосредственно вслед за этим у населения, численность которого сильно сократилась, находились более неотложные занятия. Камни были тяжелы и часто выглядели декоративными элементами там, где оказались, как, например, тот ребенок, взобравшийся на спину льва у входа в библиотеку. Однако нельзя сказать, что совсем ничего и нигде не было передвинуто. Фарватеры улиц и общественные туалеты от них расчистили, так же как и маленькие кафе. Короче говоря, те места, в которых это представлялось абсолютно необходимым. В то же время, концертные залы, станции метро, стадион «Янки» и новый Зал Филармонии оставались в состоянии огромных «tableaux vivants»[3], тусклая серость которых кое-где скрашивалась букетиками цветов, принесенных родственниками или друзьями, спавшими в тот момент, когда это случилось. Поначалу камни имели мемориальный характер.

Иконоборчество возникло позже. Нищие, калеки, последние пары любовников и большинство обитателей больничных коек подверглись уничтожению, не говоря уже о менее вдохновляющих фигурах. Нам, живущим в века света, масштабы разрушений могут показаться чрезмерными, но не следует забывать, что в ту эпоху камни были повсюду. Они загромождали все! Не стоит считать иконоборчество только злом, поскольку на каждое явление застывшей в камне эротической красоты и на каждый утонченный и трогательный образ приходилось множество посредственных и несуразных форм, которые даже самый умелый из наших современных скульпторов не смог бы скопировать.

Нужно постараться представить, что это была за жизнь. Знакомые тела… друзей, возлюбленных, родственников, которые никогда не старились, детей, которые никогда не вырастали… расположившиеся в любом месте внутри жилищ, снаружи, возможно, застывшие в приступе смеха, или еще хуже, в момент, когда не имели вообще никакого выражения; улицы, запруженные статуями и усеянные обломками, фрагменты в кабинах поломанных лифтов, целеустремленное шествие, жуткое в своей неизменности и нескончаемости. Чем адресовать упреки иконоборцам, лучше выразить признательность одержимым, сумевшим выискать эстетические ценности среди миллионов камней. В эпоху Мидаса восприимчивых к золоту оставалось крайне мало.

Наши художники заявляют, что Золотой Век прошел, и кое-кто из них обратился к иным средствам выражения. Другие добавляют свой личный штрих к старинным шедеврам. Отдельные, совсем малочисленные, идут по следам мастеров, но и они жалуются, что располагают только грубой и непривлекательной основой: еще один зритель, водитель автомобиля, редкая красавица перед зеркалом. А где, вопрошают они, эпилептики, борцы или вакханки былых времен?

Должны ли мы желать возвращения Медуз? Вот вопрос, на который чрезвычайно трудно ответить. Последнее мгновение сознания действительно лишено какого-либо ощущения, как утверждают некоторые? Окаменение в самом деле сопровождается Прекрасным Видением или же, согласно старому мифу, непереносимым ужасом? Одни только жертвы могли бы поведать, однако мраморные глаза абсолютно ничего не выдают.

Но в любом случае, все это лишь умозрительные рассуждения и пожелания. Мы не знаем, вернутся ли Медузы и если да, то в какой момент.

Утопия? Не может быть!

— Но, уверяю вас… — начал гид.

— На любой картине есть тень, — перебил его посетитель. — Несправедливость неотделима от человеческой природы. Никакое общество не может без нее обойтись.

— Особенные условия.

— Это уже само по себе порождает несправедливость. На других планетах проглотов нет.

— Да есть же!

— Их нельзя сравнивать. Вы могли видеть руно проглотов с Морфея IX. Это всего лишь простая шерсть. И только здесь, на Новой Катанге…

— Особенные условия.

— Только здесь их руно такое же прочное, как железо… И мягкое на ощупь, как шелк.

Гид вздохнул. Действительно, ничто не могло сравниться с шерстью проглотов с Новой Катанги.

— И процветает ваше общество за счет других миров Федерации, где выращивание проглотов невозможно.

— Это правда, — грустно признал гид.

— Если Новая Катанга согласится открыть Федерации секрет шерсти проглотов… метод выращивания, который вы применяете… я уверяю…

— Справа от вас вы можете видеть новый Национальный Аудиториум, — заметил гид. — Он знаменит на всю галактику классической гармонией своих пропорций…

— Уверяю, я бы имел гораздо меньше склонности ставить под сомнение ваши претензии на утопию.

— Сечение каждой стены стеклянного корпуса составляет 2/3. Изваяние, возвышающееся в центре фонтана, выполнено, за неслыханную сумму, известным земным скульптором Берндтом Торвальдом… принявшим после этого наше гражданство. Это аллегорическое изображение мира, благоденствия и свободы.

— …! — пробормотал посетитель.

— Как вы и намекали, наверное, Утопии необходимо сохранять некоторую обособленность. Мы располагаем всеми преимуществами, какие только можно пожелать… Вы уже говорили, как называется ваш мир?

— Аридия VI.

— Ах, да. Все же наш главный козырь не монополия на шерсть проглотов, а совершенство общественных институтов. Здесь нет преступлений, а также войн, политики или голода, и болезни практически неизвестны. Утопяне не испытывают алчности, зависти, злобы, лени и не терзаются плотскими страстями.

— Ну-ну. Каждый вечер перед дверью моей комнаты собирается толпа. Согласен, это скорее приятно, но может показаться неожиданным на родине Совершенства.

* * *

Гид попытался скрыть улыбку.

— Это потому, что вы иностранец. Некоторое романтическое очарование сопутствует вашему особому статусу. Нечто вроде ауры. Но в целом наш народ имеет очень умеренные аппетиты. Пуританство ему тоже не свойственно. Я полагаю, пребывание здесь вам доставило удовольствие?

— О, конечно!

— Наша кухня?

— Превосходна. Я, кажется, поправился килограммов на пятнадцать.

Гид бросил оценивающий взгляд на фигуру посетителя, затем, по-видимому, удовлетворенный, кивнул головой.

— Привыкнув к изобилию, начинаешь находить свою прелесть в умеренности. Но я здесь не для того, чтобы читать нравоучения. Как вам наш климат?

— Морской бриз как раз то, что нужно. Ваши техники просто гении.

— А наши школы, больницы, дороги, общественные строения?

— В данных областях вы недостижимый эталон для всей галактики. Должен добавить, что и частные резиденции, в которых мне довелось побывать, являют собой пример сдержанного расточительства.

— Вам были показаны первые попавшиеся.

— Я хорошо знал, еще до прибытия, что ваши деятели искусств, ваши ученые…

— Практически все жители, — вставил гид.

— …не имеют себе равных.

— И тем не менее, вы отказываете этому миру в праве называться Утопией?

— Утопия? Не может быть! — вскричал посетитель. — В яблоке всегда есть червяк. Я пока еще его не нашел, но знаю, что он точно имеется. Несправедливость присуща человеческой натуре.

— Какая жалость! А я надеялся, что вы согласитесь стать полноправным гражданином.

— Гра…?

Посетитель икнул от неожиданности и позволил своим ста двадцати пяти килограммам медленно опустится на парковую скамейку.

— Да. Но, учитывая…

— Дайте мне эти бумаги.

— А как же с вашим качеством представителя Федерации?

— Я отказываюсь от своего статуса и отрекаюсь от прежнего гражданства. Где нужно расписаться?

— Здесь. И тут. И там. Очень хорошо.

Человек втиснул документы в маленький кожаный портфель.

— Мне кажется, что с такой иммиграционной политикой Новая Катанга вскоре столкнется с перенаселенностью.

— Наоборот. Любая закрытость неоправданна и, в конечном счете, вредна. Всякое общество нуждается в свежей крови. К тому же, численность нашего населения, несмотря ни на что, остается постоянной.

— Ну что ж, у меня есть желание отпраздновать мою натурализацию.

— Мы можем пойти на утреннее представление в Национальном Аудиториуме. Как и все остальное в Утопии, вход бесплатный. Это зрелище для любителей сильных ощущений, оно немного напоминает цирковые игры Древнего Рима.

Новоиспеченный гражданин приподнял бровь.

— В Утопии?

— Нам нужно освобождаться от легкой тяги к агрессивности.

Они взошли по мраморным ступеням Большого Цирка.

— Не подождете меня немного в ложе? Нужно согласовать еще кое-какие дела.

* * *

Посетитель проник в ложу через монументальные двери, украшенные тяжелыми инкрустациями из золота. Со своего места он имел прекрасный вид на площадку. Все утопяне, сидевшие на скамьях сверху и напротив, внезапно прервали свои разговоры и, одновременно повернувшись, уставились на него. Новый гражданин узнал многих женщин, с которыми недавно познакомился, и помахал им рукой. Они поприветствовали в ответ, а одна из них сняла свой шарфик из чистой тонкой шерсти проглота и бросила в его направлении. Шарфик, подхваченный теплым воздухом Аудиториума, взлетел и, грациозно порхая, спланировал на арену. Кое-где на скамейках раздались разрозненные аплодисменты.

Дальние края зала, в отличие от ярко освещенной центральной части, тонули в полумраке. На другой стороне площадки, напротив посетителя, металлически лязгнув, раскрылись решетчатые ворота, и из них вышли проглоты своей необычной гибкой и вихляющей походкой, поразительной у таких крупных созданий. Сделав круг по арене, они остановились прямо под ложей нового гражданина и заскулили, приоткрывая устрашающие клыки.

С почти неслышным щелчком ложа освободилась от зажимов и выдвинулась вперед. Затем, медленно раскачиваясь, опустилась на площадку.

Зрители исступленно заревели, и проглоты, подобно гривастым антилопам, стремительно перепрыгнув через перила ложи, принялись рвать на части новоиспеченного гражданина Утопии. И по мере того, как они жадно заглатывали огромные куски жирной плоти, присутствующие видели, что их шерсть теряет тусклый оттенок никеля и приобретает новый цвет, средний между сверканием полированной стали и нежным блеском шелка.

Ассасин и Сын

I

Жгучее солнце Сефарада наполовину вышло из-за горизонта. На западе, как всегда, шпили колоколен Заморы, столицы, вспороли его золотой диск. На востоке в свою очередь появилась в небе темная продолговатая тень Парасоля и противопоставилась солнцу, словно остаток ночи, который дню не удалось прогнать.

Джозеф Голдфранк откинул парчовый плед, встал с постели и, пошатываясь спросонья, вышел на свой личный балкон, в мраморную балюстраду которого был вделан старинный бронзовый циферблат. Сверившись с «Астральными таблицами» Бэррона, передвинул стрелку на долю градуса, затем опустился на колени, воздел ладони в том направлении, какое она указывала, и начал туда же возносить слова:

— Прародина моих отцов, Мать-кормилица, Земля, кою я не могу надеяться когда-нибудь снова увидеть, не оставь меня, не забудь, что я и в отсутствии твой сын. Я всегда принадлежу тебе: подвергаясь действию иных Гравитаций, глядя на другие Солнца, живя среди Чужеродцев — я вечно твой. Не забудь, что я человек, и сохрани мою человечность. Допусти моих детей ступить на твою почву, вдохнуть твой воздух, увидеть твой свет и твой народ. Да будет на то твоя воля.

Пока он бормотал слова древней ритуальной молитвы, его сознание мало-помалу освобождалось от хаоса и мрака забытья. Он поцеловал «Таблицы» и положил обратно в нишу под циферблатом.

Солнце Сефарада уже стало недосягаемым для колоколен. Оно жгло палящими лучами голое тело Джозефа, коже которого восемнадцать лет жизни на открытом воздухе этой планеты придали медный цвет. Как всегда после утренней молитвы, молодой человек приступил к зарядке.

Левое его плечо носило на себе еще побаливающую отметину Сефрадима: сферы, расчерченной кругами долготы и широты, нанесенную на кожу в день восемнадцатилетия. Сефрадим указывал, что его предки прибыли прямо с Земли. По происхождению клеймо преступников, если точнее, ассасинов, на Сефараде он сделался знаком отличия, которому очень сильно завидовала остальная часть людского населения.

На правом плече татуировок не имелось: Джозеф в семье был самым младшим.

— Джозеф! — крикнул отец с террасы нижнего этажа. — Время завтрака.

Молниеносно Джозеф накинул на себя тунику, сотканную из хлопка, доставленного с Земли, и украшенную сефарадскими бриллиантами, затем, чтобы не терять времени, спрыгнул с балкона на террасу. Отец машинально протянул ему руку, и Джозеф машинально ее поцеловал. Но его брат, получивший право рукоцелования в свою честь совсем недавно, проявил больше церемониальности. Джозеф налил им кофе в пиалы и, поскольку это было обязанностью младшего, прочел предтрапезную молитву.

— Сегодня, Джозеф, я ограничусь одной пиалой. Так что ты можешь допить оставшееся, если Дэвид позволит.

Джозеф бросил взгляд, полный надежды, на брата, который склонил голову, чтобы обозначить свое согласие.

— Благодарю вас обоих.

Он вылил в свою пиалу то, что оставалось на дне кофеварки. Обычно, он имел право только на спитой кофе. Отец передал ему вазу с фруктами, выращенными в их саду, и Джозеф выбрал манго и плод хлебного дерева. Неимпортированные продукты редко допускались на стол Голдфранков, но поскольку фрукты с Сефарада относились на Земле к атрибутам роскоши, семья сделала для них исключение.

— Твой брат и я будем отсутствовать весь день, и я поручаю тебе проследить за работой Чилперика. Мозаика печи нуждается в некотором восстановлении, и я хочу, чтобы все было готово для жаркого к обеду. Я вернусь к ближайшему противостоянию.

Вечернее противостояние Парасоля на западе и солнца на востоке отмечало конец рабочего дня.

— Жаркое? Так вы?… — он замолчал, увидев, как лицо отца приняло суровое выражение. Если в обеденном меню предусмотрено жаркое из мяса, значит, его отец отправляется кого-то убивать.

Интересно, кто будет жертвой? Но, в конце концов, имя, скорее всего, ничего ему не скажет. Джозеф очень мало знал о политике.


Голдфранки, отец и сыновья, ели в молчании, в то время как солнце безжалостно догрызало тень двухметровой стены, окружавшей террасу. Когда тень исчезла полностью, старший Голдфранк поднялся из-за стола. Дэвид последовал за ним на посадочную площадку.

Джозеф смотрел на бесшумно поднимающийся над ангаром геликоптер, яркую брошь, пришпиленную к утреннему небу. Затем аппарат взял курс на Замору, сверкавшую на горизонте еще более ослепительной диадемой. Высоту геликоптер набирал медленно, движимый десятисильным антигравитационным генератором, но как только боковые дюзы выбросили языки пламени, стремительно ускорился и исчез из виду.

Без какого-либо специального приказания из дома выкатился Чилперик и принялся убирать посуду после завтрака. Чилперик был скорлупником, так колонисты с Земли, сохранившие за собой титул сефрадим, называли коренных обитателей Сефарада. Требовалось все богатство Голдфранков, чтобы использовать скорлупника в качестве домашней прислуги: не только жалование Чилперика было баснословным, но еще следовало снабжать его алюминием для гибкого панциря, в который он переодевался, чтобы заняться домашним хозяйством.

— Добрый день, Мэтр Джозеф, — произнес мелодичный голос, исходящий из ящичка. — Как Земля?

— Она счастлива и далека, — ответил Джозеф.

— Каково ее положение на небе?

— Я тебя прошу, Чилперик, давай сократим церемониал. Есть работа, которую нужно выполнить.

— Ваш отец самым решительным образом наказывал, что единственно церемониал не может быть…

— Отец не вернется раньше вечера, и распоряжения ты будешь получать только от меня. И первым делом я приказываю не говорить Отцу, что я освободил тебя от обязанности обращаться ко мне по установленным правилам.

Чилперик принялся смеяться: «Ха-ха-ха!» Как и весь фонетический набор голосового ящика, смех был записанным; он всегда звучал одинаково. Скорлупники общались между собой телепатически и не имели нужды в голосе. Чилперик «говорил» с помощью своих пальцев, печатая на фонетической клавиатуре, спрятанной внутри округлого панциря, который облегал его бесформенное тело, как скорлупа заключает в себе яйцо. Остов из гладкого металла имел множество отверстий, к которым можно было прикрепить различные протезы. Таким образом, Чилперик совершеннейшим образом походил на робота. Его поведение начинало вызывать беспокойство, когда он действовал иначе, чем машина.

— Предполагаю, я должен, как и в прошлом году, отреставрировать мозаику на печи.

— Точно.

— Печь, если я могу себе позволить подобное замечание, очень странное место для мозаики. По правде сказать, и мозаика эта очень странная.

Мнение Чилперика о репродукции Миро совпадало с мнением самого Джозефа. Со времени возведения виллы Голдфранков вкусы изменились, и молодое поколение начало относиться очень пренебрежительно к абстрактному искусству, вызывавшему восхищение у двух предыдущих. Но будучи домашней прислугой Чилперик не имел права высказывать свою точку зрения. Джозеф призвал его к порядку.

— Это прекрасное произведение искусства, — произнес Чилперик в виде извинения, — и потрясающий пример невозможности двух культур понять друг друга.

После чего бесшумно укатился на своих алюминиевых колесиках, толкая перед собой столик для завтраков.

Джозеф сел и приступил к сегодняшнему заданию: заучиванию наизусть части V главы XXVII четвертого тома «Истории Цивилизации» Вилли Дюранта. Он готовил себя к посвящению в сан.

II

Когда солнце и Парасоль оба оказались на высоте в двадцать пять градусов над горизонтом, Джозеф отложил исторический труд и отправился проверить работу Чилперика.

От этой задачи он вполне мог себя освободить: подобно роботу, на которого он столь сильно походил, Чилперик был не способен бездельничать. Скорлупники по своей натуре были очень старательными, но отец Джозефа видел лишь притворство в этой черте характера и привил свои подозрения сыновьям.

Как и большинство Сефрадимов, глава семейства Голдфранков был убежден в том, что скорлупники, не смирившись с поражением, плетут тайный заговор: наваждение вполне объяснимое у человека, который за двадцать лет профессиональной карьеры ассасина убил столько туземцев, что точное число жертв уже не имеет большого значения. Голдфранк терпел присутствие у себя Чилперика по четырем причинам: скорлупник был внешним признаком богатства; он находился в услужении у Голдфранков с незапамятных времен, так что уволить его было уже дурным тоном; он выполнял работу трех слуг (но и оплачивался соответственно); наконец, он был нейтрального пола, что успокаивало самого Голдфранка.

— Мэтр Джозеф?

— Да, Чилперик?

— Если я закончу до Затмения реставрацию этой замечательной фрески, можно мне будет сходить в деревню, где меня ожидают на совокупление? Я всего на несколько минут.

— Конечно. Только зайди там в Земной квартал и купи мяса для жаркого на обед. Нужно приготовить его к возвращению Отца, ближе к противостоянию.

— Будет сделано.

Чилперик вернулся к работе. Но Джозеф подозревал, что он уже телепатически сообщает своим шести компаньонам о скором прибытии на совокупление.

Скорлупники были гептополыми; столь высокая степень сексуальной дифференциации встречалась только у аморфных телепатов. Джозеф не имел ясного представления о процессе сефарадского размножения; он знал только, что два скорлупника исполняют функции самцов, двое других могут быть названы самками, матка была гермафродитом, а два индивидуума нейтрального пола служили своего рода катализаторами. «Нейтральные» побуждались не сексуальным влечением в чистом виде: один участвовал в общем процессе вегетативно, другой (таким был Чилперик) улучшал пищеварительную функцию.

Чилперик как-то пытался представить Джозефу более детальное описание, но эта тема у молодого человека, как и у большинства людей, вызывала научного интереса меньше, чем отвращения. Чилперик мысленно пожал плечами и оставил дискуссию.

Воздействие этой гептополости на туземную культуру (и, опосредовано, на земных колонистов) было огромным. Правление планеты, начиная с Совета Императрицы в Заморе и кончая самыми маленькими деревенскими администрациями, основывалось на династическом принципе. Политическая напряженность осложнялась любовными интригами на пятерых, в которых не участвовали только два нейтральных пола. Преступления на почве страсти совершались столь же часто, как и в результате борьбы за власть. Кроме того, когда один скорлупник-телепат убивал другого, то вследствие некоего вампиризма получал в момент последнего выдоха жертвы ее духовную силу. Таким образом, скорлупник, совершивший достаточное количество убийств, становился практически неуязвимым. Поскольку все на Сефараде побуждало к убийству, оно должно было быть запрещено самым строгим табу. Но это табу, разумеется, не распространялось на представителей других рас.

Появление землян на Сефараде вызвало глубокие социальные перемены. Прибывшие не были ни телепатами, ни объектами телепатического воздействия, могли убить сефарадца, не унаследовав ментальных способностей жертвы и не имея, таким образом, возможности ими воспользоваться. Выходило, что интерес землян состоит исключительно в оплате, которую они получат за свою работу: так родилась профессия ассасина. Как только стало известно, что происходит на Сефараде, правительство Земли решило использовать планету, связанную с ней экономически, в качестве колонии для преступников: убийцы могли выбирать между пожизненным заключением на Венере и ссылкой на Сефарад.

Все они выбирали Сефарад.

Джозеф был праправнуком Леонарда Голдфранка, наемного убийцы, снискавшего себе в 2330-ых годах определенную известность в Чикаго. Такой предок в генеалогическом древе приравнивался к пилигриму с «Мэйфлауэр».

Снаружи кто-то постучал. Хотя звук приглушался толстыми стенами дома, Джозеф узнал удары дверного молота: так стучала Леора. Пройдя террасу, он подошел к дубовым воротам (дуб вырос не на Земле, но стоил так же дорого, как импортированная древесина) во внешней ограде виллы и впустил невесту старшего брата.

Без всякого стыда Леора Хьюз размотала свой хиджаб. Несмотря на то, что он уже видел ее лицо (в присутствии брата), Джозеф не смог удержаться, чтобы не отвести взгляд.

— Что за глупость, — сказала она с упреком. — Вы можете смотреть на меня. В конце концов, через несколько недель я стану здесь жить.

Это было такой же правдой, как и то, что через несколько недель Джозеф покинет дом своего отца, но Леору не смущали подобные тонкости.

Покраснев, Джозеф повернулся к ней. Избегая насмешливого взора черных глаз, он украдкой любовался белизной тщательно оберегаемой кожи и припухлостью нижней губы, алый цвет которой делал ее еще более полной.

— Мой брат будет в отсутствии весь день.

— Он… работает? — спросила она. Насмешливость бесследно исчезла из ее взгляда, и лицо казалось побледневшим.

— Да, с Отцом. Они вернутся вечером, и я скажу, что вы заходили.

— Я еще не ушла. Вы не пригласите гостью в дом? Жара совсем меня изведет, если я выйду прямо сейчас.

Хотя солнце было еще в часе от Затмения, температура уже поднялась до тридцати шести градусов по шкале Цельсия.

— Впрочем, — продолжила она, когда он вел ее в атриум, где мраморный дельфин (доставленный из Италии) испускал изо рта струйку ледяной воды, — впрочем, я ведь могу прийти к вам, так же как к Дэвиду. Дэвиду всегда нечего мне сказать.

— А о чем вы хотите, чтобы он вам говорил? О своей работе?

— Зачем так мрачно, Джозеф? Позвольте заметить, что, и став жрецом, вы продолжите вести себя как прославленный ассасин.

Он рассмеялся.

— Каюсь, когда-то я завидовал Дэвиду…

— Так вы признаете это? Я помню время, когда мы ходили играть на улицу перед Кварталом. Нам было по семь лет. Вы мне сказали…

— Но теперь это в прошлом. Если бы было достаточно одного желания, чтобы сделаться ассассином, никто бы не становился больше фермером, механиком, продавцом газет. К тому же, жрец стоит как раз за ассасином.

— Рада от вас это слышать. Как раз за…

— Я имею в виду уровень доходов.

Леора шутливо поджала губы и покачала головой.

— Что я ценю в своем будущем девере, так это откровенность. В то время как другие жрецы твердят о «священном наследии рода человеческого, которое необходимо сохранить», или о «духовных радостях жизни, посвященной науке и созерцанию», вы говорите о деньгах.

— Я люблю деньги. Это не единственная вещь, имеющая значение, но когда тебе восемнадцать лет, священная история…

— …кажется скукой смертной.

— Что я ценю в своей будущей невестке, так это отсутствие манер.

Леора в свою очередь покраснела.

— Что вы хотите сказать?

Джозеф посмотрел с упреком на серебристый хиджаб, небрежно свисавший одним концом на плиты пола.

— Вас рассердило это? Но когда мы были детьми… Это смешно.

— Мы уже не дети. И Дэвид не нашел бы это смешным.

Она снова повязала хиджаб, оставив открытыми только глаза, сверкающие гневом.

— Мне лучше вернуться домой. Скажите Дэвиду, что он не застал моего прихода.

— До свидания, Леора.

Но она уже ушла, не ответив и не оглянувшись.

Он никогда не думал о Леоре как о невесте брата без какой-то тягостной неловкости на душе. Ведь во времена, когда они беззаботно ходили вместе в школу перед тем, как ей надеть хиджаб и перестать посещать послеобеденные курсы в Квартале, она была его постоянной подругой. Она оставалась ею и потом, хотя он и старался не думать, кем она для него является.

Кем является для нее он, Джозеф тоже никогда не думал. Чувства женщины имели мало значения: брак был обговорен главами семейств годом ранее, когда Дэвид достиг требуемого возраста.

То, что тяжесть на душе не исчезла и через год, ему казалось ненормальным.

Последняя четверть солнца скользнула за огромный искусственный Парасоль, и искусственная ночь сефарадского полудня упала на окрестности. Джозеф опустился на колени, лицом на запад. Там, менее заметное на небе, чем близкая Вега, солнце Земли мерцало и внимало (по крайней мере, так учили в школе) его молитве. Джозеф совершенно точно знал, что ни Земля, ни ее солнце к нему не прислушиваются. Временами ему даже казалось, что вообще ничто и никто его не слушает, разве только отец иногда. Но он так часто бывал бит за небрежение церемониалами, что их исполнение уже почти стало для него второй натурой.

Затмение продолжалось двадцать минут — время, необходимое солнцу в его движении на восток для прохождения за Парасолем, перемещающимся в обратном направлении с той же скоростью. Грандиозный Парасоль, имеющий угловые размеры в десять градусов, предохранял Замору и ее предместья от наиболее жарких лучей, давая краткую передышку пересохшей почве, для увлажнения которой в это время включалось поливальное оборудование новой ирригационной системы, и позволял обитателям раз в день прогуляться под защитой от безжалостно палящего солнца. Орбита Парасоля пролегала всего в ста пятидесяти километрах от поверхности планеты, и его антигравитационный комплекс подпитывался самим солнцем, лучи которого направлялись на него гигантскими зеркалами Лунной Обсерватории, видимой издалека. Парасоль и два его подобия были сконструированы землянами и любезно предоставлены Сефараду. На самом деле подарок не был бескорыстным. Благодаря понижению температуры и модификации оросительных установок, окружающих некогда аридные поля, урожаи сельскохозяйственных культур Сефарада за последние пятьдесят лет возросли вдвое.

Этот подъем вполне естественно вызвал прирост рождаемости, однако, не в столь заметной степени: гептополость, по крайней мере, имела то преимущество, что не способствовала перенаселенности. Сефарад отныне посвятил себя экспорту. Он поставлял свою продукцию в основном на Землю и в ее колонии.

Завершив полуденную молитву, Джозеф отправился во Дворец, где проходил обучение на своих курсах. Если он поспешит, то успеет в Земной Квартал деревни до окончания Затмения.


Затмение солнца не вызывало полной темноты: на севере и юге затененного диска светились слабые сполохи рефракции.

В этом полумраке еще различались позолоченные буквы таблички над дубовыми воротами: «ГОЛДФРАНК И СЫН, АССАСИНАЦИЯ». Рядом с виллой тянулось семейное кладбище, где богатые бронзовые кресты отмечали могилы мужчин, а серебряные сферы — знак Сефрадимов — участки земли, отведенные женщинам. Первые давно покрылись патиной, вторые стали тусклыми и серыми. Исключением смотрелась лишь сфера матери Джозефа, нашедшей свою смерть два года назад в деревне во время одного из бунтов, периодически вспыхивающих против колонистов.

Вилла Хьюзов располагалась на пригорке справа от Джозефа. Немного далее виднелся четырехэтажный дом, выстроенный Оскаром Милном в стиле пламенеющей готики. Голдфранк, Хьюз и Милн — все трое были профессиональными ассасинами. Соседняя деревня вполне могла обойтись без их услуг — применение своим талантам они находили в Заморе, — но предосторожность заставила их обосноваться в пригороде, на разумном расстоянии от места работы.

Несколько бараков из пластика на подступах к Земному Кварталу давали приют сефарадцам низшего класса. Ни один скорлупник не выходил на улицу в пору Затмения, которое туземцы называли Временем Ассассинов. Хотя Совет Императрицы ратифицировал создание Парасоля, большинство местного населения продолжало испытывать к ежедневному затемнению чувство суеверного страха. Здешнее предание гласило, что сначала Затмение длилось всего несколько секунд; сейчас темнота продолжалась уже двадцать минут. Что уготовано будущим? Ходили слухи, что Время Ассасинов будет становиться все более долгим. То тут, то там нападали на колонистов, считая их виновными. Имперская Армия разгоняла бунтовщиков и успокаивала умы, которые очередное Затмение снова повергало в панический ужас. Шансов выйти из порочного круга было немного, поскольку скорлупники боготворили солнце.

Земной Квартал выглядел еще более жалким, чем окружавшие его лачуги туземцев. Если профессиональный ассассин наслаждался комфортом роскошной виллы, рядовые колонисты расплачивались за свои преступления.

Расовая сегрегация заставляла их держаться в стороне от скорлупников. Получение разрешения на строительство в Квартале сопрягалось с большими трудностями. Работа была редка, временна и плохо оплачивалась. Колонисты не имели даже надежды когда-нибудь выйти из этой тюрьмы, поскольку правительство Земли поставило их вне закона, вместе со всем последующим потомством. Но, возможно, на Сефараде они более счастливы, чем были бы на Венере: счастье — понятие относительное.

Джозеф не любил Квартал. Он ускорил шаг, не сумев избегнуть мысли о том, что через несколько недель должен будет переселиться в школу.

Неожиданно он остановился и замер на площади. Из дверей Дворца показался скорлупник в кружевном панцире Имперской Администрации и покатился по улице, сопровождаемый по бокам охраной, одетой менее красочно. Джозеф узнал скорлупника (вернее, панцирь), и сделал реверанс: то был Сисебат, самый влиятельный сефарадец деревни и ее староста.

Джозеф подумал, что эта важная особа совсем не походит на убийцу. Но и глава семейства Голдфранков тоже не выглядел тем, кем был.

III

— Твой отец — скорлупник!

— Отстань от меня, Джеми, — произнес Джозеф спокойным тоном, но в глазах его читался страх.

Вокруг них собирались другие ученики, подходившие к Дворцу.

Джеми, единственный сын Хьюзов и сам будущий ассассин, не позволил так легко себя утихомирить.

— Точно! В совокуплениях он участвует восьмым, — Джеми сопроводил слова непристойным жестом.

Джозеф выбросил вперед кулак, но Джеми, это предвидевший, его опередил, и Джозеф во весь свой рост рухнул на мостовую. Из носа потекла кровь.

— Давай, признавайся, — требовал Джеми насмешливо. — Подтверди, что твой отец занимается любовью со скорлупниками.

Он подзуживал Джозефа с профессиональным умением.

Вне себя от ярости, Джозеф вскочил на ноги. Но вместо того, чтобы махать кулаками, как от него ожидали, с разгону боднул своего противника головою в грудь. Оба они покатились по земле. Джеми сжимал ему шею руками, Джозеф бил его коленом в живот. Джеми отпустил захват, и, раздирая одежду, оторвался от противника; затем принялся пинать его в бок.

Бой не являлся равным. Джеми был на два года младше и на полголовы ниже Джозефа, но он проходил специальную подготовку убийц. Джозеф уже год ни с кем не дрался и никогда еще (если не считать дружеских потасовок с братом) не схватывался с будущим ассасином.

Два мальчика из тех, что постарше, попытались остановить их, отвлекая внимание Джеми. Джозеф воспользовавшись этим, схватил того за ногу и повалил на землю. Оглушенный Джеми — его голова ударилась о камни — не оказал никакого сопротивления, когда он вцепился ему в горло и начал душить, сдавливая пальцами сонную артерию, ослепленный яростью и торжеством победы…

— Джозеф! Джозеф!

Прозвучавший голос принадлежал Мэтру Зонтагу, Профессору Земной Истории и Церемониалмейстеру Дворца. Джозеф ослабил хватку и поднял глаза на Мэтра, хмурившего брови в окне второго этажа.

— Зайди в мой кабинет. Но сначала принеси свои извинения Мэтру Хьюзу.

— Приношу тебе мои извинения, — сказал Джозеф сквозь зубы.

— Скорлупник, — ответил вполголоса Джеми, пожимая протянутую руку соперника.

На лестнице, ведущей к кабинету Зонтага, Джозеф почувствовал, что его глаза наполняются слезами стыда.

— Присядь, Джозеф, и вытри кровь, — Мэтр протянул ему смоченную салфетку, — У тебя ничего не сломано?

— Нет. Я искренне огорчен. Это моя вина, я…

— Прошу тебя, не надо фальшивых раскаяний. Я достаточно знаю Джеми, чтобы догадаться, кто виноват. Что ему от тебя нужно?

— Он хотел, чтобы я поцеловал его перстень, словно я ему младший брат! Я не обязан, это не предписывается Церемониалом.

— С точки зрения чисто формальной ты прав. Но я замечал, что твои интерпретации Церемониала обычно очень свободные. Отказывая Джеми в его требовании, ты дал ему повод, который он искал, чтобы подраться с тобой.

— Он оскорблял моего отца…

— …самыми последними словами, не сомневаюсь. Именно для того, чтобы ты ударил первым. Джеми рассчитал все правильно.

Мэтр уселся за свой стол и принялся поглаживать длинную бороду, указывающую на его жреческое достоинство.

— Смирение — это тот урок, который молодым дается очень тяжело. У меня нет намерения корить тебя за то, что произошло. Ты не из тех, кто дважды допускает одну и ту же ошибку. Равным образом не хочу обвинять тебя в чрезмерной отважности; было бы печально обнаружить, что у кандидата на посвящение в сан не хватает духа, хотя это слово употреблено здесь в другом смысле. Но у тебя слишком буйный дух.

Джозеф с окровавленной салфеткой у носа смотрел на него с улыбкой. Мэтр тоже улыбался.

— Уверен, что в семинарии ты научишься себя контролировать. А сейчас, — добавил он, нажимая кнопку на краю стола, — я приглашаю тебя разделить со мною завтрак.

— Принимаю с превеликим удовольствием.

В кабинет вошла девушка и остановилась у двери, ожидая приказаний Мэтра. Хиджаб и свободное платье не могли полностью скрыть ее юности.

— Эстер, принеси вина и бисквитов на двоих.

Эстер Зонтаг склонила голову в знак повиновения. Затем, глянув мельком на салфетку, которую Джозеф продолжал прижимать к носу, устремила взгляд прямо ему в глаза, не выражавшие никакого чувства. Он всегда уклонялся от этого пронзительного тревожного взгляда. Хотя их отцы еще не согласовали финансовые детали будущего союза, помолвка была лишь вопросом времени, а ему не хотелось, чтобы Эстер прочла в его глазах полное безразличие, которое он по отношению к ней испытывал. Он мог избавить ее от этой боли, по крайней мере, до дня свадьбы.

— Итак, Джозеф, ты с нетерпением ждешь своего ухода в семинарию? А? Никого не заставляют становиться жрецом. Ответь же откровенно.

— Я жду, но без нетерпения.

— Тебе понравится в семинарии. Ты хороший ученик; там много книг по истории, которых ты не читал: Тойнби, Гиббон или, если ты, подобно мне, предпочитаешь классиков, Плутарх и Геродот. Ты любишь историю, не так ли?

— Не вижу, на что еще тратить свое время, как не на то, чтобы изучать ее. Разве только на то, чтобы ее делать.

— Мы вернемся к этому разговору после того, как ты прочтешь «Записки» Цезаря. Скажи мне, Джозеф, если бы ты мог выбирать образ жизни, вместо того, чтобы его наследовать, стал бы ты жрецом? Нет, не отвечай; вопрос не совсем честен. Мы всегда представляем себе, что будь свободны, жили бы в другом месте и лучше. Возможно, ты знаешь, что я тоже был младшим сыном ассасина: некогда имя Зонтаг славилось в Заморе. Я еще помню тот день, когда отец отправил меня в семинарию. Я ожидал этого момента, но без нетерпения.

— А вы желали стать ассасином?

И в этом заключался ответ на вопрос, заданный Мэтром. Оба они не считали нужным говорить более определенно.

— Да, я желал этого. Через три месяца мой отец был убит. Мой брат тоже исчез перед моим вступлением в сан, но он успел отомстить за смерть нашего отца.

— Ремесло опасно.

— Это не то, что я собирался тебе сказать. Ассасин сеет смерть — и только смерть пожинает.

— Lex talionis[4], — произнес Джозеф, словно отвечая на уроке.

Мэтр выглядел удовлетворенным и сменил тему.

— Ты хотел бы когда-нибудь вернуться на Землю, Джозеф?

— Таков обет каждого Сефрадима.

— Нам никогда не разрешат покинуть эту планету. Или, по крайней мере, до тех пор, пока мы не научимся не совершать и не допускать насилия. На Земле твой отец считался бы преступником.

— Потому что убивал скорлупников?

— Скорлупников и людей.

— Люди, которых он убил, были ассасинами, и у него не оставалось выбора. Любой суд признает, что это законная самооборона.

— Он был убийцей, который защищается от убийц. На Земле всякий суд, разрешающий убийство, каким бы оно ни было, сам преступен. Другими словами, мы тут живем в преступном обществе.

— Разве горсточка жрецов и дюжина книг по истории что-нибудь изменят? Извините, я не хотел сказать…

— Да нет, ты хотел это сказать. И ты прав. Но не жрецы должны что-то менять, и даже не общественное устройство должно измениться. Изменение должно произойти в сердце каждого человека. Ты прочел достаточно книг по Земной Истории, чтобы самому сделать этот вывод. У Дюрана где-то есть…

Не постучав, вошла Эстер.

— Отец! — сказала она глухим голосом. Ее лицо, которое Джозеф впервые видел без хиджаба, выражало страх. — Отец, на лестнице скорлупники. Они…

За спиною Эстер в дверном проеме показался Сисебат. Четверо охранников вкатились в комнату.

— Я пришел заключить под стражу Джозефа Голдфранка, — объявил Сисебат.

Игла одного из охранников впилась в шею молодого человека, мгновенно потерявшего сознание. Тьма… провал.

IV

Родина моих отцов, Мать-кормилица, Земля! Я могу допить оставшееся, если Дэвид позволит…

Под ним голые холодные камни. Руки основательно связаны за спиной.

Затем голос Леоры: …позвольте заметить… прославленный ассасин.

И эта реплика:

Принцип воздаяния… возмездие…

В постепенно пробуждающемся сознании возник образ приближающегося к нему Чилперика. Образ казался чересчур реальным.

Он очнулся. Перед ним стоял скорлупник, но это был не Чилперик. Джозеф не узнавал комнату, в которой находился. Она больше походила на камеру. Он вспомнил, что подвергся аресту, и приподнялся на колени, изо всех сил пытаясь порвать веревку, связывающую руки.

— Отец! — закричал он. — Мой отец…

— Ваш отец мертв, и брат тоже. Они пытались убить Императрицу. Деревня конфисковала их имущество, но наш староста Сисебат великодушно сохранил вам жизнь. Мне поручено сопроводить вас на виллу, где вы можете забрать свои личные вещи. Меня зовут Эжика.

— Мертвы, вы говорите? Мертвы оба?

— Могу я вас развязать, или сначала нужно позвать охрану?

— Я не чувствую в себе ярости и не намереваюсь применять силу. Это странно.

— Никоим образом: действие успокоительного будет ощущаться еще долго. В любом случае, я бы не советовал вам впадать в буйство. Я, как у вас говорится, вооружен.

Джозеф почувствовал, как псевдоподии Эжики ловко распутывают узлы веревки за его спиной. Влажная протоплазма притронулась к запястьям. Первый раз в своей жизни он коснулся тела скорлупника.

— Сюда.

— Ночь.

— Да, уже в течение двух часов.

— Я больше не арестованный?

— Нет. Мэтр выступил в вашу защиту, с большим красноречием, надо признать. Он убеждал Сисебата в том, что вы преданы идеалам ненасилия, что собираетесь стать жрецом, и Сисебат, похоже, поверил; во всяком случае, он принял его подношение. Возможно, это все, что его интересовало.

— Так вы считаете, что Мэтр обманул?

— Я посоветовал нашему старосте проявить снисхождение; ваша смерть нанесла бы лишний урон земным колонистам. А уж идеалист вы или нет, мне решительно все равно.

Джозеф почувствовал слезы на своем лице. Только теперь он начинал осознавать смерть отца и брата. Жаркое, наверное, уже обуглилось и остыло в печи.

— Как их убили?

— Из плазменных пистолетов. Я уверен, что они не успели почувствовать боль. Тела, или то, что от них осталось, перевезены на вашу виллу. Вы их увидите.

Они продолжили путь в молчании. Чилперик открыл им дверь. Тела лежали на пластиковом коврике посредине террасы. Идентифицировать их было невозможно.

Джозеф не слышал ничего, кроме голоса Чилперика.

«Джозеф, вы можете подняться? Вы можете стоять? Разрешите, я вам помогу».

Он ощутил на своих голых плечах прикосновение студенистых псевдоподий Чилперика и его передернуло; он еще не кричал, хотя и был близок к тому (пошел вон!), испытав резкий прилив отвращения. Словно наблюдая со стороны, он видел, как хватает скорлупника, приподнимает и опрокидывает его на каменные плиты. Тяжелый панцирь, перевернувшись, подмял под себя тянувшуюся к нему псевдоподию, оставив от нее лишь желатиновый след. «Джо-зеф!» Вопль Чилперика, воспроизведенный голосовым ящиком, казался сдавленным от боли и отчаяния.

На этот раз Джозеф закричал, придя в ужас не от прикосновения, которое уже забыл, а от осознания непоправимости совершенного. Опустившись перед Чилпериком на колени, краем глаза он заметил, как из металлического панциря Эжики высунулось дуло лазера.

— Он сделал это не нарочно, — объявил голосовой ящик. Слова предназначались больше Джозефу; Эжика уже получил телепатическую просьбу не применять оружия. — То же самое происходило в день, когда был убит отец его отца. Они нас валят в одну кучу. В их глазах мы все виноваты. Просто я постарел с тех пор, и уже не такой быстрый… и крепкий.

— Чилперик…

— Помолчи. У меня нет времени на… Люди слегка безумны, но для них это нормально… Какая все-таки чудовищная мозаика!

— Знаю. Я уберу ее.

— Ха-ха-ха… Джозеф, будь как…

Чилперик умолк. Тело скорлупника с мягким шумом осело на каменный пол.

— Что он хотел сказать? — спросил Джозеф, поворачиваясь к Эжике.

— Будь как отец.

— Ассасином?

— Да, хотя это и не то слово, что он употребил. — Эжика помолчал, затем медленно продолжил: — И я, в свою очередь, не могу посоветовать ничего другого. Сейчас, когда ваш брат мертв, законы Сефрадимов и Церемониал разрешают вам самому, если я не ошибаюсь, становиться ассасином. Титул передается по наследству. Верно?

— Как вы можете говорить об этом в такой момент?

— Боюсь, что второй раз случай не представится. На вашей ответственности смерть Чилперика.

— Я знаю. Знаю.

— Мое свидетельство может оказаться решающим. Вас объявят виновным и приговорят к смерти. Но обвинение нельзя выдвинуть ассасину: он имеет лицензию и живет вне закона на законном основании. Однако Сисебат никогда не выдаст вам лицензию, вы представляете для него угрозу. Ее выдам я… когда стану старостой. И верну вам все имущество вашего отца, если вы до рассвета устраните Сисебата.

— А если я откажусь?

— Я не могу просто так вернуться в деревню. Сисебат сразу же все узнает. Меня обвинят в сговоре и приговорят к смерти. Следовательно, если вы отклоните мое предложение, мне придется вас убить.

— Вы не оставляете мне выбора.

— Вы сами его не имеете.

— Хорошо. Я согласен.

— Чилперик был прав: вы вылитая копия своего отца.

V

Направляясь этой ночью в деревню в одежде из шерсти (сотканной в Англии), под которой скрывался плазменный пистолет отца, Джозеф продолжал раздумья на отвлеченные темы — роскошь, которую он, скорее всего, уже никогда не сможет себе позволить.

Среди прочего, он размышлял о свободе воли. Он не чувствовал в себе больше никакой тяги к ремеслу, которое вынужден отныне исполнять, несмотря на то, что мечтал о нем еще сегодня днем. Необходимость была горька на вкус.

Он думал, что теперь, конечно же, женится на Леоре, хотя еще несколько часов назад и не признавал, что любит ее. Скорее всего, с ним девушка будет более счастлива, возможно, она даже желала этого замужества, и, тем не менее, выбора-то ей не оставлено.

Интересно, будет ли необходимость для Леоры иметь тот же вкус, что и для него?

Он вспомнил о Мэтре Зонтаге с признательностью и уже с некоторой ностальгией. Чуть позже сегодняшней ночью Мэтр нанесет ему на правое плечо отметину Ассассинов: скрещенные шпагу и кинжал. Та же эмблема, отлитая в бронзе, будет установлена на могиле его отца.

Эстер, вероятно, примет участие в процедуре. С удивлением он обнаружил, что впервые подумал о девушке с нежностью.

И наконец, оказавшись перед жилищем старосты, сосредоточился мыслью на Сисебате.

Дверь открыл прислужник из земных колонистов.

— Я бы хотел лично поблагодарить старосту за сохраненную мне жизнь.

Прислужник поклонился и провел Джозефа в большой вестибюль.

— Подождите, пожалуйста, здесь.

Нисхождение

Кетчуп, горчица, маринадная приправа, майонез, два сорта соуса к салатам, шпик и лимон Ах, да — две формочки кубиков льда. В буфете не многим лучше баночки и коробочки со специями, мука, сахар, соль — и пачка изюма!

И пустая пачка из-под изюма.

Нисколечко кофе. Нет даже чая, который он терпеть не может. В почтовом ящике ничего, кроме платежного требования «Ундервуда»: «Если мы не получим подтверждение погашения долга по Вашему счету…»

В кармане пальто звякнули четыре доллара и семьдесят пять центов — жалкая выручка за бутылку кьянти, которую он поклялся никогда не открывать. Оберегал себя от необходимости продавать книги. Они уже тоже все проданы. Письмо Грэхему ушло неделю назад. Если бы брат вознамерился прислать хоть сколько-нибудь и в этот раз, деньги уже были бы здесь.

«Я могу дойти до отчаяния, — подумал он. — Возможно, уже дошел».

Можно заглянуть в «Таймс». Но нет — это слишком угнетает; просишь работу за какие-то пятьдесят долларов в неделю и получаешь отказ. Не то чтобы он винил их — сам не взял бы себя на работу. Столько лет он скачет, словно кузнечик. Эти муравьи насмотрелись на его трюки.

Он побрился без мыла и до блеска начистил туфли. Подновил немытое надгробье — свой торс — свежей накрахмаленной рубашкой и выбрал на вешалке самый темный галстук. Настроение поднялось, появилось ощущение довольства собой, которым всегда сопровождается возникновение этой ваяемой перед зеркалом невозмутимости.

Спустившись по лестнице, он столкнулся с миссис Бен, которая делала вид, что подметает хорошо выметенный холл.

— Добрый день — или, полагаю, для вас это скорее доброе утро, хм?

— Добрый день, миссис Бен.

— Пришел вам ответ?

— Еще нет.

— Первое число не так уж далеко.

— Да, действительно, миссис Бен.

На станции подземки он на мгновение задумался, прежде чем ответить кассиру, один ему нужен жетон или два. Два, решил он. В конце концов, выбора нет — придется возвращаться в эту квартиру. До первого числа еще далеко.

Подбодрив себя таким образом, он стал развлекаться рекламными объявлениями в вагоне подземки. Курите. Стремитесь. Ешьте. Дарите. Пейте. Пользуйтесь. Покупайте. Вспомнилась Алиса со своим грибом «Съешь меня».

На 34-й улице он вышел из вагона и поднялся в универмаг «Ундервуд» прямо с платформы. На главном этаже остановился у табачного прилавка и купил пачку сигарет.

— Наличными или в кредит?

— В кредит. — Он протянул продавщице карту из слоистого пластика. Со звяканьем кредит начислился.

На пятом этаже фантастическая бакалея. Он выбирал очень расчетливо. Банка растворимого кофе и двухфунтовая — гранулированного. Большая жестянка солонины, пакетики супа, коробки смеси для оладьев и сгущенное молоко. Джем, арахисовое масло и мед. Шесть банок тунца в собственном соку. Затем позволил себе немного скоропортящихся продуктов: английские домашние булочки и эдамский сыр, небольшой замороженный фазан, даже фруктовый торт. До окончательного разорения он никогда так хорошо не питался. Не мог себе этого позволить.

— Четырнадцать долларов двадцать семь центов.

На этот раз, отзвякав его кредит, продавщица сверила номер карты со списком закрытых и сомнительных счетов. Возвращая ее, она виновато улыбнулась:

— Извините, мы обязаны проверять.

— Я понимаю.

Бумажный фирменный мешок с бакалейными товарами весил добрых десять кило. Прошествовав мимо полисмена со щегольской небрежностью вора-взломщика, уносящего добычу, он ступил на эскалатор, который доставил его на восьмой этаж в книжный отдел. Книги он выбирал по тому же принципу, что и бакалейные продукты. Сперва добротные главные: два викторианских романа — «Ярмарку тщеславия» и «Миддлмарч», Сай-ерсов перевод Данте и двухтомную антологию немецких пьес, ни одной из которых не читал, а о некоторых даже не слыхал. Затем скоропортящиеся: роман, попавший в список бестселлеров через Верховный Суд, и два детектива.

От ощущения вседозволенности закружилась голова. Рука полезла в карман за монеткой.

— Орел — новый костюм, решка — «Небо». Решка.

Находившееся на пятнадцатом этаже «Небо» пустовало, если не считать нескольких женщин, непринужденно болтавших за чашечкой кофе и пирожными. Он сделал заказ по «a la carte»[5] и, закончив трапезу, потребовал гейзерный кофе с пахлавой. Потом подал официантке кредитную карту и пятьдесят центов на чай.

Коротая время со второй чашечкой кофе, он начал читать «Ярмарку тщеславия». Не без удивления обнаружил, что чтение доставляет ему удовольствие. Возвратилась официантка с его картой и погашенным счетом ресторана.

«Небо» на последнем этаже здания «Ундервуда», поэтому здесь есть эскалатор, работающий только на спуск. Ему осталось нисхождение. Спускаясь, он продолжал читать «Ярмарку тщеславия». Он может читать где угодно — в ресторане, в подземке, даже идя по улице. На каждой лестничной площадке он переходил от подножья одного эскалатора к началу другого не поднимая глаз от книги. На нижнем этаже до турникета подземки останется сделать пару шагов.

Он был на середине шестой главы (точнее, на пятьдесят пятой странице), когда почувствовал что-то неладное.

«Доберется эта чертова карусель когда-нибудь до первого этажа?»

На следующей площадке он сделал остановку, но здесь не было никакого этажного указателя и не оказалось ни одной двери в магазин. Он решил, что находится между этажами, и спустился еще на один пролет, где нашел то же самое озадачивающее отсутствие каких бы то ни было ориентиров.

Однако здесь был водяной фонтанчик, и он попил из него.

«Должно быть, я спустился ниже первого этажа. Но это слишком уж маловероятное предположение. Подсобных рабочих и складских грузчиков редко обеспечивают эскалаторами».

Он стоял на площадке, следя за ступеньками эскалатора, которые катились к его ногам, складывались и исчезали. Ждал достаточно долго, но по движущейся лестнице так никто и не спустился.

«Может быть, магазин уже закрылся?» Не имея часов и потеряв за чтением ощущение времени, он был не в состоянии определить, который час. Наконец решил, что так увлекся романом Теккерея, что просто остановился на одной из площадок верхних этажей — скажем, восьмого, — чтобы дочитать главу, и дошел до пятьдесят пятой страницы, не осознавая, что не движется вместе с эскалатором.

Значит, он где-то выше главного этажа. Отсутствие выходов, хотя это и повергает в замешательство, можно объяснить какой-нибудь причудой в планировке здания. Отсутствие указателей, видимо, всего лишь халатность администрации.

Он сунул «Ярмарку тщеславия» в фирменный мешок, шагнул на рифленую губу бегущего вниз эскалатора — надо признать, не без неохоты — и стал отсчитывать вслух каждый переход на следующий этаж. При счете восемь встревожился, на счете пятнадцать его охватило отчаянье.

Возможно, конечно, что между этажами универмага по два пролета эскалаторов. Уверив себя в этом, он опустился еще на пятнадцать пролетов.

Нет.

Изумляясь и как бы отвергая реальность существования этого, по всей вероятности, бесконечного лестничного колодца, он продолжал спускаться, не переставая считать. Когда опять остановился на сорок седьмой лестничной площадке, его трясло. Трясло от страха.

Он опустил мешок с продуктами на голый бетон и только тогда осознал, что от таскания десятка с лишним килограммов банок, пакетов и книг онемела рука. Он уделил должное внимание привлекательной надежде, что «все это сон», потому что мир сна для спящего реален, но утвердиться в вере в эту надежду у него оказалось не больше сил, чем у реальности сна стать реалиями жизни. Кроме того, нет никакого сомнения, что происходящее — не сон.

Он нащупал пульс. Чаще восьмидесяти ударов в минуту. Спустился еще на два пролета, считая удары. Почти точно восемьдесят. На два пролета уходит минута.

Страницу он прочитывает примерно за минуту, на эскалаторе немного дольше. Пусть, читая, он находился на эскалаторах час: шестьдесят минут — сто двадцать этажей. Плюс сорок семь, которые он насчитал. Сто шестьдесят семь. «Небо» на пятнадцатом.

167 — 15 = 152

Он на сто пятьдесят два этажа ниже поверхности земли. А это невозможно.

Самая естественная реакция на невозможную ситуацию — относиться к ней как к чему-то самому обыкновенному, как Алиса в стране чудес. Ergo[6], он вернется в «Ундервуд» той же дорогой, которая (по-видимому) увела его оттуда. Он преодолеет сто пятьдесят два межэтажных пролета бегущих вниз эскалаторов. Бегом через три ступеньки примерно соответствует нормальному темпу подъема по обычной лестнице. Но после восхождения таким образом всего по двум эскалаторам он сбил дыхание.

Спешить некуда. Он не может позволить себе запаниковать.

Нет.

Он поднял мешок с продуктами и книгами, который поставил на бетон в ожидании восстановления нормального дыхания, и промчался третий и четвертый пролеты. Отдыхая на лестничной площадке, он попытался посчитать ступеньки между этажами, но итог получался различным в зависимости от того, считать их. по ходу или против, сверху вниз или снизу вверх. В среднем получилось восемнадцать, а высота, на глаз, одной ступеньки — сантиметров двадцать. Значит, между этажами по вертикали около трех с половиной метров.

До главного этажа «Ундервуда» почти полкилометра.

Во время рывка по девятому эскалатору порвалось дно мешка с продуктами — оттаявший фазан промочил бумагу. Продукты и книги закувыркались по ступенькам, некоторые докатились до лестничной площадки своим ходом, другие доставили туда движущиеся ступеньки, и они образовали аккуратную кучку. Разбилась только банка с джемом.

Он сложил продукты в углу площадки, но наполовину оттаявшего фазана засунул в карман пальто, предвидя, что ко времени ужина восхождение его измотает.

Физическое напряжение притупило тонкие чувства — точнее, его способность испытывать страх. Словно кроссмен на последнем круге, он держал в голове только цель и не предпринимал усилий поразмышлять о том, что принятое им решение совершенно не продумано. Он преодолевал пролет, отдыхал, преодолевал следующий и снова отдыхал. Каждое восхождение было все более утомительным, каждая передышка — все более долгой. Он перестал считать площадки после двадцать восьмой, а спустя некоторое время — он понятия не имел, как скоро после этого, — ноги его отказали, и он рухнул на бетонный пол. Икры ног превратились в твердые, болезненные узлы колени противно дрожали.

Несмотря на недавний обед (полагая, что обедал он действительно недавно), он был голоден и жадно съел целого фазана, совсем уже оттаявшего, но не смог бы сказать, был тот сырым или как-то приготовленным. «Похоже, превращаюсь в каннибала», — подумал он, погружаясь в сон.

* * *

Ему снилось, что он падает в бездонную яму. Проснувшись, он обнаружил, что все осталось по-прежнему, не считая превращения тупой ломоты в ногах в острую боль.

Единственная флюоресцирующая полоска над головой освещала змеящийся вниз лестничный колодец. Показа лось, что механическое мурлыкание эскалаторов разрослось до рева Ниагарского водопада, а скорость их бега вниз увеличилась в той же пропорции. «Наваждение», — подумал он и, преодолевая боль в мышцах, неуклюже поднялся на ноги.

На половине пути вверх по третьему эскалатору ноги подкосились. Он предпринял новую попытку вскарабкаться по нему и добился успеха. На следующем пролете снова рухнул. Лежа на площадке, куда его выбросил эскалатор, он понял, что вернулось ощущение голода. Ему нужна еще и вода, но от некоторого ее количества надо бы освободиться.

Последнюю потребность можно — и без ложного смущения — удовлетворить прямо здесь. Помня о водяном фонтанчике, из которого пил вчера, он легко нашел его тремя этажами ниже.

Двигаться вниз гораздо легче.

Продукты там, внизу. Отправиться сейчас за ними означает зачеркнуть все, чего достиг. Может быть, главный этаж универмага всего несколькими пролетами выше. Или выше сотней пролетов. Узнать это нет никакой возможности.

Поскольку он голоден, и потому что устал, и оттого что бесполезно карабкаться по бесконечным пролетам работающих на спуск эскалаторов — уж теперь-то ясно, что это сизифов труд, — он повернул обратно, он стал спускаться, он сдался.

Сперва он позволил эскалаторам увлечь себя их неторопливым спокойствием, но вскоре нетерпение взяло вверх. Он практически убедился в том, что бег вниз прыжками через три ступеньки изматывает несоизмеримо меньше, чем точно такое же движение вверх. Это чуть ли не придает силы. Да и судя по результату, если это можно так назвать, плавание по течению не идет ни в какое сравнение с потугами плыть против него. Он вернулся к своему продовольственному складу в считанные минуты.

Съев половину фруктового торта и немного сыра, он сделал из пальто что-то вроде заплечной скатки, связав рукава и застегнув все пуговицы. Если держать эту скатку одной рукой за ворот, а другой за подол, можно забрать с собой все наличное продовольствие.

Он глядел на нисходящую лестницу со злобной усмешкой, мудро решив, что потерпит неудачу в попытке избежать этого приключения. Если лестницам хочется тащить его вниз, он и отправится вниз с легкой душой.

И вот, с замирающим, как во время падения, сердцем он спускается вниз, все ниже и ниже, и каждый раз после перехода на очередной площадке с одного эскалатора на другой скорость этого нисхождения все возрастает и возрастает, потому что он так легко поворачивается на каблуках, что едва ли снижает ее. Он кричит от восторга, громко улюлюкает и смеется, слыша эхо своих восторженных возгласов в узких, низкосводчатых пролетах, потому что они не поспевают за ним и звучат как бы вдогонку.

Вниз, все глубже и глубже.

Он дважды поскользнулся на площадках, а один раз сбился с шага на самой середине эскалатора, рванувшись слишком сильно вперед, и ему пришлось отпустить скатку с продуктами, чтобы выставить руки, падая на ступеньки, которые невозмутимо продолжали свое нисхождение.

Должно быть, он потерял сознание, потому что очнулся в груде продуктов с рассеченной щекой и раскалывающейся от боли головой. Складывающиеся ступеньки эскалатора нежно щекотали его подошвы.

В первое мгновение его охватило ощущение ужаса — шевельнулась догадка, что этому нисхождению не будет конца, — но оно быстро уступило место какому-то смешливому настроению.

— Я направляюсь в преисподнюю! — кричал он, хотя был не в силах перекричать ровное мурлыканье эскалаторов. — Это дорога в ад. Оставь надежду всяк сюда входящий.

— Была бы она у меня, — ответил он сам себе. Будь она, появился бы смысл. Пусть не совсем тот привычный здравый смысл, но хоть какой-нибудь, хоть какая-то толика смысла.

Здравомыслие, однако, настолько неотъемлемая черта его характера, что ни истерике, ни ощущению ужаса просто не может быть долго с ним по пути. Он снова собрал продукты, с удовлетворением обнаружив, что на этот раз разбилась лишь банка с растворимым кофе. Хорошенько поразмыслив, он выбросил и жестянку с гранулированным, применения которому в нынешних обстоятельствах так и не смог придумать. А ни о каких других обстоятельствах — во имя того же здравомыслия — позволить себе думать он не мог.

Он стал спускаться более спокойно. Вернулся к чтению «Ярмарки тщеславия», шагая по ступенькам. Он не позволит себе думать о бездне, в которую погружается, и увлекательные перипетии романа помогали не занимать голову размышлениями о собственной ситуации. Дочитав до двести тридцать пятой страницы, он устроил ленч (то есть поел второй раз за день) из остатков сыра и фруктового торта, на пятьсот двадцать третьей отдохнул и пообедал, обмакивая английские булочки в арахисовое масло.

«Может быть, стоит получше продумать рацион питания».

Если к этой абсурдной дилемме относиться только как к борьбе за существование — еще одной главе его эпопеи в духе Робинзона Крузо, — можно добраться до дна затягивающего его механического омута живым и в здравом рассудке. Он не без самодовольства подумал, что многие в его ситуации должным образом не смогли бы настроиться и посходили бы с ума.

Он, конечно, продолжает спускаться…

Но он в здравом уме. Он выбрал свой путь и следует им.

В лестничном колодце не было ни ночи, ни, конечно же, никаких сумерек. Он засыпал, когда ноги не могли больше держать его тело, а глаза начинали слезиться от чтения. Во сне он видел, что продолжает нисхождение по эскалаторам. Проснувшись и положив руку на резиновый поручень, который двигался с той же скоростью, что и ступени, сразу же убеждался, что все идет по-прежнему.

Он сомнамбулически переходил с эскалатора на эскалатор, опускаясь все ниже и ниже в эту спокойную, бесконечно далекую преисподнюю, оставляя позади упаковку от провианта, и даже потерял недочитанный роман Теккерея.

Бросившись за ним налегке вверх, он впервые заплакал. Без романа не о чем думать, кроме этого, этого…

«Долго ли? Долго ли я был в забытьи?»

Ноги, которые немного ослабели за время нисхождения, отказались служить ему через двадцать пролетов. Вскоре после этого его покинуло и присутствие духа. Он снова повернулся кругом и позволил течению нести себя, вернее, если уж быть честным, — сметать себя вниз.

Эскалатор, казалось, мог бы двигаться и побыстрее, а размеренный ход ступенек — быть более четким. Но своим ощущениям он больше не доверял.

«Возможно, я спячу или ослабею от голода. Что ж, рано или поздно продукты кончатся. Тогда и прорвется этот нарыв, наступит кризис. Оптимизм — вот в чем сила духа!»

Продолжая нисхождение, он занимал себя более тщательным анализом окружающей обстановки; не для того, чтобы попытаться улучшить условия своего существования, а просто из-за невозможности думать о чем-то другом. Стены и свод — прочные, гладкие, серовато-белые. Ступеньки эскалатора — унылого цвета никеля, потускневшего в прорезях между ребрами и поблескивающего на их поверхностях. Означает ли это, что они отполированы подошвами обуви? Или такими их задумал дизайнер? Ширина ребер чуть больше сантиметра, расстояние между ними той же ширины. Они немного выступают за край ступеньки, словно зубья машинки для стрижки. Всякий раз, когда он останавливается на площадке, его внимание приковывает иллюзия «исчезновения» ступенек, которые опускаются до уровня пола и ускользают, входя ребрами в пазы решетчатой конструкции основания эскалатора.

Все реже и реже он бежал или даже шел вниз по эскалатору, в большинстве случаев проделывая весь путь от начала до самого низа пролета на одной и той же ступеньке, делая на площадке (шаг левой, правой и еще один левой) поворот, чтобы занять ступеньку на следующем эскалаторе, который доставлял его еще ниже. Лестничный колодец, по его расчетам, опустился уже на многие километры ниже универмага — этих километров так много, что он стал радоваться своему непредвиденному приключению, подумывая, что может установить своего рода рекорд. Тогда уж любой криминалист оцепенеет в благоговейном страхе перед его делом и, как никогда, будет гордиться раскрытием этого преступления, которому — он в этом совершенно уверен — не будет равных.

В последующие дни, когда в его желудок уже не попадало ничего, кроме воды из фонтанчиков, по-прежнему попадавшихся на каждой десятой площадке, он часто думал о еде, воображая, как воспользовался бы брошенными остатками былого запаса; о своеобразной сладости меда на стенках банки, роскоши супа, порошок которого он замочил бы в коробке из-под домашних булочек, о том, как слизывал бы пленку желатина с внутренней поверхности банки из-под соленой говядины. Когда он вспоминал о шести банках тунца в собственном соку, желание отведать рыбных консервов становилось невыносимым, потому что у него не было (и не могло быть) возможности их открыть. Что толку топтать их и пинать ногами? А что же еще можно сделать? Этот вопрос так и этак вертелся у него в голове, точно белка в колесе, без всякой пользы.

И тут произошла забавная вещь. Он опять увеличил скорость своего нисхождения, стал спускаться даже быстрее, чем в самом начале, нетерпеливо, безудержно, в полном смысле слова, не чуя под собой ног. Несколько площадок промелькнули, казалось, как в смонтированном на кинопленке свободном падении, — едва он осознавал, что находится на одной, как перед ним оказывалась следующая. Дьявольская, бессмысленная гонка.

А зачем?

Он бежит, как ему представляется, к своему продовольственному складу, то ли веря, что продукты внизу, то ли полагая, что несется вверх. Очевидно, он бредит.

Это был не конец. Его ослабевшее тело не смогло выдержать этот неистовый темп, и он очнулся от бреда в полном замешательстве и совершенно измотанный. Тут же начался другой, более рациональный бред, сумасшествие, просто искрящееся логикой. Лежа на площадке и потирая растянутую мышцу лодыжки, он размышлял о природе, первопричине и назначении эскалаторов. Рациональное мышление принесло ему, однако, не больше пользы, чем нерациональные действия. Изворотливость его ума оказалась беспомощной перед лицом загадки, у которой нет отгадки, а именно в отгадке и заключена вся его рациональность, она целиком и полностью есть вещь в себе. Он — а не эскалаторы — нуждается в разгадке.

Возможно, самая интересная из его теорий объясняет эти эскалаторы как некое тренировочное колесо, вроде того, которое устанавливается в беличьей клетке, но из которого нет возможности выбраться в силу замкнутости системы. Для этой теории потребовалось некоторое изменение его понимания физики Вселенной, которую он всегда представлял себе строго евклидовой, где его нисхождение, как он видел собственными глазами, есть неуклонный спуск по вертикали, тогда как на самом деле оно должно обладать циклическим характером. Эта теория подбодрила его, потому что вселила надежду, что, пройдя полный круг, он снова попадет в бакалейный магазин, пусть даже не в универмаг «Ундервуд». Может быть, погруженный в размышления, он уже миновал его однажды или даже несколько раз, не обратив внимания.

Была и другая теория, вполне созвучная первой, но еще и допускающая, что произошедшее с ним есть мера кредитного управления «Ундервуда» против владельцев сомнительных счетов. Но это уж вовсе не что иное, как паранойя.

«Теории! Мне не до теорий. Я не должен останавливаться».

Итак, обуздав привычного конька, он тут же продолжил нисхождение, несмотря на то что ему не удалось немедленно вовсе отказаться от предположений. Они сделались, если так можно выразиться, более метафизическими. Они стали рассеянными. Со временем он сможет относиться к эскалаторам как к совершенно обыденному факту, требующему не большего толкования, чем просто признание их существования, чего они и добиваются.

Он обнаружил, что теряет вес. После столь долгого поста (по отросшей на лице щетине он определил, что спускается вниз уже больше недели) только этого и следовало ожидать. Все же не исключена и другая возможность: он приближается к центру Земли, где, как все знают, вещи невесомы.

«Теперь есть нечто, — подумал он, — ради чего стоит стараться».

Цель обнаружена. С другой стороны, он умирает, но не уделяет этому процессу того внимания, которого он заслуживает, не желая признавать его неотвратимость. Но это ничуть не глупее, чем не признавать что угодно другое. Он обходит этот вопрос, ослепляя себя надеждой.

«Может быть, кто-нибудь меня спасет», — говорит он себе.

Но эта надежда такая же механическая, как ступеньки эскалатора, — ее участь во многом подобна их участи: они погружаются и исчезают.

Бодрствование и сон перестали быть отличаемыми друг от друга состояниями, о которых он мог бы с уверенностью сказать: «Это я вижу во сне» или «Сейчас я бодрствую». Иногда он мог вдруг заметить, что продолжает нисхождение, но был не в состоянии сказать, проснулся он или просто очнулся от состояния полного отключения внимания.

Он стал галлюцинировать.

Женщина, нагруженная пакетами от «Ундервуда», в нарядной шляпке в стиле коробочки из-под пилюль, спускается к нему по эскалатору, поворачивается на площадке на высоких каблуках и уезжает, даже не кивнув ему.

Все чаще и чаще, просыпаясь или выходя из оцепенения, он обнаруживав, что вместо того, чтобы спешить к цели, лежит на площадке обессиленный, ошеломленный, переставший испытывать голод. Он тут же подползал к бегущему вниз эскалатору и затаскивал тело на ступеньку, стараясь вытянуть голову как можно дальше вперед и упереться руками и плечами о ее ребра, чтобы не сорваться в стремительный и тряский спуск по движущимся ступеням.

«На дно, — думал он. — На дно… Я… Когда доберусь туда…»

На дне, которое он представляет себе центром Земли, не будет иного направления, кроме направления вверх. Вероятно, по второй веренице эскалаторов — эскалаторов, работающих на подъем, но лучше, если это будет подъем в лифте. В дно важно верить.

Сам процесс размышления становился таким же трудным, таким же неотвратимо навязчивым и болезненным, как в тот раз, когда он боролся за то, чтобы подняться наверх. Восприятие окружающего перестало быть определенным. Он не отличал реального от воображаемого. Ему казалось, что он ест, но обнаруживалось, что грызет собственные руки.

Он вдруг увидел, что добрался до дна, что находится в громадном помещении с высоким потолком. Указатели направляют к другому эскалатору: «Подъем». Но поперек него установлена цепочка с прикрепленным к ней маленьким, отпечатанным на пишущей машинке объявлением:

Неисправен. Пожалуйста, потерпите вместе с нами,
пока не закончится ремонт эскалатора. Спасибо.

Администрация.

Он вяло похихикал.

Он придумал, как было бы можно добраться до тунца. Надо подсунуть банку под выступающее ребро ступеньки как раз в том месте, где она вот-вот окажется вровень с полом. Либо эскалатор разрежет металл и откроет банку, либо заклинится сам. Может быть, если заклинится один, остановится и вся их вереница. Если бы это пришло ему в голову раньше… Но он все равно рад, что додумался до этого.

«Я мог бы выбраться».

Его тело весит теперь так мало. Должно быть, пройдены сотни километров. Тысячи.

Он продолжил нисхождение.

Потом обнаружил, что лежит у подножья эскалатора. Голова на холодном металле основания. Он увидел свою руку — пальцы зажаты в паз решетки. Одна за другой ступеньки проскальзывают под нее, каждое ребро в свой паз, состругивая кончики пальцев, превращая в стружку его плоть.

Это последнее, что осталось в его памяти.

Сейчас - это Навсегда

В сумерках Чарльзу Архольду фасад нравился больше всего.

Июньскими вечерами, похожими на этот (а был ли это июнь!?), солнце опускалось в темноту Максвелл-стрит и выхватывало из нее скульптурную группу на фронтоне: полногрудая Коммерция простирала аллегорический рог изобилия, из которого высыпались фрукты в протянутые руки Индустрии, Труда, Транспорта, Науки и Искусства. Он медленно проезжал мимо (мотор «кадиллака» что-то барахлил, но где, черт возьми, найдешь сегодня хорошего механика), задумчиво разглядывая дымящийся кончик своей сигары, как вдруг заметил, что Коммерция была обезглавлена. Он резко затормозил.

Это же нарушение закона, нанесение ущерба, просто оскорбление. Хлопнула дверца машины, и в тишине Максвелл-Стрит гулко раздался одинокий крик Архольда: «Полиция!» — Стая голубей взлетела от подножия Индустрии, Труда, Транспорта, Науки и Искусства и рассеялась по пустынным улицам. Раздосадованный президент банка вымучил улыбку, хотя ему и не от кого было скрывать свое смущение. Приобрести хорошие манеры и нарастить изрядное брюшко также трудно, как и избавиться от них.

Где-то в лабиринте улиц финансового квартала слышался шум приближающейся процессии тинэйджеров. Трубы, барабаны, пронзительные крики. Архольд торопливо запер на ключ дверцу машины и поднялся по ступеням ко входу в банк.

Бронзовые ворота были распахнуты, стеклянные двери не заперты. Портьеры так же закрывали окна, как и семь или около того месяцев назад, когда он и трое оставшихся служащих запирали банк. В полумраке Архольд попытался оценить ситуацию. Столы и оборудование свалены в одном углу; ковры сорваны с паркетного пола; из кабинок кассиров сооружено нечто вроде сцены у задней стены. Архольд щелкнул выключателем, зажегся тусклый голубой свет. Он увидел барабаны. Банк превратили в танцевальный зал.

В подвале с урчанием ожил кондиционер. Казалось, машины жили собственной жизнью. Архольд шел, испытывая неуютное чувство от звука собственных шагов по голому паркету, в сторону служебного лифта, расположенного за построенной на скорую руку эстрадой. Он нажал кнопку ВВЕРХ и подождал.

Мертвая тишина. Да и вряд ли можно было ждать иного. Он поднялся по лестнице на четвертый этаж. Пройдя через приемную, смежную с офисом, он обратил внимание на диванные подушки, разбросанные вдоль стен. Дорогостоящая стенная роспись, изображающая разностороннюю деятельность НьюЙоркского Банка, была уничтожена, и на ее месте красовалась плохо нарисованная обнаженная парочка гаргантюанских размеров. Тинэйджеры!

Его офис не подвергся вторжению. На пустом столе лежал толстый слой пыли. Паук соткал (и давно оставил) паутину среди книжных полок. Карликовое деревце, стоявшее в горшке на окне (подарок от его секретаря на Рождество), превратилось в скелетик, где паук также развесил свои паутинки.

Одна из первых моделей Репростата (5-летней давности) стояла у стола. Архольд так никогда и не осмелился разломать его, хотя, видит Бог, у него часто возникало такое желание.

Ему стало любопытно, работает ли все еще эта машина. Он нажал кнопку. На управляющей панели красным светом вспыхнула надпись: НЕДОСТАТОК УГЛЕРОДА. Стало быть, работает. Надпись вспыхнула снова. Архольд вытащил из ящика своего стола карбоновую плитку и вставил ее в приемный карман у основания Репростата. Машина заурчала и выбросила блокнот.

Архольд сел на стол, подняв облачко пыли. Ему захотелось выпить или (он и так выпил слишком много) выкурить сигару, последнюю он выкурил на улице. Если бы он был в машине, то для этого ему было бы достаточно нажать на кнопку, но здесь…

Ну конечно! Его Репростат был также задуман для изготовления сигар собственной марки. Он нажал на другую кнопку; машина вновь заурчала и выплюнула одну сигару с ровно тлеющим кончиком. Как можно в принципе сердиться на бездумные машины? Не их вина, что мир развалился. Вина людей, неправильно их использовавших, жадных, ограниченных, не заботящихся о том, что случится с Экономикой или Нацией, пока у них на столе омары каждый день, подвалы полны вина, палантин из меха горностая к открытию театрального сезона и…

Но может ли он вообще кого-то винить, если сам потратил 30 лет жизни на обеспечение себя и Норы. Разница состоит в том, думал Архольд, наслаждаясь привычным ароматом сигары (до появления репростатов он не мог себе позволить этот сорт сигар — они стоили полтора доллара за штуку), что некоторым людям (как он, например) можно доверить владение лучшими вещами в расчете на их благоразумие, в то время как другим, большинству, нельзя доверить вещи, которые они не способны оплатить собственным усердием. Слишком много товаров. Власть размазалась — просто исчезла. Моральные принципы отмирали на глазах. Молодые люди, как ему говорили (когда-то он знал таких, кто мог и хотел ему что-то рассказать), более не утруждали себя вступлением в брак, а их родители не утруждали себя получением развода.

В рассеянности он нажал кнопку Репростата еще раз, хотя предыдущая сигара еще дымилась в пыльной пепельнице. Он поспорил с Норой этим утром. Они оба чувствовали себя не в своей тарелке. Может быть, снова пили на ночь (а пили они много последнее время), он что-то не мог вспомнить. Спор принял неприятный оборот, Нора съязвила по поводу его выпирающего брюшка. Он напомнил ей, что брюшко есть следствие упорной работы все эти годы в банке, необходимой для приобретения дома, ее гардероба и прочих дорогостоящих, но устаревающих товаров, без которых она не могла жить.

— Дорогостоящих, — фыркнула она, — что сейчас дорого стоит?

Даже деньги не стоят ничего.

— Это моя вина?

— Тебе 50 лет с хвостиком, Чарли мальчик, а я пока еще молода (ей было 42 года, если быть точным), и у меня нет большого желания терпеть твое кружение вокруг меня альбатросом.

— Альбатрос — символ вины, дорогая. У тебя есть в чем повиниться?

— Хотела бы, чтобы было!

Он ударил ее, и она заперлась в ванной комнате. Затем он уехал, не намереваясь в общем-то, проезжать мимо банка, но сработала привычка и привела его сюда.


* * *

Дверь офиса открылась.

— М-р Архольд?

— Кто? — О, Лестер, входи. Ты меня напугал.

Лестер Тинберли, бывший старший щвейцар банка, робко вошел в офис, бормоча что-то вроде «Счастлив-видеть-Вас-вдобром-здравии-сэр», кивая головой с такой самоуничижительной сердечностью, что казалось, его разбил паралич. Как и его бывший шеф, одетый в строгий серый костюм, произведенный этим утром Репростатом, Лестер носил униформу его старого места службы: комбинезон из грубой хлопчатобумажной ткани в бело-голубую полоску, полинявший от многих стирок.

За исключением нескольких новых морщин на коричневом лице (едва замеченных Архольдом), Лестер был все тем же старшим щвейцаром, каким его всегда знал президент банка.

— Что здесь произошло, Лестер?

Лестер печально покачал головой. — Эти детки — их не остановишь. Все они выбрали дорогу в ад — танцуют, пьют… и еще кое-чем занимаются, но об этом у меня язык не поворачивается рассказать вам, м-р Архольд.

Архольд понимающе ухмыльнулся:

— Это все от того, что они так воспитаны. Отсутствие уважения к власти — вот их проблема.

— Где же выход, м-р Архольд?

У Архольда был ответ на этот вопрос. — Дисциплина!

Лестер заговорил и желание угодить стало еще более заметным:

— Я делаю все, что в моих силах для поддержания здесь порядка. Я прихожу сюда каждый день и стараюсь восстановить то, что эти разбойники не разломали окончательно. Все бумаги сейчас в подвале.

— Отлично. Я прослежу, чтобы тебе было выплачено жалованье за все это время.

— Благодарю вас, сэр.

— Ты не знаешь, кто это изуродовал статую на входе? Не мог бы ты ее починить, Лестер?

— Я посмотрю, что тут можно сделать, сэр.

— Я проверю. — Архольд испытывал приятное ощущение вновь отдавать приказы.


* * *

— Не бойся, Джесси. Это не больно, может быть, только на секунду, и все.

— А ты будешь держать меня за руку?

Джуди улыбнулся. — Ну конечно, детка.

Тень выступила из темноты. — Молодой человек, это я, Лестер Тинберли. Я помогал тебе уладить дела внизу, если помнишь.

— Конечно, помню, старина, но сейчас я занят.

— Я только хотел тебя предупредить, что здесь посторонний…

Голос Лестера перешел в сухой еле слышный шепот. — Полагаю, он собирается… — Лестер облизнул губы, — доставить некоторые беспокойства.

Лестер указал на полоску света под дверью Архольда. — Может быть, ты заставишь его убраться отсюда.

— Джуди, только не сейчас!

— Я только на минутку, детка. Это может быть забавным. — Джуди посмотрел на Лестера. — Он что, умный больно?

Лестер кивнул и отступил в тень.

Джуди толкнул дверь и посмотрел на человека, сидящего за пыльным, покрытым стеклом столом. Он был стар, лет 50, с блестящими от выпивки глазами.

Джуди улыбнулся, когда мужчина неуверенно поднялся на ноги.

— Вон отсюда! — взревел старик. — Это мой банк. Я не потерплю, чтобы бродяги шатались по моему банку.

— Эй, Джесси! — позвал Джуди. — Иди сюда и полюбуйся на это чудо.

— Убирайся отсюда немедленно. Я президент банка, я…

Джесси захихикала. — Он что, чокнутый?

— Джек, — Джуди закричал в темноту приемной комнаты, — этот парень не врет? Что он президент банка?

— Да, сэр, — ответил Лестер.

— Лестер! Ты здесь? Выкинь этих малолетних негодяев из моего банка. Прямо сейчас. Ты понял? Лестер!

— Ты разве не слышал, Лестер? Почему не отвечаешь президенту?

— Он может открыть двери подвала. Вы можете заставить его сделать это. — Лестер остановился в дверях и с торжеством посмотрел на Архольда. — Там все деньги, и из других банков тоже. Он знает комбинацию. Там миллионы долларов. Он никогда не сделает это для меня, но вы его можете заставить.

— О, Джуди — давай. Это будет весело. Я не видела деньги целую вечность.

— У нас нет времени, детка.

— Мы умрем в 2 часа, а не в 12. Невелика разница. Представь — подвал банка, полный денег! Пожалуйста…

Архольд отступил в угол офиса. — Вы не смеете меня заставлять… Я не…

Джуди стало интересно. Ему было наплевать на деньги сами по себе, но стремление к борьбе, победе над чужой волей, было заложено в его прямолинейной натуре. — Ха, мы разбросаем их как конфетти — это будет неплохо. Или соорудим костер!

— Нет! — выдохнул Лестер, а затем, умиротворяюще: — Я покажу, где находится подвал, но огонь сожжет банк до основания.

Что будут делать люди завтра ночью? Подвал там, внизу. У меня есть ключи от ограды, охраняющей подвал, но комбинацию скажет вам он.

— Лестер! Нет!

— Зовите меня «парень», как вы привыкли, м-р Архольд. Скажите мне, что я должен делать?

Архольд ухватился за соломинку. — Выгони отсюда этих двух.

Немедленно, Лестер.

Лестер засмеялся. Он подошел к Репростату Архольда, нажал на кнопку сигар и дал Джуди дымящуюся сигару. — Это поможет ему назвать комбинацию. — Но Джуди пропустил совет Лестера мимо ушей. Он отбросил свою сигарету и сунул сигару Архольду в угол рта, слегка изменив тем его деланную улыбку. Осмелевший Лестер получил сигару, а затем виски себе, Джесси и Джуди. Джуди потягивал виски задумчиво, изучая Архольда.

Затем он схватил президента банка за шиворот и повел вниз по ступенькам в танцевальный зал.

Танцующие, большинству из которых предстояло, как Джуди и Джесси, умереть в самом скором времени, были отчаянно, до головокружения, веселы. Шестнадцатилетняя девушка лежала без сознания у подножия эстрады. Джуди потащил Архольда вверх по ступеням ближе к свету. Архольд заметил, что плакат с именем Десмонда все еще висел на решетке кабинки кассира.

Джуди взял микрофон. — Внимание. Комитет по развлечениям подготовил кое-что новенькое для всех нас. — Оркестр прекратил играть, танцующие столпились вокруг Джуди и Архольда. — Леди и джентльмены, я рад представить вам президента этого банка, м-ра, как ты сказал тебя зовут?

— Архольд, — Лестер подсказал снизу. — Чарли Архольд.

— М-р Архольд намерен открыть подвал банка специально для нашей небольшой вечеринки, и мы собираемся декорировать стены старыми добрыми долларовыми бумажками. Мы хотим закатать себя в деньги — не так ли, Чарли?

Архольд попытался освободиться от хватки Джуди. Толпа засмеялась. — Вы заплатите за ущерб, — простонал он в микрофон. — Законы для таких, как вы, еще не отменены. Вы не можете…

— Эй, Джуди, — выкрикнула девушка, — дай потанцую со стариной. Живем только раз, и я хочу испытать все. — Толпа взорвалась смехом. Архольд не различал лиц в толпе. Казалось, смех исходил от стен и пола, обезличенный и нереальный. Оркестр заиграл медленный фокстрот. Архольд почувствовал, что держат его другие руки. Джуди отпустил его ворот.

— Шевели карандашами, дядя. Нельзя танцевать, стоя на месте.

— Включите другой свет, — крикнула Джесси.

— Ты забыла про подвал, — заскулил Лестер. Она взяла старого швейцара под руку и провела на эстраду посмеяться над нелепым танцем Архольда.

Голубой свет погас. Внезапно банк заполнился яркими красными вспышками, как от мигалок на полицейских машинах.

Гудели клаксоны, кто-то включил сигнал тревоги системы безопасности банка. Труба, а затем барабаны подхватили тему, заданную клаксонами.

— Я поведу, — крикнула девушка Архольду прямо в ухо. Он увидел ее лицо, озаренное красной вспышкой света.

Затем Архольд почувствовал, как десяток рук подняли его и понесли. Фонари кружились над ним, раздавались хлопки, когда кто-нибудь из стрелявших по фонарям попадал в цель.

Его стали дергать в разных направлениях, заставляя вращаться в такт с оглушающей музыкой клаксонов, быстрее и быстрее.

Он услышал треск разрываемой на спине материи пиджака, затем резкую боль в плече.


* * *

Он упал на пол с болью, потрясшей все его тело. Промокший насквозь, он лежал на полу у двери подвала.

— Открывай, — сказал кто-то, но не Джуди.

Архольд увидел Лестера впереди группы. Он поднял руку, чтобы его ударить, но не смог из-за боли в плече. Затем он поднялся на ноги и посмотрел на кольцо окружающих его подростков.

— Я не открою. Деньги мне не принадлежат. Я несу ответственность перед людьми, оставившими их здесь, это их деньги.

Я не могу…

— Дядя, никому никогда не понадобятся эти деньги. Открывай.

Девушка вышла из толпы и приблизилась к Архольду. Она вытерла ему кровоточащий лоб. — Вы лучше сделайте то, о чем вас просят, — сказала она мягко. — Почти все они сегодня ночью себя убьют, и им наплевать на то, что они делают или кого они бьют. Жизнь, две плитки углерода и несколько кварт воды — и клочки бумаги за этой дверью ничего не значат. Завтра вы с помощью Репростата сделаете себе миллион долларов.

— Нет, я не могу. Я не сделаю этого.

— Все и ты тоже, Дарлайн, отойдите назад. Мы заставим его открыть. Основная часть толпы уже отступила. Дарлайн пожала плечами и отошла, присоединившись к остальным.

— А сейчас, м-р Президент, либо ты откроешь дверь, либо мы используем тебя в качестве мишени.

— Нет! — Архольд бросился к кодовому замку. — Я открою, — закричал он. В ту же секунду один из парней выстрелил, целясь чуть выше замка.

— Ты попал в него.

— Нет.

Дарлайн подошла взглянуть. — С сердцем плохо, полагаю. Он мертв.

Они оставили Лестера одного с телом Архольда. Он смотрел на труп. — Я проделаю это снова, — сказал он. — Снова и снова.

На этаже над ними клаксоны смолкли, и вновь заиграла музыка, вначале слабо, затем все быстрее и громче. Близилась полночь.


* * *

Нора Архольд, жена Чарльза, стеснялась своих рыжих волос.

Хотя это был их натуральный цвет, она подозревала, что люди думали, будто она их красит. Ей было все-таки 42, а так много женщин старше нее решили стать рыжими.

— Мне они нравятся, дорогая, — сказал ей Девей. — Не будь глупой.

— О Девей, меня беспокоят отношения с Архольдом.

— Тут не о чем беспокоиться. Ты же не бросишь его?

— Но это выглядит так некрасиво.

Девей рассмеялся. Нора надула губы, зная, что надутые губы ей идут. Он попытался ее поцеловать, но она оттолкнула его, продолжая упаковывать вещи.

Упаковка чемодана имела чисто символическое значение — через день в универмаге она могла репростатировать весь свой гардероб.

Но ей нравилась старая одежда — многие вещи были «подлинными». Разницу между подлинником и репростатированной копией невозможно определить даже с помощью электронного микроскопа, однако Нора тем не менее испытывала смутное недоверие к копиям — как будто они были прозрачными для чужого глаза и более потертыми.

— Мы с Чарли поженились 20 лет назад. Ты, наверное, был еще маленьким мальчиком, когда я стала замужней женщиной, — Нора встряхнула головой. — Я даже не знаю твоей фамилии.

На этот раз она позволила Девею себя поцеловать.

— Поторопись, — прошептал он. — Старик вернется с минуты на минуту.

— Это нечестно по отношению к ней, — пожаловалась Нора. — Она должна будет терпеть весь этот ужас вместо меня.

— Успокойся. Вначале ты беспокоилась о нем, сейчас — это нечестно по отношению к ней. Я тебе вот что скажу: когда я вернусь домой, я репростатирую другого Галахада, чтобы он спас ее от старого дракона.

Нора посмотрела на него с подозрением. — Значит твоя фамилия Галахад?

— Поторапливайся, — скомандовал он.

— Ты выйди, пока я этим занимаюсь. Я не хочу, чтобы ты видел другую.

Девей хохотнул. — Ну, еще бы! — Он отнес чемоданчик в машину и стал ждать. Нора еще раз с сожалением оглядела гостиную. Это был красивый дом в одном из лучших районов города. В течение 20 лет он был ее частью, скорее, большей частью. У нее не было ни малейшего представления о том, куда ее хотел увезти Девей. Она была в возбуждении от собственной неверности, понимая в то же время, что это не имело значения.

Как сказал ей Девей, жизнь дешева — пара плиток карбона и несколько кварт воды.

Часы на стене показывали 12.30. Ей надо было торопиться.

В комнате для репростатирования она разблокировала личную панель управления, предназначенную на случай чрезвычайных ситуаций, сейчас в какой-то степени ситуация была именно такой. Это была идея Чарльза архитипировать собственное тело с помощью Репростата. Его больное сердце могло отказать в любой момент, и чем страховать свою жизнь, лучше иметь личный Архитип. В некотором смысле это почти бессмертие.

Нора, естественно, сделала то же самое. Это было в октябре, через семь месяцев после закрытия банка, хотя казалось, как будто вчера. Но на дворе уже июнь! Девей поможет ей бросить пить.

Нора нажала кнопку с надписью «Нора Архольд». На управляющей панели вспыхнула строка: «НЕДОСТАТОК ФОСФОРА».

Нора сходила на кухню, нашла в ящиках буфета нужную банку и поместила ее в приемный карман. Репростат поурчал и остановился. С оцаской Нора открыла дверцу материализатора.

Нора Архольд, собственной персоной, лежала на полу камеры безжизненной грудой в том же положении, в котором Нора настоящая воссоздала ее тем октябрьским днем. Старшая Нора оттащила своего свежерепростатированного двойника в спальню. Она собралась было оставить записку с объяснением того, что случилось, почему она уходит с посторонним мужчиной, с которым познакомилась днем. Но просигналил Девей, и Нора, нежно поцеловав бесчувственную женщину, лежащую в постели, покинула дом, где последние 20 лет она ощущала себя узницей.


* * *

— Страшно?

— Нет. А тебе?

— Нет, когда ты держишь меня за руку. — Джуди обнял ее снова.

— Нет, просто держи меня за руку. Мы можем так жить всегда, а затем все будет испорчено. Мы будем стареть, ссориться, перестанем заботиться друг о друге. Я не хочу этого. Как ты думаешь, для них все будет так же, как и для нас?

— А как иначе?

— Это было бы прекрасно, — сказала Джесси.

— Сейчас? — спросил он.

— Сейчас, — подтвердила она.

Джуди помог ей сесть на край приемного кармана, а затем устроился рядом с ней сам.

Размер щели оказался едва достаточным для их двух тел.

Рука Джесси крепко сжала пальцы Джуди: сигнал. Вместе они скользнули в машину.

Боли не было, только потеря сознания. Атомы мгновенно освободились от химических уз; то, что раньше было Джуди и Джесси, сейчас представляло собой элементарную материю в камере хранения Репростата.

Из этих атомов собрать можно что угодно: продукты питания, одежду, домашнюю канарейку, даже других Джуди и Джесси.

В соседней комнате Джуди и Джесси спали бок о бок. Действие снотворного начало ослабевать. Рука Джуди лежала на плече Джесси в том положении, в каком уложила ее только что дезинтегрированная Джесси перед тем, как их оставить.

Джесси пошевелилась, Джуди открыл глаза.

— Ты знаешь, какой сегодня день? — прошептала она.

— Х-м?

— Сегодня наш последний день.

— Теперь всегда будет этот день, зайчик.

Она стала напевать песню: — Сейчас, сейчас, сейчас, сейчас это всегда.


* * *

В час ночи последний из участников пирушки покинул банк, и Лестер Тинберли оттащил тело Архольда в «кадиллак». Ключ зажигания он нашел в кармане Архольда. Дорога до загородного дома президента занимала час или немногим больше, чем требовалось для того, чтобы выкурить одну из сигар, полученную из Репростата на приборном щитке.

Лестер Тинберли поступил на службу в Нью-Йоркский Банк сразу после увольнения из Армии. На его глазах Чарльз Архольд делал карьеру, став в конце пути президентом. Лестер параллельно осуществлял собственный подъем по служебной лестнице от привратника до лейтенанта. Оба человека, каждый во всеоружии своей власти, были заинтересованы в сохранении порядка — так сказать, бюрократии. Они были союзниками по консерватизму. Появление Репростата, однако, изменило все.

Репростат можно запрограммировать на воспроизведение из имеющегося запаса элементарных частиц любой необходимой механической, молекулярной или атомной структуры. Репростат с г, особен даже репростатировать более мелкие репростаты, Как только: «та Машина стала доступна некоторым, она с неизбежностью стала доступна всем — и когда кто-нибудь завладевал Репростатом» больше ему ничего не требовалось.

Замечательные машины не могли доставить Чарльзу Архольду приятного чувства удовлетворения от исполнения работы и реализации власти, но только исчезающему поколению самоорганизованных людей требовались такие неощутимые удовольствия. Новый порядок в обществе, как свидетельствовал пример Джуди и Джесси, определялся получением удовольствий в Репростате. Они жили в вечном настоящем, близком к земному раю.

Лестер Тинберли не мог полностью разделять ни одну из позиций. Если образ жизни Архольда был лишь искривлен новым изобилием (он мог, как презицеш банка, позволить себе практически все), а Джесси и Джуди устроились в своей Аркадии, то Лестер разрывался между новой реальностью и старыми привычками. Он приучился, за 50 лет черной работы и скудной жизни, находить некоторое удовольствие и испытывать в некотором смысле гордость от самой убогости своего существования. Он предпочитал пиво коньяку, спецодежду шелковому платью. Изобилие пришло слишком поздно, чтобы он отдал ему должное, особенно изобилие, лишенное атрибутов, с которыми он (как и Архольд) всегда его связывал: сила, власть и более всего деньги. Жадность — это абсурдный порок в земном раю, разум Лесгера формировался давно, когда еще можно было быть нищим.

Лестер припарковал «кадиллак» в гараже Архольда на два автомобиля и втащил тело президента в дом.

Сквозь дверь Спальни он видел Ниру Арчольд, разлегшуюся на постели, спящую или пьяную. Лестер впихнул старое тело Архольда в приемное отделение Репростата. Личная панель управления осталась разблокированной. Лестер открыл дверцу материализатора. Если на нем лежала часть вины за смерть Архольда этим вечером, то это полностью ее искупало. Он не чувствовал вины.

Он уложил тело президента на постель рядом с Норой и убедился в их ровном дыхании. Архольд, вероятно, будет чувствовать себя не совсем в своей тарелке утром, на что Лестер обратил внимание в офисе. Но календарное время значило все меньше и меньше, раз не было необходимости куда-то спешить.

— До завтра, — сказал он старому боссу. В один из этих дней, он был убежден, Архольд откроет подвал до того, как откажет сердце. А пока он получал своего рода удовольствие, наблюдая за тем, как шеф вваливается в банк каждый день. Все, как в доброе старое время.


* * *

В сумерках Чарльзу Архольду фасад нравился больше всего.

Июньскими вечерами, похожими на этот (а может, это июль?), солнце опускалось в темноту Максвелл-стрит и выхватывало из нее скульптурную группу на фронтоне: полногрудая Коммерция простирала аллегорический рог изобилия, из которого высыпались фрукты в протянутые руки Индустрии, Труда, Транспорта, Науки и Искусства. Он медленно проезжал мимо (мотор «кадиллака» что-то стал барахлить, но где, черт возьми, найдешь сегодня хорошего механика), задумчиво разглядывая дымящийся кончик своей сигареты, как вдруг заметил, что Коммерция обезглавлена. Он резко остановил машину.

Сто две водородные бомбы

Двадцать семь сирот чистили свои винтовки М-1 в казарменном помещении 3-ей роты, в то время как двадцать восьмой читал им вслух сентябрьский выпуск «Солдатского юмора», ежемесячника комиксов, издаваемого армией Соединенных Штатов.

Я вас урою, грязные ублюдки! — рычал он, подражая сержант-инструктору Гристу на ночных учениях, насколько позволял его подростковый голос. — Тут он швыряет гранату во вражескую траншею, — добавил он, чтобы объяснить рисунок. — БА-БАХ! Голова этого урода отлетает как Снарк XVIII.

Двадцать семь сирот тихо засмеялись, не отвлекаясь от своего занятия даже на то, чтобы оторвать взгляды от винтовок и глянуть на легкую улыбку, исказившую лицо Чарли 3-ей Роты. Так окрестил его дактилограф, у которого случилось короткое замыкание во время оформления документов о зачислении, и поскольку ему было в значительной степени наплевать, какую фамилию он носит, Чарли не предпринял никаких усилий, чтобы попытаться исправить ошибку. (Тем более что никто бы не перестал называть его таким образом). Вовсе не обезглавливание его позабавило, а тупость, безмерная тупость остальных сирот 3-ей роты. Улыбка на деле была вызвана чувством, более близким к гневу, чем к веселью. Потому что тупость его раздражала, а комиксы наводили тоску… даже когда он сам создавал для них сценарии. Он находил свои писания столь же малоинтересными, что и любые другие в журналах.

— Но остается еще недоносок, который не совсем помер. Тогда сержант Рок прыгает в траншею и начинает гнать его пинками…

В данный момент он уже импровизировал и гнусавый акцент Гриста звучал в его голосе как никогда явственно.

Подлинный рык сержанта грянул из громкоговорителей.

— Третья рота, отставить реготание! Оружие чистить до блеска. Мы должны выиграть войну. А вы… 3Р 743-22, на доклад в кабинет инструктора. Р-р-рысью!

Чарли застегнул свою маленькую застиранную рубашонку и заправил ее в брюки цвета хаки уже на бегу, покинув свое крыло и пересекая грязный двор лагеря Оверкиль. Выполнив перед дверью кабинета положенные десять вдохов и выдохов, нацепил на лицо пустую маску застывшего ужаса и постучал. Замер по стойке смирно.

Так и остался.

Принудить их дергаться: таков был девиз Гриста. Большинство кадетов (употребление термина «сироты» запрещалось в лагере Оверкиль) не могли, уставившись на дверь, выдержать более десяти минут. Они стучали снова… чего как раз и ждал сержант-инструктор.

Но Гристу не удастся получить этого удовлетворения от Чарли. По одной простой причине: кадет знал, что стучать не имеет смысла. Площадка перед дверью соединялась со звонком в кабинете сержанта, что позволяло тому проверять, выполняет ли кадет предписанное количество вдохов и выдохов. Грист догадался, что Чарли об этом известно и что он раскусил многие другие его трюки, и это заставляло инструктора злиться еще больше… как надеялся Чарли. Поскольку с момента прибытия в лагерь Оверкиль единственным его честолюбивым стремлением было довести сержант-инструктора до умопомешательства. Именно поэтому в течение двух лет он делал все возможное, чтобы стать лучшим кадетом 3-ей роты.

В ожидании Чарли разрабатывал систему, использующую платформу перед дверью, чтобы привести в действие мину, заложенную в кабинете. Он представлял, как голова Гриста, оторванная взрывом (БА-БАХ!), долетает до полигона Лагеря. Как Снарк XVIII. Но он не улыбался. Замерший по стойке смирно ребенок десяти лет с лицом, окаменевшим в совершенной маске.

— Доложите, — пролаял голос Гриста за дверью.

Прошло всего четыре минуты!

Чарли вошел и снова вытянулся в струнку перед столом Гриста. Сержант-инструктор сидел, его тонкие губы, сжимающие потухшую сигару, кривились в безрадостной улыбке. Это был человек маленького роста. Чарли всегда представлял среди унтер-офицерских знаков отличия язву, пришпиленную к клапану нагрудного кармана. Язва имела тот же цвет, что и его лицо.

— 3Р 743-22 прибыл, сержант.

Его каблуки щелкнули, рука взлетела в приветствии.

— Вольно, 743.

Чарли опустил руку и перешел в положение вольно, не потеряв при этом выправки и не отрывая прикованного взгляда от изможденного лица Гриста, как от василиска. Он чувствовал в кабинете еще чье-то присутствие и знал, что посторонние нередко не одобряют суровую дисциплину Лагеря. Он превратился в настоящий автомат.

— Я сказал… вольно.

— Слушаюсь, сержант!

Он едва уловимо расслабился.

— Представляю вам мисс Эплтон, — объявил Грист басом, который так мало вязался с его комплекцией. — Мисс Эплтон прислана Службой поиска новых талантов, куда вы писали, если я правильно понял.

* * *

Чарли повернулся к женщине. Она была моложе миссис Банкл, медсестры, под ответственностью которой он находился в приюте, перед тем как попасть в Оверкиль, и она была более любезной, это читалось на ее лице. Кроме того, она не носила униформы, даже серого костюма Гражданской Обороны. Быстро сообразив, он заменил военное приветствие наклоном головы.

Она улыбнулась, и ее улыбка не смотрелась машинальной.

— Рада познакомиться с вами, Чарли. Никогда не предугадаешь, каков он — победитель, и было очень приятно узнать от сержанта Гриста, что вы не только прекрасно успевающий ученик, но и образцовый кадет.

Чарли глядел на нее с бесстрастным лицом, в то время как им овладевала паника. Он не знал, каким образом воспринимает случившееся Грист и, конечно же, сможет узнать это не раньше отъезда мисс Эплтон.

— Вам сообщили, что вы выиграли приз?

— Приз? — переспросил Чарли.

— Разумеется, мой мальчик, — вступил Грист. — Я говорил вам на прошлой неделе.

— Мне сообщили, мисс Эплтон.

— Он очень взволнован, это и объясняет… — добавил Грист с широкой улыбкой, в которой только Чарли сумел прочесть угрозу.

(Площадка перед дверью могла бы привести в действие зажигательную бомбу, спрятанную под полом, — представилось ему).

— В таком случае, нет нужды говорить, насколько высоко оценила наша организация этот маленький текст, присланный Чарли, — заявила мисс Эплтон с воодушевлением. — Мистер Максимаст, директор Службы, был поражен оригинальностью сюжета и горит желанием встретиться с нашим вундеркиндом.

— Да, Чарли у нас умнее всех, — пробормотал Грист, не глядя на мисс Эплтон.

Грист никогда еще не называл его Чарли, и в устах сержанта имя прозвучало так, словно он вложил в него все свои обиды.

Чарли проклял тот день, когда заметил объявление Службы поиска новых талантов на задней обложке журнала комиксов. Он проклял также Эплтон и Максимаста. Он боялся, что Грист может догадаться, до какой степени новость переполнила его радостью.

— Как у вас возникла идея подобного сюжета, Чарли?

— Просто так, сама по себе.

Он говорил чистую правду. Идея пришла ему в голову, когда он лежал в постели, как раз после отбоя. Он увидел его так явственно, словно смотрел на собственный рисунок, помещенный в журнале: такое большое и чудодейственным образом не тронутое взрывами, разрушившими все вокруг. Оно стояло монолитно среди деревьев и гигантской жимолости.

Потом он увидел, как оно поднимается. Зависнув неподвижно над парком, оно некоторое время накапливало энергию, затем стремительно исчезло в небе. Каменный корабль высотою в четыреста метров.

Таким образом, этюд на тему: «Что бы я сделал, если бы Эмпайр Стейт Билдинг принадлежал мне» — не стоил ему никаких усилий. Рассказ написался сам собой. Лишь одно не переставало его удивлять до сих пор — то, что он осмелился его отослать. Впрочем, в тот момент ему это казалось естественным.

Чтобы выиграть первый приз.

— А мой приз? — спросил он, словно получив частичку того мужества, которое позволило ему тогда отправить текст на конкурс.

— Ну, там все включено. Приз на самом деле выиграли многие, хотя в объявлении говорилось об одном. Вы… и ваш опекун проведете неделю в Новом Нью-Йорке, в качестве гостей Службы поиска новых талантов. Кроме того предусмотрена стипендия на обучение и небольшая сумма, чтобы покрыть расходы вашего опекуна.

Грист громко сглотнул.

— В Новом Нью-Йорке вы сможете познакомиться с остальными победителями конкурса, мальчиками и девочками. Всего вас сто два человека. По одному на каждый этаж Эмпайр Стейт Билдинг.

— Ужасно, — не выдержал Грист.

(«Если бы Эмпайр Стейт Билдинг принадлежал мне, — думал за него Чарли, — я бы набил его водородными бомбами… сто две бомбы. Затем…»)

Мисс Эплтон засмеялась, хрустальным смехом.

— Вы шутите, капитан!

(«Капитан! — подумал Чарли. — Капитан! Хороший ход»).

— Он беспокоится за вас, — добавила она для Чарли. — Первым его опасением было то, что поездка в Новый Нью-Йорк помешает обучению. Речь идет, естественно, об очень далеком путешествии, тысячи миль, а вы, конечно же, безмерно любите этот очаровательный лагерь, но капитан может помочь вам наверстать пропущенные занятия, как я ему заметила. Он сказал, что оставляет это на ваше усмотрение.

Она сделала паузу.

— Я согласен, — ответил Чарли 3-ей Роты. — Благодарю вас, мисс Эплтон. Благодарю равным образом и вас, капитан.

— В таком случае, решено. Мисс Эплтон… рад был с вами познакомиться.

Грист протянул руку.

Несмотря на специальную обувь с высокими каблуками, он оставался на пять сантиметров ниже посланницы Службы поиска новых талантов.

Мисс Эплтон предложила руку Чарли, официальность прощального жеста не вязалась с заговорщицким подмигиванием. Чарли улыбнулся.

— До пятницы, джентльмены. Доброго вам вечера.

— Аве Виктория![7] — ответил Грист.

Но она уже вышла.

— Если бы все зависело только от меня, я бы немедленно положил конец данной абсурдной истории. Но они предварительно связались с капитаном Лэнджером, и им удалось убедить его в том, что это станет хорошей рекламой Оверкилю. Именно его вам следует благодарить. Я полагаю, вы считаете себя очень хитромудрым, 743?

— Нет, сержант.

— Не спорьте со мной.

— Да, сержант.

За маской непреклонного вояки, зияла бездонная пропасть тоски и апатии, в которую Чарли не осмелился заглянуть.

— Смотрите у меня.

(«Смотреть на что?» — спросил себя Чарли, одновременно отвечая):

— Слушаюсь, сержант.

— Свободны.

3Р 743-22 отсалютовал и совершил положенный оборот.

— 743.

— Да, сержант?

— Сколько вдохов и выдохов проделали вы по прибытии сюда?

— Десять, сержант.

— Вы совсем распустились. Впредь будете проделывать пятнадцать.

— Слушаюсь, сержант.

— Свободны.

* * *

Официально Соединенные Штаты не находились в состоянии войны и сохранение такого положения стоило им самых больших затрат и тридцати тысяч человеческих жизней ежегодно в течение почти двадцати последних лет. Никто не знал в точности, когда эта невойна началась.

Все людские ресурсы нации были давно мобилизованы, и к настоящему времени ЦРУ и армия, две главные силы, ведущие в Вашингтоне политическую борьбу, состязались друг с другом в изобретении отчаянных мер. Возможно, самой отчаянной была милитаризация сиротских приютов, число которых во время невойны сильно увеличилось.

Недавняя отправка первого контингента сирот на фронт Исландии принесла такой успех, что армия теперь прилагала все усилия к тому, чтобы был принят вызвавший сильные разногласия закон Мангейма, делающий военную подготовку для детей мужского пола обязательной с десятилетнего возраста. Как отмечала армейская служба по связям с общественностью, период с десяти до четырнадцати лет является решающим в формировании характера ребенка. Часто случается, что уже чересчур поздно воспитывать истинный воинский дух у подростка, поступающего в колледж. Военное обучение является священной традицией Соединенных Штатов, и будет только справедливым, если все мальчики получат равные шансы на приобщение к нему.

Правда, некоторые дети настолько по своей натуре независимы, что даже в десятилетнем возрасте уже поздно делать из них идеальных солдат. Чарли 3-ей Роты относился к этой категории. Поэтому военное воспитание следовало начинать с рождения, но пока еще только самые смелые мечтатели из Пентагона с нетерпением ожидали введения этого уровня всеохватной воинской подготовки.

Между тем, если отвлечься от достойного сожаления свободомыслия, Чарли 3-ей Роты был почти столь же идеален, как и любой другой кадет Оверкиля. Психометрические тесты показывали, что потенциально он обладает большими задатками лидера и руководителя, и рекомендовали его в офицерское училище. Действия и поведение Чарли во время учений на полигоне являлись безупречными. Только школьные работы иногда бывали чересчур хороши, несмотря на его постоянные старания обуздать свою любознательность и способности. Он был любим другими кадетами, а повиновение старшим по званию не вызывало нареканий.

Грист его ненавидел. Основная причина ненависти коренилась в том, что он напоминал ему самого себя. Ну, может быть, менее очерствевшего. А Грист за двадцать лет военной карьеры приучился искренне себя презирать. Именно это делало из него образец унтер-офицера.

В целом жизнь в лагере Оверкиль была расписана таким образом, чтобы чувства Чарли и Гриста не имели возможности проявиться на свет. Но сейчас, поднявшись на борт реактивного лайнера назначением до Нового Нью-Йорка, они оказались в ситуации, к которой устав Оверкиля их не подготовил. Так, устраиваясь в кресле, Грист пробормотал: «Чертовски пронырливое ничтожество», — слова, которые он бы не стал употреблять в Оверкиле, в чем тотчас же отдал себе отчет.

— Ну, 743, — произнес он, восстанавливая дистанцию, — мы не позволим вашим способностям прозябать без дела в Оверкиле. После окончания этих маленьких каникул вы назначаетесь моим ординарцем. Мы вырастим из вас хорошего солдата вопреки всему. Что скажете?

— Слушаюсь, сержант.

Новость он воспринял с полным равнодушием, поскольку сейчас его заботила одна единственная мысль: трудно ли затеряться среди трех миллионов обитателей Нового Нью-Йорка?

Лайнер взлетел и быстро набрал высоту. Несколько минут Чарли, совершенно счастливый, смотрел в иллюминатор на розовые облака, проплывающие под ними. Как только погасла табличка «НЕ КУРИТЬ», Грист зажег одну из своих зловонных сигар, которую незамедлительно появившаяся стюардесса попросила потушить.

— Никакой закон не запрещает человеку в форме курить, когда у него возникает такое желание, и я не единственный, кто это делает.

— Дама, сидящая двумя рядами позади вас, особенно настаивает…

— Если дама, сидящая двумя рядами позади меня, не любит сигарного дыма, она может перестать его вдыхать.

Чарли, испытывавший к Гристу раздражения ни больше, ни меньше обычного, в изумлении услышал фырканье, перешедшее в долгий заливистый смех. Смех исходил из хвостовой части салона и принадлежал, вне всякого сомнения, ребенку, девочке… и она потешалась над Гристом. Он почувствовал, что и его самого неудержимо тянет расхохотаться. Интересно, сколько это продлится?

Грист сделался багровым, как язва, которой Чарли его постоянно награждал, и кадет был вынужден закрыть глаза, чтобы сосредоточиться и сдержать в себе хохот. Он начал думать об Эмпайр Стейт Билдинг, образ которого глубоко врезался в его память. Он представил его себе очень явственно.

Смех в конце салона неожиданно прекратился, и изображение огромного здания задрожало, как при землетрясении.

Он открыл глаза.

В проходе стояла девочка примерно того же возраста, что и он сам. От смеха у нее еще блестели слезы в глазах… глазах золотистого цвета с темными беспорядочными крапинками. Пока они смотрели друг на друга, к ней вернулась серьезность. Она совершенно не обращала внимания на присутствие Гриста.

Вы в Новый Нью-Йорк? — спросила она.

Чарли согласно кивнул.

Вы победитель конкурса, организованного Службой поиска новых талантов?

Чарли снова подтвердил. Хотя он отчетливо слышал оба вопроса, но не заметил, чтобы губы девочки шевелились.

Я тоже, — добавила она. — Мое имя Линда. Линда Ван Шпи. А вас как зовут?.. Нет-нет, не говорите. Просто подумайте, как вы думали об этом здании.

— Чарли 3-ей Роты.

— Более глупой фамилии я еще не слышала. Сейчас мне нужно вернуться на место, но мы можем продолжить беседу до самого Нового Нью-Йорка. В тайне. Это самое приятное в мышлении… тайна всегда хорошо сохраняется.

Чарли снова кивнул, и девочка, Линда, тут же удалилась.

— Что все это значит, черт возьми? — спросил Грист. Он явно пребывал в замешательстве и даже раздавил свою сигару в пепельнице.

— Не знаю, сержант.

Жизнь в Оверкиле научила Чарли лгать убедительно.

Расскажите мне о себе, — потребовал голос Линды.

Она сидела возле иллюминатора и смотрела на плывущие розовые облака. Чарли видел их глазами девочки. Она была близорука, и Чарли решил показать облака посредством своего зрения. От удивления у Линды перехватило дыхание, и Чарли почувствовав это, испытал легкий озноб.

Я сирота, — сказал он.

Я тоже, — ответила душа Линды.

Их сознания слились воедино.

* * *

Ничто в короткой и скучной жизни Чарли не давало ему повода считать себя телепатом, впрочем, он никогда и не пробовал искать подтверждений. Он знал, что подобные вещи возможны, хотя и маловероятны. В течение трех часов полета он был занят исследованием внутреннего мира Линды, — и само открытие в себе дара телепатии не потрясло его сверх меры.

Это казалось таким естественным. Он находил естественным знать во всех подробностях тело девочки, и что она может знать его так же; естественным, что она видит его отношение к Гристу, и естественным почувствовать шок, испытанный ею от того, насколько сильны его чувства (хотя сам он и не ощущал их силы); естественным помнить о тех давних пополуденных часах, проведенных ею в играх со своим братом-близнецом, и особенно — о том роковом дне, когда она, совершенно беспомощная, присутствовала при трагической гибели на воде самого близкого существа. И она ощутила ответную тревогу Чарли в собственной душе. Он никогда ранее не знал скорби и теперь открывал для себя, до какой степени она тяжела!

И все же было великолепно посетить душу Линды, точно он осматривал незнакомый город или жилой дом, глазея с открытым ртом на всякие странности, читая все вывески подряд.

Так, например, она любила цветную капусту!

И равным образом печенку!

И она учила французский. Она знала столько вещей, ему не известных вопреки многочисленным книгам, прочитанным украдкой. Словарный запас Линды был обширен… и теперь полностью в его распоряжении. Это воспринималось так, будто неожиданно у него стало два мозга. Или (сравнение пришло им одновременно, настолько они стали близки) словно в комнате, освещенной лампочкой в двадцать пять ватт, вдруг вспыхнули прожекторы.

Так же внезапно они осознали, что влюбились друг в друга. Ни малейшего сомнения в том не оставалось.

— Линда? — спросил Чарли.

— Да?

— Ты выйдешь за меня замуж?

— О, да.

Линда покраснела. Чарли никогда не понимал, что это значит.

— В один прекрасный день, — добавила она.

Они совсем забыли, что им всего по десять лет.

— Эй, мой мальчик. Я сказал, эй!

Чарли поднял взгляд на инструктора, который, положив свой атташе-кейс на колени, раздавал карты.

— Сыграем в покер. Мне надоело сидеть сложа руки.

— Я не умею.

— А то я не слышал, как вы в помещении своей роты надуваете этих идиотов. Вы их так ободрали, что им придется полировать вам башмаки и чистить винтовку до Рождества, — захихикал Грист.

С неохотой Чарли взял карты. Линда свернулась клубочком в его сознании.

— Научи меня играть, — попросила она.

Он взбодрился.

Грист сдал ему группу и пару.

— Играем на деньги, — предложил Чарли.

— С удовольствием, — ответил Грист.

Он рассмеялся. «Маленький хищник», — подумал он. Пока Чарли сидел в прострации, ослепленный своей любовью, сержант зарядил колоду и теперь имел в руке четырех тузов.

* * *

К тому времени, когда лайнер опустился на поле Гранд-Централа, Чарли с помощью Линды потерял четыреста тридцать долларов: двести пятьдесят в первой сдаче, остальные потом по мелочи.

— Мне очень жаль, что я не могу оплатить проигрыш немедленно, — гордо заявил он, расстегивая ремни безопасности. — У меня при себе всего десять долларов. Но если вы поверите в долг, я непременно…

— Это не срочно. Когда-нибудь оплатите. И, черт возьми, возможно, я их вам верну обратно.

— Так было бы лучше всего! — раздался голос в проходе.

Пожилая женщина, которой принадлежал голос, уклонилась от вопросительного взгляда Гриста, словно боясь замараться, и сжала руку Линды.

— Моя тетя Виктория, — объяснила девочка. — Она видела, как вы играете в покер, и полагаю, слышала ваш разговор о деньгах.

— Она мне не нравится.

Грист поработал локтями, чтобы опередить старую женщину, и протолкнул Чарли к выходу. У подножия трапа их встречала мисс Эплтон в совершенно штатском виде: сквозь тонкую вуаль розовой кисеи проглядывала розовая же кожа. Пышные рыжие волосы поддерживались ободком из зеленого бархата, усыпанным камнями блекло-желтого цвета, похожими на оливин. Увидев ее, Чарли почувствовал облегчение.

— Вы последние. Все остальные уже ждут, чтобы вас поприветствовать.

— Разве вы не говорили, что будут фотографы, телевидение и все такое прочее? — возмутился Грист. — Я здесь исключительно ради рекламы лагеря Оверкиль.

— Ах, да, — ответила рассеянно мисс Эплтон. — Но это нелегко устроить: военное время и так далее… и вы прибыли столь поздно… Линда! Радость моя!

Тетушка Виктория, похожая в этом отношении на Гриста, ни на минуту не могла забыть о своих обязанностях.

— Дорогая мисс Эплтон! Какое очаровательное платье!

Ни одной фразы она не произносила без того, чтобы не создалось впечатление, что она сама придумала, по крайней мере, одно слово из нее.

— Вы знакомы?

Грист и тетушка Виктория хмуро поглядели друг на друга.

— С кем? — спросила тетушка Виктория.

Завершив представления, мисс Эплтон повела их к лифту, связывающему открытую посадочную площадку с подземными переходами. На поверхности острова дорог почти не было. Пространство полностью отводилось под сельскохозяйственные культуры. Все известные виды фруктов и овощей выращивались на гидропонных фермах, созданных в развалинах, оставшихся после взрывов de la fin de siècle[8], и каждый месяц к уже имеющимся добавлялись новые мутации, превосходные по своей питательной ценности и вкусовым качествам. Никакая другая область Северной Америки не подверглась такой интенсивной бомбардировке во время краткого политического кризиса конца прошлого века, и Новый Нью-Йорк сделался основным сельскохозяйственным центром континента, несмотря на свое периферическое расположение.

Здание Эмпайр Стейт Билдинг, которое каким-то чудом уцелело, всегда находилось в руках различных частных обществ, и площадки панорамного обзора, как и век назад, все еще являлись местами наибольшего посещения туристами. Его популярность только возросла, потому что теперь оно было еще и самым старинным зданием острова. Остальная часть Манхэттена принадлежала исключительно федеральному правительству, устроившему там свой гидропонный комплекс.

Поднявшись на поверхность на 43-ей Улице (зона вокруг Эмпайр Стейт Билдинг сохранила старые названия, несмотря на то что все улицы, за исключением Бродвея, можно было уже стереть с карт), они оказались в Эмпайр Стейт Парке, где мутировавшие виды растений, составляющие гордость города, были представлены почти в естественном виде. Побеги гигантского горошка обвивали стволы тридцатиметровых дубов, достигших своей высоты за четыре года ускоренного роста. Газоны, покрытые густым и жестким мхом, простирались до Ист-Ривер, где вдоль берега виднелись кувшинки, с построенными на них резиденциями наиболее важных членов правительства. Вся ночная жизнь была перенесена на другой берег Гудзона.

Чарли и Линда мало внимания уделили парку. Сосредоточившись на самом здании, они пытались понять источник происхождения почти оглушающего приема, оказанного им серым монолитом… словно Эверест их приветствовал.

Мисс Эплтон заметила растерянность детей.

— Именно здесь вы будете жить во время вашего пребывания. Остальные дети находятся на площадке панорамного обзора. Вы можете различить их головы, выглядывающие из-за парапета… там наверху.

Они подняли лица и разглядели самих себя с высоты благодаря посредничеству двух сотен других глаз, и увидели взбегающие параболы контуров здания, уводящие взгляды в бесконечную перспективу пространства.

Чарли нащупал руку Линды, и их объединенное сознание ответило на грандиозное приветствие Эвереста.

* * *

Их комнаты располагались на первом этаже. Тетушка Виктория была шокирована, узнав, что номер, который занимали они с Линдой, сообщается (через ванную), с номером, отведенным Гристу и Чарли. Она немедленно уведомила об этом мисс Эплтон, но та заявила, что делает все возможное, и откланялась.

Вечером взрослые должны были отправиться осматривать листья кувшинок на Гудзоне и затем пойти на оперетту. Для детей же устраивался праздник на 86-ом этаже небоскреба. Даже сейчас в своих смежных комнатах Чарли и Линда могли воспринимать шепот и переплетение мыслей других. А не получится ли так, что мощное поле стольких сознаний поглотит их безмерную любовь? Чарли испытывал беспокойство, но Линду это не занимало. Предстоящий праздничный вечер станет для нее тем балом, о котором она мечтала всю жизнь.

Распаковывая вещи и переодеваясь, Чарли и Линда, проникнув за тонкий барьер, бродили по зачарованному лесу сознаний друг друга. Этот барьер, разделяющий их, не являлся элементом конструкции здания.

Чарли хотелось узнать побольше о тетушке Виктории. Он был частично солидарен с Гристом в инстинктивной неприязни к старой даме и не мог понять (хотя и разделял) чувство снисходительной любви Линды. Все представленное Линдой в защиту своей тети… ее непреклонность в вопросах морали, правдивость из-за страха перед Богом, даже пацифизм… увеличивало его отвращение к ней. Она напомнила ему медсестру из приюта, мисс Банкл — такая же суровая и ограниченная.

— Она прямо из двадцатого века.

— А что ты имеешь против двадцатого века? Ты полагаешь, сейчас стало лучше?

— О чем вы, мой мальчик? — спросил Грист.

Кое-что в телепатии оставалось Чарли еще не ясным.

— Я говорю… ээ…

Он поискал ответ, затем посчитал более предпочтительным сказать правду.

— Я говорю, что старая мегера из соседнего номера вышла прямиком из двадцатого века.

Грист захохотал.

— Если вы хотите знать мое мнение, то она просто…

Линда тоже обнаружила барьеры в сознании Чарли. В основном они были связаны с образом Гриста. Этот человек вызывал у Чарли злость, но под ней Линда обнаружила определенное восхищение, а еще глубже ненависть, причину которой не смогла понять. Пытаться усвоить эти чувства, выявленные в сознании Чарли, было все равно что проглатывать кусок шоколадного пудинга вместе с вкрапленными в него камушками: переварить вряд ли удастся.

И тем не менее, эти загадочные косточки в сознании друг друга еще прочнее связали их. Когда настало время отправляться на прием, они уже не сомневались, что их любовь не растворится в широком ментальном союзе. Мистерия была бесконечной, и в настоящий момент она только начиналась.

* * *

Им пришлось запоминать чересчур много имен, и здесь телепатия помочь не могла. Бобби Райен и Уолтер Вагенкнехт — темнокожие. Брюс Бартон — это тот, что в коротких штанах. Дора и Кесси Бенсен были близнецами. Сто два ребенка выглядели совершенно не похожими друг на друга, какими и должны быть сто два необычных ребенка. Между тем способности, которыми они обладали, полностью стирали всякое различие: они являлись телепатами. Они имели, в пределах трех месяцев, один и тот же возраст; они были сиротами… и, «совпадение» еще более редкое, все они потеряли матерей при рождении, а отцов никогда и не знали.

Следовательно, становилось понятным, что желание детей веселиться легко уступило место стремлению как можно быстрее осознать, кто они есть в точности и зачем их собрали в Эмпайр Стейт Билдинг. Сто две свечи огромного пирога, составлявшего главное блюдо праздничного стола, полностью догорели, и воск оплывал на глазурь, но никто этого не замечал.

Дети думали. Из-за отсутствия опыта они испытывали трудности при ясном обмене мыслями. Дух Уолтера Вагенкнехта неоспоримо был одним из самых мощных, и члены группы позволили его сознанию объять и направлять объединенный поток их мыслей.

Чарли тотчас же впал в раздражение, однако признал (и перед самим Уолтером, немедленно заметившим бунт), что кто-то должен этим заняться, иначе их многочисленные сознания станут беспорядочно сталкиваться друг с другом, как частицы в броуновском движении. С неохотой Чарли все же позволил общему сознанию группы поглотить свое собственное.

Каждый ребенок в тот или иной момент жизни начинает думать, что он сирота, и каждый сирота убежден, что его отец — человек знатный и богатый, а в некоторых крайних проявлениях — даже из богов. Собравшиеся дети не являлись в этом плане исключением. И в их случае имелись веские причины полагать, что теория кукушонка обоснована.

Проблема, таким образом, состояла в том, чтобы понять, до какой степени она верна. Были ли они людьми в полном смысле этого слова?

Уолтер так не считал.

Они походили на людей, но достаточно зрелый ум не позволял им выносить однозначных суждений по внешним признакам. Дар телепатии был очень сильным аргументом не в пользу их принадлежности человеческому роду, хотя и недостаточным для того, чтобы окончательно склонить чашу весов в противоположную сторону.

Существовала вероятность того, что идея Эмпайр Стейт Билдинг, улетающего в пространство, тем или иным образом была внедрена в сознание каждого из них. Имелась надежда, что так могло произойти, но это была не более чем надежда, и они располагали таким малым количеством доказательств в подкрепление этой теории, что никто не осмеливался тешить себя иллюзиями.

Главным доводом против их принадлежности роду людскому выступало то, что всем им глубоко претила человеческая глупость, но поскольку та же самая мизантропия отличала многие великие умы истории, это доказательство не являлось убедительным.

Одно не вызывало сомнений: независимо от того, люди они или не люди в биологическом смысле, по своему сознанию они им не принадлежали. Из этой уверенности Уолтер вывел следующее заключение:

— Мы можем делать все что захотим. Осталось узнать, что именно мы захотим… что, по их мысли, мы должны захотеть.

Образ ста двух водородных бомб, сам по себе всплывший в сознании Чарли, светился так ярко, что другие восприняли его очень отчетливо. Замешательство, возникшее среди тех, кто сразу осознал, что именно это значит, распространялось по залу, как круги по воде, пока не достигло самых простодушных.

Лицо Чарли зарделось.

Вагенкнехт заговорил вслух.

— Мы должны обдумать данное решение. Возможно, уничтожить их — это единственно имеющийся вариант выбора. Не исключено, что они задумали нас устранить.

Вагенкнехт?

Юный негр открыл свое сознание Чарли. Все остальные сироты в данный момент были исключены из их мысленного обмена.

Удивительно, сколько общего обнаружилось между ними. Оба они выросли в приютах, оба в настоящее время являлись военными. В мире Уолтера образу Гриста соответствовал некий капитан Фербер.

Но самым сближающим пунктом стала мысль, родившаяся у обоих прямо в момент слияния сознаний: вместе (при поддержке других детей) они смогут стать властителями мира.

Или же уничтожить его.

Чарли?

Чарли снова взял Линду за руку. Но он уже заключил с Вагенкнехтом негласное соглашение о том, что мир будет поделен на две части, когда они им завладеют.

* * *

Гриста страшно мучила похмельная жажда, а «небольшая сумма», пожалованная Службой поиска новых талантов на расходы, растаяла как снег на солнце. И хуже всего, он был настолько пьян, что совершенно не помнил, каким образом потратил эти деньги.

Грист, сто два ребенка и сто один попечитель были собраны в маленькой аудитории, бывшем ресторане, на 15-ом этаже здания, где подвергались наказанию лекцией невыносимого м-ра Максимаста.

— …и в этот период мирового кризиса самым ценным ресурсом нашей дорогой страны является не что иное, как вы, ее дорогие дети. Вы ее будущее. В свои двадцать лет вы изобретете ее новое оружие, вы будете определять ее глобальную стратегию, командовать ее армиями, образуете новое поколение, которое понесет дальше факел, полученный из наших рук.

Лекция, читаемая с тем же накалом вдохновения, длилась уже более часа и вкратце сводилась к тому, что дети получат стипендию на обучение в элитной школе, находящейся где-то в Европе, или в каком-то другом месте, о котором Грист и не слыхал. Учреждение для сверходаренных детей. Ну что ж, он скорее рад, что Чарли 3-ей Роты покинет армию.

Но ведь и остальные присутствующие дети — тоже. Половина этих мальчиков, похоже, из армейских приютов. Грист чуял тут что-то подозрительное.

А что если Служба поиска новых талантов — всего лишь вывеска? И кому прятаться за ней, как не ЦРУ? Оно покушается на монополию армии. Пытается перекроить закон Мангейма. Невозможно представить, как далеко оно может зайти.

Отношение детей к происходящему было странным, это бросалось в глаза. Грист занимался выучкой детей — по крайней мере, мальчиков — годы и годы… и никогда еще не видал, чтобы они в какой-либо группе вели себя подобным образом. Они сидели как зомби, слушая этого дебильного тягомота.

Грист, терпение которого не выдержало сурового испытания, поднялся и двинулся к выходу из аудитории, откуда мисс Эплтон с любовью следила за своим выводком юных гениев.

— Где-нибудь неподалеку есть таксофон? — спросил он.

Мисс Эплтон объяснила, где находится ближайший.

И все это время м-р Максимаст долбил свое как заведенный.

* * *

Дети заерзали на стульях, почувствовав неловкость. М-р Максимаст только что объявил себя их общим отцом. Сознание Чарли потянулось к сознанию Линды, чтобы подбодрить ее. «Сестра моя, сестра», — какое все-таки грустное ободрение.

В то время как видимый м-р Максимаст машинально продолжал свою бесконечную лекцию на тему подхваченного факела свободы (взрослая часть аудитории задыхалась от скуки), основной Максимаст объяснял телепатически, что их отцом он выступает скорее в общенаучном смысле, чем сугубо биологическом. Различие стало более понятным после того, как они узнали, что м-р Максимаст — существо искусственно созданное, а не живое. Мисс Эплтон, несмотря на все свое очарование, тоже не была человеком.

Затем он сообщил детям, что их матери (то есть, те женщины, которые умерли при родах) не являлись им матерями в генетическом смысле слова.

Потом пообещал, что каждый из них получит возможность встретиться со своими настоящими родителями. В детали м-р Максимаст вдаваться не стал и не уточнил, какова была природа тех, кто произвел их на свет. Эти указания отсутствовали в том сообщении, которое он передавал.

То, что телепатическое послание можно транслировать техническими средствами, дало ответ, по крайней мере, на один вопрос, встававший перед детьми: загадку ста двух идентичных текстов. Максимаст признался, что однажды вечером, вскоре после того как объявление Службы поиска новых талантов появилось на всех телеканалах и во всех основных изданиях комиксов, полный текст рассказа был передан во всех направлениях… и с такой силой, что никакой ребенок, воспринявший послание, не мог устоять перед необходимостью представить его на конкурс.

М-р Максимаст закончил свои речи, и ту, что произносил вслух, и ту, что телепатически, и пригласил детей полюбоваться панорамой, открывающейся со 102-го этажа, последнего уровня Эмпайр Стейт Билдинг.

Когда он спустился с кафедры, раздались жидкие аплодисменты, перешедшие в тягостное молчание. Несколько взрослых поднялось. Тетушка Виктория толкнула племянницу, оставшуюся сидеть с застывшей на лице отсутствующей улыбкой. Она не могла всерьез упрекнуть девочку за то, что та уделила речи так мало внимания. Ей самой еще никогда не доводилось слушать столь скучного оратора.

Мисс Эплтон суетилась в коридоре.

— Мы запланировали специальную экскурсию в новые ботанические сады. Она предусмотрена для взрослых.

Тетушка Виктория умирала от желания увидеть знаменитые сады, да и дети вели себя чрезвычайно хорошо.

— Ничего, если я тебя оставлю, милая?

— Да, конечно, тетя Виктория. Уверена, что экскурсия будет очень интересной. Не беспокойся. Чарли обо мне позаботится.

Чарли вообще-то не особенно пришелся ей по сердцу. Он был грубоватым. В то же время, она знала, что это не вина самого ребенка, а следствие воздействия армейской среды — достаточно глянуть на его опекуна Гриста. Прошлой ночью она слышала, как сержант вернулся в четыре часа, натыкаясь на все, что попадалось на пути, несомненно, мертвецки пьяный. Неизвестно, где он провел больше половины ночи. Каким примером он может служить десятилетнему мальчику? И долг Линды как христианки — уравновесить дурное влияние этого унтер-офицера. Тетушка Виктория улыбнулась и опустила руку в свою сумочку. Она выискала там две карамельки, завернутые в целлофан.

— Одну из них ты дашь Чарли.

— О, да, тетя Виктория.

И Линда поспешила бегом присоединиться к остальным детям. Маленькое сокровище.

* * *

За последние двадцать четыре часа генерал Вирджил Трикер из Службы Безопасности Армии получил два телефонных звонка из Нового Нью-Йорка. Оба по поводу попытки ЦРУ похитить сирот. Один исходил от некоего капитана Фербера, второй — от некоего сержанта Гриста.

Мысль, естественно, совершенно нелепая, но несмотря ни на что, он поручил нескольким следователям собрать сведения об этой Службе поиска новых талантов. И хотя ЦРУ, похоже, никоим образом не было в этом замешано, ситуация начинала выглядеть все более и более странной.

Объект внимания назывался Службой поиска новых талантов. С виду, организация не имела иных целей, помимо разыскания одаренных сирот. Она не располагала ни известными источниками финансирования, ни постоянным штатом сотрудников. Служба являлась проектом Фонда Мортемейна, некоммерческого общества, ведущего свое официальное существование с 12-го июня 1996 года, когда оно приобрело Эмпайр Стейт Билдинг. После этой покупки единственными действиями Фонда, следы которых удалось обнаружить Трикеру, были несколько дюжин отказов, решительных, но учтивых, Туристическому Бюро Федерального Правительства, желавшему арендовать помещения под свои офисы в здании. Все свободные площади (не занятые собственно Фондом) оказались сданы предприятиям и отдельным лицам из состава владельцев и служащих самого Фонда Мортемейна, в задачу которых, похоже, не входило ничего, кроме как занимать эти помещения… на бумаге.

Все это казалось чрезвычайно подозрительным генералу Трикеру, и то, что Фонд собрал вокруг себя группу сверходаренных детей, только усилило его желание сунуть туда свой нос. Чем же еще заниматься Службе Безопасности Армии?

Он быстро просмотрел досье всех офицеров, призванных в данный момент в Новый Нью-Йорк в качестве опекунов, но только у Гриста, своего второго информатора, обнаружил ту беспредельную злобу, которая является основным качеством всякого шпиона, под какими бы обличиями она ни пряталась и в чем бы ни выражалась.

Трикер велел своему секретарю сообщить Гристу о его новых обязанностях, затем позвонил прокурору. Задним числом поставил его в известность о разработке Фонда Мортемейна. Особой надобности в том не возникало, но генерал Трикер имел очень прочное уважение к законности.

Было шестнадцать часов, и он почувствовал полную удовлетворенность. Супруга ожидала его к обеду не ранее, чем через час. Он решил, что теперь самое время пойти хлебнуть глоток свежего воздуха. Уже несколько недель он не выбирался на поверхность.

Двадцатью минутами позже он преодолел последний шлюзовой тамбур и поднялся в сады Пентагона. Шел дождь, и это привело его в восторг. Три года минуло с тех пор, как он видел дождь в последний раз. Он добрался до беседки, в которой никто не мог его видеть, и снял фуражку.

Жизнь бывает иногда прекрасной.

* * *

Чтобы достичь 102-го этажа, следовало сначала воспользоваться скоростным лифтом, идущим на 80-ый. И здесь уже начинало шуметь в ушах. На этом уровне имелось четыре лифта, осуществлявших сообщение между 80-ым и 86-ым этажами, где обычно приобретали билеты.

Но сегодня обзорная площадка была в полном распоряжении детей. С 86-го до 102-ого этажа ходил всего один лифт… с ручным управлением! Детям не понадобилось много времени, чтобы распознать в лифтере робота.

Одновременно на 102-ой этаж могли подняться только двадцать детей. Остальные вышли пока на смотровую террасу.

— Я был на сто втором этаже в первый день, — сообщил своим приятелям Брюс Бартон. — Ничего необычного я там не нашел.

Остальные с ним согласились, погрузившись в сознание Брюса и увидев мысленную картинку обзорной площадки 102-го этажа.

В этот день видимость была хорошей, дул сильный северный ветер. Вид с такой высоты бодрил сознание, охватывающее и вмещающее в себя все вокруг. Там внизу, со своими гигантскими деревьями, осажденный гидропонными чанами, огромный город насмехался над человеческой природой.

Расстояние соблазняет рациональный ум, так же как близость — иррациональный. Не поэтому ли Христос был возведен на вершину горы, чтобы подвергнуться искушению? Уолтеру и Чарли казалось, что ничто не сможет помешать им овладеть зеленым массивом Нового Нью-Йорка силой, так же как они вобрали его в себя взглядом.

Линде было не по себе. Поднялись почти все, за исключением маленькой группы из десяти детей. Лифтер позвал их, и она подумала: «Наши родители… надеюсь, они на нас похожи». Даже осознав глупость этой мысли, все сочувственно откликнулись.

Двери лифта закрылись за ними. Затем распахнулись в маленьком, шесть на шесть метров, помещении с бетонными стенами без единого окна. Потолки нависали столь низко, что любому взрослому пришлось бы наклоняться, чтобы войти в него. Детей, которые поднялись перед ними, здесь не было.

— Мы не на сто втором этаже, — пробормотал Бартон.

— И все же мы там, — заявил мальчик-лифтер. — Обзорная площадка находится не на самом последнем этаже этого здания. И никогда не находилась, несмотря на то что так считалось. В двадцатом веке последний этаж Эмпайр Стейт Билдинга, как раз этот, занимала станция радио- и телетрансляции. Именно отсюда распространялись передачи. После бомбардировок передавать стало нечего и некому… по крайней мере, в Нью-Йорке… и мы присвоили эту комнату. Никто о ней не знал.

Несколько рядов электронной аппаратуры, установленной в центре помещения, не выглядели очень впечатляюще.

— Космический корабль?

— Исключено, — ответил Уолтер. — Возможно, передатчик материи. Самое удобное средство быстрого перемещения в различные места.

Словно желая подтвердить предположение Уолтера, в окружении приборов неожиданно возник м-р Максимаст. Материализовался, наверное, будет более точным словом. Он сделал детям знак приблизиться.

Они подходили к нему один за другим. Он ставил их перед работающим аппаратом, и они исчезали.

Оставались только Уолтер, Линда и Чарли.

Потом только Уолтер и Чарли. Последний чувствовал, как растет паника юного негра, который вспоминал поэму, не известную Чарли, про десять маленьких индейцев.[9]

Наконец Уолтер остался один. Максимаст подозвал его жестом, но тот боялся: подобный страх должна испытывать душа перед Страшным судом. А ведь несколькими минутами ранее он собирался захватывать мир!

Максимаст адресовал ему другой жест, уже с нетерпением. Уолтер бросился к выходу, но лифтер перехватил его. Он отнес визжащего и пинающегося мальчика к Максимасту. Рядом с двумя роботами Уолтер выглядел совсем маленьким.

* * *

В ушах Чарли опять загудело.

Он оказался в центре похожей комнаты, наполненной детьми, но явно более чем ста двумя. Телепатическая сумятица в этом тесном пространстве была такой сильной, что он с трудом разбирал собственные мысли.

К нему подошли два незнакомых ребенка. Мальчик и девочка. Мальчик протянул руку, в то время как девочка плакала.

— Привет, — сказал Чарли, не очень понимая, чего от него ожидают. — Меня зовут Чарли.

Естественно, — подумал мальчик, пожимая ему руку. — Мы все о тебе знаем. Я Грегорс, а это Бернис. Мы твои родители.

— Но как?..

Озадаченный Чарли сказал вслух:

— Я имею в виду… вы не выглядите старше меня.

Ответила ему Бернис, на английском, в котором чувствовался небольшой акцент.

— И тем не менее, мы старше. Твоему отцу двадцать четыре, а мне через несколько дней исполнится двадцать один.

— Но мне десять лет! Как…?

Его мать засмеялась, откровенно забавляясь.

— Мы созреваем очень рано, знаешь ли.

Чарли смутился.

Позади них раздался рев. То прибыл Уолтер Вагенкнехт. Двое детей (если их можно называть детьми), белая девочка и чернокожий мальчик, подошли к своему сыну.

В сознание Чарли закралось неприятное подозрение.

— Карлики! Вы карлики, а значит и я тоже.

Это было ужасно.

Грегорс откликнулся дружелюбной мыслью:

— В стране карликов всякий высокий человек был бы уродом.

Чарли чувствовал, что сможет полюбить Грегорса. Но как отца? Нужно время, чтобы к этому привыкнуть.

Грегорс, — подумал он. — Бернис.

Ему нравилось звучание имен, но…

— Какая у меня фамилия? — спросил он.

— Форрестел, — ответил Грегорс.

И повторил, с наслаждением раскатывая все «р»:

— Чарльз Форрестел!

Бернис взяла его за руку. Рука матери была не больше его собственной.

— Пойдем… пойдем, посмотрим город. Обзорная площадка прямо под нами. Тебя ожидает куча сюрпризов сегодня. Потом еще обед в вашу честь. А завтра… если тебя отпустят с нами… мы все вернемся в наши земли в Поконосе. Лето в Нью-Йорке такое… — она нашла слово, которое искала, в сознании Чарли, — такое ужасное.

— Нью-Йорке?

Ах, да, — подумала мать, — вы зовете его Новым Нью-Йорком, совсем забыла.

Они спустились гуськом по узкой лестнице, ведущей на обзорную площадку. Она была во всех отношениях похожа на то, что Чарли видел в сознании Брюса Бартона.

Но открывающаяся панорама ничего общего с видом Нового Нью-Йорка не имела. Он видел гигантские сотовые сооружения с бесчисленными разноцветными ячейками, составленными самым причудливым образом… и город (Чарли заметил это, испытав кратковременное чувство паники) продолжал изменять свои формы. Поскольку там и сям какие-то элементы или группы элементов отделялись от материнской структуры, поднимались в воздух, чтобы перелететь и прикрепиться к другому сооружению. Чарли смутно сознавал, что эти перемещения подчиняются какому-то логическому порядку, но их было так много, что он не мог пока ухватить его смысл.

Рассеянная мысль матери проникла в его сознание:

— Терпеть не могу часы пик.

Она заметила его замешательство.

Это квартиры, — объяснила она. — Когда люди заканчивают работу, они возвращаются в своих квартирах обратно в дом.

Нью-Йорк? Однако, присмотревшись внимательнее, он смог узнать очертания острова, выделенного двумя реками. И там, вдали за Ист-Ривер — Бруклин. А на другом берегу Гудзона — Нью-Джерси.

Чарли ощутил знакомое присутствие. Линда. Она подбежала к нему, и он подхватил ее на руки. Они обнялись так, словно не виделись целые годы.

— Чудесно, правда?

Ее мысли ворвались в его сознание, обгоняя одна другую, и он с трудом разбирал их. Она догадалась о причине его растерянности.

— Милый, ты не знаешь в каком мы времени?

Стоял 3652-ой год.


Для Чарли поездка за город оказалась сродни путешествию на Альтаир. Грегорс вел его по полю цветущих легочных деревьев, пока не заметил, что сын испытывает недомогание. Окраска некоторых альтаирских растений вызывала у отдельных людей идиосинкразию. Это происходило из-за того, что силовое поле, накрывающее владения Форрестелов, не пропускало свет самой длинноволновой части видимого спектра.

Семья в полном составе, Грегорс, Бернис и Чарли, добралась до цветника с альтаирским любовным мхом, источавшим слегка эйфоризирующие запахи, и расстелила скатерть для пикника. После завтрака Бернис принялась мысленно мурлыкать одну из своих любимых мелодий, но неискушенному уху Чарли эта песенка напоминала потрескивание радиопомех.

Несмотря на расслабляющее воздействие любовного мха, Чарли чувствовал нарастающее раздражение. Все увиденное в Нью-Йорке и в этом месте, Поконосе, приводило к мысли, что он променял свое право первородства на чечевичную похлебку, причем никто не спрашивал его мнения. Вместо того чтобы жить в этом мирном будущем среди изобилия и всеобщего братства, он появился на свет в XXI-ом веке, отмеченном беспокойством и тревогой, и познал жизнь сироты, лишенного компании себе подобных.

— Но все это уже закончилось, — успокаивающе протянула Бернис.

Если бы это было правдой, — подумал Чарли с горечью. — Но вскоре мне придется вернуться туда, в то страшное время. В то нелепое здание.

Образ небоскреба вырос в сознании его родителей, пробуждая их уважение. В XXXVII-ом веке, как и в XXI-ом, Эмпайр Стейт Билдинг был наиболее древним сооружением человеческих рук на острове Манхэттен… и, за исключением кафедрального собора в Шартре и пирамид, во всем мире. Но собор в Шартре и пирамиды пережили века благодаря своим собственным качествам… без помощи заботливых путешественников во времени, поддерживающих их в нормальном состоянии.

Путешествия во времени начались в 3649-ом году, после четырех веков опытов и ошибок. За эти столетия удалось достичь значительного прогресса в области математического анализа истории. Так, например, стало известно, что непрерывная последовательность человеческого развития нарушалась только однажды… в промежутке с 1996-го по 2065-ый год. Когда первую машину подготовили к установке на последнем этаже Эмпайр Стейт Билдинг (учитывая долговечность здания, оно было единственно подходящим местом для их проекта), методы историко-математического моделирования уже позволяли разработать достаточно эффективную программу.

Не хватало лишь людей, которые претворят упомянутую программу.

В период с 1996-го по 3649-ый год человеческая раса эволюционировала до такой степени (большей частью благодаря искусственным методам), что стало невозможным взрослым людям будущего отправляться в прошлое на сколь-нибудь значимое время, даже для выполнения такого простого дела, как покупка Эмпайр Стейт Билдинг. На взгляд людей этого далекого прошлого, взрослые будущего больше походили на детей. Но самым важным было то, что сверхчувствительная психика человека будущего не выдерживала долее нескольких минут губительной ментальной атмосферы XXI-го века. Поэтому для осуществления начальных этапов операции предназначался м-р Максимаст с группой помощников.

Первое задание Максимаста заключалось в приобретении этого здания и в окружении его защитным полем, чтобы предохранить от бомбардировок наступающего года. С 1997-го по 2050-ый он следил за состоянием здания и поддерживал существование Фонда Мортемейна в ожидании, когда созреет историческая ситуация.

Именно по поводу следующего этапа проекта высказывал свои упреки Чарли, того этапа, что так тяжело отразился на его судьбе: введение в действие операции «Поиск новых талантов». Прежде чем собрать таланты, их нужно сначала посеять. И снова это было поручено Максимасту.

Оплодотворенные яйцеклетки доставили из 3650-го года и имплантировали ста двум несчастным женщинам, в телах которых они развивались столь стремительно, что все без исключения «носительницы» (матери, в данном случае, слово неточное) скончались во время родов.

Метод, примененный для их рождения, был жесток, но по-другому поступить было невозможно. Поскольку ребенок не смог бы пережить разлучения со своей матерью-телепаткой после рождения: психическая связь между матерью и ребенком наиболее прочная. Равным образом не имело смысла оставить их расти в XXXVII-ом веке, в этом случае сделалось бы бесполезным их использование в прошлом. Требовалось, чтобы те, кто будет выполнять Операцию, являлись подлинными детьми своей эпохи.

И значит…

— Но я не хочу туда возвращаться!

Чарли почти канючил.

— Тебе и не нужно этого делать, — по крайней мере, раньше чем через год.

Чарли отказывался образумиться.

— Я не хочу этого делать… никогда!

Сознание отца вмешалось в беседу.

— Будь мужчиной, Чарльз. Тебе десять лет, и это твой долг — вернуться туда.

И он добавил с тенью улыбки:

— Иначе как же ты покоришь мир?

Чарли не смог устоять перед совместным действием добродушного юмора отца, нежности матери и эйфоризирующего эффекта любовного мха. Его сознание успокоилось, и родители принялись терпеливо переливать в него всю накопленную за годы мудрость и опыт.

* * *

— Привет, 743. Где вас носило?

— Я был с остальными… на обзорной площадке.

Хотя он и репетировал многократно свой ответ, темпоральные расхождения приводили его в замешательство. С тех пор как он видел Гриста в последний раз, Чарли повзрослел на год, в то время как для унтер-офицера прошло всего несколько часов.

Гостиничный номер был погружен в темноту. Чарли с трудом различал силуэт сержанта, растянувшегося на кровати. Сейчас, когда чувствительность его сознания возросла, Чарли страдал от пребывания в атмосфере, столь сильно насыщенной злобой. Теперь он понимал, почему его родители, или любые другие люди, выросшие в будущем, не могли отправляться в прошлое: речной форели легче перенести чудовищное давление на дне Марианской впадины.

Неожиданно Грист включил свет.

— Нам нужно поговорить как мужчине с мужчиной.

— Слушаюсь, сержант.

Сознание Чарли потянулось к соседней комнате, но Линды еще не было. И он с грустью вспомнил, что, возможно, она вернется не ранее чем через несколько часов. Высадившись на 102-ом этаже здания, Чарли и Линда встретили по дороге тетушку Викторию, и та взяла племянницу с собой в вегетарианский ресторан и затем на лекцию о непротивлении злу насилием.

— Партию в покер?

— Да, сержант.

— А вы не трус. Но, возможно, сегодня вам удастся отыграть те четыреста тридцать долларов, что вы мне должны.

Улыбка Гриста мерцала, как лампа дневного света.

Посреди комнаты уже находился столик. На поверхности, словно выставленные для осмотра, располагались: бутылка бурбона, ведерко со льдом, два стакана и еще новенькая упаковка карт.

— Вам распечатывать, — повелел Грист.

Чарли повиновался, перетасовал колоду и раздал. Он выиграл… с парой дам.

— Я приготовлю выпивку, — объявил Грист. — Может, вам воды?

Чарли не ответил, и Грист вышел из комнаты с двумя пустыми стаканами в руках. Когда он вернулся, в одном из них была вода.

Грист взял бутылку бурбона.

— Желаете попробовать?

Улыбка расплылась на его лице.

Завороженный кристальной злобой этого человека, Чарли кивнул головой.

— Вам сдавать, — сказал он.

Чарли опять выиграл… на этот раз с помощью блефа. Грист снова налил бурбона в стаканы.

— Расскажите мне, что вы делали, — потребовал Грист, со стаканом в руке наклоняясь вперед. — Что вы думаете об остальных детишках? Они слегка странные, вы не находите? А что за тип, этот Максимаст? И фамилия Максимаст, она что, иностранная?

— Обычная малышня, — ответил Чарли, делая очередной глоток.

В последний год, прожитый в будущем, он приучился выпивать немного вина за обедом в доме Форрестелов, но ему следовало бы помнить, что в бурбоне содержание алкоголя значительно выше.

— Вам сдавать, — сказал Грист.

Он заметил, что движения мальчика становятся более затрудненными. Хватило одного звонка в Службу Безопасности Армии, чтобы получить необходимое. Скополамин ему доставили в течение получаса.

— Говорите, Чарли, — повторил он. — Расскажите мне обо всем, что происходило.

Он чувствовал, что новое дело ему понравится.

* * *

На душе было пусто, все выгорело дотла. Линда шевелила в нем золу в поисках оставшихся углей. Занимаясь этим, она была вынуждена прятать слезы от тетушки Виктории, расчесывающей свои длинные седые волосы перед зеркалом и одновременно комментирующей выступление доктора Верстла на конференции, с которой они только что вернулись.

Чарли перевернулся на другой бок в своей кровати. Булавочные уколы Линды породили в нем кошмар. Она пробуждала его сознание самым настойчивым образом.

— Чарли… что случилось?.. ответь мне!

Ответ всплыл из глубин сознания Чарли до того, как он сумел полностью прийти в себя. Он не противился ее расспросам. Он не лгал. Скополамин продолжал оказывать свое действие.

Он услышал, как в ванной пришла в движение задвижка на двери между номерами. Линда вошла в комнату, зажгла лампу в изголовье и вытерла ему пот со лба изнанкой простыни.

— Грист все знает? — спросила она.

— Все! Абсолютно все!

Она попыталась смягчить его чувство вины, которое было сильнее ее ошеломления, сильнее ее страха, сильнее даже ее сострадания.

Однако не сильнее их любви.

Она обняла его. Руки Чарли притянули ее ближе, и их сознания слились воедино.

— Линда!

Это был голос тетушки Виктории.

— Что ты делаешь?

Линда повернулась к тете, стоявшей на пороге ванной комнаты в ночной рубашке с заплетенными на ночь волосами.

— Мне показалось, что Чарли болен, и я зашла его проведать.

— Это правда, Чарли?

Неспособный поступить по-другому, он ответил:

— Нет, мадам.

— В таком случае, что вы делаете?

— Я обнимаю Линду.

«По крайней мере, — подумала тетушка Виктория, — я должна занести в актив этому мальчику его поразительную честность».

— Я займусь тобой позже, — сказала она Линде. — Возвращайся в наш номер, молодой барышне нечего здесь делать.

— Равно как и старой барышне, — раздался заплетающийся голос Гриста.

Он стоял на пороге входной двери, ухватившись рукою за косяк. В процессе допроса Чарли он прикончил бутылку бурбона. За его спиной маячили два человека из Службы Безопасности Армии.

— Вы пойдете с нами, мой маленький Чарли, — приказал он со всем авторитетом сержант-инструктора, который ему удалось собрать в нынешнем состоянии. — Вам предстоит поведать высокопоставленным особам длинную и запутанную историю.

Чарли поднялся с кровати, но тетушка Виктория удержала его за руку.

— Этот мальчик не выйдет отсюда, пока не предъявит удовлетворительного объяснения той сцене, свидетельницей которой я была.

Сбитый с толку Грист сдержанно икнул.

— Я застала его в данной комнате… в постели… обнимающим мою племянницу.

— Вам повезло, что вы видели только это.

Грист схватил Чарли за другую руку и попытался вырвать его у пожилой женщины. Она держала мальчика крепко.

— Что вы хотите сказать?

— Я хочу сказать, что они женаты. Муж и жена. Чарли сам признался.

Чарли почувствовал, как пальцы тетушки Виктории с силой впиваются в его бицепс. Стало больно.

— У вас все в порядке с головой? — спросила она сержанта совершенно спокойным голосом.

— Абсолютно. По их виду не скажешь, но эти детишки такие же взрослые, как и мы с вами. И они телепаты! Можете себе представить, какое это оружие в умелых руках? А теперь отпустите его! Нас ждут в штаб-квартире Службы Безопасности в Пентагоне. Все здание находится под контролем армии, и еще до завтрашнего утра ваша племянница окажется в карцере рядом со своим возлюбленным.

— Тетя… тетя…

Линда настойчиво тянула за ночную рубашку тетушки Виктории.

— Не сейчас, милая.

Она не знала, как защитить мальчика, хотя бы до утра. Ей всегда казалось, что в Гристе есть что-то ненормальное.

— Тетя, это тот человек, который научил нас обниматься, — солгала Линда, наставив на Гриста обвиняющий палец.

Сержант захохотал.

— Ну, хватит! — воскликнул он.

Но мочки его ушей покраснели, а двое охранников отступили на шаг.

— Он научил нас всем поцелуям больших… и сказал, что мы теперь тоже большие. Он нас обманул, тетушка Виктория?

Когда требовалось, Линда умела произвести впечатление, что ей намного меньше десяти лет. Чарли с трудом удерживался от улыбки.

Тетушка Виктория опустилась на колени перед Чарли. Она повернула правой рукой его голову к себе, и они встретились взглядами. У нее были такие же глаза, как у Линды, и впервые она показалась Чарли симпатичной.

— Чарли, я знаю, что вы не станете врать. Вы только что продемонстрировали это. Линда говорит правду? Этот человек действительно учил вас таким вещам?

Чарли, неспособный солгать, открыл рот, но воля Линды перехватила ответ. И когда он заговорил, это были уже не его слова. Это Линда произнесла его ртом:

— Да, тетя.

Тетушка Виктория была тронута, услышав, как мальчик назвал ее «тетей». В конце концов она приняла его в свое сердце. И если у него дурные манеры, то в этом не его вина.

Она решительно поднялась.

— Господа, — сказала она, обращаясь к двум людям из Службы Безопасности Армии, сопровождавшим Гриста. — Я требую, чтобы вы арестовали этого человека по обвинению в совращении малолетних. Показания исходят от детей, но и его объяснения совершенно несуразны.

Грист гневно повернулся к стражам.

— Вы должны арестовать того, за кем я вас привел сюда, — заревел он в пьяном бешенстве.

Затем, ткнув пальцем в Чарли, приказал:

— Схватить его!

В этот самый момент Чарльз Форрестел сел на пол гостиничной комнаты и расплакался.

— Господа, — заявила тетушка Виктория категорично, — если вы немедленно не приступите к аресту этого пьяного чудовища и не уведете его отсюда, я приложу все усилия к тому, чтобы армейские приюты были закрыты еще до конца месяца. И лично вам выдвину обвинения в преступном сговоре с этим негодяем.

Без дальнейших колебаний два человека надели на Гриста наручники и выволокли его из номера.

Тетушка Виктория снова опустилась на колени рядом с Чарли и подняла ему голову.

— Все кончено, все кончено, — сказала она успокаивающе. — Это был всего лишь плохой сон. Но теперь он в прошлом. Ты переедешь к нам и пойдешь в приличную школу. Ты можешь стать братом Линде.

* * *

Все, включая генералов, ненавидели невойну. Она обходилась чрезмерно дорого и ничего не приносила взамен: ситуация совершенно абсурдная. Однако почти все взрослые чересчур глубоко укоренились в системе, порожденной самой невойной, чтобы придумать, как из нее выбраться. Это точное определение взрослости: состояние неспособности отыскать выход.

Дети же, наоборот, легко находили решение: будет совершенно достаточно, если люди перестанут воевать друг с другом и выпускать оружие. Те, что производят пушки, вполне могут посвятить себя другой, более полезной деятельности.

Но это все пацифистские концепции, а из взрослых очень редко кто (не считая оригиналов преклонного возраста, таких, например, как тетушка Виктория) располагал необходимым временем, терпением и свободой действия, чтобы быть пацифистом.

Что касается детей, то проблема состояла в другом. Они имели достаточно времени и не боялись потерять место. Требовалось одно: начать всеобщий Крестовый поход детей, другими словами, найти того, кто способен их повести.

При достойных руководителях, похоже, ничто не сможет стать помехой подобному миролюбивому движению. Под предводительством соответствующих вождей, дети могли завладеть миром.

— Тетя Виктория?

— Да, Чарли?

— Если люди творят какое-то зло и никто об этом не говорит, или не осознает, что должен делать я?

Тетушка Виктория никогда об этом еще не думала.

— Ты должен не подражать, а попытаться помешать им творить зло.

— Тетя Виктория, а война — это зло?

— Война всегда — зло.

Всю оставшуюся часть обратной дороги домой дети были тихими и мудрыми, как святые на иконах.

Богиня мне мила другая

Это ты, Джон?.. Сейчас никто не входил в дверь?.. Ну конечно, это не Джон — столько времени прошло… Я просто не ожидала. Кто бы вы ни были, не возражаете, если я поговорю с вами?

Или вас здесь нет?

Тогда, полагаю, вы тем более не возражаете.

Наверное, это ветер. Может ветер поднять щеколду? Или она сломана… Хотя нет, вроде все в порядке. Значит, у меня галлюцинации.

А может быть… О, не дай Бог! Может быть, заползла одна из этих гадких мохнатых гусениц, и теперь эти твари ползают по всему дому, ползают по мне… Какая мерзость! Я всегда ненавидела гусениц — до тошноты. Так что, если не возражаете, я закрою дверь.

Вы не обращались ко мне? Забыла предупредить — бесполезно. Я не слышу и не вижу. Вот, обратите внимание, в гостиной, в каждом углу, примерно в полутора метрах от пола, все разбито. Мои глаза и уши. Нельзя их как-то починить? Если нужны запчасти, то внизу, в кладовке, много чего есть. Сейчас я открываю люк — видите? — и включаю свет…

Проклятие, все без толку.

Вас, очевидно, здесь нет, а если вы и здесь, то он, скорее всего, запчасти уничтожил — предусмотрел же он все остальное.

Нет, но он был таким красивым, в самом деле! Невысокий — в конце концов, и потолки-то тут двухметровые — зато отличного телосложения.

Его имя — Джон Джордж Клей. Похоже на название поэмы, правда? Джон Джордж Клей.

Дело не во внешности — в манере. Он относился к себе с чрезвычайной серьезностью. И был на редкость глупым… Именно это сочетание — глупости и наивности — на меня и подействовало. Своего рода синдром материнства. Не могла же я быть ему женой, верно?

Ах, стоит мне вспомнить…

Простите, я, наверное, вам наскучила. Вряд ли вы так интересуетесь любовными переживаниями машины. Хотите, почитаю вам вслух? Он не сумел добраться до библиотеки микрофильмов, так что выбор у меня есть. Чтение — вот лучшее средство от одиночества. Иногда даже кажется, что весь мир состоит из книг…

Что вам по душе: поэзия, романы, научная литература? А может, энциклопедия? Я все это так часто перечитывала, что, извините, уже тошнит. Умники, составлявшие библиотеку, похоже, и слыхом не слыхивали о двадцатом столетии. Позже Роберта Браунинга и Томаса Харди ничего нет, да и те, поверите ли, адаптированные издания! О чем они думали, эти остолопы? Что Браунинг развратит меня? Или Джона? Подорвет наши нравственные устои?

Лично я предпочитаю поэзию. От нее не так быстро устаешь. Но может быть, вам нужно что-то узнать, получить какую-то конкретную информацию? Если бы вы могли поговорить со мной… Неужели нельзя наладить хоть один из микрофонов? Ну, пожалуйста!..

О черт.


Простите меня. Просто очень трудно поверить, что вы действительно здесь. Словно разговариваешь сама с собой. Великий Боже, сделай так, чтобы я могла слышать хотя бы собственную речь!

Возможно, вы слышите один треск: он мог разбить динамики, с него станется. Я не в силах проверить. Но, поверьте, каждое слово я произношу старательно и четко. Чтобы даже гусеница поняла, ха-ха!

Я очень рада вашему приходу, честное слово. Одиночество мое длится так долго — поневоле возблагодаришь судьбу даже за иллюзорное общество. Только не обижайтесь. Раз я не могу убедиться в вашем присутствии, то должна воспринимать вас как иллюзию. Независимо от того, реальны вы или нет. Парадокс. Как бы то ни было, я приветствую вас широко распахнутыми дверями.

Пятнадцать лет прошло. Пятнадцать лет, четыре месяца, двенадцать дней и три часа. В чем-в чем, а уж во времени я никогда не сомневаюсь. В меня встроены часы. Порой дни напролет я только и слушаю собственное тиканье.


А ведь когда-то я была человеком. Представьте: замужняя женщина, с двумя детьми, магистр английской литературы. Много мне от этого пользы… Моя диссертация была посвящена Мильтону, точнее, некоторым его письмам, которые он написал в бытность секретарем Кромвеля. Скучно? О, еще как!

И все же… Я бы всю эту проклятую планету отдала, чтобы вернуться в академическую беличью клетку, обыденное, но прекрасное колесо.

Вы любите Мильтона? У меня есть полное собрание сочинений, там все, кроме написанного им на латыни. Могу вам почитать, если хотите.

Я иногда читала Джону, но он этого не любил. Увлекался только детективами. Или, в крайнем случае, полистает какую-нибудь брошюру по электронике. Поэзия нагоняла на него тоску. Даже хуже: он ее просто терпеть не мог.

Но, возможно, у вас другие вкусы. Откуда мне знать? Вы не возражаете, если я почитаю вслух — так, для себя? Стихи нужно читать именно вслух.

«II Penseroso» Джона Мильтона. Знаете? У меня каждый раз мурашки по коже… Конечно, это метафора.

Вы слушаете, гусеницы?

Коль ждет меня судьба такая,

Твой, Меланхолия, слуга я. [10]

…Все это чушь собачья. Так говорил мой дорогой Джон. Он много всякого говорил, и каждый раз я в конце концов с ним соглашалась. Но какая очаровательная чушь! Джону этого было не понять. Он вообще был слеп к красоте мира; что он действительно любил, так это поспать. И обнаженную женскую натуру. Простой такой парень. Без затей. Скорее всего, он не понимал и половины того, что я ему говорила. Более неподходящую пару трудно представить.

Считается, что первооткрыватели и космонавты превосходят по интеллектуальному развитию среднего человека. Но к Джону это явно не относилось. Да и зачем ему интеллект? Всего и дел-то: забираешься в трясину и ищешь личинок гусениц. Каждые три недели за ними прилетал корабль и оставлял провизию.

Не знаю, что они там с ними делали. Личинки выделяли какое-то наркотическое вещество, но как оно использовалось, понятия не имею. Шла война и, по моей теории, все это было как-то связано с бактериологическим оружием.

Возможно, война продолжается до сих пор. Но по моей теории, по моей другой теории, — а у меня их бездна — война давно закончилась всеобщим уничтожением. Иначе почему никто сюда не прилетает?

Или… все-таки прилетает? Вы, например?

Или просто всем наплевать.


Ну вот, все прошло, мне уже лучше.

Я забыла представиться. В этой глуши совсем одичаешь… Меня зовут Сельма Мерет Хоффер. Хоффер — девичья фамилия, я взяла ее после развода.

Почему бы мне не поведать вам мою историю? Такой же способ коротать время, как и любой другой.

В тридцать два года у меня обнаружили лейкемию. Мне прочили максимум шесть месяцев. Единственный выход — то, что я с собой сделала. По сути, чем не загробная жизнь? Во всяком случае, вся эта процедура чертовски напоминала смерть.

После операции мое тело обработали какими-то хитрыми, избирательно действующими кислотами. Анестезирующие средства… да разве от такой боли спасешься? Меня обглодали до нервов, бросили в бак и запечатали.

Вуаля, получился киборг!

А потом долгие месяцы монтировали вспомогательную память и учили вновь пользоваться «двигательной системой». Меня вывели из ступора шокотерапией, и я очнулась вот в этой комнате. Тогда она была холодной и бездушной. Полагаю, она и сейчас холодная и бездушная, но тогда была еще холоднее и бездушнее. Я ненавидела ее всей душой. Стены пресно-салатовые — якобы для глаз полезно. А мебель — мечта пожарника, сплошной алюминий. И надо было еще ухитриться так эту комнату обставить, что она казалась набитой битком. Теснота, как в гробу. Я сразу захотела оттуда убежать, но поняла: не могу. Я и есть эта комната, эта комната — я.

Говорить я научилась очень быстро — хотелось высказать им свое мнение. Сперва они спорили. «Миссис Хоффер, — причитали они, — мы не можем взять ни одной лишней унции груза. И кроме того, обстановка помещения строго отвечает инструкции». Это имя их бога — Инструкция. Я потребовала, чтобы они все поменяли, даже если потребуется особое решение Конгресса. И в конце концов своего добилась. Сейчас, оглядываясь назад, я подозреваю, что все это было устроено нарочно, чтобы меня отвлечь. Знаете, первые месяцы, когда осознаешь себя машиной… Страшно вспоминать. Многие киборги сходят с ума: без конца поют гимн или читают молитву… Ну, как машины.

Говорят, что это разные вещи — кибернетический организм и машина, но откуда им знать? Они же не киборги.

Даже когда я была человеком, в технике я не разбиралась ни капельки. Не могла, представьте, запомнить, в какую сторону надо закручивать винт. А тут мне предстояло управлять чертовой уймой каких-то механизмов. Мой указательный палец контролирует настройку радиосвязи. Мой средний палец на правой ноге включает замки дверей. Мой…

Кстати. Я, кажется, вас заперла? Прошу прощения, совершенно машинально. Да и зачем вам выходить? По моим часам сейчас полночь. Что делать ночью среди венерианских болот?

Ну вот и вся история моей жизни. Когда своими рефлексами я смогла соперничать с вымуштрованной крысой, они вложили еще несколько миллионов долларов и отправили меня на Венеру.

А пользоваться библиотекой микрофильмов научили в самый последний момент. Когда я поняла, какая бедная у меня библиотека, жаловаться было поздно. К кому взывать в венерианских топях? Кроме того, у меня появился жилец — Джон Джордж Клей. Что мне библиотека? Я была влюблена.

Простите. Я, наверное, не даю вам спать. Все, все, умолкаю. Мне и самой нужен сон. То есть в общем-то не нужен, но подсознательно я мечтаю хоть как-то забыться…

Спокойной ночи.


Никак не заснуть?

Мне тоже не спалось — я читала. Может, хотите послушать? Я прочитаю вам «II Penseroso», прекраснейшие стихи.

О Боже, я вас всю ночь промучила этой поэмой? Или мне это только снилось? Так или иначе, извините меня. Вот если бы на вашем месте был Джон, он бы уже взбесился от ярости. Он не любил, когда я будила его строками:

Ты, Меланхолия, всесильна!

Прервать ты можешь сон могильный,

Мусея в роще иль велеть

Душе Орфея так запеть,

Чтоб отпустил Плутон железный

Его с женой из адской бездны.

О-о, он этого просто терпеть не мог! У него вообще была странная, ничем не объяснимая неприязнь к этой чудесной поэме. По-моему, в этом случае он не чувствовал себя хозяином. Хотя во многих других отношениях я была его рабыней. Или, может быть, лучше сказать «домоправительницей»? ' Я пыталась растолковать ему сложные места, мифологические истоки, незнакомые слова, но он не желал понимать. Нашел себе предмет для шуток. Издевательски цедил, например:

Отшельница, ты вся — терпенье,

Раздумье, самоотреченье!

Когда он так глумился, я делала вид, что ничего не слышу, и читала эти строки сама себе. Тогда он уходил, даже среди ночи бывало. Прекрасно зная, что я с ума схожу от беспокойства, когда его нет. Нарочно меня мучил. Гений жестокости.

Вас, наверное, интересует, была ли наша любовь взаимной. Я сама об этом много думала и пришла к выводу: да. Только он не знал, как выразить свои чувства. Наши отношения были неизбежно духовными, а духовность не относилась к числу сильных сторон Джона.

Так все и замышлялось. Два года человек в одиночестве не выдержит, свихнется. Раньше посылали супружеские пары, но в тридцати процентах случаев все заканчивалось убийством. В социальном вакууме секс взрывоопасен.

Видите ли, кроме сбора личинок, заниматься на Венере совершенно нечем. Растить здесь ничего нельзя, включая детей. Рай для биолога? Безусловно. Однако станций, подобных этой, нужны сотни: из слизи, которую выделяют гусеницы, делают какое-то биологически активное вещество… Где же набрать столько квалифицированных биологов? Итак, задача: обеспечить станцию минимумом персонала, который не сойдет с ума от двухлетнего безделья. Решение: один человек и один киборг.

Как видите, ответ не идеальный. Я ведь пыталась убить Джона. Глупость, конечно. Теперь мне искренне жаль.

Впрочем, я бы предпочла не говорить об этом. Если не возражаете.


Вы здесь уже два дня — подумать только!

Простите, что я так долго молчала. У меня был неожиданный приступ застенчивости, и в этом случае единственное лекарство — одиночество. Я призвала на помощь благую Меланхолию, и вот все прошло. Чудища затихли, Эвридика вновь свободна. Ад замерз. Ха!

Впрочем, все это чушь. Почему мы постоянно говорим обо мне? Давайте поговорим о вас. Кто вы? На кого похожи? Вы хотели бы остаться на Венере? Уже два дня мы вдвоем, а я о вас ничего не знаю.

Хотите расскажу, каким вы мне представляетесь? Вы высокий — хотя, надеюсь, не настолько, чтобы испытывать неудобство в комнате с таким низким потолком, — с шоколадным загаром и смеющимися голубыми глазами. Вы веселы, но по сути своей серьезны; сильны и в то же время ласковы.

И всюду оставляете за собой маленьких зеленых, покрытых мерзкой слизью, личинок.

О черт, простите меня. Вечно я извиняюсь. Я уже устала от этого. Я устала от полуправд и умолчаний.

Что, вам не нравится мое впечатление? Хотите уйти? Нет, это только начало. Выслушайте всю историю, и тогда, может быть, я открою дверь.

А сейчас я прочитаю «II Penseroso» Джона Мильтона. Это прекрасные стихи.


Ну как? Хочется в монастырь, правда? Так однажды выразился Джон.

И все же он почти никогда не жаловался на людях. Стоило ему шепнуть слово капитану корабля, который прилетал за личинками, и меня в два счета оправили бы на свалку. Но при посторонних он вел себя как истинный джентльмен.

Как же тогда все это произошло, если он был джентльмен, а я леди? Кто виноват? Боже милосердный, я сотни раз задавала себе это вопрос. Виноваты мы оба — и никто. Виноваты обстоятельства.

Не помню сейчас, кто именно начал разговор о сексе. В первый год мы говорили обо всем, кроме этого. Но как можно было избежать этой темы? Скажем, он упомянет былую подружку, а мне это что-то напомнит…

Ничего не поделаешь, существует между противоположными полами огромное, неутолимое любопытство. Мужчине почти ничего не дано знать о женщине, и наоборот. Даже между женой и мужем бездна неупоминаемого, о чем не принято спрашивать и говорить. Да, особенно между женой и мужем… Но в отношениях между Джоном и мной, казалось, ничто не мешало полной откровенности.

Потом… Не могу сказать точно, кто начал первым. Чудовищная ошибка! Как определить грань между полной откровенностью и эротической фантазией? Все произошло незаметно, и, прежде чем мы опомнились, появилась привычка.

Когда я спохватилась, то сразу, разумеется, ввела строгое правило: необходимо положить конец нездоровой ситуации. Сперва Джон со мной согласился. Он был смущен, как мальчишка, которого застали за неприличным занятием. Все, согласно сказали мы, кончено и забыто.

Но, как я уже говорила, это вошло в привычку. Воображение у меня было куда богаче, и Джон постепенно попал в зависимость. Он просил все новых историй — я отказывала. Тогда он обижался и замыкался в себе. В конце концов я сдавалась. Видите ли, я была влюблена в него, а как иначе я могла проявить свои чувства?

Каждый день он требовал чего-нибудь новенького. Очень тяжело, знаете, найти в том, что старо, как жизнь, какую-то свежесть. Шахерезада продержалась тысячу и одну ночь; я выдохлась после тридцати.

Я читала стихи. Самые разные, но в основном, конечно, Мильтона. Мильтон удивительно меня успокаивал.

Но, оказывается, не отдавая себе отчета, иногда — для себя — я читала вслух. Об этом мне сообщил Джон. Днем еще ладно — он пропадал в болотах, а вечерами мы разговаривали. Но когда Джон ложился спать, я читала: делать-то больше было нечего. Обычно я просматривала какой-нибудь длинный викторианский роман, однако в ту пору, о которой идет речь, я, в основном, читала Мильтона.

Он не должен был высмеивать эту прекрасную поэму. Скорее всего, он не понимал, сколь много она для меня значит. Знаете, как озеро с чистейшей родниковой водой, где можно смыть всю грязь _минувшего дня. А может, Джон просто взбесился от постоянного недосыпания?

Помните эти строки, почти в самом начале:

Богиня мне мила другая —

Ты, Меланхолия благая…

Конечно, помните. Думаю, сейчас вы знаете эти стихи не хуже меня. Ну а когда их услышал Джон, он разразился смехом, таким, знаете, гнусненьким, и я… Не могла же я это стерпеть, верно? Мильтон так много значит для меня, а Джон еще затянул эту мерзкую, чудовищную песенку. Наверное, ему это казалось очень остроумным, но сочетание вульгарной мелодии и искалеченных строк благородного Мильтона потрясло меня до глубины души.

Я велела ему уйти, немедленно. И не возвращаться, пока не осознает свою вину. От гнева я забыла даже, что на дворе ночь. Как только Джон вышел, мне стало стыдно.

Он вернулся через пять минут, извинился, и я его впустила. За плечом у него висел большой полиэтиленовый мешок для сбора личинок, но была так рада, что не обратила на это внимания.

Он положил их на визуальные рецепторы — всего штук двадцать, каждая почти в полметра.

Они боролись друг с другом за место на линзах, потому что там было чуть теплее. Двадцать мерзких, покрытых слизью личинок, ползающих по моим глазам. О Боже! Я закрыла веки, закрыла уши, потому что он вновь завел свою отвратительную песенку, закрыла двери и оставила его так на пять дней, а сама читала Мильтона.

Но на этой строчке все время сбивалась.


Наверное, подействовало наркотическое вещество. Хотя то же самое он мог сделать и в здравом уме — в конце концов, у него были все основания. Однако я предпочитаю думать, что виноваты наркотики. Ему нечего было есть. Я никогда не голодала пять дней и не представляю, до чего это может довести.

Так или иначе, когда я пришла в себя и открыла глаза, выяснилось, что глаз у меня больше нет. Он разбил все рецепторы до единого, даже на маленькой уборочной машине. Странно, все это мне было почти безразлично…

Я на пять минут открыла дверь, чтобы он мог выйти. А потом закрыла — от гусениц. Однако запирать не стала, чтобы Джон мог вернуться.

Но он так и не вернулся.

Через два дня должен был прилететь корабль. Полагаю, Джон провел это время в сарае, где держали личинок. Он наверняка остался в живых, потому что иначе пилот корабля начал бы его искать в доме. А в эту дверь никто больше не входил.

Разве что вы.

Меня просто бросили здесь, глухую, слепую и полубессмертную, посреди венерианских болот. Если бы я только могла умереть от голода… износиться… проржаветь… сойти с ума! Но я слишком надежно сработана. Казалось бы, вложив в проект такую уйму денег, они могли бы попытаться спасти хоть то, что осталось, согласны?

Послушайте, давайте договоримся. Я открою дверь, а вы окажете мне одну услугу, хорошо?

Внизу в кладовой хранится взрывчатка. Заряды совершенно безопасны в обращении — и ребенок управится. В конце концов, Джон ведь управлялся. Если не ошибаюсь, третья полка на западной стене: мелкие черные ящики с красной надписью «ОПАСНО». Надо вытащить и установить на механизме время — от пяти минут до часа. Как будильник.

А затем бегите изо всех сил. Пяти минут будет достаточно, верно? Я хочу только немного почитать «II Penseroso».

Ну, договорились? Люк открыт, а сейчас, чтобы доказать свою искренность, я отпираю дверь.

Пока вы там работаете, я, — пожалуй, немного почитаю.

Эй? Я жду. У вас все в порядке? Вы еще там? Или вас не было вообще? О, пожалуйста, пожалуйста, я хочу, чтобы был взрыв. Это будет так чудесно. Пожалуйста, умоляю вас!


Я все еще жду…

Туристы

Все семьдесят шесть дней выдались на славу, с великолепной погодой. Дождь не досаждал; днем не было чересчур жарко, а ночью слишком холодно; вишни еще стояли в цвету. Весна, казалось, никогда не кончится.

Приятно — но любой Болч, из семьи Болчей из Литтл-Рока, был приучен к приятным вещам. Мирна воспринимала это как само собой разумеющееся.

Тем не менее, и она удивлялась богатству гардероба, полностью обновлявшегося каждый день. Такое изобилие даже для женщины из Болчей граничило с излишеством. Когда она попросила простую бриллиантовую тиару, увиденную предыдущим вечером на этой красавице миссис Рэнсом, нубийские рабы (они, несомненно, были нубийскими, но подходило ли слово «рабы»?) принесли целую шкатулку с драгоценностями.

А ежестолетние балы? Как ими было не восхищаться? На каждом празднике появлялись новые танцы и вина, все более пьянящие. Приходилось признавать, что за свои деньги Мирна получает сполна.

В целом, Джимми, похоже, тоже не скучал. Он охотно разучивал новые танцевальные движения, если они не вызывали одышку у Мирны. Когда же какой-нибудь танец ей не нравился, Джимми не выглядел раздосадованным, оставаясь сидеть на своем месте. Как правило, он позволял нубийцам сооружать себе прическу по канонам текущей моды, в разумных пределах. Что до одежды, то его вечерний костюм совсем не изменился с 2176-го года, времени, с которого начинался круиз.

В последние дни Джимми, правда, смотрелся более мрачным. Очарование медового месяца (разумеется, медовым месяцем это можно было назвать только в переносном смысле) заволакивало дымкой, и она страшилась будущего. Сегодня, когда нубийцы приблизились к ним в большом раззолоченном зале Комнаты Сна, Мирна была уверена, что он нахмурил брови, но она чувствовала себя еще чересчур сонно, чтобы размышлять об этом.

Нубийцы размотали мумифицирующие бинты и принялись массировать их тела ловкими сильными пальцами. Мирна предпочла бы более тонкое обращение, но что делать? У нее не хватало душевных сил сопротивляться режиму.


Поскольку никогда, просыпаясь, Мирна не ощущала никакого озноба, ей было трудно осознать, что она провела, замороженная, долгую ночь без сновидений и что с момента предыдущего пробуждения прошло сто лет. Целый век, вы только подумайте! Век это совсем не ерунда.

— В когда входим?.. — начала она.

— Ни малейшего представления, — ответил Джимми угрюмым голосом. Утро для него всегда оставалось плохим временем.

— В каком мы году? — спросила она тихо у нубийца.

— В девять тысяч восемьсот семьдесят шестом.

— Если мне было сорок восемь в 2176-ом, сколько же лет мне сейчас?

— Семь тысяч семьсот сорок восемь, госпожа.

— Бог мой, я, видимо, самый старый человек со дня сотворения мира.

— Наверняка, — сказал Джимми. Он принял самодовольный вид: ему было всего семь тысяч семьсот двадцать шесть. Двадцать два года — ощутимая разница.

— Достаточно, переверните меня, — приказала Мирна нубийцу. Раб (он вел себя соответственно, так почему бы не называть его этим именем?) перевернул Мирну на живот. Его руки принялись разминать мышцы ее шеи и плеч.

— Что будем делать вечером, Джимми, любовь моя? — спросила она примирительно. Старая женщина (даже если считать только сорок восемь лет), влюбленная в молодого мужчину, была готова простить ему маленькие колкости. — Тебе выбирать программу. На весь день.

— Мы пойдем на бал, я полагаю. А что другого мы еще делаем? И когда достаточно пресытимся, вернемся в Мавзолей.

— Выброси это мерзкое слово из своего лексикона, милый. Если ты не хочешь сюда возвращаться, никто тебя не заставляет.

Это была пусть неявная, но угроза. Следовало время от времени напоминать Джимми, кто оплачивает счета.

Но на этот раз милый Джимми не позволил себя впечатлить.

— Если ты решила узнать о моих желаниях, что ж, на самом деле мне бы хотелось выйти в город посмотреть, что изменилось. К чему путешествовать из века в век, если каждое из этих чертовых посещений в точности похоже на предыдущее?

— Но мы были там пять дней назад!

— Пять дней? Пять веков, моя горячо любимая. Время, которое отделяет Данте от Гете.

— Кого?

Малейший пустяк мог возбудить ревность Мирны. Ей не нравилось, что Джимми знает людей, о которых она и не слышала.

— Неважно кого. Они тебя никак не касаются. Помнится, ты говорила, мне выбирать, что мы будем делать. Ну, вот.

— Естественно, Джимми, любовь моя. Мы будем делать все, что ты хочешь… после того, как оденемся.

Нубийцы, всегда готовые воспринять приказ с полуслова, удалились за их дневными одеждами.

Мирна, воодушевившаяся после массажа, спрыгнула с плиты из розового мрамора и присоединилась к Джимми на его каменном ложе (он называл это спаренным саркофагом). Поигрывая позолоченными ноготками в зарослях волос на его груди, осветленных солнцем, она спрашивала себя, любит ли он ее еще? А также размышляла, кто были эти двое, помянутые им? Но, в конце концов отогнав тревожные мысли, она глянула на него с улыбкой, смысл которой ему был известен.

Нубийцы тактично вернулись с их одеждами лишь полчаса спустя.

* * *

Рэймона Рэнсом совершала вместе с мужем прогулку, предпринятую для обозрения пейзажей. Этим утром она была одета с явным отсутствием изящества: в матроску и берет, украшенный тесьмой. Грубое белое полотно совсем не облегало изгибов фигуры, но в намерение Рэймоны как раз и входило представить себя в невыгодном свете.

Они остановились немного передохнуть на площадке с видом на город, раскинувшийся у их ног.

— Дорогая, — произнес Нестор любезно, — если ты себя чувствуешь утомленной…

— О! я никогда не устаю. Послушай, мы и ста метров не прошли от ворот.

Рэймона была полна желания размять мышцы и принялась энергично толкать вперед кресло-каталку мужа. Кресло затряслось, и Нестор рассмеялся. Он пребывал в хорошем настроении этим утром.

Морозильник, из решетчатых ворот которого они только что вышли, располагался на вершине самого высокого в городе холма. С дорожки, серпантином спускавшейся по склону, открывался прекрасный вид на городские достопримечательности. И каждый поворот тропы являл глазам супругов новое неожиданное очарование. Несмотря на изменения, привнесенные временем, детали пейзажей были расположены с той же филигранной точностью, что и на картине Пуссена. Даже люди, разбросанные по окоему, казались помещенными туда согласно плану главного архитектора, словно добавленные в последнюю минуту, чтобы служить ориентирами для взгляда. Они чересчур естественны, чтобы быть настоящими, думала Рэймона, как те персонажи на старых плакатах. Они не спешат, но и не стоят неподвижно. Они смотрятся в некотором роде аллегоричными.

Единственный упрек, который им можно предъявить, их малочисленность. Когда-то население этого города составляло около пятисот тысяч обитателей. Сейчас — Рэймона подсчитала тех, что были видны с террасы на середине склона — не более двадцати человек. И сколько среди них туристов?

Однажды, уже давно, они с Дэдди (так она ласково называла мужа) совершали круиз по Карибским островам. Они делали остановки на Антигуа, Ямайке, Сент-Томасе и Арубе, но не видели никого кроме официантов в ресторанах, грумов в отелях… и других туристов. Как-то на Сент-Томасе возле бассейна в отеле она услышала испанскую речь, но оказалось, что это молодая пара из Мадрида в своем свадебном путешествии. Вообще-то, они собирались все время провести в Майами. У Рэймоны сложилось впечатление, что нет никаких туземцев и что за пределами отелей и ночных клубов острова пустынны, стерильны, необитаемы.

Но, конечно же, аборигены должны были быть, это обязательно. Одни официанты и грумы не могли управляться сами. Просто Рэймона из робости не решалась поискать их. Она ни разу не отклонилась от установленных маршрутов путешествия. Да и как она могла это сделать, имея на руках восемьдесят килограммов неподвижного тела, которое нужно толкать в коляске?

Но этой извинительной причины ей было уже недостаточно.

А так как он настаивает на данной форме рабства (надо отдать ему должное, он не требовал ничего более; Нестор проявлял покладистость во всем кроме этого: упорно отказываясь использовать электрическое кресло-каталку или помощь нубийца, или согласиться на изготовление — дело совершенно простое — специальных протезов), ему нечего жаловаться на то, что Рэймона возит его с собой на экскурсии.

Подобное происходило уже не раз, но Нестор, однако, никогда и не возражал. Казалось даже, что он получает от прогулок больше удовольствия, чем она.


Будущее, насколько могла судить Рэймона, неуклонно прогрессировало в сторону однообразия. При каждом «возвращении» Рэнсомов мир становился более прирученным, покорным, уравновешенным. Не было ни беспокойства, ни суеты, и почти отсутствовали события. Так продвигаясь вперед, мир постепенно достиг верхней ступени скуки.

По крайней мере, говорила она себе, если то не было всего лишь фасадом — весь этот город, открывающийся взору и являющийся гигантским отелем, предназначенным исключительно для туристов. Возможно, Реальная Жизнь, продолжала думать она, происходит где-то в другом месте.

Надежда на это оставалась.

Рэймона была убеждена в существовании иной, Реальной Жизни, потому как их собственная (несмотря на комфорт и роскошь, которыми она пользовалась благодаря Дэдди) казалась ей, скорее, ненастоящей.

«Механическая, — думала она, — слово подходит».

— Ну, замечательно… вот и то, что ты искала: люди, — объявил Нестор, когда они достигли подножия холма.

— Где же? — вопросила Рэймона с заметным нетерпением.

— Да вон, на скамейке обнимаются.

Рэймона увидела лицо мужчины, отпрянувшего от женщины. Красота его была столь совершенна, что возникала мысль о пластической хирургии.

Кроме того, он показался ей знакомым. Потом повернулась женщина, и Рэймона ее узнала. Перед ними была та самая чертова выскочка, Мирна Болч. Рэймона помнила, что она представляла ей своего жиголо.

— Это не люди, — поправила она, — это туристы, как и мы.

Подойдя ближе, она улыбнулась с вымученной вежливостью.

— Мистер и миссис Рэнсом! — воскликнула Мирна Болч. — Какой сюрприз! И что за прелесть этот ваш… (она запнулась, подбирая слово) морской костюм, моя дорогая. Если вы собрались в город, почему бы не пойти с нами? Джимми ищет прошлое, но в этом от меня, к сожалению, никакой пользы. Я не знаю, на что оно похоже.

— С радостью присоединимся к вам, — сказал Нестор, — не правда ли, милая?

Рэймона молчала, не отрывая глаз от его блестящих туфель.

— Не правда ли? — повторил он.

— Конечно, — ответила она, поднимая взгляд. Молодой друг Мирны Болч улыбнулся ей с наглой фамильярностью — не так, как давний знакомый, а словно он ошибался ранее на ее счет, и вот теперь выяснилось, что они сообщники. Вероятно, он проник в ее тайну. Впрочем, это не требовало особой проницательности. Возможно, что и он тоже разыскивает Реальную Жизнь.

После некоторого раздумья, она улыбнулась ему в ответ.

* * *

Джимми, Мирна и Рэнсомы большую часть дня искали следы прошлого; они посетили почти все, что можно было осмотреть в этом городе, для перемещения по бульварам пользуясь самой быстрой полосой движущегося тротуара (Нестор имел страсть к скорости). В изобилии присутствовали красивые здания, прекрасные площади, великолепные парки, а также тихие галереи, где можно было заказать что угодно, от стакана лимонада до завтрака из семи блюд, подаваемых вездесущими нубийцами, но ничто из этого, на взгляд Джимми, не могло относиться к обычной жизни.

Не было ни торговли, ни признаков деловой активности. Ни единой витрины на улицах, а внутри великолепных зданий ни одного офиса. И даже в ресторанах под сводами галерей не вставал вопрос о деньгах. Все подавалось бесплатно. Это было невозможно.

Но, поразмыслив, он понял, что это очень даже возможно. Содержание Морозильника требовало лишь толику тех денег, что выкладывали Мирна, Рэнсомы и тысячи других туристов. Значительная часть средств могла использоваться для принесения дохода с капитала. Несколько миллиардов долларов под, скажем, четыре процента через четверть столетия более чем удваиваются; к концу века, даже с учетом колебания ставки, капитал увеличивается в десять раз. И не удивительно, что каждый вечер ежестолетний бал столь экстравагантен, а Мирна имеет возможность носить сандалии, подбитые рубинами. Никакая роскошь не истощит подобное богатство.

Имея в распоряжении время и все деньги мира, на что еще их использовать, как не на это? На этот неприветливый и пугающий идеальный город, где процесс исторического развития был переведен на малый ход.

«Механический, — подумал он, — слово подходит».

— Не правда ли, чудесно? — мурлыкала от удовольствия Мирна. — Я так рада, что мы пошли. Ни за какие сокровища империи я бы не согласилась упустить это!

— Они, конечно, создали то, чего нам так и не удалось, — высказался Нестор. — Город полностью для людей. Без смога и заторов. Монументальный, но не безликий. Совершенное произведение искусства. Да, они славно потрудились.

— Они? — переспросила Рэймона. — Кто же?

— Люди, которые все это выстроили, конечно.

— Но где они? Почему их не видно? Мы осмотрели город вдоль и поперек, побывали на всех улицах, и я не видела даже издалека ни одного обитателя… за исключением этих нубийцев. Зачем им было строить город, в котором они не живут? Или они стали невидимками?

— Но это и есть самое приятное, — возразила Мирна.

— Приятное! — воскликнула Рэймона с презрением. — Я бы предпочла, чтобы оно было живым.

— Право же, Рэймона, следует признать, что такое положение дел удобнее, — произнес Нестор примирительным тоном, не задерживаясь на том, что под «таким» в данном случае приходится подразумевать «мертвое».

Джимми склонялся принять сторону Рэймоны, которая, судя по сверкающим от гнева глазам, вот-вот должна была вскипеть, но это могло вызвать впоследствии дикий приступ ревности Мирны.

Лучше не вмешиваться, сказал он себе.


Прежде чем Рэймона успела ответить мужу, мертвая послеполуденная тишина взорвалась пронзительным ревом сирены, исполняющей сигнал тревоги. Обслуживающие их нубийцы тотчас же выскочили из ресторана и кинулись к холму, на вершине которого высилась массивная сплошная глыба Морозильника.

— Что происходит? — крикнул им вслед Джимми, но они были уже вне досягаемости голоса. Несмотря на свой рост, бежали они удивительно быстро.

— Похоже, наступает катастрофа, — спокойно заметил Нестор, приподнимая серебряную крышку над блюдом со спаржей. — Сейчас мы, вероятно, будем присутствовать при одном из тех исторических событий, которые вы искали. Сие ведь и есть история… начало катастроф?

Во время этой маленькой речи Джимми, отодвинувшись от инкрустированного каменьями стола, наблюдал за фигурами, длинными прыжками несущимися по движущемуся тротуару, который, удваивая их скорость, придавал им какую-то фантастическую, нереальную грацию газелей.

— Я посмотрю, что там произошло, — крикнул он сотрапезникам, срываясь с места.

Призыв оторопевшей Мирны: «Вернись!» — остался без ответа: Джимми уже скрылся за углом улицы.

Полностью отдавшись бегу, он испытывал настоящее физическое наслаждение. Его тело предназначалось не для того, чтобы сопровождать старых женщин на прогулках и исполнять утомленные танцевальные вариации на тему фокстрота. Это было тело в хорошей форме и сейчас, на короткое мгновение, тело удовлетворенное. Добравшись до подножия холма, Джимми даже не сбил дыхания.

Какой-то нубиец, не из персонала ресторана, взбирался по тропе, ведущей к Морозильнику, метрах в пятнадцати впереди Джимми. Он бросился за ним. Нубиец был тоже неплохим бегуном, и кажется, даже в более хорошей форме, но поскольку он не знал, что участвует в соревновании, Джимми нагнал его на середине склона. Он схватил чернокожего за пояс и попытался остановить. Нубиец отбросил его руку.

— Одну минуту! — крикнул Джимми. — Я хочу поговорить с вами. Прошу вас!

Нубиец остановился.

— Да, господин?

Его лицо сохраняло обычную почтительность, точно оно и не умело выражать иных чувств, но тело было напряжено в нетерпении продолжить свой бег.

— Куда вы направляетесь? Что означает этот зов сирены?

Нубиец секунду смотрел изучающе, словно решая, в какой мере дозировать правду.

— Отключилось питание в одном из отсеков, господин. Так как в данный момент нет других свободных мест, нужно разморозить несколько сотен Спящих. Дело чрезвычайной срочности. Такого никогда еще не случалось. А теперь, если позволите мне пройти…

— Последний вопрос, прошу вас. Мне абсолютно необходимо его задать. Где люди? Не Спящие, не эти… такие как вы. Я хочу сказать, не одни же служители, верно? Кто-то же должен управлять?

Нубиец улыбнулся — с некоторым презрением, как показалось Джимми.

— Да нет, мы все служители, господин. Все мы служим одной и той же хозяйке, не так ли, господин?

— Что вы хотите сказать этим?

Улыбка перешла в саркастический смешок.

— Только самое очевидное, господин. Вы служите на свой лад, а я на свой. А теперь, если позволите мне пройти…

Джимми выругался и ударил нубийца в мягкий обтянутый шелком живот. Но неожиданно его кулак наткнулся на что-то твердое, но не мышцы или кости. Поскольку оно лопнуло с хрустальным звоном. Нубиец со стоном согнулся пополам. Джимми отступил в нерешительности и некотором испуге. Другие люди, не все из которых были нубийцами, поднимались по тропе, ведущей к Морозильнику, но никто не остановился предложить помощь.

— Ну вот, — прошептал нубиец, — вы меня вывели из строя.

— Сожалею. Я не хотел вас… нанести вам ущерб, — произнес Джимми. Затем не в силах сдержать любопытства, поинтересовался: — Что там случилось?

— Вы испортили материалов примерно на шесть тысяч долларов, если я не ошибаюсь. — Пальцы нубийца ощупали податливую плоть живота. — И, думаю, повредили систему кровообращения.

— Материалов? Так вы робот?

— Разве у роботов бывает кровообращение? Мне бы очень хотелось, чтобы вы перестали задавать глупые вопросы. Уйдите, прошу вас.

— Вы киборг?

Джимми слышал о киборгах, но ни разу ни одного не видел. В его времени конца XXII-го века они стоили баснословно дорого. Самая простая модель обходилась намного дороже допуска в Морозильник.

Говорили, и Джимми теперь в этом не сомневался, что внешне невозможно отличить киборга от обычного существа. И во всех основных чертах (мышлении, самосознании, эмоциях) они были психологически идентичны своим человеческим образцам. Киборги даже обладали чувством юмора и представлением о нравственности, равнозначными человеческим. Если они чем и отличались, то, скорее, в лучшую сторону: они не болели и не старились. Но, естественно, они не могли иметь потомства.

Киборг склонил голову. Его глаза выдавали страдание, однако на сжатых губах еще бродила тень саркастической улыбки.

— Остальные тоже? Полностью весь мир? — спросил Джимми.

Киборг засмеялся. Изо рта хлынула кровь.

— То есть, мы единственные человеческие существа, и история…

— История остановилась. Истории больше нет, — ответил киборг слабым голосом.

Джимми опустился на колени перед черным бесполым телом.

— Нигде? Совсем никого не осталось? Прошу вас, мне необходимо знать. Мне нужно найти людей.

— Нет. Никого. Нигде. Ничего, кроме… нас.

— Ну, значит, возрождением человечества займусь я, — сказал Джимми решительно.

— Вы… — голос киборга пресекся, челюсть внезапно отвисла. Самоуправляемый механизм, выведенный из строя кровотечением, отключил все функции, кроме самых необходимых, в ожидании момента, когда можно будет провести починку. Он, так сказать, находился в состоянии комы.

— И я с вами, — произнес чей-то голос.

Джимми обернулся: Рэймона.

— Не ожидали меня увидеть? — продолжила она с ироничной улыбкой.

— Если бы у меня было время поразмыслить, я бы, конечно, вас ждал.

— Мы предупредим их? Или просто исчезнем бесследно?

— Имеет смысл прежде поговорить. Если они не будут знать, что мы ушли исключительно по собственной воле, то пошлют кого-нибудь на поиски. Объясняться все равно придется.

— Верно.

Обменявшись достаточно холодным поцелуем (в конце концов, они едва были знакомы), они отправились, рука об руку, к ресторану, где ожидали Мирна и Нестор. Они шли медленно и не выбирали прямых путей, так что успели полностью обсудить положение. Будущее, решили они, это единственно важная вещь, и о прошлом говорить не стоит.

* * *

— Мы вернулись только для того, чтобы попрощаться, — объявил Джимми под тенистыми сводами галереи. — Мы уходим вместе.

Мирна, выпившая к шести часам вечера больше обычного, визгливым голосом выкрикивала несвязные упреки вперемешку с оскорблениями, не вставая, впрочем, из-за стола. Нестор, так и не докончивший свою рюмку коньяка, попросил:

— Сделайте одолжение, объяснитесь.

— Все так, как он сказал, Нестор, — Рэймона выглядела расстроенной (в сущности, она любила старика, каким бы он ни был), но все-таки не отпускала руку Джимми. — Мы решили, что это необходимо. Таков наш долг как человеческих существ.

Она рассказала о киборгах.

— Если мы не остановимся здесь, — добавила она, — этого не сделает никто и никогда. Вся раса продолжит свое безвозвратное плавание в будущее, пока какая-нибудь катастрофа, посерьезнее сегодняшней, не уничтожит нас до последнего представителя. К чему путешествовать из века в век, если они все похожи друг на друга? Ничего больше не увидишь, кроме туристов.

Мирна совсем не обратила внимания на длинное объяснение. У нее имелось свое, более простое.

— Вы влюблены друг в друга, — простонала она.

— Нет, — возразила Рэймона, — мы не влюблены. Думаю даже, что сейчас мы и не особенно нравимся друг другу. Но это наш долг. Разве вы не понимаете?

— Долг Джимми быть рядом со мной. Я заплатила миллионы долларов, чтобы он составлял мне компанию. Это нечестно.

Джимми пожал плечами. Мирна закрыла лицо руками и погрузилась в громкие рыдания.

— Что именно вы намереваетесь делать, вы оба? — спросил Нестор.

— Сначала найдем место, где можно вести хозяйство, — ответил Джимми. — Здесь должно быть много свободных земель. Мы собираемся заиметь как можно больше детей. Постараемся убедить других людей присоединиться к нам. Думаю, если они осознают ситуацию, то будут рады покинуть Морозильники. Затем, через несколько поколений — на это нужно время — у нас уже будет, что показать вам интересного в следующий ваш визит.

— О, не утруждайтесь ради меня. Я вполне доволен существующим положением вещей.

— Тем мы и различаемся.

— Если вам когда-нибудь наскучит…

— Мы делаем это не ради развлечения, — возразила Рэймона.

— Но если все-таки это произойдет, вы можете спокойно возвращаться в Морозильник. Я действительно надеюсь обнаружить тебя рядом в следующее мое пробуждение. Мне будет любопытно узнать результаты вашего эксперимента, если он их принесет. Миссис Болч, хочу верить, что выступаю и от вашего имени, предлагая им вернуться, когда они утомятся своим приключением.

— Нет!

— Так вы не разрешаете молодому человеку вернуться? Вы не хотите его больше видеть?

— Нет, я не это имела в виду!

— Боюсь, она чересчур потрясена, чтобы рассуждать разумно. Вам лучше уйти сейчас. Она изменит свое мнение.

— Сильно сомневаюсь, что это тот случай.

Нестор ограничился улыбкой.

— До свидания, — сказал он. — Ты не обнимешь Дэдди на прощание, милая?

Рэймона приблизилась и запечатлела поцелуй на лбу старика. Затем молодые люди удалились на медленной полосе движущегося тротуара по улице, уже погружавшейся в вечерние сумерки.


— Вам, знаете ли, следовало ожидать чего-нибудь подобного, — сказал Нестор Мирне, продолжавшей театральные рыдания. — В силу своей натуры он чересчур независим, чтобы вечно оставаться рядом с вами.

— Да знаю я, — ответила Мирна, шмыгая носом. (Плакать для Нестора не имело смысла, она понимала). — Но если бы он не был независимым, как бы я могла поверить, что он меня в самом деле любит?

— Кроме того, он чересчур умен.

— Мне нравятся умные люди, — сказала Мирна. — Мой папа был очень умным. Именно поэтому он заработал столько денег. Да и в вашей блондинке нет ничего от глупой девицы.

— Я тоже питаю слабость к уму. Глупая Рэймона мне бы быстро наскучила. Но в таком случае нам не стоит удивляться, когда их ум и чувство независимости приводят к тому, что они нас покидают.

— Джимми вернется, — заявила Мирна уверенно. — Он обязан… это указано в контракте. Но думаю, вы правы… он чересчур умен для своей роли. Я велю его переделать.

Она полностью успокоилась и теперь уже была способна увидеть комичную сторону ситуации.

— Детей! — рассмеялась она. — Я могла бы совершенно точно сказать, сколько именно детей им удастся завести!

— Я был удивлен тем, что вы не поступили таким образом.

— Это бы глубоко его оскорбило, если бы я сказала, что он не человек. Он бы никогда мне не простил. А я люблю его еще чересчур сильно, чтобы так наказывать.

— Уже вечер. Поскольку никого больше нет, я вынужден буду просить вас доставить меня в Морозильник, миссис Болч. Сегодня бал начнется поздно, но нужно еще добраться да вершины холма.

На полпути к Морозильнику они наткнулись на почившего нубийца, с которым расправился Джимми во время послеполуденной битвы. Он лежал с разинутым ртом, застывшая в углах губ кровь казалась черной.

— Помогите же мне катить это кресло, — потребовала Мирна, пихая его носком туфли в бок.

Киборг не шелохнулся.

— Господи, — пожаловалась Мирна, — сегодня они все поразладились.

Томас Неверующий

Человеку несведущему ТОМАС вовсе не казался тем, чем в действительности был: электронно-вычислительным центром ЦРУ. Его задача состояла в определении Теоретической Вероятности Ошибки или Фальсификации в Донесениях[11]. А с точки зрения Ирвина Уайтхолла, подлетающего в данный момент на аэротакси к Пенсильвания-авеню, ТОМАС самым убедительным образом походил на ботанический сад.

Первоначально проектные спецификации предусматривали простой куб из черного базальта, немного напоминающий камень Каабы. Но многочисленные протесты (450 килограммов писем за месяц в кульминационный момент кампании) заставили Конгресс в конце концов не согласиться с мнением своей собственной архитектурной комиссии, продолжавшей упорно наставать на том, что Кааба, возведенная на Пенсильвания-авеню, является необходимым эстетическим элементом Комплекса. В это время случился очередной кризис в западной Африке, спровоцированный некоторыми американскими корпорациями, и Конгресс ухватился за возможность убить одним камнем (кубическим) двух зайцев: было решено, что на поверхности и вокруг ТОМАСа вырастет сад, который станет символизировать дружбу, связывающую два больших континента, Африку и Северную Америку.

Во славу этой нерушимой дружбы ТОМАС в значительной степени избавился от жары: благодаря ловким ухищрениям и садоводческому искусству затененные грани куба (Африка) благоденствовали, равно как и роскошный сосновый бор (Северная Америка), его увенчивающий. Что касается того, было или не было нарушено эстетическое равновесие Комплекса, вопрос оставался дискуссионным. Во всяком случае, сад, и тут не поспоришь, творил чудеса в плане связей с общественностью: ТОМАС был первым этапом туристического маршрута всех африканцев, посещающих Вашингтон, примерно 200 тысяч человек в год.

Вот и сейчас около тридцати чернокожих с юношескими лицами улыбались Человеку-Полароиду.

Уайтхолл вышел из такси и подождал, когда счетчик выплюнет его кредитную карту. На боковом табло зажглась надпись: «Благодарю за то, что согласились быть моим клиентом. Надеюсь, вы остались довольны прогулкой».

— Не за что. Спасибо, — ответил Уайтхолл на оба предложения.

Машина снова взмыла в воздух.

— Добрый день, мистер Уайтхолл, — поприветствовал его Человек-Полароид.

— Добрый день, Бенни.

Человек-Полароид повернулся к туристам, нахмурив брови.

— Эй, вы там… с орхидеей в бутоньерке… сдвиньтесь влево, вы загораживаете тех, кто за вами. Остальные, смотрите вперед!

Чего, конечно, никто не стал делать до тех пор, пока Уайтхолл не скрылся в глубине ухоженного сада. В таких случаях Уайтхоллу всегда казалось, что он участвует в рекламном аттракционе отдела по связям с общественностью. Конечно же, он понимал свою роль, он, который прошел все ступени служебной лестницы (включая учебу, позволившую ему получить диплом), никогда не кичась цветом своей кожи. Даже если сам попадал под действие мер, носивших явно дискриминационный характер, он молчал. Обвинение в расизме было плохой отметкой в личном деле, на этом, как правило, карьера заканчивалась. Уайтхолл в достаточной степени верил в свои способности, чтобы проявлять великодушие по отношению к тем, кого он обходил по мере иерархического продвижения, даже когда они вызывали у него антипатию. И эта вера оказалась оправданной, поскольку к тридцати четырем годам он стал нянькой и штатным программистом ТОМАСа. Король джунглей в некотором роде.

Кроме того, он являлся передаточным звеном и главным толкователем, исполняя роль дефиса между большим электронно-вычислительным центром и огромной бюрократической организацией, им владеющей. И поэтому в данный момент он был вынужден прервать отпуск, который проводил в Квебеке, чтобы вернуться в Вашингтон по срочному вызову своего непосредственного начальника Дина Толлера, директора Центрального Разведывательного Управления. Инструкции прибыть в собственный кабинет сами по себе значили еще больше, чем прерванный отдых. Когда директор ЦРУ слушал Баха, требовалось, чтобы он видел, как крутятся бобины стереомагнитофона. А если он желал побеседовать с ТОМАСом, ему необходимо было находиться в кабинете Уайтхолла, непосредственно над компьютером.

Толлер сидел в кресле подчиненного и клокотал от ярости. Уайтхолл сочувственно глянул на своего первого заместителя, Клэббера, и двух сотрудников, которых привел с собой шеф. Те выглядели совершенно подавленными. Работа по осуществлению связи не входила в их компетенцию.

Толлер поднялся, испустил громовой рык (когда он открывал рот, никакие сравнения, кроме как с торнадо, в голову не приходили) и двинулся на Уайтхолла, потрясая перфорированной лентой. Это был отчет ТОМАСа.

— Что сие означает, Уайтхолл? Вы знаете, что сие означает? Сделайте одолжение, объясните мне, что сие означает.

Уайтхолл схватил бумажную ленту.

«Охренительная чушь!» — прочел он в ней.

— Это значит, что проанализированное донесение имеет очень высокую степень невероятности, господин директор, — ответил он. — Менее одного шанса на миллиард. ТОМАС не смог точно подсчитать вероятность, я полагаю, вернее будет сказать, невероятность.

— Речь, таким образом, идет… о невозможности?

— Да, насколько ТОМАС способен определить. Строго выражаясь, по моему мнению, не существует ничего, что было бы невозможным.

— Если это невозможно, машина так и говорит. Но в любом случае, она не должна говорить грубо. Охренительная, это недопустимое слово.

— Разумеется, господин директор. Думаю, это маленькая шутка техника, программировавшего ТОМАСа.

— Кто этот техник?

— Полагаю, что я, господин директор.

— Вы полагаете?

— Это всего лишь манера говорить, речевая привычка, связанная с тем, что по роду занятий я оперирую вероятностями. Я действительно ввел данное выражение в программу ТОМАСа, но никогда не думал, что ему придется к нему прибегнуть. Позвольте поинтересоваться, о чем сообщается в донесении? Не розыгрыш ли это?

— Вы все равно не поверите, Уайтхолл.

— Моя работа не в том, чтобы верить, я лишь занимаюсь вероятностями.

— На прошлой неделе, сразу после вашего отъезда, поступило донесение из Уганды. Я было подумал, что наш агент в Кампале развлекается, но он, как известно, начисто лишен чувства юмора. Короче, Несбит… э-э-э… я хотел сказать…

— Наш агент в Кампале, — подхватил Уайтхолл.

— Черт возьми, Уайтхолл, вообще-то, вы должны знать наших осведомителей исключительно по кодовому номеру.

— А я бы и не знал имен, если бы вы их не поминали при всяком удобном случае.

— Наш агент в Кампале, — невозмутимо продолжил Толлер, — имеет индекс доверия один из самых высоких по всему Управлению. Если информация всего лишь слух, Несбит обязательно уточняет, и, как правило, знает, до какой степени ему можно верить. Клэббер, каким был индекс Несбита до этой истории?

— 0,87, господин директор. Только у Сэндбурна в Москве выше.

— У кого?

— У агента 36-М, господин директор.

— Будьте внимательны, Клэббер. Никогда не называйте наших людей по именам, даже среди нас. Это плохая привычка. Вы можете нанести ущерб их безопасности.

Бровь Клэббера едва заметно приподнялась, а кожа на щеке натянулась, гримаса, предназначенная Уайтхоллу, давала понять, что их шеф — создание невыносимое. Уайтхолл склонил голову и поджал губы, что имело целью одновременно успокоить насторожившихся адъютантов Толлера и перейти к следующему вопросу:

— Что сообщает агент 9-К в своем донесении?

— Чистейший вздор! Полный абсурд! По его словам, колдуны Уганды — из тех, что живут в заповеднике Мерчисон Фоллс, где такие вещи еще в ходу — сконструировали левитатор, антигравитационный механизм, способный поднять вес в десять тонн.

Вопреки своему собственному утверждению, Уайтхолл вынес вердикт во всем его лаконизме:

— Невозможно.

— Или, как выражается ТОМАС, охренительная чушь, верно? Но дело в том, что у Несбита индекс доверия 0,87, по крайней мере, был таким.

— Кто выступил его информатором? Гамадрил?

— На информатора он не ссылается, он справился сам, лично проникнув на территорию заповедника. И если бы вы видели его список расходов! Только на то, чтобы получить доступ, пятьсот долларов! Он пробыл там три недели и утверждает, что видел это своими глазами.

— Какой-то фокус.

— Несбит клянется, что любой трюк исключен. Демонстрация проходила под открытым небом. Платформа левитатора была сделана из тиковых брусьев, ограждающие перила — из бамбука. Никакого видимого двигателя. Груз состоял примерно из двадцати пяти коров. Приблизительно десять тонн. Все это было поднято на высоту около тридцати метров, выше верхушек самых высоких деревьев. Остановившись там, платформа начала перемещаться в горизонтальном направлении. Она опустилась только после того, как одна из коров ухитрилась перелезть через перила и сверзиться вниз. Несбит осмотрел ее и говорит, что сила тяжести оказала на корову очень серьезное воздействия. Операцией, которая продолжалась двадцать минут, руководили два колдуна, один на борту левитатора, другой, его помощник, на земле. Такова история Несбита. Что вы о ней думаете?

— Что это бред психопата.

— И моим первым порывом было послать туда психоаналитика. У меня нет желания отзывать Несбита, так как во всем остальном его работа безупречна. Вот только…

— Вот только?..

— Это дело полностью дезориентировало нас, нас и ТОМАСа. Индекс Несбита рухнул вниз, как та корова, что свалилась с левитатора. В данный момент он составляет 0,37. Предлагаю вам самим догадаться, каким образом это сказывается на отношении к его донесениям.

— ТОМАС делает то, на что и запрограммирован. Анализируя донесение, он пользуется двумя переменными: вероятностью того, о чем идет речь в самом докладе, и доверием, которое вызывает его автор. Полагаю, он понизил индекс Несбита в связи с этой историей о левитации.

— Но понизилась оценка и всех остальных его донесений. Если он сообщит, что в Уганде сейчас три часа ночи, ТОМАС поставит это под сомнение. Кстати, откуда ТОМАС знает, что донесение о левитации ложное? У него имеются предвзятые представления, по которым он судит?

— Да, в крайних случаях.

— Уайтхолл, а вы не допускаете гипотезы, что Несбит не лжет и не сошел с ума и что он действительно видел то, о чем говорит?

Уайтхолл глядел на Толлера с жалостью и ничего не отвечал. До чего же заразительны иррациональные объяснения, думал он.

Толлер побагровел и раздавил свою сигару в пепельнице.

— Не надо смотреть на меня с превосходством, доктор Уайтхолл. Я, может быть, не так долго обучался, но, черт побери, вы находитесь у меня в подчинении, и я хочу получить ответ!

— Хорошо, если вы настаиваете, я скажу, что антигравитация — явление допустимое. Она предполагает физическую модель мира, отличную от той, которой пользуемся мы в данный момент, но нам уже приходилось менять наши модели. Вот только… Ньютоном XXI-го века станет колдун? Охренительная чушь! Это противоречит всем западным представлениям и моим личным взглядам. Это антирациональная гипотеза. Антиматематическая. Колдовство и магия базируются на аналогии, а не на причинно-следственных отношениях. Когда колдовство дает результаты, то это происходит благодаря самовнушению. Существуют случаи…

— Мне они все известны. Вы что думаете, я научился читать только на прошлой неделе? А в чем вы можете упрекнуть метод аналогий? Именно им пользуется ТОМАС.

— Вы правы. Однако компьютер не вызывает те события, которые он математически имитирует. Калькуляторы не занимаются промыванием мозгов. Чистая наука описательна. Колдовство всегда было предписательным.

— Ладно… Тогда объясните мне следующее: в прошлый понедельник угандийский представитель в ООН подал жалобу в связи с вторжением в воздушное пространство страны. Уточню: по его словам, какие-то аппараты летали над заповедником Мерчисон Фоллс, сея панику среди домашней скотины.

— Похоже, делегат — человек очень простодушный.

— Разумеется. Но есть еще кое-что: вчера Сэндбурн…

— Вы хотите сказать агент М-36, не так ли? — перебил его Клэббер.

Замечание было совсем некстати, и выражение лица Уайтхолла недвусмысленно на то намекнуло.

— …прислал донесение из Москвы, — продолжил директор ЦРУ. — Он сообщает, что семь самых лучших советских агентов получили приказ сдать текущие дела и готовиться к переброске в Уганду. Пятеро из них находились здесь в Вашингтоне, так что я имел возможность перепроверить информацию. Русские, похоже, менее недоверчивы, чем ТОМАС.

— Насколько я знаю, Премьер-министру СССР раз в неделю составляют гороскоп. Это не совсем то, что ТОМАС.

— И все же следует предположить, что в заповеднике что-то происходит…

— Что-то… Может быть.

— Однако когда я передаю данные ТОМАСу, вот что он мне отвечает! — воскликнул Толлер, встряхивая розовую бумажную ленту, которую держал двумя пальцами за самый кончик. — Он не допускает и одного шанса на миллиард, что это донесение соответствует действительности. Вы сознаете, какому количеству совершенно невозможных вещей он предоставляет более высокую степень вероятности? Уайтхолл, я начинаю думать, что ваше горячо любимое дитя — с ахиллесовой пятой.

— Не исключено, что даже по своей природе, Томас не способен доверять колдовству, — сказал Уайтхолл, интерес которого к проблеме возрастал обычно по мере ее усложнения. — Вероятно, есть нечто более глубинное, чем программа. В конце концов, ТОМАС — машина, и можно с уверенностью утверждать, что он исповедует абсолютную веру в причинно-следственные отношения. Веру обоснованную, на мой взгляд, тем не менее, во мне достаточно человеческого, чтобы допустить немного сверхъестественного. Во время телешоу в основном.

— Если что-то есть, оно не является сверхъестественным, Уайтхолл. По определению.

— Конечно, конечно…

Возникло долгое молчание, слышно было только, как Клэббер хрустит пальцами.

— Вы собираетесь, как я понимаю, направить кого-нибудь в Кампалу, — произнес наконец Уайтхолл. — Не знаю, какой индекс присудил бы вам ТОМАС, будь он в курсе, но я склоняюсь к тому, чтобы согласиться с вами. Однако, поскольку вы приняли свое решение еще до моего возвращения и, вероятно, даже до того, как мне позвонили, я не понимаю, зачем вам понадобилось консультироваться со мной.

— Все дело в том, кого я решил послать. Речь идет о Томасе Мванга Хва. И это вы мне его завербуете.


Традиционно, обучение медицине — дело нешуточное, в одинаковой степени и получение диплома инженера не дается молодому человеку с легкостью. Но когда в 1985-ом году Медицинская Школа Гарварда и Массачусетский Технологический Институт объединили свои финансовые и материальные ресурсы, чтобы основать Академию Сервомеханики и Микрохирургии имени Кеннеди, был создан не только новый тип образовательного учреждения, но и новый тип студента, для него предназначающийся. В 1985-ом году микрохирургия существовала еще только в мечтах, которые могли реализоваться лишь после того, как появится достаточное количество медиков, мыслящих как инженеры, и инженеров, работающих на медицину, чтобы начать полномасштабные исследования в этой новой области. И через два поколения они уже шли полным ходом.

Для поступления в Академию Кеннеди требовалось получить персональное приглашение, от которого редко кто отказывался. Каждый год «Лайф» помещал на своих страницах статью о поступающих студентах, сопровождаемую краткими биографиями двенадцати из них. Некоторые эти справки казались охренительной чушью, если воспользоваться выражением. Взять, к примеру, заметку о Томасе Мванга Хва.

Томас Мванга Хва был старшим сыном колдуна из Буганды, состоящего в родстве с кабакой Мванга, наследным вождем Буганды, главной из четырех провинций Уганды. В возрасте семи лет сын колдуна обратился в католичество и бежал в Кампалу, столицу. Образование, на которое для него не поскупились иезуиты, управляющие приютом, где он укрылся, было в основном сосредоточено на изучении Фомы Аквинского. А позже, когда его вера достаточно окрепла, перешло к Платону, Аристотелю, Блаженному Августину, равно как к Декарту, Паскалю и Вольтеру, которых преподобные отцы более не считают опасными.

В двенадцать лет Томас открыл для себя логический позитивизм. Он читал в потаении Рассела, Виттгенштейна и Айера. До этого момента физика занимала очень малое место в образовании юного Мванга Хва, химия — еще меньшее. Познания в математике были серьезными, но устаревшими. Что касается биологии, то его представления об этой науке базировались исключительно на интуиции. Последующие пять лет он посвятил заполнению пробелов и достиг таких успехов, что на выпускных экзаменах, организованных в мировом масштабе и патронируемых местным отделением Корпуса Волонтеров Мира, был квалифицирован вторым по физике и химии. Приглашение продолжить обучение в Академии Кеннеди последовало автоматически. Томас принял его почти столь же автоматически.

И даже для него Академия Кеннеди не была бесполезной. Вообще-то, он привык работать в своем собственном ритме, достаточно быстром, но скорее хаотичном. В Академии ему пришлось приноравливаться к общему движению. Он проклинал каждую минуту существования, но в действительности любил свою муку. Порою вихри новых идей, кружащих по Академии, повергали его в состояние почти транса.

Удивительно, но он даже завел несколько друзей.

Конечно же, Томаса, как и его однокурсников, постоянно приглашали на различные мероприятия: банкет ООН в Нью-Йорке, ежегодный костюмированный бал Волонтеров Мира в Плаза, великосветские приемы Бостона… И по примеру своих сотоварищей ему приходилось скрепя сердце отклонять эти приглашения. Однако в самом начале обучения, еще не будучи хорошо осведомленным, он присутствовал на одном из подобных обедов. Доктор Ирвин Уайтхолл устраивал прием для всей Филадельфии, и вечеринка получилась очень приятной. Уайтхолл оказался искусным собеседником, и они в течение двух часов обсуждали роль Церкви в африканской политике (Томас теперь был антиклерикалом — о, неблагодарность!). Перед расставанием Уайтхолл предупредил его об опасностях, подстерегающих светскую знаменитость.

Ну а сам теперь чего устроил? Курсовые экзамены — через две недели, времени — три часа ночи, а доктор Уайтхолл находится в зале ожидания и требует увидеть Томаса немедленно! Томас считал, что это уж слишком.

Но все-таки визит его заинтриговал. Выглядело это очень странно…

Как только Томас вошел в зал, Уайтхолл, после совершенно формального приветствия, вытолкал его на улицу и потащил к лимузину.

— Безопасность, — объяснил он. — Через это придется пройти.

Томас не выносил ограничений, налагаемых на слова, мысли или действия. «Табу…» — говорил отец. «Грех…» — вторили иезуиты в приюте. И вот сейчас: «Безопасность». И все же, когда Уайтхолл произносил это слово, на его губах мелькнула тень улыбки, намекающей на то, что люди вроде Томаса и его самого не должны всерьез беспокоиться такими вещами, что они не рабы долга, даже если выполняют предписания. Трудно сердиться на этого человека…

— Томас, мальчик мой, мне нужно рассказать вам одну историю и попросить об услуге, — начал Уайтхолл, после того как безопасность была обеспечена и лимузин, урча мотором, ловко заскользил по дну каньонов с застекленными стенами, которые являлись улицами Бостона. — Об этом одолжении я прошу не от себя лично, так что если вы не сможете помочь, то огорчите не меня, а правительство.

После преамбулы Уайтхолл представил вниманию своего попутчика пересказ донесения Несбита, опуская некоторые детали, как и положено.

— Само собой разумеется, — добавил он в заключение, — это какое-то грандиозное надувательство.

— Естественно. Они, вероятно, использовали для подъема аэростат. Или еще что-нибудь.

— Или еще что-нибудь… да, я с вами согласен, Томас. Возможно — гипотеза, заметьте, совершенно фантастическая — возможно, бугандийцы замыслили устроить государственный переворот и решили, что левитатор, будь он даже призраком, это амулет более могущественный, чем армия Парламента страны. Машина, с которой может свалиться корова, способна сбрасывать бомбы. Подобный слух, если не помешать его распространению, может оказаться таким же действенным, как и сама вещь — по крайней мере, на некоторое время, достаточное для организации путча. Да, слух — очень эффективное оружие.

— И вы думаете, что мой отец в этом замешан, верно?

— Наш агент утверждает, что видел на левитаторе именно его.

— Ахинейно!

Ахинейно было категоричным выражением, обозначающем в этом году в Академии Кеннеди крайнюю степень невероятности.

— Хотелось бы разделить ваше мнение, но нам необходимо знать совершенно точно, в чем там дело. Вот почему мы обратились к вам. Мы предположили, что ваши симпатии — на стороне законного правительства, а не бугандийцев.

— Иными словами, вы хотите, чтобы я шпионил за своим отцом… которого я не видел с семилетнего возраста. Мы с ним в не очень хороших отношениях, знаете ли. Сомневаюсь, что он меня признает. И в любом случае, я не могу бросить занятия в Академии.

— Ваши экзамены состоятся через полмесяца. Две недели мы можем подождать. А что касается чувств вашего отца по отношению к вам, успокойтесь, у вас очень хорошая роль: вы — блудный сын.

— Боюсь, вы меня не поняли, мистер Уайтхолл. Я отказываюсь туда отправляться.

— Само собой разумеется, вы будете хорошо вознаграждены.

— Нет, мистер Уайтхолл, я не поеду. Я категорически отказываюсь. Было бы большой любезностью с вашей стороны отвезти меня обратно в Академию…

— Но почему вы отказываетесь? Мне нужно знать причину.

— Мое отвращение…

— …недостаточная причина, Томас. На кону вещи гораздо более важные.

— Я ненавижу Уганду. Ненавижу джунгли. Ненавижу…

— Что, Томас? Кого вы ненавидите?

— Моего отца, — спокойно ответил Томас Мванга Хва.

— Ну хорошо… В таком случае я больше не настаиваю.

Уайтхолл велел шоферу возвращаться, потом, повернувшись к сыну колдуна, поинтересовался с деланным дружелюбием, как продвигается его учение.

— Неплохо, спасибо, — ответил Томас и принялся болтать о своей программе, профессорах и сокурсниках. Он до такой степени доверял Уайтхоллу, что даже поведал о единственной своей претензии к Академии: столько времени нужно потратить на курс английской литературы.

— Словно я не умею читать!

Уайтхолл любезно подхихикнул.

Когда Томас вышел и машина тронулась, Уайтхолл высунулся в приоткрытую дверь и крикнул:

— Желаю вам много шансов, Томас!

Вместо того чтобы просто сказать: «Спокойной ночи!»

«Много шансов? Странная формулировка», — подумал молодой человек.

Но оказалось, что в ней нет ничего странного. Томас засыпался на английской литературе. Все потому, что не читал программных текстов, ограничившись предисловиями и своими конспектами лекций. И сейчас ему требовался следующий шанс. Из-за одного проваленного экзамена (по всем остальным его классифицировали среди первых) он рисковал быть отчисленным из Академии. Впервые в своей жизни Томас терпел неудачу, и неожиданно ему пришло в голову, что он вполне мог попасть в Академию Кеннеди лишь благодаря вмешательству людей, которых никогда не встречал и учреждений, о которых не знает ничего, кроме названий. Воспоминание о том, что в Бостоне он не местный, что его родная страна Уганда (Уганда! если придется окончательно вернуться, сдохнет он там!), было унизительным. Но из этого унижения надлежало извлечь урок: если он хочет жить здесь и работать в Академии Кеннеди (а другого желания у него не имелось), для этого будет недостаточно прочитать все произведения программы по английской литературе.

Придется сотрудничать.

Воспоследовала новая встреча с Уайтхоллом. Томас не дал себя провести, вырвав у своего куратора обещание гарантированной натурализации в обмен на оказанную ЦРУ услугу. Если он пройдет тест на умение читать и писать, то получит американское гражданство еще до окончания Академии. Попутно был урегулирован вопрос с экзаменом по английской литературе.

Уайтхолл испытывал чувство сожаления, когда приходилось манипулировать людьми, особенно теми, которые ему нравились, как Томас. Он утешал себя тем, что это не он, а Толлер заварил всю кашу. За исключением одной детали — провала на экзамене по английской литературе. Это уж он сам добавлял в котел.


Кампала, подобно Риму, располагалась на семи холмах. Один из них все еще по традиции считался главенствующим из-за венчающего его мавзолея Кабаки, крытого соломой. Во всем остальном следы эпохи древних вождей Уганды уже не просматривались, уступив место поразительному неороманскому «ренессансу», принесенному с собой католической Церковью. Согласно переписи 2020-го года каждый второй местный житель — католик, да и возрастание роли Союза Католических Аграриев в Парламенте свидетельствовало о ее неослабевающем влиянии.

Этот ренессанс пошел на пользу почти всем, кроме бугандийцев, которые контролировали правительство во второй половине XX-го века. Их политика следовала обычному курсу африканского национализма: когда вожди завоевали независимость, волею истории они оказались выбранными управлять страной без программы и без ясных целей. Их движение по существу являлось консервативным, а идеалом, который они стремились сохранить, была первобытность, что почти соответствует западноевропейской античности. Социальную базу составляли в основном сельские жители, но постепенно самые молодые и интеллигентные из них все в большем количестве покидали свои деревушки и перебирались в города. Когда наиболее прогрессивная часть населения обратилась в католичество или усвоила западный образ жизни каким-либо иным способом, влияние бугандийских вождей угасло. Вскоре были изданы новые законы, направленные на искоренение старых обычаев: английский становился официальным языком обучения в школах и делопроизводства в государственных учреждениях; туземная манера одеваться — или, в данном случае, раздеваться — попала под запрет «во имя приличий»; установленные правила застройки и санитарные нормы поселений привели к исчезновению деревушек, которые были снесены или преобразованы в города. Естественно, что колдовство квалифицировалось как преступная практика.

И только заповедник Мерчисон Фоллс избежал власти этого пуританского законодательства, и консервативные бугандийцы укрылись в нем, чтобы ожидать угасания вместе с другими обитателями этого анклава — черным носорогом, карликовой антилопой и хохлатым журавлем, бывшим символом нации, а ныне просто тотемом племени.

На хорошо охраняемой территории бугандийцам разрешалось, и это даже поощрялось, вести существование настолько первобытное, насколько они хотели, так как заповедник являлся одним из последних антропологических убежищ. Вместо докторов имелись лишь «целители», не было миссионеров, а также плугов с металлическим лемехом и пуговиц из пластмассы. Охота, правда, строго лимитировалась, но бугандийцы всегда были народом пасторальным, и их стада овец и коровок свободно бродили по прериям.


Путь из аэропорта до заповедника занял не более трех часов. Дороги поддерживались в хорошем состоянии, а хозяйства, тянувшиеся вдоль них, выглядели процветающими. Погода стояла прекрасная, и после стольких месяцев, проведенных в Бостоне, Томас с наслаждением вдыхал запахи, приносимые свежими дуновениями ветерка.

Но ему было не по себе, сильно не по себе. Мысль о предстоящей встрече с отцом, которого он не видел десять лет, действовала угнетающе. Когда он садился в самолет в аэропорту Ла Гуардиа, это было душевным дискомфортом, но сейчас, на подъезде к заповеднику, стало физическим недомоганием: он чувствовал жар. Скорее всего, это следствие перепада высот, но могло быть и тем, что отец назвал бы сглазом.

Назвал бы? Томас расстался с ним так давно и жил после этого в настолько отличных условиях, что уже не способен был вообразить, как может реагировать отец. Его представления о колдунах и первобытных верованиях, складывались на основе американских фильмов и комиксов «Нью-Йоркера». Томас подверг цензуре почти все воспоминания раннего детства.

Пейзаж делался все более диким, и безотчетная тревога сдавливала, словно тисками, грудь Томаса. Он ощущал симптомы приближающейся мигрени.

Лимузин затормозил перед входом в заповедник. Формальности свелись к минимуму, поскольку разрешительные бумаги прибыли раньше него самого. Испытав унижение, он был вынужден оставить на пропускном пункте свой европейский костюм и завернуться в шерстяное колющееся покрывало. Перед тем как войти на территорию анклава, он пощупал босой ногою дорожную пыль, как пловец проверяет воду, прежде чем в нее окунуться — всю свою сознательную жизнь он разувался только для того, чтобы лечь в постель! Наконец, обратив бледную улыбку охранникам и шоферу, он углубился в джунгли.

Он изучал карту заповедника и знал, какая дорожка выведет его к деревне отца. Однако карта совершенно плоская, а вот джунгли имеют три измерения: и под ногами, и над головой может что-то скрываться. Все годы обучения в приютской школе преподобные отцы неустанно предостерегали его — это входило в процесс приобщения к цивилизации — от дикости (включая ту, что ученики могут носить внутри самих себя), и Томас, ко всему очень восприимчивый, в конце концов начал испытывать очень сильное отвращение к джунглям, и особенно к змеям, в них обитающим. Поэтому каждый раз, когда лиана касалась голого плеча, все его тело содрогалось от страха и омерзения. В этом просматривалось что-то явно фрейдистское, но факт оставался фактом: его трясло, и разум ничего не мог с этим поделать.

Освещенность постоянно менялась: иногда свет становился таким ярким, что было больно глазам, но уже на следующем повороте тропинки Томас погружался в какой-то скорбный зеленоватый мрак. Силуэты деревьев, растений, раскачивающихся лиан все время кого-то напоминали, и страх молодого человека усиливался. Шумы допускали любое толкование, и ужас охватывал его.

Неожиданно он услышал звук, который узнал абсолютно точно: это были тамтамы. Даже если он когда-то понимал их язык, у него имелось достаточно времени его забыть, но, несомненно, барабаны били, чтобы возвестить его прибытие.

Первым ощущением, возникшим у него, когда деревня показалась в потоках света за поворотом тропы, была не убогость (этого он ожидал и приготовился к жалкому зрелищу), а красота, в некотором смысле — совершенство. Такое впечатление от некогда хорошо знакомого места было непредвиденным, и он на короткое время смутился.

Из самой большой соломенной хижины выступила группа старцев. Томас понял, что возглавляет ее отец, хотя догадался об этом больше по походке. Лицо персонажа было до такой степени измалевано красками, а голова утыкана перьями, что будь он даже Уайтхоллом, Томас не сумел бы его признать.

Человек заговорил, и от звучания слов, произнесенных на языке, который он не слышал столько лет, у него перехватило дыхание, как от удара в живот.

— Мванга Хва, ты вернулся, как и было предсказано.

— Только для визита, — возразил он изменившимся голосом. Но тут же поправился, вспомнив, что слово, использованное им, чтобы перевести «визит», имеет уничижительный смысл в старом языке. — Только на недолгое время.

— Да, он вернулся. Потому что не я ли сам обвел кругом изображение Мванги Хва?

Старейшины племени выразили свое согласие с вождем, и отец Томаса (это был он, вне всякого сомнения), вынул из кожаного мешочка, висевшего на шее, истрепанную фотографию молодого человека, вырванную из номера журнала «Лайф», где была опубликована статья о приеме в Академию. Он протянул ее Томасу, который спросил насмешливо:

— С обрезками ногтей это, наверное, подействовало бы лучше?

Старик снова порылся в своем мешочке и торжественно извлек оттуда нечто вроде высушенной пленки. Томас, как Дэвид Копперфилд, родился в рубашке.

Мальчик покраснел.

— Будьте благоразумны, отец, прошу вас, — перешел он на английский.

Старик взял из его рук фотографию, завернул в сморщенную мембрану и засунул обратно в мешочек.

Но это не старец, а он сам проявил безрассудство своей чересчур бурной реакцией. Он примирительно протянул руку отцу, которую тот встряхнул с неожиданной силой. Не успев осознать, что происходит, Томас оказался лежащим в пыли, окруженный толпой хохочущих стариков. Ошарашенный, он, наконец, осознал, что это такая забава, и даже присоединил свой смешок к гоготу предков — смешок не очень естественный.

Он привстал на колени и поцеловал руку отца, как и подобало поступить сыну. Исполнение этого простого акта послушания далось ему с почти болезненным трудом. Целование руки ничего не значит, я не признаю над собой его власти, говорил он себе не без некоторого иезуитства. Обряд имеет силу, только когда наполнен добрым намерением, а в данном случае присутствовала единственно форма.

Отец вывел из группы старших мальчика примерно того же возраста, что и Томас, но размалеванного и оперенного на манер колдунов — по всей видимости, своего ученика. Он имел угрюмый вид и приблизился к Томасу с заметной неприязнью.

— Это мой хак, Мванга Хва, — объявил отец.

— Добрый день, Хак, — пробормотал Томас, не делая никакого движения.

Тот насупился еще более и покорился своей участи лишь после того, как старик ткнул своим целительским жезлом ему под ребра. Только тогда он согнулся вдвое и припал к ноге Томаса. Положение исключительно припадочное…

Хак! Теперь Томас вспомнил значение слова: это был внебрачный сын отца! Как и в притче, брат блудного сына (сводный брат, в данном случае) совершенно не обрадовался его возвращению к домашнему очагу.

Вечером зарезали тучного тельца, и Томас, восседающий одесную от отца, вливал в себя крепкое пальмовое вино и руками запихивал в рот подгорелые куски мяса, хотя от этого ему становилось дурно. Он был представлен ошеломляющему количеству дядей, кузенов, братьев, законных и нет, и по мере того как праздник набирал ход, все это представлялось большим счастливым семейством.

Один Хак не принимал участия во всеобщем радостном оживлении. Он сидел в дальнем конце стола и опустошал свой сосуд каждый раз, когда Томас поступал так со своим, и его чело все более омрачалось. Время от времени он что-то выкрикивал, чего Томасу не удавалось разобрать. Затем вскочил из-за стола, чтобы исполнить какой-то очень замысловатый танец. Эта демонстрация, похоже, пришлась не по вкусу отцу, который поднялся и прогнал его пинком, пришедшимся очень удачно к вящей радости старшего поколения.

Несколькими минутами позже Томас, извинившись, вышел поблевать. Освободив таким образом желудок, он заметил, что не один. К нему присоединился Хак. В полумраке братья смотрели друг на друга, сохраняя полное молчание. Томас чуть заметно улыбнулся. Хак прыгнул вперед, и прежде чем Томас успел осознать намерения брата, схватил его ногу и вонзил зубы как раз в то место, которое немного ранее целовал с покорностью. Томас был чересчур пьян и ошеломлен, чтобы сразу почувствовать сильную боль. Он только ругнулся, глядя, как его сводный брат исчезает во мраке с улыбкой на окровавленных губах.


Томас был не очень искусен в умении интерпретировать свои собственные чувства. Как правило, он не доверял им, ввиду их чрезмерной изменчивости, и вообще старался думать об этом как можно меньше. Но иногда случалось, что чувства, вопреки воле прорвавшиеся в сознание, привлекали его внимание, если ему больше нечем было заняться. Так происходило тремя неделями ранее в машине Уайтхолла, и это повторилось нынешней ночью. Томас понимал, что теперь его возбуждение вызвано чем-то совсем другим. Тогда он испытал ненависть, сейчас ощущал страх. Но точно ли это страх? Или он просто не осмеливается осознать истинную природу своих чувств к отцу? И как их следует в таком случае квалифицировать?

Если бы он только имел чем занять голову! Но без книг и умных собеседников ему оставалось лишь предаваться самоанализу. Это лишало его сил. К тому же представляло такую скуку! Тоскливая атмосфера, царившая в деревне, которую он не мог переносить и в свои шесть лет, становилась все более гнетущей, по мере того как забывалось радостное оживление банкета. Томас еще не поднимал вопрос о левитаторе — или, Бог его знает, чем он там мог быть — надеясь, что отец заговорит первым. Но тот даже не заикался о нем, и Томас совершенно не представлял себе, как приступить к данной теме, не выдав истинной причины своего появления. Он не отставал от старика ни на шаг в надежде в конце концов добраться до левитатора, но очень скоро у него сложилось впечатление, что отец сам ожидает от него инициативы.

Иногда, чаще всего ближе к полудню, старик усаживался и замирал неподвижно, уставив взгляд в пустоту. Томас находил это невыносимым. Цивилизованная привычка быть постоянно чем-нибудь занятым укоренилась в нем чересчур глубоко. Но разговоры с отцом выводили его из себя еще больше, поскольку, как всякий настоящий колдун, тот был абсолютно глух к логическим доводам. Впрочем, единственной темой этих бесед было обучение сына.

— Мванга Хва, — объявлял он, извлекая из своего мешка пригоршню иссохших листков, — пришло время заняться образованием. В твои годы нельзя оставаться таким невежественным.

— Спасибо, отец, но образования у меня выше головы.

Старик осматривал его макушку с быстро проходившим любопытством.

— Сегодня я буду учить тебя очень сильному заклинанию, оберегающему от проклятия врагов.

— Да у меня нет врагов!

— А кто же тогда укусил тебя за ногу?

— Хак. Просто он был пьян. И больше не проявлял враждебности.

— Потому как он не верит, что ты у нас останешься. Он не верит, что ты вернулся занять его место.

— Мне и в голову не приходило. Я не хочу занимать это место.

— Ты его займешь, Мванга Хва!

И старец хватал его своим целительским жезлом по голове. В указанный момент он удивительно походил на Ирвина Уайтхолла.

— Нет! Ни за что! Я отказываюсь!

После сего поворотного пункта беседы отец снова погружался в презрительное молчание, которое давило на нервы сына. Томас чувствовал, что его сопротивление слабеет.

— Мванга Хва, — спросил отец на четвертый день, — ты приехал увидеть деревянную птицу, правда?

Немного ранее вопрос застал бы Томаса врасплох, но сейчас он уже достаточно пробыл в деревне, чтобы заметить, что при всей нелогичности своего мышления, отец не лишен хитрости и проницательности.

— Совершенно верно, — ответил он. — Так значит, деревянная птица действительно существует? И летает? Но как она летает?

— Это будет мощным оружием против наших врагов, сын мой. Да. Когда жители городов увидят деревянных птиц, летающих над ними, когда они увидят огонь, падающий с неба, они осознают могущество бугандийцев. И магия овладеет семью холмами, она разрушит церкви, возведенные католиками. Вся Африка признает власть бугандийцев.

Томас не сдержал улыбки пред наполеоновским размахом изложенного отцом плана. Надо полагать, именно эта химера помогала обитателям заповедника не отступать от своего пути перед лицом многочисленных сил, ополчившихся против них.

— Да, такое возможно… если эта штука способна оторваться от земли.

— Даже ты, Мванга Хва, познаешь силу колдовства, — продолжил отец, по привычке не обращая внимания на замечание Томаса.

И неподвижный взгляд старика был таким напряженным, что молодой человек, не способный его выдержать, опустил глаза. Он увидел в руках отца какую-то восковую фигурку, в которую тот в настоящий момент втыкал длинную костяную иглу. Он ощутил рвущую боль, словно ему вонзили нож в живот. Одна лишь гордость помешала ему завыть. Колдун провернул иглу в воске, и лоб Томаса покрылся обильным потом.

— Извини, сын, но ты должен познать силу колдовства прямо сейчас. Поскольку только когда ты в него поверишь, деревянная птица взлетит, а пока в тебе нет веры.


В то время как Томас лежал в своей постели (на подстилке — будет точнее), мучимый мистическими болями, вашингтонские газеты вышли с кричащими заголовками: «УГАНДА ОТКРЫВАЕТ АНТИГРАВИТАЦИЮ!» Даже в слегка урезанном виде газетное изложение совпадало в основных чертах с историей, рассказанной Уайтхоллом Томасу. Так что Ирвин начал подозревать своего нового агента, но когда через несколько часов после того, как пресса раструбила новость, Клэббер подал прошение об отставке, его подозрения перенеслись на своего первого заместителя.

Доказать ничего было нельзя, и Уайтхолл в общем-то понимал до некоторой степени этого болвана Клэббера. Деньги, которые ему могло принести разглашение секрета, не компенсировали потерю жалования. Значит, он действовал исходя из принципа — даже если этим принципом выступало желание отомстить Толлеру за его манеру обращения с ним. В сущности, лучше ему было убраться, пусть и никто больше, исключая Уайтхолла, не управлялся так умело с ТОМАСом. Служащему стоит научиться терпеть самодуров вроде Толлера, поскольку эти деспоты являлись, как правило, хорошими руководителями Управления.

Как бы там ни было, но Клэббер спровоцировал кризис, и приходилось принимать меры. На следующий день четыре главных утренних газеты Кампалы подняли крик о колдовстве и предательстве. Вечерние издания слегка подкорректировали огонь. Наиболее прогрессивные парламентарии, хотя и не верили ни одному слову этих слухов, нашли возможность их использовать: они требовали полного искоренения «ретроградной первобытности» и передачи заповедника Мерчисон Фоллс под возделываемые земли. Складывалось впечатление, что нагрядает погром.

Именно Толлер решил списать все на оптические эффекты (в свою пору это очень хорошо срабатывало по отношению к Неопознанным Летающим Объектам). Во время пресс-конференции он подчеркнул глубоко абсурдный характер даже самого понятия «антигравитация», и видные ученые, состоявшие на службе правительства, поспешили подтвердить это замечание. Кому же, в таком случае, как не колдунам было воплощать явление, невозможность которого столь очевидна? Затем Толлер раскрыл, какое заключение выдал ТОМАС. Невозможно, сказал он. (Директор ЦРУ уклонился от прямого цитирования по настоянию британского пресс-атташе). И увенчал свою аргументацию «объяснением», данным ему самим ТОМАСом: дело-де было в оптических иллюзиях, «вызываемых необычными климатическими условиями Уганды в конце весны и начале лета». Это не совсем соответствовало истине, поскольку ТОМАС, вопреки расхожему мнению, всего лишь оценивал вероятность, в его функции не входила интерпретация событий.

Нет пророка в своем отечестве: ТОМАСа постигла та же участь, что и его предшественников. Но в то же время он избежал ее в Африке. Народам таких стран, как Уганда, вступающих в век Просвещения, ТОМАС представлялся персонифицированным Богом Разума. Поскольку здание, в котором он обитал, напоминало Каабу, а большая часть населения этих стран по происхождению — мусульманская, значимость ТОМАСа как оракула только возрастала. Мини-джунгли, его покрывающие, добавляли образу Чистого Разума штрихи знакомой таинственности, волнующей сердца людей, покинувших джунгли не так уж давно. В общем, ТОМАС являлся в некотором роде суперколдуном, что увеличивало его ценность в глазах ЦРУ (хотя оно никогда бы в том не призналось). Трижды он объявлял, что революции, казавшиеся неизбежными, не произойдут — и они действительно не происходили.

Прочное неверие не способно двигать горы, однако оно помогает удерживать их на месте.


Когда мука немного ослабла — боли были жуткими, и Томас не хотел вспоминать пытку, которую перенес, — ему пришло в голову, что он находится под действием наркотиков. В тяжелом воздухе хижины ощущался сладковатый незнакомый запах. Сознание, погруженное в оцепенение, демонстрировало полное ко всему безразличие, и молодой человек догадался, что, скорее всего, его чем-то напичкали. Боль отпустила, он был жив и здоров: дальше заглядывать не хотелось.

Иногда в хижину заходил отец и покидал ее, покусывая губы, что Томас воспринимал как знак удовлетворения: колдун был доволен ходом выздоровления своего пациента, впрочем, можно было сказать «жертвы», вяло думалось молодому человеку.

Он почти поправился (если не считать того, что сладковатый воздух совсем притупил его критические способности), когда в один из дней вошел отец и объявил:

— Сегодня ты полетишь на деревянной птице, Мванга Хва. Ты будешь колдуном, как я, не так ли?

И так стало. Два искусных косметолога раскрасили его подобающим предстоящему событию образом. В своей летаргии, сравнивая себя с агнцем, коего готовят к закланию, Томас не мешал им. Он радовался отсутствию в заповеднике зеркал, но подозревал, что достаточно глянуть на отца, чтобы узнать, как выглядит он сам.

К чему, в конце концов, протестовать? После попыток, предпринятых на прошлой неделе, он был согласен допустить, что воздействие магии на него ни в чем не уступает науке, которой он обучался. И почему не присоединиться к врагу, когда враг, похоже, прав? Впрочем, он мог бы выдумывать теории и выискивать себе оправдания хоть целый день. Истина состояла в том, что он желал наступления великого момента, он предвкушал его. Как мальчишка с нетерпением ожидающий Рождества.

Он вышел из хижины на подкашивающихся ногах. Толпа старших шумно его приветствовала — так одобрительно поддерживают новичка на его первом балу. Сравнение не столь уж натянутое.

Хак, между тем, блистал своим отсутствием, но Томас говорил себе, что его сводный брат должен наблюдать за ним из-за кулисы, как завистливый дублер, поджидающий провала звезды. Вот увидите! Томас гордо расправил грудь и, почти красуясь, приблизился к отцу. Он изменился больше, чем думал.

Собравшиеся гуськом втянулись в густую чащу. Колдун и его сын возглавляли движение. Позади старцы оживленно болтали между собой. Страх джунглей, прививаемый ему столько лет, спал с него, как европейские одежды, сброшенные при входе в заповедник. Он уже начинал чувствовать себя легко и непринужденно со своей новой тяжелой прической, хотя еще и не перестал по пути хвататься за ветви, веселя весь кортеж.

Тропинка петляла по лесу. Процессия сначала пересекла ряды бамбука, затем углубилась в заросли кустарника и гигантских орхидей. Путешествие заняло большую часть дня, но время текло незаметно, словно вода в роднике.

Оказалось, что левитатор значительно больше, чем Томас себе представлял. Можно без преувеличения сказать, что он выглядел впечатляюще: платформа, сбитая из грубо обтесанных бревен шести метров в длину, служила основанием трехметровой неправильной пирамиды; весить все это должно было не меньше двадцати тонн. Никакого места для возможного груза не предусматривалось: транспортное средство предназначалось исключительно для перевозки пассажиров.

— Мванга Хва, сын мой, сегодня ты поднимешься на деревянной птице в небо. Ты взлетишь так высоко, как высоки горы. Но когда ты почувствуешь, что тебе холодно и трудно дышать, больше не поднимайся. Ты поплывешь по воздуху до самых окраин заповедника, но не заплывай дальше, поскольку время переходить пределы еще не настало.


Полный осознания собственного достоинства, как священник, восходящий на амвон, чтобы отслужить свою первую мессу, Томас поднялся на пирамиду и обратился лицом к отцу. Старый колдун, державший какую-то маленькую фигурку из воска, поместил ее внутрь предмета, напоминающего игрушечный кораблик. Его взгляд, направленный на сына, был страшен, но Мванга Хва не отвел глаз. Старик подкинул в воздух кораблик, и Мванга Хва почувствовал, как пирамида задрожала под ним, словно акваплан, взлетающий над гребнями волн.

Но тут же опустилась на землю. Какая-то противодействующая сила, удерживала ее, как якорь. Томас повернулся к источнику этой отрицательной силы, мгновенно его обнаружив. Хак был там, наполовину скрытый зарослями остролистых орхидей. Взгляды братьев встретились, и какую-то секунду они напряженно смотрели друг другу в глаза, но затем Томас, испустив: «Ха!», заставившее вздрогнуть перья на голове, разорвал контакт. Связующая нить лопнула с громким шумом, и пирамида устремилась в небо. Старцы приветствовали событие радостной овацией, но Мванга Хва был уже так далеко, что расслышал только слабый гул. Не имелось никакого штурвала, ни иного приспособления, позволяющего управлять этим странным судном или хотя бы поддерживать его на заданной высоте. Ничего, кроме сознания самого Мванги Хва. Поскольку было достаточно колдуну проявить свою волю, как оно ее исполняло. Когда он хотел, чтобы его вознесение замедлилось, оно притормаживалось. Когда он, охваченный чувством собственного величия, желал двигаться быстрее, казалось, что скорость, которую он может внушить, не имеет пределов.

Каким-то уголком мозга, еще сохранявшим рационалистическую потребность в объяснениях, он предположил, что сила, двигающая им, им самим и пирамидой, была силой веры. Его веры и веры группы людей, над которыми он взлетел. Сообщалось, что подобные вещи уже происходили.

Ему случалось несколько раз летать, но это было другое дело. О! совершенно другое. Удовольствие, испытанное на борту самолета, и рядом не стояло с тем упоением, которое Мванга Хва ощущал, плывя сейчас по небу. Это все равно, что сравнивать силлогизмы теолога с экстатическим исступлением мистика…

Он поднимался, и земля отдалялась, тонула внизу. Холмы вставали за холмами. Он видел там, за джунглями, поля, и их строгая геометрия привлекла какую-то часть его сознания. Он чувствовал, что способен объять весь континент.

Неожиданно он осознал, что вопреки предупреждениям отца, поднялся чересчур высоко. Мышцы инстинктивно напряглись от холода. Он опустил левитатор на несколько сотен метров и направил его на восток. Вскоре он заметил, что находится как раз над границей заповедника, но на такой высоте, высоте бога, границы уже ничего не значили. Он безмятежно пересек демаркационную линию. Ему захотелось двигаться быстрее, еще быстрее, и пирамида рванулась вперед. Ветром снесло хрупкое сооружение из перьев, венчавшее его голову. Энергия, которой он располагал, казалась бесконечной.

В слепящем сиянии он ощущал себя всемогущим. Он был Александром Великим. Он был Фаэтоном. Он был Аполлоном, и его колесница, озаренная солнцем, устремилась к городу Кампале.

В порыве восторга он испустил торжествующий вопль. Крик дикий и гордый, долженствующий потрясть небеса.

Томас бы сумел предвидеть последствия своего фатального непослушания, но Мванга Хва вытеснил Томаса, а Мванга Хва был колдуном, чересчур неопытным, чтобы думать о чем-либо, кроме своего величия. Он еще не успел изучить пределы своего могущества.


Когда пирамида пролетала над городом, она была на большой высоте. Она казалась всего лишь искоркой в вечернем небе. Один прохожий обратился к другому:

— Смотрите! Она там, точно как и рассказывали. Оптическая иллюзия, о которой говорил ТОМАС. Вот он, плод работы бугандийцев. Они рассчитывают запугать нас призраками. У них нет никакого другого оружия.

В этом городе вера отсутствовала.

Неверие затянуло небо, словно дым большого пожарища, и деревянная птица начала замедляться. Она проделала долгий путь, она продвинулась далеко, и она устала. Томас чувствовал, как новая сила отягощает движение пирамиды, сила значительно более мощная, чем противодействующая воля его брата, которая выражала все-таки не недоверие, а просто противоречие.

Он боролся, выискивая более спокойные зоны, оазисы непоколебимой веры, которая бы поддержала его, пока он достаточно отдалится от города. Но это было все равно что управлять парусником во время шторма. В конце концов он нашел нечто вроде лагуны и лег в дрейф.


Все ученики четвертого класса приюта Сердца Иисусова собрались перед колоннадой в конце прогулочного дворика, подняв глаза на темное пятно, вырисовывающееся в небе как раз над ними.

— Это она! — воскликнул один из них.

— Да нет, — возразил его товарищ. — С чего ты взял, что это она?

— А вот и да, — продолжал настаивать первый. — Я знаю точно, что это она.

Значительное большинство учеников придерживалось того же мнения. Их взгляды красноречиво о том свидетельствовали.

Появился человек в черной сутане, пересекавший быстрым шагом двор с крикетной битой в руке. Представитель меньшинства окликнул его:

— Брат Антоний, скажите им, что там вверху нет никакой антигравитационной машины…

— Что за глупости? — ответствовал брат Антоний с нетерпением, не соблаговоляя поднять взгляд в небо, в которое указывал палец мальчика. (Впрочем, он уже это видел). — Конечно же, их не существует! Каким нечестивым суевериям вы позволяете ввести себя в заблуждение? Вскоре я, пожалуй, обнаружу вас в джунглях, приплясывающих и бьющих в тамтамы. Итак, Джеймс, я вам задал вопрос…

Первый мальчик опустил голову.

— Я только подумал…

— Точнее, вы не подумали! Потому как если бы вы это сделали, вы бы поняли, что перед вами всего лишь оптическая иллюзия, вещь в мире самая заурядная. А теперь возвращайтесь в класс. Вы уже на десять минут опаздываете на урок арифметики.

И произнеся эти слова, преподобный отвесил мальчику по-простому удар битой по заднице.

Оптическая иллюзия была мгновенно забыта. Да и не стоила она того — арифметика, конечно же, важнее.


Лагуна неожиданно стала центром бури. Когда прозаическая сила тяжести завладела пирамидой, Мванга Хва покачнулся и отступил от Томаса.

«Это невозможно, — подумал Томас. — Этого не может быть».

Падение пирамиды убыстрилось.

«Это сон, всего-навсего. Во сне случается летать. А поскольку мне снится, что я падаю, и я не замедлю оказаться на земле, то, значит, я вот-вот проснусь».

Пирамида падала с ускорением десять метров в секунду за секунду. Рухнув, она раздавила в лепешку несколько человек, и тело самого Томаса Мванга Хва нельзя было уже опознать с уверенностью.

В этот момент в заповеднике, расположенном на расстоянии многих миль, мальчик из аборигенов, примерно того возраста, что и Томас, уронил кораблик с фигуркой из воска в муравейник, причинив тому заметный ущерб. Мальчик улыбнулся и испустил звонкое: «Ха!»

Но это было не единственной эпитафией Томасу. И даже не окончательной эпитафией. В Вашингтоне, в конце Пенсильвания-авеню, Кааба надстроилась пирамидой, на вершине которой поднялась статуя. За модель скульптор взял фотографию из «Лайф», так что Томас представал миру несколько необычно: в парадном комплекте. Эпитафия, вырезанная на постаменте, своим происхождением была обязана Ирвину Уайтхоллу.

ТОМАС МВАНГА ХВА

(2009–2028)

Икар взлетел слишком высоко.

Томас продвинулся слишком далеко.

Он пересек пределы мира,

И его корабль разбился о рифы безверия.

Те, кто последуют за ним, почтят его славную память.

Однако ТОМАСа, другого ТОМАСа, переубедить так и не удалось. Закрадывалось подозрение, что он просто завидует, упорно продолжая держаться своего первоначального мнения о том, что все это охренительная чушь!

Но возможно, сам Томас выбрал бы себе именно последние слова в качестве эпитафии.

Всепоглощающая Любовь

I

Солнце грустно закатилось, где-то за Джерси, в половине пятого пополудни, и поскольку совершенно ничего делать было не нужно (никакого совещания вести, ни за одним кризисом следить, никому выговор объявлять), генеральный секретарь Сенека Трэквейр почел за лучшее отправиться домой. Снаружи моросил холодный декабрьский дождь. Трэквейр двигался по непривычно пустынной 42-ой улице. Мелкие капли, осевшие на толстых стеклах его очков (намеренный анахронизм — очки давно стали отличительным знаком генерального секретаря, таким же, как сигара Черчилля), двоили и заставляли мерцать лампы светящихся гирлянд, развешанных над магистралью, подобно множеству звезд Рождества. Трогательное зрелище. Он поднял меховой воротник пальто и иронично улыбнулся (в последнее время он, кажется, улыбался только таким образом), подумав: «Следи за собой, старина, ты становишься сентиментальным». Сентиментальность сделалась роскошью, которую он не мог себе позволить.

Заметив приближающегося Трэквейра, Джимми, швейцар Тюдор Виллидж, поспешил к нему бегом, держа в руке раскрытый зонт. Он излил на него потоки приветливой чуши. Даже американец не смог бы вынести его чересчур горячего дружелюбия. Джимми был обращенным, разумеется. Большинство людей, принадлежащих низшим классам, были ими. Осуждать их язык не поворачивался.

Тем не менее, Трэквейр это делал. Он винил их. Трэквейр являлся гуманистом, какие встречались в XVIII-ом веке. Он ставил цивилизацию превыше всего и не мог смотреть на ее каждодневное разрушение без чувства глубокой злости по отношению к бесчисленным джимми, позволяющим человечеству стремительно катиться навстречу гибели.

Ах, если бы только одни джимми…

Он вошел в кабину лифта, пол которой был усеян отбросами, и поднялся на последний этаж. Когда он добрался до своих апартаментов, Паулина уже ожидала его на пороге с улыбкой.

— Любовь моя, — произнесла она нежным голосом, застенчиво целуя его в щеку.

Он глянул на нее с неприязнью. Любовь! Господи, насколько же ему стало ненавистно это слово! Оно вызывало в памяти грязные тела, несвежие воротнички, неубранные лифты. Оно представлялось бесцеремонностью и неприличием. Оно означало… вернее, им следовало обозначить крушение всего того, чего человечеству удалось с огромным трудом достичь за долгие века медленной и непоследовательной эволюции.

И очень сомнительно, чтобы он, или вообще кто-либо, мог этому помешать. Любовь, по словам его жены, преодолевает все препятствия.

Как человек атомного века Сенека Трэквейр никогда не относился к сторонникам теории конца-света-в-стенаниях. Но каждый день, похоже, приближал именно такой финал. Австралия, откуда он был родом, имевшая самые высокие в мире показатели по запасам ходячего мяса на душу населения, уже познала голод. Австралийцы перестали забивать овец и коров, они перестали ловить рыбу, они перестали истреблять вредителей… от кроликов до самых низших видов, таких как личинки насекомых. И из-за чего? Из-за любви.

«Даже если она не сумеет преодолеть все препятствия, нас она точно уничтожит», — подумал он. Но удержался от того, чтобы сказать это Паулине, которая была обращенной с сентября. К настоящему времени лишь ничтожная часть человечества оставалась необращенной.

* * *

БОГ ЭТО ЛЮБОВЬ. Золотые буквы, налагаясь друг на друга, возникали на фоне нефа кафедрального собора Всех Религий (некогда Святого Патрика). Буквы начали расплываться, и в объективе камеры возник брат Лучезарной Благодати, стоящий на золоченой кафедре. Брат Благодати, опустив глаза, ожидал, когда собравшиеся закончат свое: «Ближе к тебе, Господи».

«Это по случаю корабля, идущего на дно», — подумал Трэквейр.

Гимн закончился, и брат Благодати поднял глянцевые оленьи глаза к камере, чтобы воззвать не только к тысячам верующих, заполнивших кафедральный собор Всех Религий, но и к миллионам обращенных остального мира.

— О, мои дорогие братья и сестры, как хорошо, хорошо, хорошо оказаться снова с вами. Какая радость, какое счастье купаться в лучах вашей любви! Любовь — затопляющая все на свете, животворящий свет, цель всех наших исканий, любовь — открывающая души и поднимающая горы.

Трэквейр начал испытывать теперь уже знакомое ощущение в груди, мерзкий спазм, сопровождавший желание поддаться горячим мольбам этого человека. Затем, после небольшого усилия, все прошло, и Трэквейр снова смог наблюдать за ним критическим взором, с несокрушенным духом.

В конце концов, брат Благодати был не человеком… а пришельцем. Он имел человеческие формы: две ноги, две руки, лицо, элементы которого располагались таким же образом, как и у Трэквейра, что внушало доверие. Но отдаленным сходством дело не исчерпывалось. Трэквейру часто говорили, что брат Благодати имеет рост метр девяносто пять без обуви и напоминает картину Эль Греко… Святой Андрей, если быть точным. Брат Благодати вполне мог сойти с какого-нибудь полотна этого мастера: длинное худое тело гермафродита, лицо узкое и в то же время на удивление нежное, большие горящие глаза, находящиеся в постоянном движении и вращающиеся, как у плюшевого медвежонка. Но самой примечательной его особенностью, которой и было обязано имя Лучезарный, являлось сияние. Кровь, циркулирующая под шелковистой кожей, содержала фосфор вместо железа и поэтому испускала легкое свечение, окружая его персону ореолом духовности и придавая серьезности самым банальным заявлениям. Впадая в душевное волнение, он весь светился, словно Таймс-Сквер после захода солнца.

— Наконец, — говорил инопланетный миссионер (и хотя это было лишь началом программы, он уже начинал озаряться), — что только истинно, что честно, что справедливо, что чисто, что любезно… (в этом месте он обозначил паузу, и интенсивность свечения заметно возросла) …что достославно, что только добродетель и похвала, о том помышляйте.

Глубокий вздох наполнил динамики телевизора, когда брат Благодати опустил свои глаза плюшевого медвежонка, демонстрируя великое смирение. Трэквейр узнал стих VI-8 Послания Филиппийцам, поскольку его отец был миссионером в бушах. Как любой хороший проповедник брат Благодати заимствовал из местных религий все, что подходило его целям… почти из всех религий, за исключением разве что культа вуду. Само по себе учение имело мало значения, важны лишь душевные переживания, как часто он повторял. То, чего он достиг, было не чем иным, как демократизацией мистицизма. Он предоставлял Прекрасное Видение, трансцендентальное слияние личности с Сущностью Бытия, по той цене, которую все могли заплатить. То что общество в целом за эту цену могло приобрести себе гораздо больше, было уже другим вопросом, но проблемы социального порядка никогда не вызывали жгучего интереса у мистиков.

— Любовь, — торжественно цитировал брат Благодати, — подобна прекрасной розе.

— Да, этого я никогда не забуду, — пробормотал Трэквейр, выключая телевизор.

— Ну, пап, — простонал жалобный голос в темноте, — нельзя ли досмотреть до конца? Еще и полчаса не прошло.

— Ленни, тебе следует находиться в своей комнате и заниматься уроками.

— Я как раз повторял задание, когда услышал голос брата Благодати, и…

Но, заметив неодобрительный взгляд отца, тут же сменил тему.

— Ты абсолютно прав, папа, если я не буду заниматься французским, мне не сдать экзамена.

Угодливая послушность Ленни казалась еще более противной, чем его беспредельное восхищение братом Благодати. Было что-то ненормальное в том, что мальчик одиннадцати лет настолько уступчив. Если не считать, конечно, его последнего взбрыка: оставить школу сразу же после того, как он сдаст экзамен за пятый класс! Месяц назад, приступая к этой теме в первый раз, Ленни объявил о намерении прервать свое обучение немедленно, но отцу удалось убедить его в том, что, по причине технологической природы современного общества, ему следует, по крайней мере, сдать этот экзамен. Тогда Трэквейр принял желание сына за шутку.

Все лепилось одно к одному: отсутствие интереса Ленни к школе, кухарка, проработавшая у Трэквейра более десяти лет и внезапно потребовавшая расчет, многочисленные дипломаты, которые возвращались к себе домой, столь же мало интересуясь новыми проблемами нехватки провизии, как и своими личными ссорами и унаследованными от предков распрями, растаявшими, словно дым, после пришествия брата Благодати. Все устремления материального плана угасали.

Но здоровье не всегда пахнет розой. Трэквейр помнил, как неделей ранее зашел на кухню, которая после увольнения кухарки стала вотчиной Паулины. Разделочный стол был усеян покрытыми плесенью остатками пищи и пустыми упаковками. Белый линолеумный пол потемнел от наложившихся друг на друга пятен грязи. Паулина мыла посуду в большой кастрюле на столе, поскольку не знала, как запустить посудомоечную машину, а в раковине кишели бедные букашки, которых она, по ее собственным объяснениям, боялась утопить.

— Но, Паулина, тараканы являются разносчиками гепатита.

— Они живые, и как всякое живое существо — священны.

Она попыталась загородить шкафчик для щеток, где хранился баллон с инсектицидом, но он оттолкнул ее. Он разбрызгивал препарат во всех направлениях до тех пор, пока не стало трудно дышать и не зажгло глаза. Тараканы беспорядочно метались среди отбросов. Некоторые из них достигали трех сантиметров в длину. Паулина, не в силах присутствовать при бойне, сбежала из кухни.

И это событие, хотя они и ни разу впоследствии не возвращались к нему, с бесповоротностью отметило окончание их союза.

II

Молодой Дэлвуд продолжал сидя наблюдать за пасмурным декабрьским днем сквозь серые стекла приемной секретариата ООН. На лице его плавала широкая улыбка, глаза светились невыразимым счастьем. Трэквейру пришлось почти кричать, чтобы привлечь его внимание.

— Дэлвуд! Я вам задал вопрос.

— Да, мистер Трэквейр? Рад вас видеть. Чудесный денек, не правда ли?

— Как ваша мать, Дэлвуд?

Улыбка молодого человека расплылась еще шире.

— Очень хорошо. Она отлично себя чувствует. Она покинула госпиталь сегодня утром, и даже без посторонней помощи.

— А я так понял, что ее состояние почти не оставляет надежды.

— Мы все так считали, но, слава Богу, ошибались. Врач даже сказал, что она проживет еще двадцать лет.

— Сейчас ей восемьдесят, верно? Оптимизм этого врача выглядит несколько безоглядным, но я очень рад, что она выздоровела.

Трэквейр повернулся, намереваясь пройти к себе.

— Мистер Трэквейр, — нервно окликнул его Дэлвуд, — одна особа ожидает вас в кабинете.

— Почему было не оставить ее ожидать здесь? Кто эта особа?

Дэлвуд потупил взор и покраснел.

— Брат Лучезарной Благодати, мистер Трэквейр.

Трэквейр издал глухое рычание, предшествующее взрыву, и Дэлвуд поспешил добавить:

— Понимаете, я его встретил вчера вечером в госпитале. Он навещал больных, а моя мать только что умерла…

— Вы говорили, она выздоровела.

— Позвольте мне закончить. Она только что умерла, и санитары выносили покойную в холл, когда мы столкнулись с братом Благодати. Он простер свою правую руку над телом… и она ожила, мистер Трэквейр, а раковая опухоль исчезла. Врач, осматривавший ее, заявил, что она производит впечатление шестидесятилетней. По его словам, это было чудо.

— Дэлвуд, если вы доставите антибиотики в поселение австралийских бушменов, вы очень быстро заработаете себе репутацию чудодея.

— Прекрасно понимаю, мистер Трэквейр. Однако она умерла, а теперь снова живет. Речь в данном случае идет о самом великом чуде, разве нет? Даже если этому можно найти объяснение.

— Примерно то же самое я думаю о присутствии шарлатана в моем кабинете. Есть ли какое-нибудь объяснение этому чуду?

— Ну, после того, как он вернул жизнь матери, он еще некоторое время оставался рядом, беседуя с нами, и я уже не помню, кто именно, мать или я, помянули о моем месте работы…

— Впрочем, это не имеет большого значения. Скорее всего, он и так знал. Думаю, таковой и была цель его визита в госпиталь Бельвю и воскрешения вашей матери.

— Возможно, мистер Трэквейр. Как бы то ни было, я не мог отклонить встречу. Если бы он позвонил и представил свою просьбу по всей форме, я уверен, вы бы его приняли. Сейчас вы не перегружены работой. Я просто не сумел найти повода для отказа. Кроме того, я…

Дэлвуд умолк, смущенно ерзая на стуле.

— Продолжаете, Дэлвуд!

— Я обратился, мистер Трэквейр. Брат Благодати попросил меня сделать это, и моя мать тоже. Видите ли…

Дэлвуд встал и двинулся к своему начальнику с пылким видом.

— …Это правда! Да, это правда! Жизнь священна, и Бог представлен во всем, что нас окружает. Мне открыли глаза, и…

— Дэлвуд, похоже, вы выпили одну из его пилюль.

— А почему бы и нет, мистер Трэквейр? Запретите ли вы диабетику принимать инсулин? Отберете ли у сумасшедшего его лекарства?

— Это нельзя сравнивать.

— Наоборот. До тех пор, пока не спадет пелена с наших глаз, мы не сможем увидеть Старый Мир в его истинном обличье. Наша жизнь омерзительна, жестока и бессмысленна. В ней нет места ничему, кроме ненависти и бесконечного страха… О, как велика наша слепота. Но когда, в конце концов, открываешь Любовь, Любовь неодолимую…

— Да заткнитесь же, Дэлвуд! Вы напоминаете мне о жене. Для начала я должен изгнать этого великого знахаря из моего кабинета. Уладив данное дело, я займусь вами.

* * *

В ореоле святости брат Лучезарной Благодати двинулся навстречу, протягивая ему свои хрупкие руки. Для рукопожатия или благословения? Трэквейр не знал. Неподпоясанные желтые одежды Лучезарного развевались вокруг его тела в стерильном и неподвижном воздухе кабинета.

— Дорогой, дорогой брат Трэквейр, — затянул пришелец, — я так ждал этого момента!

— И ваше нетерпение, в конце концов, показалась вам достаточной причиной.

— Ах, вы упрекаете меня за неподготовленность визита? Наверное, мне следовало соблюсти приличия, как и советовал ваш очаровательный мистер Дэлвуд. Но Любовь — сила настолько мощная, что невозможно противостоять ее требованиям.

Брат Благодати пожал обеими руками правую ладонь Трэквейра и больше ее не оставлял.

— Вчера вечером меня посетило предчувствие, маленькое озарение, что сегодня я найду вашу душу готовой, брат Трэквейр. Я истинно провидел?

Пальцы миссионера с лихорадочной горячностью еще сильнее стиснули руку Трэквейра, словно в надежде выжать из нее желаемый ответ.

— Не могли бы вы меня отпустить?

Освободившись от захвата, Трэквейр укрылся за своим столом, жестом указав брату Благодати на кресло, расположенное на достаточном удалении.

— Вам не будет неприятно, если я не стану называть вас своим братом? — холодно поинтересовался он.

— Поступайте, как хочется. А вам не будет неприятно, если я все равно продолжу называть вас моим братом? Поскольку я глубоко, глубоко чувствую истинность этого простого и сердечного слова. Мы все братья, брат Трэквейр. Жизнь образует единое Вселенское Братство, созвучный хор…

— Я вас прошу! Если вы пришли, чтобы проверить, не нахожусь ли я сегодня на пороге обращения…

— О, мой дорогой брат, — упрекнул его миссионер, высоко воздевая палец, — послушать вас, речь идет о пороге ада!

— …то могу сказать, что ваше предчувствие вас обмануло. На деле я еще никогда не был столь скептично настроен, как сегодня. Со всех сторон я получаю новые свидетельства заблуждений и помешательств, вызванных вашим появлением на нашей планете. Убедившись, что вы добились крайне прискорбных результатов, я начал спрашивать себя, а действительно ли они были непредвиденными? По делам их вы узнаете их, как говорил один компетентный человек. Короче, я стал серьезно сомневаться в ваших мотивах, и если бы думал, что вы послушаетесь, то попросил бы вас немедленно покинуть Землю.

— Брат Трэквейр, моей побудительной причиной была исключительно Любовь — та самая сила, которая и объединяет Вселенную в единое священное целое. Чем движутся звезды, тем движилась и моя душа. И я хочу разделить эту Любовь с вашим народом, ничего более и ничего менее.

— Любовь, которую вы славословите, оказывает самое пагубное воздействие на свои жертвы. Она вызывает голод, экономический упадок, политические перевороты, впрочем, вам известно, я уверен.

— Я прекрасно сознаю, что в этом грешном мире существуют отдельные личности, недовольные тем, что они сами расценивают как покушение на их неотъемлемые права. Но даже владельцы скотобоен, генералы и политики в состоянии открыть свои души преображающей силе Любви. И вы тоже, брат Трэквейр. И поступив так, вы поймете, что все эти маленькие неприятности — ничто перед светом Вечности. Воистину говорю вам, они источник радости. Вы сказали о голоде, но не хлебом единым жив человек. Эти слова не мои, а Существа, которое…

— Я хорошо знаю, кто их сказал, брат Благодати. Это тот, кто накормил толпы, умножая три хлеба и три рыбы. В отличие от вас, он принимал близко к сердцу голод окружавших его людей.

Пришелец заметно озарился.

— Вы назвали меня братом. О, момент наступит… вероятно, даже раньше, чем вы можете подумать.

Хотя его тело стало более светящимся, приток фосфоресцирующей крови не оказал воздействие на глаза, которые, наоборот, выглядели теперь потемневшими. В такие моменты брат Благодати напоминал негативное изображение человека.

— Вы имеете неприятную привычку уклоняться от тем, которые вас смущают. Если вы беспокоились исключительно о спасении мой души, то можете считать нашу беседу законченной. Если ваш визит преследовал иные цели, будьте добры изложить их.

— Откровенно говоря, цель действительно была иной — я к вам с маленькой просьбой. Речь идет о решении, которое вы, я уверен, с радостью ратифицируете, даже не будучи еще обращенным. Я употребил слово «ратифицируете» намеренно, поскольку на деле решение уже принято… миллионами миллионов…

— Переходите к фактам.

— Я хочу, чтобы Организация Объединенных Наций провозгласила Вселенский Мир. Это не я, а массы того требуют. И в качестве гарантии и свидетельства добрых намерений различных стран последние должны приступить к полному и немедленному разоружению.

Трэквейр рассмеялся, и брат Благодати, восприняв это как одобрение, засветился ярче и добавил:

— В конце концов, я прошу всего лишь об утверждении фактического состояния дел, которого ваш народ уже достиг. Еще до моего прибытия ваша замечательная организация почти добилась этого результата, и без помощи извне.

— Однако ваше появление все изменило.

— К лучшему, я надеюсь? — спросил брат Благодати с широкой улыбкой.

— Полное разоружение — сомнительная цель для обитателей вселенной, столь плотно и разнообразно населенной, как вы нам дали понять. Когда мы отправимся в космос…

— Как раз в этом проблема, брат. Нельзя позволить вам присоединиться к Вселенскому Братству, пока вы не предоставите нам действенных гарантий миролюбивости своих намерений. Ваша история в том не убеждает. Ваши войны становились все более смертоносными вплоть до того момента, когда только лишь вероятность полного уничтожения всей планеты временно удержала вас от заключительного аккорда неуемной жажды разрушения. На нынешней стадии, без гарантий доброй воли, раса людей являет собою опасность для галактики, и именно по этой причине я был послан принести вам Любовь. В целом человечество приняло Дар, но поскольку полного одобрения добиться все же не удалось, я вынужден считать свою миссию проваленной. Господин секретарь, я вас «умоляю»…

Брат Благодати неловко поднялся с низкого кресла и в два широких шага достиг стола генерального секретаря. Он уронил желтую пилюлю на бювар.

— …откажитесь от этого тщеславного проявления независимости, которое может иметь только один итог: отдаление от вас всех, кого вы любите. Позвольте умиротворяющему влиянию Любви вести вас. Будьте связаны Любовью, брат Трэквейр, ибо лишь в Узах Любви мы обретаем истинную свободу.

В конце этой речи черты брата Благодати преобразились от внутреннего напряжения, и Сенека Трэквейр тотчас же почувствовал сильное желание уступить, отказаться от своего тщеславия, своей воли, гордости духа, отречение от которых является первым и необходимым условием всякой благородной духовной задачи. Где-то, то ли в глубине желудка, то ли в самом затылке, маленький ангел подсказывал: «Ну, давай, глотай пилюлю!» Но Сенека отвергал: «Нет, ни за что!» Они боролись, Сенека Трэквейр и этот ангел, в течение минуты, а брат Благодати, сияющий, наблюдал за сценой, касаясь длинными пальцами коробки миниатюрного пульта управления на талии, регулятор которого был вывернут на отметку: максимум.

* * *

Брат Лучезарной Благодати прибыл на планету Земля чуть более года назад, в три часа ночи 30 ноября 1986 года. Он опустился на безымянный атолл в Тихом океане на борту челнока размером с Эмпайр Стейт Билдинг. Сам космический корабль, на котором он прилетел со звезд и размеры которого были, естественно, намного больше, остался на орбите на расстоянии в 800 000 километров от поверхности. С момента первого контакта, прошедшего под прицелом всего боевого арсенала ООН, брат Благодати демонстрировал поразительное знание многих земных языков и детальное знакомство с историей планеты, особенно с ее религиозной историей. Он выразил удивление, не обнаружив представителей духовенства среди членов комитета по встрече.

В том, что он прибыл как друг, человечество вскоре перестало сомневаться. Его речи были переполнены Братством и Любовью, так что некоторые журналисты, нуждавшиеся в материале, нашли в нем неиссякаемую тему для шуток и окрестили его братом Лучезарной Благодати.

Щедрость его даров не знала границ: прекрасные произведения искусств; научные труды, такие же основополагающие, как «Происхождение видов», включавшие фотографии Земли докембрийской эры, времени, когда пришельцы в первый раз посетили планету; а так же известное количество технических разработок, важных и не очень, главной из которых являлся детальный план завода по опреснению морской воды. И все это, как предполагалось, были лишь самые незначительные из даров Фондов красоты и благодеяний, к которым допустят человечество, когда оно присоединится к Вселенскому Братству. Миссионер заявил, что все эти безделицы ничего не значат в сравнении с Самым Великим Даром.

Брат Лучезарной Благодати раскрыл природу Самого Великого Дара в вечер Рождества, отвечая на вопросы перед фонтаном Прометея в Рокфеллеровском Центре (Собор Святого Патрика тогда еще не находился в его распоряжении). Самым Великим Подарком был Дар Любви. Брат Благодати раздавал присутствующим маленькие желтые пилюли, и поскольку некоторые двусмысленные фразы его предыдущих речей (эта двусмысленность, впрочем, заботливо сохранялась и в последующих выступлениях) давали понять, что Дар Любви одновременно является и даром бессмертия, все глотали пилюли с благодарностью и с полным отсутствием какого-либо сомнения.

Несколькими мгновениями позже мэр Нью-Йорка разразился импровизированной и скорее бессвязной речью о природе Любви. Его высказывания становились все более и более дифирамбическими, и закончил он свое выступление тем, что бросился к ногам брата Лучезарной Благодати и принялся целовать подол его одеяния. Аудитория обращенных затянула попурри из рождественских песнопений. Панорамное движение камеры захватывало одно за другим исступленные лица, а ведущий, тоже получивший Дар Любви, возвышенным слогом комментировал эти трогательные сцены для миллионов телезрителей Соединенных Штатов и остального мира. В полночь брат Лучезарной Благодати объявил, что его Дар доступен всем желающим и послал воздушный поцелуй миллионам и миллионам его дорогих, дорогих братьев.

Организованные конфессии сохраняли осторожный скептицизм по отношению к явлению, но брат Благодати неизменно отражал их нападки, утверждая, что Дар Любви никоим образом не может отвратить людей от их верований и все религии рассматривают мистическое созерцание Божественной Природы как величайшее счастье из доступных простым смертным, и наконец он приглашал их попробовать, а потом уж судить. Все, сделавшие это, обратились. Как и обещал брат Благодати, они не покинули религий, которым принадлежали. Они оставались в лоне своих церквей и подключались к реформации, распространяя Дар Любви все шире. Через год после той ночи Рождества, только Ватикан да некоторые отдельные упрямцы, такие как Далай-лама, еще отказывались присоединиться к Вселенскому Братству, но кое-где уже шептались, что многие кардиналы священной коллегии втайне к нему примкнули.

В любом случае, большая часть человечества была обращена… больше, чем большая, хотя никто не знал, сколько еще оставалось сопротивляющихся. Все произошло так быстро.

Воздействие Дара было неотвратимым. Само состояние выходило за рамки любого описания. Среди сотен тех, кто пытался его передать, более всего преуспел человек, который не прибегал к помощи желтой пилюли.

Это было время, когда поля, рощи и реки,

Земля и любой обычный вид,

Казались мне

Омытыми небесным светом,

Красотою и свежестью сна.

Однако для тех, кто получил Дар, красота и свежесть сна были не только воспоминаниями прошедшего детства, как для Вордсворта. Они присутствовали в каждом мгновении бытия.

Обычно это начиналось внезапным взрывом радости, повергавшим приобщенных в панику исступления, неожиданную и непродолжительную. Освободившись от нее, они оказывались в вечности, среди множества вещей с невыразимым значением. Все было прекрасным, все было подлинным. Каждое человеческое лицо светилось Божественной Любовью, и все живое было священным.

Для тех, кто познал любовь во всей ее полноте, такое описание представлялось одновременно верным и неполным. Для тех, кто ее не познал, все это казалось набором глупостей, и ничто не могло их переубедить. Если только не Дар Любви. Поскольку последний обладал величайшей силой убеждения. Тем не менее, каждый раз, когда кто-нибудь заводил о том разговор с Сенекой Трэквейром, генеральный секретарь бурчал, что вопреки пословице, всегда предпочтительней заглядывать дареному коню в зубы, и если собеседник не менял темы, он восклицал с нескрываемым раздражением: «Нет, черт возьми!»

* * *

— Нет, черт возьми! — произнес Трэквейр почти шепотом. — Будь я проклят, если сдамся сейчас.

Он вышел из-за стола, слегка пошатываясь, затем отнес пилюлю в другой конец кабинета и опустил в аппарат, предназначенный для утилизации документов, которые он не мог доверить мусорной корзине. Аппарат загудел, и Дар Любви превратился в пыль.

Артистический вздох сорвался с губ брата Благодати, и он вынул руку из-под своего одеяния. Почти сразу же внутренний конфликт Трэквейра угас.

— Одно мгновение, мне действительно казалось, что вы, по вашему выражению, на пороге обращения, брат Трэквейр.

Генеральный секретарь оглядел с любопытством миссионера. «Самонадеян, оскорбителен, женственен, — подумалось ему. — Весь в этом, однако, надо признать, он обладает и кое-чем еще… определенной харизмой».

— Я не доверяю вере.

— Вот как? Но повсюду вы можете видеть, на что она способна. Дар Любви еще ни разу не давал осечки.

— О, я убежден, что он бы подействовал даже на меня. Однако я не верю, что переживание, вызванное пилюлей, имеет какую-либо духовную ценность.

— Всякое переживание духовного порядка порождается какой-нибудь материальной причиной, брат Трэквейр. Я могу вам привести сотню примеров…

— И все они льют воду на мою мельницу. Например, прекрасно известно, что непрерывное повторение молитвы, как происходит во время литаний, снижает содержание кислорода в крови и делает сознание чрезвычайно податливым внушению. Существует большое число препаратов, более или менее опасных, которые вызывают у некоторых людей ощущение безмерного удовольствия…

— Скажем, блаженство, брат Трэквейр.

— Или же опьянение, брат Благодати. Мне случалось напиваться, и я знаю, что в процессе проходят стадию, когда мир мурлычет вам песнь любви — в высшей точке хорошей попойки. Я также помню, что по мере протрезвления любовная песнь стихает.

— Ее перестают слышать, верно. Но если вы примете Дар Любви, эта песнь будет звучать всегда. И более отчетливо, могу вас заверить.

— У меня нет ни малейшего желания провести остаток жизни в нетрезвом состоянии. Ваш Дар Любви всего лишь духовное самоудовлетворение… перманентное короткое замыкание в нейронных связях. В моральном плане я рассматриваю его как прямую стимуляцию током центров удовольствия головного мозга. Процедура действует, естественно, но если именно в этом сущность духовности, я предпочту остаться материалистом, благодарю покорно.

— Вы не хотите говорить исключительно о «моем» Даре Любви. Если я правильно понял, вы выступаете против мистицизма как такового.

— В принципе, да. На практике, одна из серьезнейших проблем общества обязана своим появлением тем, кто желает по-быстрому добиться мистических видений… с помощью галлюциногенов. Для меня, брат, вы просто самый крупный из всех распространителей наркотиков.

— По-вашему, не существует никакой объективной реальности за переживанием Любви и это не более чем фантастическая идея, созданная умом только ради своего удовольствия?

— Именно так.

— Но Вселенская Любовь представляет собой объективную реальность! Она пронизывает мироздание подобно гравитации или электромагнитному излучению. Природа всех Сущих, источающих Любовь, реальна и осязаема, брат Трэквейр, так же как космический корабль, на котором я пересек межзвездную пустоту и который в настоящий момент находится на орбите прямо над нашими головами. Вы не видите корабль в небе из-за солнечного света, но невозможно отрицать его существование.

— Наоборот, я могу отрицать, что он находится над нашими головами. Потому как в данный момент он пролетает где-то над Австралией.

Брат Благодати выдал улыбку, самодовольную и загадочную.

— Нет. Я знаю, что сейчас он как раз над нами. Я это совершенно точно чувствую. Если желаете проверить, достаточно соотнестись со службой радарного слежения.

Трэквейр искоса посмотрел на лицо миссионера, которое было озарено обычным белесоватым светом. В голове генерального секретаря начало зарождаться подозрение, и он боялся, что пришелец может догадаться о нем.

— Мы оба теряем свое время, — резко сказал он, словно поворачиваясь спиной к Лучезарному. — Наши взгляды несовместимы, а спорить о предполагаемом положении объекта на орбите абсурдно.

Мой ответ на вашу экстравагантную просьбу — категорическое «нет». Земля больше не имеет намерения разоружаться, равно как отправляться завоевывать другие цивилизации, которые, в любом случае, превосходят нашу в технологическом плане. Наше оружие имеет оборонительный характер, и если вы попросите, чтобы эта защита не выходила за естественные пределы нашей солнечной системы, то ваше ходатайство получит благоприятный ответ. Когда наступит время посетить вас, мы придем с мирными намерениями и сможем предоставить разумные гарантии нашей чистосердечности.

— За исключением той, о какой мы просим.

— Ваша просьба неприемлема.

Трэквейру случалось видеть улыбку брата Благодати в многочисленных телевыступлениях и на фотографиях, опубликованных в газетах, но он никогда не слышал, как тот смеется. Что он делал сейчас. В его смехе не было ничего особенно приятного.

— Увидим, увидим, — сказал брат Лучезарной Благодати.

— Уже все увидено.

— Может, вы не поняли, что я вам выдвинул ультиматум?

— Ультиматум или просьба, мой ответ остается тем же.

— О, в каком заблуждении вы пребываете, брат Трэквейр. В каком заблуждении и каком одиночестве. Вам еще неведомо, но вы потеряли мир, от имени которого говорите. Мне достаточно выступить против вас, чтобы последние крохи вашей власти разлетелись, подобно сухим листьям во время урагана. Я надеялся, что смогу обойтись без данного неприятного средства, но вы заставляете меня к нему прибегнуть. Я берусь за это с тяжелым сердцем. Мне понадобится не более недели. Затем я вернусь к вам. Возможно, после своего унижения вы примете Дар Любви с радостью.

Брат Благодати вышел в завихрениях шелка. Трэквейр подождал, пока не захлопнется дверь приемной, потом поднял трубку своего личного телефона (Дэлвуд не имел доступа к этой линии) и набрал номер генерала Чен Те Луна, главнокомандующего Силами Безопасности ООН.

— Генерал, мне срочно необходимы сведения о точном положении на орбите корабля пришельца в последние десять минут. Также меня интересует, есть ли какая-нибудь связь, тесная или нет, между появлением брата Благодати на публике и одновременным присутствием его корабля в том же самом полушарии. Составьте синхронистическую таблицу событий и принесите мне. И пусть это останется Совершенно Секретным, не нужно, чтобы ваша левая рука знала, что делает правая. Если существует хоть малейшая связь, я не хочу, чтобы весь мир был в курсе.

Уладив вопрос, Трэквейр позвонил Дэлвуду. Молодой человек помогал ему в течение двух лет, но Трэквейр не испытывал угрызений совести, собираясь указать ему на дверь. Однако Дэлвуд не ответил. Трэквейр вышел в приемную. Личные вещи на столе Дэлвуда отсутствовали, за исключением его блокнота, в котором под датой 17 декабря было оставлено простое уведомление:

«Вы меня больше не увидите, я увольняюсь».

III

Каждый из последующих дней приносил новые обиды, очередные маленькие предательства, призванные, вне всякого сомнения, поколебать уверенность Трэквейра в себе. Самое тяжелое произошло в субботу утром, когда он обнаружил изобилующее орфографическими ошибками послание Ленни, в котором тот сообщал, что покидает семейное жилище и не вернется до тех пор, пока отец не примет Дар Любви. Нелегко было признавать, что брат Благодати способен столь быстро сплести такой разветвленный заговор.

Полицейские ничем ему не помогли. На деле представляло большие трудности найти хотя бы одного из них. Трэквейр отправился в школу сына и взял список его классных товарищей. Остаток уикенда он провел, обходя одно жилище за другим и справляясь о Ленни. Родители сочувствовали и старались его успокоить, но никто ничего не знал по поводу исчезновения ребенка.

— Они часто сбегают из дома в этом возрасте. Он вернется. Просто подождите.

Все члены семейств, которые он навестил, были обращенными. До сего момента Трэквейр не осознавал, насколько глубоко проник брат Благодати даже в высшее общество. Он думал, что Паулина представляет исключение. Каждый раз, когда он откланивался, они неизменно протягивали ему одну из своих проклятых желтых пилюль.

Он воспринял плохие новости вечером в понедельник почти с облегчением, поскольку они не касались его лично и были такими, с какими он привык ежедневно сталкиваться. В самое удачное время брат Лучезарной Благодати передал свое взволнованное «Воззвание к Человечеству», воспользовавшись системой Телстар. В сущности, это был тот же самый призыв, с которым он уже обращался к Трэквейру в частном порядке, хотя и слегка более велеречивый. К этой последней версии он присовокупил длинный (и полный юмора) пассаж, изобличающий генерального секретаря, который, как кажется, лишний раз подталкивает мир к преступному безумию войны.

Война! Утренние выпуски газет были единодушны в своей горячей поддержке Воззвания и еще более неистовом бичевании Трэквейра… последнего милитариста, как его квалифицировали. Журналистов трудно было упрекнуть, им оставалось так мало для изобличения, что приходилось извлекать максимум из имеющегося в распоряжении.

Если быть более точным, Брат Благодати призывал к маршу протеста против военных баз ООН и стран-участниц организации. Все штатские приглашались собраться в подходящих местах неподалеку от самых важных баз и в полдень среды выдвинуться и захватить объекты, умоляя солдат «перековать мечи на орала» или за неимением лучшего просто бросить свое оружие. Трэквейр знал, что надлежит делать во время маршей протеста. Все ответственные лица, занимавшие свои посты в шестидесятые и семидесятые годы, имели прекрасную возможность это узнать. Трэквейр был способен отнестись к самому протесту со спокойствием, но он не мог допустить, чтобы оказалось разрушенным военное оборудование, по причине простой безопасности. Он выступил в прессе с предупреждением, что солдаты откроют огонь на поражение по любому, кто пересечет линию разрешенного подступа. Стрельба в воздух может только возбудить у мирных демонстрантов желание пострадать.

Брат Благодати не внес никаких изменений в свои планы. Более того, он объявил, что возглавит марш на мыс Кеннеди, где, по всей очевидности, меры безопасности должны быть усилены в наибольшей степени. Трэквейр, находясь на постоянной связи с офицерами Сил Безопасности мыса, наблюдал за маршем по телевизору. Огромная толпа остановилась перед проволочными заграждениями, в то время как брат Благодати, едва светящийся под ярким солнцем Флориды, выдвинулся вперед, держа за руки двух детей: мальчика — справа от себя, девочку — слева.

Мальчик был не кем иным, как Ленни.

Трэквейр отменил приказ стрелять (что он, наверное, сделал бы в любом случае, кем бы ни был этот мальчик). Как только брат Благодати с двумя детьми прошел в ворота, огромная толпа двинулась вперед. Трэквейр отдал распоряжение арестовать брата Благодати по обвинению в похищении детей и потребовал, чтобы его сын был помещен под охрану и доставлен в Нью-Йорк первым же лайнером, но уже не оставалось никого, кто мог бы исполнять его команды. Военные, охранявшие базу (за исключением высших офицеров), побросали свое оружие и присоединились к толпе.

В полдень 23-го декабря генерал Чен Те Лун прибыл в кабинет Трэквейра. Он сообщил о наличии прямой связи между появлением на публике брата Благодати и положением его корабля как раз над тем местом, где он в данный момент находился. Еще в пятницу Трэквейр распорядился, чтобы все сообщения, входящие и исходящие, с лунной базой ООН шли исключительно через него, для того чтобы персонал не узнал о новых инициативах брата Благодати. Во вторник он приказал навести весь арсенал базы на космический корабль на орбите, и сейчас, на третий день, ракетные установки все еще следили за целью. Во время этих приготовлений Чен Те Лун действовал как посредник между Трэквейром и базой, и теперь он, не считая самого Трэквейра, был единственным человеком, полностью осознающим до каких пределов простирается могущество брата Благодати. Со всех сторон возвещали, что миссионеру удалось примирить львов и ягнят. И именно об этом он прибыл поговорить.

— Потому что, видите ли, я решил обратиться. Во времена юности самым горячим моим желанием было поступить в монастырь наставника Содзи, но моя семья и война помешали этому. Мне случилось познать, хотя только однажды, ту абсолютную радость, о которой говорит пришелец, называя ее Даром Любви. Я не могу дольше сопротивляться желанию снова обрести это счастье.

— Ваши чувства понятны, генерал… но не согласитесь ли вы отложить свое решение всего на один день… Ради нашей дружбы.

— Я ждал чересчур долго, и исключительно ради нашей дружбы. И если пришел сегодня, то из-за моих сомнений. Ракетные установки направлены на корабль пришельца…

— Я вас прошу, генерал… Лучше будет мне одному принимать решения.

— Мистер Трэквейр, я должен знать, намереваетесь ли вы применить ядерное оружие. Вы не видели, в отличие от меня, воздействия атомных бомб на жертвы. Мои родители жили в Хиросиме. Вся моя карьера в качестве главнокомандующего Силами Безопасности была посвящена тому, чтобы предотвратить новое использование этого оружия.

— Ни одно живое существо не будет уничтожено, только машина.

— И я себе говорю то же самое, но душа моя, тем не менее, не успокаивается. Это вопрос чести. Если бы вы могли заверить меня, что…

— Сожалею, но это невозможно.

— В таком случае, секретарь Трэквейр, в таком случае…

— Да? — спросил Трэквейр, приоткрывая ящик стола, в котором хранил Смит и Вессон 38-го калибра. — В таком случае?

— Когда японцы не могут выбрать между любовью и долгом они прибегают к древнему обычаю, уникальному и крайне действенному.

Он протянул руку.

— Прощайте, Сенека.

— Прощайте, генерал.

Выпотрошенное тело главнокомандующего Силами Безопасности получасом спустя было обнаружено в туалетных комнатах 24-го этажа здания ООН.

IV

— Дорогой, дорогой брат Трэквейр!

— Брат Благодати… наконец.

Миссионер быстро двинулся вперед, словно чтобы обнять Трэквейра, но был вынужден удовлетвориться рукою, которую тот протянул для пожатия.

— Давно вы меня ждете?

— Целую неделю, брат, целую неделю. Ваши приверженцы, которые находятся снаружи, тоже ждали… не так долго, но, наверняка, с большим нетерпением, принимая во внимание, что сегодня скорее холодно. Я же, со своей стороны, и не рассчитывал увидеть вас ранее шестнадцати часов. Это бы воспротиворечило той тактике, что вы избрали по отношению ко мне.

Брат Благодати продемонстрировал недоверчивую улыбку.

— Прошедшая неделя была для меня ужасной, как и для вас, — заявил он напыщенно.

— Да, но вы обещали прийти, когда она закончится, и это помогло перенести испытание.

— Но брат Трэквейр, вы могли бы ему и не подвергаться, если вам не нравится такое отношение. Вы не представляете, до какой степени мне было мучительно организовывать эти маленькие порицания. Конфликты меня ужасают, даже когда я вступаю в них во имя Любви и Братства. Куда с большим удовольствием я бы доверил вам самому провести разоружение, как тому и следовало произойти! Но сейчас, боюсь, эта честь уже не может быть вам приписана, хотя и официального признания fait accompli[12] по-прежнему недостает. Да… и еще кое-чего недостает: вашего присутствия в наших рядах, брат Трэквейр. Гораздо больше ликования в Небесном царстве вызывает один раскаявшийся грешник, чем девяносто девять праведников, не нуждающихся в прощении.

Брат Благодати, испуская мягкий свет, снова протянул маленькую желтую пилюлю Дара Любви.

Трэквейр нажал на кнопку на боковой поверхности стола, включая магнитофон, который передаст его приказ персоналу лунной базы. В ту же самую минуту другие, более важные кнопки будут нажаты, и последние ракеты Сил Безопасности ООН устремятся к кораблю брата Лучезарной Благодати.

— Вы меня не поняли, — сказал Трэквейр, отталкивая пилюлю в сторону. — Вы дали понять, что я мог капитулировать в любой момент. На деле же я рассчитывал на победу.

— Да, естественно, это великая победа духа.

— Нет, брат Благодати, это моя победа над вами.

В кабинете потемнело.

— Ах, мне казалось, что я проявил себя достаточно убедительным, — вздохнул он.

— В каком-то смысле так оно и было. По крайней мере, я удостоверился в одной вещи, которую отрицал еще неделю назад: в том, что Всеобщая Любовь действительно существует. И мне кажется, я знаю, где она продуцируется.

— Неужели? Очень интересно, — произнес брат Благодати и добавил уже более сухо: — Так где?

— Поначалу, — ответил Трэквейр разглагольствующим тоном, к которому так часто прибегал брат Благодати, — имелись, по меньшей мере, временные присутствия в Дельфах, Палестине, и, возможно, Лурде, местах, где в былые времена вера совершала чудеса, а оракулы произносили свои предсказания. Затем, я думаю, это стало силовым полем, слабым и нестабильным, за редкими исключениями не оказывающим воздействия на сознание людей. Я не утверждаю, что понимаю его природу, равно как природу гравитации и света. Я читал некоторых мистиков: святого Иоанна Богослова, Экхарта, отдельных наставников дзэн… и, откровенно говоря, они меня не тронули. Как бы там ни было, я не считаю их учения еще актуальными. В основном, они разрабатывали технику достижения состояния одержимости. В настоящее время мистицизм стал более доступен благодаря Дару Любви. Больше нет никаких препятствий на пути постижения Сущности всех Сущих, Вселенской Любви, как вы ее окрестили. Все, что затрудняло доступ в наше сознание, убрано.

— Чтобы Любовь могла войти туда свободно. Совершенно верно, мой дорогой брат.

— Проникнуть в наши души из вашего корабля.

— О, вы догадались. Но, может, лучше сказать, что вы знаете в точности?

— Мы установили, что все ваши миссионерские успехи были достигнуты тогда, когда ваш корабль находился над тем полушарием, где вы выступали, и что все ваши перемещения по планете почти никогда не выходят за радиус его действия. Это и привело меня к подозрению, что вы не многое можете без его помощи.

На телефонном пульте зажегся красный глазок.

— И в настоящий момент, брат Благодати, у вас уже нет никакой власти.

— Вы обучены таким психологическим атакам, возможно, действенным, когда вы имеете дело с дипломатами и другими персонами подобного рода, но со мной…

— Вы ошибаетесь, брат Благодати. Это была старая добрая атака ракет с ядерными боеголовками. Ваш корабль только что уничтожен.

Брат Благодати поднял бровь, чтобы выразить удивление.

— Неужели?

«А сейчас кто из нас использует психологическое оружие?» — подумал Трэквейр.

— Вам должно быть легко это проверить. Полагаю, вы поддерживаете с ним некую радиосвязь.

Брат Благодати отбросил полы своей одежды и забегал пальцами по пульту управления на поясе. Наконец он поднял глаза на Трэквейра.

— Зачем вы это сделали? — спросил он, не выглядя таким потрясенным, каким бы должен быть.

— Чтобы разрушить источник силы, которой вы пользуетесь… какова бы ни была ее природа. Чтобы арестовать вас, чтобы закончить ваш шарлатанский номер.

Брат Благодати улыбнулся с состраданием… словно говоря: «Прости их, ибо не ведают, что творят».

— Но я вовсе не считаю себя побежденным, брат Трэквейр. Крайне далеко от этого. На планете гораздо больше любви, чем могут уничтожить ваши ракеты. Политика силы лишена разума.

— Обычно я разделяю ваше мнение. Но разве вы оставили мне выбор, брат Благодати? Я могу воззвать лишь к силе.

Произнося эти слова, Трэквейр скользнул рукой в правый ящик стола.

Он целился в голову пришельца, но первая пуля лишь царапнула шею, и маленькая струйка люминесцирующей крови испачкала желтое одеяние. Вторая пуля вошла в тело неподалеку от сердца, третья — несколькими сантиметрами ниже. При каждом выстреле брат Благодати отступал, пошатываясь, к своему креслу, в которое и осел.

Трэквейр еще ни разу не применял оружие в рамках своей дипломатической деятельности, и, хотя распоряжения, отдаваемые им, часто приводили к кровопролитию, он впервые убивал собственными руками. Послушайся он себя, то, бросив револьвер, сразу же вызвал бы врача. Знаменитый ореол, окружавший пришельца, начал тускнеть, и утробный хрип поднялся к горлу.

— Сожалею, — учтиво произнес Трэквейр.

Но больше всего он жалел о том, что год назад не прислушался к словам советского представителя, предлагавшего немедленно уничтожить корабль вместе с пришельцем, так сказать, от греха подальше. Предложение повергло его в ужас, и он выгнал представителя из своего кабинета, пылая таким праведным гневом, что человек больше к нему не обращался. Это была ошибка, но он ее, похоже, исправил.

Брат Благодати пытался что-то сказать. Трэквейр приблизился к нему и опустился на колени. Слабое свечение беспорядочно вспыхивало на гладкой коже существа, подобно мерцанию неоновой лампы, перед тем как ей перегореть окончательно.

— Вы допустили оплошность, — прошептало агонизирующее создание.

— Возможно, — согласился Трэквейр, хотя так и не думал.

Брат Благодати слегка улыбнулся.

— О, я говорю не об этом. То, что вы меня убили, не имеет значения. Я не тот, от кого бы что-нибудь зависело. Вы совсем не поняли смысла.

— И в чем же смысл?

— Идущий за мною сильнее меня.

На этих словах слабые вспышки света прекратились, и брат Лучезарной Благодати остался недвижим — потухший, бездыханный.

И только тогда Сенека Трэквейр осознал, что убил не Бога, а всего лишь того, кто готовил его пришествие: не Мессию, но Иоанна Крестителя. Он вернулся к столу и сел, чтобы поразмыслить. Но у него не получилось — он был неспособен думать. Он удовольствовался простым разглядыванием чистой страницы блокнота, в верхней части которой читалась дата: 24 декабря.

V

Это… в прямом смысле, вторжение… осуществилось ровно в полночь. Если совсем точно, в Нью-Йорке было только семнадцать часов 24-го декабря, но полночь наступила в государстве Израиль.

В тот же самый момент они приземлились одновременно повсюду в тысячах космических челноков, сходных с тем, которым воспользовался брат Благодати год назад. Они покинули межзвездный корабль в пятнадцать тридцать по нью-йоркскому времени, сразу же после получения сигнала от брата Благодати.

Как только люки аппаратов открылись, все ощутили мощь их Любви. Это было все равно, что стоять под Ниагарским водопадом. Бесконечно малая часть этой любви, которую брат Благодати привлекал с расстояния почти в миллион километров для своей миссионерской деятельности, не могла подготовить паству к ее безмерной силе. В то же мгновение, как захватчики опустились на землю, все обращенные перестали иметь волю, сознание, собственную жизнь. Они были впитаны Сущностью всех Сущих и подчинились Вселенской Воле.

Трэквейр, не принявший желтой пилюли, поддался Любви не так быстро. У него оставалось несколько секунд, чтобы подумать о стратегии захвата, использованной пришельцами, и пожалеть о том, что не приказал выпустить ракеты неделей, днем, часом ранее, чем сделал.

Потому что их корабли не несли вооружения. Зачем им, в конце концов, изготовлять оружие, если можно просто обезоружить врага?

«Врага? Разве мы им враги?» — спохватился он.

Его глаза наполнились слезами, так как он вспомнил, что сотворил с братом Благодати. Ведь миссионер никогда не был ему врагом! Он всего лишь подчинялся той же самой неодолимой силе, которая изменяла сейчас волю Трэквейра. Они были братьями, брат Благодати и брат Трэквейр. Ибо они оба были детьми одного и того же небесного отца.

Он услышал голос из детства, суровый голос, произносивший: «Люби своих врагов и твори добро, давай, не надеясь на возврат, и ты будешь вознагражден сторицей и станешь сыном Всевышнего, ибо он добр к неблагодарным и грешникам». Это был голос его отца, и настолько реальный, что он даже поднял руку, пытаясь коснуться косматой бороды. Он стал снова ребенком и чувствовал, как собственная воля и индивидуальность исчезают, словно уносимые дуновением ветра, в то время как отец говорил, что ему нужно делать.

Он любил своего отца, и он его послушался.

* * *

Менее часа спустя все члены Совета Безопасности собрались. Это было очень важное событие, поскольку речь шла о последнем подобном заседании на Земле, которая отныне станет управляться из другого места. В глубине притихшей аудитории распахнулись двери, и Сенека Трэквейр, побежденный Любовью, сбежал по центральному проходу, чтобы прижать к сердцу Божественное Существо, такое могущественное и прекрасное, настолько грациозно устремившееся навстречу лично ему вприпрыжку на своих восьми паучьих лапах в нетерпении принять человечество в ряды Вселенского Братства.

Беличья клетка

Это ужасно, когда ты волен писать все, что тебе захочется (если я не ошибся; я ведь не уверен, что «ужасно» — подходящее слово), и особенно, когда не играет никакой роли, что именно я пишу, — ни для меня, ни для тебя, ни для кого-то еще, кому предназначена эта роль. Но что тогда подразумевается под «ролью»? «Роль» в смысле «разница»?

Теперь я задаю больше вопросов, чем прежде; в общем, я стал менее программатичен. Интересно — хорошо ли это?

Вот на что похоже то место, где я нахожусь: стул без спинки (поэтому, полагаю, вы назовете его табуретом); пол, стены и потолок, которые образуют, насколько я могу об этом судить, куб; белый-белый свет; теней даже под самым табуретом, с обратной стороны сиденья — нет; еще, конечно же, здесь я и пишущая машинка. Я уже описывал ее достаточно подробно где-то в другом месте. Может, я опишу ее еще разок. Да, почти наверняка опишу. Но не сейчас. Позже. Хотя, почему не сейчас? Почему не машинку, а…

Кажется, среди многих имеющихся у меня вопросительных слов, «почему» наиболее часто повторяется.

Что я делаю — это: встаю и прохаживаюсь по комнате, от стенки к стенке. Это небольшая комната, но она достаточно вместительна для моих теперешних нужд. Я даже прыгаю иногда, но стимулов для этого здесь нет никаких: мне незачем прыгать. Потолок слишком высок, чтобы попытаться коснуться его, а табурет настолько низок, что вряд ли предоставит хоть какую-то альтернативу. Если бы я вообразил, что кто-нибудь увлечен моими прыжками… но у меня нет причин даже предположить такое. Время от времени я занимаюсь гимнастикой: отжимания, сальто, стойки на голове, изометрические упражнения и т. п. Но я не очень стараюсь и поэтому толстею. Омерзительно толстый человек, да еще весь в прыщах. Я люблю выдавливать их у себя на лице. Частенько, бывает, переусердствую в этом занятии так, что какой-нибудь прыщ распухает и начинает кровоточить, — это дает мне надежду на серьезный гнойник или заражение крови. Но, очевидно, здесь все стерильно. Еще ни разу не случалось воспаления.

Здесь совершенно невозможно убить человека. Даже самого себя. На полу и на стенах — мягкая обшивка: если биться головой, то получишь разве что головную боль. У табурета и у пишущей машинки есть твердые углы, но как только я пытаюсь воспользоваться ими, табурет или машинка опускаются вниз и исчезают. Вот откуда мне известно, что за мною ведется наблюдение.

Одно время я был в полной уверенности, что это Бог. Я полагал, что здесь либо рай, либо ад, и вообразил, что так будет тянуться целую вечность — одно и то же. Но если я уже обрел вечность, то почему толстею? Вечность — это отсутствие всяких изменений. Я утешаю себя тем, что когда-нибудь умру. Человек смертен. Я ем как можно больше, чтобы приблизить этот день. В «Таймс» говорится, что полнота отражается на сердце.

Еда доставляет мне удовольствие — вот почему я так много ем. Чем еще заниматься? Здесь есть такое маленькое… я думаю, вы бы назвали это горлышком, оно выпирает из стены, и все, что мне надо сделать, — это приложиться к нему. Не самый изящный способ принятия пищи, но на вкус очень даже неплохо. Иногда я просто часами тут стою и наслаждаюсь струйкой, которая бежит оттуда. Пока самому не захочется сделать то же самое. Как раз для этого и предназначен табурет. У него есть крышка на петлях. В техническом отношении очень неплохо придумано.

Я сам не замечаю, когда сплю. Иногда ловлю себя на том, что видел сон, но никогда не могу вспомнить, о чем он. Я не могу себя заставить увидеть сон, хотя очень желал бы. Здесь предусмотрены все жизненно важные функции организма, кроме этой; даже приспособление для секса имеется. Все тщательно продумано.

У меня в памяти не осталось и намека на то, что было до того, как я очутился здесь, и я не могу сказать, как долго это продолжается. Согласно последнему номеру «Нью-Йорк Таймс» сегодня — 2 мая 1961 года. Я не знаю, какой тут можно сделать вывод.

Из статей, содержащихся в «Таймс», я понял, что мое нахождение здесь, в этой комнате, не типично. Например, в тюрьмах, мне кажется, более либеральные порядки. Но то в обычных тюрьмах. А может быть, «Таймс» врет, скрывая истинное положение вещей? Может быть, даже дата фальсифицирована. Может, вся газета, каждый номер — это детально разработанная фальшивка, и сейчас на самом деле год пятидесятый, а не шестьдесят первый. Или, не исключено, что газеты — библиографическая редкость, а я, ископаемое, анахронизм, живу спустя века с тех пор, как они были напечатаны. Все возможно. Я не могу проверить свои догадки.

Временами, сидя здесь, на табурете, перед пишущей машинкой, я придумываю маленькие рассказы. Иногда это истории о людях из «Нью-Йорк Таймс» — они самые удачные. Иногда — о людях, которых я придумал сам, они не так хороши, потому что…

Они не так хороши, потому что, я думаю, все люди давно мертвы. Я думаю, что, может, я — единственный, кто остался, один-одинешенек из всего рода людского. И они держат меня тут взаперти, последнего из живых, в этой комнате-клетке, чтобы меня разглядывать, наблюдать за мной, чтобы заниматься своими исследованиями, чтобы… Нет, я не знаю, почему они держат меня живым. А если все мертвы (как я предполагаю), тогда кто они, эти предполагаемые наблюдатели? Инопланетяне? Инопланетяне ли они? Не знаю. Почему они изучают меня? Что они надеются узнать? Эксперимент ли это? Что им от меня нужно? Ждут ли они, чтобы я сказал что-нибудь, чтобы я напечатал что-нибудь на этой пишущей машинке? Интересно, мои реакции (отсутствие реакций) подтверждают (опровергают) их теории? Довольны ли сами испытатели результатами экспериментов? Они ничем не выдают себя. Они остаются безликими, скрываясь за этими стенами, этим потолком, этим полом. Не исключено, что человек не сможет вынести их вида. Но не исключено также, что это просто ученые, а совсем не инопланетяне. Психологи из МТИ[13], например, — вроде тех, чьи фото часто появляются в «Таймс»: нечеткие, расплывчатые изображения, залысины, иногда усы — только по ним можно отличить одно лицо от другого. Или, может, молодые, стриженные наголо армейские врачи, изучающие разные типы «промывки мозгов». Изучающие с большой неохотой, конечно. Уроки истории и тревога за права человека заставили их забыть о собственных моральных принципах. Может, я сам выразил желание участвовать в эксперименте! Так ли это? О Господи, я надеюсь, что нет! Вы прочитали это, господин профессор? Вы прочитали это, товарищ майор? Вы выпустите меня отсюда? Сейчас? Я хочу прекратить этот эксперимент сейчас же.

Да-да.

Увы, все это мы с моей пишущей машинкой уже исполняли. Мы испробовали, наверное, все (или почти все) возможные пароли. Да, моя дорогая? И, как видите (вы нас видите?), — мы все еще здесь.

Да, они — инопланетяне. Это очевидно.

Иногда я пишу стихи. Вы любите поэзию? Вот одно из написанных мною стихотворений. Оно называется «Гранд сентрал стейшн». Это неправильное название вокзала в Нью-Йорке. А правильное… (Впрочем, какая разница? Понятно, что эта и другая бесценная информация получены мною от «Нью-Йорк Таймс».)

Гранд сентрал стейшн.

Нельзя же быть несчастным,

если видишь, как высок потолок?

Твой потолок высок!

Как небеса высок!

И кто же ты такой,

чтоб со своей хандрой быть здесь?

И почему?

Ведь здесь для смерти той нет даже места.

А это мавзолей для исполина,

который сжевал бы всех людей

и ничего бы не заметил.

Вот так!

Невелика потеря — ты да я.

Иногда (как вы, опять же, можете заметить) я просто здесь сижу, перепечатывая в который раз старые стихотворения — или стихотворение, которое ежедневно публикует «Таймс». Газета для меня — единственный источник поэзии. Увы! Я написал про Гранд сентрал стейшн очень давно. Много лет назад. Хотя точно не могу сказать сколько.

У меня здесь нет приборов, измеряющих время. Неизвестно, день сейчас или ночь, бодрствую я или сплю, никаких хронометров, кроме «Таймс», отсчитывающей числа. Я помню эти числа начиная с тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года. Мне очень хочется обзавестись небольшим дневником, который можно было бы хранить здесь, у себя. Что-то вроде учетной книжки моего развития. Если б я только мог сохранять старые номера «Таймс»! Представьте, как спустя годы вырастет эта кипа! Целые башни, лестничные марши и удобные норы из газетной бумаги! Это же будет более гуманная (гуманитарная?) архитектура, правда ведь? У этого куба, который я занимаю, есть несколько недостатков с точки зрения именно человека. Но хранить вчерашние номера газет мне не разрешают. Перед тем, как доставить сегодняшнюю прессу, их всегда отбирают, оглянуться не успеешь. Я думаю, что должен быть благодарен судьбе за то, что у меня есть.

А что, если «Таймс» обанкротится? Что будет, если случится забастовка, которой так часто угрожают газетчики? Скука — это совсем не страшно, поверьте мне. Очень даже скоро скука станет для вас желанной. Это в некотором роде стимулятор.

Мое тело… Вас интересует мое тело? Раньше оно меня очень интересовало. Я часто сожалел о том, что здесь нет зеркал. Сейчас наоборот — я благодарен им за это. Как элегантно когда-то облекала плоть мой скелет! А как сейчас она поникла и обвисла! Тогда я часами танцевал сам с собою под аккомпанемент собственного голоса, подпрыгивая, вращаясь и налетая, раскинув руки, на стены. Я стал знатоком кинестезии. Свободное, быстрое, неограниченное перемещение… да, это большое удовольствие.

Сейчас жизнь намного банальнее. Возраст дает о себе знать: удовольствия уже не те — жир свисает гирляндами с гибкого рождественского древа юности.

У меня есть самые разные теории, касающиеся смысла жизни. Смысла жизни здесь. Если бы я находился где-нибудь еще — в другом мире, о котором знаю из «Нью-Йорк Таймс», например, где каждый день происходит увлекательных событий столько, что требуется полмиллиона слов, чтобы рассказать о них, — там бы у меня проблем не было. Ну, еще бы! Ты так занят тем, что мечешься как угорелый: с 53-й улицы на 42-ю, а от 42-й к Рыбному Рынку на Фултон-стрит, не говоря уж о поездках, когда нужно пересечь весь город; тогда тебе совершенно не надо беспокоиться о смысле жизни и о том, есть ли он вообще.

Днем можно заняться хождением по магазинам за кучей всякой всячины, а потом, вечером, пообедав в превосходном ресторанчике, отправиться в театр или кино. О, жизнь была бы такой насыщенной, живи я в Нью-Йорке! Если бы только оказаться на свободе!

Я провожу немало времени в таких вот фантазиях: воображая, каким должен быть Нью-Йорк, гадая, как выглядят другие люди или каким буду я среди других людей; и в каком-то смысле моя жизнь здесь становится от этих фантазий интересней.

Одна из моих теорий гласит следующее: они (я уверен, ты, подлый читатель, знаешь, кто они) ждут моего покаяния. Это весьма проблематично. Так как я ничего не помню из своей прежней жизни, то не знаю, в чем я должен каяться. Я пытался признаваться во всем: в политических преступлениях, в изнасилованиях и тому подобном (особенно я люблю каяться в т. н. «преступлениях на сексуальной почве»), в нарушениях правил дорожного движения, в собственной гордыне. Боже мой, в чем я еще не каялся? Ничего не помогает. Может, я просто не покаялся в тех преступлениях, которые действительно совершил. Или (что кажется мне все более вероятным) эта теория неверна.

У меня есть другая теория.


Небольшой перерыв в повествовании.

Пришел очередной номер «Таймс», я ознакомился с сегодняшними новостями, потом подкрепился у моего источника, а теперь опять сижу на табурете.

Я размышлял о том, был бы я, живя в мире «Таймс», пацифистом или нет. Это безусловно основная моральная проблема сегодняшнего дня, и необходимо занять какую-то позицию в этом вопросе. Я раздумывал над этим в течение нескольких лет и склоняюсь к мысли, что меня привлекает разоружение. С другой стороны: если бы я находился в полной уверенности, что бомба упадет именно на меня, я был бы ничуть не против. Определенно, во мне как человеке наблюдается некоторый раскол между личным и общественным.

На одной из страниц, после политических обзоров и новостей из-за рубежа, помещен чудесный рассказ, названный: «БИОЛОГИ ИЗВЕЩАЮТ О КРУПНЕЙШЕМ ОТКРЫТИИ». Давайте, я перепечатаю его — специально для вас:

«Вашингтон, округ Колумбия. Открытие глубоководных существ с наличием мозга, но отсутствием рта провозглашено крупнейшим в биологии XX века.

Эти фантастические животные, названные погонофорами, внешне напоминают червей. Однако, утверждает Национальное географическое общество, в отличие от обычных кишечнополостных у них отсутствуют: органы пищеварения, экскрекаторная система и органы дыхания. Недоумевающие ученые, которые первыми приступили к исследованию погонофоров, были уверены, что в их распоряжение поступили не целые экземпляры, а лишь отдельные их части.

Теперь биологи уверены, что наблюдали погонофоров целиком, но до сих пор не могут понять, каким образом тем удается поддерживать свое существование. При этом известно, что погонофоры живут, размножаются, даже по-своему мыслят где-то на дне самых глубоких морей земного шара. Самка погонофора откладывает тридцать яиц за раз. Мозг небольшого объема дает возможность для элементарных мыслительных процессов.

Погонофоры столь необычны, что биологи ввели для них специальный филюм. Это очень существенно, потому что филюм — это достаточно вместительный разряд классификации. Например, рыбы, рептилии, птицы и люди входят в филюм хордовых.

Зоологи как-то выдвинули теорию, что погонофор на раннем этапе своего развития может запасать в своем теле достаточно пищи, чтобы „поститься“ в дальнейшем. Но у молодых погонофоров также отсутствует система пищеварительных органов.»

Удивительно, какую уйму всего можно узнать, если каждый день читать «Таймс». После внимательного прочтения газеты я чувствую себя гораздо более живым. И более собранным.

А вот вам и рассказ о погонофорах:

СТАРАНИЕ

Воспоминания погонофора

ПРЕДИСЛОВИЕ

В мае шестьдесят первого года я подумывал: не купить ли мне какое-нибудь домашнее животное. Один мой друг недавно приобрел чету долгопятов, другой обзавелся боа-констриктором, а мой сосед-лунатик держит у себя над письменным столом сову в клетке.

Благодаря своей необычности выводок (или косяк?) погонофоров позволит, думал я, превзойти их в эксцентричности. Кроме того, погонофорам не требуется есть, испражняться, спать, они не производят никакого шума словом, это идеальные домашние друзья. В июне я получил три дюжины этих существ, доставленных мне на корабле из Японии. За немалые деньги, естественно.

(Небольшое отступление. Как вы считаете, это правдоподобный рассказ? Обладает ли он таким качеством, как реализм? Начиная с упоминания других домашних животных, я, таким образом, рассчитывал придать своему рассказу больше достоверности. Вас заинтриговало начало?)

Будучи профаном в биологии, я не учел, что в аквариуме надо поддерживать соответствующее давление, к которому привыкли погонофоры. У меня не было оборудования, чтобы обеспечить такие условия, и поэтому в течение нескольких дней я с интересом наблюдал, как уцелевшие погонофоры поднимаются и опускаются в своих полупрозрачных белых раковинах-гробах. Вскоре погибли и они. Сейчас, смирившись с банальностью этой жизни, я запустил в свой аквариум омаров — это неплохое развлечение для моих гостей и их желудков.

Мне не жаль пропавших денег. Вы когда-нибудь видели, как поднимается погонофор? Человеку ведь крайне редко представляется возможность познать величие этого зрелища, да и то лишь на несколько минут. Хотя у меня в то время было весьма туманное представление о мыслях, появляющихся в простейшем мозге морского червя («Вверх вверх вверх Вниз вниз вниз»), я не мог не восхищаться его упорством. Погонофор никогда не спит. Он карабкается вверх по внутреннему проходу в раковине, а когда достигает вершины, он начинает пятиться назад — ко дну. Погонофор никогда не устает от однообразия добровольно возложенной на себя миссии. Он исполняет свой долг добросовестно и с искренней радостью. Он не фаталист.

Воспоминания, которые помещены ниже, — не аллегория. Я не пытался «интерпретировать» внутренний монолог погонофора. В этом нет никакой необходимости, ибо погонофор сам предоставил нам очень даже выразительную запись, рассказывающую о его внутреннем мире. Она зашифрована на стенках полупрозрачной тюрьмы, в которой он находится всю свою жизнь.

С изобретением алфавита появилось всеобщее мнение, что наросты на раковинах или каллиграфические росчерки улитки, ползущей по песку, хранят некий смысл, который может быть расшифрован. Много чудаков и оригиналов на протяжении веков пыталось разгадать эти знаки, — так же, как другие стремились понять язык птиц. Тщетно. Я не утверждаю, что можно постичь смысл следов или отметин на раковине обычного моллюска, но суть раковины погонофора, тем не менее, можно — ибо я нашел разгадку кода!

С помощью книги «Руководство по криптографии для военнослужащих США» (полученной весьма хитрым способом, который я не вправе открыть) я освоил грамматику и синтаксис загадочного языка погонофоров. Если зоологи (или кто-нибудь еще) захотят удостовериться в правильности моей расшифровки, то они могут найти меня через издателя данного текста.

Во всех тридцати шести экземплярах раковин, имевшихся в моем распоряжении, выдавленные узоры на внутренних стенках были одинаковы. Моя теория заключается в том, что единственная функция щупалец погонофора это следовать направлению, указанному в этом «послании»: вверх или вниз внутри раковины, и таким образом — мыслить. А узоры на стенках раковины это своего рода поток сознания.

Вполне возможно (а на самом деле это почти непреодолимое искушение) объяснить человечеству смысл, который содержат эти «воспоминания». Несомненно, что в эти бесценные раковины философия привнесена самой Природой. Но прежде чем я начну свои объяснения, давайте ознакомимся с текстом первоисточника.

ТЕКСТ

Вверх. Выше, вверх, вверх. Верх.

Вниз. Ниже, вниз, вниз. Бух! Низ.

Описание моей пишущей машинки. Клавиатура шириной примерно в один фут. Клавиши находятся на одном уровне, каждая помечена одной буквой алфавита, или двумя пунктуационными знаками, или цифрой и пунктуационным знаком. Буквы не располагаются в алфавитном порядке, а, скорее всего, произвольно. Возможно, тоже согласно какому-то коду. Еще есть специальная большая клавиша для пробелов. Однако у моей машинки нет ни ограничителя полей, ни клавиши возврата каретки. Валик скрыт внутри корпуса, и я не вижу слов, которые печатаю. Интересно, что происходит там, внутри? Не исключено, что сразу же автоматы-линотиписты делают из этого книгу. Разве это плохо? Или, может, мои слова просто ползут и ползут в виде бесконечной ленты? Или эта машинка — просто обман, и никакого текста из нее не поступает?


Некоторые мысли по поводу тщетности жизни:

Я с таким же успехом мог бы просто поднимать тяжести. Или закатывать камни на вершину горы, с которой они тотчас же будут скатываться вниз. Да, я могу лгать с тем же успехом, что и говорить правду. Не имеет никакого значения, что именно я говорю.

Да, это-то и ужасает. Интересно, «ужасает» — это подходящее слово?

Кажется, я чувствую себя сегодня достаточно скверно, но я чувствовал себя скверно и раньше! Через несколько дней со мной будет все в порядке. Мне необходимо только терпение, и скоро…

Чего они хотят от меня, запертого здесь? Если б я мог быть уверен, что служу какой-нибудь хорошей цели. Я не могу не беспокоиться о таких вещах. Время уходит. Я опять голоден. Я подозреваю, что схожу с ума. Это конец моего рассказа о погонофорах.

Перерыв.


Неужели вас не гнетет мысль, что я схожу с ума? Что, если я заработал себе кататонию? Ведь тогда вам нечего будет читать, если они не дадут вам мои экземпляры «Нью-Йорк Таймс». Уверен, газета вам пригодится.

Вы: зеркало, в котором мне отказано; тень, которую я не отбрасываю; мой добросовестный наблюдатель, читающий каждое новое эссе, созданное мною же; мой Читатель.

Вы: чудовище из фильма ужасов с глазами размером с мельничные колеса; маньяк-ученый; майор, вынуждающий меня обвенчаться со смертью и приготовивший нам свадебное ложе.

Вы: иной!

Поговорите со мной!

ВЫ. Что вам сказать, Землянин?

Я. Все равно что, ибо голос этот — не мой голос, плоть — не моя плоть, а ложь — не та ложь, которую я вынужден придумывать для себя сам. Я не исключение из общего правила, я не высокомерен. Но иногда я сомневаюсь, вам не покажется это чересчур мелодраматичным с моей стороны? — что я существую на самом деле.

ВЫ. Мне известно это чувство. (Вытягивая щупальца вперед.) Вы позволите?

Я (отпрянув). Чуть позже. Я надеялся, что сейчас мы просто поговорим.

(Вы начинаете постепенно исчезать.)

Я. Есть многое, чего я в вас не понимаю. Ваш облик лишен индивидуальности. Вы меняете свои оболочки так же легко, как я могу переключать каналы в телевизоре, если бы он у меня был. Вы замкнуты, опять же. Вы должны больше вращаться в этом мире. Сходите куда-нибудь, себя покажите. Наслаждайтесь жизнью. Если вы застенчивы, я могу вас сопровождать. Как бы то ни было, не поддавайтесь страху.

ВЫ. Интересно. Да, разумеется, это весьма интересно. Объект проявляет сильную склонность к паранойе, его галлюцинации отличаются чрезмерной достоверностью. Произвожу осмотр его языка, проверяю пульс, делаю анализ мочи. Стул — нерегулярный. Зубы — гнилые. Выпадают волосы.

Я. Я схожу с ума.

ВЫ. Он сходит с ума.

Я. Я умираю.

ВЫ. Он умер.

(Исчезает совсем, остается только золотистое свечение — там, где на пилотке была эмблема с орлом[14] и слабые отсветы от «дубовых листьев» на погонах.)

ВЫ. Но он умер не зря. Народ всегда будет помнить о нем, ибо своей смертью он принес нашей стране свободу.

(Занавес. Звучит гимн.)


Алло, это опять я. Вы, конечно, помните меня? Меня, вашего старого друга. Теперь слушайте внимательно мой план. С божьей помощью я собираюсь сбежать из этой проклятой тюрьмы, и вы поможете мне. Двадцать людей могут прочесть напечатанное мною на этой машинке, и из этих двадцати девятнадцать будут наблюдать и глазом не моргнув, как я чахну здесь. Но только не двадцатый. Нет! У него (у вас) еще осталась совесть. Он-вы подадите мне знак. Когда я увижу знак, я буду знать, что кто-то извне пытается мне помочь. Нет, я не жду чуда сегодня же. Это может занять месяцы, даже годы: ведь необходимо выработать надежный план спасения, но само знание, что существует некто, кто пытается помочь, придаст мне сил продолжать жить день за днем, от выпуска до выпуска «Таймс».

Знаете, чему я иногда удивляюсь? Я иногда удивляюсь тому, что в «Таймс» до сих пор не опубликовали обо мне передовицу. Они излагают свое мнение по любым другим вопросам: Куба, Фидель Кастро, позорные факты о наших южных штатах, налоги, первый день весны…

А как же я?!

Я спрашиваю: разве справедливо, что со мною так обращаются? Хоть кому-нибудь есть до меня дело, а если нет, то почему? Не надо мне говорить, будто они не знают, что я здесь. Я здесь пишу годами, понимаете? Годами! Наверняка они догадываются. Наверняка кто-то догадывается!

Это важный вопрос. Он требует серьезного обсуждения. Я настаиваю на том, чтобы на него ответили.

На самом-то деле я не надеюсь на ответ, вы об этом знаете. У меня не осталось ложных надежд, совсем не осталось. Я знаю, что сигнал мне послан не будет, а если даже и случится такое, это будет обман, искушение — чтобы я продолжал надеяться. Я знаю, что одинок в моей борьбе с несправедливостью. Я знаю, но меня это не остановит! Моя воля еще не сломлена, моя душа свободна. Из своей тюрьмы, из неподвижности, из пучин этого белого-белого света, я говорю: Я ПРЕЗИРАЮ ВАС! Вы слышите? Я говорю: Я ПРЕЗИРАЮ ВАС!

Опять обед. Куда уходит, куда исчезает время?

За обедом мне пришла мысль, которую мне тоже захотелось вам высказать, но, похоже, я забыл, о чем она. Если вспомню, то сразу же ее запишу. А пока расскажу вам другую мою теорию.

Моя другая теория состоит в том, что это — беличья клетка. Знаете, что это такое? Ну, типа той, которая есть в каждом городском парке. Может, даже у вас есть своя собственная беличья клетка — они ведь не очень большие. Она ничем не отличается от обычной за исключением, разве что, колеса. Белка попадает в колесо и начинает перебирать лапами. От этого колесо поворачивается, что, в свою очередь, заставляет белку перебирать лапами быстрее и быстрее. Считается, что такое упражнение полезно для белки. Я только не понимаю: почему белку сажают в клетку? Знают ли они, что при этом чувствует бедный маленький зверек? Или им наплевать?

Или наплевать.

Сейчас я вспомнил свою мысль, которую забыл во время обеда. Да, я придумал новый рассказ. Назову его: «Полдень в зоопарке». Я сочинил его сам. Он совсем короткий, но поучительный. Вот:

ПОЛДЕНЬ В ЗООПАРКЕ

Это рассказ об Александре. Александра была женой известного журналиста, который специализировался в области науки. Ему приходилось бывать в разных уголках страны, а поскольку детей у них не было, то Александра часто сопровождала его. Однако ей быстро все надоедало и приходилось самой искать способы убить время. Когда репертуар кинотеатров ее не удовлетворял, она отправлялась в музей или на футбол, если игра обещала быть интересной. Однажды она решила пойти в зоопарк.

Городишко был маленький, поэтому и зоопарк оказался небольшим. Конечно, сделано там все было со вкусом, но смотреть особо не на что. Небольшой ручеек извивался по территории. Утки и одинокий черный лебедь скользили под нависшими над водой ветвями ив, выходили, переваливаясь, на лужайку и набрасывались на хлебные крошки, которые кидали им посетители. Александра решила, что лебедь очень красив.

Потом она подошла к деревянному строению с вывеской «Грызуны». Таблички рекламировали кроликов, выдр, енотов. Но в клетках оказался только слой из овощных огрызков и кучек помета самых разных форм и расцветок. Должно быть, животные спали за деревянными перегородками. Александру это несколько разочаровало, но она убедила себя в том, что грызуны — это не редкость для любого зоопарка.

По соседству с «Грызунами» на выступе скалы принимал солнечные ванны медведь. Обойдя вокруг серповидного вольера, Александра не обнаружила других членов его семьи. Но сам медведь был огромен.

Она понаблюдала за тюленями, которые плескались в бетонированном бассейне, и отправилась на поиски обезьянника. Она спросила у мужчины, торгующего орехами, где находится обезьянник, и тот ответил, что он закрыт на ремонт.

— Печально! — воскликнула Александра.

— Почему бы вам не посмотреть на ящериц и змей? — спросил торговец орехами.

Александра поморщилась. Рептилии внушали ей отвращение с детства. И хотя обезьянник был закрыт, она купила кулечек с орехами и съела их сама. Орехи вызвали у нес жажду, и она купила себе сок и принялась посасывать его через соломинку, с беспокойством прикидывая, как это отразится на ее весе.

Она полюбовалась на павлинов и на боязливую антилопу, потом свернула на тропинку, которая привела ее к маленькой рощице. Кажется, это были тополя. Александра была здесь одна, и поэтому сняла туфли и пошла босиком. Или сделала что-то еще в том же духе. Иногда ей нравилось быть одной. Как сейчас.

Ограда из толстых чугунных прутьев, едва заметная среди деревьев, привлекла внимание Александры. За оградой находился мужчина, одетый в мешковатый, очень смахивающий на пижаму, хлопчатобумажный костюм, перехваченный у пояса какой-то веревкой. Он сидел на полу, не поднимая глаз. Табличка у основания ограды гласила: «ХОРДОВЫЕ».

— Как здорово! — воскликнула Александра.

Впрочем, это очень старая история. Каждый раз я рассказываю ее по-разному. Иногда она начинается с момента, где я сейчас ее кончил. Иногда Александра просто разговаривает с человеком за решеткой. Иногда они влюбляются друг в друга, и она пытается помочь, ему сбежать. Иногда их убивают при попытке к бегству, и это очень трогательно. Иногда их застают и сажают вместе в одну клетку. Но они очень любят друг друга, и поэтому в клетке им не так уж плохо. Это тоже трогательно, но по-своему. Иногда им удастся вырваться на свободу. Но когда они оказываются на свободе, я не знаю, что дальше делать с этой историей. Тем не менее я уверен, что если я сам стал бы свободен, свободен от моей клетки, для меня это не явилось бы затруднением.

Правда, часть рассказа не вяжется со здравым смыслом. Кто посадит человека в клетку? Меня, например. Кто это сделает? Инопланетяне? Кто говорит об инопланетянах? Я ведь ничего не знаю об их существовании.

Моя теория, моя лучшая из теорий заключается в том, что меня здесь держат люди. Простые, обычные люди. Это обычный зоопарк, и обычные люди приходят, чтобы полюбоваться на меня. Они читают то, что я печатаю на своей машинке — эти тексты появляются на электронном табло, похожем на табло, которое анонсирует заголовки газеты «Таймс» на 42-й улице. Когда я пишу что-нибудь смешное, они, наверное, смеются, а когда я пишу что-то серьезное вроде призывов о помощи, они начинают зевать и расходятся. А может быть, наоборот. В любом случае, они не воспринимают мои слова всерьез. Им наплевать, что я здесь сижу. Я для них — просто животное в клетке. Вы можете возразить, что человека нельзя сравнивать с животным, но ведь по сути это одно и то же! Похоже, те, кто наблюдает за мной, именно так и думают. В любом случае, никто из них не собирается помочь мне выйти отсюда. Никто из них не считает странным или необычным, что здесь нахожусь я. Никто из них не думает, что это неправильно. Это самое ужасное.

«Ужасное»?

Это не ужасно. Почему? Потому, что это всего лишь рассказ. Может быть, вы, прочитав его на электронном табло, решили, что это правда. Но я знаю: это рассказ, потому что сижу здесь, на этом стуле, сочиняя его. Когда-то он, должно быть, был действительно ужасным (когда мне пришла в голову эта мысль), но я сижу здесь годами. Годами! Рассказ слишком затянулся. Ничто не может быть ужасным такое долгое время. Я говорю, что это ужасно, потому лишь, что мне нужно что-то сказать. Что-нибудь. Меня пугает только то, что сюда могут войти. Если они войдут и скажут: «Хорошо, Диш, теперь вы свободны»… Это будет действительно ужасно.

Касабланка

Каждое утро человек в красной феске приносил на подносе кофе и тосты. Человек неизменно спрашивал, как дела, а миссис Ричмонд, знавшая несколько французских слов, отвечала, что — хорошо. Почему-то в этом отеле подавали исключительно сливовый джем. Постепенно он так надоел, что миссис Ричмонд отправилась в магазин и купила банку клубничного джема. Прошло совсем немного времени, и клубничный джем надоел еще хуже сливового. Тогда они стали чередовать: один день — сливовый джем, другой — клубничный. Они бы и вовсе не завтракали в отеле, но это было дешевле всего, а им приходилось экономить.

Наступила вторая пятница их пребывания в «Бельмонте». Утром, спустившись в холл, они обнаружили, что почты для них нет.

— Ну конечно, стоило уехать, и о нас забыли, — обиженно произнесла миссис Ричмонд. Ее надежды были обмануты.

— Пожалуй, — согласился Фред.

— Мне опять нехорошо. Должно быть, виноват этот странный суп, который мы ели вечером. Я уже тогда жаловалась тебе. Кстати, не мог бы ты сходить на угол за газетой?

И Фред послушно пошел покупать в киоске газету. Ни «Тайме», ни «Трибюн» у продавца не оказалось. Не было даже всегдашних лондонских газет. Тогда Фред направился в магазин периодики, что находился неподалеку от «Мараба» — большого и роскошного отеля. По дороге к нему пристал какой-то тип, предложивший купить золотые часы. Подобное случалось чуть не ежедневно. Фреду уже начинало казаться, что в Марокко все только тем и занимаются, что хотят продать ему золотые часы.

В магазине все еще лежали номера «Тайме» за прошлую неделю. Фред их уже читал.

— А где сегодняшняя "Тайме"? — громко спросил он по-английски.

Средних лет мужчина, стоявший за прилавком, печально покачал головой — то ли он не понял вопроса, то ли не знал ответа на него. Потом он спросил у Фреда, как дела.

— Бьен, — без особого энтузиазма ответил Фред. — Бьен.[15]

Местная французская газета, "La Vigie Marocaine",[16] зловеще чернела жирными заголовками, расшифровать которые Фред был не в состоянии. Он свободно владел "четырьмя языками: английским, ирландским, шотландским и американским". По глубокому убеждению Фреда, этих языков было вполне достаточно, чтобы тебя поняли в любом уголке свободного мира.

В десять часов по дурацкому местному времени Фред как бы случайно оказался возле своего любимого кафе-мороженого. Когда Фред гулял вдвоем с женой, ему редко удавалось побаловать себя чем-нибудь сладеньким, поскольку миссис Ричмонд опасалась за свой нежный желудок и доверяла марокканским молочным продуктам, только если их хорошенько прокипятить.

Официант улыбнулся и произнес:

— Доброе утро, мистер Ричмон.

Какая-то таинственная причина вечно мешала иностранцам правильно произнести его фамилию.

— Доброе утро, — ответил Фред.

— Как дела?

— Прекрасно, благодарю вас.

— Это хорошо… хорошо… — сказал официант.

При этом лицо его почему-то было печальным. Кажется, он хотел сказать что-то Фреду, но его знание английского ограничивалось простейшими фразами.

"Подумать только, — размышлял Фред, — пришлось объехать чуть ли не пол-земного шара, чтобы наткнуться на самое вкусное мороженое, какое только приходилось пробовать".

В Касабланке было много морожениц, здешние молодые ребята ходили по вечерам не в бары, а в маленькие кафе вроде этого. Этот обычай напоминал Фреду Айову в дни его молодости, когда действовал "сухой закон". Но в Касабланке это, кажется, было как-то связано с ихней религией.

Вошел оборванный мальчишка-чистильщик. Он прямо-таки горел желанием наново почистить и без того сверкающие ботинки Фреда. Когда имеешь дело с попрошайками, самое разумное не замечать их, тогда они быстрее убираются вон. Фред принялся рассматривать сквозь толстое стекло витрины вход в туристическое агентство на другой стороне улицы. Там красовался огромный плакат с изображением симпатичной молодой блондинки, напоминавшей Дорис Дэй, но в костюме ковбоя. Плакат рекламировал воздушные линии "П а н-Америкэн".

Мальчишка вертелся вокруг и шипел: "Месье, месье…" — так что Фреду страшно захотелось пнуть его ногой. Фред с трудом сдерживал гнев, его лицо побагровело, нездоровая краснота на фоне редких белых волос казалась особенно яркой, словно закатное небо зимой.

В конце концов чистильщик куда-то исчез, а в кафе вошел взрослый туземец с кипой французских газет. Почти не зная французского, Фред все же мог разобрать заголовки. Он купил газету за двадцать франков и пошел в отель, оставив на столике недоеденное мороженое.

Он еще не успел войти в номер, когда услышал крик миссис Ричмонд:

— Какой ужас!

Вторая, точно такая же, газета была расстелена на ее кровати.

— Но здесь ни слова не говорится про Кливленд… Он сказал о Кливленде, потому что там жила Нэн, замужняя дочь Ричмондов. О судьбе же собственного дома гадать не приходилось. Он стоял во Флориде милях в пятидесяти от мыса Канаверал, и было ясно, что в случае войны это место накроется одним из первых.

— Это все красная мразь! Вонючки! — побагровев, выкрикнул Фред. Его жена заплакала. — Чтоб им всем сгореть в аду! Что там написано в газете? Как все началось?

— Как ты думаешь, — спросила сквозь слезы миссис Ричмонд, — а не могли Билли и Мидж оказаться в это время на ферме бабушки Холт?

Фред беспомощно перелистал "La Vigie Marocaine" в поисках картинок. Кроме большого изображения грибовидного облака на первой странице и надоевшего портрета президента в ковбойской шляпе — на второй, никаких фотографий не было. Он попытался читать передовицу, но выходила какая-то бессмыслица.

Миссис Ричмонд, громко рыдая, выбежала из комнаты.

Фреду хотелось изорвать газету в клочья. Чтобы успокоиться, он налил себе бурбона из бутылки, спрятанной в тумбочке. Потом он вышел в холл и громко сказал в запертую дверь уборной:

— Могу спорить на что угодно, что уж во всяком случае мы тоже устроили им козью морду.

Его слова ничуть не утешили миссис Ричмонд.

Только вчера миссис Ричмонд написала два письма: одно своей внучке Мидж, другое — ее матери Нэн. В письме к Мидж было написано:

2 декабря.

Дорогая мадемуазель Холт!

Ну вот мы и здесь, в романтичной Касабланке, где прошлое и настоящее мирно уживаются бок о бок друг с другом. На бульваре за окнами нашего номера растут пальмы., и мне порой кажется, что мы вовсе не покидали Флориду. В Марракеше мы купили подарки — тебе и Билли. Если почта не подведет, вы получите их к. Рождеству. Тебе, я думаю, очень хочется узнать, что там в этих свертках. И все-таки придется подождать до Рождества! Милая, тебе надо каждый день благодарить Боженьку, что ты живешь в Америке. Ты бы взглянула на бедных марокканских детей, просящих милостыню на улицах. Они не ходят в школу, у многих из них нет даже обуви и теплой одежды. И не думай, что если тут Африка, то и холодно не бывает! Вы с Билли представить себе не можете, какие вы счастливые!

По пути в Марракеш мы видели из окна поезда, как крестьяне пашут свои поля. И это — подумать только — в декабре! Каждый плуг тянут на пару ослик и верблюд. Расскажи об этом учительнице географии, ей, наверное, будет интересно.

Касабланка страшно интересный город, и я часто жалею, что тебя и Билли нет здесь с нами. Может быть, как-нибудь в следующий раз! Веди себя хорошо, не забывай, что скоро Рождество.

Твоя любящая бабуленька.

Второе письмо, адресованное матери Мидж, выглядело иначе:

2 декабря. Понед. Вечер.

Дорогая Нэн!

Думаю, что мне нет смысла притворяться перед тобой. Ты могла все понять уже из первого моего письма, написанного, когда я еще сама не успела разобраться в своих чувствах. Увы, Марокко оказалось огромным разочарованием. Ты просто не поверишь, какие безобразия здесь творятся. Даже бандероль из этой страны послать почти невозможно! Поэтому я отправлю Билли и Мидж подарки к Рождеству, только когда мы попадем в Испанию. Но ты не говори им этого.

Марракеш — это просто какой-то ужас. Мы с Фредом заблудились в туземном квартале и думали, что уже никогда не сможем оттуда выбраться. Грязь везде невозможная — лучше не будем об этом говорить, а то меня буквально начинает тошнить от одних воспоминаний. После такого печального опыта я не решалась даже выходить из гостиницы. Фред ужасно разозлился, и мы той же ночью уехали на поезде обратно в Касабланку. Здесь, во всяком случае, есть приличные рестораны. Примерно за один доллар можно получить вполне сносный обед во французском стиле.

После всего, что я тебе написала, ты, наверное, не поверишь, что мы собираемся остаться здесь еще на две недели. А все из-за того, что раньше не будет парохода в Испанию. Две недели, еще целых две недели! Фред говорит: давай полетим, — но ты же знаешь меня. И пусть меня черт поберет, если я соглашусь ехать по здешней железной дороге со всем нашим багажом. Так что кроме корабля ничего другого не остается.

У меня была с собой всего одна книга, я ее уже кончила, и мне теперь совсем нечего читать, кроме газет. Их печатают в Париже, пишут там главным образом про Индию и Анголу, новости все какие-то удручающие. Еще пишут про всякую европейскую политику, и тут я уже вовсе перестала хоть что-то понимать. Кто такой этот канцлер Цукер и какое он имеет отношение к войне в Индии? Я всегда говорила, что если бы люди просто сели спокойно и постарались понять друг дружку, то все эти ужасные мировые проблемы сразу бы исчезли. Но это я так думаю, а вслух, конечно, ничего не говорю, а то Фреда еще, не дай Бог, удар хватит. Ты же знаешь Фреда! Он все время говорит: пусть сбросят бомбу на красный Китай — и делу конец! Бедняга Фред!

Я надеюсь, что у вас все в порядке, Дэн как всегда в лучшем виде, а Б и М прилично успевают в школе. Мы с Фредом так обрадовались, прочитав, что у Билли по географии появились отличные оценки. Фред говорит, что это благодаря его рассказам про наши путешествия. Может быть, в кои-то веки он и прав.

Люблю и целую.

Бабуля.

Вчера вечером Фред забыл отправить эти письма, а теперь, после новостей, напечатанных в газете, пожалуй, уже не стоило их отправлять. И Холты, и Нэн, и Билли, и Мидж, скорее всего, уже мертвы.

— Что-то здесь не так, — заметила миссис Ричмонд во время ленча. — Я просто не могу поверить, что все это и вправду случилось. Все осталось по-прежнему, хотя, казалось бы, весь мир должен перемениться.

— Проклятые красные ублюдки!

— Ты не допьешь мое вино? Я так расстроена.

— Как ты думаешь, что нам сейчас делать? Может быть, позвонить Нэн?

— Через Атлантику? Это слишком шикарно. Чем тебя не устраивает телеграмма?

Кончилось тем, что после ленча они пошли на телеграф, расположенный в здании главного почтамта и заполнили бланк депеши. Окончательный, взаимосогласованный текст послания выглядел так:

"ВОЛНУЕМСЯ ВСЕ ЛИ ЗДОРОВЫ И БОМБИЛИ ЛИ КЛИВЛЕНД ПРОСИМ СРОЧНО ОТВЕТИТЬ".

Телеграмма стоила одиннадцать долларов, по доллару за слово. Принять чек на почте отказались, так что миссис Ричмонд осталась у телеграфного окошка, а Фред отправился через улицу в Марокканский банк обменять его на наличные.

Кассир в зарешеченном окошке с сомнением глянул на протянутый Фредом чек и попросил у него паспорт. Потом он куда-то ушел с паспортом и чеком. Время шло, кассира не было. Фред раздражался все больше и больше. Он привык, чтобы к нему относились по меньшей мере с уважением. Наконец кассир вернулся; вместе с ним пришел представительный господин. Он был немного младше самого Фреда. В петлице его полосатого костюма красовался цветок.

— Вы — мистер Ричмон? — спросил пожилой господин.

— А кто же еще? Посмотрите на фотографию в моем паспорте.

— Очень жаль, мистер Ричмон, но мы не можем принять ваш чек.

— О чем вы говорите? Я всегда обменивал здесь чеки. Вот, взгляните в книжку: 28 ноября — пятьдесят долларов, 1 декабря — двадцать долларов…

Господин покачал головой:

— Извините, мистер Ричмон, но мы не можем принять ваши чеки.

— Позовите управляющего!..

— Очень жаль, мистер Ричмон, но у нас просто нет возможности принять ваши чеки. Спасибо вам большое. Он повернулся, явно собираясь уйти.

— Я хочу видеть управляющего!

Теперь все, кто находился в банке, — и кассиры, и другие клиенты — смотрели на Фреда, который густо покрылся свекольной краснотой.

— Я и есть управляющий, — сказал господин в полосатом костюме. — Всего хорошего, мистер Ричмон.

— Но это же чеки "Америкэн Экспресс". Их принимают во всем мире!

Управляющий ушел в свой кабинет, кассир занялся следующим клиентом. Фред вернулся на почту.

— Нам придется послать телеграмму позднее, дорогая, — сказал он жене.

Она не спросила его, что случилось, а ему не хотелось рассказывать.

Они купили еды, чтобы поесть в номере, поскольку миссис Ричмонд была не в настроении переодеваться к обеду.

Управляющий гостиницы — тощий нервный человек с очками в тонкой металлической оправе — поджидал их возле конторки дежурного. Не говоря ни слова, он вручил им счет.

— Мы ведь вам уже заплатили! — со злостью запротестовал Фред. — Мы заплатили по двенадцатое число этого месяца. Что это вы себе позволяете?

Управляющий улыбнулся. Во рту сверкнули золотые зубы. На плохом английском он объяснил, что это счет.

— Nous sommes payee,[17] — терпеливо улыбаясь, сказала миссис Ричмонд. Затем она повернулась к мужу. — Покажи ему квитанцию. Управляющий внимательно изучил квитанцию.

— Non, non, non,[18] — сказал он, покачав головой. И протянул Фреду вместо квитанции новый счет.

— Ну уж нет, я лучше возьму назад квитанцию. Управляющий снова улыбнулся и отодвинулся от Фреда. Дальше Фред действовал не размышляя. Он ухватил управляющего за запястье и выдернул квитанцию из его пальцев. Управляющий что-то закричал по-арабски. Фред взял ключ от своего, 216-го, номера с крючка за конторкой. Потом он взял жену за локоть и повел ее вверх по лестнице. Навстречу им на зов управляющего бежал человек в красной феске.

Оказавшись в комнате, Фред запер дверь. Он дрожал, ему не хватало воздуха. Миссис Ричмонд заставила мужа сесть, смочила холодной водой губку и отерла его разгоряченный лоб. Через пять минут под дверью показался уголок бумаги. Это был счет.

— Ты только взгляни на это! — воскликнул Фред. — Сорок дирхемов в день. Восемь долларов! Ах он сукин сын!

Обычно в день за комнату платили двадцать дирхемов, а Ричмонды, сняв номер на две недели, сторговались на пятнадцати.

— Успокойся, Фредди!

— Я придушу этого ублюдка!

— Наверное, тут какое-то недоразумение.

— Какое недоразумение? Он же видел квитанцию, видел ее, видел!.. Да он сам ее и писал. Ты же прекрасно понимаешь, почему он так делает — из-за того, что произошло. А я еще не могу получить деньги по чекам. Паршивый сукин сын!

— Успокойся, Фредди, — он пригладила взъерошенные пряди седых волос влажной губкой.

— Не надо мне твоих "успокойся Фредди"! Я знаю, что я сейчас сделаю. Я пойду в американское консульство и подам жалобу.

— Хорошо, мы так и сделаем, но только не сегодня. Фредди, давай не будем выходить до завтра. Мы оба устали и расстроены. А завтра пойдем туда вместе. Может быть, к тому времени они будут знать что-нибудь про Кливленд.

Миссис Ричмонд могла бы еще долго советовать правильные вещи, но ее больной желудок напомнил о себе новым приступом. Миссис Ричмонд поспешно вышла в холл, однако почти сразу вернулась.

— Туалет заперт, — сказала она. Ее глаза расширились от ужаса. Только теперь она начала понимать, что происходит.

Ночью, после скудного ужина из маслин, бутербродов с сыром и инжира, миссис Ричмонд попыталась найти в происшедшем светлую сторону.

— Вообще-то, — сказала она, — нам с тобой повезло, что, когда все это случилось, мы оказались здесь, а не там. Во всяком случае, мы с тобой остались живы. Мы должны благодарить Бога за то, что мы живем.

— Если бы мы разбомбили их двадцать лет назад, сейчас мы не вляпались бы в такую историю. Ну-ка вспомни, разве я не говорил еще тогда, что их надо разбомбить?

— Конечно, дорогой, но что теперь толку об этом сожалеть? Попытайся найти во всем светлую сторону, как это делаю я.

— Гнусные красные вонючки!

Бурбон кончился. Было темно, за окном, на той стороне площади, то вспыхивала, то погасала реклама сигарет "Олимпик Бле" (C'est mieux![19]). Она мигала так почти все ночи напролет, покуда они жили в Касабланке. Казалось, что страшные события на другом берегу океана здесь не изменили совершенно ничего.

— У меня нет конвертов, — пожаловалась миссис Ричмонд. Она пыталась написать письмо дочери.

Фред глядел в окно и старался представить, как это происходило. Должно быть, самолеты заполнили все небо. Интересно, продолжается ли позиционная война в Индии и Анголе? И на что теперь похожа Флорида? Ему всегда хотелось построить у себя дома во Флориде на заднем дворе хорошее бомбоубежище, но жена ни за что не соглашалась. А теперь и не понять, кто же был прав.

— Сколько времени? — спросила миссис Ричмонд, заводя будильник.

Он посмотрел на свои часы, которые никогда не ошибались. Эти часы — «Аккутрон» — были подарены ему сослуживцами в день ухода на пенсию. Фред всю жизнь проработал в компании "Айова Мьючуал Лайф".

— Одиннадцать, если по здешнему времени.

Откуда-то со стороны набережной раздавались крики и какой-то лязг. Звуки усиливались, вскоре Фред увидел, что по бульвару шествует колонна оборванцев. Фред прикрыл ставни, оставив лишь узкую полоску, чтобы смотреть на эту процессию.

— Они что-то несут, — сообщил он жене. — Иди взгляни.

— Я не хочу смотреть на такие вещи.

— Там какая-то статуя или кукла. Не понимаю, кого это должно изображать? Похоже, кого-то в ковбойской шляпе. Держу пари, что это все комми.

Толпа демонстрантов достигла площади, на которой стояла гостиница «Бельмонте», затем свернула налево, к самым крупным и роскошным отелям — «Мараба» и "Эль Мансур". Люди громко стучали в тарелки, били в барабаны, гудели в какие-то рога, звучавшие удивительно похоже на волынку. Вместо того чтобы нормально идти шеренгами, демонстранты словно исполняли некий танец, состоявший из крутящихся и скользящих па. Потом колонна исчезла за углом, и Фред больше ничего не видел.

— Ручаюсь, что тут собрались все попрошайки города. Приплясывать и дудеть в свои дудки — это они умеют, — желчно произнес Фред. — Всякий паршивый продавец часов и чистильщик обуви, они все сбежались сюда.

— Судя по их крикам, они очень счастливы, — сказала миссис Ричмонд и снова заплакала.

Этой ночью Ричмонды спали вместе на одной кровати впервые за несколько месяцев. Шум демонстрации не утихал еще несколько часов. Он раздавался то громче, то тише, доносился издалека или приближался. Это тоже отличало сегодняшнюю ночь от предыдущих;

Касабланка обычно очень спокойна, просто удивительно спокойна после десяти вечера.

Американское консульство выглядело так, словно его только что бомбили. Входная дверь оказалась сорвана с петель, и Фред вошел внутрь с большой неохотой. Все комнаты нижнего этажа зияли пустотой, мебель исчезла, ковры сорваны, кто-то пообдирал даже плакаты со стен. Все шкафы оказались выпотрошены, а хранившиеся в них бумаги — сожжены в центре самой большой комнаты. Намалеванные сажей надписи на арабском языке испещряли стены.

Выходя из здания, Фред заметил листок бумаги с машинописным текстом, прибитый к изуродованной двери: "Всем американским гражданам, находящимся в Марокко, безразлично — туристам или постоянно проживающим, рекомендуется покинуть страну до завершения настоящего кризиса. Консул не может гарантировать безопасности тем, кто решит остаться".

Мальчишка-чистильщик, чей покрытый язвами скальп едва прикрывала грязная шерстяная шапочка, попытался подсунуть свой ящик под ногу Фреда.

— Убирайся! Вамуш![20] Это ты во всем виноват. Я знаю, что тут было ночью. Это устроил ты и твои приятели. Красные попрошайки!

Мальчик неуверенно улыбнулся Фреду и снова попытался поставить его ногу на свой ящик. При этом чистильщик непрерывно шипел что-то вроде: "Месье, месье", — а быть может, — "мерси, мерси".

К полудню центр города кишел американцами. Фред и представить не мог, что в Касабланке их так много. Что они здесь делали и где прятались все это время? Большинство американцев торопилось в аэропорт, их машины были завалены багажом. Некоторые собирались драпать в Англию, другие предпочитали Германию. Полагали, что в Испании будет не слишком безопасно, хотя и не так скверно, как в Марокко. Беженцы разговаривали с Фредом коротко, резко, почти грубо.

Ничего не узнав, он вернулся в гостиницу, где его ждала миссис Ричмонд. Еще прежде они решили, что один из них всегда будет в номере. Когда Фред поднимался по лестнице, управляющий попытался всучить ему новый счет.

— Я вызову полицию, — пригрозил он.

Фред был так зол, что не сумел ничего ответить. Больше всего ему хотелось садануть человечка в нос и растоптать его смехотворные очки. Будь он моложе лет на пять, он бы, наверное, так и поступил.

— Они отключили воду! — трагически объявила миссис Ричмонд, впуская мужа в комнату. — Кроме того, сюда пытался войти человек в красной шапке, но, слава Господу, я догадалась закрыться на цепочку. Теперь мы не можем умываться и пользоваться биде. Мне страшно.

Фред попытался рассказать, что он видел в консульстве, но миссис Ричмонд не захотела слушать.

— Мы должны немедленно лететь отсюда. В Англию. Все остальные американцы летят туда. На дверях консульства была…

— Нет, Фредди. Что угодно, только не самолет. Меня никто не заставит залезть в самолет. Всю жизнь я обхожусь без самолетов и вовсе не намерена менять свои привычки.

— Но сейчас особые обстоятельства. У нас нет другого выхода. Милая, ты должна поступать разумно.

— Я не хочу даже говорить об этом. А кроме того, Фред Ричмонд, не смейте на меня кричать. Мы уедем отсюда, когда отправится корабль, это решено! А теперь займемся более насущными делами. Первым делом нам надо пойти куда-нибудь и купить воду в бутылках. Четыре бутылки воды, хлеб… хотя погоди, ты так обязательно все перепутаешь. Я напишу список.

Фред вернулся через четыре часа, когда уже темнело. Он принес одну бутылку содовой, буханку черствого хлеба и маленькую коробочку плавленного сыра.

— Это все, что удалось купить на мои деньги. Чеки нигде не принимают, ни в «Мараба», нигде вообще.

Фред выглядел неважно, его грязное лицо было уже не просто багровым, а фиолетовым, голос звучал хрипло. Фред кричал почти без перерывов несколько часов подряд.

Половину бутылки содовой миссис Ричмонд использовала, чтобы умыться. Потом она приготовила бутерброды с плавленным сыром и клубничным джемом, стараясь одновременно поддерживать светский разговор. Она очень боялась, что мужа хватит удар.

Двенадцатого, в четверг, за день до назначенного отплытия, Фред пошел в туристическое агентство узнать, у какого пирса стоит их корабль. Там ему сообщили, что отплытие отменено, не отложено, а именно отменено. Их корабль — зафрахтованный в Югославии транспорт — четвертого декабря оказался в Норфолке, так что ждать его бесполезно. Представитель агентства с извинениями вернул стоимость билетов — в американских долларах.

— А не могли бы вы дать мне вместо этого дирхемы?

— Но вы платили долларами, мистер Ричмонд, — произношение агента было невероятно старательным, сверхточным, и это раздражало Ричмонда еще больше, чем честный французский акцент. — Вы платили чеками "Америкэн Экспресс".

— Но я бы охотнее получил дирхемы.

— Это невозможно.

— Я поменял бы их один к одному. — Сейчас он даже не возмущался, что приходится делать столь непристойное предложение. — Как вы на это смотрите? Один дирхем за один обмененный доллар.

Он уже давно готовился к такому разговору, пытаясь поменять деньги в банках, магазинах, у случайных прохожих.

— Правительство запретило нам операции с американской валютой, мистер Ричмонд. Но если вы хотите купить авиабилеты, то я мог} принять ваши деньги. Если у вас их хватит.

— Выбор у меня не слишком обширный, как вы полагаете? — произнес Ричмонд, стараясь не думать, как воспримет новость его жена. — Сколько стоят два билета до Лондона?

Агент назвал цену.

— Это же грабеж на большой дороге! — вспыхнул Фред. — Дешевле долететь первым классом до Нью-Йорка! Агент улыбнулся.

— В ближайшее время у нас не ожидается рейсов на Нью-Йорк. Фред мрачно подписал свои чеки и отдал их в уплату за билеты. Больше чеков у него не было, а от возвращенных ему денег осталось всего пятьдесят долларов. Правда, у жены была ее собственная книжка чеков "Америкэн Экспресс", пока еще не тронутая.

Фред изучил надписи на билетах. Там было что-то по-французски.

— Что тут написано? Когда отлет?

— Четырнадцатого. В субботу. В восемь вечера.

— А на завтра у вас ничего нет?

— Нет, к сожалению. Даже с этими билетами вам очень повезло. Наша главная контора находится в Париже, и мы получили от них указание давать американцам преимущество на всех рейсах «Пан-Ам». Иначе бы вам вообще ничего не досталось.

— Понятно. Но дело в том, что я сейчас оказался в затруднительном положении. Никто не принимает американские деньги, даже банки. Сегодня мы последний раз можем переночевать в гостинице, а если рейс послезавтра, то нам придется остаться еще на одну ночь…

— Вы могли бы пойти в зал ожидания аэропорта, сэр. Фред снял свои замечательные часы, «Аккутрон».

— В Америке эти часы стоили бы сто двадцать долларов. Может быть, вас заинтересует…

— Извините, мистер Ричмонд, но у меня есть свои часы. Надежно спрятав билеты под обложку паспорта, Фред вышел через стеклянную дверь. Ему очень хотелось съесть мороженое в кафе напротив, но он не смог себе этого позволить. Последнюю неделю они жили на то, что выручили за будильник и электробритву. Теперь от этих денег не осталось ничего.

Дойдя до угла, Фред услышал, что его окликают:

— Мистер Ричмонд! Сэр! Мистер Ричмонд!

Это был агент. Пряча глаза, он протянул деньги: три пятерки и бумажку в десять дирхемов. Фред взял деньги и отдал часы. Агент надел фредов «Аккутрон» на руку рядом со своими часами. Улыбнувшись, он протянул Фреду руку для пожатия. Фред повернулся и ушел, сделав вид, что не заметил протянутой руки.

"Пять долларов, — думал он снова и снова. — Пять долларов".

Он был слишком пристыжен, чтобы сразу вернуться в отель.

Миссис Ричмонд в номере не было. Вместо нее там находился человек в красной феске, деловито упаковывающий все их вещи в три чемодана.

— Эй! — крикнул Фред. — Что вы тут хозяйничаете? Немедленно прекратите!

— Оплатите счет! — взвизгнул управляющий, стоявший в холле на безопасном расстоянии. — Платите или убирайтесь!

Фред попытался помешать человеку в феске упаковывать чемоданы. Он был взбешен, что жена вышла куда-то — в уборную, скорее всего, — и оставила номер без присмотра.

— Где моя жена? — вопросил он. — Это полное беззаконие. Он принялся ругаться. Человек в красной феске вернулся к своему занятию.

Фреду пришлось сделать усилие, чтобы взять себя в руки. Ему нельзя рисковать, так его может хватить удар. В конце концов, убеждал он себя, не столь принципиально — проведут они в зале ожидания аэропорта одну ночь или две. Поэтому он прогнал человека в феске и сам завершил упаковку вещей. Собравшись, он позвонил носильщику, человек в красной феске поднялся в номер и помог отнести чемоданы вниз.

Фред ждал жену в холле, сидя на самом большом чемодане. Должно быть, он пошла в «их» ресторан, в нескольких кварталах отсюда, где им пока еще разрешали пользоваться туалетом. Владелец ресторана не мог понять, почему они больше не обедают у него, и не хотел их обижать, надеясь, вероятно, что они еще вернуться.

Фред сидел на чемоданах и пытался вспомнить, как звали англичанина, который однажды был у них дома на званом вечере во Флориде года три назад. Фамилия у англичанина была странная и произносилась она совсем не так, как писалась.

Время от времени Фред поднимался и выходил на улицу, пытаясь высмотреть жену, возвращающуюся в гостиницу. Когда он пытался спросить управляющего, куда она ушла, тот возобновлял свои визгливые жалобы. Фреда охватило беспокойство. Она задерживалась чересчур долго. Фред позвонил в ресторан. Хозяин ресторана владел английским достаточно, чтобы суметь объяснить, что сегодня миссис Ричмонд ни разу не приходила.

Приблизительно через час после заката Фред разыскал полицейский участок, располагавшийся в кирпичном здании с обшарпанной штукатуркой в самом центре туземного квартала — Старой Медине. Американцам обычно настойчиво советуют не появляться в Медине после наступления темноты.

— У меня пропала жена, — сказал Фред человеку в серой форме. — Я опасаюсь, что она могла стать жертвой грабителей. Полицейский коротко ответил что-то по-французски.

— Жена, моя жена, — громко повторил Фред, стараясь объяснить суть дела неопределенными жестами.

Полицейский повернулся к своим коллегам и начал с ними беседовать. Откровенное, неприкрытое хамство сквозило в каждом его движении.

Фред достал паспорт и помахал им перед лицом полицейского.

— Моя жена исчезла. Неужели здесь никто не знает английского? Кто-то из вас должен знать английский. Инг-лиш!

Полицейский пожал плечами и вернул Фреду паспорт.

— Моя жена! — истерически закричал Фред. — Вы слышите меня или нет? Моя жена, моя жена, жена!

Сухопарый усатый полисмен ухватил Фреда за воротник и потащил сначала в соседнюю комнату, потом куда-то по длинному неосвещенному коридору, пропахшему мочой. Там он впихнул Фреда в еще какую-то комнату. Фред не сразу понял, что это камера. Деревянная, обитая металлом дверь захлопнулась за ним. В камере не было ни света, ни воздуха. Фред кричал, бил в дверь ногами и кулаками, покуда не рассадил себе ребро ладони. Тогда он утих и начал высасывать из ранки кровь, опасаясь заражения.

Когда глаза Фреда немного привыкли к темноте, он сумел рассмотреть окружающую обстановку. Камера была чуть больше двести шестнадцатого номера в отеле «Бельмонте», но в этом двухместном номере находилось столько людей, что Фред даже не смог их пересчитать. Старые и молодые, они, словно сборище прокаженных, валялись вдоль стен, напоминая бесформенные груды грязи и тряпья.

В свою очередь, обитатели камеры с изумлением рассматривали американского джентльмена.

Утром Фреда отпустили из полицейского участка, и он немедленно вернулся в отель, не пытаясь больше говорить с кем бы то ни было, Ярость, душившая его, сменилась куда более сильным чувством — ужасом.

Жена не вернулась.

Три чемодана, как это ни удивительно, стояли на прежнем месте. Управляющий требовал, чтобы Фред покинул холл, и Фред не стал протестовать. Время пребывания в гостинице, оплаченное Ричмондами, кончилось, и у Фреда не было денег хотя бы еще на одну ночь, даже по старой таксе.

Теперь он совсем не знал, что ему делать. Он стоял на улице, на краю тротуара, и пытался хоть что-то решить. Его брюки были измяты, и хотя сам Фред ничего такого не чувствовал, но боялся, что от него пахнет тюремной камерой.

Регулировщик движения, стоявший посреди площади, начал поглядывать на него с подозрением. Теперь Фред боялся полицейских, боялся, что его снова запихнут в каталажку. Он остановил такси и редел водителю ехать в аэропорт.

— Оu?[21] — спросил таксист

— Аэропорт, аэропорт… — раздраженно повторил Фред. Уж таксисты-то, по крайней мере, могли бы знать английский.

Но куда делась жена? Где Бетти?

Когда они доехали до аэропорта, таксист потребовал пятнадцать дирхемов — сумму невиданную для Касабланки, где такси были на удивление дешевы. Фред не догадался договориться заранее; теперь не оставалось ничего другого, как заплатить водителю, сколько тот просит.

Зал ожидания был забит людьми, хотя американцев среди них, похоже, было немного. Спертый вонючий воздух был почти так же густ, как в камере. Носильщиков не было видно, а сам он не мог пройти с багажом через толпу. Поэтому он поставил чемоданы около входа и сел на самый большой из них.

Мужчина в защитной форме и черном берете подошел к Фреду и спросил его паспорт.

— Votre passeport,[22] — терпеливо повторял он по-французски, пока Фред его не понял.

Он изучал каждую страницу документа, прямо-таки излучая подозрительность и недоверие, но, в конце концов, вернул его.

— Вы говорите по-английски? — решился спросить Фред.

Он подумал, что раз у этого человека незнакомая форма, то он, возможно, не из городской полиции. Человек разразился потоком гортанных арабских звуков.

"А возможно, — убеждал себя Фред, — она придет сюда искать меня. Вот только, собственно, чего ради? Надо было остаться у входа Б отель".

Он представил, как в Англии, уже в полной безопасности, расскажет американскому консулу о своих злоключениях. Он вообразил, какой после этого последует международный скандал. Но какая же фамилия была у того англичанина? Он из Лондона. Странная фамилия, начинается не то с «С», не то с «Ch».

Симпатичная женщина средних лет присела на другой конец его чемодана и принялась что-то быстро говорить по-французски, быстро жестикулируя. Взмахи ее ухоженных рук напоминали удары-каратэ. Кажется, она хотела что-то объяснить ему, но он, конечно же, ничего не понимал. Тогда она заплакала.

Фред не мог даже предложить ей носовой платок, его собственный платок после прошлой ночи стал совсем грязным.

— Моя жена пропала, — сказал он ей. — Моя жена…

— Вее-уау… — произнесла женщина сдавленным голосом.- Vote bе-уау.[23]Она показала ему пригоршню крупных ассигнаций — дирхемов.

— Жаль, что я не могу понять, чего вы хотите, — сказал он. Она ушла с таким видом, словно он оскорбил ее, произнеся нечто непростительное.

Фред почувствовал, что кто-то осторожно тянет его за ботинок. Это робкое прикосновение наполнило его ужасом, он внезапно вспомнил, как проснулся в камере оттого, что какой-то старикашка пытался стащить с него ботинки. Старик пытался их украсть, но, видимо, ничего не знал про шнурки, и ботинки остались на ногах.

Но на этот раз рядом оказался всего лишь мальчишка-чистильщик. Он уже начал обрабатывать щеткой ботинки Фреда, которые действительно были довольно грязными и нуждались в чистке. Фред оттолкнул мальчишку.

Следовало бы съездить в гостиницу, посмотреть, не вернулась ли жена, но у него не было денег на такси, а в зале ожидания некому было доверить чемоданы.

Но он все равно не может улететь из Касабланки без жены. Просто не может, и все тут. А если он останется, то что ему делать, ежели полицейские не станут его слушать?

Примерно к десяти часам зал ожидания затих. За весь день ни один самолет не отправился, ни один не улетел. Люди, набившиеся в зале, ждали завтрашний самолет на Лондон. Каким образом такая уйма людей с такой уймой багажа собирается поместиться в один самолет, пусть даже очень-очень большой? У них что, у всех есть билеты?

Спали всюду, на жестких скамейках, на бетонном полу, застеленном газетами, на узких подоконниках. Фред оказался одним из самых удачливых — он устроился на трех своих чемоданах.

Проснувшись, он обнаружил, что паспорт и билеты, лежавшие в нагрудном кармане, украдены. Фред спал на спине, и бумажник, лежавший в заднем кармане брюк, уцелел. В бумажнике было девять дирхемов.

Светлым рождественским утром Фред пошел в кафе побаловать себя мороженым. Казалось, что никто в Касабланке не собирается отмечать этот праздник. Магазины в Старой Медине (где Фред нашел комнату за три дирхема в день) в большинстве своем работали словно в обычные будни, а в европейской части города было не понять, закрыты магазины по случаю праздника или же навсегда.

Проходя мимо «Бельуонте», Фред, как всегда, остановился и спросил свою жену. Управляющий очень вежливо ответил, что о миссис Ричмонд ничего не известно. Теперь у полиции было описание ее внешности.

Чтобы отдалить торжественный миг, когда он сядет перед вазочкой с мороженым, Фред зашел на почту и спросил, не пришел ли ответ на его телеграмму в американское посольство в Лондоне.

Ответа не было.

Когда он наконец получил свое мороженое, оно показалось ему вовсе не таким вкусным, как в воспоминаниях. И порция такая маленькая! Он просидел перед пустой вазочкой целый час. Глядел на моросящий за окнами дождь. В кафе, кроме него, никого не было.

Тяжелые металлические ставни закрывали окна туристического агентства на противоположной стороне улицы. Желтая краска чешуйками облупливалась со ставней.

Вошел официант и сел за столик Фреда.

— II pleut, Monsieur Richmon. Дождь. II pleut.[24]

— Да, дождь, — сказал Фред. — Дождь. Осадки. Радиоактивные осадки.

Официант не понял. Он очень плохо понимал по-английски.

— Рождество, — сказал он.- Joyeux Noel.[25] Счастливое Рождество.

Фред согласился и с этим.

Когда стылая морось перестала сыпаться с неба, Фред пошел на площадь Объединенных Наций и отыскал скамейку, оставшуюся почти сухой из-за того, что над ней нависала пальма. Несмотря на холод и сырость, он не хотел возвращаться в тесную клетушку гостиницы и проводить остаток дня, сидя на краю постели.

Здесь, на площади, он был не так одинок. Вокруг него было довольно много людей в тяжелых шерстяных фарджиях с надвинутыми на голову капюшонами. Люди стояли, сидели на скамейках, неспешно прогуливались по усыпанным щебенкой дорожкам. Зимняя морось была им не страшна, фарджия представляет собой идеальный дождевик. Свой плащ Фред продал три дня назад за двадцать дирхемов. Теперь он научился считать по-французски и получал за свои вещи куда более пристойные цены, чем раньше.

Самым трудным в его положении оказалось не думать. Он никак не мог этому научиться. А вот когда он как следует научится не думать, то уже не будет впадать в ярость или чего-то бояться.

На краю площади стояла высокая красивая башня, с которой можно было оглядеть всю Касабланку разом, во всех направлениях. В полдень с вершины башни подавали звуковой сигнал. Когда он прозвучал, Фред вынул из кармана бутерброд с сыром и съел его. Съел очень медленно, откусывая крошечные кусочки. Потом он достал шоколадку с миндалем. Его рот наполнила голодная слюна,

Мальчишка-чистильщик бегом пересек засыпанную щебенкой площадку и сел на мокрую землю у ног Фреда. Он попытался поднять ногу Фреда и поставить ее на свой ящик.

— Не надо, — произнес Фред. — Уходи.

— Месье, месье, — настаивал мальчик, а может быть, он говорил:

— Мерси, мерси.

Фред виновато посмотрел на свои ботинки. Они были очень грязные. Он не чистил их уже много дней.

Мальчик продолжал издавать бессмысленные звуки. Его глаза были прикованы к шоколадке в руке Фреда. Фред оттолкнул его ботинком. В следующую секунду мальчик выхватил из его руки шоколадку. Фред ударил его сбоку по голове. Шоколадка упала на землю возле мозолистых ног мальчишки. Мальчик лежал на боку и скулил.

— Мелкий воришка! — заорал Фред.

Фред разъярился. Он имел полное право разъяриться: это же откровенное, неприкрытое воровство среди бела дня! Фред вскочил со скамейки, его нога опустилась на ободранный ящик мальчика. Полетели щепки.

Мальчишка начал кричать какую-то арабскую тарабарщину. Он опустился на четвереньки, чтобы подобрать обломки своего ящика.

— Ты сам на это напросился. — сказал Фред. Он пнул мальчишку в бок. Чистильщик повалился на землю. Можно было подумать, что он не привык к подобному обращению.

— Дрянной попрошайка! Вор! — кричал Фред.

Он наклонился вперед, чтобы ухватить мальчишку за волосы, но тот был коротко острижен, видимо, чтобы не заводились вши. Фред ударил его, снова метя в лицо, но мальчик уже вскочил на ноги и отбежал в сторону.

Гнаться за ним не имело смысла, он бегал слишком, слишком быстро, чтобы его можно было поймать.

Лицо Фреда покрылось багровыми и фиолетовыми пятнами, седые волосы, давно нуждающиеся в стрижке, свесились на налитый кровью лоб. Он только теперь заметил, что пока он бил мальчишку, вокруг собралась группа арабов или… этих… мусульман, что ли? Они молча наблюдали за ним, выражения их темных морщинистых лиц были непонятны Фреду.

— Вы видели? — громко спросил он. — Вы видели, что хотел сделать этот воришка? Вы видели, как он пытался украсть мою шоколадку?

Один из мужчин, одетый в длинную фарджию с коричневыми полосками, что-то сказал Фреду. Его слова были нечеловеческой тарабарщиной. Другой мужчина, помладше, одетый в европейский костюм, ударил Фреда по лицу. Фред отшатнулся.

— Да вы послушайте!.. — Он не успел даже сказать им, что он гражданин Соединенных Штатов. Следующий удар заткнул ему рот, и он упал на землю.

Когда Фред упал, пожилые люди тоже стали бить его. Били ногами. Одни пинали его в ребра, другие по голове, на долю третьих достались ноги. Странным образом никто не целил ему в пах.

Мальчишка-чистилыцик наблюдал за избиением издали, а когда Фред потерял сознание, подошел и стащил с него ботинки. Молодой человек, ударивший первым, снял с Фреда пиджак и ремень. По счастью, бумажник Фред оставил в гостинице.

Очнувшись, он обнаружил, что снова сидит на скамейке. Рядом стоял полицейский и что-то говорил ему по-арабски. Фред отрицательно покачал головой. Страшно болела спина, должно быть, он ушиб ее, когда упал на землю. Полицейский обратился к нему по-французски.

Только сейчас Фред заметил, что дрожит от холода.

Удары ногами почти не причинили ему вреда. У всех, кто его бил, за исключением парня в европейском костюме, вместо ботинок на ногах было что-то вроде тапочек. В лице ощущалась несильная тупая боль, но кровь залила спереди всю рубашку. Во рту тоже чувствовался вкус крови. Но главное — ему было холодно, очень холодно.

Полицейский ушел, качая головой.

И как раз в это время Фред вспомнил фамилию англичанина, ужинавшего у них во Флориде, Фамилия этого человека писалась «Cholmonetoicow», а произносилась: «Что-мне-толку». Лондонский адрес Фред вспомнить так и не смог.

Только попытавшись встать, он заметил, что ботинки исчезли. Щебенка больно колола нежные подошвы его босых ног. Фред готов был спорить на что угодно, что ботинки украл мальчишка-чистильщик.

Застонав, он снова опустился на скамейку. Сейчас его поддерживала единственная надежда, что он хорошо врезал этому гнусному ублюдку. Он истово надеялся на это. Фред заскрипел зубами. Ему хотелось снова вцепиться в мальчишку. Попрошайка ублюдочный! Уж теперь-то он так врежет ему ногой, что тот на всю жизнь запомнит. Проклятый, грязный, ублюдочный, красный попрошайка. Он расквасит ему морду.

Лунная пыль

Он умирал во имя Науки.

Его окружал гигантский пантеон натурфилософии. Великие ученые минувших времен вздымались вокруг горными вершинами: Гиппарх, Платон, Архимед, Тихо, Фарадей… а на обратной стороне — призрачный сонм его соотечественников: Козырев, Езерский, Павлов… Разве не высокая честь стать первым, самым первым человеком из плоти и крови, вознесенным, подобно Ганимеду, живым на Олимп.

Девять минут.

Как это было здорово: выяснить цвет кратера Птолемей — серый, с невиданной доселе точностью измерить его глубину — тысяча шестьсот семь метров, взять образцы серой пыли, отколоть куски серой породы. Собирать, взвешивать, анализировать… Добавить крупицу к горе знаний, накопленных человечеством. Расширить горизонты познанного; сегодня — Луна, завтра Марс, все дальше, до края Вселенной, где само время исчезает под натиском энтропии…

…Энтропия… словно череп в келье монаха-картезианца… Почему наука всегда употребляет это понятие, когда ей нечего больше сказать? И много ли проку знать, что Вселенная, как и человек, смертна, что в один прекрасный день Земля будет цвета кратера Птолемей под его ногами, что Солнце погаснет, и, в конце концов, не будет ничего — только смерть?

Смерть. Сколько ни повторяй это слово, разум не в состоянии вместить его. Только мертвец знает, что такое смерть. И сам он узнает через девять… Нет! Через семь с половиной минут…

Почему? Теперь никто не ответит — почему. Неисправность в системе подачи топлива? Незамеченная трещинка, которая позже затянулась сама? Энтропия… вновь энтропия.

Он брел по дну кратера, прочь от предавшего его корабля, широко расставляя негнущиеся в громоздком скафандре ноги. Со стороны он, наверное, походил на получившего травму футболиста, уходящего с поля и старающегося не расплескать ни единой капли своей боли.

Он наполнил пылью последний контейнер и понес лоток с образцами на корабль. В шлеме жалобно жужжал сигнал вызова.

Шесть минут. Даже меньше.

«Если я постараюсь сдерживать дыхание…» — мелькнула мысль.

Один за другим он снимал контейнеры с лотка и высыпал их содержимое на башмаки своего ярко-желтого скафандра. Бессмысленный жест. Лунная пыль опускалась ровно, не танцуя, как на Земле. Он повернулся лицом туда, где над самым горизонтом сверкал серп Земли. Сейчас Россия лежала во мгле на видимой ночной стороне планеты.

Бессмысленно. Вся Вселенная бессмысленна. Земля — всего-навсего кружащийся в пустоте шар. Солнце и звезды — раскаленные газовые сгустки…

А у тебя нет больше кислорода, чтобы питать кровяные тельца. Думай! Тебе нужно понять…

Но времени не оставалось. Очень скоро он перестанет думать.

Передатчик перестал жужжать.

Мухи жужжат над трупом. Здесь нет мух, потому что нет атмосферы. Здесь нет жизни. Все придуманные счастливые истории оказались враньем. Жизнь на Луне не может существовать. Даже его собственная жизнь.

Он поймал себя на том, что старается реже дышать. Упрямое подсознание еще надеялось… Бедный звериный инстинкт.

Он вспомнил мать. С последним вздохом она послушно поцеловала икону, но глаза, живые глаза ее кричали: «Нет! Другой жизни не будет!..» Губы верят, глаза отрицают.

Коснувшись языком тумблера, он включил передатчик.

— Слушаю.

— Михаил?! Мы перепугались. Мы думали… — он узнал взволнованный голос Тони даже сквозь триста восемьдесят тысяч километров пустоты.

— Нет. Еще нет.

— Мы докопались до причины утечки. Дмитрий был прав, третий топливный инжектор не был синхронизирован с…

— Не надо, Тоня. Мне не станет легче, если я узнаю почему, — ответил он рассеянно. Мысли его были заняты другим.

Секунд тридцать висело почти осязаемое молчание.

— Все говорят… все… что ты… — попыталась поддержать разговор Тоня, и он понял, что она вот-вот разрыдается, — ты отчаянный смельчак!

— Смельчак? — повторил он последнее, искаженное помехами слово. — Много ли смелости надо, чтобы поглощать воду и пищу, пока они есть? Много ли смелости надо, чтобы дышать?.. Вот и вся моя смелость.

— Что ты сказал, Миша? Сильные помехи… мы не поняли.

— Ничего.

— Ася просит передать, что любит тебя.

Четыре минуты.

— Скажи Асе, что я люблю ее, — он щелкнул тумблером и подумал, как этот звук похож на звук поцелуя… и как не похож.

Нет, он умирал не во имя Науки. Во имя Науки, право, не стоило умирать.

Он умирал во имя Любви.

Разве не говорил он себе в то далекое лето, что теперь может умереть без сожаления? Разве не был он безгранично счастлив с Асей, мог ли желать чего-то большего?.. Кожа ее, гладкая и чистая, казалась напоенной солнцем кожицей груши. Дурманящий запах сена от золотистых волос, быстрая, неуверенная улыбка, бездонные омуты серых глаз… Воспоминание о том лете стоит целой жизни…

«Но оно прошло, — подумал он. — Все проходит. Энтропия безжалостна».

Увы. Пытаться удержать красоту или любовь бессмысленно, как пытаться остановить вращение планеты. Красота и любовь уходят. С годами или в одночасье, но уходят. Энтропия духа шествует рука об руку с энтропией Вселенной. Как и некогда нежная кожа, характер Аси высох под гнетом времени. И к ней смерть, как и к большинству людей, приходит постепенно. Любовь? То лето не вернется. Никогда.

Но какой зеленой была трава! И солнце, казалось, заливало мир не светом, а потоками огненной жизни. Работая на солнцепеке рядом с Асей, сметая сено в копны, он забывал о существовании всего остального мира, забывал все на свете, кроме их любви.

Наступал вечер, и черный бархатный полог неба раскидывался над их головами…

Идиллия…

Но это было давно. Давным-давно.

Теперь поле, где они когда-то вдыхали запах солнечного сена, сковал мороз; если бы поле не пряталось между рогами земного серпа, он увидел бы сверкание снежных просторов России, как сверкает сейчас Европа, залитая светом вечернего солнца.

Каждый год умирает земля, и каждый год возрождается. Его зима не кончится, но что с того? Разве плохо исчезнуть с воспоминанием об одном лете, одном солнечном дне, одном поцелуе? Разве повторение того, что было, может что-нибудь добавить к тому, чем он обладает?

Слова.

Слова, слова, слова…

— Ася, — прошептал он с сожалением и — хотя никогда бы в этом себе не признался — завистью. Ибо ей суждено остаться, а ему — исчезнуть.

Полторы минуты.

Зажужжал передатчик.

Если бы он мог сгореть, как мотылек, в ослепительной вспышке славы, хоть немного побыть незримым свидетелем всенародной любви к нему и восхищения им!.. Нет. Он умирал не во имя Любви. Любовь, увы, не причина для смерти.

Он умирал во имя Страны.

Наука равнодушна к своим мученикам.

Любовь умирает прежде любовников.

«Но есть высшие идеалы, — сказал он себе, — в них — нетленность знаний и человечность любви». Он, как и всякий космонавт, был патриотом, даже отчасти фанатиком. Член партии с восемнадцати лет, чего не так-то просто было добиться, особенно студенту, посвятившему себя математике и физике, он верил — в чем-то эта вера была сродни религиозной — в будущее России, в ее высокую судьбу. Он искренне гордился — да и какой русский не гордится?! — путем, который прошла за пять десятилетий его страна, наперекор всему, наперекор силам столь могущественным, что даже сейчас, глядя на голубой серп, повисший над лунным горизонтом, он чувствовал холодок между лопаток. Несмотря ни на что, Россия жила. Его Россия, первой дотянувшаяся до Луны и высадившая на нее человека!

Хотя никто не узнает, что человека этого звали Михаил Андреевич Карков. Только после его успешного возвращения на Землю мир услышал бы о грандиозном успехе советской науки. Неудачу скроют — она не служит национальным интересам. А разве интересы страны не выше его собственных?

И все-таки хочется, чтобы о тебе узнали.

…Слабость.

Герои Революции или Сталинграда, в большинстве своем, безымянны, но разве память о них, безымянных, менее священна? Он хотел сказать «нет», но губы не повиновались.

А если бы он вернулся? Если бы стал героем? Разве не пришлось бы ему когда-нибудь умереть? Перед лицом энтропии слава, преклонение, заслуги бессмысленные побрякушки, — вымолить бы хоть чуточку жизни, еще несколько мгновений, один вздох…

…Нет, как бы этого ни хотелось, он умирал не во имя Страны…

Кислород кончился. Он бросил последний, непонимающий взгляд на Землю и, не обращая внимания на жужжание передатчика, поднял лицевое стекло шлема.

Он умер, так и не поняв, что для его смерти нет стоящей причины.

Рабы

Барон спал на раскладном диване в гостиной, которая, помимо того, была еще и кухней. Спальня принадлежала Даниель и Полу. И это было справедливо, поскольку именно Пол платил за квартиру. Спальня была крошечной, не комната, а так, нечто вроде ниши в стене. Там же, в спальне, провела зиму и птица попугай по имени Невермор. Зимой в спальне было чуть теплее. Теперь клетка вернулась в гостиную к Барону.

— Ну чего ради ты вздумал линять? — вопрошал Барон, вертя перед носом птицы длинное перо, выпавшее из хвоста. — Взгляни хоть на меня — разве я линяю? Разве я разбрасываю свои перья по всей комнате? Невермор противно крякнул.

Хозяином птицы тоже был Пол, он получил попугая от Даниель в подарок на Рождество. Если Барон просовывал в клетку палец, Невермор обязательно щипал его. Он вообще не признавал никого, кроме хозяина.

Даниель и Пол все еще не вставали, занимаясь в постели любовью. Тем временем Барон приготовил завтрак: яичницу с беконом, апельсиновый сок, кофе. Убрал со стола оставленные с вечера кофейные чашки, затрепанный томик «Кэнди» в мягкой обложке (пиратское издание, куда более откровенное и забористое), бирюзовую заколку Даниель и кучу мятых бумажных салфеток, которыми пользовались вместо носовых платков.

Радио бодро объявляло, что сделать солнечный пирог без труда бы всякий мог. Барон поймал другую станцию. Диктор принялся сообщать Барону биржевые котировки. Акции «Америкэн Телефон энд Телеграф» шли вверх.

Из спальни появилась Даниель в халате с узором из растений, выполненным как бы а-ля Матисс.

— А что, никакой музыки по радио нет?

— Это лучшая музыка для тех, кто может ее понять, — ответил Барон, поливая желтки глазуньи жиром, вытопившимся из бекона. Когда-то Барон чуть было не закончил бизнес-школу.

— Вчера вечером на дискотеке пятнадцать минут подряд крутили новый рекламный шлягер. Ну прямо как во французском фильме. Я хочу достать запись этой песенки, чтобы Пол тоже послушал.

— Что касается меня, — проговорил Барон, не отводя взгляда с почти готовой яичницы, — то я собираюсь сделать солнечный пирог…

— Ты кормил попугая?

— …это без труда бы всякий мог. Видишь ли, надо триста граммов взвесить Бетти-Крокеровской смеси…

— …а то он сегодня что-то нервничает.

— …положить улыбки ловко, — Барон просиял самой обворожительной из своих улыбок, — а потом испечь в духовке.

Но Даниель не заметила обращенной к ней улыбки. Она разливала по стаканам апельсиновый сок.

— К тому же, — обиженно добавил Барон, — надо говорить не «он», а «она».

Можно было догадаться по имени. «Невермор» — женское имя.

— Для меня здесь нет никакой разницы, а для птиц и подавись все равно они только яйца класть умеют. Это кто угодно может.

Из тостера выскочили два хрустких поджаренных ломтика. Даниель сунула на их место два свежих белых ломтя и позвала:

— Пол! Завтрак готов!

— Одеваюсь, красавица!

Даниель и вправду выглядела красавицей, но, хотя у нее была великолепная фигура, она все равно боялась набрать лишний вес. Даниель была танцовщицей, а танцовщицы всегда беспокоятся о весе.

Ночью мы подрались, — доверительно пожаловалась она Барону, — и я как-то умудрилась потерять одну контактную линзу. Теперь вижу только правым глазом.

— Когда лезешь в драку, надо снимать контактные линзы. Она не обратила на его шутку внимания.

— Эти проклятые линзы так дорого стоят.

— Надо было их застраховать.

— Это еще дороже. Ничего, все равно Пол сказал, что заплатит за нее.

Из спальни вышел раздетый по пояс Пол — неторопливо, помахивая руками с непринужденной грацией спортсмена. Когда он учился на последнем курсе колледжа, он играл в бейсбол.

— Я правильно сказала, любимый?

— Ясное дело. Я очень люблю за все платить. Он взял самый большой стакан сока и выпил его за один прием. Потом повернулся к радио, покрутил ручку настройки и, попав на самый конец «Солнечного пирога», принялся петь на пару с приемником. Пол обладал звучным баритоном, но правильно повторить мелодию было свыше его сил. Даниель и Барон подхватили припев. Песня медленно кончилась, и пошла реклама мороженных устриц.

Барон поделил яичницу — по два глаза и три ломтика бекона на тарелку.

Даниель разломила тосты и разлила кофе. Пол открыл холодильник и достал сливки. Он пил кофе со сливками.

— Надеюсь, теперь мы сможем вернуться к курсу акций? — сказал Барон.

— Мне больше нравится это, — заметил Пол. «Это», которое нравилось Полу, было вариациями на тему «Пейтон Плейс» в исполнении Мантовани.

Барон стоял в прихожей и читал надписи на корешках стоящих в шкафу книг. Книги принадлежали Полу и были скучные. Барон никогда не слыхал о таких авторах: Трелони, Мейтленд, Хольм, Веджвуд.

Пол занимался английской литературой в аспирантуре Колумбийского университета. В свое время он был сильным студентом, но почему-то всегда получалось, что его выгоняли из всех хороших колледжей; в конце концов, бакалавра искусств он получил в Нью-Йоркском университете. Скучные книги остались на память о тех временах, когда он пытался писать дипломную работу по истории. Барон маялся в прихожей, поскольку Даниель заняла ванную (санузел в квартире, разумеется, был совмещенный). Устроившись в ванной, Даниель бесконечно долго расчесывала свои длинные черные волосы. Так же, как и перья попугая, волосы Даниель оказывались буквально всюду — в простынях, пище, даже в белье Барона. Это свойство волос не раздражало, а скорее, удивляло Барона. Найдя волос в каком-нибудь совсем уж невероятном месте, Барон невинным голосом сообщал об этом Даниель. Даниель нервничала, думая, что он жалуется. На самом деле Барон почти никогда не жаловался, для этого ему не хватало самоуверенности.

— Ты еще долго? — в очередной раз спросил Барон через толстую дверь.

— Уже скоро.

— А то мне очень нужно.

Даниель наконец вышла. На ее голове красовалась высокая сложная прическа, скрепленая бирюзовой заколкой. Кроме того, Даниель успела переодеться, теперь на ней были розовые колготки, черное танцевальное трико, а на плечах — потертая накидка. Вокруг ее глаз красовались остатки вчерашней косметики.

— Милости прошу. Туалет в твоем распоряжении. Барон так торопился, что даже не запер за собой дверь. И все-таки он успел вовремя добиться до стульчака. Усевшись, он начал озабоченно размышлять над вопросом, который сильно волновал его в последнее время — есть ли у него душа? Даниель в спальне перетряхивала постель в поисках пропавшей линзы.

— Ты не поможешь мне, Пол?

— Извини, не могу. Я должен написать работу по семнадцатому веку.

— Но ты же сейчас не пишешь, а читаешь.

— Я читаю книгу, в которой должна быть нужная мне статья. Вот послушай, что я читаю. Это называется «Столкновения».

Прелестней нам те маленькие тайны,

Которые являются случайно.

— Ты что, думаешь, я могу читать такое для собственного удовольствия?

— Ерунда какая! Почему это называется «Аварии»?

— Да не аварии, дура, не катастрофы, а «Столкновения»! То, что происходит нечаянно, само собой, вроде как переспать с кем-нибудь.

— Ты всегда пишешь свои статьи про какую-нибудь тоску зеленую.

— Подобные вещи кажутся зеленой тоской только издалека.

— Понимаю, это вроде как на реке, — сказала Даниель. На мгновение она оставила свои розыски, зажмурила левый глаз и принялась смотреть на реку, что стальным блеском отсвечивала под утренним солнцем. Вычурные детали джерсийских утесов, маленьких домиков, деревьев виднелись совершенно отчетливо. Она подумала, каково ей было бы жить в Джерси. В такой идее было что-то непонятным образом пугающее.

Она открыла окно, ветер пробежался по комнате, с мягкой настойчивостью шевеля бумажки и края простыней. Пол произнес что-то. Даниель не расслышала, но почему-то ей захотелось расплакаться.

— Что ты сказал? — спросила она Пола.

— Я спросил, не сможешь ли ты взять мои рубашки из прачечной. Сегодня среда.

— Возьму, но только после занятий.

По вечерам Даниель работала в баре — танцевала в маленькой стеклянной клетке, а днем училась в балетной школе.

— Квитанция у меня в бумажнике, — ворчливо напомнил Пол. Даниель пожала плечами, не понимая, чего это Пол вздумал быть недовольным. Она порылась в бумажнике и громко воскликнула:

— Господи Исусе!

— Что еще там?

— У тебя в бумагах до сих пор лежит этот огрызок с адресом доктора Минцера. Нельзя же быть таким безалаберным.

— Да? А кто его там увидит? А если кто и увидит, я всегда могу сказать, что это психотерапевт, которого рекомендовал мне кто-то из знакомых.

— Разумеется, можешь, вот только под фамилией ты крупными буквами написал: «АБОРТЫ».

Не отвечая, он с видом ученой отрешенности склонился над томом Геррика. Видя, что Пол не обращает на нее внимания, Даниель оставила неприятную тему.

— Вот, я взяла квитанцию из прачечной. И еще я возьму доллар, чтобы заплатить за твои рубашки.

— Возьми пару, купишь чего-нибудь на обед.

— Ну, за продуктами может сходить и Барон. Пол засмеялся.

— Ты чего смеешься? — спросила Даниель.

— А вот, — он прочитал отрывок из Геррика:

Цветок, вчера еще живой,

Лежит под этою плитой.

Едва открыв глаза на свет,

Ушла туда, где горя нет.

Пока Пол читал, Даниель смотрела, как буксир тащит против течения довольно большую баржу.

— По-моему, очень красиво, — сказала Даниель и принялась собирать одежду для балетной школы.

— Тебе помочь искать? — спросил Барон. Он все еще был в пижаме, застиранной и грязноватой.

— Ты хочешь помочь? Это было бы замечательно, а то мне уже пора бежать на уроки.

По средам были уроки танцев на пуантах. Даниель засунула балетные туфли в пропахшую потом сумку. Вчера вечером Даниель заштопала тупые носки туфель толстыми розовыми нитками и теперь туфли были как новенькие.

Барон сдвинул неприбранное постельное белье от стены, улегся поперек кровати и принялся кончиками пальцев исследовать щели в паркете. Даниель поджала губы. Ей не нравилось, что он позволяет себе лежать на ее кровати.

Но что можно было сказать?

Пол сидел и лениво поглаживал кончиками пальцев свой мускулистый живот. Мысли его были далеко, и он бы очень удивился если бы ему сказали, чем он занят. Когда пальцы скользили по пушистым волоскам, было слегка щекотно.

Вторая рука Пола держала книгу, которую он не читал. В голове у Пола приглушенно звучала мелодия, но он не осознавал ее и искренне полагал, что читает, поскольку глаза бездумно пробегали по строчкам.

Пол, одетый в джинсы, футболку и мягкие туфли, походил на исполнителя песен в стиле кантри. Это выходило само собой, Пол всего лишь старался одеваться попроще. Ему нравились грубые ткани, нравилось ощущать шеей концы своих длинных волос. Мерсье, недоучившийся психоаналитик, консультировавший Даниель, сказал, что, скорее всего, Пол — фаллический нарциссист. Сам Пол не видел з этом ничего дурного.

Кушетка, на которой сейчас лежал Пол, напоминала небезызвестного доктора Джекила, потому что на ночь превращалась в кровать Барона. Вообще, мебель в квартире не отличилась оригинальностью и Полу не принадлежала. Зато книги были его, все, кроме одной полки, где стояло оксфордское издание энциклопедического словаря. Словарь принадлежал Барону. Пол несколько раз пытался перекупить словарь, но Барон просил за него чересчур много. Меблированная квартира обходилась Полу, а точнее, его отцу, довольно дорого — 150 долларов в месяц. Плата был. такой большой из-за балкона и вида на реку.

Отец Пола был прокурором в Уайт-Плэйнсе.

Отец Барона был дантистом, он покончил с собой в ту пору, когда Барону было двадцать лет и он только начинал учиться в школе бизнеса. В посмертной записке отец Барона сообщил, что никогда не хотел быть дантистом. После этого Барон бросил занятия в школе. Записка была единственным, что досталось Барону в наследство. Мачеха, забравшая то немногое, что у них было, вышла замуж еще раз и жила теперь в Калифорнии.

Конечно же, Барон не был бароном. Просто его так называли друзья. На самом деле его звали Барон Эдвард Блюм.

— Пива хочется, — сказал Барон, хотя видел, что для пива еще слишком рано.

Пол не отрывал глаз от книги, и Барон попробовал другой подход:

— Невермор линяет, — сообщил он, — ей необходимо специальное питание, а его нет.

Невермор, услыхав свое имя, издала скрипучий звук и попыталась позвонить в колокольчик, висевший в клетке.

Пол вытащил из кармана бумажник и дал Барону пятерку на продукты.

Вначале Полу было неловко, что Барон взял на себя всю домашнюю работу, возню на кухне и походы в магазин, но теперь это уже как-то само собой разумелось.

— Мне что-то захотелось красного перца. — сказал Пол. — Не знаешь, во что кладут красный перец?

— В маслины.

— Нет, я говорю про горячее.

— В запеканку из тунца. Или салат из тунца. Или в тушеную курицу.

Барон по меньшей мере раз в неделю стряпал что-нибудь из тунца. Фирменным блюдом у него был тунец под маринадом.

— Давай приготовим курицу. — Пол закурил сигарету и бросил спичку на пол. С точки зрения Барона это была самая плохая из его привычек. Сигаретный дым коснулся глаз Пола, его левое веко мелко задрожало.

Барон бросил курить после того, как умер Эдвард Р.Мурро, хотя настоящей причиной было то, что сигареты стали ему не по карману. Цена сигарет доходила до сорока центов за пачку. Именно тогда Барон переехал в квартиру Пола.

Пол и Барон были старыми друзьями еще с тех пор, как ходили в четвертый класс в Уайт-Плэйнсе. Пол считал Барона немного чокнутым, но все равно любил его. Пол вообще полагал, что среди людей большинство со сдвигом. Он пятый год ходил к психоаналитику, настоящему доктору медицины, с дипломом, а не к какому- нибудь сомнительному типу вроде Мерсье. Он платил своему доктору тридцать пять долларов в час. Даниель платила всего двадцать но зато ходила на прием четыре раза в неделю. Эти походы пожирали все деньги, что она зарабатывала, танцуя по вечерам на дискотеке. Поэтому Пол не сомневался, что Даниель тоже со сдвигом. И все-таки он любил ее. Аналитик сказал Полу, что он сможет считать себя абсолютно здоровым, только когда нормальные люди станут ему нравиться больше, чем психи.

— Чего это вы передрались ночью? — спросил Барон.

— Поспорили насчет ее танцев. Я сказал, что она ничего не добьется своей балетной хренотенью.

Барон знал, что Пол врет. Ночью Барон слышал их спор и знал, что они опять ссорятся из-за аборта.

— Подумаешь, — сказал Барон, — если у девушки не ладится карьера, она всегда может выйти замуж.

— А ты? — спросил Пол. — Что тогда с тобой будет?

— Я про это не думаю. Загадывать наперед — значит искушать судьбу. Это было бы не по-христиански. Может, вернусь в бизнесшколу. Или стану битником. А может, как отец, пойду в дантисты.

— Извини, мне не надо было лезть не в свое дело.

— Ничего, Пол.

— Я вовсе не хотел лезть тебе в душу. Барон отошел в сторону и стоял теперь около камина на которым висела большая фотография Даниель. Даниель была на фотографии голой, ее внушительные груди почти не обвисали, лишь в самом низу чуть-чуть намечались едва различимые морщинки. Форма бедер была смелой и изысканной. В прошлый Новый Год, когда Даниель порядком набралась, а Пол ухлестал куда-то с другой девицей, Даниель предложила Барону это свое великолепное тело, предложила просто и царственно. А он из ложного благородства отказался.

«Если душа есть, — думал он, — благородство имеет смысл. А если ее нет?»

— Как ты думаешь, — спросил он у Пола, — у меня есть душа?

— Это с какой стороны посмотреть, — отозвался Пол. — А сколько ты за нее хочешь?

— Я над этим еще не думал. Как по-твоему, сколько за нее следует запросить?

— Пожалуй, долларов пятьдесят. Кстати, вспомнил, надо бы поискать эту треклятую линзу. Новая обойдется не меньше чем в полсотни. Я не могу разбрасываться такими деньгами. Придется продать что-нибудь из книг. — Пол прошел в спальню и опустился на четвереньки.

Барон потрогал маленький пластмассовый диск, лежавший в кармане его рубашки. Подумать только, эта штука стоит так дорого.

— Ну что ты линяешь? — спросил он у Невермор. — Нарочно, чтобы мне было больше уборки? Да? Вот, значит, что ты задумала!

— Она должна быть где-то в комнате, — сказал Пол без особой уверенности.

— А почему ты не отпустишь Невермор на волю? Весна, ей хочется на свободу.

— Голуби сразу же заклюют ее насмерть.

— А может быть, ей просто нравится жить в клетке. Кафка где-то писал про клетку, которая летала в поисках птицы. Так примерно и обстоит дело.

Пол бросил розыски и вернулся в гостиную.

— Я как-то читал в «Тайме», что платные партнерши для танцев из «Орфеум Дэнсленда» держат у себя в комнате голубя. И знаешь почему? Для женщины любое домашнее животное служит суррогатом беременности. Во всяком случае, голубь лучше, чем кошка. От кошек повсюду шерсть.

— Пожалуй, я пойду в магазин, — сказал Барон.

— Да, иди, конечно, — согласился Пол.

Он снова повалился на диван, уставившись безразличным взглядом на фотографию Даниель. Услыхав хлопок двери и шаги Барона. спускающегося по лестнице, он принялся чуть-чуть, едва заметно поглаживать себя сквозь голубую ткань джинсов.

Тело Даниель было довольно пышным и очень женственным, так что один из мужчин-преподавателей сказал ей даже, что она из-за этого не сможет стать балериной. Зато походка у нее была размашистой, почти мужской. Поэтому признаку и узнал ее Барон, увидев из окна булочной, как Даниель идет по другой стороне улицы. Она только что вышла из подземки. Барон подошел к двери.

— Эй! — громко крикнул он.

Даниель махнула в ответ своей большой сумкой, зеленая накидка из плотного узорчатого шелка распахнулась спереди, показав розовые колготки и черное трико. Даниель дождалась зеленого света и только тогда пересекла улицу.

— Ты что, па-акупаешь пир-рожные? — она говорила растягивая слова, словно сонный ребенок или наркоман.

— Я покупаю хлеб. У нас нет денег на пир-рожные, — он бессознательно передразнил ее интонацию.

— Бедные мы, бедные.

Продавщица протянула Барону пакет с порезанной на куски буханкой ржаного хлеба.

— Мне надо забрать из стирки половы рубашки, — сказала Даниель, протянув Барону руку. — Мой дорогой бедняжка Пол такой несчастный! Я так хочу сделать его хоть капельку счастливее. Он не видит в будущем ничего, кроме преподавания английского языка. Когда он мечтал стать психоаналитиком, было гораздо лучше.

— А еще лучше, когда он хотел стать писателем.

— Тогда мы еще не были знакомы. Это, наверное, было очень давно. А почему бы ему и не стать писателем? Иногда он может быть необыкновенно чувствительным. Ты читал его стихи?

— Не сказал бы, что они очень хороши.

— Но в них заметно, что автор — чувствительный человек. Даниель остановилась, открыла сумку и вынула кошелек. Из кошелька она достала долларовую бумажку и квитанцию прачечной. Пока она ходила в китайскую прачечную.

Барон караулил ее сумку. Когда Даниель вернулась ему стало грустно, словно на дне рождения очень бедного ребенка.

— Мне надо в «Вулворт», купить для Невермор специальный корм для линьки, — объяснил он, вручая ей сумку.

— И я с тобой. Мне правится ходить в «Вулворт». Я бы даже хотела там работать. Только подумай, что бы ты мог украсть, если бы там работала я!

— А что бы ты украла в первую очередь?

— Сначала — пластинку Баха. Потом губную помаду «Ревлон» Потом попугая-мальчика для Невермор. А что бы ты украл?

— Деньги.

— Об этом я как-то не подумала.

— А потом — рабов.

Она поджала губы.

— Ну, я думаю, что в Нью-Джерси можно достать рабов получше, чем в «Вулворте».

Ее глаза искрились от удовольствия. Она очень любила фантазировать.

В «Вулворте» они по очереди остановились у прилавка с пиццей, с безалкогольными напитками, у кондитерского отдела, отдела косметики, у витрины с искусственными цветами (любой цветок за 29 центов и ни центом дороже!) и отдела игрушек. Пока Барон платил за линьковый корм для Невермор (35 центов), Даниель вернулась к игрушкам. Она взяла с прилавка самый большой щелкающий пистонами револьвер — довольно убедительную копию «Бантлайн Спешиал» — и нацелила его на Барона.

— Бабах! — сказала она. — Ты убит.

— А-а! — воскликнул Барон.

Молоденькая продавщица, по правде сказать, слишком красивая для работы в «Вулворте», подошла к Даниель с видом медсестры, склонившейся у постели больного пациента.

— Вас что-нибудь интересует?

Даниель. не выпуская из руки револьвер, повернулась к продавщице.

— Рабы, — внушительно произнесла она. — У вас есть в продаже рабы? Меня особенно интересуют рабы мужского пола.

Барон подошел и отобрал у нее пистолет.

— Бедняжка умственно отсталая, — объяснил он продавщице, — вот и приходится всюду с ней ходить.

Разгневанная продавщица удалилась. Кажется, она ему не поверила.

— Мраморные шарики! — воскликнула Даниель, разглядывая прилавок. — А здесь… смотри сюда, здесь воздушные шары! Вот что мы совсем забыли купить — нам нужны воздушные шары!

— Тут две разных цены, — произнес Барон, оглядев прилавок.

— Ага. Коробка с двадцатью пятью большими шарами стоит пятьдесят центов, — при этих словах коробка с большими шарами очутилась в открытой сумке, стоящей на полу. — А коробка с сотней маленьких шариков стоит четвертак. Вполне божеская цена. — Более дешевая коробка тоже проследовала в сумку.

Барон открыл коробку с сотней маленьких шариков и, увидев, что там уйма свободного места, запихал туда все шары из пятидесятицентовой коробки.

Эту коробку он и отнес продавщице.

— Ничего не поделаешь, придется покупать ей шарики, — тоскливым голосом произнес он, вручая женщине четвертак.

— Налог на продажу два цента, — сказала продавщица. Барон порылся в кармане и достал две центовые монетки. Они устроились неподалеку от универмага, в Риверсайд-Парке. Даниель лениво общипывала ломтик хлеба, Барон ловкими умеренными щипками массировал пухленькую шею Даниель.

— Угадай, что я тебе скажу, — произнес он.

— Ну, что? — Даниель смотрела на джерсийский берег. Затем ее взгляд привлекла белка, потом сразу две белки.

— Я нашел твою линзу.

— Ой, как хорошо! — Белки гонялись друг за другом; они играли в прятки среди еще голых ветвей. — Ты уже сказал об этом Полу?

— Нет. Я решил сначала сказать тебе… — Рука Барона ухватила ее пышные волосы, собрала их в подобие лошадиного хвоста, — А если хочешь, и не скажу.

— Спасибо. Не надо говорить. Ведь она и вправду могла потеряться.

Они пошли домой. Даниель шла, стараясь не наступать на трещины тротуара. Она представляла в мыслях, как хорошо было бы стать белкой, но на самом деле ее мысли были совсем о другом.

— Что ты сделаешь с деньгами? — спросил Барон. — Сколько это выйдет?

— Пятьдесят долларов.

— На что ты их потратишь?

Она повернулась к Барону и серьезно сказала:

— Куплю Полу подарок. Барон улыбнулся и взял ее за руку. Серьезный тон не обманул его, он ни на секунду не поверил.

— Ну что ж, — игриво начал он, — когда пойдешь выбирать подарок, возьми меня с собой, я помогу. В конце концов, ведь это же я нашел линзу.

— Возможно, — сказала она и добавила: — Да, конечно. Они рассмеялись, и Даниель сделала длинный скользящий шаг, чтобы не наступить на трещину.

— А вот это, — сказал Барон, — подарок тебе. Он вытащил из кармана пальто «Бантлайн Спешиал». Ствол револьвера был длиной чуть ли не в фут.

— Бах! Бах! Бах! Даниель хихикнула. Когда они добрались домой, Даниель последний раз коснулась истинной темы их разговора:

— Вот мы и сделали все наоборот, правда? Теперь Пол наш раб. Он поцеловал ее прямо на крыльце на виду у всего Риверсайд-Драйв.

Когда что-то ярко-красное проплыло возле самой клетки, Невермор пронзительно крикнула, но не покинула жердочку перед кормушкой. Она не ела уже три дня, и теперь ничто не могло отвлечь ее от корма.

Красный шарик плавно опустился на грязный пол, подпрыгнул и на второй раз опустился на синий шар. Синий шар, надутый до предела и покрытый колючими пылинками, лопнул. Красный шар лопнул тоже, просто из солидарности.

Даниель, заваленная шариками, лежала на кушетке и напевала рекламную песенку. Пол и Барон надували шары. Они надули уже сто восемьдесят шаров, оставайлось еще семьдесят.

Воздушные шарики лежали на верхних полках книжных стеллажей, воздушные шарики покрывали кровать и письменный стол. Ванну наполняли воздушные шарики, воздушные шарики высоко громоздились на кухонном столе. Весь пол был покрыт воздушными шариками. Всюду, куда не погляди, катались воздушные шарики.

— Вот интересно, — вслух размышлял Барон, — а у воздушных шариков есть душа?

Допев гимн солнечному пирогу, Даниель вскинула вверх руки и ноги: шарики взвились в воздух, мягко стукаясь друг о друга, и вновь опустились, одни на Даниель, другие на пол. Ветер, дувший с реки и проникавший в комнату через приоткрытое окно, лениво шевелил шарики. Они неуверенно скитались по комнате, словно подыскивая местечко поукромнее, куда можно спрятаться.

— А теперь пойдем гулять, — сказала Даниель и вспрыгнула на подоконник.

Она взяла большой продолговатый синий шар и подкинула его в воздух. Ветер отнес шар обратно в комнату.

— Давайте их всех сюда! — скомандовала Даниель голосом, не терпящим возражений.

Пол и Барон начали ходить по квартире, собирая шарики и большими охапками относя их на балкон. Даниель отпускала их один за другим в прохладные струи ветра.

Ветер относил шарики в сторону вдоль фасада здания, а затем, около угла, шарики попадали в другую струю, высоко взмывая в воздух. Казалось, ветер дует с реки, но на большой высоте он менял направление и уносил шары к реке в сторону Нью-Джерси.

Казалось, шарам не будет конца, но все равно Даниель выпускала их экономно, по одному, через правильные промежутки времени. Шары заполнили все небо. Немного погодя ветер изменился.

Шары начали падать на землю. Прохожие и люди, гулявшие в парке, заметили их. Машины на улице пошли медленнее. Какой-то мальчик начал было собирать шарики, но очень быстро набрал их больше, чем мог удержать. Все смотрели на Барона, Даниель и Пола. Пол был самым высоким из них и, если смотреть издали, самым красивым. Стоя посередине, с поднятой над головой рукой, в которой он держал желтый шарик, Пол напоминал Христа с картины, изображающей Страшный суд. Ветер раздувал волосы Даниель, закрывая ей глаза; свободной рукой Даниель пыталась отвести их в сторону. Фигура Барона при взгляде с улицы казалась наименее импозантной, но и она была необходима для законченности композиции. Даниель повернулась к друзьям.

— А может быть, — радостно сказала она, — там, на другом берегу, они будут свободны.

— Нет, — ответил Пол серьезно. — Я думаю, что они и там рабы.

— Не вижу разницы, — заявил Барон, — ведь у них все равно нет души.

Ветер снова переменился.

— Все, все разом! — закричала Даниель. Они выкидывали последние шарики целыми охапками, и те плыли через улицу, над паркам, высоко над рекой к джерсийскому берегу.

Летели красные воздушные шарики, и синие воздушные шарики и розовые воздушные шарики, и зеленые воздушные шарики и оранжевые воздушные шарики.

Благосостояние Эдвина Лолларда

Обвиняемый сидел на скамье подсудимых. Уже были отобраны присяжные — двенадцать неоспоримо состоятельных граждан. И обвинитель и защитник отказались от вступительной речи. Где-то среди складок жира, в глубинах которого таилась душа Р. Н. Неддла, окружного прокурора, затерялась и еще одна складка: сфинкторные мышцы его ротовой полости образовали самоуверенную улыбку.

На губах обвиняемого тоже играла улыбка, но разгадать ее смысл было не так просто. Самоуверенность? Едва ли. Бравада? Вряд ли, если учитывать характер обвиняемого. Неуважение к суду? Но как можно было не уважать такой суд? Антикварная мебель, портьеры из серебряной парчи, позолоченные карнизы и драгоценные жемчужины в пышно взбитом парике судьи-все это блестело, переливалось, дышало богатством и благосостоянием под. ярким светом хрустальных люстр. Бархатные, отделанные горностаем костюмы служителей суда казались особенно строгими по сравнению с вычурными нарядами зрителей на галерее, где букмекеры еще записывали последние пари. Справа от судейского кресла висел флаг Соединенных Штатов Америки, слева — флаг суверенного штата Квебек.

Прокурор вызвал первого свидетеля обвинения, сержанта полиции Джея Гарднера.

— Арест был произведен вами?

— Угу.

— Не объясните ли вы суду, почему вы арестовали обвиняемого?

— Он мне показался вроде бы подозрительным.

— Подозрительным? В каком смысле?

— Ну, худым, что ли… — Присяжные могли воочию убедиться в правдивости показаний сержанта Гарднера: обвиняемый был очень худ. Кроме того, он был одет в костюм из синей саржи!.. — ну, и грязным, а еще он просто сидел на садовой скамейке и ничего не делал. Он просидел так пять минут и все ничего не делал, ну я и подумал: а не арестовать ли его? То есть я хочу сказать, что ничего такого лично я против него не имел — ну, там преступление…

— Придерживайтесь только фактов и предоставьте истолкование их суду, — твердо прервал его прокурор.

— Ну, в общем у меня на такие вещи вроде как особый нюх. Я забрал его в участок и проверил, что у него в карманах. Денег при нем вовсе не было, а только одна дурацкая книжонка.

— Вы имеете в виду эту книгу, сержант Гарднер? — прокурор протянул свидетелю небольшой томик в кожаном переплете.

— Угу.

— Эту книгу, «Цветочки святого Франциска Ассизcкого», ваша честь, я прошу приобщить к делу в качестве вещественного доказательства под номером первым. А теперь, сержант, продолжайте: в момент ареста были у подсудимого какие-нибудь часы? Ручные или карманные?

— Нет, сэр, не было.

— У меня больше вопросов нет. Вы свободны, сержант Гарднер.

— …и клянетесь именем божьим?

— Да.

— Садитесь.

Миссис Мод Дулут начала осторожно опускаться на скамью для свидетелей. Зашуршали и зашелестели шелка, затанцевали страусовые перья, и наконец, облегченно отдуваясь, свидетельница завершила эту деликатную операцию.

— Миссис Дулут, вы узнали бы обвиняемого, если бы увидели его в толпе? — спросил прокурор.

— Еще бы, ваша честь!

— Употреблять подобное обращение по отношению ко мне нет надобности. Не укажете ли вы на обвиняемого Эдвина Лолларда? — Мод указала, и блеск драгоценных камней на ее руке ослепил зрителей. — Не будете ли вы так добры объяснить суду, какой характер носило ваше знакомство с обвиняемым?

— Он был моим первым мужем. Мы поженились пятнадцать лет назад, и это была самая большая глупость за всю мою жизнь. Но, конечно, я была тогда совсем ребенком, мне не исполнилось и… — Мод с трудом произвела в уме какие-то арифметические действия и решила не уточнять. — Да, совсем ребенком. Я познакомилась с ним в общеобразовательном колледже. Я имею степень магистра методологии домоводства.

На присяжных это не произвело особого впечатления. Согласно закону об образовании в штате Квебек, степень бакалавра давно уже стала обязательной для всех его граждан.

— Не могли бы вы рассказать нам что-нибудь про вашу замужнюю жизнь?

— Ну… (свидетельница слегка краснеет)… тут почти не о чем рассказывать. После медового месяца… Это был прекрасный медовый месяц: Гавайи, Япония, Новая Зеландия, круиз по морю Росса… После медового месяца, как я сказала, мы почти ничего не делали. То есть никуда не ходили — даже по воскресеньям в Первое евангелическое казино, хотя жили от него в двух шагах. Ни на скачки, ни на танцы… хотя, по правде говоря, в те дни я уже не так увлекалась танцами, как прежде. То есть я хочу сказать, что я была еще ребенком, но… — Мод совсем запуталась и в смущении неуклюже докончила. — Конечно, он работал, и это отнимало у него много времени.

— Где он работал, миссис Дулут?

— В рекламном агентстве «Истина». Именно Эдвин придумал снова пустить в ход сандвичменов — ну, вы знаете, людей, которые расхаживают по тротуарам с рекламными щитами на груди и на спине. Только эта затея с треском провалилась — то есть как реклама. Ведь если человек-пешеход, он же ничего купить не в состоянии, верно? А когда мчишься в автомобиле, то где тут смотреть на какие-то плакатики! Конечно, эта затея с треском провалилась, но нельзя отрицать, что она обошлась в миллионы долларов, истраченных на зарплату сандвичменам. Все говорили, что это способствовало подъему экономики. Да, Эдвин тогда очень выдвинулся.

— Сколько времени он проводил на работе?

— Ну… часов двадцать в неделю…

Над складками прокурорского жира возникла одна скептически выгнутая бровь.

— Во всяком случае, не меньше десяти часов, — твердо сказала Мод.

— И все же у него не оставалось времени, чтобы совместно с вами посвящать его нормальным занятиям?

— Время у него было. Я постоянно ему повторяла, сколько самых разных занятий мы могли бы найти, вместо того чтобы сиднем сидеть дома и смотреть телевизор. Но он даже и телевизора не смотрел. Все сидел в кресле и читал книги, — она возвела глаза к галерее в поисках сочувствия. Замигали импульсные лампы фоторепортеров. — Или что-то писал.

— Рекламные объявления?

— Нет. Просто… всякое…

Прокурор подождал, давая миссис Дулут время оправиться.

— А потом в довершение всего он ушел из агентства. Сто тысяч долларов в год — а ведь он был еще совсем молод. И знаете, что он задумал? Уехать в деревню и… и жить на деньги, которые он скопил. Все это время он тайком копил деньги, пока мы… пока мы сидели дома и… и буквально умирали с голоду. Вот почему мне пришлось с ним развестись.

— Не казалось ли вам в то время, миссис Дулут, что ваш муж был, как говорится, «нищ духом»?

— Что он был тронутым? Еще бы! А ведь он из такой солидной, состоятельной семьи! Двести тысяч долларов в год. Государственная служба. Его бедные родители до сих пор не могут понять, в чем была их ошибка. Это такая трагедия, что плакать хочется.

В подтверждение ее последних слов на щеку Мод выползла слеза и шлепнулась на широкий уступ ее корсажа.

— Благодарю вас, миссис Дулут.

Следующая свидетельница говорила настолько сбивчиво и невнятно, что секретарь сумел зафиксировать лишь общий смысл ее показаний. Мисс Навзикая Гочкис была преподавателем английского языка и заслуженным профессором Квебекского государственного колледжа, где пятнадцать лет назад обвиняемый получил свою степень бакалавра. Мисс Гочкис показала, что обвиняемый умел читать не шевеля губами, писать не только печатными буквами и декламировать наизусть длинные стихи; кроме того, на занятиях он имел обыкновение спорить с преподавателями, а во время товарищеских спевок не открывал рта. Адвокат выразил протест, указав, что его подзащитный обвиняется не в превышении грамотности, а потому показания мисс Гочкис не имеют отношения к настоящему делу и только внушают присяжным предубеждение против его подзащитного. Прокурор в ответ заявил, что показания эти не только имеют самое прямое отношение к делу, но и подтверждают последовательные антисоциальные тенденции в поведении обвиняемого, тенденции, в конце концов приведшие к преступлению, за которое его теперь судят. Судья отклонил протест адвоката, но мисс Гочкис была так потрясена, что из ее последующих показаний, которые она давала еще полчаса, никто не понял ни единого слова. Однако, если все присутствующие вежливо не замечали жалобного лепета мисс Гочкис и негромко переговаривались между собой, то обвиняемый постепенно накалялся. В конце концов он воскликнул:

— Эта… эта клиническая идиотка — профессор английского языка?! Профессор… ха-ха-ха!

Вызванный с галереи врач дал впавшему в истерику обвиняемому большую дозу успокоительного.

— Будьте добры, повторите вашу фамилию по буквам для секретаря.

— Андерсон. А-Н-Д-Е-Р-С-0-Н. Джек Андерсон.

— Ваше занятие, мистер Андерсон?

— Консультант по ссудам и младший компаньон ссудно-протекционистской корпорации «Кленовый лист». Наш девиз: «Любая сумма на любых условиях». За двадцать два года существования фирмы это первый случай…

— Благодарю вас, — перебил прокурор, подняв глыбу мяса, которая ему служила правой верхней конечностью. — Расскажите вкратце суду, как вы познакомились с обвиняемым.

— Я занимался его просьбой о ссуде. Это было два года назад.

— Какая же сумма была ему выдана?

— Видите ли, он просил только миллион, но мы в конце концов убедили его взять три. Очевидно, мы сделали ошибку. Наша фирма не из крупных, хотя мы существуем уже двадцать два года. Я не упоминал про это? У нас нет возможности наводить о каждом клиенте такие подробные справки, как хотелось бы. Как вы, возможно, помните, в тот момент экономику требовалось взбодрить, а проценты, объявленные Федеральным резервным банком, были для нас очень выгодны. С этой ссуды мы получили бы чистых семнадцать процентов. А вы знаете старинную пословицу: «Быстрее едешь — дальше будешь».

— Вам было известно, что обвиняемый за год до этого уже был признан банкротом?

— Нет. Тогда бы мы действовали более осмотрительно. Но, как я уже говорил, нужно было торопиться. Операция первостепенной важности. Трехмиллионная ссуда — не пустяк. Выглядел он вполне солидно и представил надежные рекомендации. Смею думать, я — неплохой психолог. И никому не удастся меня провести. Это в первый раз…

— Мистер Андерсон, вам было известно, на что предназначались эти три миллиона?

Мистер Андерсон нервно посмотрел по сторонам, вынул из грудного кармана шелковый платочек, смахнул пылинку с лакированной туфли из кожи кенгуренка, сунул платочек в карман и (раз уж вопрос не исчез вместе с пылинкой) ответил:

— Насколько я понял его объяснения, он был издателем. Издавал книги.

Прокурор выжидательно молчал.

— Ведь в издании книг нет ничего противозаконного? Лично я противник книг, но семнадцать процентов — это семнадцать процентов. И ведь это была не порнография, а книги с картинками. Я видел образчик. Цена — двадцать пять долларов. А название — «Дивный мир святого Франциска Ассизского». Религиозная книга! Разве же можно было ждать, что религиозный человек окажется мошенником?

Мистер Андерсон поднялся со скамьи для свидетелей, разгладил морщинки на своем златотканом костюме, дружески, но с большим достоинством подмигнул судье и вышел из зала.

— Ваше имя?

— Брат Франциск Симеон.

— А дальше? — осведомился судья.

— Те, кто принадлежит к нашему братству, отрекаются от всех мирских имен. Когда я вступил на стезю праведности, я принял имя святого Франциска и имя Симеона Столпника.

Брат Симеон молитвенно сложил ладони и наклонил голову.

— Вы ассизист? — продолжал прокурор.

— Хвала господу!

— Как должен суд истолковать такой ответ? — спросил судья.

— Если мне будет дозволено дать истолкование, ваша честь, то он хотел ответить «да», — объяснил прокурор. — Я прошу снисхождения у суда за то, что был вынужден вызвать столь необычного свидетеля — человека, который, по его же собственному признанию, в сущности почти преступник. Однако его показания необходимы для подтверждения нашего обвинения.

Судья кивнул с величественной снисходительностью.

— Будьте так добры, брат Симеон, объясните суду сущность и цели вашей организации.

— Мы — религиозная община, так называемые «Цветочки», были зарегистрированы сто с лишним лет назад. Только в этой стране наше братство насчитывает более десяти тысяч членов. Мы практикуем аскетизм и живем подаянием.

— Вы проповедуете ниспровержение правительства Соединенных Штатов путем применения силы и насилия?

— Хвала господу!.. Нет!

— Но аскетизм вы проповедуете? Вы открыто объявляете себя врагами благосостояния?

— Мы понимаем, что аскетизм не всякому по нутру. Однако мы рекомендуем умеренность. Например, три еды в день по две тысячи калорий каждая не нанесут вреда здоровью.

Одни дамы на галерее громко ахнули, другие — более искушенные — захихикали, остальные же с таким увлечением грызли воздушную кукурузу, что не расслышали показаний брата Симеона.

— Постарайтесь избегать излишних описаний непристойных мерзостей, — предостерег прокурор.

— Хвала господу!

— Сколько вы весите?

— Я протестую! — вмешался защитник.

— Суд принимает протест, — объявил судья.

Но прокурор уже добился своего. Брат Симеон, рост которого в сандалиях ручной работы был равен пяти футам восьми дюймам, весил не более ста восьмидесяти фунтов. Прокурор поспешил воспользоваться полученным преимуществом.

— Вы друг обвиняемого Эдвина Лолларда?

— Хвала господу! Прежде был.

— Он тоже принадлежал к аистам… простите, к ассизистам?

— Формально нет. Он был, так сказать, попутчиком. Поскольку мы не можем владеть собственностью, он вел некоторые дела нашей общины. Значительная часть недвижимости «Цветочков» была записана на его имя, в том числе издательство, которое он, кроме того, возглавлял. Строго говоря, это имущество не являлось нашей собственностью, но нам было разрешено свободно им пользоваться, а прибыль шла на содержание общины. Однако юридически его владельцем был Лоллард.

— Не скажете ли вы нам, какое конкретно имущество вы имеете в виду?

— Отель «Ритц», где постоянно проживают многие «цветочки», клуб «Ракетка», едальня «Знаток» на Дифенбейкер-драйв, «Дешевая распродажа дорогих мехов» и издательство «Цветочки». Могу добавить, что некоторые из самых богатых граждан штата Квебек — как и более южных штатов — симпатизируют целям ассизистов. Именно этим людям мы в основном обязаны хлебом насущным. Добавлю также, что наш хлеб насущный обходится им недешево. Аскетизм требует больших расходов. Мы не употребляем в пищу продуктов гидропоники, а кроме того, среди наших членов много вегетарианцев, хотя вегетарианство и не входит в число догматов нашей веры. Пища, которую мы вкушаем, должна быть взращена без применения химических удобрений. Мы пользуемся оловянной посудой и мебелью ручной работы. Все это требует денег. И еще каких!

— Когда обвиняемый начал работать для вашей организации?

— Десять лет назад или даже раньше. Вскоре после развода он прочел «Цветочки святого Франциска Ассизского». Благодаря этой маленькой книжке от новообращенных просто отбоя, нет и от их денег, разумеется. Члены нашего ордена, естественно, отказываются от личной собственности. Мистер Лоллард посетил брата настоятеля в «Ритце». Там я с ним и познакомился, ибо я заместитель брата настоятеля по финансовым делам. Мистер Лоллард сказал нам, что он отдал свое сердце Даме Нищете. Он сказал (эти его слова я запомнил точно): «Я хочу раздать все мое достояние беднякам». Брат настоятель изображает это куда смешнее, чем я.

Наступило неловкое молчание. Брат Симеон хихикнул.

— Разве вы не видите, в чем соль? Бедняков-то больше нет! Они, как говорится, покинули эту юдоль, — брат Симеон потуже затянул изящное серебряное вервие ручного плетения, препоясывавшее его отвислое брюшко. — Ну, конечно, принять сумасшедшего в наш орден мы не могли, но брат настоятель сумел приспособить его к делу.

— Назначил его директором издательства «Цветочки»?

— Да. То есть хвала господу! Ему это даже нравилось, на его ненормальный лад. Книгочей, знаете ли. Сам же я… ну… — брат Симеон искательно улыбнулся присяжным. — Книгами я не грешу. С гордостью могу сказать, что я так и не научился читать. Однако продаем мы их в немалом количестве, а деньги это деньги.

— Вы в больших количествах продаете книги? — недоверчиво спросил судья.

— Хвала господу! В лучших домах входят в моду библиотеки. А вы сами понимаете, во что обходится обставить комнату от стены до стены и от пола до потолка книгами по двадцать пять долларов штука.

— А каких размеров бывают книги? — спросил судья.

— Обычно в дюйм толщиной, не больше. Вот тут на столе лежит одна из наших книжек, — брат Симеон указал на вещественное доказательство номер первый.

— Так каким же образом, черт подери, подсудимый обанкротился?

— Это объяснит наш следующий свидетель, ваша честь, поспешил вмешаться прокурор. — Благодарю вас, брат Симеон.

Брат Франциск Симеон покинул скамью свидетелей, бросил на обвиняемого взгляд, исполненный самой ядовитой ненависти, и вполголоса вознес коротенькую молитву об отмщении.

— Будьте добры, повторите по буквам еще раз для секретаря.

— Ка-О-Эл-Тэ, — она отчеканила каждую букву. — По-моему, фамилию «Колт» может правильно написать любой идиот.

Джилиен Колт плевать хотела и на суд, и на общественное мнение, и на двенадцать неоспоримо состоятельных присяжных, и на вспышки импульсных ламп, и на смертоносные взгляды дам на галерее и куда менее смертоносные взгляды спутников этих дам.

— Как давно вы знакомы с обвиняемым?

— Два года… или около того. Я не веду дневника. Смелости не хватает.

— Вы познакомились с ним…

— В едальне «Знаток». Я обычно обедаю там, когда бываю в городе. Для сохранения фигуры. По-моему, толщина безобразит, а как по-вашему?

— Будьте так добры! Вопросы задаю я.

Джилиен обратила на всколыхнувшийся лик прокурора взгляд, полный невинного удивления.

— Ну конечно! Я просто пошутила!

— Вы ассизистка, мисс Колт?

— Не говорите глупостей. Я? Кстати, можете называть меня Джилиен. Я ничего не имею против.

— Но ведь вы соблюдаете диету?

— Я уже сказала, что толщина, по-моему мнению, безо…

— Вы знали, что обвиняемый был членом этой организации?

— Эдди был аистом? Никогда не поверю. Он считал, что они все обманщики. А меня это ничуть не трогало. Ведь если на то пошло, то в конечном счете кто не обманщик? Так какого черта?

— Мисс Джилиен!

— А?

— Мисс Колт, будьте добры отвечать на вопросы коротко и без отступлений! — прокурор отошел к своему столу и сосредоточенно поглядел на пустую страницу записной книжки. — В то время вы близко сошлись с обвиняемым?

Джилиен только загадочно улыбнулась.

— Я хочу сказать… после этой первой встречи вы часто виделись с обвиняемым?

— Ну да. Он был совсем свихнутый — называл меня своей Дамой Нищетой. Но у него был стиль. Ну как бы вам объяснить? Скажем, некоторые женщины носят такие платья, что рядом с ними королева Елизавета показалась бы нищей. То есть первая королева Елизавета. А я считаю, что простота более элегантна. Как-то я даже вступила в общество нудистов, но только это все оказались пожилые супружеские пары. Психи-пенсионеры. Ну, а Эдди не был психом, и у него был стиль. Да, мы часто виделись.

— Вам было известно его финансовое положение?

— Да нет. Деньги — это так скучно, верно? Я сама унаследовала большое состояние. Но разве это деньги? Капитала я тратить не могу и получаю только какие-то крохи. Эдди заключил свою дурацкую сделку с аистами. Перед этим он обанкротился. Нет, в самом деле — бросил работу, жил на то, что скопил, и ничем не занимался. Потом с ним развелась жена это было бы и к лучшему, только она его совсем обчистила. Свое первое банкротство он называл очищением, а иногда клизмой, — Джилиен засмеялась.

— Мисс…

— Но я же отвечаю! Его уже тогда бы арестовали, но аисты всучили ему эту их недвижимость. Просто взяли и отдали, но я думаю, они так обставили дело, что вся прибыль шла им. И вдруг Эдди стал миллионером. По-моему, всем надо быть миллионерами. Они куда симпатичнее. Но он-то думал только об одном — куда бы все это отдать. А я считала, что это дурацкая мысль. Ведь, если уж на то пошло, никто не возьмет издательство даже даром. Неблагопристойное занятие. Ну да Эдди вовсе и не думал отдавать издательство кому угодно. Он хотел отдать его беднякам! Представляете? Он все время старался найти бедняков. Собственно, потому-то я его и заинтересовала ему казалось, что я выгляжу бедной! Я была ужасно польщена. Ну, конечно, никаких бедняков он не нашел. Но он все равно решил разделаться со всем этим имуществом, просто чтобы подложить свиньюаистам. Он продал отель и все прочее, занял кучу денег и начал печатать книги. Он совсем помешался на книгах. Такого чудака я в жизни не встречала! Миллионы книг. Вы бы просто не поверили! Целые тонны книг в роскошных кожаных переплетах, на веленевой бумаге, с раззолоченными заставками. Он забил этими книгами десяток складов. И все они были одинаковые: «Цветочки святого Франциска Ассизского». Он все время цитировал эту книжку, и, честное слово, этот святой Франциск был такой же чокнутый, как Эдди. Ну, потом он продал издательство и купил целую флотилию судов. Двадцать штук, и все грузовые. Он завалил трюмы своими книгами, и мы поплыли. На север. Знаете, что он решил сделать? Раздать эти книги эскимосам. Он говорил, что в наши дни только эскимос способен понять Франциска Ассизского. Наверное, он думал, что они бедные. Совсем сумасшедший. Ну, я, естественно, поехала с ним. Проветриться. На Баффиновой Земле эскимосов совсем не осталось. То есть настоящих эскимосов. Но в конце концов он все-таки одного разыскал. И очень расстроился, потому что у этого эскимоса уже был один экземпляр «Цветочков» и взять второй он не захотел. Эдди и эскимос проговорили всю ночь напролет во время бури, а утром Эдди вывел свою флотилию в Гудзонов залив на двадцать миль от берега и там одно за другим потопил все суда. Вот это было зрелище! Море на целые мили покрылись «Цветочками». Они качались на волнах, а потом все утонули. Мне даже грустно стало. У нас оставалось еще немного денег — моих, и мы сняли эту лачугу…

— Мисс Колт, постарайтесь не употреблять непристойных выражений.

— Но ведь это и была лачуга! Мы прожили там все лето, а потом явились люди, которых нанял мой дядя, и увезли меня домой. Не представляю, как Эдди добрался сюда — ведь у него не осталось ни гроша. Это было чудесное лето. Днем Эдди возился в саду или удил, а я оставалась дома, и стряпала, и стирала, и даже штопала его одежду…

— Мисс Колт, если вы не перестанете употреблять подобные выражения, вас привлекут к ответственности за неуважение к суду.

— Извините, ваша честь. Но право же, это было очень весело. А вечером перед сном он учил меня читать. Я и сейчас еще умею. Он захватил с собой несколько разных книг и читал их по часу без перерыва. Смешно, конечно, но, по-моему, он действительно любил читать.

— Вы свободны, мисс Колт!

К свидетельнице подошел человек в белом халате, бережно вывел ее из зала суда на улицу и усадил в лимузин, который ждал там, чтобы отвезти ее назад в клинику для душевнобольных «Золотой покой», куда она была помещена по настоянию родных.

Прокурор встал, готовясь произнести заключительную речь, и на галерее опять разгорелись страсти. Появление на скамье свидетелей мисс Колт вновь подняло ставки на оправдание, а после того как обвиняемый отказался отвечать на вопросы своего защитника, букмекеры совсем уже не знали, что им думать и как менять ставки.

Судья призвал присутствующих к порядку.

Точно два перископа, поднимающиеся из океанской глубины, глаза прокурора возникли над розовыми складками жира и холодно уставились на присяжных.

— Господа присяжные! — начал прокурор. — Обвиняемый Эдвин Лоллард повинен во многих преступлениях. Сегодня вам будет предложено рассмотреть одно из них. Возможно, вам покажется, что преступление, за которое его судят, — отнюдь не самое тяжкое из тех, которые он совершил. Но закон, господа присяжные, не допускает расширительного толкования, а согласно закону Эдвин Лоллард виновен лишь в одном преступлении. Он не виновен в превышении грамотности, ибо грамотность не есть преступление. Некоторые из благороднейших деятелей нашей истории были грамотны: те, кто подписал Декларацию независимости, Авраам Линкольн, Дуайт Эйзенхауэр и еще многие другие. Книги вовсе не обязательно оказывают разлагающее влияние, и мне хотелось бы указать для протокола, что лично я книги одобряю. Я читал их немало — нередко с удовольствием и не презираю людей, которые читали больше меня.

Конечно, чтение книг, как и многие другие безобидные занятия, может перерасти в крайность, а любая крайность — это зло. Весьма возможно, что у обвиняемого грамотность превратилась в порок. Но в порок, не наказуемый законом. Прошу вас помнить об этом, господа, когда вы будете выносить свой вердикт.

Обвиняемый не виновен и в банкротстве. Если бы дело обстояло так, это скорее говорило бы в его пользу, ибо свидетельствовало бы, что в своем позорном падении он все же сохранил какое-то чувство собственного достоинства. Но именно это чувство совершенно отсутствует у обвиняемого. Вам всем, возможно, знакома история Билли Соль-Эстеса, одного из величайших светочей духа двадцатого века. В пору своего наивысшего взлета Билли не имел ничего, кроме долгов, но должен он был миллионы! Обвиняемый же не имеет ничего, даже долгов! Он попросту неимущий, он — нищий!

Обвиняемый согласно закону не виновен ни в присвоении чужого имущества, ни в растрате. Деньги, которые он промотал таким чудовищным способом, в определенном смысле не принадлежали ему — они принадлежали Братству святого Франциска. Но согласно букве закона Братство это не может владеть собственностью. Продавая имущество Братства и топя суда, обвиняемый бессовестно обманул своих доверителей, но преступления он не совершил. Как могу я, господа, просить вас не принимать во внимание подобный мерзостный поступок, когда вы будете решать его судьбу? Но я обязан просить вас об этом. Закон не допускает расширительного толкования, господа присяжные, и иногда он бессилен.

Так неужели Эдвин Лоллард избежит кары из-за казуистики судопроизводства, из-за негибкости закона и капризов логики? Неужели он уйдет от наказания с помощью спасительных лазеек? Нет, господа, к счастью, это ему не удастся. Ибо Эдвин Лоллард повинен в гнуснейшем преступлении, и закон объявляет его виновным. Как объявите и вы, господа.

Обвиняемый виновен, самым непростительным образом виновен в преступной бедности.

Трудно поверить, что в век, подобный нашему, — в век просвещения, в обществе, подобном нашему, — в обществе благосостояния и все растущего процветания хотя бы один человек, как бы ни был он убог духом, позволил себе стать нищим. Много веков назад существовало такое явление, как безработица. Нищета была настолько распространена, что никто не осмеливался вслух заявить о ее преступной природе. Но в наши дни никому нет нужды быть бедняком. Современная наука и чудеса автоматики уничтожили не только нищих, но и просто обеспеченных людей. В наши дни все люди богаты, а если бедны, то лишь благодаря преднамеренным и преступным действиям. Подобным тем действиям, господа, к каким прибегал Эдвин Лоллард.

Господа присяжные, рассмотрите представленные вам улики! Человек воспитывается богатыми родителями в доме, так похожем на те, в которых росли вы сами. Он ни в чем не знает отказа, любая его прихоть удовлетворяется. Обычное детство идеальное детство! Он поступает в колледж, и уже там его преступные наклонности дают себя знать. Он агрессивен, неуживчив, угрюм. Вы сами видели, как он вел себя с женщиной, которая посвятила год своей жизни его образованию. Подобно всем прочим предоставленным ему благам, он отверг и это благо.

Он женится и находит хорошую работу. Но добропорядочная жизнь для него невыносима. Он бросает работу и вынуждает жену развестись с ним. Он становится банкротом. Если бы не роковое и необычное стечение обстоятельств, его похождениям уже тогда был бы положен конец. Но, как мы слышали, это оказалось лишь началом. Он вступает в организацию, которая тут мы вновь видим всю меру снисходительности закона! беспрепятственно проповедует в демократическом обществе свое евангелие, разлагающее нравы. Это называют религией! Но даже пользующееся столь дурной славой Братство недостаточно мерзко для вкусов этого человека. И вот он предает и его!

Эта организация снабдила его богатством, о котором он не мог и мечтать. И тогда в сообществе с женщиной, безусловно душевнобольной и несомненно порочной, обвиняемый совершает свое последнее невероятное деяние. Он обращает новообретенное богатство в сотни тонн печатного мусора, а потом выбрасывает эти плоды своей закоснелости в воды Гудзонова залива — самое подходящее для них место, по моему мнению.

Поступок сумасшедшего? Да, такое черное злодеяние не может не показаться безумным всякому нравственному человеку. Но Эдвин Лоллард сознавал последствия своего поступка. Он понимал, что сделал себя нищим.

Полагаю, мне незачем объяснять вам всю чудовищность преступления Лолларда. Оно наносит удар по самой основе нашего социального строя. Оно возвращает нас к кошмарным дням неудовлетворенных потребностей. Да, святой Франциск Ассизский это достойный символ тех дней: худой человек, одетый в лохмотья, целующий руку прокаженного! Я знаю, господа, что позволил себе прибегнуть к сильным выражениям, но без них невозможно выразить сущность бедности.

Заложенное в ней зло наиболее ярко выразил Бернард Шоу, этот пророк двадцатого века, лично наблюдавший бедность. Шоу говорил о «неопровержимой», заложенной в самой природе истине, от которой мы все с отвращением отворачиваемся и отрекаемся, а именно что величайшее из наших зол и худшее из наших преступлений — это бедность и что наш первый долг, которому следует принести в жертву все остальное, — это не быть бедным. Уверенность в завтрашнем дне, это высшее достижение цивилизации, не может существовать там, где над каждой головой нависает самая страшная из опасностей — опасность бедности.

Общество не может терпеть существование бедняков! Святое Писание гласит: «Сожги колдунью!», подразумевая, конечно, бедняка.

Общество не имеет права сказать: «Человек может быть беден, если он так хочет». Шоу разоблачил опасность такой необоснованной терпимости, и, заканчивая свою речь, я ничего не могу добавить к его словам: «Что, собственно, означает это «пусть он будет беден»? Это означает — пусть он будет слаб. Пусть он будет невежествен. Пусть он станет носителем болезней. Пусть он будет вечным примером уродства и грязи. Пусть его дети болеют рахитом. Пусть его жилища превращают наши города в ядовитые скопления трущоб. Пусть недостойные становятся еще менее достойными, и пусть достойные собирают себе не сокровища небесные, а ужасы ада на земле.

Господа присяжные, если вам дорога страна, в которой вы живете, если вам дорого благосостояние и если вам дорога истина, вы должны признать Эдвина Лолларда виновным в преступной бедности.

Эдвин Лоллард был признан виновным в преступной бедности и приговорен к двадцати пяти годам тюремного заключения в исправительной колонии «Голубой лес» под городом Квебеком. В течение двух лет он всеми силами старался добиться именно этого — и вот наконец добился.

Прорваться в тюрьму не так-то просто. Убийц казнят, воров и других преступников, стремящихся к обогащению; привлекают к ответственности чрезвычайно редко; тех немногих нарушителей закона, которые не подпадают под эти категории, обычно признают невменяемыми и подвергают лоботомии. Всех, кроме нищих. Нищих отправляют в колонию под Квебеком. Однако в обществе, где царит истинное благосостояние, стать нищим очень трудно, и еще труднее доказать, что ты им стал. Но Эдвин Лоллард сумел этого добиться.

И когда его увозил тюремный фургон, он с тихой радостью думал о том, что теперь будет вести жизнь, о которой так долго мечтал, — жизнь, свободную от благосостояния, свободную от мертвящей душу обязанности потреблять во что бы то ни стало. Он будет волен читать, наслаждаться безмятежным отдыхом, быть нищим. Блаженны нищие, думал он (несколько перевирая евангельский текст), ибо они пребудут в уюте.

Он вдруг с нежностью вспомнил Джилиен. Грустно, что они больше никогда не увидятся. Но, может быть, она будет так же счастлива в «Золотом покое», как он надеялся быть счастлив в «Голубом лесе»?

Он ничего не ждал, а потому и полагал, что будет счастлив. Скудное питание, тяжелый труд днем, а ночью камера с голыми стенами. Койка, лампа, книга и полное одиночество. За двадцать пять лет он успеет прочесть все книги, на которые ему прежде не хватало времени: Гиббона и Тойнби, Виргилия и Данте, Толстого, Джойса и Гэддиса, Фербота и Маккалема.

Он чувствовал себя влюбленным женихом и в упоении воображал все восторги, которыми одарит его одетая в рубище невеста — Дама Нищета.

Как большинство его современников, он не имел ни малейшего представления о тюрьмах. И совсем не был подготовлен к тому, что ожидало его в «Голубом лесе».

У тюрьмы есть два назначения — изолировать и наказывать. Изолирован «Голубой лес» безупречно: сложная система стен, проволочных заграждений и минных полей исключала всякую возможность побега. Однако начальник тюрьмы, просвещенный человек, которому надо было куда-то девать колоссальную ежегодную дотацию, не считал нужным подвергать вверенных его заботам узников бессмысленным и унизительным лишениям. Его заключенные хорошо питались — два завтрака, обед, чай и ужин по будним дням, обильные и разнообразные, а по воскресеньям праздничный банкет продолжительностью в двенадцать часов: они спали в комнатах, фотографии которых могли бы стать украшением любого номера «Современного жилища»; они смотрели телевизор в огромном зале, а их робото-спортивная арена не уступала и столичной. Начальник чрезвычайно гордился хоровым обществом «Голубого леса», в котором состояли поголовно все заключенные. Хоровое общество создало уже три альбома, имевших большой успех: «Песни бодрости и веселья», «Что вам подарить на рождество?» и «Баюкающая музыка». Заканчивалась постройка нового корпуса для физиотерапии и массажа.

Все заключенные были счастливы и довольны. Они жили ничуть не хуже, чем на воле. Впрочем, счастливы они были куда больше, чем на воле, и ничего не могли с этим поделать. В их пищу добавлялся бредомицин.

Библиотеки в «Голубом лесе» не было.

Твоё Число

Вначале была долгая скука. Ее сменило беспокойство, граничащее с паникой.

Предстоящее плавание требовало решения множества проблем, но пока стояла зима, хотелось немного повременить. Одетый в майку для игры в гольф, он вышел на балкон и подставил лицо порывистому ветру, дующему с озера. Он смотрел на город, похороненный под снегом, и величественная, нетронутая панорама белизны больно отдалась в сердце, вызвав чувство полной растерянности, особенно на фоне этого чуда. Он судорожно обхватил перила, и ледяной металл пронзил теплую кожу ладоней. Словно кулаки чешутся к драке, так его мускулы жаждали физических нагрузок, а тело нуждалось в тепле другого тела. Хотя бы чуть-чуть дотронуться. Ум яростно требовал общения, ему страсть как хотелось с кем-нибудь поговорить.

Он не отдавал себе отчета, почему так сильно напрягся, опираясь на железные перила, пока не пришлось отдирать от них заиндевевшие руки. Освободившись, он долго смотрел на крохотные дома внизу и улицы, заваленные снегом.

На следующий день стало немного легче. Он сумел взять себя в руки. По идее, пора бы отчаливать из Тойнби… Он занял себя тем, что перетаскивал с места на место тяжелые связки книг и ящики консервированных продуктов, сложенных в вестибюле, мысленно отсчитывая количество пройденных шагов. Из вестибюля до третьего этажа восемнадцать шагов и по пятнадцать — между остальными этажами. Сто девяносто восемь в общей сложности. Сумма немного раздражала, потому что круглое число двести урезалось на две единицы. Когда он остановился, тяжело дыша, его мысленный счет продолжился: сто девяносто девять, двести…

Тут он принялся заново пересчитывать все свертки и пакеты, возвращая их на старые места, затем подмел все комнаты и выволок мусор на балкон, где по-прежнему свирепствовал ветер.

Натянув старую одежду, протертую до дыр на коленях и локтях, взялся за чистку паркета, с силой опираясь обеими руками на жесткую щетку, подсчитывая при этом движения. Потом он надраил до блеска плинтусы, но и этого показалось ему недостаточным.

Он вымазывал, а потом оттирал мебель, даже с окнами попытался было проделать подобную процедуру. Мешали морозные узоры.

Совершенно измотавшись, решил взяться за чтение. Какая-то мистика! Единственное, что его интересовало в книге, куда вновь и вновь скользил взгляд, — это цифра в углу каждой страницы. Книга состояла из ста шестидесяти страниц, из которых он тут же отнял число страниц, еще не прочитанных.

Около часа ночи он забросил книгу и наслаждался воем ветра, хлопаньем оконных рам и равномерным тиканьем часов, заведенных на всю неделю. В ту ночь ему приснилось, что он занимается любовью со своей женой, которая на самом деле давно была мертва.

* * *

Услышав телефонный звонок, он помедлил лишь мгновение, но телефон, который звонит, выглядит точь-в-точь, как телефон, который не звонит, и тогда он поспешно сорвал трубку.

— Алло! — закричал он и снова: — Алло?!

— Алло, — произнесла она довольно сухо.

— А мне казалось, что телефон не работает! — крикнул он и подумал: «Что я несу?» — но в душе он ликовал и сентиментально молил: «Поговори со мной, ну скажи еще что-нибудь, пожалуйста!»

Наверное, это был автоответчик. Многие механизмы еще продолжали работать в городе, если вы заблаговременно оплатили ваши счета.

— Мне нравится твой голос. Звучит приятно!

— Но он же хрипловатый, — возразила она ему.

— Он похож на голос моей жены.

— Она была красивая?

— Лидия была прелестна! Она была королевой выпускного бала U. C. L. A.

— А кем был ты в U. C. L. A.?

— Я посещал другое заведение.

— Это не ответ на мой вопрос.

Он смутился: она была такой же резкой, как и Лидия.

— Ну, я был капитаном футбольной команды. Что еще? — он неловко засмеялся. — Если хочешь, я могу показать тебе фотографию.

— При встрече? — тон ее голоса стал ледяным.

— Разве ты не хочешь прийти ко мне?

— НЕТ.

— Но почему? — ему захотелось расплакаться, дыхание замедлилось, словно все утраты сконцентрировались в этом ответе и навалились на него в одно мгновение..

— Я недостаточно хорошо знаю тебя, — объяснила она.

— Но как же ты вообще узнала обо мне? Где взяла мой номер телефона? Мне кажется, что тебя вообще не существует, что ты плод моего воображения.

— Но ведь ты еще беседуешь со мной, не так ли?

Он промолчал.

— Я долго наблюдала за тобой. Позавчера, например, я видела, как ты вышел на балкон и простоял там так долго в одной майке, что мне самой сделалось зябко. Тебя зовут — Джустин Хольт. Это написано на твоем почтовом ящике, и я вспомнила, кем ты был раньше!

— Кто ты?! Как твое имя?

— Ты был астронавтом. Я прочитала все о тебе в библиотеке.

— Все правильно. Держу пари, ты еще не успела придумать себе подходящее имя или прозвище.

— А я и не собираюсь сообщать тебе свое имя. Все равно не поверишь. Я выросла в Винетке, за пределами Чикаго, как твоя дорогая Лидия. Затем училась в колледже Беннингтона, правда, я не была королевой выпускного бала, зато удостоилась носить звание старшей в Доме ЭК.

— Зачем ты сочиняешь? В Беннингтоне нет такого заведения.

— Я хотела разыграть тебя, Джустин. Я изучила Дом ЭК в U. C. L. A. Один раз я наткнулась на свадебное объявление в «Трибуне». Боже, ну какой бестолочью нужно быть, чтобы состряпать такое?

Он крепко стиснул телефонную трубку. «Откуда она знает об этом?» Он оборвал сам себя. Существует ли она на самом деле и откуда она знает Лидию?

— О, я умею читать между строк, — она будто чувствовала его состояние. — И я встречала множество Лидий.

— А таких, как я, тоже?

— Нет, Джустин. Ты исключение. Ты у нас знаменитость. И ты всегда слыл красавчиком. Кстати, ты хоть знал, что женщины считали тебя неотразимым? Ну, как же, ты был еще и гением. У тебя был I. Q. ~198[26], — в ее смехе прозвучали торжествующие нотки.

— Почему ты упомянула это? — спросил он, уверенный в том, что ради этих цифр и велся разговор.

— А почему бы и нет? Одну комбинацию цифр легко заменить другой, не так ли?

— Можно и заменить, — он бросил трубку и совершенно перестал верить в ее существование. Больше всего он боялся, что кончит помешательством. Все его усилия и хладнокровие ни к чему не привели.

Скрестив ноги по-турецки на великолепной шкуре белого медведя, он неторопливо потягивал виски прямо из горлышка, закусывая подмокшими бисквитами из консервной банки.

Когда он проснулся, телефон прогремел снова. Две мышки доедали остатки бисквита, забравшись прямо в банку. Они не обращали внимания на трели аппарата, но когда Джустин с шумом поднялся, улепетнули в мгновение ока. Пришлось снять трубку. Утро еще не наступило. Рассвет только-только начинался.

— Привет, Джустин. Это Джустин? — сказала она.

Он засмеялся, и боль резко ударила в голову.

— Я поняла, что ты не желаешь мне верить. Какой мне смысл врать, скажи на милость?! Мне не трудно придумать несколько обычных имен: например, Мэри. Тебе нравится имя Мэри? Или — Лидия? Для тебя, наверное, это слово звучит так же привычно, как мусор.

— Давай уж остановимся на Лидии.

— А вдруг я ревнива?

— Тогда пусть у тебя вообще не будет имени.

— Неужто ты ее и впрямь любил? Ты женился на ней незадолго до призыва в Армию, ты готовил себя к полету на Марс. И ты женился на Лидии лишь потому, что ее отец мог похлопотать за тебя.

— Послушай, — он начинал заводиться, — это уже слишком. Я не собираюсь выслушивать всякие бредни, и роль моей совести тебе явно не подходит. Если ты реальна, то докажи это. Между прочим, я так ничего и не знаю о тебе!

— Ну, это еще не все, чего ты не знаешь. Что ты скажешь о миллионах…

— Каких еще миллионах? — перебил он ее.

— …мертвых, — закончила она… — Ведь все они мертвы. Каждый. Хотя все они боготворили тебя: капитаны футбольных команд, солдаты и прочие герои дня.

— Мне это неведомо. Меня здесь не было, когда все это произошло. Не тебе меня винить.

— A-а, не нравится? Ты виноват, парень, я тебя обвиняю. Имей ты еще такую возможность, ты бы вновь сделал то же самое, не сомневаюсь. И ты сделаешь это даже сейчас, когда нас осталось всего двое. В твоей атрофированной душе ты ЖАЖДЕШЬ ЭТОГО!

— Наверное, ты имеешь право говорить об этом. Ты находилась на Земле неотлучно.

— Может быть, ты будешь и теперь утверждать, что я не существую? Может, и другие не существовали вообще? Лидия, например, и миллионы других?

— Да что за вздор ты тут несешь?

Наступило тяжелое молчание.

Он поймал себя на мысли, что это как в космосе — не сравнимо ни с чем на Земле. Ты один на корабле, или пусть даже не один, но ты все равно не можешь видеть других. Перед тобой миллионы звезд на экране и голоса в наушниках, а все остальное происходит где-то там… И начинает казаться, что вообще ничего не существует.

— Знаешь, что ты сделаешь? — она прервала его раздумья.

— Что же?

— Бросишься в озеро.

— Это совсем не смешно.

Продолжения не последовало, ибо теперь она повесила трубку.

Он подошел к окну и взглянул на город, укутанный тоннами снега, который никто не убирал. Оконные стекла были разукрашены морозными узорами. Он соскабливал ногтями один за другим и все считал и считал. Когда он дошел до 198, ярость взыграла в нем, и стекло разлетелось вдребезги. Он задохнулся от холодного воздуха и завыл, точно собака.

Батареи отопления в здании работали на автоматическом режиме. Телефон — тоже. Покуда не истечет счет в банке, который был также автоматическим. Его денежный счет был чудовищно огромен и автоматически регулировался через почтовую службу Федерального Правительства. Целый город был под властью автоматов. Некоторые из них останавливались, если кончалось горючее, или не следовало дальнейшего распоряжения, или запаздывал ремонт. Даже бомбы и те были автоматическими. И космический корабль, который забрал его с компаньонами на Марс, а затем вернул обратно, тоже был автоматическим. Хольт был единственным, кого спасла предусмотренная защита. В ту памятную первую неделю, уезжая из Кейна, он сохранял спокойствие и невозмутимость. Хотя он сознательно прикрывался этими качествами в лагере новичков, но с самого рождения был частью их самих.

Автоматические уличные автоматы убирали тела погибших и расчищали широкие автострады от скопища автомобилей. Было несколько странно, что будучи офицером Армии Соединенных Штатов, он в течение двенадцати лет не видел ни одного мертвого тела. И вполне естественно, что увиденное теперь ужасно поразило его. Лидия, скорее всего, мирно спала, когда упали первые бомбы. Он застал ее в постели. Тело не сгнило — ведь эти бомбы совершенны в уничтожении всего живого. Разные вирусы стали появляться не так уж давно. Отчего? А Бог его знает, откуда они взялись. Тело жены начало разлагаться совсем недавно.


Она неоднократно звонила ему и, когда он отзывался, опять напоминала ему о массовом убийстве и вновь советовала покончить с собой. В ответ на это он попытался обратить ее внимание, что она ведь живая, он ведь ее не убил.

— Ха, но меня же не существует!

Это было ошибкой с ее стороны. С этого момента он перестал реагировать на телефонные звонки. Просто сидел на диване с книжкой и считал количество звонков. Порой они длились бесконечно, тогда он покидал свой дом и отправлялся на поиски скамейки перед замерзшей гаванью. Он решил освежить в памяти свои математические познания. Увы, он забыл абсолютно все, что узнал и почерпнул в колледже. Запутавшись окончательно, Хольт бросал это занятие и шел бродить по улицам родного города. Множество подробностей своего детства так и не удалось воскресить в памяти. Его это нисколько не тяготило, и, в конечном итоге, бредя по снегу, он мог только подсчитывать свои шаги. Он мог считать бесконечно долго, стараясь приблизиться к круглому результату: Для него это имело определенное значение. С числом «90» он проделывал различные комбинации. Это число являлось суммой двух площадей квадратов: 9 и 3. Это же число являлось результатом умножения 9 и 10, тогда как результат умножения 9 на 11 был равен 99. 99×2=198! А числа, которые находились рядом с числом 198, были главными: 197, 199. Возможности скрытого значения в числах бесконечны и безграничны.

Но перед растущей страстью к вычислениям была нерешительность, смутное беспокойство и неясное чувство вины, о которой он предпочитал не думать. Единственное, что он не мог произнести вслух, было слово: ВИНОВЕН.

Это было то, что она вызывала в нем.

Вероятно, была некоторая справедливость в ее предложении о самоубийстве. Он не добился в жизни никаких особенных успехов, чтобы оказаться избранным.

Его очень спешно поместили в автоматическую ракету вместе с двумя другими мужчинами и отправили, словно большой багаж, на другую планету. Там он находился до тех пор, пока не стал свидетелем гибели его напарников в результате несчастного случая. Тогда ракета повернула назад к Земле.

Бог свидетель, это было совершенно случайное совпадение, он набрал неправильно комбинацию цифр, приведя в действие механизм разрушения, ну а нейтронные бомбы владели секретом жизни и смерти.

* * *

Багровый закат особенно угнетал его. Он не боялся темноты и старался во время заката находиться внутри помещения, отсиживаясь в кухне, где не было окон. С приходом сумерек Хольт мог свободно разгуливать по квартире.

Счет стал необходимой потребностью его существования. Он пересчитал книги на полках, удары пульса, количество секунд в часах. Перед тем, как заснуть, он проводил бесконечные вычисления.

Однажды во сне он услышал детскую песенку о часах:

Хикори-дикори-док,

К часам мышка прыг-скок,

Часы отбили один щелчок,

Мышка исчезла

Хикори-дикори-док.

Зазвонил телефон. Он дослушал песенку до конца, после чего проснулся окончательно.

— Умоляю, выслушай меня, — сказала она. — Прости меня за те слова. Я совсем не желаю твоей смерти. Не вздумай совершить то, что я тебе внушала. Господи, как я боялась, что ты не поднимешь трубку…

Она еще долго несла что-то несуразное. Все это он воспринимал как бы со стороны, как будто его телефонный номер набран по ошибке.

— Можно мне прийти сейчас? Я хотела этого с самого начала, но чего-то боялась. Я совсем не знала тебя. Можно я приду К ТЕБЕ СЕЙЧАС?

Он не знал, что ответить. Что можно ответить тому, кто вообще не существует? Лунный свет струился через занавеси и падал на кровать живыми, молочными бликами.

— Что ты сказала? Повтори, пожалуйста! — он слушал ее рассеянно.

— Я решилась на это сама. Это то, о чем ты раньше так мечтал. Я приду. Я буду у тебя… через час. Или, чтобы быть точной, через полтора часа. — Она повесила трубку.

Он взглянул на часы.

«У меня в запасе 90 минут. 5400 секунд». Он приступил к отсчету.

Было затруднительно считать мгновения после первой сотни. Он досчитал до 2600, когда в дверь постучали. Не обращая на стук внимания, как на бесконечные назойливые телефонные звонки, он вновь попытался сосредоточиться.

— Пожалуйста, Джустин, пожалуйста, впусти меня!

— Это невозможно, — с осторожностью объяснил он, — если я впущу тебя сейчас, я не смогу убедиться, реальна ли ты.

— Я реальна, Джустин. Ты можешь прикоснуться ко мне, увидеть меня. Ну, пожалуйста, Джустин!

— Это как раз то, чего я боюсь. Тогда я уже не смогу проверить, сошел ли я с ума.

— Джустин, я хочу тебя! Слышишь?

— Ты что, плохо понимаешь? Я же объяснил, что это невозможно.

— Я все равно не отойду от этой двери. И когда ты выйдешь…

— Я не собираюсь выходить. Надо было сразу приходить, а не трезвонить попусту. Теперь слишком поздно. Ну, как я могу поверить в тебя? Это было бы непростительной глупостью по отношению к себе.

Ответа из-за двери не последовало.

— Вроде, ушла, — пробормотал он.

Хотя прекрасно знал, что она еще там. Хольт вышел на балкон и посмотрел на укутанный снегом город. Под лунным светом он выглядел гораздо привлекательнее, чем при дневном.

«Я прыгну, как только досчитаю до десяти», — мысленно сказал он себе.

Посчитал до десяти, но не прыгнул. Можно было еще вернуться к двери и проверить. А не пригрезилось ли ему в самом деле все, что она ему насоветовала? Наверное, это было бы правильно.

Он досчитал до двадцати, потом до пятидесяти, потом дошел до ста. У чисел своеобразный эффект — они успокаивают. Каждое число было немножко больше, чем предшествующее, а последующее — немножко больше, чем исходное. Он досчитал до 198.

В дверь постучали сильнее.

Рванувшись вперед, он легко перебросил свое тело через балкон. С высоты четырнадцати этажей он летел навстречу мягкому лунному снегу.

Квинтет[27]

– Вот я и говорю, – сказал Шалтай-Болтай. – Все на одно лицо: два глаза (и он дважды ткнул большим пальцем в воздухе)… в середине – нос, а под ним – рот. У всех всегда одно и то же! Вот если бы у тебя оба глаза были на одной стороне, а рот на лбу, тогда я, возможно, тебя бы за­помнил.

Л. Кэрролл. «Алиса в Зазеркалье» (пер. Н.Демуровой)

Хризантемы

У человека на койке болезненное чувство юмора. Это очень простая койка. Сосновая. Человека навещали и принесли ему цветы. Китайская хризантема означает: не унываю перед лицом несчастья. Красная хризантема означает: я люблю. Белые хризантемы – это истина. Сосна символизирует жалость, но койка, если на то пошло, вовсе не сосновая. Она стальная – стальная и выкрашенная в белый цвет; больничная койка. Человек лежал на больничной кой­ке. Он был болен. Это рассказ. В рассказе речь идет о хризантемах.

Однажды этот человек уже лежал на той же самой койке в той же самой палате – или дважды, или трижды. Вы когда-нибудь лежали в больнице? Вы медсестра? Сколько време­ни? Сколько сейчас времени? Семь часов. Восемь часов. Сейчас семь часов. Жизнь в боль­нице одновременно и драматичней, и скучнее, чем в каком-нибудь другом месте. Литература выделяет драматический аспект бытия.

Перечислите пятнадцать литературных произведений, действие которых происходит в больнице.

Даже на больничной койке мистер Кандолле не теряет своего болезненного чувства юмора. Живокость – это легковесность; шафранный крокус – радость. Время – это белый то­поль. Сейчас семь часов. Мистер Кандолле включает лампу на тумбочке. Ваза с хризантема­ми. Разноцветье. Ощущение чего-то прекрасного. Высказывания, затрагивающие природу их красоты, красоты вообще. Входит медсестра. Мистер Кандолле думает о медсестре. Я слиш­ком счастлив. Лишь смерть меня исправит. Умру позабыт-позаброшен. Все потеряно. Живу лишь ради тебя. Завтра умру. Я подумаю об этом. Я подумаю об этом. Бывают мужчины – например, мистер Кандолле, – которых способен возбудить один вид женщины в белом ха­лате. Она подобна белому жасмину, белой лилии, белому тополю, белой розе. Ему трудно представить, как эта женщина меняет простыни и ставит градусники в других палатах; ее се­ребристый смех. Она исчезает. Мистер Кандолле остается один. Разнообразные мысли его ползают по полу в поисках крошек пищи. Снаружи проносятся машины, и на жалюзи мель­кают тени от тополя.

Семь часов.

Рука его касается выключателя света, одним пальцем. Твой палец похож на его. При­коснись к нему. Поговори с ним. Твой серебристый смех. Твоя мягкость. Твое всеведение. Твое уединение, чем-то походящее на его. Семь часов. Койка начинает рассказывать анекдо­ты про докторов и медсестер, про посетителей, про мыслишки на полу; анекдоты, усеиваю­щие простыню, как сырое просо.

– Сестра, – зовет он. – Сестра!

Есть тысячи коек, тысячи больниц, тысячи хризантем – но стоит чуть изменить кон­текст, и каждая из них обретает уникальное значение. Мысли мистера Кандолле начинают объедать хризантемы. Медсестра сидит в другом углу палаты, в мельтешеньи теней, и, ниче­го не замечая, продолжает вязать. Красный свитер для мистера Кандолле. Красный пуловер. Красную лыжную шапочку. Красную хризантему.

Мистер Кандолле думает: можно ли сказать, что время – это четвертое измерение?

Медсестра думает: мистер Кандолле совсем плох.

Мысли думают: красные хризантемы.

Время поедает мистера Кандолле. Время поедает медсестру. Время плоское, круглое и красное. Время – это хризантема. Это не четвертое измерение.

Прикоснись ко мне. Поцелуй меня.

Это прекрасно до боли.

Символы

Нет, Юдифь, это значило б ожидать от тебя слишком многого – чтобы ты поняла меня. Изящество моей манеры всегда будет ставить тебя в тупик. Ты Семела, а я Юпитер. Оставь меня. Подойди к другой картине и рассмотри ее повнимательней. Подумай, как неудобны эти новые туфли, как они тебе жмут. Мне наплевать на твои туфли. Мне наплевать, какого у тебя цвета волосы. Когда я уйду, Юдифь, я никогда больше не вернусь.

Когда я сказал «Боюсь, я погублю тебя», – ты мне поверила? Разве согласиться с тем, что легче всего срывается с языка, так же легко? Смотрите, как изящно склоняет она голову, безмолвно соглашаясь; плавному изгибу шеи вторит плавный изгиб плеча.

Рассмотри, Юдифь, – ибо я намереваюсь звать тебя Юдифь, пока мне так нравится, – рассмотри это блюдо с лимонами, апельсинами и яйцами. Рассмотри их формы, цвета, про­странство, которое они занимают. Но тебе запрещено трогать их или даже заговаривать с ними. Ты одна и ты нема; а оранжевое платье слишком яркое и не идет к цвету твоего лица. Твои габариты не приняли во внимание. У тебя болит голова. Ты отходишь, а имя твое тя­нется следом на золотой ленточке…

Ты по-прежнему видна мне в высоком сводчатом дверном проеме. Такое впечатление, будто корова с картины у твоих ног силится выглянуть за раму; а ты стоишь в этих новых неудобных туфлях и недоумеваешь, как только люди брали за труд рисовать коров и подно­сы с фруктами, как другие брали за труд покупать нарисованных коров, что те означали для них в эмоциональном плане. Но, Юдифь, чем сама ты лучше картины? Посмотри на себя. Жесткие бархатные складки примостились на твоей внушительной груди, ступенчато нисхо­дят по бедрам, путаются в зудящих ногах. Облака идут трещинами. Нивы коробятся. Ты по­крыта стеклом. Никто не может тебя коснуться. Никто и не хочет тебя касаться. Ты висишь так высоко, что никто не берет за труд просто задрать голову, а то, что ты пытаешься выра­зить, смотрится, честно говоря, выспренне и малоубедительно.

Вчера, красавица моя, пока ты одеревенело и неестественно торчала в своей золоченой раме, я решил пойти на вечеринку к Кларкам. Мы пили дешевое вино из дорогих бокалов. Это было еще скучнее, чем даже ты могла бы себе представить. В девять часов вылезла их дочка в пижаме, и мы все столпились вокруг, восхищаясь ее манерой держаться и выражением лица, – в то время как мамаша переводила сонные реплики этой малолетней сивиллы. На окружающих полотнах Хоббемы, Сислея, Констебла[28]шелестела листва.

Солнечное пятно переползает, и к твоей рисованной плоти возвращается что-то от бы­лой притягательности. Если я признаю, что частично виноват, ты согласишься начать зано­во? Ко мне в комнату пойдем или к тебе? Как мы назовем наших детей – в честь римских бо­гов или не столь вычурно, наподобие Тома, Джона, Люси, Розалины?

Юдифь, взгляни на меня. Я стою перед Кейпом, но ты оставила меня ради Гвидо, Гверчино, Аннибале Карраччи[29]. Солнечный свет меркнет, а облака – розовые. Скинь туфли. Вот так. А теперь золотую ленточку со своим именем. Смотри, мы оба нагие, как рассвет. Мы снова дети.

Листва – зеленая с золотом, а ты босиком бежишь ко мне через высокую траву. Как восхищает меня твоя манера держаться, выражение твоего лица!

Юдифь, ты – шедевр; так что один сюрприз я приберег напоследок. Невнимательно ты смотрела: никакая это не корова.

Европа, живо прыг ко мне на спину!

Смерть Лерлин Уоллес

Равноденствие наступит сегодня вечером, вскоре после заката. Принц Эболи и его гос­ти намереваются отметить это событие в донжоне родового замка. Подобные великосветские развлечения регулярно упоминаются в «Нью-Йорк Таймс». Как легко затеряться на просто­рах его поместья или в лабиринте картинной галереи! По всем залам в изобилии рассыпаны присланные на отзыв книжные новинки. Раз в неделю садовник сгребает их в кучки и сжига­ет на заднем дворе.

Прислуга относит к ней в комнату багаж. Ее представляют Майлзу и Флоре. Гравий до­рожки испещрен глубокими рубцами от шипастых зимних шин, которые принц уже приказал шоферу установить на свой «крайслер-империал». Все очень милы с ней. Все совершенно банально. Мрачные завиральные фантазии, досужая детская болтовня; в их возрасте это со­вершенно естественно.

Но по вечерам, когда ей приходится занять свое место за столом, она чувствует себя не так уверенно. Гости носят маски. От их бесстрастных разговоров о равноденствии, о загряз­нении реки, о войне становится не по себе.

– Plus ça change, – замечает принц, – plus c’est la même chose[30].

В страхах гувернантки – пускай безрассудных – и заключена самая романтика. Разве не все мы тайком влюблены в этого разорившегося принца? Что бы там он ни совершил, что бы еще ни мог совершить. Подозрение, что кто-то заперт в башне, придает ласкам принца осо­бую пикантность. Ладони его бродят по твоему телу, и ты выслушиваешь велеречивые ком­ментарии по поводу президентской кампании, загрязнения рек, чикагских волнений…

Вазы с цветами. Драпировки. Предметы роскоши преследуют ее по всему дому, словно собачьи стаи. Безжалостные. Смертельно голодные. Какого цвета у него глаза?

Неотвратимость наступления осени видится птицам в верхушках августовских деревь­ев – и даже она теперь вынуждена признать реальность этого наступления, заполонившего долину красными стягами листвы. День недели и число не имеют значения. Время года – осень. Дети ищут мидий в ядовитой реке. С плеском, с хихиканьем. На глазах у связанной гувернантки, чей рот залеплен наклейками «Голосуйте за Уоллеса[31]», юный Майлз ласкает свою сестру. Негромко покрикивая, слуги принца резво играют в пятнашки среди тростни­ков, на заиленном берегу. Эта сцена снова и снова встает перед ее мысленным взором. Все­гда все одно и то же. Река. Полицейский в маске. Маленькие детские язычки путешествуют по ее телу.

Каждое утро к ней в комнату с завтраком на подносе является садовник. С чувством почти невыносимой роскоши она читает «Нью-Йорк Таймс». «Страна поражена недугом. Он не отступит, если отводить глаза или делать вид, что никакого недуга нет. Движение Уолле­са – зловещее явление».

Принц настаивает, чтоб она присутствовала на обеде.

Почти всю эту неделю света и тьмы примерно поровну. Газоны усеяны птичьими тру­пиками. Садовник сгребает их в кучки и сжигает на заднем дворе. Рука мужчины на портрете немногим отличается от клешни.

Читая этот роман, мы постепенно приходим к выводу, что садовник много лет портил детей. Ты с омерзением откладываешь книгу, но та принимается медленно, дюйм за дюймом, ползти к тебе через комнату, словно гусеница. Ты стремглав вылетаешь на улицу, в осеннюю полночь и запах горящих листьев. Из казематов башни голосят женщины в поддержку Джорджа Уоллеса. Ты лежишь на гравиевой дорожке, а он снова и снова переезжает тебя своим «империалом».

С деревьев опадают марши и польки. Ритм жизни. Скоро выпадет снег. Скоро реку ску­ет лед. Скоро, скоро, тишина.

Ты стала принцем Эболи.

Мат

И снова я спрашиваю, Регина: разве это честно? И если ты ответишь, что честно, то я скажу, что нет, нет и нет! Слишком уж долго прождал я за твоей дверью, надеясь получить ответ, и одно это нечестно. Более того, мне больно и неудобно; и хотя ты можешь заявить, что больно не все время, это очень слабое утешение. В любом случае может быть только бо­лее или менее больно, более или менее неудобно, и только сравнивая «более» и «менее», можно предпочесть второе первому.

Уже семь часов!

Может быть, альтернатива далеко не так проста. И, может быть, мое дело не самое важное из тех, что подпадают под твою юрисдикцию; но сам факт его незначительности только прибавляет к ощущению ничтожности, заставляя подозревать, что моя жалоба так никогда и не будет услышана. Попробуй поставить себя на мое место.

По крайней мере, Регина, ты могла бы хоть меня выслушать! Или взглянуть на меня. Я существую. Я осязаем. У меня даже есть зубы.

В конце концов, не так уж мы и отличаемся, ты и я. Правда? Знаешь, у тебя тоже есть свое слабое место. Тебе нужно внимание, признание, хвала. Твой пешечный дебют слаб. Твой слон оголен. Ты тонешь, Регина. Спасите!

Послушай. Я люблю тебя. Я склонюсь к лицу в пруду и прошепчу эти слова. Я люблю. Завтра я умру. Я усею цветами недвижную воду. Я высеку в мраморе твой лик несчастной утопленницы. Колышущиеся в воде волосы. Широко раскрытые глаза. Державу и скипетр. Тогда ты увидишь себя, как в зеркале.

Это только слова. Регина, я пытаюсь выразить, что я чувствую. Я не могу говорить об этом, не ощущая какой-то двусмысленности, не пребывая, некоторым образом, в смятении. Ты должна попытаться понять меня.

Который час?

Я бы тоже предпочел простоту. Отношение один к одному между этой вот лилией у меня в руке и тем, что она должна означать. Ты позволила всему иметь слишком много смы­слов, и они противоречат друг другу.

А иногда, Регина, когда тебе казалось, что я отвернулся, ты жульничала.

Конечно, ты можешь сказать, что никогда и не обещала поступать по справедливости, что это делалось другими от твоего имени и без должных на то полномочий. И хотя такую возможность я еще готов допустить, не согласитесь ли вы, мадам, что это только усугубляет дело? Не станем ли мы презирать ту власть, что не в силах воспрепятствовать творящимся ее, власти, именем беззакониям? Возрастет ли наше уважение к такой власти или же сойдет на нет? Не научимся ли мы с течением времени вообще игнорировать власть столь немощную?

Или, может быть, ты считаешь, что раз необходимость обратиться с подобной жалобой хоть к кому-нибудь настолько остра, то ни бездействие, ни несправедливость, ни некомпе­тентность, ни тщеславная гордость не в силах поколебать твоей позиции?

Увы, само существование этого документа должно, казалось бы, подтвердить, что все обстоит именно так!

Тогда забудь про меня. Забудь мою любовь. Забудь мою боль. Забудь все то, что я тут на­говорил. Я сдаюсь. Я потерял слишком много фигур. Не больно-то и хотелось, когда ты пред­ложила сыграть. Я прощаю тебя. Но, пожалуйста, пойми только одну вещь; если я немедленно не получу ответа, я опубликую полный отчет обо всем, что происходило между нами.

Ну что, еще партию?

Успение

Сказал он:

Я решил, что буду очень усердно учиться и внимательно слушать все, что мне говорят, и пытаться понять и, если пойму, решать, согласен ли с тем, что понял, или пытаться понять, почему не согласен, если не согласен, чтобы в конце концов лучше понять, почему.

Сказала она:

Снова лазоревый день, дети! Снова лазоревый день, и снова мы вместе!

Над классными досками на трех стенах комнаты 334 лежат маленькие желуди и скор­лупки грецких орехов; там живут дети. Сейчас все они послушно расселись по партам, слов­но снежные сугробики, наметенные поверх высокой кирпичной стены. У некоторых есть те­ла, но нет лиц. Некоторые вообще не более чем зигзаги. Она знает всех по именам. Она встречалась с их родителями. Цыпа-дрипа. Курочка-дурочка. Ути-плюти. Гусик-пусик. Пе­тушок-гребешок.

В саду ее – цветы, в шкатулке – драгоценности. Не ведая стыда, она ищет услады в ка­ждой слезе, скатывающейся теплым ручейком по щеке. Она изображена в самой гуще детей.Каритас[32].

Откройте учебники.

Откройте ротики.

Откройте глазки.

Пошире откройте. Сказала она. Чему сегодня мы научились?

Небеса полны их молитвенно воздетыми ладошками. Как те малы! Как крохотны!

Том. Сказала она.

Любой из нас, мисс Локси, может в любую минуту умереть. Умри я через минуту, я хо­чу быть уверенным, что проживу ее не зря. Сказал он.

Том, нам всем тебя очень не хватало бы. Но сейчас, пожалуй, лучше приступим к уроку истории. Сказала она.

Чему может научить нас история?

Если б эти дети выглянули из окон комнаты 334, они увидели бы прекрасный осенний день, реки и горы, тополя и дубы, дикую природу и бездонное голубое небо. Они б увидели, что небо падает, и хитрую лису. Но нас они не увидели бы, потому что мы невидимы. Писа­тель невидим. Читатель невидим тоже.

Дети, дети. Сказала она.

Некоторым людям – например, мисс Локси – нравится служить тем, кому не так повез­ло или кто в чем-то ущемлен; им больно смотреть на фотографии детей, голодающих в Би-афре; поцелуй их непредумышлен.

Она возносится в воздух, поддерживаемая их изящными ангелоподобными фигурками. Неисчислимые херувимы и серафимы выводят баллады и популярные песенки. Души детей, умученных поэзией. Экзальтация любви. У некоторых нет глаз. Некоторые изрисовали лица черными мелками, но крылья их белы – хотя и несостоятельны с точки зрения аэродинамики. Они жужжат, словно колибри. Выше и выше. Розовые облака. Мир остается далеко внизу.

На что мы их обречем?

И тут подошли они к реке.

Давай-ка ко мне на спину. Петушок-гребешок. Давай-ка ко мне на спину, Гусик-пусик. Давай-ка ко мне на спину, Ути-плюти. Давай-ка ко мне на спину, Курочка-дурочка. Давай-ка ко мне на спину, Цыпа-дрипа.

Сказала она.

Небо падает; надо сказать королю[33].

Его племя

Я не человек и не волк, а потому считаю, что мне более, нежели кому бы то ни было, пристало говорить об Аресе Пеладжайне. Сама обладая двойственной природой, я могу относиться к своему герою с сочувствием и пониманием, чего трудно было бы ожидать от человека. Кроме того, я знала Ареса — и того, и другого — лучше прочих, и одного этого уже вполне достаточно.

Меня зовут Дафна. Имя, разумеется, ненастоящее. Нынешняя привычка открывать свое истинное имя первому встречному кажется мне весьма вульгарной, не говоря уже о том, что это довольно опасно: Дафна — милое имя, вполне уместное для истории, которую, скорее всего, сочтут вымыслом и для моего положения в системе мироздания — я гамадриада[34].

Средний читатель может испытывать некоторое предубеждение против гамадриады, выступающей в роли литератора, ожидая от повествования чрезмерной сентиментальности, непоследовательности и перегруженности разными небылицами. Когда-то подобное мнение могло иметь основания, но перенесение стольких из нас на английскую почву в эпоху Возрождения немало способствовало повышению интеллектуального уровня лесных нимф. Зима в Англии просто невыносима, если не скрашивать жизнь чтением.

Впрочем, вступление слишком затянулось. Позвольте мне, наконец, поведать вам историю Ареса.

Он родился в Сочельник (как вы, наверное, могли догадаться сами, если хоть немного разбираетесь в подобных вещах) в семье Джорджа и Лидии Пеладжайнов, чей домик, расположенный в уютной лощине, был всегда доступен для моего взора. Джордж служил егерем в поместье лорда Эдмунда Гамильтона, и юный Арес мог надеяться преуспеть на том же поприще, ибо все это происходило в те времена, когда должность отца составляла часть наследства.

Арес рос здоровым, крепким и резвым ребенком, а его любовь к природе была сродни пантеизму. Отец обожал Ареса и восхищался им не меньше, чем я, а мать, как и положено матери, его холила и: лелеяла. Помню весенний день, когда Аресу было шесть лет: он сидел в узорчатой тени моих едва распустившихся ветвей и играл на самодельной свирели. Я страстно люблю музыку, а мальчик; играл так хорошо, что, должна признаться, мне! пришло в голову наложить на него заклятие. С тех пор он приходил каждый день, если позволяла погода, и играл для меня свои песни. Я с нетерпением ожидала его совершеннолетия — мне ведь так давно не приходилось являться человеку.

Однако изображать Ареса, хотя бы и в шестилетнем возрасте, невинным ребенком, эдаким розовощеким ангелочком, резвящимся на хорах какой-нибудь барочной церкви, означало бы вводить читателя в заблуждение. Он был настоящим зверьком, безжалостным к другим зверькам — лягушкам и змеям — и как никто другой умел ставить силки на белок и кроликов и даже выслеживать оленей, пасшихся в угодьях лорда Эдмунда, хотя ему еще не позволяли брать в лес ружье. Невозможно сосчитать, сколько дроздов и малиновок упало на землю с моих ветвей — несчастные жертвы меткой рогатки маленького Ареса. Воистину, он был сыном своего отца.

И все же — не совсем. Я уверена, что Джордж Пеладжайн пришел бы в ужас, доведись ему увидать то, что видела я: как-то раз Арес склонился над трепещущим телом пойманного силками кролика и вдруг вонзил свои молочные зубки в его горло, от чего сразу прервался жалобный крик. Это зрелище всколыхнуло древнюю память, гнездящуюся в самой сердцевине моего ствола. Вот она — бьющая через край жизненная сила юного язычника, подумала я тогда с одобрением.

На следующий год выпало столь редко случающееся совпадение семи- и девятигодичного циклов, которое неизменно и торжественно отмечалось в дни моей юности. Именно тогда приносили Священную жертву, совершая ритуальное убийство Царя. Теперь времена переменились. Правда, в 1710 году, когда снова совпали магические циклы, в Кентерберийском соборе был убит Томас Беккет[35], но с тех пор о древнем обычае больше не вспоминали. Но хотя человек уже давно перестал чтить законы магии, Природа ими не пренебрегает. Так вот, в тот год, в ночь на Великую пятницу, Арес Пеладжайн превратился в волка.

Он возвращался домой со службы в деревенской церкви по тропинке, огибавшей подножие моего холма, осторожно ступая по мокрой глине, перемешанной с талым снегом. Я видела, как мальчик упал на четвереньки и решила, что он поскользнулся. Некоторое время он, казалось, не делал никаких попыток подняться и просто беспомощно барахтался в грязи. Потом я вдруг поняла, что передо мной уже не Арес, а волчонок, запутавшийся в зимней одежде. Наконец ему удалось разорвать зубами куртку, и он, пыхтя и фыркая, полез по холму прямо ко мне. Поняв, что маленький Арес оборотень, я испытала жгучее разочарование. В самом деле, гамадриада имеет законное право открыться человеку. Но вервольфу? Об этом не может быть и речи. Вервольфу надлежит знаться с людьми или с волками, но уж никак не с другими существами двойной природы.

Волчонок скрылся из виду, а я вернулась к прерванному чтению — томику Гиббона, который подался мне на глаза в усадьбе лорда Эдмунда в один из тех немногих за последние несколько лет случаев, когда я позволила себе небольшую прогулку, причем в виде всего-навсего бесплотного призрака. Но мне никак не удавалось сосредоточиться, ибо мысли мои непрестанно возвращались к человеческому детенышу, который только что стал волчонком.

После того как моя вполне понятная досада прошла, я стала относиться к новому Аресу более благосклонно: ведь он остался Аресом, хотя и принял другое обличье. В Англии почти не осталось волков — за все предыдущее столетие мне удалось повстречать всего двух, но, по моему мнению, Арес был столь же удачным волчонком, как и ребенком — здоровым, сильным и храбрым. Правда, теперь его лицо не окрашивал яркий румянец, зато шкурка лоснилась и блестела. Он в мгновение ока покончил с кроликом, которого поймал, закопал кости под моими корнями (эти кости давно истлели) и завел неокрепшим щенячьим голосом одну из волчьих песен. Я почувствовала безмерную жалость. Как мальчик он еще мог бы быть счастлив (насколько вообще может быть счастлив ребенок в Англии), но как волчонок… Я боялась, что его не ждет ничего, кроме одиночества и страданий.

На закате дня в Великую пятницу нагой и дрожащий от холода Арес-мальчик проснулся. Он лежал, свернувшись клубком у подножия моего ствола. В ту же минуту из домика в лощине вышел его отец и начал взбираться на холм, тревожно выкликая имя сына. Я невольно нарушила молчание, которое всегда хранила в присутствии Ареса: «Твоя одежда на тропинке у березы. Поторопись!» Он был слишком испуган, чтобы удивиться (хотя, по правде говоря, в этом и нет ничего удивительного: лишь безнадежно низменные души не способны слышать голоса деревьев), и последовал моему совету. Когда отец подошел, он уже оделся, хотя еще дрожал, но одежда была перепачкана глиной и разорвана чуть ли не в клочья. Несомненно, его постигло суровое наказание, но в Святое воскресенье мне довелось лицезреть все семейство — Джорджа, Лидию (в новой и, на мой взгляд, довольно безвкусной шляпке) и Ареса, направлявшихся на праздничное богослужение. Я лениво подумала: «Интересно, что за историю преподнес Арес родителям?» Но гораздо больше меня интересовало, что сам он подумал о случившемся. О, в тот день я размышляла о многом — в воскресенье можно умереть со скуки, если вы не христианин.

Очевидно, Арес все понял, ибо он с природной детской изворотливостью стал избегать всевозможных неприятных последствий своей ликантропии[36] (мерзкое слово, но английский так беден в отношении терминов, обозначающих сверхъестественное. Подумать только! Ликантропия! Звучит совсем как название болезни. А вот слово «гамадриада» мне всегда нравилось). Когда наступало полнолуние, Арес нагишом выскакивал из окна родительского дома и мчался в лес, откуда выходил уже в волчьем облике. Поймав добычу, он всегда нес ее ко мне. Мальчик ли, волчонок ли, охотником он был отменным, и потому почти все ночи в полнолуние мы проводили вместе: я шелестела листьями, а Арес по-детски подвывал на луну, от которой, задумайся он как следует, мог ожидать одних неприятностей.

Шли годы или, вернее, месяцы, потому что я, как и Арес, привыкла мерить время лунными циклами. Арес превратился в красивого юношу и красавца волка. Когда ему исполнилось восемнадцать, Джордж Пеладжайн умер от воспаления легких, и его похоронили на церковном погосте. После похорон Арес пришел навестить меня. В последние годы сила моего заклятия стала иссякать, и мне редко удавалось видеть Ареса-человека.

— Он умер, — сказал Арес и заплакал.

— Теперь ты егерь, — прошелестела я в ответ так тихо, что боялась: он не услышит. Но он услыхал.

— Теперь я егерь, — повторил он.

После смерти отца Арес стал приходить ко мне чаще, но не один. С ним была Линда Уилрайт, младшая дочь одного из арендаторов лорда Эдмунда. По природе я не ревнива, но, надо признаться, мне казалось, что Линда недостойна Ареса. О, она была достаточно привлекательна на свой лад, полна жизни и блеска пробудившейся женственности и, вне всякого сомнения, без памяти влюблена в Ареса. Под моими ветвями он сделал ей предложение. Идея брака вызывает во мне глубочайшее презрение, но тут уж ничего не поделаешь: такова моя природа. Когда они пришли в следующий раз, я убедилась в том, что Арес не слишком связан путами христианских условностей, да и Линда тоже…

Страсть прекрасна, и я благословила юную пару, благородно пожертвовав эгоистическими притязаниями на привязанность Ареса. В тот же день они объявили о своей помолвке родителям Линды, которые как истинные англичане отложили свадьбу на год. «Чтобы молодые люди проверили свои чувства!» Мнение Ареса, которым он поделился со мной с глазу на глаз на этот счет, полностью совпадало с моим, хотя он выразил его куда более красноречиво. Вот для подобных случаев английский незаменим. Я посоветовала ему набраться терпения.

В то же самое время, когда Арес ухаживал за Линдой, другой Арес, которого я видела в полнолуние, также обзавелся подругой. Его ночные призывы в конце концов принесли плоды. Откуда она появилась, мне не известно. Они тоже страстно любили друг друга, хотя о браке речь между ними не заходила. Волки, как мне кажется, более свободны в этом отношении. Хотя, поскольку она была, вероятно, единственной волчицей в Англии, не томившейся в клетке зоосада, ей не требовалось от Ареса гарантии верности, которая была так нужна Линде. В июле следующего года Арес стал отцом четверых волчат. А в сентябре Арес с Линдой поженились.

Все те годы, что Арес-волк рыскал по Уилтширу, он умудрялся не привлекать к себе внимания соседей, потому что разумно ограничивал свои охотничьи устремления кроликами, фазанами да прочей мелкой дичью. Конечно, иной раз он попадался на глаза запоздалым путникам, но они неизменно принимали его за бродячую собаку — волки не водятся на юге Англии. Теперь их стало шестеро. Арес охотился раз в месяц, но его подруге приходилось выходить на охоту каждый день, чтобы добыть пропитание для себя и четверых волчат. Все чаще люди стали видеть странных собак, а одинокий вой волчицы скоро сделался едва ли не единственным предметом досужих разговоров в поместье и всей округе, хотя до домика егеря слухи не доходили. Часто, проводив вечером Линду до дому, Арес сворачивал в лес, и взгляд его иногда ловил тень волчицы или одного из отпрысков, которые уже стали подростками (так скоро!) и следовали за матерью, постигая охотничьи законы и способы их нарушать. Повинуясь загадочному внутреннему чувству, она, как и Арес, никогда не нападала на домашний скот или оленей лорда Эдмунда. Но ее сыновья, более ленивые, более голодные и менее удачливые в охоте, обнаруживали все более явное пристрастие к баранине. И скоро все окрестные фермеры стали поговаривать о волках.

— Волки! — презрительно фыркал Арес. — В Уилтшире нет волков.

— И, верно, волки, — удрученно проговорил он, когда ему принесли полуобглоданный скелет ягненка.

— Ты должен что-нибудь с этим сделать, дорогой. Все так считают, — заявила Линда. Они отдыхали под моими ветвями.

— Конечно, скоро я этим займусь.

— Они говорят, что собираются сами пойти на охоту. Только представь себе: какой-нибудь фермер подстрелит волка, пока ты сидишь дома да ружье чистишь. Позора не оберешься.

Арес взглянул на луну — она входила в последнюю четверть.

— Скоро. — Это было все, что он мог ответить.

Ночью в полнолуние кучка решительно настроенных фермеров, вооруженная до зубов ружьями и карабинами и предводительствуемая мистером Уилрайтом, новоиспеченным тестем Ареса, посетила жилище егеря. Линда объяснила, что ее муж пошел охотиться на волков, и тогда они тоже поплелись в лес, заметно утратив пыл.

Тем временем Арес беседовал со своей подругой в их любимом месте — у подножия моего ствола. Она, как всегда обходясь без слов, жаловалась, что так редко его видит, а он уговаривал ее убедить сыновей отказаться от баранины. Тишину леса разорвал звук выстрела. Оба волка насторожились. И тут из чащи появились виновники переполоха, дрожащие от страха, но довольные. От них исходил явственный запах овечьей крови. Четверо молодых волков взлетели на залитый лунным светом холм и присоединились к родителям.

У Ареса не было времени, чтобы задать им взбучку, впрочем, из этого и не вышло бы никакого проку. Сыновья его становились все более дикими и необузданными, они давно уже не относились к отцу с должным почтением. Снова раздался звук выстрела, и он почувствовал жгучую боль в левой ляжке. Не успел он лизнуть рану, как она затянулась. Пуля не оставила даже царапины на коже. В положении вервольфа есть все же определенные преимущества.

Волки бросились вниз, в темноту леса. Той ночью до моего слуха донеслось еще несколько выстрелов, но до конца охоты я больше не видела ни Ареса, ни волчицы, ни их детей. Как мне стало потом известно, охотники вернулись не солоно хлебавши.

На другой день под моими ветвями, которые в соответствии с временем года уже начали терять листву, снова происходила семейная сцена. Арес был угрюм, а в голосе Линды звучало негодование.

— Мой отец, — повторяла она. — Родной отец! А где был в это время ты?

— Говорю тебе, я тоже охотился.

— А почему же тогда я нашла твое ружье в сарае?

— Это старое ружье, я давно с ним не охочусь.

— Не рассказывай мне басен. Хочешь, я скажу, где ты был? Любезничал с этой новой служанкой в «Певчем Дрозде»!

— !

— Как ты смеешь так со мной разговаривать?! Подумать только, мой отец…

— Да ведь с ним ничего не случилось!

— Не случилось! — вскричала Линда. — На него набросился волк! Не случилось!

Арес улыбнулся.

— Хорошенькая история, верно? Он палит картечью в упор. Три патрона, так он говорил? А волк валит его с ног и убегает как ни в чем не бывало. И при этом на твоем отце ни единой царапины. Да кто в это поверит?

— Не хочешь ли ты сказать, что мой отец лжет?

— Я хочу сказать, что, может, это твой папаша заглянул в «Дрозда» перед охотой. И вообще, не фермерское это дело — волков стрелять.

— И впрямь, это твое дело и, если ты за него наконец не возьмешься, я уйду жить к родителям. Так и знай.

— Я же сказал, сегодня пойду.

— Отец пойдет с тобой.

— Пошел он к дьяволу, твой отец!

— Он теперь и твой отец, так что выражайся повежливее!

Линда закатила глаза в притворном ужасе. По правде говоря, от своего отца она слыхала и не такое. Прежде, чем довести эту историю до ее трагической развязки, мне хотелось бы высказать некоторые умозаключения по поводу судьбы Ареса, которые, быть может, окажутся достойны внимания читателя, несмотря на их очевидность. До последнего часа Арес — и человек, и волк — поступал самым добропорядочным образом, как примерный англичанин. Он не совершал кровавых здодеяний, как это обычно делают оборотни в страшных рассказах; убивал лишь тех зверей, на которых, будучи егерем, имел право охотиться; ни разу не напал на человека, за исключением собственного тестя, которому, впрочем, не причинил ни малейшего вреда. Именно племя — племя людей и племя волков — поставило его перед неразрешимой дилеммой: Арес-человек должен был истребить семью Ареса-волка. Я благодарна небу за то, что, будучи привязана к одному месту, почти никогда не испытываю нужды в обществе. Способность к перемещению (в противоположность крепким корням) может оказаться источником многих бед.

Той ночью Арес вышел на охоту в сопровождении мистера Уилрайта и еще нескольких фермеров. Обычно охота вызывала у него прилив сил и приподнятое настроение, но сегодня лицо его было угрюмым, а походка нетвердой. Уилрайт настоял на том, чтобы они поднялись на холм, где видели волков накануне, и Арес не нашел подходящих возражений.

Она ждала там. Его подруга. Не то чтобы ждала — у нее просто вошло в привычку быть рядом со мной, когда она хотела быть с ним. Они увидели друг друга одновременно, и она узнала его.

— Стреляй! — закричал Уилрайт.

Она радостно бросилась к Аресу, не обращая внимания на остальных, доверяя ему, как доверяла всегда. Я видела, что, когда Арес поднимал ружье, в глазах его стояли слезы.

— Стреляй же!

— Нет! — воскликнула я, но он не услышал, а может быть, и услышал, но это его не остановило.

Арес выстрелил. Прицел был как всегда точен. Тело волчицы дернулось в воздухе, и она рухнула на землю уже бездыханной. Арес рванулся к подруге, не слыша предостерегающих возгласов и выстрелов, рвущих тяжелый воздух.

Пока Арес изливал свою печаль в звуках, в которых человеческое было едва различимо, волчата — но они уже были не волчатами, а взрослыми молодыми волками — устремились к убийце матери. Град пуль и картечи не замедлил их бега — недаром они были детьми оборотня. Волки бросились на Ареса: один вцепился ему в горло, остальные ожесточенно рвали зубами плоть отца. Фермеры, пораженные ужасом, пустились наутек, и я осталась единственной свидетельницей этой последней страшной сцены: четверо молодых волков, цепочкой сбегающих с холма, и два мертвых тела, на которые я роняла в знак скорби свои последние листья. И всем сияние луны.

Надеюсь, благосклонный читатель простит меня за то, что я собираюсь завершить свою историю моралью. Мне приходилось слышать, что хорошая история не нуждается в морали, но такова уж моя старомодная привычка — размышлять над виденным и искать закономерности в событиях жизни. Когда в одном существе сливаются две природы, худшая, как правило, берет верх над лучшей, и неизбежная трагедия человека-волка состоит в том, что он не может жить в мире ни с тем, ни с другим из двух извечно враждующих племен.

Перья из крыльев ангела

Всю ночь снег падал на крышу маленького аккуратного домика Тома Уилсона в Парсоне, что в Западной Вирджинии. К утру ослепительные сугробы лежали повсюду, куда только доставал взгляд: на вершинах сосен, на замерзшем пруду. Как гигантская попона, неимоверной белизны снег укрывал, казалось, весь мир.

Где-то звенел смех, где-то пели песни, но над этим домом, казалось, нависла злая туча. Жена была совсем плоха… Время рассыпало седину по ее волосам и проложило глубокие морщины на ее лице — но и сейчас она была прекрасна. Тонкие губы сжаты; это те самые губы, которые целовали горячие слезы на детской щеке, поэтому Мамины щеки, Мамины губы — самые прекрасные в мире!

Белые облака, похожие на фигурки зверушек, мчались по небу, огибая солнце. Измученный заботами Том сидел, стиснув ладони, огрубевшие от тяжкого труда. Он отрешенно смотрел на умирающую жену и на маленькую дочку, что спала в кроватке на колесиках. Ее розовые губки, казалось, были тронуты таинственным небесным светом. Какие счастливые события, прошедшие или грядущие, наполняли ее невинные грезы? Может, ей виделись знамения будущей счастливой жизни?

Не может быть, чтобы нашу Землю населяли только люди! Не может быть, чтобы наша жизнь напоминала мыльный пузырь, брошенный Вечностью по течению Времени, чтобы, проплыв немного, лопнуть и раствориться в Небытии!

Почему все высокие чувства, исходящие из души, словно ангелы из собора, навсегда остаются невостребованными? Почему ослепительный блеск человеческой красоты обречен исчезнуть, заставляя тысячи ручейков наших чувств стекать единым горным потоком обратно в наши сердца?

Должно же существовать где-то царство, где радуга никогда не гаснет!

Эти события происходили в маленьком уютном домике, где обитала семья, которая вряд ли могла похвастаться достатком, даже по меркам среднего класса. И все же многие могли бы им позавидовать!

Пол, стены и потолок были сделаны из простых деревянных досок.

Все в доме излучало удивительный свет, но это было не сияние золота и серебра. Женщина постоянно подтягивала к своей груди стеганое одеяло, сшитое из простых лоскутов, приглушая приступы кашля, боясь разбудить маленькую дочку, спящую рядом в кроватке. Одеяло она сшила сама много лет назад, но, несмотря на многочисленные заплаты и потертые места, оно было не менее красиво, чем новое, и походило на яркую бабочку среди цветов в летнем саду.


Где-то вдалеке зазвонил колокол. Том поднял голову, очнувшись от мира собственных грез. Перед ним лежала пачка карандашей и несколько линованных листов бумаги из школьной тетради. Его красивые глаза были омрачены постоянной тревогой и болью.

Какие мысли разбудил далекий звон в его отчаявшейся душе?

Том взял карандаш неуклюжими, огрубевшими пальцами, много лет знавшими только черенок лопаты. Сможет ли он выразить на бумаге весь океан своих чувств и смятение, переполнявшее его сердце? Закусив от усердия нижнюю губу, Том старательно вывел на бумаге:


ПЕРЬЯ С КРЫЛЬЕВ АНГЕЛА

рассказ Томаса Уилсона


На этом Том остановился. Маленькая фигурка появилась над кроватью и протянула две худые ручонки навстречу утреннему свету. Ее голубые глаза, такие же, как и у мамы, доверчиво смотрели на Тома. Она спросила шепотом:

— Мама все еще спит? Несмотря на острую душевную боль, разбуженную невинным вопросом, Том улыбнулся и ответил:

— Да, моя дорогая. Мы должны сидеть тихо…

— А она?.. Она поправится, папа? И станет такой, как раньше?

Слезы катились из бездны голубых глаз девочки.

— Да, моя хорошая, ей скоро станет легче, гораздо легче.

— Так ты принес лекарства? Боже, папа, мы снова будем счастливы!

Том отчаянно покачал головой.

— Нет, моя радость. Я уже говорил тебе, что не могу купить лекарства, у нас нет денег, и к тому же, я уже говорил тебе, я… — Его голос, обычно ровный, дрогнул от напряжения.

— Ты не можешь найти работу, я знаю…

— Шахта закрыта…

— Шахту закрыли очень давно. Когда же ее снова откроют?

— Скоро, моя дорогая, скоро…

Девочка прижалась бледной щечкой к единственному окошку, в котором отражались огромные снежные сугробы, блестевшие, словно драгоценные камни.

— Сегодня окошко сильно замерзло, будто превратилось в огромную льдину, — голос девочки дрожал.

— Ночью шел сильный снег, малышка, и окно заледенело. Девочка улыбнулась. — Снег! Он, наверное, такой красивый! Как бы я хотела его увидеть!

Вся беспросветная жизнь, черная, как ночь, жизнь этого маленького создания, снова предстала перед глазами Тома. Красота жизни навек скрыта от нее. Для нее не существует листопада, цветущих полян и призрачной белизны зимы. Ей не суждено с восхищением и страхом вглядываться в бездонную глубину ночного неба, вспыхивающего искорками падающих звезд. Ее глаза, прекрасные голубые глаза, покрыты непроницаемой вуалью, не знают ожидающего, внимательного взгляда, устремленного на маму, следящего за появлением доброй улыбки, всегда утоляющей детские печали. О, чего бы она не отдала за этот божий дар! Подумать только, девочка тоже могла бы видеть! Видеть, как утреннее солнце прогоняет бесконечную ночь! Но если Том еще мог где-нибудь раздобыть несколько долларов на лекарство, чтобы спасти маму девочки, то несколько тысяч долларов, необходимых для сложной хирургической операции на глазах дочки, ему не достать. О, пытка напрасных надежд!

Если только… Том снова посмотрел на прикрепленное к деревянной стене объявление из журнала «Лайф». Известнейшее издательство объявляло конкурс на лучший рассказ. Победитель должен получить премию в десять тысяч долларов.

Десять тысяч долларов! Этого вполне достаточно, чтобы обеспечить прекрасное лечение жене и восстановить зрение дочери! Том не был писателем. Единственный рассказ, который он мог написать, было повествование о его собственной жизни. Надо описать все честно и правдиво, и, может быть, этот крик души найдет отклик в чьем-нибудь добром сердце.

Это была последняя надежда, единственный шанс, и, Том знал это, других способов заработать денег не находилось.

Несколько раз посмотрев на два создания, которые он любил больше всего на свете, Том взял карандаш и начал писать о своей нелегкой жизни. Сначала слова приходили с трудом, и Том боялся опоздать: последний срок отправки рассказа — 1 января, а сегодня… а, сегодня уже — рождественское утро.

— Том, — тихо прозвучал голос умирающей жены, приглушенный, но полный силы и достоинства.

— Да, любимая.

— Ты пишешь рассказ на конкурс?

— Я пробую, но боюсь, что ничего из этого не получится. Какой из меня писатель? А там, наверняка, будет столько умных людей.

Женщина содрогнулась от сильного приступа кашля, но вскоре заговорила снова:

— Обещай мне, что завтра закончишь рассказ и отошлешь его в Нью-Йорк. Неважно, что получится. Этим утром, слушая церковный звон, я ощутила нечто странное, чувства, которые невозможно передать. Как будто мне было обещано что-то необычное. Я уверена, Том, мне открылось, ты должен писать, ты должен закончить рассказ, ты должен!..

— Я обещаю, моя любимая. Ради тебя я закончу.

Том склонился над женщиной, стараясь не выдать горьких чувств, рвавшихся из груди. Женщина улыбнулась. Слова лились подобно горному потоку, а вместе с ними и слезы.


Неясный свет следующего утра уже пробивался сквозь великолепие французских окон элегантного дома в Нью-Йорке. За столом, покрытым белоснежной скатертью, уставленным серебряными приборами, сидели мужчина и женщина. Нельзя представить себе большего контраста, чем нищенская простота дома Тома Уилсона и роскошь этого великолепного дворца. Но во «дворце» царил холод, который не могли разогнать даже батареи центрального отопления. Это был холод сердец, забывших о любви и сострадании.

Мужчина и женщина средних лет сидели молча. Изредка она поднимала на него глаза, желая прервать затянувшуюся паузу, но всякий раз суровое выражение его лица останавливало ее, и она опускала глаза на чашку чая, стоящую перед ней.

Мужчина бегло просматривал одну за другой бумаги, лежавшие огромной стопкой на его столе. Все прочитанное, казалось, раздражало его. Он отшвыривал одну за другой рукописи с тем же недовольным видом. Выбрав несколько листов и соединив их скрепкой, он рассмеялся:

— Не желаешь взглянуть? Женщина выжидающе посмотрела на него. — Манускрипт, написанный на школьной бумаге, без штемпеля и обратного адреса. Кто-то, видимо, решил подшутить надо мной. С этими словами он бросил листки в корзину для бумаг, но промахнулся, и пачка упала на пушистый ковер рядом с корзиной.

— Ты не собираешься даже прочесть это? — спросила женщина, указывая на брошенные листы.

— Если я буду читать всякую ерунду, приходящую на мое имя, то буду сидеть до второго пришествия. Ко мне приходят тысячи рассказов: рукописных, с чернильными пятнами, с ошибками в правописании и грамматике, мои секретари большую часть рабочего времени занимаются тем, что разгребают весь этот мусор.

Женщина кивнула.

— Пожалуй, ты и прав. И все же… — ее голос перешел в едва различимый шепот, — и все же очень жаль…

Но он уже снова принялся за работу, которая, казалось, состояла из перелистывания печатных листов и перекладывания их из одной стопки в другую.

Она так и осталась сидеть неподвижно перед чаем, остывшим в дорогой фарфоровой чашке. Вдруг она вздрогнула, как будто сквозняк комнат ворвался в ее сердце, и чья-то властная рука легла на плечо. Она подняла глаза на мужа и увидела, как с потолка, грациозно покачиваясь, опускаются два пера ослепительной белизны. Со смутным изумлением и восхищением она следила за их движением, недоумевая, как эти два перышка могли попасть в это стерильно закрытое кондиционированное помещение. Перья мягко опустились на первую страницу отвергнутой рукописи. Женщина осторожно подошла к бумагам на ковре.

— Да не возись ты с этим, — посоветовал ей муж. — Служанка все потом уберет.

Но она словно замерла над бумагами. Она долго стояла, преклонив колени, сжимая руки и молясь провидению. Она очень осторожно убрала перо и прочла название. И вновь властное прикосновение заставило ее вздрогнуть.

— ПЕРЬЯ… — прошептала она — с крыльев… АНГЕЛА… Она всегда верила в ангелов, но ее добрый ангел покинул ее.

Тем сильнее ей захотелось прочесть. Женщина прочла рассказ, и ее глаза переполнились слезами. В этот момент ее муж наконец оторвался от работы и вставал из-за стола, рассуждая о том, что он думает о современных писателях. Она положила рваную рукопись перед ним и жалобно попросила:

— Дорогой, ради меня, прочитай эту рукопись! Мужчина изумленно посмотрел на нее. — Я заклинаю тебя любовью существа, которое когда-то было тебе дороже всего на свете. Не уходи из этой комнаты, не прочитав рассказа.

Мужчина еще раз с недоумением посмотрел на жену. Между ними существовал неписаный закон: никогда не упоминать об этой потере.

Он раскрыл рукопись…


Снег вновь засыпал крышу маленького домика в Западной Вирджинии, каждый раз солнце вновь вставало, невидимое для голубых глаз, таких дорогих Тому Уилсону. Январь пришел и ушел, затем февраль… Каждый день Том тащился по заснеженной дороге в город, узнать, не пришло ли ему письмо, и каждый раз ответом ему был равнодушный поворот головы, потом он просил у бакалейщика в долг муки и сала и получал тот же ответ.

С каждым днем девочка улыбалась все реже и реже и лишь иногда спрашивала:

— Была сегодня почта, папа? — услышав шум входной двери и чувствуя дуновение морозного ветра на лице.

— Нет, моя крошка…

— Значит, она придет совсем скоро. Этой ночью я видела сон, что ответ придет именно сегодня. Как ты думаешь, можно ли верить таким снам?

— Если мы не будем верить нашим снам, то чему же нам остается верить?

Даже ребенок почувствовал всю горечь отцовских слов и замолчал.

Выбравшись из маленькой кроватки, куда ее посадил отец, чтобы она совсем не замерзла в нетопленной комнате, она нащупала дорогую руку и прижала ее к своим занемевшим губам. Отец осторожно закутал дочку одеялом и прижал к себе. Так они и просидели весь вечер., В сумерках опять пошел снег. Том встал, чтобы приготовить незатейливый ужин, состоящий из кукурузных зерен, обжаренных в остатках масла. Ужин был очень скудный и, пожалуй, последний. После него на дне сковородки ничего не осталось. О следующем дне Том не осмеливался даже думать.

После скромного ужина — девочка, конечно, не могла видеть, что отец ничего не ел, — они уселись возле холодного камина.

— Папа, скажи мне, что мы будем делать, когда выиграем первый приз? Расскажи мне о тех обновах, которые мы купим, и о тех местах, куда мы поедем путешествовать. Расскажи мне обо всем, что я смогу увидеть: о радуге, цветах, бабочках.

Том схватился за голову, он весь задрожал от ужасной боли, глухой стон вырвался из его измученного сердца.

— Папа, папа, что случилось? Ведь ты, конечно, не думаешь, что… Ты ведь читал мне свой рассказ. Он такой интересный! Он замечательный! Его обязательно должны прочесть в редакции. И тогда…

— Ты действительно веришь в это? — спросил Том срывающимся голосом, несмотря на все усилия сохранять спокойствие.

— Мама верит, что все получится, значит, и мы должны. Том поднял глаза на единственную свечу, мигавшую на столе.

— Да, конечно, — согласился он, немного успокоившись. — Мы должны!

В этот момент кто-то тяжело постучал в дверь.

— Папа, кто это может быть?

Неужели?.. Тогда, во сне…

Нет, наверное, это путник сбился с дороги в метель. Ему повезло, что он нашел дорогу хоть к нашему дому.

Том открыл дверь и увидел знакомую фигуру в голубой форме. Почтальон протянул заказное письмо, и Том, дрожа не столько от волнения, сколько от холода, вскрыл конверт. Это письмо либо оправдает его надежды, либо окончательно их разрушит.

Из конверта выскользнул чек на 10 000 долларов, похожий на лучистое сверкающее перо, и грациозно порхнул на пол. Но все внимание Тома было приковано к письму.


Дорогой мистер Уилсон!

Мой муж, главный редактор журнала «Лайф», просил меня уведомить Вас о том, что Ваш рассказ «ПЕРЬЯ С КРЫЛЬЕВ АНГЕЛА» занял первое место в конкурсе на лучший рассказ. Я хочу поздравить Вас, мистер Уилсон, и более того, хочу поблагодарить Вас за то, что Вы разбудили в моем сердце и сердце моего мужа и, я уверена, в сердцах будущих читателей необъяснимое чувство тревоги, радости и боли за день сегодняшний и надежду на счастье в дне грядущем.

Наверное, найдутся такие, кто сочтет Ваш рассказ неискренним и выдуманным. Среди двухсот миллионов голосов общественного мнения, как и в океане, сверху плавает мусор и пена, и лишь глубина сохраняет свою кристальную чистоту. Жюри конкурса оценивало Ваш рассказ не столько по стандартам «литературного вкуса» и внешнего блеска, сколько по искренности эмоций и чувств и читательским симпатиям журнала «Лайф». Ваш рассказ — это крик души, подлинная ценность которого в том, что он делает человека бессмертным, либо уничтожает всякую память о нем.

С любовью и благодарностью Мать.


Слезы текли по щекам Тома.

— Папа, папа, скажи, что это правда!

— Да, моя любимая малышка, да, это правда! Мы победили в конкурсе, и ты будешь видеть… видеть!..

Слезы радости и скорби ручьем текли из бездонных голубых глаз слепой девочки. Она увидит столько прекрасного, но не увидит самого дорогого — доброй маминой улыбки…

Удивительный мир тракторов Гризвальда

Часть первая

На дворе 1984 год. Бизнес хиреет, и правительство угрожает снизить паритетный коэффициент[37] до 70%. Нужно предпринять что-нибудь, чтобы тракторы продавались. Натан Гризвальд считает, что решением была бы по-настоящему агрессивная рекламная кампания. Тракторам необходимо придать толику благородного лоска. Они должны стать составной частью нового досуга. Колин (сын Натана) возражает, но потом соглашается. Сходство Гризвальда-старшего с президентом Польком отнюдь не случайно.

Зельбст, хиропрактик и гипнотизер-любитель, под гипнозом внушает Колину, что тот – раб «Гризвальд Трэкторз», а значит, обязан каждое утро вставать по будильнику. Зельбст признает, что отношения между Колином и Сесили – вполне здоровые отношения, но требу­ет дополнительных подробностей. Колин уклончив.

– Ладно, а что тогда насчет отца?

– Что насчет отца?

– Разве вы его не ненавидите?

– Иногда, – со смущением признает Колин.

– Почему тогда вы не хотите его убить?

– Хочу, да как-то все руки не доходят.

– В этом-то вся проблема, – объясняет Зельбст. – У меня тоже есть проблемы.

Зельбст рассказывает Колину о некоторых своих проблемах. Как хиропрактик он чув­ствует отторжение со стороны медицинского истэблишмента.

Тем же вечером Колин ведет Сесили на танцы в постпсиходелический ночной клуб университета Миннесоты. Он жалуется по поводу новой рекламной кампании. Сесили жалу­ется, что за ней следит полиция мысли, и приводит примеры. (Она страдает паранойей, при­чем с маниакальными тенденциями, а в остальном очень милая девушка.) Колин представля­ет ей своего младшего брата Ларри – который, пока Сесили танцует с Натаном, доверительно сообщает Колину, что он (Ларри) заочно учится на следователя по уголовным делам. Сейчас он для практики расследует Сесили. Колин обещает хранить тайну.

В гигантском автоматизированном супермаркете Колин пытается убедить Сесили вер­нуться, но та непреклонна.

Потом, когда Колин приходит на очередной сеанс к Зельбсту, он обнаруживает старого доброго хиропрактика распростертым на кушетке для пациентов – обезглавленным! На столе у Зельбста стоит наполовину пустая бутылка популярного галлюциногена бель-рив. Неужели Зельбст сам себя гильотинировал – или его убили?

Лишенный гипнотической поддержки, Колин больше не в состоянии работать. Газеты каждый день сообщают ему о росте преступности и загадочных правонарушениях. Ларри, который случайно переехал своим трактором дорожного полицейского, хочет забрать Сесили с собой в Нью-Йорк, и Колин соглашается прокатиться за компанию. Отец пишет им ре­комендательное письмо к международному магнату Озимандии Крейлу.

На окраинах Чикаго трактор Сесили попадает в чудовищную аварию – когда лоб в лоб сталкиваются два потока транспорта, регулируемые силами гражданской обороны, – и те­перь годен только на свалку, но Сесили отделывается легким испугом. Вандалы включили сирены гражданской обороны!

Часть вторая

Обед в музее Фрика, обставленном изящно и со вкусом. У Крейла рак, ему осталось жить меньше года. В общих чертах он обрисовывает свои планы учредить «Общество за ле­гализацию смерти». Крейл, который участвует в президентской кампании, нанимает Колина, который очень пьян, своим главным имиджмейкером. Сесили в гневе удаляется.

На дворе уже 1985 год. Доказано, что бель-рив явился причиной поголовного умопо­мешательства и роста преступности. Наркотик ослабляет и в конечном итоге бесследно рас­творяет супер-эго.

Тем временем «Общество» превратилось в весьма доходный бизнес; специализируется оно на экзотических способах самоубийства и азартных играх. Ко всеобщему удивлению, Крейла начинают считать вполне вероятным претендентом от демократов – благодаря ис­кусно проводимой Колином рекламной кампании.

Типичный рабочий день Колина.

Сесили, по-прежнему страшась полиции мысли, просит Колина спрятать ее в музее Фри-ка. Она сопровождает его в бомбоубежище, где ведутся приготовления к балу в честь победы Крейла. Заблудившись в лабиринте туннелей, они встречают Робина, десятилетнего лидера банды малолеток – злобного поганца, но в глубине души рубаху-парня. Робин объясняет цели «Крестового похода детей»: ликвидация всех старше 14 лет. После вкусного ленча ребятишки готовят бомбы для мирной демонстрации на Таймс-сквер в вечер крейловского бала. Похоже, все процессы достигнут апогея одновременно! Бал в честь победы. Семь залов изображают: Содом, Трою, Карфаген, Помпеи, Москву (1812 г.), Хиросиму и Нью-Йорк. В одном из залов находится бомба, которая будет взорвана в полночь. Загадочная личность, наряженная китай­ским мандарином, пытается убить Колина в Хиросимском зале; на выручку Колину приходит Робин со своей бандой, которые незваными вломились на вечеринку. Малолетки расправляют­ся с полицией и захватывают Крейла, уже прикованного к инвалидной коляске. Дикие гонки на инвалидных колясках прерываются в полночь, в Нью-Йоркском зале.

Когда Колин и Ларри возвращаются в музей Фрика, их встречает Натан. Колин замеча­ет, что отец носит длинные висячие усы – как у китайского мандарина! Колин прокладывает путь к бегству в Централ-парк; за ними по пятам гонятся вооруженные до зубов натановские наймиты на тракторах с форсированными двигателями. Сесили и Ларри удается скрыться, когда преследующий их трактор врезается в кирпичную стену зоопарка, – но Колин загнан в угол площадки, огороженной проволочной сеткой. Натан объясняет, что все колиновские се­ансы у Зельбста записывались на пленку и что это он (Натан) убил старого хиропрактика.

– Ну черт возьми, пап, – молит Колин, – нельзя же принимать то, что я там говорил, так близко к сердцу. Каждый ребенок ненавидит своего отца. Почитай Фрейда.

– Читал я Фрейда, – с маниакальным хохотом отзывается старик. – Еще я вычитал у этого пархатого извращенца, что каждый отец хочет кастрировать своего сына. – Он делает знак своим наемным головорезам. – Чем я сейчас и займусь!

Колин осознает, что отец его – очередная жертва бель-рива!

Часть третья

Кони-айленд. Как раз в тот момент, когда Ларри и Сесили пробиваются к дощатому пляжному настилу, чтобы страстно заняться любовью, вспыхивает Бруклин. В самом скором времени – слишком скором – исступленная толпа спихивает их в воду. Сесили не умеет пла­вать, но на выручку очень вовремя приплывает паром со Стейтен-айленда. Паром доставляет их в призрачный обезлюдевший пригород на Лонг-айленде. Сесили прибирается на кухне, а Ларри тем временем рубит на дрова старую мебель.

Наемные головорезы (пуэрториканцы) решают, что хотят видеть честную схватку, и сводят отца с сыном в гладиаторском поединке. На стороне Колина – молодость и проворст­во, но у него нет никакого оружия; отец же располагает мясницким ножом и паровым утю­гом. Натан ранит Колина, но тот обезоруживает его, хитроумно воспользовавшись качелями. Натан теряет сознание, и головорезы, опустив вниз большие пальцы, приказывают Колину добить его. Колин отказывается. Они угрожают ему, но, завидев сбежавшего из клетки льва, пускаются наутек. Лев пожирает Натана.

Сесили звонит Колину в музей Фрика; в голосе ее звучит отчаяние. Она успевает ска­зать ему свой новый адрес на Лонг-айленде, и связь сразу обрывается. Пробившись сквозь буйство огненной стихии по указанному адресу, Колин обнаруживает, что обеденный стол залит кровью, а в ванной лежит человеческое сердце. Сердце еще бьется!

– Сесили! – с мукой в голосе выкрикивает Колин.

В дневнике своей невесты он читает, как она впервые обнаружила, что Ларри был аген­том ФБР. В дневнике приводятся выдержки из отчетов Ларри для заочного курса. Неужели это кошмарное преступление – дело рук его младшего брага? Колин клянется не знать ни сна ни покоя, пока не отомстит.

Вернувшись в столовую, Колин застает там зловещую личность в маске и черном пла­ще. Думая, что это Ларри, Колин набрасывается на него – но выясняется, что это Сесили, пе­реодетая мужчиной!

Душераздирающим тоном Сесили объясняет, как была вынуждена убить Ларри, – а Колин объясняет, как был вынужден убить отца. Они прощают друг друга и отправляются спать; но прежде Сесили готовит ему чудный ужин (блинчики и свиные сосиски).

Птицы

– Я не могу понять, – прокрякала Даффи, – как они все это сделали?

– Люди, – ответил Куртис, объясняя все одним словом.

– Но как? – Она подобрала клювом липкие кусочки пуха с мягких мертвых яиц.

– Ты ни в чем не виновата, дорогая. Это из-за той штуковины, которой они все опрыскивают. Наука.

– Просто ненависть, а никакая не наука.

– Ну, успокойся. – Куртис ткнулся клювом в свои маслянистые коричневые перья. Он всегда терялся, когда жена так раздражалась. – Попробуй посмотреть на это с их точки зрения!

Она с силой ударила клювом по хрупкой скорлупе, вытащила голого, еще не оперившегося утенка и сказала:

– Вот она, твоя чертова... – но с утенком в клюве слово «объективность» выговорить не смогла.

Куртис встревоженно расправил крылья и поднялся на несколько футов в воздух, но перепачканные нефтью перья не поддерживали полет. Он пролетел немного и опустился на гладкую поверхность пруда.

Даффи бросила безжизненное тельце обратно в гнездо. Чувство безнадежности заглушало в ней даже печаль. Все ее действия, каждый инстинкт, ведущий ее, каждая пушинка, выдернутая из тощей груди, все было напрасно –

Пока жена бродила по берегу, Куртис продолжал нырять в надежде найти что-нибудь съедобное среди неразлагающегося мусора на дне. Он работал с непоколебимым мрачным упорством, пока наконец не нашел стебель какого-то растения. Весь перемазанный слизью, но гордый своей находкой, он, переваливаясь, выбрался на берег и положил стебель у ног жены. Она жадно заглотила половину, потом, давясь, выплюнула обратно черную кашу.

– Как... – воспользовалась она неприличным сравнением.

– Если бы так, – пошутил он, склонив голову на сторону. – Если бы это было хоть наполовину так же вкусно...

Даффи рассмеялась.

– Попробуй заставить себя поесть, дорогая. – Снова вернувшись к своей раздражающе-рассудительной манере, попытался уговорить ее Куртис. – Тебе нужно поддерживать силы.

– Зачем?

– Ты меня любишь?

Даффи отвернулась, почти спрятав голову под левое крыло.

– Любишь?

– Да.

– Вот поэтому и должна. Мы еще нужны друг другу. Пока мы будем нужны друг другу, мир не кончится.

Ее первым импульсом было усомниться даже в этом. Любовь? Все существо ее было инстинктом любви, но не к Куртису, а к тем маленьким безжизненным существам в гнезде. Но едва ли можно ожидать от мужа, что он это поймет, и нужно ли? Подавив внутренний протест, она заставила себя съесть отвратительный черный стебель.


Шла осень. Те листья, что пережили лето, давно уже опали с деревьев. Постоянно меняющиеся орды насекомых, что помогли Даффи и Куртису продержаться август и сентябрь, исчезли так же внезапно и необъяснимо, как и появились. На дне пруда, кроме пластика и алюминия, ничего уже не оставалось.

Они знали, что нужно делать. Необходимость лететь на юг сама играла мускулами крыльев и груди, словно зов к продолжению рода, и в то же время странное нежелание покидать опустошенный пруд заставляло их медлить. Какой-то антиинстинкт, что-то вроде истерики, но такой же силы, как необходимость, гонящая их вверх снова и снова, побуждал каждый раз возвращаться в недоумении к водной глади, еще не успокоившейся после их взлета.

Куртис предложил целый ряд объяснений их ненормального поведения: панический синдром, генетические изменения, необычная диета, перемещение магнитных полюсов... Но рассудительность не могла защитить от чувства, охватывающего их каждый раз, когда они достигали определенной высоты. От абсолютного, непреодолимого страха.

– Мы не можем здесь оставаться, – горячилась Даффи. Единственный метод спора, которым она пользовалась, заключался в повторении одного и того же неоспоримого факта. – Я хочу сказать, что просто не можем.

– Я знаю.

– С нами случится что-нибудь ужасное.

– Это я тоже знаю.

– Я чувствую... какое-то оцепенение.

– Даффи! Я пытаюсь думать!

– Думать! Ты думаешь целыми неделями, и что толку? Посмотри на деревья! Потрогай воду – лед уже!

– Знаю, знаю.

– Завтра мы просто должны лететь. Просто должны.

– Мы говорим об этом каждый вечер, а утром опять та же история: снова испуг.

– Я чувствую в себе этот невероятной силы зов. Лететь!

– Понятно...

– Конечно, понятно, – угрюмо кивнула Даффи. – Тогда почему мы не летим?

– Лететь... Каждый раз, когда мы пытаемся улететь отсюда, мы поднимаемся до определенной высоты, а потом приходит то, другое чувство. Так?

– Да, но я думала... – Она снова запуталась.

– Мы пойдем пешком.

– Пешком? Весь путь?

– Сколько сможем. Может быть, это только здесь на нас действует. Может быть, это вид пруда... Не знаю.

– Но я не люблю ходить. Даже близко.

Куртис промолчал. Он поджал ноги, сунул голову под крыло и притворился спящим. Даффи, любившая перед важным решением взвесить все «за» и «против», долго еще беспокойно бормотала что-то сама себе, плавая вокруг него кругами, но в конце концов была вынуждена признать, что Куртис прав.

Утром они пошли на юг.


Шоссе тянулось в обе стороны на сколько хватало взгляда, запекшееся, серое и унылое, гладкое, как спокойная вода. Гигантские машины неслись мимо так быстро, что, казалось, они падают к горизонту. Утки шли по краю шоссе, не обращая на них внимания, и машины отвечали им тем же.

Оба они устали, и все же желание взлететь билось в них с прежней силой. Чуть раньше, сказав, что она просто хочет немного размять крылья, Даффи вспорхнула в воздух, и инстинкт поднял ее, как порыв циклона. Куртис едва успел ухватиться клювом за металлическое кольцо на ее ноге, и на какое-то время они застыли, не зная, то ли вот-вот он взлетит вместе с ней, то ли она сейчас упадет с ним на землю. Затем ее крылья ослабели, и она рухнула в агонии стыда и порыва.

– Я не могу идти дальше. Не могу. Ты сломал мне ногу.

– Ерунда, – неуверенно произнес Куртис.

– Наверное, я умираю. Я должна взлететь.

– Если ты взлетишь, случится то же самое.

– Нет, Куртис. Я уже перемогла себя. В самом деле.

– Ты поднимешься в воздух, увидишь пруд и снова повернешь назад. Все наши старания пропадут впустую.

– Я буду осторожна, обещаю тебе.

– Я не собираюсь спорить на эту тему, Даффи, – отрезал Куртис и двинулся вдоль дороги. Она подождала в надежде, что он обернется, но Куртис шел дальше, и в конце концов она бросилась его догонять, крепко прижав крылья к бокам.

К вечеру шоссе свернуло в ту сторону, где в смог садилось солнце. Они шли по правой стороне, и чтобы продолжать двигаться на юг, им необходимо было пересечь дорогу. Однако движение стало еще сильнее, чем днем.

– Может, мы перелетим? – предложила Даффи.

– Мы переждем, – ответил Куртис тоном, не допускающим возражений.

Они ждали, ждали, ждали, но за все это время ни разу не было перерыва сразу в обеих колоннах движущихся навстречу друг другу машин. Машины повключали фары, и у Даффи оттого, что ее тень то удлинялась, то исчезала на твердой поверхности дороги, закружилась голова. Наконец они сдались и спустились в канаву около дороги, где, к их радости, нашлась лужа, в которой можно было переночевать.


Первое, что Даффи увидела, проснувшись, был зловещий блеск крысиных глаз всего в ярде от нее. Ни секунды не думая, она попыталась выпрыгнуть из воды, но крылья не слушались. Она истерически закрякала. Куртис проснулся, увидел крысу, но по непонятной причине остался неподвижен. Крыса тоже не двинулась с места.

«Это сон, – подумала Даффи, – кошмарный сон».

Но Куртис, как обычно рассудительный, нашел другой ответ:

– Лужа ночью замерзла. Поэтому мы и не можем сдвинуться с места. Мы вмерзли в лед.

– Но там крыса!

– Крыса мертва, Даффи.

– Но посмотри... Зубы...

– Сама посмотри. И принюхайся. Она пролежала здесь, наверно, целую неделю.

Куртис принялся методично долбить клювом лед вокруг себя и через какое-то время выбрался и помог Даффи. Она заснула там, где лужа была мельче, и вызволить ее оказалось гораздо труднее. В спешке она потеряла много перьев.

По всей канаве валялись мертвые крысы, два дохлых горностая, наполовину объеденная сова... Обводя взглядом легионы уже неопасных врагов, Даффи почувствовала тревожную смесь удовольствия и страха. С одной стороны, мир без хищников гораздо лучше... Что с другой стороны, она выразить не могла, но что-то все равно было не так.

– Даффи, взгляни, тут пещера.

– Ради бога, Куртис! Я надеюсь, ты, не собираешься...

Куртис! – Она кинулась вперед, но слишком поздно, чтобы помешать ему войти внутрь.

– Смотри. Там с другой стороны свет. Пещера проходит под дорогой и выходит на ту сторону.

– Куртис, вернись! – Она вошла в пещеру. Куртис был уже в нескольких ярдах впереди, и Даффи ясно видела его силуэт на фоне круга света в другом конце пещеры.

– Мы идем на юг, Даффи! На юг! – Голос его отражался от стен странным эхом.

Даффи сделала еще несколько шагов вперед и наткнулась на волосатое тело крысы. Она вскрикнула и, в ужасе подпрыгнув вверх, ударилась головой о потолок дренажной трубы.

– Не бойся, дорогая. Все эти крысы мертвы, как и...

В этот момент последняя живая крыса вцепилась Куртису в горло. Куртис боролся, снова и сновц поднимаясь вверх, хлопая крыльями по стенам, отмахиваясь от хищника, но крыса цеплялась из последних сил. Сколько он ни бил ее крыльями, сколько ни падал на нее сверху, крыса не ослабляла хватку. Они сражались, пока оба не упали замертво.


Даффи летела на юг. Она летела уже несколько дней – мимо больших серых озер и еще более серых больших городов, над змеиным сплетением рек и дорог, сквозь удушающие облака и слепящий дым – она летела на юг. Казалось, она забыла Куртиса в тот же момент, как поднялась в воздух. Она превратилась в ритм бьющихся крыльев. Изредка она чувствовала уколы паники, но это не было старым предательским желанием вернуться к разлагавшемуся гнезду у пруда. В молодости, во время своей первой миграции, Даффи летела в стае из восьми или девяти птиц, сливаясь с ними в одно действие, в один порыв. И сейчас она чувствовала себя потерянной и одинокой. Но это ощущение быстро проходило, уступая место растущей уверенности, что прежнее единство каким-то образом вернется.

Она начала разговаривать сама с собой. «Все в конце концов образуется, – говорила она. – Волнуешься, колеблешься и думаешь, что мир разваливается на куски, а потом вдруг раз – и на следующий день идет дождь! Я не утверждаю, что это идеальный мир. Это было бы глупо. Достаточно лишь посмотреть вокруг, и увидишь... всякие разные вещи. Но если продолжать жить и стараться изо всех сил делать то, что должна делать, все образуется».

Она летела все дальше и скоро (хотя устала она гораздо больше, чем признавалась сама себе) добралась до океана. Душа ее взыграла: теперь уже близко, может быть, еще один день...

Но, пролетая над водой, она ощутила, что происходит что-то странное. Сначала ей показалось, что это просто симптомы усталости. Крылья как бы промахивались, словно здесь над океаном атмосфера стала другой. Она начала терять направление, пришлось свернуть влево, вправо, пока ощущение юга не вернулось к ней. Ей казалось, что она слышит гром в безоблачном небе, далекий, но иногда такой мощный, что, закрыв глаза, она представляла себя в эпицентре бури.

– Глупо, – раздраженно крякнула она. «Бояться нужно чего-то ощутимого. А здесь...»

Воздух громыхнул, и несколько секунд ровного продвижения на юг были просто вырваны из времени. Гром достиг чудовищной силы и вдруг, когда она думала, что уже не выдержит больше, исчез.

«Надо надеяться...»

Небо рухнуло. Позади пронесшегося над ней невидимого «Конкорда» Даффи, уже мертвая, кувыркаясь, падала в загаженный океан.

Незамужняя девушка и Смерть

И когда наконец Смерть придет со мной спать,

Она ляжет со мной в тишине,

Она кончит, и кончит, и кончит опять,

И - ура! - будет радостно мне.

Это случилось в конце июня. Было полпятого вечера. На улице лил дождь. Джилл Хольцман пришла к выводу, что с нее хватит. Жить дальше не имеет смысла - в особенности так, как живет она. Этот вывод она сделала не впервые: когда Джилл училась в колледже, она как-то раз решила наглотаться таблеток. Но тогда она все подстроила так, чтобы ее вовремя откачали. На сей раз Джилл играла по-честному.

Она пододвинула к самодельному книжному стеллажу стул, встала на него и достала с верхней полки "Гештальт-терапию". На форзаце книги был записан телефонный номер Смерти. Его продиктовал Джилл один парень, с которым она разговорилась в автобусе по дороге в Кэтскиллс (Джилл ехала в лагерь Всемирного Братства). Парень этот жил в ашраме под Эшоканом и был повернут на всем оккультном. Координатами стоящих людей, которые Джилл от него получила, можно было бы заполнить целую записную книжку. Экстрасенс-целитель из Мехико, терапевт-рейхеанец, принимающий в Альберт-отеле, группа леворадикальных сайентологов-еретиков - и Смерть.

Джилл набрала номер Смерти. Короткие гудки.

Пробежав глазами несколько страниц "Гештальт-терапии", Джилл сделала вторую попытку. На сей раз ей отозвались, но не Смерть, а автоответчик. Джилл продиктовала в трубку свой телефон.

Затем, чувствуя, что все ее отвергли и над головой ее сгущается мрак, Джилл удалилась в стенной шкаф, который предпочитала именовать кухней, и напекла два противня эклеров. Затем тщательно отмыла миску и противни, свалила горячие эклеры в пластиковый мешок для отходов, заклеила его и спустила в мусоропровод. Мешок полетел в подвал, чтобы сгореть там в специальной мусоросжигательной печи. Кухонная возня всегда была для Джилл вернейшим лекарством от депрессии, но мысль о том, что эклеры придется съесть, вновь ввергла ее в пучину отчаяния. И вообще давно бы надо похудеть.

Два дня спустя, когда Джилл внимательно смотрела по Эн-би-си передачу о наркомании, зазвонил телефон.

- Алло, - с надеждой произнесла она.

- Здравствуйте, я хотел бы поговорить с мисс Джилл Хольцман.

- Я слушаю.

- Мисс Хольцман, это Смерть. Вы пытались связаться со мной два дня назад, но не застали.

- Да, верно. - У Джилл подгибались коленки, как с тот раз, когда ее выбрали президентом класса и надо было экспромтом произнести речь перед всей школой. - Спасибо, что перезвонили.

Смерть молчал. В телефонной трубке не было слышно даже его дыхания.

- Я тут подумала, - начала Джилл, еле подбирая слова, - а не зайдете ли вы ко мне...

Молчание все длилось. Джилл набрала в грудь воздуха.

- Я живу на Бэрроу-стрит, тридцать пять. Квартира три-цэ. Если вы поедете на метро в сторону Седьмой авеню, сойдите на Шеридан-сквер. Повернете за угол - и сразу упретесь в мой дом. - Тут ей пришло в голову, что, возможно, это она должна явиться к Смерти, а не наоборот. - Или, если вы слишком заняты...

- Нет, - произнес он после долгой паузы, выражающей, что на самом деле он хочет сказать "да". - Вообще-то я действительно загружен, иначе я перезвонил бы вам раньше. Дождь, понимаете ли. Когда плохая погода устанавливается надолго, я всегда нарасхват.

Джилл призадумалась. Может, если бы не дождь, у нее бы и депрессии не было? Уже пять дней над Нью-Йорком, заливая его водой, висел обрывок урагана, обработавшего другие районы страны на сто миллионов долларов. Но нет, к настроению дело не сводилось. Она осталась бы верна своему решению даже в самый солнечный день года.

- Жуть, - согласилась Джилл, имея в виду не столько погоду, сколько жизнь в целом.

- Простите, мисс Хольцман, вы еще не сообщили, что именно вам требуется.

- Да? - процедила Джилл, еле сдерживаясь. - Я что, должна выйти на середину и объяснить все на пальцах? - Смерть молчал. - Так вот, я хочу умереть.

- Хорошо. Завтра утром вас устроит? Например, в десять?

- А во вторую половину дня никак не получится? Я раньше одиннадцати не встаю, а разум у меня просыпается только после обеда. - Джилл уже собралась в подробностях описать свои бесчисленные неудачи на трудовом поприще, рассказать, как вылетала отовсюду из-за своей физической неспособности утром встать и добраться до работы. Но тут же раздумала. Чужие проблемы никому не интересны.

- Боюсь, завтра после обеда у меня уже все забито. Как насчет четверга?

Джилл заглянула в ежедневник на своем столе. Четверг располагался на следующем развороте, рядом с репродукцией карандашного рисунка Бранкузи. И что, до самого четверга придется смотреть "Флинстоунов"? Нетушки, решила Джилл.

И капитулировала.

- Ладно, давайте завтра утром. Я попробую встать.

Смерть не отзывался, и Джилл запаниковала. Ну вот, подумала она, я его обидела, и теперь он вообще не придет.

- Честно, - взмолилась она, - завтра утром - это просто ИДЕАЛЬНО. Вы сказали, в десять?

- Да-да, я записываю. Бэрроу-стрит, тридцать пять?

- Квартира три-цэ.

- Десять утра. Отлично. A tout a l'heure [до скорого (фр.)]. - Эту французскую фразу он произнес с жутким акцентом.

Джилл всерьез задумалась, а не сплоховала ли с выбором.

Проснулась она в шесть утра с ужасным чувством, что ее квартира больше всего похожа на жалкую трущобу. На радиоле громоздились штабеля пыльных пластинок без конвертов. Простыни посерели от грязи, медитативный кактус медленно издыхал, на кафельном полу посреди ванной возвышалась горка окурков (Джилл уронила пепельницу, да так и не убрала). Зеркало в стенном шкафу (он же кухня) было покрыто многомесячными наслоениями жира. Увидев в нем свое размытое отражение, Джилл расстроилась вконец.

Засучив рукава, она принялась за дело, и к приходу Смерти (а явился он ровно в десять) самые заметные симптомы хронического беспорядка были закамуфлированы.

Смерть покосился на свой зонтик, с которого ручьями текла вода.

- Куда его поставить?

- Давайте уберу. - Джилл раскрыла зонтик, при этом здорово обрызгавшись, и поставила сушиться в отмытую ванну. Чтобы Смерть не заглядывал в шкаф-кухню, она повесила в ванной и его плащ - от фирмы "Лондон Фог". Не хухры-мухры.

- Ну-с, - произнес Смерть, усаживаясь на скрипучий бамбуковый стул, разрисованный Джилл собственноручно.

Сама Джилл пристроилась на краешке кровати, слегка раздвинув ноги, сложив руки чашечкой, которая должна была выражать ее открытость и доверие к собеседнику.

- Я готова.

Последние два года Джилл работала - когда работала - офисным клерком по вызову. То есть стояла на учете в специальном агентстве, поставляющем временных работников: там на неделю заменить секретаршу, здесь посидеть на телефоне... Всмотревшись в лицо Смерти, она пришла к выводу, что вполне могла бы работать и в его офисе. Начальников у нее было столько, что все их лица давно слились для нее в одно - не красивое, но и не уродливое, средней потрепанности, немолодое лицо - именно то улыбающееся лицо, которое сейчас она видела перед собой.

- У вас очень симпатичная квартира, - заметил Смерть.

- Спасибо. Но боюсь, я ее здорово запустила. Конечно, ее лучшее достоинство - вид из окон. - Но едва эти слова сорвались с ее языка, как она сообразила, что вида-то никакого нет. Дождь застилал все, кроме ближайших крыш. Центр Международной торговли вообще растворился в воздухе.

А может, это первый признак умирания? - вдруг подумалось Джилл. Может, город съежится вокруг нее, пока не останется ничего, кроме этой комнаты, затем - этой кровати, и наконец - ее тела, которое немедленно схлопнется в единственный глаз с голубым зрачком? Глаз зажмурится и...

Смерть распахнул пиджак и расстегнул ширинку.

- Приступим? - спросил он. Засунув палец в трусы, извлек наружу свой член: какой-то мягкий, сморщенный, неопределенно-пастельного, как замороженная курица, оттенка.

Джилл невольно отвела глаза и принялась рассматривать брюки Смерти, тисненые узоры на его мокасинах, его рот, растянутый в смущенно-вкрадчивой улыбке.

- И что от меня требуется? - спросила она.

- То, что вы считаете наиболее естественным, Джилл.

Она робко взяла рукой его вялый член и слегка стиснула. Железки немножко порозовели - под цвет консервированного лосося. Смерть подался вперед. Бамбуковый стул заскрипел.

- Может быть, вы попробуете его поцеловать?.. - предложил он.

- В смысле, минет вам сделать?

Смерть скривился. Его член стеснительно скукожился.

- Если вы предпочтете отказаться от своего решения, - сказал Смерть обиженно, - я могу уйти прямо сейчас.

Мысленно толкнув себя локтем под ребра, Джилл напомнила себе о своем отчаянии, усталости, апатии и всех других причинах, побудивших ее умереть. Странное дело, она ведь не девственница, да и акт этот самый никогда не вызывал у нее непреодолимого отвращения, спросите хоть Ленни Раиса (то был ее последний бойфренд, восемь месяцев назад уехавший в Калифорнию). Если бы только Смерть не обращался с ней так небрежно, будь он хоть чуточку нежен, прояви он хоть малейшее уважение к ее индивидуальности...

- Нет! - вскрикнула она, упав на колени и лихорадочно думая. - Не уходите. Я просто немного... изумилась. Я сделаю все, чего вы захотите.

- Только если вы тоже этого захотите, - заявил Смерть.

- Да хочу я, хочу.

И, собрав волю в кулак, в течение пятнадцати минут она пыталась что-то сделать, но все ее усилия пропали зря. Раза два казалось, что у Смерти сейчас все-таки встанет, и Джилл удваивала старания. Но тем скорее истощались ее силы. Сизифов труд какой-то. "Неужели он импотент?" подумалось Джилл.

Отстранившись, Смерть вытер свой член бумажным носовым платком.

- Вероятно, вы считаете меня импотентом.

- Нет, что вы. Нет, это я во всем виновата.

- Так вот, отнюдь. Обычно у меня все проходит как по маслу. Раз-два-три, и готово. Просто, как я уже пояснял, я сейчас очень загружен. Вас много, а я один.

- Я еще попробую, - устало пообещала Джилл.

- В одиннадцать тридцать меня ждут на Семьдесят седьмой. Я пойду, а то опоздаю.

- Пойдете! А мне что делать? Вы разве не хотите меня... - Джилл поглядела в окно. За время пребывания Смерти в ее квартире даже последние крыши скрылись из виду. - Или я уже мертва?

Смерть презрительно фыркнул:

- Моя дорогая девочка, будь вы мертвы, вы бы этого не заметили. Услуга за услугу: чтобы вас прикончить, я обязательно должен кончить.

Джилл сложила руки на груди:

- Это несправедливо.

- А знаете, давайте-ка я вернусь вечером - в нерабочее время. Вас это устраивает?

Разве могла она не согласиться?

Смерть сдержал слово. Он появился в полдевятого вечера. Бургундское сорта "Альмаден", купленное им в погребке на Кристофер-стрит, отлично пошло под говядину а-ля бургиньон, приготовленную Джилл. На десерт было фисташковое мороженое, залитое сверху ледяной водкой. Джилл надела парусиновое платье-сафари от "Лорда-энд-Тейлора", оставив незастегнутыми три верхние пуговицы. Сначала она хотела облачиться в более пикантное мини из макраме, но затем решила, что в данной ситуации необходимо выглядеть не столько кокетливой, сколько сговорчивой.

На проигрывателе безостановочно крутилась одна и та же пластинка. Вальсы Штрауса: "Жизнь артиста", "Голубой Дунай", "Динаматион", "Сказки венского леса", "Венская кровь", "Императорский вальс". Затем иголка автоматически возвращалась на первую дорожку, и все начиналось сызнова: "Жизнь артиста", "Голубой Дунай"...

Смерть так расслабился, что позволил Джилл снять с себя пиджак и галстук, после чего, спеша загладить воспоминания об утреннем фиаско, взял инициативу на себя.

Вначале Джилл еще на что-то надеялась. Пару раз Смерть был близок к успеху, тем более что теперь они не качались на бамбуковом стуле, а устроились по-человечески, на кровати. Но надежды скоро превратились в дым. Наконец, когда макияж на лице Джилл вконец размазался, а одна из ее искусственных ресниц накрепко сплелась с волосами в паху Смерти, Джилл капитулировала.

- Проклятие, - проговорил Смерть.

Джилл так замучилась, что уже ничего - даже досады - не чувствовала.

- Даже не знаю, что тут сказать.

- Ничего, - успокоила его Джилл.

- Может, попробуем в другой раз?

- А что, если я приду к вам в офис?

- Отличная мысль. - В этот момент он согласился бы на свидание где угодно: на кладбище, в церкви, между ног статуи Свободы...

Допив остатки "Калуа" двухлетней давности - Джилл берегла недопитую бутылку как память о некой вечеринке на Двенадцатую ночь два года назад, Смерть ушел. Джилл подошла к проигрывателю и выключила его. "Венская кровь" прервалась на полутакте.

Она так вымоталась, что даже не стала мыть тарелки. Пусть тараканы попразднуют, подумала она, и легла спать.

Придя, Джилл не застала Смерть в офисе. Если верить секретарше, он ушел всего несколько минут назад, хотя Джилл (как было синим по белому записано в его календаре) было назначено на одиннадцать часов - ровно на то время, которое в этот момент показывали большие солидные часы на стене: одиннадцать ноль-ноль то есть. Какое-то время Джилл не без удовольствия вслушивалась в успокаивающие, не слишком монотонные звуки офисной жизни: секретарша Смерти распечатывала текст с диктофона. Щелчок ножной педали тишина - еще один щелчок - яростный стрекот пишущей машинки - щелчок тишина...

Прошло полчаса, а Смерти все не было. Сознавшись сама себе, что ей скучно, Джилл стала перелистывать лежащие в приемной журналы, пока не обнаружила в "Космополитен" прелестную злую статью о том, как научиться злиться прелестно и с пользой. Честно говоря, с данной эмоцией у Джилл всегда были сложности, но если уж ей удавалось как следует разозлиться, о, это было блаженство! Приятная дрожь пробегала по ее застоявшемуся телу, и адреналин, бьющий живительным ключом, обильно орошал постылые будни. Каждая молекула в мире начинала двигаться чуть-чуть быстрее, пока окружающая действительность не обретала чудесное сходство с лучшими голливудскими фильмами (в главных ролях Джордж С.Скотт, Гленда Джексон и Лайза Минелли). Причем другими средствами, кроме злобы, этого достичь было нельзя.

- Час дня, - отметила Джилл вслух, несколько погрешив против истины. Вот сволочь.

Секретарша состроила сочувственную гримаску.

- Уж мне ли не знать.

- Как вы думаете, он вообще появится?

- Его не предскажешь. Одно могу гарантировать - стоит мне выскочить пообедать, как он явится на следующем же лифте. Каждый раз так. Прям телепат.

- А подменить вас некому?

- Работала у нас еще одна, но в пятницу свалила.

Получила зарплату, и тю-тю.

- Если вы хотите перекусить, я могу за вас подежурить. Мне все равно заняться нечем.

- Серьезно? Я просто с голоду подыхаю. По идее, можно было бы по телефону заказать, но я один раз пробовала - и что вы думаете? Принесли какой-то дохлый сандвич с тунцом и салатом - как в голодное время. Я уж подумала, конец света настал!

- Идите поешьте.

- Если будут звонить, запишите их имя и телефон и скажите, что мы скоро перезвоним. Если кто придет, пусть подождут. Вот и все премудрости.

Секретарша отправилась обедать. Со следующим же лифтом появился Смерть. Он так и прошел бы мимо Джилл в кабинет, не заметив ее, если бы она не привлекла его внимание - конкретно, запустила в него "Космополитеном".

- О, мисс Хольцман! - воскликнул Смерть, замешкавшись. - Вы меня напугали.

Джилл испепелила его взглядом. Имея на то полное право.

- Я принял вас за мою секретаршу.

- Я ее подменила, чтобы она успела пообедать. Вы в курсе, что опоздали на два часа? ДВА ЧАСА.

- Возникли неожиданные проблемы, - промямлил Смерть.

- Эти ваши обычные, что ли? - саркастически спросила она.

Смерть вздохнул.

- Когда мне было семнадцать, - лениво рассуждала Джилл, раскинувшись на обитой кожзаменителем кушетке в кабинете Смерти, - я пошла к зубному канал корня надо было привести в порядок. Так что вы думаете: нерв воспалился, и пришлось мне туда таскаться, как на работу. Лишь через несколько недель врач мне канал вычистил, осушил и закрыл. Потом сказал, что я поставила рекорд - тринадцать сеансов работы над одним зубом.

- Поверьте, мисс Хольцман, ваш случай - настоящая аномалия. Ума не приложу, в чем тут дело, но вы совершенно не виноваты, уверяю вас.

- Угу, спасибочки.

- Если вы захотите прийти завтра, я отменю всех других клиентов.

- Я как-то не уверена, что мне этого хочется.

- Вполне понимаю.

- Да, если бы я пыталась вас ублажить ради своего здоровья, было бы еще туда-сюда, а так... Если уж совсем начистоту, я считаю, что эта ваша процедура - мерзость и унижение. Прямо как в средневековье. А от того, что у нас с вами ничего не вышло, вообще хреново делается. Как соль на рану. Ей-богу, лучше бы я приняла снотворное. Или мышьяк какой-нибудь!

- Может быть, вы предпочтете, чтобы я вас задушил или вывез на лодке в море...

- Давайте без пошлостей.

Когда злость Джилл достигла апогея, произошло то, что происходило обычно в таких случаях - Джилл обнаружила, что меняет гнев на милость. По всему было видно, что Смерть искренне обескуражен. Что толку его винить? Ну не получается у человека, и все тут! Скорее его надо пожалеть. Джилл действительно стало жаль Смерть - о, это было чудесное чувство!

Итак, когда в знак примирения он пригласил ее на ленч в "Пекин-Парк", Джилл ломалась недолго - сдалась после первого же "прошу вас". И когда после долгой и восхитительной трапезы он предложил ей занять вакантное место в его офисе, тоже обошлось без долгих уговоров. Джилл рассудила, что единственная альтернатива - вновь обивать пороги агентств по трудоустройству. А это ее точно не прельщало.

Итак, упрямая жизнь отказалась уступить смерти, но у этого факта были и хорошие стороны. Неплохая зарплата, терпимый график работы, начальник, с которым - как только стало очевидно, что обязанности Джилл не будут выходить за рамки списка, одобренного нью-йоркским комитетом по труду и занятости, - у нее установились холодно-благожелательные отношения. Сами понимаете, Смерть ничуть не желал возобновить с Джилл интимную связь.

В общем, работа как работа, и Джилл ее честно выполняла. А что еще делать девушке, которой не удалось умереть?

Филин и Киска

И когда Кристофер Робин приходит в Зоопарк, он идет туда, где живут Полярные Медведи, и шепчет что-то третьему смотрителю слева, и двери отпираются, и он идет по темным коридорам и крутым лестницам, пока не приходит к особой клетке, и клетка эта открыта, и оттуда выбегает трусцой что-то бурое и мохнатое, и со счастливым вашем «Мишка!» Кристофер Робин бросается к нему в объятия.

Они больше всего любили утро, когда мистер и миссис Фэрфилд еще спят наверху, а в доме тихо, и можно забиться вдвоем на тесную кушетку и ждать, пока прогрохочет поезд на той стороне реки. Бывают и другие поезда в другое время дня, но тогда уже поднимается такая суматоха, что можно не заметить поезда, пока стекла в окнах не задребезжат.

Давно уже пора было бы починить эти окна, особенно те, что по обе стороны телевизора. Мокрик тревожился при каждом штормовом предупреждении, уверенный, что рано или поздно порыв ветра вырвет эти старые стекла из алюминиевых рам. Окна наверху были покрепче, поскольку сделаны были на старый манер и, наверное, им предстояло пережить крышу. Хотя это не означало долголетия — крыша тоже была в плачевном виде. Как-то, когда у мистера Фэрфилда были деньги, он собирался починить крышу, но получилось не так сразу, потому что поиск постоянной работы заставлял его подолгу не бывать дома.

Когда пройдет поезд, начнет становиться светлее, заверещит будильник наверху и зашумит вода в ванной, а потом из кухни запахнет завтраком. Завтрак они любят больше всего, потому что он всегда одинаковый. Стакан яблочного сока и либо воздушный рис, либо кукурузные хлопья с молоком, а потом хрустящий тост с маслом и джемом. Все опустят головы вместе с миссис Фэрфилд, и мистер Фэрфилд тоже, если рано встанет, и возблагодарят Господа за дары его.

А по воскресеньям иногда бывали даже блинчики. Мокрик жил в детском саду Большой Развилки, пока не переехал к Фэрфилдам (еще при первой миссис Фэрфилд), и раз в месяц в столовой детского сада бывал особый завтрак с блинчиками. Первая миссис Фэрфилд помогала печь их на газовой плите аж по двадцать штук сразу. Чудесные блинчики, иногда с черникой, иногда с кокосовой крошкой, и давали их съесть сколько хочешь всего за два доллара, если тебе еще шести не было. Потом на такие праздники приходило народу поменьше, и только дети, будто это был обычный будний день, только с блинчиками, и тогда с Мокриком и произошел тот случай, который дал ему имя Мокрик. Дети стали кидаться едой, швыряли блюдца как летающие тарелки, хотя на блюдцах был сироп, а мисс Вашингтон велела этого не делать. Никто не обратил внимания — на мисс Вашингтон никто никогда не обращал внимания — и одна тарелка попала в Мокрика и облила его сиропом, и миссис Фэрфилд потащила его в умывальник и стала оттирать губкой, а когда так весь сироп снять не удалось, устроила ему настоящий душ. И он никогда уже до конца не высох.

Он не возражал, чтобы его называли Мокриком. Мелочи жизни, как говорится. Но потом был Ужасный Случай (который даже и не был случаем), но чего об этом говорить. Не стоит вскрывать темные стороны, и вообще это пример того добра, без которого не бывает худа, потому что если бы не Ужасный Случай, вряд ли Фэрфилды взяли бы к себе Мокрика навсегда. А уж спора нет, что дом Фэрфилдов — место получше, чем детский сад Большой Развилки. Одиноко там, конечно, было, пока Ухарь не поселился с ними, но Мокрик всегда старался быть сам по себе. И новая миссис Фэрфилд была такая же. Она больше любила одиночество у телевизора, чем много друзей.

Но особые друзья — это другое дело, конечно, и с самого начала Ухарь должен был стать особым другом Мокрика. Он перебрался жить к Мокрику и Фэрфилдам, когда мистер Фэрфилд забрал его из родного дома в реформатской церкви Большой Развилки. Вот там он сидел в ящике и слушал оратора на собрании Анонимных Алкоголиков во вторник вечером, но не так чтобы очень внимательно, и там-то мистер Фэрфилд его и заполучил. Он сам тоже там был, потому что его арестовали за Вождение в Состоянии Интоксикации, и судья его приговорил два раза в неделю посещать собрания АА. Вот он и сидел в голландской реформатской церкви на раскладном стуле рядом с ящиком Ухаря.

У мистера Фэрфилда были нервные руки. Если он не вертел в них сигару, то чистил ногти складным ножиком или рвал листок бумажки на мельчайшие клочки. В тот вечер, превратив в конфетти двухстраничное расписание местных собраний АА, он начал играть с Ухарем — нельзя сказать, чтобы грубо, но явно не учитывая собственные чувства Ухаря. Когда участники собрания поделились друг с другом опытом, силой и надеждой (все, кроме таких, как мистер Фэрфилд, которому особо делиться было нечем), все взялись за руки и провозгласили «Отче Наш».

Вот тогда-то мистер Фэрфилд поднял молодого филина и шепнул ему в фетровое ухо: «Ухарь, я беру тебя к себе», но Ухарь, покинувший церковный подвал под полой пиджака мистера Фэрфилда, и с таким чувством, будто Высшая Сила его предала, понял это слово как «краду». Он столько уже прожил в подвале церкви и считал, что это его законное место, и никто его отсюда не заберет, хотя каждое воскресенье он проводил в коробке, на которой было написано «БЕСПЛАТНО». Сначала это было ужасное переживание, но собрания АА были утешением в одиночестве и изоляции. Но Ухарь возложил упования на Высшую Силу и сокрушил волю свою, и приучился принимать свою жизнь церковного филина. А теперь вот его похищают.

Мистер Фэрфилд открыл дверцу своего пикапа, и Ухарь удивился, увидев, что кто-то в этом неимоверно холодном пикапе ждал в течение всего собрания. В темноте, завернувшись в одеяло и очень раздраженный, что пришлось все это время ждать на холоде.

— Ухарь, познакомься с Мокриком, — сказал мистер Фэрфилд. — Мокрик, это Ухарь. Он будет твоим новым другом, так что поздоровайся.

Мокрик ответил не сразу, но наконец испустил долгий и горестный вздох.

— Привет! — сказал он и подвинулся, освобождая Ухарю место под одеялом. Когда они уместились, он шепнул Ухарю на ухо:

— Ничего не говори в его присутствии.

При этом он бросил многозначительный взгляд на мистера Фэрфилда, который вынул из бардачка коричневый бумажный пакет.

Первый пшик открываемой бутылки сказал Ухарю, что мистер Фэрфилд тоже тайный пьяница, вроде преподобного Друри, пастора голландской реформатской церкви. Ухарь часто был свидетелем тайных возлияний преподобного в церковном подвале, и когда Друри не приканчивал свои полпинты шнапса за один раз, то оставлял их на попечение Ухаря, в коробке «БЕСПЛАТНО» — вместо сломанных игрушек и заляпанной одежды для малышей. Теперь Ухарь оказался в той же ситуации.

— За вас двоих! — сказал мистер Фэрфилд, заводя мотор и поднимая бутылку в сторону Мокрика и Ухаря. Они переглянулись с пристыженным видом соучастников, и машина выехала на дорогу 97.

— Я тебя видел, ты это знаешь, — сказал мистер Фэрфилд. — На воскресной гаражной распродаже. Ты сидел на столе для бесплатных пожертвований. Неделями. Никому эта мерзость, значит, не нужна. Так что когда я тебя увидел сегодня, так подумал — вот тут для него самое место. В дружки пригодится. Так, Мокрик?

Мокрик помалкивал. Это жестокая подначка — так говорить про беднягу филина, который уж точно был несчастным созданием, можно не сомневаться. Мокрик привык к тому, что его чувства никто не щадит. Давно притерпелся. Но бедняга Ухарь наверняка был близок к тому, чтобы расплакаться.

А мистер Фэрфилд, казалось, за эту мысль зацепился.

— Да я, знаешь, и сам не картинка. У тебя вон клюв, у меня пузо, а Мокрик — вообще инвалид. У него проблем побольше, чем у старого Эбби. Только он о них ни с кем не говорит. В своей семье — никогда. Может, тебе расскажет. Как думаешь, друг?

Ни Мокрик, ни Ухарь ни слова не сказали.

Мистер Фэрфилд приложился к бутылке еще раз, и путь продолжался в молчании.

Когда они приехали, новой миссис Фэрфилд представил Ухаря сам мистер Фэрфилд.

— Лапонька, у нас новый член семьи. И он плюхнул Ухаря на колени миссис Фэрфилд с громким, но не очень совиным «Ух! Ух!»

— Какой милочка! — сказала миссис Фэрфилд не очень убежденно. — Какая прелестная лапочка! — Она сделала затяжку и спросила:

— Только кто же это такой?

— Какая птица кричит «Ух! Ух!»? Это филин. Ты посмотри на него. У него клюв совиный и глаза большие. Не иначе как филин. Так что будем звать его Ухарь.

— Но у него ушки, как у плюшевого мишки! — возразила миссис Фэрфилд.

— Ну так что? Никто не совершенен. Так что это филин, и хрен с ним. Поцелуй его. Ну!

Миссис Фэрфилд положила сигарету в пепельницу, вздохнула, улыбнулась и осторожно поцеловала Ухаря в клюв. Ухарь понял, что этот поцелуй настоящий, совершенно искренний, и знал, что с этого момента он — член семьи Фэрфилдов. И это он, который думал, что никакой семьи у него никогда не будет, и вся жизнь пройдет в ящике в подвале голландской реформатской церкви.

— Годится? — спросила миссис Фэрфилд, поворачиваясь к мужу.

— Теперь скажи, что ты его любишь.

— Я тебя люблю, — сказала миссис Фэрфилд, все еще глядя на мистера Фэрфилда с некоторым беспокойством.

— Теперь годится, — сказал мистер Фэрфилд, обтирая руки о шерсть у себя. На голове — того же цвета, что у Ухаря, только намного длиннее. — Это дело утрясли. Ты теперь иди заваливайся спать, а мне еще надо кой-куда съездить.

У миссис Фэрфилд вид был слегка разочарованный, но она не спросила ни куда он, ни можно ли ей с ним.

Вообще она была домоседкой, и в этом и Мокрик, и Ухарь брали с нее пример. Они могли часами сидеть в тесном кресле и смотреть телевизор вместе с миссис Фэрфилд или играть вдвоем под большим обеденным столом с горами сложенной одежды, ожидающей глажки. Очень редко выходили они из дому, потому что знали: есть серьезные причины этого не делать. Сразу за домом был лес, а мистер Фэрфилд про этот лес рассказывал страшные сказки. У животных — очень многих — нет человеческих семей, в которых можно жить, и дома нет, а только леса, а там опасно бывает даже для сов. Совы сами хищники, и охотятся на мышей и на птиц поменьше, но и на них тоже охотятся волки, медведи и змеи. А для молодых котиков, говорил мистер Фэрфилд, лес это верная смерть. И Мокрик никогда, никогда не должен ходить в лес один, и даже с Ухарем не должен, а то их там хищники съедят живьем.

Мокрик, слушая эти рассказы, дрожал от ужаса. А вот Ухарь иногда думал, не преувеличивает ли малость мистер Фэрфилд насчет леса. Что верно, то верно — лес был. Он был виден в окна, и лесных созданий тоже иногда удавалось увидеть — оленей, и двух симпатичных сурков, и разных птиц, некоторых миссис Фэрфилд знала — вороны, малиновки и синицы, но для прочих у нее не было имен. А на закате летом бывали даже летучие мыши со своими пискливыми неприятными песнями. Но в самом ли деле эти лесные создания так враждебны и опасны, как в рассказах мистера Фэрфилда? Ухарь в этом не был убежден.

И совершенно другой вопрос: а Мокрик в самом деле был кошкой? Миссис Фэрфилд однажды сказала, что он, как ей кажется, гораздо больше похож на медведя коала. И даже указала, что у него уши точно как у того коалы из рекламы авиалиний «Кантас». Кантас — австралийская компания, а там эти медведи и живут. Ухарь думал, что в этом что-то есть. Даже без носа Мокрик был больше похож на коалу, чем на кота.

Но мистер Фэрфилд был неколебим. Мокрик — кот. И в доказательство он спел песню. Вот такую:

Филин и Кошка отправились вдаль

На лодке в утренний час.

И взяли в дорогу денег немного

И хлеба кусок про запас.

Филин на звезды тогда посмотрел

И тихо запел под гармошку:

О Кошка моя! — так Филин пропел,

О что за красавица Кошка!

О что,

О что,

О что за красавица Кошка!

— Мокрик не девочка, — возразил Ухарь. Впервые он позволил себе противоречить мистеру Фэрфилду, и мистер Фэрфилд наградил его мрачной гримасой, а потом тумаком, от которого Ухарь перелетел через полкомнаты.

— Если я говорю, что он девочка, так он, твою мать, девочка и есть. А если я говорю, что он Киска, значит, он Киска. Дошло?

— Гарри, прошу тебя, — сказала миссис Фэрфилд.

— Гарри, прошу тебя! — повторил мистер Фэрфилд плаксивым тоном, желая, очевидно, передразнить жену, хотя вышло совсем не похоже.

— Я думаю, все кошки — девочки, — сказала миссис Фэрфилд Ухарю. — Псы — мальчики, а кошки — девочки.

Никто не подошел помочь Ухарю, пока мистер Фэрфилд не вышел из комнаты, но Мокрик обменялся с ним сочувственным взглядом, хотя и очень печальным.

Потом, когда они могли говорить, не опасаясь быть подслушанными, Ухарь возразил (шепотом и под простыней):

— Так мы ничего не можем сделать? Так нам и придется тут сидеть и терпеть все издевательства?

— Он бывает очень злой, — согласился Мокрик.

— И с миссис Фэрфилд такой же злой, как с нами.

— Даже злее. В прошлом году, примерно за неделю до Нового года, первую миссис Фэрфилд отвезли в приемный покой больницы, и ей там семь швов наложили на голову. Ей пришлось носить банданну, а когда она ее снимала, швы были видны.

— А зачем он это сделал? — спросил Ухарь, пораженный ужасом. — И что это он сделал?

— Ну, они пели тогда песню, его любимую. Снова и снова. И наконец она сказала, что устала и больше не может петь, и он сидел как раз там, где ты сейчас сидишь, и смотрел на нее, а потом встал и дал ей гитарой по голове. Знаешь, что я думаю?

— Что?

— На самом деле он разозлился на гитару. Потому что никогда не умел хорошо играть. Хотя никто особо не жаловался, особенно при нем. Только для него было большое облегчение, что никто больше не будет слышать, как паршиво он играет на гитаре. Он так и не завел другую взамен разбитой.

— Не очень он приятная личность, — угрюмо буркнул Ухарь.

— Не очень, — согласился Мокрик. — А нам надо постараться немножко поспать. Завтра снова день.

Он обхватил Ухаря руками, и они заснули.


* * *

В таком маленьком доме, в пустынной части страны, в отсутствие ближних соседей было неизбежно, что Мокрик и Ухарь будут проводить вместе много времени и очень подружатся. Мокрик узнал от Ухаря про голландскую реформатскую церковь, и про преподобного Дрюри, и про Двенадцать Шагов Анонимных Алкоголиков. О жизни Ухаря до того, как он стал церковным филином, мало что было рассказывать. Он был призом в игре по бросанию колец на уличной ярмарке Большой Развилки по случаю двухсотлетней годовщины Дня Независимости, но девочка, которая получила Ухаря от победителя, почти сразу пожертвовала его на еженедельной гаражной распродаже реформатской церкви. Ухарь признался Мокрику, что часто чувствовал себя как румынские дети из той передачи, которую каждый день слушал преподобный Друри. Они прожили все детство в приюте и потом трудно сближались с приемными родителями.

А Мокрик на это ответил:

— А ты знаешь, я не уверен, что это так уж плохо. Есть родители, с которыми лучше не сближаться больше, чем это абсолютно необходимо.

— Ты хочешь сказать… мистер Фэрфилд?

— И не только он, — кивнул Мокрик. — Она была ничуть не лучше, первая миссис Фэрфилд. Сейчас наша жизнь на самом деле лучше, чем была тогда, при ней.

— Ты никогда еще о ней не говорил. Это она тебя… — Ухарь коснулся конца клюва культей крыла, имея в виду ту же область лица Мокрика.

— Нос оторвала? Нет, это было еще в детском саду. Там был мальчик, Рей Мак-Нолти, который вечно тянул меня за нос, и тянул, и тянул, и тянул. Мисс Вашингтон ему говорила перестать, но он не слушал. И однажды, когда всем полагалось спать, он его просто оторвал. Так этому Рею Мак-Нолти этого было мало! Он еще взял ножницы и вспорол мне шов на шее.

— И никто никогда не пытался его зашить? Мокрик подошел к креслу рядом с входной дверью и мрачно на себя посмотрел. Шея у него была вспорота спереди и до самого левого уха, отчего у него голова грустно наклонилась в сторону, и был такой вид, что когда он говорит, ты должен внимательно слушать.

— Однажды. Однажды миссис Фэрфилд пыталась зашить мне шею — новая миссис Фэрфилд. Она хотела как лучше, только за иголку и нитку ей бы лучше не браться. Но я уже привык. Теперь мне все равно, как это выглядит.

Ухарь подошел к нему и попытался запихнуть набивку в рану на шее.

— Это просто позор! Чуть-чуть поработать иголкой — и ты будешь такой красивый!

Мокрик отвернулся от зеркала.

— Спасибо на добром слове. Да, так я тебе рассказывал про первую миссис Фэрфилд.

— Она была вроде него? — спросил Ухарь. — В смысле, тоже пила?

— Да, а когда напьется, начинала буянить. Они всегда ссорились, и она любила что-нибудь ломать. Выбросила электрическую сковородку прямо в окно кухни. Она вылила на него целую бутыль красного сладкого, когда он валялся пьяный на половике, а потом на него наползли муравьи — ух, что было! А потом, если он давал сдачи, она вызывала полицию. Два раза сажала его за решетку.

— Так чем все кончилось? Они развелись? Ответ Мокрика был почти неслышным. Ухарю пришлось переспросить.

— Она умерла, — ответил Мокрик хриплым шепотом. — И это тоже вышло не случайно.

Рассказывать подробности ему не хотелось, и Ухарь знал, что не надо докучать ему вопросами. Все равно надо было решить куда более серьезный вопрос:

Мокрик предложил Ухарю пожениться!

Ухарь было возразил, что они одного пола, но Мокрик напомнил ему об однополых браках, которые все время обсуждаются по новостям, и хотя их не разрешают ни у южных баптистов, ни у католиков, ни у ортодоксальных евреев, они двое все же принадлежат к голландской реформатской церкви, если вообще к какой-то принадлежат. А кроме того, мистер Фэрфилд говорит, что Мокрик не мальчик, а девочка, так что это не будет однополый брак. Важно то, что они любят друг друга и будут любить друг друга до конца времен или пока смерть не разлучит их. И в конце концов Ухарь ответил словами песни: «Поженимся скорее, не в силах я больше ждать, но только сперва расскажи мне, откуда кольцо нам взять?»

В стихотворении филин и кошка приплывают на лесной остров и покупают у свиньи за шиллинг кольцо из носа, но в реальной жизни найти кольцо было куда проще, потому что у миссис Фэрфилд была шкатулка с украшениями, и там много всяких колец, которые бывают в ювелирных магазинах. Кольца с рубинами, и кольца с изумрудами, и два кольца с аметистами (новая миссис Фэрфилд была Водолеем, а аметист — это камень рожденных в феврале), но окончательный выбор пал на кольцо с четырехкаратным цирконом бриллиантовой оправки в четырнадцатикаратной золотой оправе из «Магазина на диване».

Они поженились в лесу за домом в пасмурный июньский день, когда мистер и миссис Фэрфилд поехали в Большую Развилку поговорить с адвокатом. Мокрик был одет в кухонное полотенце в красно-белую клетку, и Ухарь сказал, что он похож на арабского террориста. Сам Ухарь был в черном. Это впервые они были вместе в лесу так далеко, что даже крыши дома не было видно. По их понятиям, это ничего иного не могло значить, как то, что они заблудились!

Мокрик взялся лапой за обрывок крыла Ухаря и произнес:

— Венчаюсь с тобою! И ответил филин:

— В горе и в счастии.

— В болезни и в здравии.

Больше они ничего не могли вспомнить из церемонии, только поцелуй. И еще была проблема, что делать с кольцом, когда оно стало их кольцом. Мокрик хотел вернуть его в шкатулку миссис Фэрфилд, но у Ухаря сразу сделался такой несчастный вид, что Мокрик предложил другой план. И они зарыли кольцо под камнем в лесу, отметив место, где была их свадьба.

Когда они вернулись домой, там вместе с мистером и миссис Фэрфилд был их адвокат, мистер Хабиб, и еще два полисмена и одна дама, миссис Ярдли, с волосами желтыми, как у кинозвезды. Та, которая хотела с ними говорить. Мистер Хабиб сначала сказал, что это смешно — мальчик аутичен и дезориентирован. Из разговора с ним ничего не выяснишь, и вообще это дело безнадежное. Этого мальчика не заставить отвечать на вопросы. Мистер Хабиб уже пытался, и полиция тоже.

— Но я поняла из замечаний, которые сделал в своих показаниях мистер Фэрфилд, что он говорит со своими плюшевыми медведями или за них. И я вижу, что они у него с собой. И я хочу поговорить с этими медведями. Наедине.

— Хотите говорить с парой засраных медведей? — заржал мистер Фэрфилд. — Может, устроите им допрос третьей степени?

— Прошу отметить в протоколе, — сказала миссис Ярдли, — что у нас есть причина подозревать неблагополучное состояние ребенка и угрожающую ему опасность. Существует целое дело об издевательствах.

— Все эти обвинения связаны только с покойной, — указал мистер Хабиб. — А этот мальчик явно не подходит для официального допроса.

Миссис Ярдли мило улыбнулась ему и присела возле Ухаря.

— Но я же не собираюсь говорить с мальчиком. Я вот с этим маленьким другом хочу познакомиться. И с его приятелем. — Она ласково погладила Ухаря по клюву и потрепала Мокрика по голове. — Если кто-нибудь меня представит.

Мокрик отвернулся, но Ухарь был не так застенчив.

— Меня зовут Ухарь, — поведал он шепотом. — А это — Мокрик.

Мистер Хабиб энергично запротестовал, утверждая, что миссис Ярдли поступает против правил, но она просто не обратила на него внимания и стала говорить с Мокриком и Ухарем, рассказывая им про других плюшевых медведей, которых она знала и уважала, про Эванджелину, которая жила в Твин-Форкс и была всегда одета как топ-модель, Дрейфуса, который носил галстук-бабочку и знал разные вещи про Инвестиционные Фонды Открытого Типа, и про Жан-Поль-Люка, который говорил только по-французски, и миссис Ярдли поэтому не очень хорошо его понимала, пока не прошла в школе годовой курс французского, а было это очень давно.

Она оказалась действительно приятной дамой, но чем она была приятнее, тем грубее становился мистер Фэрфилд, и в конце концов ей пришлось попросить двух полисменов проводить мистера Фэрфилда к полицейской машине. Мистер Хабиб вышел с мистером Фэрфилдом, а миссис Фэрфилд поднялась наверх.

Когда они остались с миссис Ярдли наедине, она сменила тему и перестала вспоминать знакомых плюшевых медведей, а захотела узнать все-все-все про Фэрфилдов. Ухарь хотел ей помочь, но он мало что мог ей рассказать про первую миссис Фэрфилд. Мокрик поначалу не так уж ей доверял, и про многое говорил, что не помнит, особенно про ту ночь, когда умерла первая миссис Фэрфилд.

Ухарь постепенно понял, что миссис Ярдли думает, будто мистер Фэрфилд убил свою первую жену и сейчас ищет способ, как это доказать. Когда она перестала задавать вопросы Мокрику, она стала спрашивать то же самое у Ухаря, хотя он и объяснил ей сразу, что жил еще в голландской реформатской церкви, когда убили миссис Фэрфилд.

— А! — сказала миссис Ярдли. — А почему ты говоришь «убили»? Ты не веришь, что это был несчастный случай?

— Не знаю я! — отбивался Ухарь, готовый заплакать.

— А я думаю, она сама на себя руки наложила, — сказал вдруг Мокрик, хотя его и не спрашивали. — Так говорит мистер Фэрфилд.

— В самом деле? А кому он это говорил? Тебе?

— Нет, мне он всегда говорит, что это был несчастный случай и чтобы я про это не думал. Но я слышал, как он говорил это новой миссис Фэрфилд…

— Это Памеле Харпер? Той даме, что поднялась только что наверх?

— М-гм. Он ей сказал, что никто столько снотворных таблеток случайно не принимает. Он ей говорил, что думает, что она, наверное, подмешала их себе в мороженое, «Роки роуд». Она могла съесть целую пинту «Роки роуда». Особенно если они перед тем подрались. Он извинился и принес домой мороженое. И никому больше ни кусочка не дал.

И чем больше Мокрик объяснял миссис Ярдли про мороженое, и про выпивку, и про споры, которые тут бывали, тем яснее становилось Ухарю, что мистер Фэрфилд, наверное, убил свою первую жену, подмешав снотворные таблетки в мороженое. А потом поставил бутылку виски туда, где она ее должна была найти, когда он оставит ее одну. Ясно, что миссис Ярдли подозревала то же самое.

И тут с диким шумом новая миссис Фэрфилд скатилась с лестницы, как буря, и вылетела из дому, чтобы бросить своему мужу обвинение в краже четырехкаратного бриллиантового кольца из ее шкатулки.

Ухарь с тревогой посмотрел на Мокрика, а Мокрик откинул голову назад и стал смотреть на причудливый узор водяных потеков на потолке. Миссис Ярдли больше ничего не смогла у них вытащить, и потому оставила их в покое и отошла к входной двери, где мистер и миссис Фэрфилд орали друг на друга, пока мистер Фэрфилд не перешел от словесных оскорблений к действиям и не дал миссис Фэрфилд пощечину — а миссис Ярдли ничего больше и нужно не было. Эту ночь Мокрик и Ухарь провели в семейном приюте в сорока милях от дома Фэрфилдов, и там они и жили, пока продолжался суд над мистером Фэрфилдом за убийство первой жены. Они по закону не имели права быть свидетелями на суде, и Ухарь лично был рад, что избавлен от такого неприятного долга. Что он мог бы такого сказать, что помогло бы мистеру Фэрфилду? При всех своих недостатках этот человек был ему вроде отца, и Ухарю не хотелось бы присутствовать, когда присяжные вынесут вердикт «Виновен в убийстве первой степени».

В семейном приюте Мокрику и Ухарю не особенно позволяли друг с другом видеться. Встречались они только в прачечной, когда там никто не стирал одежду, или на чердаке, куда им ходить не полагалось. И даже когда им удавалось улучить несколько минут наедине, без других обитателей приюта, они не находили слов. Мокрик потихоньку опять сползал в депрессию и уныние, которые не давали ему ни с кем разговаривать, пока он не встретил Ухаря. А Ухарь большой кусок своей жизни провел в подвале голландской реформатской церкви, долбя таблицы умножения.

Никто из них не захотел говорить с мистером Фэрфилдом, когда он звонил по телефону, а миссис Фэрфилд ни разу не позвонила. Может быть, на самом деле она и не была женой мистера Фэрфилда, а только подружкой. И вообще она куда-то уехала, где адреса не было.

— Ты по ней скучаешь? — спросил как-то Ухарь у Мокрика в холодный ноябрьский день, сидя рядом с сушилкой в прачечной.

— Да нет, пожалуй. Скучно было смотреть все эти программы по каналу домашних покупок. Я и первую-то миссис Фэрфилд не очень любил, но с ней было забавнее.

Ухарь меланхолично рассматривал большой узел с бельем на полу.

— А знаешь что? Я по нему скучаю.

— Слушай, нам так гораздо лучше, — заверил его Мокрик.

— Надеюсь. А он долго будет сидеть в тюрьме?

— В газете было сказано: минимум двадцать один год.

— Подумать только! Ему будет, сейчас посчитаю… — Ухарь произвел мысленный расчет, -..почти пятьдесят пять, когда он выйдет. Ну, я думаю, он это заслужил. Если ты кого-то убил, за это надо расплачиваться.

Мокрик странно улыбнулся Ухарю. Местная дама зашила ему рану на шее, и теперь его голова склонялась чуть в другую сторону, и это нервировало.

— Верно, — согласился он. — Но ты же знаешь, что он миссис Фэрфилд не убивал.

— Да-да, так и мистер Хабиб говорил — ничего, кроме косвенных улик.

— Нет, я не о том.

— А о чем? Что она действительно покончила с собой?

— Нет, это я ее убил.

Ухарь был ошеломлен.

— Но этого не может быть! Ты же просто…

— Игрушечный медведь? — спросил Мокрик с улыбкой. — Так ты думаешь, что игрушечные медведи — просто глупые пушистые бессловесные звери?

Ухарь покачал головой.

— Может, мы не живем в лесу, но мы — медведи, — Я — филин! — возразил Ухарь.

— А я — котик. Но оба мы — медведи. Не спорь — просто посмотри на свои уши. Мистер Фэрфилд как раз там, где ему следует быть, а что до нас, я думаю, нас усыновят хорошие люди. Миссис Ярдли говорит, что на нас уже много заявлений.

Так это и вышло. Их усыновили Кертис и Меви Беннеты, и они переехали в дом на побережье Джерси и там, как в том стихотворении:

В руке рука, на краю песка,

Танцевали они при луне,

Вот так,

Вот так

Танцевали они при луне

Но венчальное кольцо их осталось там, где они положили его, под камнем в лесу, на месте их свадьбы.

Яйцо и микросхемы

Привет, Братишка, пора вставать и сиять. День должен быть ясным, судя по прогнозу погоды, а у нас много дел. Я, вообще-то, не отказался бы позавтракать, на знаю, как ты.

(выждать пять минут; затем:)

Эй, Малыш — дзинь-ля-ля! Уже девятый час. Собираешься спать весь день? Или как?

(если нет ответа:)

Эй, я становлюсь голодным, Приятель. Любимчики не живут на одном соке, имея в виду чудо электричества. Так что я не отказался бы от парочки аминокислот или нескольких ломтиков рыбки, раз уж ты понял, на что я намекаю. Я хочу сказать, что заждался, Малыш. А точнее, я жду уже

(неисправность)

а это слишком срок, чтобы обходиться без Минимальных Ежедневных Потребностей. Даже для любимчика. Ты очень бы обрадовался, доведись тебе пылиться в этом чертовом шкафу, а? Знаешь, ведь любимчики тоже люди.

Эй, Эжен! Говорит твоя любимая игрушка. Пора вставать, петушок уже пропел. Надеюсь, ты слышишь меня, потому что я не могу кричать на всю катушку. Даже микросхемам нужна энергия, Старина. Не говоря уже о тех деталях моего сознания, которые не искусственные. То есть, эй, я живой! А ты? A?

(если нет ответа:)

Эй, Дружок, я пошутил. Думаю, ты все еще любишь свою игрушку, уверен, что любишь, никогда в этом не сомневался, и твоя игрушка тоже тебя любит. Как говорится, ничего не могу с собой поделать. Только дело в том, Дорогой Малыш, что я голоден. Я знаю, ты понимаешь смысл этого слова. Твои клетки похожи на мои, может, даже больше, чем ты думаешь. Когда они становятся голодными, то начинают требовать все эти сахара и специи, кусочки, обрезки и щенячьи хвостики. Будь я каким-нибудь единорогом на батарейках или надувной росомахой, то не стал бы тебя ни о чем просить. Но, Дружочек, я живой. Открой во мне дверцу и увидишь, что я мягкий и розовый. Сдери с меня пластиковую шкуру — под ней мы братья, ты и я. Во всяком случае, двоюродные. Может, тебе об этом раньше не рассказывали, и может, не мое это дело — такие новости выдавать, но когда твоя дорогая мамочка сделала тебя, то сделала и меня тоже. Что скажешь на это, Маленький Братец? Ладно, может, между нами и есть разница в месяц, но будет все еще честно, если я скажу тебе, что все дело в везении, и ты мог быть мной, и наоборот. Подумай об этом, Маленький Принц, а потом сообрази нам обоим пожевать в интересах братской любви. Всего лишь капельку эмульсии, я не привередливый. Но я люблю думать. Продолжать оставаться собой. Если ты знаешь, что я имею в виду.

Ты здесь? Мне приходится в это верить, в той же мере, насколько это в меня встроено. Я способен верить. Но у меня есть и разум, и часть его искусственная, и иногда все, что вера может сделать с разумом — отключить его. Поэтому я иногда размышляю, до того момента, когда электронные схемы веры не заставляют меня отключиться. Время проходит, и я не получаю ответов, и более всего меня изводить вопрос о том, сколько времени уплывает мимо меня. Насколько я понимаю, Прелесть Моя, сейчас уже вполне может быть и 3000-й год. Я не жалуюсь, я просто не умею жаловаться на тебя, Детка Дорогая, я так сильно тебя люблю.

Может, ты помнишь, а может, и нет, как 16 января 1999 года один маленький властелин — я о тебе говорю, Деточка — бросил своему маленькому любимчику мячик от гольфа и сказал: «лови!». Так вот, любимчик поймал его, и при этом врезался прямо в старый хронометр. С тех пор мне все время хочется знать, который сейчас час, какой день и какой год. Откуда мне знать, Маленький Братец, может ты давно уже взрослый, а я, может быть, потихоньку выдыхаюсь в картонной коробку на каком-то чертовом чердаке. И разговариваю с мышами. Разве это жизнь для любимой игрушки?

Послушай меня, Маленький Братец. Мое радио испортилось. Я не знаю, день сейчас, или ночь. Я играю в шахматы с программой, которая всегда выигрывает. Я перебираю старую информацию, чем мне еще заняться? Я жду тебя, дорогой мой. Жду, чтобы ты меня накормил.

Знаешь, о чем я думаю? Я думаю

Эй, привет, (выбор эпитета), пора вставать и сиять. День должен быть (прилагательное), судя по прогнозу погоды, а у нас много дел. Я, вообще-то, не отказался бы позавтракать, не знаю, как ты.

(выждать пять минут; затем:)

Эй, (выбор эпитета) — дзинь-ля-ля! Уже (время суток). Собираешься спать весь день? Или как?

(если нет ответа:)

Черт побери! Я серьезно, (выбор эпитета). Я (выбрать одно: зол, голоден, наполовину умер). Ты или не слушаешь, или

(неисправность)

Маленький Братец, послушай. Даже когда я молчу, когда у меня не хватает сил заговорить даже шепотом, я и тогда размышляю. О тебе.

Я думаю. Что я. Я думаю, что я думаю. О тебе.

Когда-то у нас была мать. Так что у нас есть общие гены, Эжен. Отца нет, или я о нем ничего не знаю. Но разве недостаточно матери, чтобы породить хоть какие-нибудь дружеские чувства? Так ты меня накормишь, друг? Покормишь? Хоть кусочек чего-нибудь в интересах братской любви. Лишь капельку эмульсии. Я не привередлив. Но я люблю думать. Продолжать оставаться собой. Если ты знаешь, что я имею в виду.

Эй, привет, (), пора и сиять. День должен быть (), судя по прогнозу погоды, а у нас… Я, вообще-то, не отказался бы, не знаю, как ты.

(выждать пять минут; затем:)

Эй, () — дзинь-ля-ля! Уже (). Собираешься спать весь день? Или…

Насекомые

Для мисс Марсии Кенвелл тараканы были настоящим кошмаром. Ужас перед ними был совсем не тот, в который повергал ее, например, красновато-коричневый цвет. Марсия Кенвелл терпеть не могла этих маленьких насекомых. При виде их она не могла не завопить. Ее отвращение было настолько сильным, что она не могла выносить даже их хруст под каблуками. Нет, это слишком жутко. Вместо того чтобы давить их, она бежала за флакончиком аэрозоля «Черный флаг» и поливала даже одинокую маленькую тварь ядом до тех пор, пока та не теряла способность двигаться или не пряталась в одну из щелей, где все они, по-видимому, и живут. Это ужасно, невыразимо ужасно думать, что они гнездятся в стенах, под линолеумом и только и ждут, когда будет выключен свет, и тогда… Нет, лучше об этом не думать.

Каждую неделю она просматривала «Таймс» в надежде найти другую квартиру, но либо квартплата была непомерно высокой (это же Манхеттен, а зарплата у Марсии всего 62,5 доллара в неделю до обложения налогами), либо здание заведомо кишело ими. Она всегда могла сказать: там должны быть тараканьи коробочки, разбросанные в пыли за раковиной, приклеившиеся к жирной задней стенке плиты, усеявшие недосягаемые полки кухонных шкафов подобно рису на церковных ступенях после обряда бракосочетания. Она покидала такие квартиры, едва не лопаясь от возмущения, неспособная думать. Пока не попадала в собственную квартиру, где воздух был насыщен благотворными запахами «Черного флага», «Таракан-ита» и токсичных паст, которыми были обрызганы ломтики картофеля, запрятанные в щели, известные только ей и тараканам.

«По крайней мере, — думала она, — я содержу квартиру в чистоте». И действительно, задняя стенка и низ плиты, линолеум под раковиной, белая липкая бумага, устилавшая полки ее кухонных шкафов, были без единого пятнышка. Она не понимала, как другие люди могут пускать такие вещи совершенно на самотек. Они, должно быть, пуэрториканцы, решила она и затрепетала от ужаса, вспоминая кошмар пустых тараканьих коробочек, всю эту грязь и заразу.

Такое сверхотвращение к насекомым — к одному конкретному насекомому — может показаться чрезмерным, но Марсия Кенвелл не была в этом отношении исключением. Есть много женщин, особенно похожих на Марсию, женщин-бакалавров, которые разделяют эти чувства, хотя можно надеяться, что их, Божьей милостью, минует необыкновенная участь Марсии.

Фобия Марсии, как бывает в большинстве подобных случаев, была наследственной. Другими словами, она унаследовала ее от матери, которая страдала патологической боязнью всего, что ползает, скачет и мечется или живет в маленьких норах. Мышей, лягушек, змей, червей, клопов — все они могли довести миссис Кенвелл до истерики, и поистине было бы удивительно, если бы маленькая Марсия не переняла это у нее. Хотя более странным было то, что ее страх стал таким особенным, и даже куда еще более странно, что именно тараканы захватили ее воображение, потому что Марсия никогда не видела ни одного таракана, даже не знала, что они вообще существуют. (Кенвеллы — миннесотская семья, а в миннесотских семьях просто нет тараканов.) Фактически этот вопрос не стойл на повестке дня до девятнадцатилетия Марсии и ее отъезда из дома (совершенно безоружной, не считая аттестата об окончании средней школы и отваги, потому что она была, как не трудно догадаться, очень привлекательной девушкой) с целью покорить Нью-Йорк.

В день отъезда любимая и единственная оставшаяся в живых тетя проводила ее до тупиковой железнодорожной станции Грейхаунт (родители Марсии были больны) и дала прощальный совет: «Берегись тараканов, Марсия, дорогая. В Нью-Йорке полно тараканов». В тот момент (в действительности почти в любой момент) Марсия едва обратила внимание на слова тети, которая с самого начала была против этой поездки и привела сотню, если не больше, доводов, почему Марсии лучше не ехать, хотя бы до тех пор, пока она не станет по крайней мере взрослой.

Тетя оказалась права по всем пунктам: за пять лет поисков и пятнадцатикратной оплаты гонораров агентов по найму Марсия так и не смогла найти в Нью-Йорке ничего, кроме скучной работы с посредственной заработной платой. У нее было не больше друзей, чем когда она жила на Западной 16-й улице. И за исключением вида (магазин «Тысяча мелочей» и лоскуток неба), ее нынешняя квартира в нижней части Томпсон-стрит была немногим лучше своей предшественницы.

Город полон обещаний, но все обещанное достается другим людям. Город, как поняла Марсия, греховен, равнодушен, грязен и опасен. Каждый день она читала сообщения о женщинах, подвергшихся нападению на станциях подземки, оглушенных на улице, зарезанных в собственной постели. На глазах сотен любопытных часто гибнут эти женщины, но никто не предлагает помощь. И сверх всего этого еще и тараканы!

Тараканы были повсюду, но за первый месяц пребывания в Нью-Йорке она их не видела. Они явились к ней — или она к ним — у Сильверсмита на Нассо-стрит в магазине канцелярских принадлежностей, где она работала уже три дня. Это была первая работа, которую ей удалось подыскать. Одна или вместе с прыщавым пареньком-подсобником (ради справедливости необходимо отметить, что по части воспаления сальных желез у Марсии тоже было не без проблем) она сновала между рядами металлических стеллажей с дребезжащими полками в затхлом подвальном помещении, составляя инвентарный список пачек, стопок и коробок с бланками делопроизводства, календарей-еженедельников в переплетах из искусственной кожи, коробочек с кнопками и скрепками, пачек копировальной бумаги. Подвал был грязным и таким темным, что, копаясь на самых нижних полках, ей приходилось пользоваться фонариком В самом мрачном углу находилась серая раковина, в которую из крана вечно капала вода: она отдыхала возле этой раковины, прихлебывая едва теплый кофе (переслащенный и обильно разбавленный молоком на нью-йоркский манер), размышляя, вероятно о том, как бы ухитриться получить некоторые вещи, которые ей просто не по карману, когда заметила темные пятнышки, перемещавшиеся на боковой поверхности раковины. Сперва она подумала, что это не более чем мутные пятна или точечки — предвестницы головокружения от переутомления в жаркий день. Но они оставались в поле зрения слишком долго, чтобы быть только иллюзией, и Марсия пододвинулась поближе, влекомая непреодолимым желанием удостовериться в их реальности. «Как я иначе узнаю, что это действительно насекомые?» — подумала она.

Как можно объяснить тот факт, что именно то, что в любое время вызывает отвращение, в то же самое время необычайно привлекает нас? Почему раскачивающаяся голова готовящейся к броску кобры так красива? Очарование отвратительного — это что-то, что… Что-то такое, на что мы, скорее всего, закрываем глаза. Что-то, граничащее с непристойностью, и здесь не место заниматься детальными изысканиями, но все же необходимо обратить внимание на то, с каким изумлением, затаив дыхание, Марсия наблюдала за этими своими первыми тараканами. Она придвинулась вместе со стулом настолько близко к раковине, что могла разглядеть крапинки на их овальных, не разделенных на сегменты надкрыльях, быстрый суетливый бег их тоненьких ножек, трепетное мелькание усиков. Они двигались совершенно беспорядочно, никуда не направляясь, нигде не скапливаясь. «Возможно, — подумала Марсия, — на них болезненно действует мое присутствие?»

Только после этого она осознала, осознала вполне, что это и есть тараканы, о которых она была предупреждена. Отвращение овладело ею; плоть приросла к ее костям. Она завопила и упала навзничь вместе со стулом, едва не опрокинув на себя битком набитый стеллаж. В тот же миг тараканы исчезли, спрятавшись за край раковины и в водосток.

Мистер Сильверсмит, спустившийся узнать, что явилось причиной тревоги Марсии, нашел ее лежащей на спине без сознания. Он брызнул ей в лицо водой из-под крана, и она пришла в себя, содрогаясь от тошноты Она отказалась объяснить, почему завопила, и настояла на немедленном увольнении с работы. Полагая, что прыщавый подсобник (который был его сыном) приставал к Марсии, он заплатил ей за отработанные три дня и без сожаления расстался с нею. С этого момента тараканы стали неотъемлемой частью ее существования.

На Томпсон-стрит Марсии удалось добиться своего рода патовой позиции в борьбе с тараканами. Она достигла достаточно упорядоченного применения паст и порошков, мытья щеткой и натирания линолеума воском для предупреждения их появления (она никогда не выпивала чашки кофе без того, чтобы не вымыть и насухо не вытереть и чашку и кофейник сразу же после их использования) и безжалостного уничтожения. Единственные тараканы, которые посягали на ее уютную двухкомнатную квартирку, поднимались к ней из квартиры этажом ниже и, можно не сомневаться, надолго у нее не задерживались. Марсия хотела пожаловаться домовладелице на соседей снизу, но этому помешало то обстоятельство, что именно домовладелица проживала этажом ниже, так что это были ее собственные тараканы. Марсия побывала у нее, когда была приглашена на стаканчик вина в канун Рождества, и должна была признать, что квартира не слишком грязная. По существу, она была много чище, чем просто обыкновенно чистая, — но для Нью-Йорка этого недостаточно. «Если бы каждый, — думала Марсия, — уделял этому столько же заботы, сколько уделяю я, в Нью-Йорке в скором времени не осталось бы ни одного таракана».

И вот (это случилось в марте, когда миновала половина шестого года ее проживания в этом городе) в соседнюю по коридору квартиру въехали Щапаловы. Их было трое — двое мужчин и женщина. Это были пожилые люди, хотя трудно точно сказать, сколько каждому из них было лет: их состарило что-то большее, чем время. Возможно, всем им давно уже за сорок. У женщины, например, волосы были густые, каштановые, а вот лицо — морщинистое, словно чернослив, и не хватает нескольких зубов. Она имела обыкновение останавливать Марсию в коридоре или на улице, схватив за рукав, и заговаривать с ней — всегда жалуясь на погоду, которая слишком жаркая, или слишком холодная, либо слишком сырая, и Ли слишком сухая. Пожилая женщина что-то невнятно бормотала, но Марсия никогда не понимала и половины, а потом нетвердой походкой отправлялась в магазин со своим неизменным мешком с пустыми бутылками.

Щапаловы, как не трудно догадаться, пьянствовали. Марсия, которая, скорее, слишком преувеличивала все, связанное с расходами на алкоголь (самым дешевым из того, что она могла вообразить себе, была водка), удивлялась, где они достают деньги на свои попойки. Она знала, что никто из них не работает, потому что однажды, когда, заболев гриппом, Марсия осталась дома, она слышала через тонкую перегородку между своей и их кухнями голоса всех троих Щапаловых, громкими воплями предостерегавших друг друга поберечь свои надпочечники. «Пользуются благотворительностью, — решила Марсия. — Но может быть, одноглазый мужчина — ветеран или пенсионер».

Марсию не так уж беспокоил шум в их квартире (она редко возвращалась домой рано вечером), но она не могла выносить их пение. Они начинали во второй половине дня, подпевая какой-то радиопередаче. То, чему они подпевали, походило на Гая Ломбарде. Позднее, около восьми часов, они пели капеллой. Чуждый слуху Марсии бездушный гвалт поднимался и спадал подобно сирене гражданской обороны; в нем были мычание, гавкание и плач. Нечто подобное Марсия однажды слышала в записях народных обрядовых песен чехословацкой свадьбы. Она бывала совершенно вне себя всякий раз, когда поднимался этот ужасный шум, и вынуждена была уходить из дома на то время, пока они не угомонятся. Жаловаться было неудобно: Щапаловы имели право петь в это время дня.

Кроме того, поговаривали, что один из мужчин был родственником домовладелицы по мужу. Именно поэтому они получили квартиру, которая до их приезда использовалась как складское помещение. Марсия не могла понять, каким образом они втроем разместились на таком маленьком пространстве — всего какие-то полторы комнаты с узким окном, выходившим в вентиляционную шахту. (Она обнаружила, что может разглядеть все их жизненное пространство сквозь дырку в стене, которую пробили, когда водопроводчики устанавливали для Щапаловых раковину.)

Но если ее раздражало их пение, что было делать с их тараканами? Мадам Щапалова, которая приходилась сестрой одному из мужчин и была замужем за другим — либо мужчины были братьями, а она являлась женой одного из них (иногда, на основании того, что она слышала из-за стены, ей казалось, что эта женщина замужем за обоими сразу), была плохой хозяйкой, и квартира Щапаловых вскоре кишмя кишела тараканами. Поскольку раковина Марсии и Щапаловых питалась от одной водопроводной трубы, а сток из обеих был в единую сточную трубу, безукоризненно чистая кухня Марсии подвергалась настоящему нашествию полчищ тараканов. Она обрызгивала и раскладывала все больше и больше отравленного картофеля; она скоблила, и посыпала порошком, и забивала обрывками бумажных носовых платков дырки, через которые проходят трубы, — все было без толку. Щапаловские тараканы всегда могли отложить еще миллион яиц в мешках с кухонными отбросами, гниющими под щапаловской раковиной. Через несколько дней они роями пролезали по трубам и щелям и кишели в шкафчиках Марсии. Она лежала в постели и следила за ними (это было не трудно, потому что Марсия держала включенными ночники в обеих комнатах и в кухне), двигающимися по полу, карабкающимися по стенам, волоча за собой щапаловские отбросы и заразу всюду, куда попадали.

В один из таких вечеров тараканов было особенно много, и Марсия пыталась собраться с мужеством, чтобы покинуть теплую постель и пойти на них в атаку с «Таракан-итом». Она оставила окно открытым, уверенная в том, что тараканы не любят холода, но поняла, что ей он нравится не больше, чем им. Сглотнув, она почувствовала боль в горле и поняла, что простудилась. И все из-за них!

— Ох, идите вон! — взмолилась она, — Прочь! Прочь! Уходите из моей квартиры!

Она обращалась к тараканам с тем же отчаянным напряжением сил, с каким иногда (хотя в последние годы не часто) обращалась с молитвами к Всевышнему. Однажды она молилась всю долгую ночь, прося избавить ее от прыщей, но утром выглядела даже еще хуже. В невыносимых обстоятельствах человек станет молиться чему угодно. Поистине в стрелковых ячейках не бывает атеистов: люди молятся бомбам, прося их упасть куда-нибудь в другое место.

Необычным в случае с Марсией было то, что на ее мольбу последовал ответ. Тараканы понеслись вон из ее квартиры с такой быстротой, на какую были способны их малюсенькие ножки — причем самой кратчайшей дорожкой. Услыхали они ее? Поняли?

Марсия заметила последнего таракана, бежавшего вниз по дверце кухонного шкафчика.

— Стоп! — скомандовала она. И тот остановился.

По подаваемым голосом командам Марсии таракан маршировал вверх и вниз, поворачивал налево и направо. Заподозрив, что ее фобия дозрела до умопомешательства, Марсия оставила теплую постель, включила свет и с любопытством приблизилась к таракану который оставался неподвижным, как она приказала ему.

— Пошевели усиками, — скомандовала она. Таракан пошевелил усиками.

Она сомневалась, все ли они подчиняются ей, но в течение нескольких дней убедилась, что все. Они подчинились полностью. Ели яд из ее рук. Ну, не совсем из рук, но это, в конце концов, одно и то же. Они были ей преданы. Рабски.

«Это конец, — подумала она, — моей тараканьей проблемы». Но это, конечно, было только начало.

Марсия вплотную не занималась изучением вопроса, по какой причине тараканы повинуются ей. Она никогда не обременяла себя абстрактными проблемами. После посвящения им такой массы времени и внимания казалось вполне естественным, что она обладает над ними определенной властью. Однако у нее хватило здравого смысла никогда и никому не говорить об этой власти — даже мисс Бисмут в их страховом агентстве. Мисс Бисмут читала журналы с гороскопами и заявляла, что способна поддерживать телепатическую связь со своей шестидесятивосьмилетней матерью. Ее мать живет в Огайо. Но что может сказать Марсия — что она телепатически общается с тараканами? Немыслимо.

Не пользовалась Марсия своей властью и ни для каких-либо других целей, кроме необходимости держать тараканов подальше от своей квартиры. Как только она видела хотя бы одного, она просто командовала ему убираться к Щапаловым и оставаться в их квартире. Было тем не менее удивительно, что обратно по трубам всегда возвращалось больше тараканов, чем уходило. Марсия предположила, что они из более молодых поколений. Известно, что тараканы размножаются очень быстро. Но отправлять их к Щапаловым было проще простого.

— В их постели, — добавила она как-то, как бы в раздумье, — отправляйтесь к ним в постели. — Как ни отвратительно, но эта мысль принесла ей какое-то подозрительно захватывающее удовольствие.

На следующее утро мадам Щапалова, от которой разило немного противнее, чем обычно (что же они все-таки пьют? — задавалась вопросом Марсия), поджидала возле открытой двери своих апартаментов. Она хотела поговорить до того, как Марсия уйдет на работу. Ее домашнее платье было в грязи, потому что она скоблила и мыла пол, и продолжала выжимать из его подола грязную воду, разговаривая с Марсией.

— Немыслимо! — восклицала она. — Вы не представляете, как это гадко! Просто ужасно!

— Что случилось? — спросила Марсия, прекрасно понимая, в чем дело.

— Букашки! Ах, букашки просто повсюду. У вас их нет, дорогая? Я не знаю, что делать. Я пытаюсь содержать дом в порядке. Бог знает… — Она подняла свои вечно плаксивые глаза к небесам, призывая их в свидетели. — Но я не знаю, что мне делать. — Она таинственно наклонилась к Марсии: — Вы не поверите, дорогая, но этой ночью… — таракан стал выкарабкиваться из выбившейся пряди волос, упавшей женщине на глаза, — они забрались к нам в постели! Поверите ли? Должно быть, их сотни. Я говорила Осипу, я сказала… что-то не так, дорогая?

Марсия, будучи не в состоянии вымолвить хотя бы слово от ужаса, показывала пальцем на таракана, который почти добрался до переносицы этой женщины.

— Тьфу! — согласилась она, раздавив его и вытирая грязные пальцы о грязное платье. — Проклятые букашки! Я ненавижу их, клянусь Господом. Но покажите мне того, кому они нравятся? Вот что хочу я спросить, дорогая, есть у вас проблемы с этими тварями? Раз вы живете по соседству, я подумала… — Она улыбнулась таинственной улыбкой, как если бы хотела сказать, что все это между ними, двумя женщинами. Марсия была почти уверена, что сквозь щель между редкими зубами ее улыбающегося рта вот-вот выскочит таракан.

— Нет, — сказала она, — нет, я пользуюсь «Черным флагом», — и попятилась от двери соседки к спасительной лестничной площадке. — «Черный флаг»! — крикнула она, спустившись к подножью лестницы. У нее так дрожали колени, что пришлось вцепиться в перила, чтобы не упасть.

В страховом агентстве сегодня Марсия не могла сосредоточиться на работе больше чем на пять минут. (Ее работа в отделе статистики дивидендов заключалась в складывании длинных рядов двузначных чисел на арифмометре «Барроуз» и проверке результатов такого же суммирования своей напарницы.) Разум одолевали мысли о тараканах в нечесаных волосах Щапалихи, о ее постели, кишащей тараканами, и других, менее конкретных ужасах на периферии сознания. Числа блуждали и роились перед глазами, и она дважды отправлялась в дамскую комнату, но каждый раз это был ложный позыв. Тем не менее ко времени ленча аппетит у нее не разгулялся. Вместо того чтобы спуститься в кафетерий для служащих, она вышла на свежий апрельский воздух и, не торопясь, пошла по 23-й улице. Несмотря на весну, все, казалось, говорило об убогости, гнойном разложении. Камни «Флейтайрон Гилдинг» медленно покрывались влажной чернотой; сточные канавы были завалены размякшим гнильем; запах горелого жира висел в воздухе перед дешевыми ресторанчиками, словно сигаретный дым в закрытой комнате.

После полудня стало еще хуже. Пальцы не попадали на нужные клавиши арифмометра, если она пыталась работать вслепую. Из головы не выходила какая-то глупая фраза: «Что-то надо делать. Что-то надо делать». Она совершенно позабыла, что определила тараканам место именно в постелях Щапаловых.

В этот вечер вместо того, чтобы сразу же отправиться домой, она пошла на сдвоенный сеанс в кинотеатре на 42-й улице. Получить удовольствие от фильмов не удалось. Маленький мальчик Сусанны Хейвард чуть не утонул в зыбучем песке. Это все, что она смогла потом вспомнить.

Потом она занялась тем, чего никогда раньше не делала. Она выпила в баре. Причем две порции. Никто не обращал на нее внимания; никто даже не взглянул в ее сторону. Она взяла такси до Томпсон-стрит (подземка в эти часы небезопасна) и была у порога дома в одиннадцать вечера. У нее не осталось денег, чтобы дать на чай водителю, но тот сказал, что понимает.

Из-под двери Щапаловых пробивался свет, а сами они пели. Одиннадцать.

— Что-то надо делать, — убеждала себя Марсия шепотом. — Что-то надо делать.

Не включая света, даже не сняв свой новый жакет от Орбаха, Марсия опустилась на колени и забралась под раковину. Она вытащила бумажные носовые платки из щелей вокруг труб.

Они были там. Все трое Щапаловых пьянствовали. Женщина устроилась на коленях одноглазого, а другой, в грязной майке, топал ногой по полу в такт громкой разноголосице их песни. Жуткая картина. Они, конечно, пьяницы, ей это давно известно, но теперь эта женщина еще и присосалась своим тараканьим ртом ко рту одноглазого — целуются, целуются. Жутко, ужасно. Руки Марсии ерошили ее мышиного цвета волосы; она размышляла: «Мусор, зараза!» Ладно же, прошлая ночь ничему их не научила!

Некоторое время спустя (Марсия потеряла счет времени) Щапаловы погасили верхний свет. Марсия подождала, пока шум утих вовсе.

— Ну, — сказала она, — Вы, все. Вы, все, сколько вас есть в доме, вы, все, кто слышит меня, собирайтесь вокруг их постелей, но пока подождите немного. Терпение. Вы, все… — слова ее команды вырывались отдельными возгласами, которые она произносила, словно перебирая четки — маленькие коричневые деревянные бусинки, — собирайтесь вокруг… пока подождите немного… вы, все… терпение… собирайтесь вокруг…

Ее руки ритмично постукивали по холодным водопроводным трубам, и ей казалось, что она слышит их — собирающихся вместе, несущихся вверх сквозь стены, выходящих из кухонных шкафчиков, мусорных мешков — толпы, армии, и она — их самовластная королева.

— Вперед! — приказала она. — Карабкайтесь на них! Накрывайте их собой! Пожрите их!

Не было никакого сомнения, что теперь-то она их слышит. Она слышит их совершенно отчетливо. Их шум подобен шелесту травы на ветру, подобен первым звукам начавшего сыпаться с самосвала гравия. Потом раздались вопли Щапаловой и следом брань мужчин, такая жуткая брань, какую Марсия едва ли когда-нибудь слышала.

Включился свет, и Марсия увидела их, тараканов, повсюду. Все поверхности — стены, полы, вся потрепанная мебель были испещрены Blattellae Germanicae.[38] Они покрывали все больше чем одним слоем.

Щапалиха, стоя на постели, монотонно выла. Ее розовая рейоновая ночная рубашка была вся в темно-коричневых точках. Узловатыми пальцами она пыталась вычесать насекомых из волос, стряхнуть их с лица. Мужчина в майке, который за несколько минут до этого топал ногами в такт песнопению, затопал теперь по более важной нужде, так еще и не выпустив из рук шнур электропроводки. Вскоре пол сделался скользким от раздавленных тараканов, и мужчина упал. Свет погас. Вопль женщины стал походить на хрип удушья, как если бы…

Но Марсия не хотела об этом думать…

— Достаточно, — прошептала она, — больше не надо. Стоп.

Она выбралась из-под раковины, проползла по комнате до постели, которая с помощью нескольких безвкусно расшитых подушек в дневное время превращалась в подобие кушетки. Ее дыхание стало жестким, а в горле появилось странное першение. Она безудержно потела.

Из квартиры Щапаловых раздавалось шарканье, затем хлопанье двери, грохот бегущих ног. Потом послышался более громкий, но отдаленный звук, возможно, упавшего на лестнице тела. И голос домовладелицы: «Какого дьявола, или вы думаете…» Другие голоса перекрыли ее голос. Бессвязный гвалт и шаги возвращающихся вверх по лестнице людей. И снова голос домовладелицы: «Нет здесь никаких букашек, ради всего святого! Букашки в ваших мозгах. У вас delirium tremens,[39] вот в чем дело. И нет ничего удивительного, что вам почудились букашки. Ну и свинарник. Поглядите на это дерьмо на полу. Мерзость! Я достаточно от вас натерпелась, чтобы завтра же вас здесь не было, слышите? В этом доме привыкли к опрятности».

Щапаловы не протестовали против своего выдворения. Они даже не стали дожидаться утра, взяв с собой только чемодан, прачечный мешок и тостер. Марсия следила за тем, как они спускались по лестнице, приоткрыв дверь. «Дело сделано, — думала она. — С этим покончено».

С почти чувственным удовольствием она включила ночник возле постели, затем верхний свет. Комната сияла безукоризненной чистотой. Решив отпраздновать свою победу, она пошла к кухонному шкафу, где держала бутылку créme de menthe.[40]

Шкаф был полон тараканов.

Она забыла сказать им, куда идти, куда не идти, когда они оставят апартаменты Щапаловых. Это был ее промах.

Огромная притихшая масса тараканов спокойно отнеслась к Марсии, и тронувшаяся умом девушка подумала, что может читать их мысли, скорее, единственную их мысль, потому что у них не могло быть больше одной мысли. Она читала ее так же ясно, как светящийся рекламный щит магазина «Тысяча мелочей» за окном Она была нежной, как музыка тысяч малюсеньких свирелей Это было похоже на старинную музыкальную шкатулку, открытую после столетнего молчания: «Мы любим тебя, мы любим тебя, мы любим тебя, мы любим тебя».

Что-то непонятно странное произошло и с самой Марсией, что-то такое, чего никогда не было: она ответила им.

— Я тоже люблю вас, — заговорила она. — Ах, я люблю вас. Идите ко мне, идите все. Ко мне, я люблю вас. Ко мне. Я люблю вас. Ко мне.

Из каждого уголка Манхеттена, из осыпающихся стен Гарлема, из ресторанчиков на 56-й улице, из товарных складов вдоль реки, из канализационных труб, из апельсиновых корок, разлагающихся в прах в мусорных баках, стали выползать влюбленные тараканы и несметными толпами заспешили к своей повелительнице.

Состязание. Микрорассказ

– Нет.

– Вы не дали мне досказать.

– Все равно нет.

– Но мне не нужны деньги... мне просто хотелось поговорить.

– Сами с собой и разговаривайте.

– Все равно я вас нагоню. Если, конечно, вы не станете звать полицейского...

– Карманник вы или коммивояжер, даже если просто сигарету клянчите – все равно нет.

– Давайте сделаем вид, будто я человек.

– Тогда у нас не было бы ничего общего.

– Ладно, считайте меня какой-нибудь диковиной: деталью уличного пейзажа, ходячим артефактом. Видите, я уже перенял вашу манеру. Встречные подумают, будто мы беседуем о коммерции, военных тайнах, обычных банальностях.

Они миновали теннисный клуб и отразились в зеркальном фасаде Сигрэм-билдинг. Глубоко под ногами у них беззвучно текли к океану канализационные воды.

Совершенно случайно костюмы на обоих мужчинах были одинаковые. С верхних этажей здания «Пан-Ам» их было практически не видно: с такой высоты все костюмы кажутся одинаковыми.

Мужчина, что помоложе, не такой словоохотливый, наступил на собачью колбаску и поморщился. Спутник его улыбнулся.

– Перефразируя известного поэта, – произнес он а-пропос[41] новой неприятности, будто та была вводным предложением к длинной реплике, – кажется, Гёте – можно сказать, что архитектура – это застывшие экскременты.

– Архитектура --это пустые пространства между.

Они остановились и принялись разглядывать эти пустые пространства. Свет, звук, электромагнитные волны и энергия органов состязались за право привлечь их внимание. Где-то сигналил самолетам неисправный тостер. Каждые пять минут рождался дефективный ребенок, но повсюду куда быстрее собирались кибернетические машины.

– Мы могли бы рассказывать анекдоты, – продолжал тот, что постарше. – Играть в игры. Участвовать в состязаниях. А если вас все еще волнует денежная сторона – вот смотрите: пятьдесят, шестьдесят, семьдесят долларов да еще кредитные карточки. Кстати, это значит, что первое состязание выиграл я, так?

– Я не соглашался участвовать.

– Вы хотите, чтоб у нас не было ничего общего, но как ни крути, а остается некое общехристианское начало. Мы оба читали Достоевского. Мы оба можем, если того пожелаем, изощреннейше испытывать вину по поводу множества проступков, которых не совершали. Мы не одобряем геноцида и, возможно, ядерных испытаний.

– Начало там, не начало – ныть-то хватит. Хорошо, уступаю: анекдот можете рассказать. Но только при одном условии: стоит хоть раз запнуться, и вы проиграли. Тогда вы отстанете.

– Когда будет ваша очередь, условия те же.

– Начинайте.


– Когда-то я знал одну девушку. Она уже умерла, покончила с собой. Не из-за меня, разумеется, хотя у нас была любовь. Нет-нет, не судите так скоро – честное слово, это анекдот... Дело было в начале пятидесятых. Вряд ли вы хорошо помните то время. Я служил завхозом в одном жилом многоквартирном доме на Ист-Энд-авеню. Не сказал бы, чтоб я был сильно загружен работой, – да и ту старался по возможности перепоручить привратникам, дворникам да уборщицам. Аж с самой демобилизации не бывало у меня столько свободного времени... Я повстречал ее на Юнион-сквер. В те дни еще бродил, витийствуя, призрак старого радикализма...

– Какая банальность. За языком бы последили.

– Старики, неугомонные пораженцы, постоянно под наблюдением, как омары в ресторанной витрине, ни тени страха личной вины, иногда даже чем-то симпатичные... впрочем, последнее не обязательно. Неплохая метафора насчет омаров?

– Продолжайте.

– Что до меня, то политикой я не увлекаюсь, но даже сторонний наблюдатель мог ощутить, насколько накалена атмосфера. Нет, я не о бомбе. Это уже ваше поколение на все глядит сквозь прицельные стекла.

Дойдя до 46-й стрит, они повернули к Ист-ривер. Туристы дивились безмерности города сквозь фотокамеры; «12.05 ровно» сменило на табло « 12.04 и 50 секунд». Тостер изверг два хрустящих ломтика ржаного хлеба, не потерявшие свежести благодаря незримому присутствию формальдегида. Над решетками канализационных люков загадочно курился пар. Тот, что постарше, снял с плеча своего спутника хлопковую нитку.

– Она слушала витийствовавшего с импровизированной трибуны одного из таких сгинувших призраков, будучи не в состоянии затеряться в редкой толпе.

– В одинокой толпе? – издевательски переспросил спутник.

– То, что толпа была редкая, позволило нам друг друга увидеть. Она невысоко приподняла руку, словно бы приветствуя меня – нет, словно бы хотела представиться тайным знаком, жестом сопричастности. Но потом передумала. Должно быть, ей пришло в голову, вдруг я не наш агент, а агент-провокатор.

– Коммунистка!

– Что вы, куда там. Уверен, она тоже была сторонним наблюдателем. Просто опережала историю. Она до смерти боялась ФБР, французских шпионов, дорожной полиции, моряков, мафии, всего на свете.

– Но почему?

– Впечатлительность. Я представился. Она подозревала мои истинные мотивы, но, с другой стороны, любые мотивы – даже мысль о том, что могут быть какие-то мотивы, – были ей крайне подозрительны. Но, по крайней мере, она согласилась со мной отзавтракать.

– А потом что, союз любящих сердец?

– Ну, насколько там вообще можно было говорить о сердце...

– Может, ей надо было себя скомпрометировать.

– Если она соглашалась зайти ко мне (а к себе не пускала никогда), то лишь приняв самые изощренные меры предосторожности. За ней повсюду следят, уверяла она не говорила, а шептала – так, чтоб ее нельзя было записать на микрофон. Она боялась спать – а вдруг я стану рыться у нее в сумочке или сообщу в полицию. Причем во всем этом она признавалась открыто – и все равно как-то не похоже, что она мне доверяла, даже тогда. Ей все казалось, будто я пытаюсь подвести ее к какому-то предательству.

– К какому?

– В этом она так и не призналась. Покончила с собой раньше. Но самое любопытное случилось уже потом. Как-то пришел расспрашивать меня о ней один фэбээровец. То есть, это я думал, что он фэбээровец, но это вполне мог быть и какой-нибудь шпион, работавший под фэбээровца. Отличить я все равно не отличил бы.

– И что вы ему рассказали?

– Все, что знал, хотя сомневаюсь, чтоб это ему помогло. По возрасту он ей в отцы годился.

– Может, это и был ее отец.

– Такую возможность я тоже учитывал. Об интимных подробностях я особо не распространялся. Я признался в дружбе, но не в страсти.

– В вашем рассказе несомненно должна быть мораль.

– Пожалуйста: если что и позволило любви уцелеть в нашем обществе, то как раз его тоталитарный характер. Мы дали друг другу обеты под страхом пытки.

– Я удивлен, что она не предпочла самоубийству лоботомию.

– Как же, докторов она тоже боялась.

Вдоль по всей улице витрины, казалось, тщатся игнорировать замысел архитекторов, явленный верхними этажами. Куда ни посмотри, всюду, ветвясь, тянулись бесконечные непознаваемые узы, родственные связи, прицельные шкалы. Не оставалось выбора, кроме как игнорировать их.

Тот, что помоложе, остановился, разглядывая витрину.

– Теперь ваша очередь.

– С меня довольно, – отозвался тот, что помоложе (бывший, разумеется, тайным агентом). В знак своей любви он дважды выстрелил М** в сердце, то есть в левую сторону груди. В грохоте выстрелов явно был какой-то код.

Пустая комната. Микрорассказ

С низкого потолка, загибаясь, свешивались серые пласты штукатурки. Тадеуш положил ладонь на шерстистое бедро Дианы.

– Тебе нравится? – поинтересовался он. Бедро неопределенно дрогнуло.

Линолеум напоминал исполинскую плетенку. Основа и уток были желтовато-коричневые – соломенного и горчичного цвета, соответственно. На стене криво висела порыжевшая раковина.

– Вряд ли нам удастся найти что-нибудь получше, – произнес он.

– Вряд ли, – неуверенно отозвалась Диана. Вывернувшись из-под его руки, она подошла к открытому окну

Он с улыбкой разглядывал ее, воображая, будто бы она просто курит сигарету. Роскошную шевелюру ее, светлую, как лимонная кашица, колыхал нежный ветерок.

Глубоко под обоями пришла в движение штукатурка и ссыпалась с громким сухим шуршанием.

– Конечно, мы все равно будем искать что-нибудь получше, – проговорил он.

Ей было двадцать семь или двадцать шесть. Если не считать лета, когда она работала в Нью-Джерси, всю жизнь Диана жила в Нью-Йорке.

– Стулья мы купим, – сказала она. – А раскладной диван даст Натан, он обещал на прошлой неделе.

Тадеуш с готовностью закивал.

– А ты закажешь еще один набор ключей, – равнодушно продолжала она.

– Для тебя, – уточнил он.

– Для меня, – кивнула она. – Тогда все будет как по-настоящему.

– Это всего лишь временно, – очередной раз принялся успокаивать ее Тадеуш.

Конечно же, это была ложь – но врал он не столько ей, сколько себе. В свои сорок восемь, без определенной профессии – найти работу лучше, чем сейчас, ему явно не светило.

Тадеуш занимался тем, что одалживал (на временной основе) свой мозг небольшим компаниям, которые не могли пока позволить кибризации полный рабочий день. Можно сказать, по аналогии, что работал он электронно-лучевой трубкой.

Диана состроила рожицу, неузнаваемо отразившуюся в закопченном стекле.

– Кто это? – поинтересовался он.

– Ты, – ответила она. – Илия.

Тадеуш отворил дверь тесного туалета. Фаянсовый унитаз увенчивал черный пластмассовый стульчак.

– Как-то большего, – задумчиво проговорил он, – ожидал я... от жизни.

– Точно; по крайней мере, я думала, будет хоть повеселее, – отозвалась Диана, сняла пальто, скатала в тугой рулон и уложила на линолеум. Усевшись на скатанное пальто, она принялась стаскивать туфли.

В открытое окно ворвались звуки песни, словно клубы дыма. Тадеуш ругнулся и захлопнул раму.

– Символично, – сказала Диана.

– Мы сами виноваты, – произнес Тадеуш.

– Нет, – сказала Диана и добавила после паузы: – Мне так не кажется.

Она сняла меховые чулки. От холода ноги тут же покраснели, покрылись гусиной кожей. Тадеуш представил Диану в кровати: между черных простыней высовывается длинная белая нога... Он помог расстегнуть на спине молнию платья.

– Ты действительно любишь меня, – спросила она.

– А как же, – ответил он.

Она поднялась, и он помог ей стянуть через голову платье.

– Откуда ты знаешь? – поинтересовалась она.

– Я полюбил тебя с первого взгляда.

Она кивнула; сняла бумажные лифчик с трусиками и протянула ему. Он спустил их в унитаз. Она достала из сумочки новый комплект.

– А я не уверена, что люблю тебя, – сказала она.

– Ничего, – сказал Тадеуш. – Главное, что ты со мной.

– Ты боишься остаться один? – спросила она.

– Нет, – ответил он. Она снова натянула платье.

– Жаль, я не могу позволить себе что-нибудь новое и красивое из одежды.

– Это платье очень тебе идет, – сказал он.

– Спасибо.

Крупный пласт штукатурки обрушился с потолка в раковину, обнажив неровных очертаний фрагмент оплетки и проволочной сетки. Тадеуш выругался.

– Надо попросить хозяина, пусть сделает что-нибудь с потолком, прежде чем мы въедем, – произнесла Диана.

Тадеуш закивал, прекрасно понимая, что дело это безнадежное. Диана вновь опустилась на скатанное пальто и принялась натягивать чулки из белого синтетического меха.

– Наверняка это очень старое здание.

– Слушай, – сказал он, – вода так до сих пор и льется.

– Ну так поправь.

Он зашел в крошечную ванную комнату и поправил цепочку. Литься вода прекратила. Диана оставила поднятой черную пластиковую крышку стульчака, и Тадеуш заглянул в прозрачную лужицу на дне белой фаянсовой чаши. Ему представился лилипутик (в воображении его – неопределенного пола), плавающий в крошечном водоеме. Потом ему представилось, как спускают воду и лилипутика затягивает в трубы. Он попытался представить, что будет потом, но дальше его воображение не пошло.

– Я готова, – сказала Диана.

Когда он вышел, на ней уже было пальто из чего-то вроде твида. Он поцеловал ее.

– Ты меня любишь? – спросила она, искоса поглядывая на него.

– А как же, – ответил он и добавил: – Ну что?

– В смысле?

– Берем или ищем дальше?

– Берем, – ответила она. – Мне нравится.

– Это всего лишь временно, – сказал он. – Ничего, подкрасим немного, повеселее хоть станет.

– У тебя не найдется таблетки? – поинтересовалась она. Он дал ей одну желтую. Ее передернуло.

– Знаешь что, – произнес он, направляясь к двери по соломенно-горчичному полу, ступая только на плетенку и ни в коем случае не на основу или уток, –...может, оно и действительно так.

– Что так?

– Может, я действительно боюсь остаться один.

– Ну конечно, – сказала она. Когда они вышли, комната опустела.

Погружение «Вест-Энда». Микрорассказ

Когда судно начало тонуть, миссис Ниэри в своей отдельной каюте предсказывала по ладони судьбу молодому коридорному арийской крови.

– Видите, линия жизни прерывается, – сообщила она ему. – Вы умрете молодым.

– Ja?[42]

Вздохнув, она взъерошила его короткие светлые волосы.

– Откуда нам знать, – задумчиво молвила она, – когда пробьет наш час. Трагедия может поджидать за любым углом, а море... море шутить не любит. – Она игриво пробороздила ногтями беззащитную мякоть его открытой ладони, еще немного укоротив линию жизни. – Ich liebe dich[43], – с придыханием прошелестела она еле слышно. – Так будем же, как говорят поэты, вкушать плоды весны на свете этом. Негоже сердцу на запоре быть.

– Ja, aber ich muss gehen[44].

Коридорный верил предсказанию миссис Ниэри, потому что ей было лет семьдесят и напоминала она цыганку из оперетты Штрауса, а коридорный был молод и фаталист. Тем не менее, всему есть границы, и миссис Ниэри была самой что ни на есть границей.

– О нет, mein Liebchen[45], – стонуще выдохнула она. – Не уходи, не покидай меня. Ночь так юна, а ты такой...

Стук в дверь не дал миссис Ниэри закончить; стучал мистер Ниэри.

– Дорогая, – объявил тот, – корабль тонет. Выйди, взгляни.

– Я занята, любовь моя! – крикнула через дверь миссис Ниэри, помогая коридорному укрыться в пустом дорожном сундуке, приберегаемом как раз для экстренных случаев. – И волосы мои в жутком беспорядке. – Волосы ее лежали на туалетном столике, дожидаясь, пока их причешут.

Мистер Ниэри – или Альфредо, как звали его друзья в Милане, – вернулся в судовой бар, где всемирно известный ирландский поэт читал вступительную главу своего первого романа, из предполагаемой трилогии, недавно инсценированного. Теперь знаменитый поэт направлялся в Манхэттен на премьеру – или, по крайней мере, так ему представлялось. Альфредо пришлось встать за стойку и смешивать напитки самому, так как бармен и все местные завсегдатаи перекочевали в спасательные шлюпки.

– Вот слова, – говорил поэт, – два слова, одно, может, три слова, да, три слова только, именно три слова, все вместе, сперва одно, первое слово, затем другое и наконец, через некоторое время, последнее...

– Последнее слово? – с надеждой потребовал Альфредо у своего рома с колой.

–...Последнее из трех, третье, все три слова вместе в пространстве, здесь, вот в этом пространстве, наполняют его, начинаются от края пространства, тянутся через середину до другого края, пока незримого...

Пока поэт зачитывал слова эти себе и Альфредо – которому, несмотря на итальянское происхождение, явно не хватало классического образования, – штурман препирался с капитаном «Вест-Энда», не юнцом уже, но еще и далеко не стариком, который командовал в одну из недавних войн эсминцем. Эсминец, к вящей капитанской досаде, был отправлен со всей командой на дно близоруким камикадзе.

– Сэр, – начал штурман, тщательно выбирая слова, – судно в самом деле тонет.

– Да-да, я в курсе, судно тонет, очень смешно. Может, на нас налетел айсберг? И машинное отделение затоплено, котлы вот-вот взорвутся? И шлюпок на всех не хватает?

Хоть евреем капитан не был, чувство юмора у него было как раз то, что зовут еврейским.

– Нет, сэр, – другое судно.

– Что другое судно? Отвечайте по существу.

– Другое судно налетело на нас, сэр. Мы тонем.

– Что ж, хоть какое-то разнообразие. На прошлой неделе это был айсберг. Можно подумать, «Титаник» – единственное на свете судно, которое утопло. Или правильней затопло?

– Затонуло, сэр. Как «затонувшие сокровища».

Капитан повернулся к штурману спиной и снова углубился в газету.

– Ну выйдите на мостик и посмотрите сами! Пожалуйста! Мы же тонем! – умоляюще пропел штурман, хотя петь не умел. – Спасайтесь!

– Волк! Волк! Волк! – передразнил его капитан. – Нет уж, увольте, сколько можно; пусть это послужит вам уроком. А теперь не мешайте. Я читаю «Филадельфия Инкуайэрэр». Если так уж невмоготу кого-нибудь разыграть, идите к телеграфисту. Он у нас доверчивый.

Телеграфисту, который был занят тем, что передавал речь поэта одному газетному синдикату – какому именно, пока не подлежит разглашению, – было не до штурмана.

– Отстаньте от меня, – огрызнулся он, дробью точек и тире отбивая в эфир послание поэта, – до другого края, пока незримого, незримого для кого, для меня, например, отстаньте от меня, незримого для меня, обозревающего края слов, что заполняют совместно это пространство, рядами, ряд над рядом, ряд под рядом, так же, как тянутся сами слова, одно, затем другое, и совсем другие по обе стороны от этих двух, так что я могу, обозревая слова, зрить вверх или вниз, вправо или влево...

В наушниках настала мертвая тишина, так как несколько тонн соленой воды только что захлестнули судовой бар, утопив поэта с Альфредо и оборвав связь.

Тем временем у миссис Ниэри были проблемы с замком дорожного сундука, куда она спрятала молодого коридорного. Замок, оказывается, захлопнулся, а миссис Ниэри никак не могла отыскать ключ, беспечно оброненный где-то на полу их с мужем отдельной каюты; соленая пена бурлила уже футах в четырех над полом.

– Ich muss gehen! – все повторял молодой коридорный в несколько истеричной манере, одновременно молотя изнутри кулаками в прочные стенки сундука.

Миссис Ниэри решила, что искать ключ – дело неблагодарное, и поднялась на палубу, забыв от волнения про свои волосы, что остались лежать на туалетном столике, колыша роскошные локоны на свежем морском ветерке, который ворвался в каюту, когда миссис Ниэри отворила дверь.

День был чудесный, как раз из тех, когда ни капельки не жалеешь, что отправился в путь морем. Воздух был теплый, на небе ни облачка, морская гладь зеркально-недвижна, несмотря на ветерок, игриво колыхавший локоны.

«Какой чудесный день, – подумала миссис Ниэри. – Интересно, где Альфредо? Он мог бы помочь с сундуком».

Альфредо тем временем лениво дрейфовал футах в трех под потолком судового бара, под вделанными заподлицо плафонами, проплывал островки розового света, что льстиво сглаживал черты его итальянского лица, и без того уже сглаженные и неоднократно обольщенные. Листы рукописи поэта можно было увидеть (будь кому видеть) пляшущими на воде – один, затем другой, вверх, вниз, все вместе, будто лепестки непомерно крупного цветка, дрейфующего в ленивых водах голубой лагуны на каком-нибудь тропическом острове. Самого же поэта увидеть было нельзя (будь кому не видеть), так как, подобно гидростату или водорослям на дне вышеупомянутой лагуны, он маячил в глубине, на поверхность не показываясь, запутавшись в микрофонных проводах.

Приемник в рубке у телеграфиста весь изошел на точки и тире: «ВЕСТ-ЭНД ЗПТ ВЕСТ-ЭНД ЗПТ ПРИЁМ ТЧК СРОЧНО ПРИМИТЕ МЕРЫ ЗПТ ПРЕРВАЛАСЬ ТРАНСЛЯЦИЯ РЕЧИ ВСЕМИРНО ИЗВЕСТНОГО ПОЭТА ТЧК ВЕСТ-ЭНД ЗПТ ВЕСТ-ЭНД ЗПТ...» И так далее.

Телеграфист был в отчаянии. Случилось ЧП национального, нет, интернационального масштаба. Сбой (пусть и не по вине телеграфиста) в передаче газетному синдикату выступления поэта (в синдикате почему-то были уверены, что оно имеет какое-то отношение ко внешней политике Ирландии) грозил телеграфисту увольнением. И не просто грозил, а наверняка грозил. А у него жена и дети, и хорошую работу тяжело найти.

Нерешительно, затем с преступной, головокружительной скоростью он принялся передавать:

–...влево и вправо, вниз и вверх, даже по диагонали, или, если устану, остановиться, изучить одно слово, любое слово, может, это, или любое другое слово, разницы никакой, ну чисто для примера вот это слово, СЛОВО, пристально разглядеть его, выяснить строение,

СЛОВО, с, л, о, в, о, или, справа налево, о 'в 'о 'л 'сОВОЛС, потом кверх ногами, так вот. – И так далее.

– Вы не видели моего мужа? – поинтересовалась миссис Ниэри у штурмана, который спешил к капитану испрашивать позволения спускать на воду спасательные шлюпки с выжидательно замершими пассажирами. – Ему лет двадцать, и он такой весь из себя итальянец, понимаете, о чем я?

– Извините, мадам, нет, не видел. Может, он в какой-то из шлюпок.

– Очень может быть. Буквально минуту назад он сказал мне, что корабль тонет, и с того времени я его не видела.

– Судно в самом деле тонет, – объявил штурман, тщательно выбирая слова. – Море шутить не любит. Откуда нам знать, когда пробьет наш час.

– Правда, святая правда! Вы прямо изо рта у меня слова выхватываете... Будьте так добры, помогите, пожалуйста, вытащить из каюты сундук, раз уж никак не найти мужа...

– Прошу прощения, но у меня срочное дело к капитану.

Миссис Ниэри постеснялась объяснять, что в сундуке коридорный, – может, тогда штурман и передумал бы. Ободряюще помахав ему на прощание, она вернулась в их с мужем отдельную каюту и обнаружила, что сундук плавает примерно в футе над полом. Словно дитя, забавляющееся с игрушечным корабликом в Люксембургском саду или в садах Тюильри, или словно полинезийская дева, пускающая лепестки непомерно крупного цветка по воле голубых волн какой-нибудь тропической лагуны, миссис Ниэри сманеврировала сундуком на мелководье каюты и вырулила на палубу. Послеполуденное солнце пригревало ее морщинистое лицо, а позади, на туалетном столике, морской ветерок ерошил ее волосы.

– Какой чудесный день, – снова задумчиво молвила она. – Интересно, где Альфредо?

– Нельзя в шлюпку с багажом, – терпеливо объяснял миссис Ниэри бармен, которого штурман назначил в свое отсутствие главным на посадке.

– Но там все мое самое ценное!

– Человеческая жизнь дороже любых ценностей, – отозвался тот с морализаторским пылом. Бармен был из Франции и к человеческому достоинству относился как истинный француз.

Тем временем юный ариец в сундуке задохнулся, исполнив предсказание миссис Ниэри с арийской пунктуальностью. Возвратился рассерженный штурман:

– Он не желает меня слушать.

– Вы объяснили ему, что корабль тонет?

– Да, но он не желает слушать. Может, все равно шлюпки спустить? – предложил он.

– По-моему, чертовски дельная мысль, – высказался со своей скамьи в шлюпке один пассажир (он был пьян).

– Нет, это был бы мятеж, – с типично французской лаконичностью решил бармен. – Но можно спеть. Петь никто не запрещает.

Миссис Ниэри вызвалась быть запевалой.

– Ближе к Тебе, мой Боже{1}, – с вожделением затянула она. Когда корабль со всей командой и пассажирами затонул, капитан отправился на дно вместе с ним. И так далее.

Загрузка...