— Они были такими же мужественными, как и мы, — бормотала бабулька, которую некогда звали Джулией Абатемарко, Сладкой Ветреницей из Вольной Кондотьерской Компании… — …Мы были равно мужественными. И мы, и они.
Старушка замолчала. Ненадолго. Слушатели не торопили ее, видя, как она улыбается своим воспоминаниям. Своей храбрости. Маячившим в тумане забвения лицам тех, что геройски погибли. Лицам тех, что геройски выжили… Для того чтобы потом их подло прикончила водка, наркотики и туберкулез.
— Да, мы были равно мужественны, — закончила Джулия Абатемарко, — ни одной стороне не удавалось набрать столько сил, чтобы быть более мужественной. Но мы… Нам удалось быть мужественными на одну минуту дольше.
Анри Годэ провел ладонью по металлу брони своего TSF. «Радиорено» внешне достаточно сильно отличался от родителя, главным образом, отсутствием башни. Вместо нее корпус венчала угловатая прямоугольная рубка. На самом верху, словно крыша многоярусной пагоды, громоздился широкий цилиндр с вертикальными прорезями смотровых щелей — наблюдательная башенка. В зареве вспышек, осветивших все вокруг, на боку рубки виднелась надпись белой краской — Juge.[80] Прямо под буквами тщательно, с соблюдением всех деталей, был выполнен рисунок Т-образной виселицы-«костыля».
Свое прозвище и нелюбовь ко всему британскому Годэ вынес из марта минувшего года, когда распроклятые «колбасники» начали очередное наступление против английского фронта. Из почти четырехсот танков, которыми располагали островитяне, в сражении участвовало менее двухсот, остальные либо встали по техническим причинам, либо бесцельно маневрировали. Но даже эти две сотни действовали разрозненно, контратакуя без плана, неся огромные потери. Машины останавливались от поломок и нехватки топлива, несли потери от вражеского огня, подрывались собственными экипажами, чтобы не достаться врагу. Менее чем за неделю британский танковый корпус потерял боеспособность и фактически прекратил существование. Исполняя союзнический долг и прикрывая разваливающийся на глазах фронт, в бой пошли французы, в том числе и танкисты на старых машинах, так и не дождавшиеся обещанных новеньких танков с заводов. В схватке за какую-то высоту, название которой Годэ забыл, английская пехота залегла, оставив его старый «Шнейдер» один на один с немцами. Но французы не отступают, это знает каждый, и последующие сутки оставили Анри много неприятных воспоминаний, больную спину, нервный тик и очень стойкую неприязнь к трусливым томми. Его товарищам повезло куда меньше… Прочитав рапорт Годэ по итогам боя, командир группы коротко бросил: «Прямо судья, которому не терпится услышать лязг гильотины». Прозвище пристало намертво, да Анри и не протестовал — Судья так Судья.
Впрочем, судя по всему, на этот раз ему повезет больше. Британский лейтенант привлекал своей несуетливой сдержанностью и пониманием подноготной работы танкиста-корректировщика. Да и о саперах — «кротах» Годэ был наслышан, оставалось надеяться, что слухи не преувеличивали их достоинства.
Он с привычной легкостью вскарабкался на крышу, спустился в тесную утробу танка. Как обычно, в первые мгновения танкисту показалось, что он живым сошел в могилу, пахнущую железом, маслом и бензином. Впереди гремел разводным ключом водитель Пьер, подкручивая муфту перископа. Он нервничал, это было заметно даже в сером сумраке, подсвеченном единственной тусклой лампочкой. Пьера можно было понять: Судья, сменив за год три танка, подбирал экипаж придирчивее, чем скупой отец жениха для единственной дочери, правдами и неправдами выбивал запасные ремни вентилятора и батареи для рации, но члены его экипажа все равно долго не жили.
— Заводи, — коротко скомандовал Годэ.
«Тихо. Как тихо», — подумал Дрегер.
Конечно, никакой тишины не было и в помине, казалось, весь фронт утонул в сплошном лязге, шуме моторов, резких, отрывистых командах. И все же… Нервозное, напряженное ожидание словно накрыло прифронтовую зону, приглушая каждый звук, так что все время хотелось вытрясти из ушей невидимые затычки.
Концентрация сил на передовой достигла того предела, когда скрывать ее уже невозможно, теперь началась чистая гонка на время — кто успеет быстрее. Атакующие, которые подтягивали последние силы, или обороняющиеся, которым нужно было стремительно провести по командной лестнице последние данные разведки. То, что наступление неизбежно и начнется в ближайшие часы, если не минуты — было уже очевидно каждому, кто наблюдал обстановку своими глазами. Но как быстро это узнают высокие чины в немецких штабах? Как скоро они выведут войска в траншеи и начнут подтягивать подкрепления?
Каждая минута, выигранная в развертывании ударной группировкой Антанты, была минутой, проигранной немцами. Абстрактное время, отмеряемое часовыми стрелками, становилось совершенно материальными солдатами, которые не успеют выйти на позиции, артиллерией, которая не успеет получить точные данные для стрельбы, амуницией, которую не подвезут в нужное место. И в итоге — провалом или успехом всего наступления.
И Дрегер, ожидавший прибытия своего взвода у назначенного пункта, истово молился. Молился на неведомых ему офицеров — штабистов, планировщиков, организаторов, интендантов, потративших многие месяцы на расчет и создание огромного, но невидимого наступательного механизма. Именно от их работы теперь зависели жизни тех, кто готовился к отчаянному броску через нейтральную полосу и далее, к вожделенной победе.
Немецкие пулеметчики выпускали длинные звенья трассирующих пуль по «ничьей земле», к нервному лаю пулеметов то и дело присоединялись глухие хлопки минометов — передовое охранение чувствовало приближение больших неприятностей и по мере сил старалось отдалить их. Осветительные ракеты почти непрерывно взлетали в черное небо, в свете их крошечных солнц изломанные линии кольев и балок на нейтральной полосе казались вытянутыми прямо из земли пальцами нежити.
— Луна мертвых, — пробормотал кто-то за спиной Дрегера.
С запада изредка отвечали на немецкий огонь, но так же — дежурные пулеметы и отдельные минометные батареи. Артиллерии и стягиваемым частям строго запретили каким бы то ни было образом демаскировать себя.
С неба слышалось тяжелое басовитое урчание ночных бомбардировщиков. Навстречу им с земли поднимались лучи прожекторов, шарящие поверх молочно-белых пятен осветительных «люстр», подобно пальцам слепого. Почти наугад тявкали невидимые немецкие зенитки, рассыпая облачка шрапнели, но моторы продолжали злорадно гудеть. Сегодня ночью не все самолеты стремились прорвать завесу ПВО, многие скользили вдоль линии фронта, маскируя двигателями наземные шумы.
Тысячи орудий, от крохотной траншейной пушечки в передовом окопе до циклопических монстров на двадцатиколесных лафетах, занимали уготованные им позиции рядом со штабелями снарядов. Местами они стояли чуть ли не колесо к колесу. В этот раз отказались от привычных мешков с песком и стальных плит, укрывавших пушки и расчеты. Теперь защитой им должны были стать ночь, быстрота развертывания и маскировочные сети. Бывало, германские снаряды дежурного налета находили свои жертвы. Тогда многострадальная земля привычно впитывала свежую кровь, а небо озарялось фейерверком рвущихся боеприпасов. Но это были неизбежные потери, выбор слепого случая — никакой гений разведки не успел бы сообщить немцам позиции всех батарей, за считанные часы стянутых с половины фронта или выдвинутых из глубокого тыла.
Собравшиеся в небольшом полуоткрытом наблюдательном пункте люди не произносили ни слова, не курили и даже дышали как-то с опаской, не отрывая глаз от секундной стрелки часов. Все слова уже были давно сказаны, теперь оставалось только сидеть и ждать. Скоро, уже совсем скоро…
Сначала откроет огонь артиллерия — многие тысячи тщательно нацеленных стволов. В этот раз не повторится печальный опыт прежних лет, когда миллионы снарядов неделями превращали землю в невесомый прах. Огневой удар по переднему краю противника спрессуется в считаные минуты, прикрывая молниеносный бросок первой волны пехоты и выдвижение танков. Далее полевая артиллерия перейдет к пошаговому переносу огневого вала, по мере продвижения ударных групп, а тяжелые орудия продолжат крушить опорные пункты ближнего тыла, не позволяя немцам превратить их в крепости и перебросить подкрепления.
Но рано или поздно, скорее рано, а при неудаче почти сразу же, — придет время второй атакующей волны. Время механизированной пехоты, в том числе и штурмовиков Дрегера. Отборных и оснащенных частей, доставляемых на специальных «десантных» танках прямо в пекло отчаянной схватки, через перекопанную на метры вглубь передовую немцев, под непрерывным огнем пришедшего в себя неприятеля. Штурмовики будут ломать опорные пункты второй линии германской обороны, и именно от них будет зависеть — сможет ли начатое наступление перерасти в решительный прорыв, который наконец-то сокрушит стального монстра рейха. Или же спустя многие дни безумных сражений важно качающие головами штабисты обозначат на картах очередное смещение линии фронта на пару-другую сотен метров, объявив это «значимым достижением».
Грузовики, в которых тряслись «кроты Дрегера» и другие бойцы батальона, уже были на подходе. Чтобы не создавать лишней путаницы и не предупредить противника раньше времени, штурмовые части подтягивали в последний момент. Лейтенант взглянул направо, где длинными угловатыми громадами чернели до поры свободные от десанта «девятки» и «десятки», прозванные в просторечии «рвотодавами».
Где-то позади укрывался «радиотанк» Годэ. Француз не зря обратился к англичанину с необычной — на первый взгляд, просьбой — беречь его машину. Когда на пути штурмовиков встанут немецкие пулеметы и орудия, надежно укрытые в многочисленных капонирах, только прицельный, оперативно корректируемый артиллерийский огонь позволит пехоте продвигаться дальше, как бы хорошо ни были вооружены и обучены бойцы. Сам Дрегер не застал первых месяцев войны, но, как и любой солдат, неоднократно слышал страшные истории о массах мертвецов, которые даже не могли упасть, так плотно они стояли друг к другу, скошенные адской косой шрапнели. И эти жуткие рассказы были совершенной правдой. Дрегеру не раз доводилось видеть множество трупов, висящих на проволоке после отбитых атак. Бронированный артиллерийский корректировщик был величайшей драгоценностью взвода, и Дрегер намеревался беречь его как зеницу ока.
Заверещал зуммер полевого телефона, все собравшиеся разом вздрогнули, словно от разряда тока, настолько пронзительным показался негромкий в общем звук. Майор Натан снял трубку, выслушал несколько коротких слов и бережно, с преувеличенной аккуратностью повесил трубку.
— «Пришлите десять порций джема, срочно», — повторил он услышанное для всех остальных.
— Вот оно, — выдохнул кто-то по соседству.
Значит, атака была назначена на четыре часа десять минут утра, еще до рассвета, чтобы захватить как можно больше светлого времени. Первый день сражения будет самым важным, и каждая его минута должна быть использована по максимуму, до последней секунды. Офицеры вздохнули и зашевелились, как будто стряхнув чары злого колдуна.
— Господа, прошу на позиции, — произнес Джордж Натан все с той же преувеличенной осторожностью, с которой повесил трубку. Так, словно сейчас каждое слово и действие обрели совершенно особый смысл и вес. Все необходимое было сказано, не тратя время, Уильям шагнул к выходу. В этот момент полог, сделанный из куска старой палатки, качнулся в сторону, внутрь влетел взмыленный солдат, хрипящий страшнее призера в Аскоте.
— Вот джем… я принес… на складе больше не было… пришлось попросить у солдат… только восемь порций, — не успев отдышаться, загнанный посыльный выталкивал слова короткими фразами, ища, кому отдать коробку.
Секунду или две на него непонимающе смотрели все собравшиеся, а затем дружный хохот офицеров взорвал душную тишину наблюдательного пункта. Ничего не понимающий посыльный стоял, озираясь по сторонам и сжимая в руках бесполезный джем. Натан открыл было рот, чтобы объяснить ему ошибку, и в это мгновение началось.
Где-то далеко позади гулко бабахнула тяжелая гаубица, ее почин сразу же подхватили с дюжину других стволов. Затем еще и еще, в следующее мгновение Дрегер и все, кто был на передовой, оглохли — более четырех тысяч пушек, гаубиц и минометов разом открыли огонь, их слаженный грохот перечеркнул все остальные звуки, обрушившись на фронт невообразимым, неописуемым ревом.
Пехотинцы в передовых траншеях, не дожидаясь приказов, бросились ничком, как будто скошенные пулеметным огнем. Безудержный рык, рожденный огнем двенадцати-двадцатидюймовых орудий, несмотря на расстояние, бил в уши тяжким молотом. Впереди, позади, сбоку ревели гаубицы и мортиры. Пехотные скорострелки неслышно и жадно выплевывали боезапас, стремясь поразить пулеметные амбразуры, пробивая снайперские щиты, нащупывая позиции наблюдателей. За считанные секунды немецкая оборона была накрыта на всю глубину. Даже в тылу, на расстоянии многих километров от передовой, больше не было безопасных мест. Укрепленные полосы, выявленные штабы, станции, казармы, аэродромы — везде бесновался вихрь разрушения, порожденный сотнями тонн тротила, мелинита, чугуна и стали.
Артиллерия, подлинный Бог Войны, заработала в полную силу.
Температура, влажность и плотность воздуха, скорость и направление ветра на разных высотах, точная позиция каждого орудия, степень износа стволов, вес зарядов и серий пороха из клейменых партий, координаты целей, потом и кровью добытые разведкой, — все подлежало учету. Все преобразовывалось в длинные цепочки чисел, просчитываемых на странных приборах, чтобы стать другими числами на стопках таблиц стрельбы или прямо на щитах орудий. Повинуясь магии цифр и искусству артиллеристов, тяжелые снаряды стирали окопы, крушили бетонные доты, сминали грузовики, как легкие жестянки, опрокидывали орудия, превращали укрытия пехоты в скотобойни, переворачивали аэропланы, как бумажные игрушки, поднимали в воздух склады. Ближе к фронту вставали сплошные стены из дыма, взметенной вверх земли и обломков. Удар следовал за ударом с математической точностью. Если какой-нибудь наблюдатель, скрючившийся в подземном убежище, оглохший от внезапной канонады, и уцелел, он все равно не разглядел бы за пеленой дымовых снарядов даже стада слонов.
Действуя словно во сне, Уильям посмотрел на свои часы, безотказные Smiths, сам не зная зачем. Разумеется, он не мог услышать, что тиканье прервалось, но увидел, что секундная стрелка остановилась. Часы замерли, механизм умер, но ни огорчиться, ни обдумать это лейтенант уже не успел — даже сквозь рев тысяч стволов Дрегер услышал самый страшный и ненавистный для пехотинца звук, пронзительно ввинчивающийся в самый мозг. Вопль свистка, призывающий к броску вперед, под вражеский огонь, по перекопанной земле, нашпигованной металлом, на изорванную, но все такую же цепкую колючую проволоку.
Танки двинулись вперед, и за ними пошла в атаку первая волна пехоты.
Мелисса не могла уснуть. Первые признаки недомогания она почувствовала незадолго до отъезда мужа, и женщине стоило немалого труда скрыть от него свое состояние. Уильяма и так ожидали нелегкие времена, не стоило нагружать его новыми проблемами и тягостными думами. Да и сама она не восприняла симптомы наступающей хвори всерьез, списывая их на накопившуюся усталость и нервное истощение.
Дрегер ничего не рассказывал жене о войне и своей жизни на фронте, но его тоскливый взгляд говорил сам за себя. Мелисса старалась сберечь для него каждую минуту мирной жизни — краткого перерыва между сражениями прошлого и будущего. Теперь, когда Уильям уехал, она чувствовала себя совершенно разбитой. Головная боль и чувство ноющей тяжести в груди усиливались с каждым часом, но многочисленные домашние заботы не терпели отлагательства.
Мелисса приняла нашатырно-анисовые капли, это немного облегчило боль и притупило ощущение наждачной пробки в носоглотке. Накормив дочь ужином, мать уложила ее спать, согрев постель бутылками с горячей водой. Роберта выглядела несчастной и бледной, в своей длинной ночной рубашке она походила скорее на привидение, чем на маленькую девочку.
«Только не грипп», — впервые подумала Мелисса. Только не «испанский грипп», не страшная инфлюэнца. Хотя основная волна эпидемии уже прокатилась по Британии, собрав щедрую дань, люди время от времени продолжали заболевать. Прежняя беспечность теперь казалась ей безумием, но время было упущено. Оставалось только молиться и с наступлением утра немедленно обратиться к врачу.
Ночь не принесла облегчения, от боли она уже не могла глотать — в горло словно вонзали острейший нож. Поднялась температура. Промучившись до раннего утра в полубреду, Мелисса сдалась и встала. Не зажигая газа, она в темноте накинула домашнее платье и умылась. Холодная вода немного облегчила страдания, словно смыв на время паутину вязкого жара. Женщина затеплила керосиновую лампу и, сев за стол, откупорила бутылочку с чернилами.
В бакалейной лавке закончилась бумага, но в ящике стола осталось несколько «леттеркардов»[81] — маркированных складных бланков из плотной бумаги с клеевой полоской. То, что нужно, — писать большое письмо она была не в состоянии. На мгновение Мелисса испугалась, что не хватит марки для пересылки за границу, но вспомнила, что доставка писем в армию приравнивалась к почтовым сообщениям в самом Королевстве.
Она обмакнула в чернила стальное перо и задумалась. Как это обычно бывает, простые и понятные мысли, оказавшись перед перспективой перенесения на бумагу, понеслись вскачь, путаясь и сбиваясь. О чем написать любимому человеку, который, быть может, именно в этот момент сражается с врагами рода человеческого — безбожными, жестокими тевтонами? Какие слова превратят невзрачный лист с типографской маркой в окошко домой — мирное, уютное? Способное хоть в малости отвлечь от суровых военных будней?
Чернильная капля сорвалась с кончика пера, упав на гладкий лист «карда». Мелисса встрепенулась — погруженная в раздумья, она не заметила, как впала в полузабытье. Забавно, почти всю ночь искать сна, чтобы быть сраженной им поутру, уже отчаявшись встретиться с Морфеем… Она взглянула на настенные часы, с трудом разбирая положение стрелок. Для экономии керосина фитиль лампы был прикручен до предела, и густые предрассветные тени сгустились в комнате, лишь небольшой пятачок вокруг стола был освещен теплым желтоватым светом.
Четверть пятого или чуть меньше.
«Мой дорогой муж» — такое начало, наверное, будет лучше всего. Перо опустилось на бумагу и чуть скрипнуло, оставляя лишь крошечную линию-вмятину — чернила высохли. Отложив перо, Мелисса обхватила голову слабыми пальцами, бездумно глядя на бронзовую подставку для книг с двумя фигурками на петлях в виде орлов — чтобы закладывать страницы. Забавную диковинку привез из-под Севастополя дед Уильяма, вместе с двумя ранами и запущенной чахоткой.
«Боже мой, о чем я думала? — пронеслось у нее в голове. — Почему я не поспешила с лечением. Почему делала вид, что все в порядке… А если заболеет и Робби?»
И кто-то в дальних закоулках души ответил: «А разве было бы лучше, если бы он уехал на войну в страхе и тревоге? Там нет места колебаниям, там из-за них погибают! Младший из Олденов узнал, что его невеста сбежала с любовником в Штаты. И погиб в тот же день. Неужели Уильяму недостаточно тягот службы?»
Ручка вторично нырнула в чернила, набирая «еду для букв» — так называла их Роберта.
«Здравствуй, Уилл. У нас все хорошо. Ждем, любим, надеемся. Твои М. и Р.»
И все — так будет лучше всего. Ничего лишнего и только чистая правда. Оставалось надеяться, что четыре коротких фразы станут тем самым лучиком надежды, который поддержит и ободрит милого, любимого Уилла в далекой сражающейся Европе.
Мелисса сложила бланк пополам, склеив края полей. Неожиданный приступ тяжелого, рвущего горло кашля застиг ее врасплох. Открытка выпала из ослабевших пальцев и упала на стол, множество крошечных алых пятнышек испятнали ее серо-голубую поверхность.
До передовой «кроты» добирались на нескладных внешне, но надежных американских грузовиках. Шейн и Мартин сидели друг против друга, американец, прикрыв глаза, шевелил губами, наверное, молился. Сам огнеметчик, как обычно в такие моменты, вспомнил детство и школу. Когда трамвай вез маленького Беннетта в храм знаний, каждая минута дороги казалась проникнута болезненной радостью. Радостью — потому что это были последние свободные минуты перед учебой, которые можно было употребить на ничегонеделание или даже дрему на жестком сидении. Болезненной — потому что ни на секунду не удавалось забыть об ожидающих впереди часах неволи и дисциплины.
«Либерти» тряслись и подпрыгивали на ухабах, амуниция гремела, словно камни в консервных банках, а Мартин, прикрыв глаза, как в прежние времена, представлял, что впереди бездна времени и каждая следующая секунда в разы длиннее предыдущей.
Бешеный рев артиллерии уже стал привычным, отошел на задний план, превратившись почти что в обыденный фон. Солдаты понемногу переставали чувствовать себя мышами в горшке с болтами, как выразился однажды Шейн. Только приходилось повышать голос и наклоняться к собеседнику, перекрикивая слаженный оркестр сотен и сотен стволов. Рассвет еще только готовился вступить в свои права, отвоевывая время у ночи, но кругом было светло почти как днем от множества фонарей, ламп, осветительных снарядов и вспышек канонады. Мартин порадовался: светомаскировка отброшена, наступление уже явно шло полным ходом, но он не видел ни одного «куста» разрыва от ответного немецкого огня. Это обнадеживало. Впрочем, умереть можно и абсолютным победителем, будучи сраженным случайным осколком последнего снаряда, который выпустили в никуда.
Вокруг бурлила жизнь: люди, техника — все устремлялось в одном направлении, грузовики, несущие штурмовой батальон, плыли в этом бурном потоке, подобно щепкам, подхваченным разлившейся рекой. У Мартина даже появилась надежда, что они могут застрять на каком-нибудь перекрестке, и бесконечность, отделяющая его от боя, удлинится еще на множество секунд. Он устыдился душевной слабости и постарался изгнать недостойное пожелание, но оно лишь укрылось в дальнем уголке сознания, напоминая о себе как небольшая, но колкая заноза.
У взводного новичка — Майкрофта Холла — некстати начался приступ предбоевой паники. Как ни крути, каким бы великим бойцом ты ни был, но страх смерти — один из самых главных и непреходящих инстинктов человека. У каждого он проявлялся по-своему. Шейн впадал в грех обжорства и цинизма, Мартин отгораживался от будущего, представляя, что оно никогда не наступит. Даже Дрегер боялся, скрывая страх за маской требовательного и придирчивого командира, — взвод давно раскусил его, но солдаты сочли за лучшее не просвещать лейтенанта. У Майкрофта вполне понятный мандраж прорвался самым неприятным образом — в виде неуемной болтливости. Ни с того ни с сего он вдруг стал длинно и многословно рассказывать историю из своей довоенной жизни, что-то про тетушку, гусей и соседскую девушку со странным именем Бернадотта. Его визгливый голос, балансирующий на грани истерики, безумно раздражал, отвлекая огнеметчика от сложной процедуры растягивания времени. Секунды снова становились короткими и быстрыми, приближая неизбежное. Мартин уже подумывал, не пожертвовать ли целой четвертью минуты, хорошенько стукнув паникера, но Шейн спохватился раньше. Янки коротко, но очень емко накричал в ухо Холлу, что он с ним сделает, если тот немедленно не заткнется. Это помогло, хотя бы на время.
Во впереди идущей машине что-то неразборчиво прокричал Боцман, грузовики, гремя моторами, немилосердно скрипя передачами, останавливались один за другим.
— По машинам, все по танкам. — Лейтенант, как обычно, даже не очень повышал голос, но каким-то волшебным образом перекрывал любой шум. А для тех, кто по каким-то причинам его не слышал, надрывался рыжий ирландский сержант, популярно пересказывая команду командира.
— Вперед! Вперед!
Угловатое рыло ближайшего «рвотодава» торчало совсем рядом. Поднялся легкий утренний туман, струившийся в мутном искусственном свете, как потусторонняя болотная дымка. Он размывал контуры предметов, и громада танка казалась языческим жертвенником, покрытым пеленой застарелой паутины. Мартин вздрогнул от витиеватого сравнения и подумал, что все-таки в излишних знаниях — зло и печаль.
Вообще-то, «свиньи», как их еще изредка называли, официально именовались «тяжелыми транспортно-десантными танками Марк IX». Они являлись материальным воплощением простой, но, безусловно, гениальной идеи — посадить атакующую пехоту на бронированное шасси высокой проходимости. Идея оказалась крайне востребованной с первых же месяцев войны, когда армии закопались в землю, как мириады трудолюбивых кротов, а каждый дюйм разделяющего их пространства простреливался многочисленным арсеналом человекоубийственных инструментов. Артиллерия могла сокрушить любую оборону, превратив ее в пыль и пульпу, в которой равномерно перемешивались хорошо измельченные земля, бетон и плоть. Но атакующие пехотинцы неизбежно выдыхались среди лунного пейзажа миллионов воронок, стремительно теряя скорость наступления и отдавая инициативу обороняющимся. Никакой спринтер, будь у него хоть стальные пружины в ногах, не смог бы промчаться через всю оборонительную полосу. По мере развития гусеничного транспорта и насыщения войск танками пехоту все чаще старались посадить на них, для быстроты и надежности перемещения. Все в этой задумке было хорошо, но, как обычно, красивый и оригинальный замысел столкнулся с прозаической обыденностью.
Если французы еще как-то пытались ставить на свою тяжелую технику амортизаторы, то британские машины обходились без этих «излишеств», принимая все толчки и удары прямо на корпус и, соответственно, экипаж. Сам танк, благодаря усиленному днищу, еще мог выдержать, не развалившись по дороге, но полчаса такой езды вкупе с вонью топлива и температурой под пятьдесят по Цельсию — и десант из бравых и несокрушимых бойцов превращался в несчастных страдальцев, неспособных даже стоять прямо, не то что сражаться.
Впрочем, у «кротов» нашлось свое противоядие, за что их отдельно ценило командование и завистливо не любили все остальные.
Металлическая коробка, в которой трясся полувзвод, ползла вперед. Через амбразуры многое не разглядишь, поэтому запертым пехотинцам оставалось лишь гадать, что происходит вокруг. Гадать не получалось — «Рикардо»[82] выл, как все гарпии ада, собранные вместе, и, казалось, каждая гайка сложной машины гремит своим собственным неповторимым образом. Где-то поблизости катились, цепляясь за перепаханную землю гребнями траков, другие «рвотодавы» батальона, их сопровождали «Шершни» и странный «Рено», у которого на борту было нарисовано что-то похожее на двухопорный портовый кран. Но десанту окружающий мир сообщал о себе исключительно рывками и тряской. Желающих выглянуть или пострелять в амбразуры не нашлось — свинцовые брызги могли найти неосторожный глаз, даже если пуля расплющится рядом с бойницей.
Мартин поглубже вдохнул из маски. Кислород, казалось, струился по жилам чистым огнем, выжигая страх, наполняя огнеметчика силой и уверенностью. Это и было секретное оружие бывших саперов, сохранивших прежний инвентарь — кислородные аппараты «Прото», пришедшие в армию из горной промышленности, а здесь использовавшиеся в минной войне. Только они позволяли штурмовой пехоте более-менее нормально пережить короткий, но безмерно мучительный бросок в тесном, гремящем и трясущемся гробу.
Тяжелый баллон упирался в ногу — огнеметчик до последнего держал свое страшное оружие отдельно, чтобы не мешало сидеть. Пот струился по всему телу — кожа огнеметного костюма сама по себе работала как теплоизолятор, плюс еще температура в танке. Если бы не кислород, было бы совсем плохо — Мартин помнил, как на первой тренировке почти сразу же свалился с тепловым ударом.
Сидящий напротив Шейн заряжал свой дробовик. Как обычно, он делал это в последний момент — магазин винчестера вмещал пять зарядов, но, если стрелку повезло разжиться патронами с укороченными картонными гильзами «шестьдесят один»,[83] их можно было зарядить целых шесть, выбрав весь свободный ход пружины. Стрелок рисковал «перенапрячь» механизм, но получал дополнительный выстрел — неплохой бонус, стоящий риска.
Что-то брякнуло, звонко и резко, словно кто-то снаружи бросил в танк камешком. Затем еще и еще раз. Майкрофт, опять севший рядом с американцем, выпучил глаза, его кадык заходил вверх-вниз быстрыми судорожными рывками. Мартин толкнул Шейна носком ботинка и взглядом указал на новичка. Тот понимающе кивнул.
— Не в маску! — прокричал Шейн, наклонившись к Майкрофту, но тот уже не слышал, бессмысленно глядя в пространство.
— Идиот, — несправедливо, но коротко резюмировал янки. Зажав дробовик между коленей, чтобы не упал от тряски, он одной рукой сорвал с Холла маску, а другой ткнул под ребро. Новичок немедленно согнулся в судороге, сложившись, словно перочинный нож, мутная струя хлынула из его глотки прямо на пол. Мартин едва успел убрать ногу, радуясь, что маска «Прото» с обрезанными стеклянными «глазами» ограждает его от запаха.
«Кто не блевал в танке, тот в него никогда не садился», — философски подумал австралиец.
Теперь невидимый шалун бросал камни непрерывно и целыми пригоршнями, дробный звон не прекращался, гуляя по тесной десантной кабине. Беннетту не хотелось думать, что бы это могло быть, он и так знал. Совсем рядом что-то громыхнуло так, что было слышно даже сквозь броню. Машина ощутимо накренилась и затряслась, двигатель заработал на пониженной передаче — похоже, танк карабкался через какое-то препятствие.
Мигнула красная лампочка, забранная мелкой медной сеткой, — условленный сигнал. Один из саперов стукнул прикладом в люк, отделяющий отсек экипажа от «пассажирского» отделения, — дескать, поняли. Чувствуя невероятную сухость во рту, Мартин натянул кожаный шлем, теперь он смотрел на мир через узкую прорезь, подобно рыцарю. Шейн перехватил взгляд товарища и ободряюще подмигнул, его лоб лоснился от бисеринок пота. Австралиец встал, упираясь макушкой в потолок, чтобы сохранить равновесие. Его сосед слева, не дожидаясь просьбы, подал баллон. Шейн тоже привстал и, балансируя на полусогнутых, помог затянуть ремни на груди. Мартин привычно взвесил в руках брандспойт.
«Дыма и огня», — сказал он про себя старый лозунг огнеметчиков, пошедший как бы не с Соммы.
«Дыма и огня!»
Он был готов.
Прикрыв глаза, Дрегер еще раз перебирал в уме «инструменты», которые вручили ему Господь Бог, его величество и майор Джордж Натан.
История штурмовой пехоты, открытая французами в 1915, а немцами в 1916 году, была короткой, но предельно напряженной. Она изобиловала блистательными успехами и черными провалами.[84] Честно сказать, последних было больше. Германские теоретики с самого начала поставили на тренировку элитных, заранее отобранных частей, в Антанте же формально возобладала концепция «Готовим всех!». Тем не менее, несмотря на все усилия и средства, готовить всех — не получалось. Воспитание инициативного, умелого, вооруженного до зубов пехотинца, готового и способного пройти к цели по локоть в крови и по колено в гильзах, обходилось слишком дорого. Поэтому и в армиях Антанты при формальном равенстве всех очень быстро выделились свои отдельные штурмовые отряды. В войсках Британской империи самыми опытными и стойкими в ближнем бою среди белых считались австралийцы, затем канадцы, но валлиец Дрегер с этим был категорически не согласен.
Взвод Уильяма относился к ударной группе батальона, в чью задачу входил прорыв и закрепление на передовых рубежах. Уже за его парнями пойдут «чистильщики» и «блокирующие», окончательно захватывающие позиции и превращающие их в свои собственные. Взвод состоял из тридцати шести человек, делясь на три группы — атакующая, группа огневой поддержки и резерв. Эти три «кулака» действовали в неразрывной связи, по принципу «камень-ножницы-бумага», прокладывая себе путь при помощи пулеметов Льюиса, огнемета, гранат и винтовочного огня. Если взвод сталкивался с задачей, которая была ему не по зубам, на помощь тут же приходило батальонное тяжелое вооружение — пулеметная рота с «Виккерсами», мортиры Стокса и легкие французские 37-миллиметровки на треногах. На этот раз, учитывая серьезность задачи, взводу обещали даже танковую поддержку и собственного передового артнаводчика.
Парадоксально, но при грамотных и умелых действиях стремительно рвущиеся вперед штурмовики, действующие под немецким девизом «У нас нет флангов!», зачастую несли потери значительно меньшие, чем обычная пехота, прижатая к земле пулеметами, засыпаемая градом снарядов и мин. Всего одна решительная рота могла взять позицию, перед которой полег бы полнокровный полк. С другой стороны, и штурмовой взвод мог быть буквально в считанные секунды умерщвлен удачным залпом или расторопным пулеметчиком. Поэтому союзники учились тщательно разведывать местность, маневрировать, быть сильными, но не упрямыми, выбирая мертвые зоны, просачиваясь один за другим сквозь вражескую оборону, как капли воды через гранитную скалу. Даже сверхтяжелая гаубица не смогла бы разом накрыть взвод в боевом порядке.
Дрегер имел полное право считать себя опытным командиром. Он прошел хорошую школу горного дела, которое само по себе приучает думать и действовать быстро, но осторожно. Затем его грамотно и качественно учили уже в армии, да и сама война — лучший на свете наставник. И все же каждый раз перед боем лейтенант отчетливо понимал, что он не только боится, но и напрочь забыл все наставления. Даже собственный опыт начисто вылетал из головы, полностью вытесненный животным страхом боли, страданий и смерти.
«Я не хочу! Не хочу!!!»
Танк гремел, то карабкаясь на возвышенности, то обрушиваясь вниз почти сорока тоннами своего веса. Броня звенела и стучала, отзываясь на непрерывный вражеский огонь. Уильям смотрел прямо перед собой, вцепившись обеими руками в деревянную доску, заменяющую сиденье, и стискивал зубы, стараясь унять нервическую дрожь челюсти.
Мигнула лампочка. Сидящий прямо напротив лейтенанта солдат достал из-за пазухи стеклянную фляжку, оплетенную лозой, и, оттянув книзу кислородную маску, вытащил зубами пробку. Сделал длинный глоток, затем молча протянул командиру. Дрегер, не чинясь, принял флягу и так же отпил.
«Виски — это обычный самогон, забывший свое происхождение», — так, кажется, говорил отец…
Емкость прошла по кругу, когда она вернулась к хозяину, тот вытряхнул в рот последние капли и с размаху швырнул ее об пол. Это была своего рода традиция — в самой первой поездке саперы тоже что-то разбили в отсеке, и озлобленные танкисты потребовали, чтобы обнаглевшая пехота все тщательно вычистила. С того дня штурмовики в каждом броске обязательно что-нибудь разбивали прямо в танке — как символ надежды на возвращение. Стекло треснуло, но оплетка удержала сосуд, тогда один из бойцов с размаху припечатал флягу ботинком, превращая в груду мелких осколков.
Машину задергало, словно танк забуксовал, водитель то сбрасывал газ, то резко прибавлял обороты, стараясь преодолеть препятствие. Мигнула сигнальная лампа. Дрегер еще раз окинул взглядом солдат, хлопнул себя по макушке, нахлобучивая поглубже фуражку. Провел по карманам, проверяя, на месте ли снаряжение: компас, свисток, ракетница, револьвер, планшет с картой. Напоследок глубоко — во всю глубину легких — вдохнул из кислородного аппарата.
«Марк» остановился, резко, словно якорь бросил, и дальше все происходило быстро, очень быстро.
Саперы бросились к четырем овальным люкам, попарно расположенным в бортах танка. Каждый боец был увешан снаряжением так, что напоминал небольшой оружейный склад, но все ухитрялись не сталкиваться и не цепляться в узком и тесном десантном отсеке. Лязгнули запоры, и «кроты» ринулись на выход. Первым через невысокий порожек шагнул лейтенант, и окружающий мир ударил его сразу по всем органам чувств.
В первое мгновение, еще даже не коснувшись земли, он ослеп. После полумрака танкового десантного отсека, освещаемого лишь тусклыми мигающими лампами, сполохи огня ударили по глазам, как молотом. Прямо перед ним, на расстоянии не более десяти футов, пылал «Шершень», не как обычно горят танки — лениво и чадно, а чистым ярчайшим пламенем, словно огромная газовая горелка. Рвущиеся ввысь языки пламени почти не давали дыма, лишь непонятные белесые хлопья, похожие на крошечные перья, танцевали над погребальным костром.
«Это отлетает душа танка», — невпопад подумал лейтенант. Подошвы коснулись земли, он заученно сгруппировался и откатился в сторону, освобождая место следующему бойцу. И Дрегер оглох.
В танке было шумно, очень шумно, но это было лишь бледное подобие устрашающего грохота, что царил здесь, на острие атаки. Огневой вал продвинулся дальше, чтобы не задеть своих, но буквально в двух сотнях ярдов стояла сплошная бурая стена, подсвеченная багровыми отблесками, — сотни, тысячи разрывов, тянувшиеся без просветов, покуда хватало взгляда. Однажды Дрегер прочитал в какой-то газете, что основная часть трат экономики на войну — это не техника и не снаряжение, а боеприпасы. Тысячи тысяч снарядов, каждый из которых представляет собой сложный агрегат из металла, механических устройств и новейших достижений химической промышленности. Тогда он не поверил, теперь же в полной мере осознал, насколько это точное и справедливое замечание. Немыслимое количество снарядов — от небольших, размером с ручную гранату, до огромных полуторатонных «чемоданов», которые приходится поднимать специальными лебедками, — теперь обрушивались на землю смертоносным ливнем. Грохот, который они при этом производили, даже нельзя было назвать «шумом» или «звуком». Слова просто не могли описать то, что наполнило каждый кубический дюйм воздуха на многие мили вокруг. Это было подобно смертоносной вибрации, она пронизывала последнюю клеточку тела, останавливала сердце и бег крови по жилам. От нее не могли уберечь никакие затычки, накладки и просто ладони, закрывающие уши. Лейтенанту не раз доводилось видеть, как солдаты, даже не новобранцы, бросали оружие, забиваясь в любую яму, и никакие угрозы, никакой трибунал не могли заставить их идти дальше — так страшен был для человека убийственный артиллерийский огонь. А те обстрелы не шли с нынешним ни в какое сравнение — в эти минуты словно сам Марс сошел на землю и метал свои молнии, разя направо и налево.
Запас кислорода в легких закончился, Уильям скорчился под прикрытием ближайшей кочки, надрывно, со всхлипом вдыхая воздух поля боя.
Как безумную какофонию вокруг нельзя было назвать «шумом», так же сложно было назвать «воздухом» тягучую субстанцию, судорожными рывками втягиваемую широко раскрытым ртом. Атмосфера над полем сражения уплотнилась так, что ее, казалось, можно было резать ножом — только достань клинок из ножен. Невесомый прах измельченной земли, бетонная пыль, каменное крошево, гарь и копоть — все эти ингредиенты смешались в едином глотке, который сделал Дрегер. И над всеми запахами царили тяжелый смрад сожженной плоти и пронзительно острые, химически чистые миазмы сгоревшей взрывчатки.
Перекатываясь, чувствуя, как с каждым оборотом в спину впивается ремень портупеи с гранатами, лейтенант сместился в сторону, ближе к горящему «Шершню». Почерневший в пламени «ромб» теперь немного прикрывал его от вражеского огня, переднее ведущее колесо нависало почти над головой. От машины шла волна испепеляющего жара, как от фабричной топки, но здесь было безопаснее. Дрегер выглянул из-за перебитой гусеницы, развернувшейся, словно огромная мертвая многоножка. Чувства понемногу возвращались к нему. Слух привычно отсекал грохот канонады, вычленяя крики людей, резкие команды, стрельбу впереди. Грудная клетка работала, как кузнечный мех, прокачивая через легкие дымный вонючий воздух. Опытный взгляд видел то, что менее искушенный наблюдатель счел бы чистым, первозданным хаосом и филиалом преисподней, открытым на грешной земле.
Так было с самого первого боя, в котором ему довелось участвовать, — перед самим действием и в первые мгновения непосредственно боя Уильяма охватывали паника и ужас, мысли превращались в скопище испуганных овец. В эти секунды лейтенант не смог бы даже сложить два и два. Но стоило пережить их, стоило окунуться в гущу событий, как жидкий огонь адреналина и азарта напрочь выжигал из тела вялость, а из головы — панику. Дрегер не был безумным милитаристом, но прекрасно понимал многих людей, которые, изведав войну, больше не могли без нее жить. В минуты боя, в мгновения бега по грани между жизнью и смертью хотелось только одного — чтобы война была всегда и чтобы ты всегда был на этой войне. То был самый сильный, самый страшный наркотик — фантастические переживания перед лицом гибели. Острейшее удовольствие, оттого что костлявая старуха промахнулась и под ее разящую косу попал кто-то другой, с противоположной стороны фронта.
— Головы ниже! По укрытиям! Перекличка! — рявкнул во всю глотку Дрегер, чувствуя, как боевое безумие вышибает из головы последние капли страха — никаких колебаний, никаких сомнений, только вперед, навстречу чужой смерти и своей победе! И, вторя ему, с другой стороны сдающего назад «рвотодава» отозвался крик Боцмана, повторяющего слова команды.
В блиндаже царила полутьма. Электричество отключилось при первых же разрывах, пришлось зажечь свечи. Теперь с десяток желтых оплывающих столбиков освещали блиндаж колеблющимися язычками огня. Лейтенант с ненавистью ощутил знакомый сальный запах.
Дощатый потолок дрожал, как живой, с него непрерывно осыпался песок, пыль и какой-то мелкий мусор. Все это повисало в спертом воздухе плотными клубами, из разных углов укрытия постоянно слышалось чихание и кашель. Люди ходили, неосознанно склоняя головы и поднимая плечи, словно это могло защитить их.
Здесь, под метровым настилом из стали, щебня и бетона, отдельные разрывы не различались, артиллерийская канонада Антанты сливалась в один мерный рокот, от него пол ходил ходуном, а стены дрожали, словно сделанные из студня. Если кто-нибудь садился на самодельную лавку, то дрожь становилась ощутимее, и очень скоро от мелкой вибрации начинали ныть и чесаться зубы. Застигнутый в тылу взвод еще легко отделался при внезапном налете. Хейман поневоле затосковал по старым, солидным бункерам. Конечно, даже они редко защищали от прямого попадания снаряда, а если и защищали, то обваленные ходы превращали блиндаж в склеп. Но все же чувствовать над головой двадцать и более метров земли было… легче. Теперь таких уже не строили, от огромных глубоких убежищ перешли к небольшим, на семь-восемь человек. Их укрытие, в котором размещался целый взвод, считалось очень большим.
Потолок вздрогнул особенно сильно, одна из досок не выдержала и треснула, щепки торчали, как зубы сказочной нечисти. Хейману полтора года назад довелось пережить недельную артподготовку Антанты, до сего момента это было самое страшное воспоминание в его не такой уж короткой жизни. Тогда час за часом, день за днем проходили в кромешной тьме, откапывании из-под обломков обшивки блиндажа, вони переполненных отхожих ведер. В ужасе от осознания того, что твою жизнь держит в своей руке кто-то за многие километры отсюда. Кто-то, кто даже не подозревает о твоем существовании, но при этом решает — жить тебе или умереть, вращая маховики наводки на орудии.
Но Фридрих не обманывался, он прекрасно понимал, что сегодняшний день и последующие за ним затмят все предыдущие тяготы и ужасы.
«Труппены» собирались «на работу», так они обычно говорили. Ветераны снарядились споро, с привычной быстротой, новички же более напоминали стадо ягнят. Они суетливо толкались, роняли предметы экипировки. Хейман стиснул зубы в приступе молчаливой нерассуждающей ярости.
«Неделю, ну хотя бы неделю! — злобно подумал он. — Так и не хватило времени!»
Считалось, что подготовить более-менее приличного бойца можно за две недели интенсивных тренировок. Такой, по крайней мере, не убежит с криками ужаса от первого же снаряда и вида мозгов товарища, выбитых этим снарядом. Но взвод не набрал и недели, молодежь едва-едва научилась азам солдатского ремесла. Они вроде бы более-менее сносно держали винтовки и даже не забывали правильный порядок обращения с гранатой, но лейтенант не обманывался — все это до первого выстрела, до первого покойника. Можно бить все нормативы на полигоне, но ничто не может по-настоящему подготовить к первому прикосновению к настоящей войне. Будет стрельба в разные стороны, будут подрывы на собственных гранатах и непременно пара дезертиров, не меньше.
Единственное, что сегодня радовало Хеймана (и одновременно немного пугало), — поведение Кальтнера. После ночного барахтанья в луже юноша словно переломился. Разумеется, у него не прибавилось ни ловкости, ни сноровки, но из взгляда исчезло выражение экзистенциального ужаса. Теперь в глазах Эмилиана отчетливо просвечивала полубезумная и отчаянная решимость. Знать бы еще, на что решился мальчишка, который так и не успел отмыться от грязи (впрочем, как и его командир). То ли героически сложить голову, то ли застрелиться, то ли организовать самострел. Впрочем, последнее от второго не слишком отличалось, на волне эпидемии «быстрых отпусков» трибуналы лютовали без всякого снисхождения.
Рош со вздохом свинчивал со своего «адского мушкета» (так он назвал противотанковую винтовку) дульный тормоз. После долгих колебаний он все-таки решил, что новомодная штука, конечно, по-своему полезна, но в грядущем бою ему понадобится в первую очередь абсолютная точность, а ее набалдашник тормоза пусть и незначительно, но снижал. Стрелок-бронебойщик постоянно ловил на себе взгляды товарищей, которые считали его кем-то вроде ангела-хранителя, призванного спасти их от бронированных исчадий ада. Тогда он невольно опускал глаза, потому что понимал, насколько на самом деле слаб его «мушкет» против танка и как эфемерны надежды друзей.
— Ты рехнулся? — сердито вопросил Густ Альфреда Харнье. Тощий гранатометчик вознамерился захватить с собой драгоценный сундучок, которым достал взвод почти так же, как еженедельные патриотические воззвания кайзера в «солдатском листке».
— Мое, — односложно и угрюмо ответил Харнье. — Не отдам.
— Да что там у тебя? — искренне удивился Пастор. Сундучок не казался особенно тяжелым, но в пехотном бою каждый грамм лишнего веса может стоить жизни. Добровольно навьючивать на себя поклажу мог только законченный идиот, которым Харнье определенно не являлся, несмотря на букет скверных привычек.
Некоторое время тощий эльзасец колебался, балансируя между природной скрытностью и симпатией к здоровяку. Густ единственный никогда не шутил над изувеченным гранатометчиком и не раз прикрывал в бою, рискуя собственной жизнью.
— Потом расскажу, — наконец с большой неохотой ответил он, потирая обрубок уха. — Когда вернемся…
— Тогда надо вернуться, — серьезно сказал Густ, надевая броню. — Помоги.
Радуясь, что неприятный разговор закончился, Альфред помог Пастору подтянуть ремни нагрудника. Густ попрыгал, проверяя, хорошо ли сидит кираса, стальные пластины отозвались глухим бряканьем. С проклятием Пастор топнул ногой — обмотка распустилась и теперь волочилась по грязному полу. Из-за панциря Густ не мог нормально наклониться. Кто-то из соседей молча припал на колено и помог, кропотливо перематывая длинную матерчатую ленту.
Ударило особенно близко и тяжело. С полки упал помятый медный чайник, зазвенев при соприкосновении с полом, как цирковые литавры. Белесая пыль с потолка просыпалась Хейману прямо на макушку, припорашивая волосы искусственной сединой.
— Что т-там?.. — дрожащим голосом спросил один из новобранцев, робко тыча перстом в искривленный потолок, пошедший деревянной волной.
Вопрос настолько поразил своей абсурдностью, что на пару мгновений в блиндаже воцарилась мертвая тишина, прерываемая лишь неустанной работой вражеской артиллерии. А затем взвод дружно рассмеялся, да так громко, что, казалось, мог бы посрамить и «толстую Берту».
— Приключения, малыш, приключения! — ответил, отсмеявшись, фельдфебель Зигфрид. — Много приключений. Будет о чем рассказать маме.
— Солнце славы… — сказал другой солдат, от которого уж точно никто не ожидал поэтичности. Слова и тон были настолько ему несвойственны, что взвод умолк вторично.
— Что? — спросил Густ.
— Солнце славы для тех, кто выживет, память о самом ярком и значимом дне их жизни, — повторил Альфред Харнье неожиданно ровным, глубоким голосом, совершенно без заикания. — И два метра земли для всех остальных.
— Альф, заткнись, — посоветовал почти беззлобно Зигфрид, незаметно показывая на новобранцев. Судя по их виду, мудрые слова Харнье никак не прибавили им бодрости и боевого духа.
— А кем ты был до войны? — вдруг полюбопытствовал Пастор, и Хейман неожиданно со стыдом понял, что он ведь совершенно ничего не знает о долговязом гранатометчике.
— Учителем, — просто и все тем же хорошим, чистым языком ответил эльзасец. — Младшая школа, литература и чистописание. Небольшой городок в Эльзасе, название тебе все равно ничего не скажет.
— Э-э-э… — У Густа отвисла челюсть и пропал дар речи. Учитель вполне мог попасть в армию, но не ранее пятнадцатого года, когда армия ощутила дефицит пехоты и призыв распространился на закрытые ранее категории. А Харнье был на фронте с первых дней, еще с Танненберга.
— Я пошел в армию весной четырнадцатого, — пояснил Альфред, вешая через плечо холщовую сумку с гранатами, в эту минуту он походил на уличного торговца пирожками и разной сдобой. — Патриотический долг перед рейхом, кайзером и великим германским народом.
— Я б тебе сказал, что ты дурак, — подытожил Густ, — но…
— …но я и так уже это знаю, — закончил за него Харнье с прежней злобной брюзгливостью.
Штурмовики рассаживались по лавкам. Они были снаряжены и в полной готовности. Теперь оставалось только ждать. Лейтенант получил приказ поднять взвод сразу же после начала обстрела, но куда их отправят — пока оставалось неизвестным. Впрочем, судя по всему, на этот раз взводу придется работать за простую пехоту, закрывая вражеский прорыв.
Опытные бойцы пользовались минутами передышки для отдыха, ухитряясь задремать даже в качающемся, как корабль в бурю, блиндаже, будучи обвешанными оружием и прочим инструментом. Молодежь боялась, нервничала и вообще создавала неправильную и нездоровую суету.
Хейман проверил маузер, защелкнул обойму. Впереди была работа — тяжелая, смертельно опасная, но все же работа. Как обычно, он чувствовал в душе звенящую пустоту. Был ли это страх? Он всегда затруднялся сказать. Как и любой вменяемый человек, Фридрих боялся смерти, но сколько себя помнил, это естественное чувство никогда не довлело над ним, не лишало здравости рассудка. Он просто признавал возможность, даже неизбежность гибели и по мере сил стремился избежать этого пренеприятнейшего события.
Рош отставил длиннейший ствол гевера, подхватил маленькую гитару из консервной банки и взял короткий аккорд, неожиданно приятный и чистый для такого убогого инструмента. Он пропел фразу на неизвестном языке, мелодичную и печальную, похоже, строку из какой-то песни.
— Слушай, дружище. — Наверное, Густ ободрился успехом по «разговариванию» Харнье и решил повторить триумф. — А ты откуда здесь? На шпиона не похож… Тоже патриот?
— Как тебе сказать… — Пальцы бразильца пробежались по струнам из тонкой проволоки, извлекая мелодию в такт словам. — Были причины.
— Рассказал бы уж и в самом деле, — попросил кто-то из темноты в противоположном углу блиндажа. — Интересно же…
— Друг мой, знания умножают печаль, — нравоучительно ответил Франциск, наигрывая что-то быстрое, на манер марша. — Но, учитывая, что Всевышний вполне может призвать сегодня меня…
Невысказанное «и вас» тяжело повисло в воздухе.
— Я из Бразилии, — начал Рош, все так же сопровождая каждое слово соответствующим перебором струн. — Штат вам все равно ничего не скажет, как и город нашего друга Альфреда. Семья известная, хотя родовитыми токантинских Рошей назвать нельзя.
— И небедные, небось… — завистливо протянул кто-то.
— Не без того, — согласился Рош. — Дед в свое время решил вложиться в сахар и гевею, а каучук нынче в большой цене…
Хейман поневоле вспомнил обычные в последние месяцы пружинные колеса. Да, если и у Антанты дефицит резины хотя бы вполовину от немецкого, торговцы каучуком должны сказочно обогатиться.
— И случилось так, что меня в самое сердце уязвил… Амур. — Рош говорил нараспев, словно читал балладу, при этом в его голосе не было ни капли наигранности или экзальтации. — Она была юна, божественно красива, как ангел или сама Мадонна, но безжалостна, как демон.
— Бабы — злые, жестокие стервы, — вынес суровый приговор фельдфебель. Уж на что Зигфрид был твердолоб и лишен фантазии, но и его поневоле захватило повествование бразильца, да еще под музыку.
— Нет, друг мой, — печально ответил Рош. — В том-то и дело, что она не была ни жестокой, ни злой. Ребенок, отрывающий крылья бабочки, — жесток ли он? Нет, он просто не думает, что причиняет страдания живому существу. Он не жесток, он безжалостен. Так и Ангелика… Она не была жестока, просто для нее все мужчины — как бабочки, созданы природой для того, чтобы собирать их крылья для своей коллекции…
Он отложил инструмент. Легкий вздох разочарования пронесся по укрытию — солдаты решили, что на этом история закончится. Но Рош, сев поудобнее, продолжил.
— Я был уже не так уж и юн, но при одном взгляде на нее кровь моя превращалась в чистый огонь. А надо сказать, что она происходила из немецких аристократов. Какая-то побочная ветвь прусских не то Шацинтов, не то Шейсингов, они покинули Европу еще при наполеоновских войнах, но кичились своим происхождением даже спустя век. И вот однажды, на приеме, как раз в августе[85] я неудачно столкнулся со своим злейшим соперником в сердечной страсти. Слово за слово, мы решили выяснить, кто из нас достойнее внимания и благосклонности такой родовитой особы. Тем более что ее фатерлянд нуждался в помощи… — Франциск криво усмехнулся и продолжил уже резкими, рублеными фразами, откинув лоск и шарм поэта: — Будь мы оба трезвы и одни… Наверное, засунули бы потом в задницу фамильную гордость. Сделали бы вид, что ничего не было. Но вокруг было общество, и рядом была она.
— Полная жопа, — резюмировал учитель литературы Харнье.
— Она самая, — согласился Рош. — И мы отправились доказывать прекрасной фемине, что смелы, сильны и вообще достойны. На войну, где же еще доблестный муж может показать меру своей храбрости? Ну кто же тогда знал, что после августа будет сентябрь, октябрь и прочие месяцы. А вернуться я уже не мог — конечно, в лицо никто сказать не осмелится. Но репутация фамилии погибла бы сразу, а у нас доброе имя семьи — это все.
— А этот твой соперник, где он теперь? — неожиданно спросил лейтенант Хейман.
— А черт его знает, — с безразличной меланхолией отозвался бразилец. — Хотя говорили — дезертировал и вернулся обратно…
— И плевал он на доброе имя семьи, — резюмировал Густ.
— Он — может быть, — сурово ответил Рош. — Но я — не он.
Стукнула дверь, точнее, хлипкое сооружение из тонкой фанеры на ременных петлях, отделяющее блиндаж от крутой лестницы, уходящей вверх.
— Господин лейтенант, к полковнику, — сказали в приоткрывшуюся щель. — Есть приказ.
Хейман поднялся с топчана и шагнул к выходу, провожаемый взглядами взвода, сдержанно-ожидающими у ветеранов и по-собачьи отчаянными у новичков. Всем было понятно, что командир скоро вернется, а вместе с его возвращением закончится и ожидание.
Ожидание такое нервирующее и такое безопасное…
— Головы ниже, — кричал Дрегер. — Где мы, смотреть по сторонам, быстро!
В первые мгновения было все равно, что командовать, главное, чтобы приказы были четкими, настраивающими на бой и безвредными. Нужно было загнать себя и солдат в привычный режим схватки. Лежа за гусеницей и приподнявшись на локте, лейтенант озирался по сторонам, пытаясь понять, куда их завезли «Марки». Жар от горящего «Шершня» уже ощутимо припекал сквозь китель и брюки.
Как обычно, место высадки долго и тщательно планировалось, чертилось на подробных картах, прикидывалось на макетах и ящиках с песком. И как обычно, их высадили не там, где следовало. Дрегер понимал танкистов: проложенный по гладкому листу пунктир на практике оборачивался почти ксенофонтовским «Анабазисом» по пресловутому «лунному пейзажу», перекопанному снарядами, многократно пересеченному траншеями и рвами, зачастую просто непроходимому даже для гусеничных машин. Водители должны были сообщать десанту об изменениях курса, но делали это редко и плохо, и их опять-таки можно понять: управление танком и без того — тяжелейшая и изматывающая работа, здесь не до топографических измерений и дополнительного инструктажа.
Однако, каждый раз оказываясь непонятно где, но неизменно под огнем, пехотинцы искренне желали погонщикам железных коней встать в один ряд к расстрельной стене. Впрочем, и обойтись без танков никто не пожелал бы.
«Марк» сдавал назад, судорожными рывками, похоже, танк намотал на ведущие колеса хороший пучок проволоки. Экипаж пытался вывести машину из боя, но не успел. Грохнуло — коротко и гулко, по всей округе пошел глухой металлический звон, от «морды» танка полетели обломки. Внутри «свиньи» пронзительно заскрежетало, словно все шестеренки сразу бешено провернулись, стачивая друг о друга зубцы, и машина разом встала. Из открытого десантного люка вырвался плотный клуб дыма, пронизываемый длинными языками пламени, в нос ударила вонь горящего бензина. Чем подбили «Марк», лейтенант так и не понял, но танку однозначно пришел конец.
Несколько минут назад Уильям испытал бы два всеподавляющих чувства. Ужас оттого, что, задержись они хоть самую малость, и сейчас весь полувзвод жарился бы в железной печи вместе с экипажем. И желание броситься в огонь, спасая заживо сгорающих танкистов. Но сейчас, полностью включившись в горячку боя, он не чувствовал ни того, ни другого. «Кроты» избежали смерти — это хорошо. Танкисты погибли — это плохо, но им уже не помочь.
— Мы сдали сильно вправо! Вправо! Впереди К-23! Справа L-6!
Это кричал Шейн. Теперь, получив привязку, Дрегер и сам сориентировался.
Пресловутый «Форт» представлял собой трехэшелонную оборонительную систему из многочисленных бетонных капониров, связанных переходами, в том числе и подземными. Первая линия располагалась на склоне пологого и длинного холма, ее построили «на всякий случай» довольно давно, еще в те времена, когда считалось, что для хорошей обороны достаточно залезть повыше и взять с собой много пулеметов. Два следующих рубежа возводили уже значительно позже, на обратном склоне, тщательно маскируя.
Как и следовало ожидать, первую линию до последнего дюйма изучили и даже сфотографировали разведчики, артиллерии оставалось только побыстрее отстреляться по заранее подготовленным и точным данным. Весь первый рубеж, обозначенный на картах как «К-1», исчез с лица земли, превратившись в курящиеся едким дымом руины. Их как раз и преодолели с таким трудом десантные танки. Теперь впереди лежали две следующие полосы — «К-2» и «К-3», в общей сложности более тридцати только разведанных огневых точек. Их хорошо потрепали, походило на то, что тяжелые стволы раздолбали-таки все «коробки» до основания, но вот остальное…
Для новичка вакханалия, творящаяся вокруг, была бы сплошным хаосом, бессмысленным и убийственным. Но Дрегер опытным, изощренным слухом оценивал частоту и примерное направление вражеской стрельбы. Всматривался слезящимися от дыма глазами в видимую с его позиции часть «Форта», вычисляя масштаб разрушений, нанесенных артиллерией. Механически, «на глазок», подсчитывал число неподвижных тел в хаки, распростершихся то здесь, то там, повисших на «колючке», — убитые солдаты первой волны британской пехоты.
Он видел на удивление немного «своих» покойников. Немцы, несомненно, оказались оглушены и деморализованы, их огонь был беспорядочен и явно никем не координировался. И главное — молчали минометы, самый страшный враг атакующей пехоты.
Первым делом следовало уйти с открытого места, найти любое укрытие.
— Направо, в «шестую», двойками! — скомандовал он и сам поднялся вперед.
Это всегда страшно — первый шаг навстречу смерти. Сколько бы адреналина ни кипело в крови, как бы ни были отбиты мозги боевым безумием — это очень страшно. В такой момент нельзя думать, нужно просто сделать. Дрегер выдохнул до конца, до самого донышка легких и, чувствуя в голове звенящую пустоту, ринулся вперед и направо, через гусеницу и в обход «Шершня», к траншее L-6. Краем глаза он видел бегущих за ним «кротов».
Саперы стремительно неслись вперед, на первый взгляд, в полном беспорядке, как цирковые клоуны, то и дело смешно приседая, перекатываясь и бросаясь из стороны в сторону. На деле же — единственно возможным способом, группами не более трех человек, особенно на прямом участке траншеи, прячась за любым укрытием и сбивая прицел вражеским стрелкам. Любой другой сразу переломал бы себе ноги в таком месиве, но не они. «Шестая» была одной из крайних на левом фланге «Форта», проходя извилистым зигзагом почти на всю его длину. Если бы «кротам» удалось добраться до нее, появлялся шанс просто пробежать под прикрытием всю полосу обороны «Форта», вместо того чтобы грызть ее в лоб.
Невысокий бруствер возвышался впереди, как низкий и очень длинный могильный холм.
— Быстрее! — в голос орал лейтенант, скорее для самого себя, чем для бойцов. Каждый сапер прекрасно понимал, что счет времени идет уже на секунды и, если взвод не укроется немедленно, саперов прижмут к земле пулеметным огнем и забросают минами или гранатами. Конечно, это может и не случиться, но действовать стоит так, словно вражеский минометчик уже положил на спуск свою преступную немецкую руку, испачканную кровью невинных младенцев.
Как всегда, с каждым шагом, с каждым броском вперед, в голове у Мартина билась только одна мысль: «Сейчас я упаду и сдохну». Она раскладывалась на слоги и думалась последовательно, по частям, в такт суматошному бегу. Ему было безумно жарко, после первых же движений кожаный костюм окончательно превратился в печь, тяжелый баллон давил на плечи и спину, заставляя ноги подкашиваться.
«Только бы не зацепиться шлангом, только бы не зацепиться!»
Справа, едва ли не вприпрыжку, бежал Шейн, размахивая своим винчестером. Он что-то кричал, бессвязно и бессмысленно, накручивая себя, но Мартин не слушал. Еще шаг, еще два, и он вошел в привычный ритм бега. Теперь тяжесть оружия не мешала, а помогала — баллон и брандспойт стремились вперед, к земле, а хозяин словно подхватывал их, легко направляя общее движение. И в этом непрерывном падении огнемет и его оператор короткими прыжками неслись вперед. Пробежка, приседание, быстро оглянуться, разворачиваясь всем корпусом. Они бежали наискось, слева направо, имея по левой руке огрызающиеся пулеметным огнем капониры второй линии «Форта», а впереди — «Эл-шестую».
В очередной пробежке Мартин споткнулся о кусок балки, опутанной обрывками «колючки», который будто сам собой высунулся из перепаханной земли прямо под ногой. Огнеметчик невысоко подпрыгнул, стараясь сохранить равновесие, и, почти падая, рухнул на колено. Сустав болезненно хрустнул, приняв на себя тяжесть тела и груза. Мартин оттолкнулся другой ногой, буквально запихивая себя за очередное укрытие — что-то вроде невысокой стены, обломанной, словно ее обкусывал великан. Неподалеку скорчился за кочкой Шейн, часто и невысоко поднимая голову в широкой каске, озираясь по сторонам. Почти рядом что-то взорвалось, засыпав их обоих комьями сырой, почти черной земли, воняющей гарью и кровью. То здесь, то там вражеские пули с треском впивались в куски дерева, откалывали крошки от бетонных глыб, с шипением тонули в рыхлой земле.
Мартин провел рукой по своему импровизированному укрытию, даже сквозь кожу перчатки ладонь ощутила знакомую шероховатую поверхность — бетон. Похоже, они уже на границе второй линии «Форта». Он взглянул налево и вздрогнул: прямо на него смотрел немец, холодным немигающим взглядом, из-под низко надвинутого шлема. Мартин в панике бросил руку к поясу, нашаривая свой пистолетик и понимая, что не успеет.
Очередной взрыв забросал лицо немца земляной крошкой, припорошив глаза, и только тогда Мартин сообразил, что тот мертв. Странно, это был первый немецкий покойник, который ему встретился сегодня. Где же остальные? Скорее всего, похоронены в своих укрытиях огневым валом…
— Не спать! Не спать! — это уже надрывался Боцман. — Сейчас оклемаются!
Этого он мог бы и не говорить, немецкие пулеметы стучали все увереннее. Минуту назад они заполошно полосовали очередями все вокруг, без разбору и цели, теперь же фонтанчики попаданий приближались к саперам.
— Гранаты! — крикнул Дрегер. Он боялся, что сейчас взвод дрогнет и собьется со слаженного ритма, когда каждый действует сам по себе, но в неразрывной связи с остальными, четко и грамотно. Ведь «кроты» были опытными бойцами, но их опыт распространялся совсем на другую войну — подземную. Войну лопат, мотыг, мин и коротких схваток в утробе тесных подземелий. Саперов, переведенных в штурмовую пехоту, очень хорошо готовили, но такой бой — на поверхности, лицом к лицу, они принимали впервые.
До следующей траншеи оставалось футов сто, она и была заветной целью — «шестая», по которой «кроты» надеялись выйти в тыл к защитникам «Форта». Шейн без команды присел на правое колено, взяв дробовик наизготовку, плотно прижал приклад к плечу. Слева и справа гранатометчики образовали редкую цепь, вытянувшуюся вдоль траншеи, так, чтобы оказаться поближе к цели, но не настолько, чтобы попасть на прицел возможных защитников L-6. В своих жилетах с «карманами» в три яруса, на поясе нож и пистолет — гренадеры походили на торговцев вразнос, только товар у них был очень специфический. Обычно они несли десять-пятнадцать сгустков смерти, до поры упакованных в ребристые корпуса Миллса и Лемона. Американские теоретики часто упрекали британских коллег за излишние траты, дескать, расходовать столько гранат — крайне неэкономно. Но это было чисто кабинетное утверждение, выдуманное тем, кому никогда не приходилось идти на штурм. С флангов цель яростно поливали «Льюисы» со снятыми кожухами.
Мгновение — и гранаты полетели в траншею. Небольшие «лимонки», и в самом деле похожие на безобидные фрукты, только зачем-то выкрашенные в темно-зеленый цвет, скрывались за бруствером. Гранатометчики бросали свои «подарки» в каждый изгиб, чтобы перекрыть всю траншею убийственной сетью осколков и ударной волны. Ближайший гренадер взмахнул руками и упал навзничь, прошитый навылет пулеметной очередью. Из-за бруствера выглянула чья-то голова. Шейн не видел ни шлема — его не было, ветер трепал светлые вихры выглянувшего, ни униформы — она скрывалась ниже уровня земли. Но свой там быть никак не мог. Палец дернул спусковой крючок сам по себе, повинуясь рефлексу, а не мысли. Отдача винчестера упруго толкнула в плечо, словно перекатываясь по ключице, верхняя часть черепа вихрастого взорвалась брызгами черно-красного. Удар картечи бросил уже мертвое тело вниз и назад, но в этот момент начали взрываться гранаты, и покойника швырнуло обратно, на бруствер, его руки безвольно болтались, как у игрушечного паяца.
Как обычно, в голове у Шейна словно сработал арифмометр, открыв два окошечка. В первом число «1» — первый убитый в этом бою. Во втором «5» — число оставшихся в магазине зарядов.
Гранаты сериями взрывались в траншее, выбрасывая столбы белесого дыма и небольшие земляные фонтаны. Вопя, словно тысяча демонов, вырвавшихся из самих глубин преисподней, «кроты» бросились вперед, пока немцы не пришли в себя. Впереди всех огромными скачками мчался Боцман — в одной руке огромный двуствольный обрез, в другой — знаменитая шилелла.
— Во имя святого Брендана, бей гуннов! — орал ирландец, размахивая своим страшным оружием.
Кто-то в «шестой» страшно кричал, в голосе не осталось ничего человеческого, только безграничное страдание. Ему вторил другой, но это был крик паники и страха.
«Повезло какому-то бошу, похоже, не задело, — отстранение подумал Шейн. — Но это мы сейчас поправим».
Светало. В иное время первые солнечные лучи уже вовсю резвились бы среди утренних теней, но сейчас солнце с трудом проникало сквозь густую завесу пыли, поднятой взрывами сотен тысяч снарядов.
Обстрел ослаб, точнее, изменился. Вместо сплошной стены огня, идущей единым фронтом через немецкие позиции, орудия теперь прицельно били по инженерным сооружениям и скоплениям войск, ориентируясь по командам корректировщиков. Но все равно, огонь был очень плотный, то и дело мимо с противным жужжанием проносился шальной осколок. Все ближе слышались звуки яростной перестрелки.
Говорили, что союзники возили своих солдат прямо к передовой на грузовиках, со всеми удобствами. Может быть, кто их знает… К сожалению, армия кайзера больше не могла предоставить своим доблестным бойцам таких удобств. Хорошо хоть до конечного пункта добираться было недалеко, даже с учетом продвижения, замедленного необходимостью постоянно искать укрытие.
«Штурмтруппенам» не давали легких заданий, но, услышав новое, Хейман окончательно загрустил. Его взвод присоединили к остаткам пехотного батальона, насчитывавшего неполную сотню человек, и поставили задачу — контратаковать противника, отбив захваченные противотанковые форты.
У батальона не было орудий, даже плохонького миномета, только несколько пулеметов. Личный состав лишь два дня как вывели с передовой, и теперь уставшие, измученные люди вновь отправлялись в бой. Зато командовал ими самый настоящий майор, молодой, холеный и высокомерный. Лейтенант думал, что на фронте такие давно вывелись естественным путем, и поди же ты, ошибся. При первом же взгляде на него Хейман подавил инстинктивную неприязнь. Отчасти это была понятная зависть небритого грязного вымотанного человека к холеному красавчику, благоухающему одеколоном посреди развалин и криков раненых. Отчасти — предчувствие больших неприятностей, потому что красавчик — и это стало ясно после первых же его слов — понятия не имел о том, как организовывать нормальную контратаку. Гизелхер по-быстрому перебросился парой слов с солдатами батальона, и услышанное оптимизма не прибавило.
Лейтенант поступил как обычно в таких случаях — сказал себе: «Делай, что должно, и будь что будет». Его взвод должен был контратаковать англичан на левом фланге опорного пункта, брошенного гарнизоном, этим они и займутся, а что будет по соседству — посмотрим по ходу действия.
— Подтянись! — скомандовал фельдфебель.
Лейтенант оглянулся через плечо, на понуро растянувшийся за ним взвод. Быстро отвернулся, скрывая злобную гримасу разочарования, и снова сосредоточился на дороге впереди, пролегающей по полузасыпанным траншеям. Мокрая земля сочно чавкала под ногами — похоже, разрывы вскрыли трубу или какой-то подземный источник.
«Главное — не забыть пристрелить первого дезертира, — подумал Хейман. — Это хорошо действует на остальных. Правда, могут от страха потерять рассудок и, недолго думая, пристрелить и меня…»
Он подавил нервный смешок. В этот день ему будет угрожать столь многое, что глупо беспокоиться еще и о таких вещах, как нервные и запуганные новобранцы… Стрельба приближалась. Лейтенант привычно оценил расстояние и характер перестрелки, походило, что опорный пункт еще держится, но слабо и плохо. Работали от силы три-четыре пулемета и не более десятка винтовок. А нападающие не жалели ни гранат, ни патронов, частую высокую дробь «Льюисов» ни с чем не спутаешь.
Очередной взрыв прогремел совсем недалеко, метрах в тридцати, позади захлюпало — новички, как и следовало ожидать, сразу бросились ничком, не думая, что кланяться уже разорвавшемуся снаряду бесполезно. Слушать надо не то, что сработало, а то, что еще в полете, учась отличать громоподобный гул тяжелых «чемоданов» от легкого, змеиного шелеста шрапнели. Еще одна солдатская премудрость, которой их так и не успели научить…
Зигфрид не жалел ни брани, ни пинков, поднимая залегших, даже флегматичный Густ дал кому-то затрещину, восстанавливая дисциплину. Монотонно и визгливо ругался Харнье.
— Вперед, туда, где нас ждет воинство сатаны! — бодро провозгласил Франциск. — С нами Бог и «Рейнметалл».
Обычно бронебойщику с гевером полагался напарник или на худой конец помощник для переноски тяжеленного ружья и боеприпасов. Но бразилец трезвым взглядом оценил пополнение и сообщил, что предпочитает сам тащить «адский мушкет», нежели в критический момент искать помощника под какой-нибудь кочкой.
— Это точно, — в тон ему отозвался Густ, подбадривая то ли себя, то ли остальных. — Господь с нами, и сила его велика!
Верзила Пастор был похож на статую бога войны или античного гоплита — сплошной металл и кожаные заплаты на локтях и коленях. Стальная каска с «рожками», стальная же кираса, испещренная царапинами и бороздами, металлические наплечники и дополнительные пластины на живот и верх бедер. Два люгера с дисковыми магазинами на тридцать два патрона каждый свисали по бокам. Поперек живота — на манер ландскнехтов — в потертых ножнах примостился тесак, переточенный из трофейного французского «окопного меча». На этот раз он поместил гранаты в заплечном мешке, чтобы Альфреду было удобнее их доставать: последнее время Густ и Харнье часто действовали в паре.
Хейман на ходу сплюнул, выразив в этом коротком действии свое отношение к настоящему и скорому будущему. Привычно проверил собственное снаряжение. Мешки с четырьмя гранатами подвешены через плечи, слева — капсюль, справа — пороховая трубка для саперных зарядов. В кобуре на длинном ремне — маузер, в специально нашитом нагрудном кармане — еще три «толкушки». В левом кармане брюк — светящийся компас и сигнальный свисток, у портупеи — карабинный замок для срыва кольца гранаты, кинжал и ножницы для перерезания проволоки. Матерчатый патронташ с запасной полусотней патронов для маузера был переброшен через шею и ощутимо клонил голову вниз, натирая кожу и цепляясь за край шлема.
В этом бою ему придется вести солдат в бой самому, личным примером. И, похоже, чтобы дожить до вечера, понадобится очень много везения…
Вибрация болезненно отдавалась в спине, в позвоночник словно вонзали длинную раскаленную иглу, прошивая его от седалища до основания черепа. На «Рено» устанавливались амортизаторы, но все равно на каждом бугре танк ощутимо качало, и этих бугров было слишком много. Каждый толчок заставлял Годэ кусать губы от боли, но танкист не отрывался от перископа, то и дело бившего по глазной орбите иссохшим каучуковым ободом.
Человек, впервые запертый в тесную железную коробку, ничего не увидит и не поймет, ведь на окружающий мир ему придется смотреть сквозь узкие прорези, которые к тому же показывают то землю, то небо — в такт скачкам машины. Да и во второй раз — так же. Нужно быть настоящим мастером, изучить танк, как родную спальню, чтобы безошибочно ориентироваться на местности с помощью полуслепых наблюдательных приборов. Таких профессионалов мало, и меньше (намного меньше!) умеют не только управлять танком, но и дирижировать по радио артогнем из гремящей танковой утробы.
В школе Рекло инструктор говорил что-то о «пространственном воображении и ориентации», «абстрагировании от точки нахождения» и прочие умные слова. Годэ, который до войны был шофером такси, не знал большую их часть, но твердо понял, что он может хорошо и правильно представить в уме картину окружающего мира, в которой, как на карте, будут помещены его танк, артиллерийская батарея и противник. Никакие броски и скачки танка не могут сбить этот образ, поэтому его, Анри Годэ, корректировка окажется точной. А тех, кто так не может, — не возьмут в наблюдатели, и они не смогут призывать на головы бошей 220 миллиметров, или смогут, но плохо и недолго.
Однако держать в голове собственную воображаемую карту было мало, требовалось еще и точно подгадать момент, не растратив снаряды на малозначительные цели и не упустив первостепенные. Поэтому радиотанк уже добрых полчаса крейсировал параллельно полосе наступления батальона Натана, лишь изредка вызывая короткий обстрел.
Машину тряхнуло особенно сильно, перископ опять больно ударил по глазнице, Годэ щелкнул челюстями, едва не откусив кончик языка, поясницу будто обожгло огнем.
— Пьер, черт побери, аккуратнее! — прошипел он сквозь зубы, потирая лицо. После каждого хорошего боя Анри походил на сову — черные круги синяков обрамляли оба глаза широкими кругами.
Если водитель что-то и ответил, то командир его все равно не услышал. Ему нужно было больше обзора. Годэ щелкнул рубильником, наблюдательная башенка с вертикальными щелями на крыше танка с громким скрежетом провернулась и остановилась. Наблюдатель испугался было, что шальной осколок повредил механизм, но цилиндр, дернувшись несколько раз, набрал обороты, вращаясь с тихим жужжанием, тонувшем в шуме двигателя. Годэ привстал, держась за специальные скобы, и сунул голову в цилиндр. Быстрое перемещение прорезей создавало стробоскопический эффект — окружающий мир был словно подернут мерцающим туманом, скрадывающим мелкие детали. Но все равно так было видно гораздо лучше, а шанс получить пулю или осколок — гораздо меньше, чем если просто высунуться из люка.
В целом Анри мог вполне однозначно и уверенно сказать, что батальону Монтега Натана повезло, даже очень повезло. То ли обстрел удачно накрыл немцев, то ли боши просто в большинстве сбежали, но «Форт», обещавший стать крепостью и скопищем проблем, едва-едва огрызался редким и слабым огнем. Пехота достаточно быстро занимала вторую линию, а взвод Дрегера, похоже, уже примеривался к третьей. Но на левом фланге у батальона возникла заминка — атакующие попали на «чертову дорогу», то есть заминированную траншею. Прием был не из тех, что используют особенно часто, ведь далеко не каждый готов ходить по собственным минам, которые к тому же соединены весьма ненадежным детонатором. Но кто-то в «Форте» в свое время оказался достаточно жестким и твердым, чтобы все-таки заложить заряды, а теперь подорвал их вместе с собственными беглецами и десятком английских штурмовиков, затормозив общее движение. Над далеким бруствером поднимались клочья густого черного дыма — похоже, одними минами дело не ограничилось, не обошлось и без пары бочек жидкого топлива. Удивительно, учитывая его дефицит у немцев.
Танкист убрал голову из башенки и остановил ее вращение. Теперь он знал, куда смотреть, а капризный механизм стоило поберечь. Судья бросил взгляд на радиста, тот молча кивнул, положив руку на рычаг телеграфа и демонстрируя полную готовность. Годэ кивнул в ответ, странно, хотя температура в машине превысила сорок градусов, его ощутимо морозило.
— Вперед, — скомандовал он, склонившись к водителю. — Прямо и помедленнее!
Пьер ответил жалобным взглядом, полным неприкрытого страдания. До близкого знакомства с рядовыми буднями корректировщиков он полагал, что новое назначение — большая удача. Разъезжай себе в отдалении от настоящего пекла и указывай цели пушкам. Отчасти так и оказалось, но только отчасти: Годэ не лез в первую линию, но и не отставал от катящейся вперед волны атаки, и его танк всегда оказывался там, где было жарче всего. Юркий «Рено» буквально крался через перекопанные траншеи, искореженные баррикады и вырубленный снарядами лес, играя в пятнашки с вражеской артиллерией.
А Судья вновь приник к перископу, привычно вызывая в памяти координаты и условные обозначения для батареи, терпеливо ждущей его указаний в пяти километрах отсюда. Анри Годэ хорошо, очень хорошо помнил осень четырнадцатого. И очень не любил немцев.
Галлоуэй прыгнул в траншею первым и, судя по звукам, сразу кого-то приложил своей дубиной. Грохнул сдвоенный выстрел из обреза, который рыжий ирландец снаряжал обрубками свинцовых прутьев.
«Черт возьми, сумасшедший ирландец что, заряжает свою пушку черным порохом?» — подумал Шейн, прыгая следом, прямо в клубы дыма. Траншея оказалась неожиданно глубокой, земля больно ударила по стопам. Даймант заученно перекатился, так чтобы не зацепиться поклажей, привстал на колено, напряженно выцеливая врагов в узком проходе, сплошь затянутом дымом от боцманского выстрела. Что-то бросилось на него сверху, янки с воинственным воплем отмахнулся прикладом и сразу же вслепую разрядил дробовик в упор.
— Шейн! — прикрикнул откуда-то спереди, из дыма, всевидящий Дрегер. — Мертвецов будешь убивать после!
Точно, это был тот самый немец, которого Шейн застрелил чуть ранее. От сотрясения его тело сползло с бруствера и свалилось прямо на плечи Бриллианту.
— Мартин, — гаркнул Шейн, крутя головой.
— Здесь! — отозвался напарник спереди.
«Дьявольщина, отстал!» — чертыхнулся про себя Шейн, с отвращением стряхивая с лица брызги крови покойника. Он бросился вперед, догоняя рвущийся по «шестой» отряд. После картечи Боцмана добивать здесь было некого.
— Бросаем! — скомандовал Дрегер, и, хотя противника не наблюдалось, четверо впередиидущих гренадеров заученно потянулись к сумкам. Откуда-то из-за плеча лейтенанта вытянулся длинный широкий ствол, источающий слабый дымок и запах пороховой гари. Уильям рефлекторно развернулся, поднимая револьвер, но это оказался американец со своим винчестером, выцеливающий возможную помеху гранатометчикам. Огнеметчик Беннетт прижался к стене, наполовину — насколько позволял громоздкий баллон, — втиснувшись в полуобвалившуюся нишу.
Гренадеры слаженно исполнили — точнее не скажешь — счетверенный бросок. В первый участок траншеи, в следующий, за вторым траверсом — дальше всех, снова в первый, но чуть дальше первой гранаты, и в колено второго траверса — так занудно требовала инструкция. На деле все было проще — бросай в каждое колено, и не ошибешься. Извилистые, сильно изломанные ходы сообщений для защиты от продольного огня рыли еще со времен Вобана,[86] с тех пор прогресс двигался в сторону их максимального усложнения. Ныне стандартная траншея представляла собой нечто похожее на коленвал, с прямоугольным изгибом через каждые десять-пятнадцать футов. К счастью, «L-6» была выкопана еще во времена относительно спокойного отношения к гранатам и походила скорее на извилистый след змеи.
Серия взрывов, похожих на очень громкие хлопки в ладоши, — сработали гранаты. И снова пробежка. Мартин пыхтел, как паровоз под парами, волоча свою огнеопасную ношу. Дрегер испытывал радость пополам с удивлением от сказочного везения — «кроты» продвигались почти без сопротивления. Боши, вероятно, побросали позиции, спеша сбежать подальше в тыл. Тех немногих, кто как-то пытался сопротивляться, выметали гранаты.
Новый бросок. А вот сейчас получилось нехорошо. За следующим поворотом слышались не ставшие привычными крики паники и боли, а четкие слова команды. И гранаты рванули как-то «поверху» и в стороне, скорее всего, на защитных сетках и проволочных щитах в виде двускатной крыши, чудом уцелевших от артобстрела. Дрегер щелкнул пальцами, кивнув Мартину. Огнеметчик даже вздохнул от облегчения, ведь каждый «залп» весомо облегчал его ношу.
Беннетт все равно старался действовать как можно быстрее, как и все остальные. Следующий поворот открывался вправо, огнеметчик перехватил брандспойт поудобнее, переложив рукоять из правой руки в левую. Мартин привалился боком к стене у самого сглаженного угла, оскалившегося выщербленными досками обшивки. Боцман, не долго думая, сунул окровавленную дубинку в зубы и подхватил свою двустволку за цевье, выцеливая бруствер, чтобы никто не спрыгнул сверху. Шейн быстро и коротко — на миг, не дольше — выглянул из-за угла, сразу же отшатнулся обратно. С немецкого участка захлопали выстрелы, пули вонзались в стену со звучным стуком. Янки быстро кивнул, показывая, что с той стороны помех нет. А то бывали случаи, когда нерасторопный огнеметчик и все его соседи получали обратно свой же огневой залп, отраженный щитом или иной преградой.
Мартин сунул за угол брандспойт, что-то сразу же звучно щелкнуло по щитку, толкнув руку, но было поздно. Беннетт нажал рычаг. Как обычно, шланг резко дернуло, раструб взбрыкнул, но огнеметчик привычно удержал агрегат. Пронзительно зашипело, в воздухе растекся запах чего-то ядовито-химического. За углом кто-то недоуменно вскрикнул, голос сразу же взвился до истошного вопля запредельного ужаса и немедленно оборвался коротким и сдавленным полувсхлипом, когда беснующийся огонь выжег легкие жертвы.
— Дальше, — крикнул Дрегер.
Шейн пробежал среди дыма и языков пламени. Плотные хлопья сажи оседали на одежде и лице, забивая нос едкой вонью. Кто-то черный, похожий на головешку угольно-черного цвета, слабо шевелился у самой подошвы траншеи, в противогранатной нише. Повинуясь мгновенному приступу жалости, Шейн выстрелил на бегу и, конечно, попал. Еще бы, с такого-то расстояния…
Позади топал Мартин. Как обычно, увидев последствия использования страшного оружия австралийца, Даймант испытал нечто схожее с чувством благоговейного страха. Мало что ужасает так, как огнемет, а Беннетт управлялся с ним со спокойствием и хладнокровием…
Их прижали резко и неожиданно, точным и плотным огнем из «Туфа».[87] Первая же очередь тринадцатимиллиметровых дьяволов прошила верх бруствера, как невесомый пух, буквально снеся голову замыкающему.
И еще один покойник из своих, второй за день, отметил про себя Дрегер, ничком бросаясь на землю. Не дожидаясь команды, взвод растянулся по траншее и рассыпался по ответвлениям, кто на четвереньках, а кто и ползком. Пулеметчик же со знанием дела молотил короткими прицельными очередями, буквально причесывая «шестую» на протяжении доброй сотни футов, не меньше. Затем «косильщик» умолк — даже такой калибр был бесполезен против укрывшихся в траншее. Но если немцы подтащат мортиры (а они обязательно подтащат)…
Майкрофт Холл с неожиданной для новичка инициативой нахлобучил немецкую каску на палку и поднял над бруствером. Ничего не случилось, и ободренный солдат с неожиданной резвостью полез наверх. Его стащили обратно за штаны, и Шейн выразительно постучал пальцем по собственному лбу.
— Ведро же гуннское, дурень. Тот по своим не выстрелит.
Пулемет вновь заговорил.
Дрегер достал небольшой перископ и осторожно высунул его наружу, маскируя между торчащими обломками щита. При этом он старался не думать, что восходящее солнце светит прямо в лицо и, как ни прячься, перископ вполне может дать отблеск. Хорошему пулеметчику больше и не нужно, а пуля «Туфа» на дистанции в триста футов пробивает почти дюйм стали.
Хотя лейтенант и берег прибор, но стекло помутнело и покрылось разводами, а зеркало треснуло. Но смотреть было можно, и, приноровившись к искаженному обзору, перечеркнутому зигзагом трещины, Дрегер увидел капонир с пулеметом, который мешал продвинуться дальше, — плоскую бетонную «пилюлю» с узкими горизонтальными щелями бойниц. Ранее его прикрывала земляная насыпь, но ее буквально сдуло при артобстреле, теперь капонир вызывающе серел посреди черно-коричневой земли и чахлой зелени, которую не вырвала и не закопала артиллерия. В одной из бойниц запульсировал огненно-желтый цветок — «Туф» обстреливал кого-то в стороне, значительно левее и дальше. Неожиданно небольшой пригорок за капониром так же ожил, плюясь нитями трассирующих, — замаскированная пулеметная точка, машинка послабее — «Шпандау» — но в умелых руках не менее опасная.
Дрегер убрал перископ и сел прямо на дно, на кусок доски, бывший не так давно частью настила. Попытался сосредоточиться.
Две пулеметные точки, точнее, одну вполне можно считать за скорострельную артиллерийскую. Патронов не экономят, стреляют не суетливо. Впереди «шестая» прерывалась насыпью, которую «соорудили» несколько разрывов, перекопавших землю и взгромоздивших ее пологими терриконами. Путь дальше был закрыт, покинуть траншею невозможно из-за пулемета, возвращаться — в общем-то бессмысленно. А мортира Стокса капонир не возьмет, разве что поцарапает. Похоже, везение кончилось. Но все не так уж и скверно.
— Закрепляемся, — приказал он баррикадирам, державшим наготове шанцевый инструмент и пустые мешки для земли и песка. Подозвал одного из подносчиков. — Найди Судью, объясни про пулеметы, покажи на карте. Нам нужна поддержка.
Тот понятливо кивнул и побежал обратно по траншее, пригибаясь и склоняя голову, хотя над ней было еще с добрый фут земли.
Баррикадиры работали как одержимые, заполняя мешки землей и перекрывая боковые ответвления. Гренадеры обшаривали редких покойников, стараясь пополнить запас гранат трофеями. Шейн ухитрялся одновременно насвистывать что-то легкомысленное, грызть галету и запихивать патроны в магазин винчестера.
День начинался удачно.
— Коллега…
Подобное неформальное обращение, очевидно, тяжело давалось майору, у которого на лбу было написано Königlich Preußische Hauptkadettenanstalt.[88] Его лицо блестело от пота, приглаженные усы встали дыбом, из-под каски выбился неряшливый клок волос. На мгновение Хейман ощутил укол удовлетворения — «паркетный мальчик» столкнулся с суровой прозой жизни. Но лейтенант сразу одернул себя: сейчас было не время выяснять сословные разногласия, тем более что майор, несмотря на неопытность, похоже, был вполне вменяем и разумен.
Очередной разрыв засыпал их земляной крошкой. Офицеры залегли в глубокой воронке, совещаясь перед последним броском.
— Коллега? — отозвался Хейман, настолько вежливо, насколько возможно в подобной ситуации.
— Эрвин Сьюсс, — неожиданно сказал майор.
Хейман поначалу его не понял, мгновение он лихорадочно думал, кто такой Эрвин, пока не сообразил, что майор представился. Действительно, в кратком и порывистом инструктаже времени для взаимного расшаркивания как-то не нашлось.
— Фридрих Хейман, — кратко ответил лейтенант, немилосердно ругаясь про себя. Драгоценные минуты уходили одна за другой на пустые разговоры.
— Славно, — произнес майор. — К делу. Лейтенант, вы уже поняли, я человек не очень опытный. Дайте совет, как нужно действовать.
У Хеймана отвисла челюсть. Удивление его было безмерным, начиная с того, откуда мог взяться на фронте командир батальона без солидного военного опыта, и заканчивая тем, что майор вот так запросто просил помощи и совета. Давно, очень давно Фридрих так не ошибался в людях. Эрвин Сьюсс молча и внимательно смотрел на него, пока Хейман собирался с мыслями.
— Так… — Лейтенант резко потер лоб, словно разогревая мозги перед напряженной мыслительной работой. — Сколько у вас в точности человек?
— Семьдесят пять всего, — четко и кратко ответствовал Эрвин. — Из них примерно тридцать обстреляны и годны к бою, остальные либо раненые, либо мальчишки, которым бы махать хворостиной в деревне, а не идти в бой.
— Так… — повторил, нахмурившись, лейтенант. — Плохо, но не очень. Знаете всех? — так же кратко уточнил Хейман.
— Почти.
— Это уже хорошо. Так… томми, похоже, добивают вторую линию, у них много пулеметов и гранат, идти на них в лоб — чистое самоубийство. Поэтому надо сделать по-другому…
Раздраженная гримаса исказила лицо майора. Его можно было понять — лейтенант излагал мысли, как вышестоящий по званию. Но Сьюсс задавил вспышку раздражения — он не обманывался относительно своих талантов. Сейчас только большой практический опыт лейтенанта-штурмовика мог помочь остаться в живых и тем более выполнить задачу.
— Мне нужны ваши лучшие люди, — продолжал Хейман. — Умелые и, главное, скорые на голову.
— Таких, наверно, с десяток-полтора.
— Мало! — Хейман досадливо стукнул кулаком по колену. Совсем рядом прошла пулеметная очередь, вынудив обоих рефлекторно пригнуть головы. Фридриху подумалось, что сейчас достаточно одной шальной мины, чтобы уложить командование сводной группой и полностью сорвать задание.
— Мало, но лучше, чем ничего. Дайте только самых лучших, сейчас важно их качество, а томми все равно больше.
— Сейчас распоряжусь. Что будем делать? — спросил майор.
— Дайте, я еще раз гляну на вашу карту, она точнее моей, — ощерился в недоброй улыбке лейтенант. — Будем изображать Ганнибала при Каннах.
Противотанковый пулемет отмерял короткие и точные очереди, «кроты» закреплялись на позициях, время неотвратимо уходило. Дрегер коротко посоветовался с наводчиком траншейной пушки. В принципе, «Пюто» позволяла достать капонир через амбразуру, но только в принципе.
— Упора нет, — говорил наводчик, небритый мужик в глубоко надвинутой каске и шерстяном подшлемнике. — Переднюю стойку еще поставим, но задние придется держать на весу. Пристреляться толком не даст — чешет как гребнем, попасть надо с первого выстрела.
Вернулся посыльный. Все так же, сгибаясь в три погибели, он пробежал по траншее, лавируя между работающими пехотинцами.
— Нашел? — коротко спросил лейтенант.
Посыльный молча кивнул, жадно хватая воздух широко открытым ртом. Все-таки бег на средние дистанции в полной боевой выкладке чем-то сродни марафонской пробежке.
— Да, — сипло проговорил он наконец. — Судья сказал, что весь «тяжелый» огонь перенесен в тыл, а от «мелких» здесь толку не будет. Разве что поцарапают.
Дрегер молча, до хруста в суставах сжал перископ, подавляя желание громко и четко высказаться в адрес артиллеристов, всегда стреляющих не туда, куда следует.
— …Но в четверть десятого он сделает задымление, — продолжил солдат.
Лейтенант машинально потянулся за часами, но рука зависла на полпути — Уильям вспомнил, что подарок семьи сломался. С разных сторон ему немедленно протянули трое других — хотя часы были в дефиците, «кроты» пользовались определенными привилегиями в снабжении. К сожалению, все хронометры показывали разное время, с разбросом в пять минут.
— Минут десять точно есть, — пробормотал Дрегер, размышляя вслух. — Галлоуэй! — позвал он после короткой паузы.
— Здесь.
Ирландец, как обычно, возник, словно из ниоткуда. Рыжая щетина, испачканная кровью, делала его похожим на людоеда, а комбинация дубины и дробовика — на пирата.
— Останешься, — коротко приказал Уильям. — Когда пушкари поставят завесу, покажешь гуннам «театр».
Боцман коротко кивал в такт словам лейтенанта.
— Я пойду дальше, — продолжал Дрегер. — Попробуем обойти дальше по краю, зайдем сбоку. Когда пущу ракету, постарайтесь забить ему в амбразуру пару снарядов. Бейте ближнего, он опаснее, дальним мы займемся сами.
Боцман вновь кивнул, пояснять кому — «ему» — не требовалось.
— Аккуратнее, там дальше гунны насовали «крыжовника»,[89] — напутствовал ирландец командира и повернулся к расчету «Пюто». — Пушку на горб, и за мной! Здесь в боковине есть хорошее место, чтобы пострелять.
— Что делать, если бош поднимает руки и кричит: «Камрад, у меня жена и семеро детей!»? — рявкнул артиллерист в шлеме и подшлемнике, взваливая на плечо одну из станин.
— Выпустить ему кишки! — с готовностью проорал Шейн, роняя крошки галеты. Его клич немедленно подхватило не меньше десятка охрипших глоток:
— И сказать, что восьмого не будет!!![90]
— Черт, вот сейчас бы ветчинки навернуть в самый раз… — буркнул Бриллиант уже для себя.
— А «траншейного пудинга»[91] не хочешь? — вставил Майкрофт Холл. Новичок достаточно освоился в первом бою и даже пробовал пошутить.
Вместо ответа американец коротко и зло взглянул на него, Холл сразу вспомнил, что у него есть чем заняться, и бросился помогать расчету «Пюто».
— Ты, ты, ты… — Дрегер отбирал себе штурмовую группу для броска вперед, через вал, перекрывший траншею. Глядя на Мартина, он мгновение колебался. — Проползешь? — спросил наконец командир.
— Только не быстро, — ответил Мартин, поводя плечами, чтобы обозначить громоздкий баллон за спиной. Конечно, он бы предпочел никуда не ползти, но между лейтенантом и его взводом давно установились отношения взаимного доверия. Не переходящие, впрочем, в панибратство.
— Ждем дыма, — резюмировал Дрегер.
— Роша ко мне, — сказал в пространство Хейман. Кто-то немедленно умчался вдаль, гремя амуницией. Против всех требований устава, верховенство лейтенанта признали все и почти сразу. Даже майор, который очень хотел утвердиться как командир, но еще больше хотел пережить этот день.
Стрелок не заставил себя ждать. Жилистый бразилец присел рядом с лейтенантом, дыша ровно и глубоко, словно это и не он с раннего утра бегал с тяжеленной пушкой наперевес.
— Видишь? — указал Хейман.
— Вижу, — так же кратко ответствовал Франциск.
Солнце все же пробилось сквозь завесу дыма и пыли, выставленную людьми на пути его лучей. В бледно-желтом свете обстановка выглядела еще более безрадостной, чем воспринималась на слух в предрассветных сумерках. Британцы смололи в бетонную и каменную крошку первую линию обороны, почти без боя заняли вторую и достаточно бодро подбирались к третьей. Опытным взором, привыкшим оценивать перспективы и тяжесть приступа, Хейман видел, насколько успешно можно было бы здесь обороняться, не брось гарнизон своих позиций. Теперь придется штурмовать свой же «шверпункт», занимаемый упорным и искусным противником.
— Катается, сын греха… — пробормотал Рош, чуть прищурившись, словно выцеливая мишень.
Предмет его критики ускользнул бы от менее искушенного взгляда — угловатый небольшой «Рено», с такого расстояния похожий на игрушечную машинку. Он и в самом деле «катался», разъезжая параллельно линии противостояния, словно развернувшийся бой его совершенно не касался. Танк то скрывался в низинах, то карабкался на пригорки, выписывая хитрые загогулины, но не подставляясь под огонь. Пушки у него не было видно, зато во время коротких остановок над угловатой башней поднималась радиомачта.
— Корректировщик. Он самый опасный из них, «кладет» огонь точно и быстро, — говорил Хейман. — У нас только одна попытка, один бросок, если не продвинемся, ляжем все. Он вызовет огонь и прижмет к земле. Заляжем — погибнем. Достать его нечем, нет даже «минни».[92]
Рош постукивал по вороненому стволу «адского мушкета» в такт словам командира. Грядущую задачу он уже понял, но бежать впереди телеги не хотел.
— Убери его, — приказал Хейман. — У тебя минут двадцать, затем мы начинаем, по зеленой ракете.
— Понял. — Когда это было необходимо, Франциск мог быть краток и вполне обходился лаконичной военной речью. Подхватив винтовку, он устремился дальше, на позицию. Лейтенант мимолетно удивился, насколько ловко бразилец передвигается по полю боя. Стрелок, как змея, лавировал между укрытиями, словно двадцать килограммов Т-гевера и вес прочего снаряжения не довлели над ним.
Годэ не подвел, наведя огонь с дивной точностью. В отличие от обычных, фосфорные дымовые снаряды почти не давали вспышек, на местах взрывов моментально вспухали облака плотной завесы. Серые клочья дыма поползли по перекопанной земле, ширясь и заволакивая обзор. Дрегер, стиснув зубы, выжидал, не отрываясь от перископа, приподняв левую руку. К этой грязной, чуть дрожащей от напряжения руке были прикованы взгляды всех, кто оказался рядом. Боцман даже стучал зубами от нетерпения, едва ли не пританцовывая на месте. Два лучших гренадера взвода готовили ружейные гранаты, похожие на металлические камыши — рубчатое цилиндрическое тело и длинный «стебель» шомпола. Гренадеры вставляли шомпола в стволы своих «Энфилдов», а соседи старались незаметно отодвинуться подальше, слишком уж часто залпы «головастиками» навлекали ответный огонь.
Дымовая завеса разрасталась, но капонир все еще было слишком хорошо видно. Значит, так же хорошо видит и пулеметчик.
— Да твою же мать, лентяи… — не выдержав, выругался сквозь зубы Шейн, сжимая дробовик. — Надымили, как трубку выкурили…
Янки наговаривал, артиллеристы постарались на совесть, но поднимался сильный ветер, треплющий завесу, вырывающий из нее отдельные клочья. Дрегер ждал, и все ждали вместе с ним, но, как это всегда бывает, его команда прозвучала неожиданно.
— Вперед! — прорычал лейтенант, резко опуская ладонь, словно рубя наотмашь. Взмахнул рукой и бросился вперед и вверх, склонившись как можно ниже.
Почти сразу же Галлоуэй вскочил на заранее подготовленную бочку и громко проорал в сторону немцев причудливую смесь английских и ломаных немецких ругательств, предлагая богопротивным бошам предаться содомии и прочим противоестественным порокам.
Очередь из дальнего капонира прошла буквально впритирку, но ирландец лишь чуть присел, выпаливая новую порцию ругательств, в которых описал кривизну немецких стволов и дал совет — куда их следует засунуть.
Одновременно открыли бешеный огонь «Льюисы», не стараясь куда-то попасть, лишь изображая бурную активность. Гранатометчики с винтовками уперли приклады в землю и дали залп. Гранаты с легким свистом очертили дуги и хлопнули рядом с капониром, впрочем, без видимого результата. Пулеметчики выпускали одну-две очереди, затем расчеты, яростно и сипло матерясь, взваливали на себя тяжеленных и громоздких «косильщиков» и меняли позиции, пробегая по траншее.
Прием достаточно бесхитростный — имитировать готовящуюся атаку под прикрытием дымовой завесы. С опытным и хладнокровным противником такое проходило нечасто, но Дрегер надеялся, что немецкие пулеметчики, отстреливающиеся почти что в одиночку, и так выбиты из колеи. Дым, гранаты, массированный огонь и жуткие вопли Боцмана, которым в меру своих глоток вторили прочие «кроты» в «L-6», — все это должно было приковать к себе вражеское внимание.
И стволы.
Вперед, вперед, между кочками и холмами, по уши в грязи, минуя сектора обстрела. Бежать уже не получается: недавние взрывы «чемоданов» почти сравняли траншеи, сгладив ландшафт. Приходится ползти на четвереньках, а кое-где и на брюхе, извиваясь, подобно червяку. Обрывки колючей проволоки цепляются за одежду, как ведьмины когти. Амуниция тянет к земле, она тяжела, невыносимо тяжела. Каждый выстрел бьет по ушам, как кнутом, сначала — ужасом, невыносимым ужасом от мысли, что пулеметчик заметил их и дал первую пристрелочную очередь. Затем на смену страху приходит облегчение — нет, не в их сторону, не заметил. И сразу же — новый выстрел и новый приступ паники.
Грязь везде, она налипает на лицо, руки, одежду, наслаивается на сапоги и ботинки. Она сковывает движения, и вот уже кажется, что ты не можешь продвинуться ни на дюйм — руки и ноги бестолково и бесполезно месят грязную жижу. Откуда столько грязи? Откуда здесь вода, ведь дождь давно кончился?
Сердце заходится в пулеметном ритме, оно уже разрывает грудь при каждом ударе, но воздуха все равно не хватает. Горло перехватывает при каждом вздохе, и тело словно кричит, ведомое древнейшим инстинктом: «Жить! Жить!» И, перекрывая страх, растет другое, более яркое, более острое, всепоглощающее чувство.
Ненависть.
Ненависть к миру, ненависть к проклятым немцам.
Выпустить бошу кишки и сказать, что восьмого не будет, да, только так. Горе тем, к кому ползут по земле, среди воронок и бочек «крыжовника» саперы во главе с Дрегером.
Рош прижался к земле, высматривая гусеничного врага. С раннего детства бразилец был близорук. Когда же ему исполнилось девять, насмешки сверстников и снисходительная жалость взрослых переполнили чашу терпения. День за днем, месяц за месяцем юный Франциск упражнял глаза, выискивая разные методики в медицинских журналах, что доставляли из Европы и североамериканских Штатов. Это был долгий и трудный путь, полный ошибок и разочарований, но Рош не сдавался. Не сразу и не за один год, но в конечном итоге его глаза стали изощренным оптическим инструментом, безотказно служащим хозяину. Настолько безотказно и хорошо, что Рош обходился без прицелов, здраво рассуждая, что на расстоянии, непосильном для его взгляда, винтовка уже не может точно поразить цель.
Стрелок закрыл глаза и помассировал веки кончиками пальцев. Очень многие считают, что для лучшего видения нужно напрячься и «всмотреться». Он знал, что это не так. Настоящую остроту зрения дает только полное расслабление, когда ни одно ненужное сокращение мышц не мешает глазному аппарату. Франциск несколько раз глубоко вздохнул, представляя, как прохладный поток воздуха вымывает из глаз усталость и напряжение. Открыл глаза, и его взор устремился к «Рено».
Даже не пытаясь прицелиться — еще не время — Рош наблюдал. С первых же дней на фронте он вывел для себя простое правило. Главная добродетель снайпера — терпение. Не орлиный глаз (хотя с ним, конечно, проще), не пристрелянная винтовка из лучших мастерских (хотя и она не помешает). Успешный выстрел зависит в первую очередь от терпения и умения поставить себя на место противника.
Хотя, кажется, что пуля поражает цель мгновенно, на самом деле ее полет на дальнюю дистанцию занимает вполне определенное время, зачастую до нескольких секунд. Поэтому мало тщательно прицелиться, сделать поправку на ветер, износ ствола и многое иное. Нужно почувствовать и прочувствовать противника, попасть в ритм его движений, стать целью хотя бы на краткий миг. И послать единственный выстрел в ту точку пространства, где мишени еще нет, но где она непременно окажется через мгновение-другое.
Охота на человека и технику разнится по приемам, но одинаково сложна, пусть и по разным причинам. Человек мал, его движения быстры и труднопредсказуемы, но тринадцатимиллиметровому «клепальщику» все равно, куда попасть. Даже слегка коснувшись руки или ноги, его пуля оторвет конечность, убьет кровопотерей и болевым шоком. Машина велика и сравнительно медленна, поразить ее легко, но мало просто попасть. Попасть нужно точно, убив водителя или разрушив важный агрегат.
Танк с антенной управлялся опытным водителем, машина постоянно меняла направление движения и скорость, сбивая прицел возможному наводчику. Но в каждом действии есть свой ритм, следует только поймать его, вычленить из множества действий. Был свой ритм и в зигзагах «Рено», только нужно суметь прочитать его…
Франциск прижал ладонь к груди, туда, где под кителем мирно согревалась теплом тела обойма с бронебойными пулями. Чтобы снаряд летел дальше и точнее, он должен быть теплым, а лучше — горячим. Удивительно, но пуля покидает ствол настолько быстро, что не успевает разогреться должным образом. Поэтому нагревать патрон лучше заранее. И, конечно, подбирать их из одной партии.
Стрелок вызвал в памяти схематичное устройство танка. Двигатель? Водитель? Или все-таки оператор-корректировщик?
Время было на исходе, вот-вот лейтенант запустит зеленую ракету, и сводная группа пойдет в безумную контратаку, но для снайпера-бронебойщика время остановилось.
Пусть будет водитель. Остановить машину, а затем расстрелять.
Патрон оказался теплым, ободряюще теплым. Против воли Франциск остановился, наслаждаясь мгновением. Бой, цель, верный «клепальщик», переделанный под его руку. И тепло смерти — послушной, смирной, терпеливой смерти — до поры дремлющей в тринадцатимиллиметровом патроне «Т-гевера».
Тяжелым затвором можно было драться как короткой дубинкой, настолько он был велик и тяжел. Но, повинуясь руке Роша, скользнул мягко, почти невесомо, досылая патрон в ствол. Приклад в чехле из шинели крепко уперся в плечо. Легким движением пальца Франциск выбрал свободный ход спуска.
«Да упокоит милосердный Господь твою душу. Я не убийца, я лишь орудие в исполнении Его воли. Кто бы ты ни был, не держи зла. Ты храбр и умен, но твое время вышло».
Пехотинцы преодолели простреливаемое пространство сравнительно быстро, не более чем за пятнадцать минут, но для них это время растянулось на многие часы. Девять человек собрались в глубокой воронке, тяжело дыша, жадно хватая воздух открытыми ртами.
— Л-лягу… и… сдохну… — прохрипел Мартин. — Прямо сей… час.
— Терпи! — Шейн выглядел не лучше, по пути он влез в глубокую лужу и теперь походил на страшного негра. — Повелитель огня…
Окончание фразы потонуло в грохоте стрельбы «Туфа». Пулеметчик занервничал, посылая очередь за очередью в клочья дымовой завесы.
«Может, у него ствол перегреется?» — мимолетно помечтал Дрегер, выглядывая из-за куста, буквально «обритого» осколками. Впрочем, надеяться на это не стоило, нервы нервами, но тот немец, что держался за рукоятки бронебойного пулемета, свое дело знал и долбил короткими — не более десятка патронов за раз — очередями.
Два капонира — с «Туфом» и обычным станковым пулеметом — и небольшая штурмовая группа Уильяма образовали почти правильный треугольник. Лейтенант сосредоточился на точке, где был установлен более легкий «Шпандау», надеясь, что Галлоуэй и расчет «Пюто» справятся со своей более опасной целью.
Дрегер бросил взгляд на свою группу, забившуюся в воронку тесно, бок о бок, как анчоусы в банке. «Кроты» сумели пробраться достаточно близко, почти на расстояние броска гранаты, но теперь достаточно одной короткой очереди, чтобы положить если не всех, то почти всех. Можно было рискнуть и попробовать подползти еще ближе, но с каждым ярдом риск попасть на прицел будет расти в геометрической прогрессии. Или подняться в атаку, стремительную, как удар штыка… навстречу пулям.
Дрегер переломил ракетницу и нащупал на поясе ракету.
Зарядный ящик на шестнадцать снарядов не желал открываться — заело замок. Тогда его просто взломали двумя ударами саперного топорика.
— Заряжай.
Звучно клацнул поршень затвора, досылая тридцатисемимиллиметровый фугасный снаряд.
— Ящик!
— Готово.
Три деревянных ящика были уложены на дно глубокой траншеи, самые дюжие солдаты скорчились на них в полуприседе, пряча головы за бруствером.
— Опоры на плечо! — скомандовал Боцман.
Пушка «Пюто» устанавливалась на станке с двумя станинами и передним упором, эту треногу приняли бойцы на ящиках, держа на весу почти сто пятьдесят килограммов. Траншейное орудие было некуда установить, так чтобы этого не заметил вражеский пулеметчик, поэтому пришлось импровизировать. Наводчик быстро шевелил губами, словно делая про себя последние расчеты. Галлоуэй не видел лейтенанта и его группу, но представлял, где они примерно находятся. Рыжий сержант всматривался до рези в глазах в нужную точку, ловя малейшее движение, ожидая сигнала.
— Не могу, — пожаловался сквозь зубы солдат из-под станины. — Не выдержу…
— Сейчас… Сейчас… — лихорадочно бормотал Боцман, успокаивая то ли себя, то ли несчастного, изнывающего под тяжестью пушки. По личному и богатому опыту ирландец знал, что все неприятности начинаются, стоит только на мгновение отвлечься.
— Тяжело, сейчас упадет! — с натугой прохрипел солдат. Кто-то полез на ящик, чтобы помочь, Боцман моргнул, но в этот момент по ушам полоснул крик:
— Ракета!
Хотя сержант Галлоуэй ждал сигнальной ракеты, как святого причастия, огненно-красный росчерк все равно взмыл в небо неожиданно, и, пока Боцман разворачивался, чтобы отдать приказ, все началось как будто само собой.
Гренадеры дали второй залп винтовочными гранатами. С единым нечеловеческим рыком расчет «чертовой дудки» одним рывком поднял пушку, упор буквально врезался в рыхлую землю бруствера, станины повисли, удерживаемые крепкими руками. Наводчик приник к прицелу, обхватив обеими руками казенник орудия.
Счет времени шел на секунды. Человек у прицела дергал казенник из стороны в сторону, и, повинуясь его движениями, живая опора так же перемещала орудие.
— Вижу… вижу… почти… левее… — бормотал наводчик, казалось, еще мгновение, и его побелевшие от напряжения пальцы сомнут металл. Секунды бежали, как стартующий спринтер. Сто к одному, что пулеметчик уже увидел их и сейчас разворачивает ствол, ловя в прицел пушку и весь расчет. Один из «опорных» солдат тонко завыл, чувствуя, как тяжелый металл давит, давит, словно пресс, заставляя согнуться, уронить ношу.
— Упадет!
Пушка за спиной коротко гавкнула, и Дрегер ринулся вперед, молча, словно выпущенная стрела. Он не оглядывался, но по топоту и лязгу знал, что вся группа последовала за ним, рассыпаясь на ходу, охватывая капонир изломанным полукругом.
Хотелось палить не переставая, но нечеловеческим усилием Шейн удерживался. Стрелять из винчестера по бетону было глупо, надеяться, что случайная дробина залетит в бойницу и поразит стрелка, — не намного умнее. Уперев приклад в плечо, разворачиваясь всем корпусом, янки уже не бежал, а быстро шел вперед на полусогнутых, страхуя Мартина. Сейчас огнеметчик был самым ценным бойцом в команде. Даймант заметил какое-то движение справа и выстрелил, как обычно, благословляя творение американских оружейников, благодаря которым можно не особо тщательно целиться. Кто-то в серой вражеской форме упал на землю, извиваясь и подвывая от боли.
Две мишени, три оставшихся в дробовике заряда. Прекрасный счет.
— Справа! — рявкнул Шейн, не тратя больше время на поверженного противника, вновь разворачиваясь по ходу движения, за его спиной гулко хлопнул «Энфилд».
— Готов, — сообщил кто-то из своих.
Молча, без команды, Дрегер метнул гранату и припал на колено, прикрывая голову левым предплечьем. Его примеру сразу последовали остальные. Кусты разрывов поднимались вокруг капонира. Позади снова выстрелила траншейная пушка.
— Огня! — заорал Дрегер, но огнеметчик уже обгонял его справа, мелкими и высокими прыжками, сжимая брандспойт. Матово поблескивающий, кое-где исцарапанный баллон тяжелым горбом мотался у него за спиной.
«Шпандау» замолотил длинной непрерывной очередью, и у лейтенанта на мгновение остановилось сердце. С такого расстояния их можно уложить всех и сразу, но на этот раз тот, кто отмеряет судьбу, решил, что время «кротов» еще не пришло. Был ли пулеметчик ранен, испуган, или «косильщик» повредило, но он промахнулся. Прицел оказался взят слишком высоко, и пули разъяренно пронзали воздух поверх голов. Второй попытки штурмовики ему уже не дали.
Узкая боковая амбразура выделялась на сером бетонном фоне сплошной угольной чернотой. Мартин впился в нее взглядом, как крюком, буквально подтягивая себя к капониру. Еще шаг, еще один… Где-то в глубине непроглядной темноты запульсировал огненный цветок, трассирующие следы потянулись к «кротам», странно медленно, словно рой крупных светящихся шмелей. Огнеметчик нажал на спуск, брандспойт изверг струю вонючей белесой жидкости, облившей обращенную к Мартину стену «пилюли». На воздухе огнесмесь мгновенно начала куриться серым дымком, поджигатель бросился на землю ничком. Он лежал, чувствуя, как скрипит на зубах земля, вдыхая неописуемую химическую вонь.
Тихое «ффф-ух!» прошелестело над ухом почти неслышно. И сразу же волна жара накрыла Беннетта, ощутимая даже сквозь кожаную защиту. Где-то позади орал Шейн, мешая проклятия и восторженные вопли. Мартин привстал, держа брандспойт наготове. Яркое, чадное пламя охватило капонир, залп был удачен, добрая его доля попала точно в амбразуру, теперь там кто-то страшно кричал на два или три голоса. Но дело еще не закончилось.
Мартин прицелился, не чувствуя ничего, кроме ненависти и желания отомстить. За тяжесть баллона, за тряску в десантном танке, за костюм-духовку и животный страх смерти. Жало огнемета исторгло новую порцию горючей жидкости, направленную прямо в амбразуру. «Плевок дьявола», так иногда называли огнеметный выстрел свои. Как называли его немцы, Мартин не знал, да и не стремился узнать. Рыжая вспышка полностью выжгла огневую точку изнутри, огонь вырывался из бойниц длинными багровыми языками, будто жадные щупальца. От жара стали рваться патроны — словно кто-то взрывал праздничные шутихи в огненной утробе капонира, ставшего раскаленной могилой.
— Лейтенант, чего мы ждем? — трагически вопрошал Эрвин Сьюсс. Майор видел, как англичане понемногу занимают район, и не понимал, почему Хейман медлит. С каждой упущенной минутой задача выбить врага неожиданной контратакой из разряда «почти невозможно» приближалась к «чистое самоубийство».
— Мой стрелок должен убрать бронекорректировщика, — сквозь зубы ответил Фридрих, не отрываясь от бинокля. «Рено» с антенной все так же деловито карабкался через завалы, огибая воронки и крупные обломки, Роша не было видно, и по танку определенно не стреляли. — Если у томми будет артиллерийская поддержка, нам проще сразу сдаться… или дезертировать.
— Там может быть уйма других наблюдателей, — срывающимся голосом возразил майор.
— Может быть, — согласился Хейман. Он наконец отложил бинокль и потер лицо. Едкий пот затекал в глаза, стереть его не было никакой возможности — к прежней грязи лишь добавлялась новая.
«Все бы отдал за чистый носовой платок», — подумал он.
— Но этот самый опасный, — закончил Фридрих. — Обычного корректировщика могут убить, ему приходится прятаться, потому плохо видит, радиостанция тяжелая и часто ломается. А у «железного гроба» мощный телеграф, достает километров на пятьдесят, и он прикрыт броней. И сидит там не лопух с ускоренных курсов… Смотрите, как грамотно ездит. Если он останется, то сразу вызовет огонь, и наша атака захлебнется.
— Боже мой… боже мой… — Сьюсса начала колотить нервная дрожь. — Надо же что-то делать, надо что-то делать!
— Успокойтесь, господин майор, — проскрипел сквозь зубы Хейман. Пот будто выжигал глаза кислотой, грязь пропитала одежду, и все тело словно вымазали липкой слизью, страшно ныли ноги, боль стянула стопы раскаленными подковами. — Все будет хорошо, Рош подобьет танк, мы вышибем англичан обратно, а там и подкрепление подойдет.
Он вновь поднял бинокль, краем глаза заметив выражение почти детской надежды на лице Сьюсса. Фридрих стиснул зубы, чтобы не выдать собственных чувств, не показать, насколько он сам не уверен в своих словах. Если сейчас неопытный майор сорвется, он начнет командовать сам, и тогда действительно останется только погибнуть или сдаться…
«Франциск, ну что же ты медлишь?..»
— Обожаю французов!
Измазанный грязью и сажей, со своей рыжей щетиной Галлоуэй был похож на страшного человека-ежа. Оскалив зубы и вращая глазами, он коротко докладывал лейтенанту об успехах.
— Жлобы! До сих пор суют в снаряды черный порох! Но все польза — дым хорошо виден, легко потом доводить ствол. Первым сбили «Туфу» прицел, а второй положили точно в амбразуру. Потом домолотили для верности, два или три раза. И гранатами, чтобы уж точно и без всяких там.
— Потери? — отрывисто спросил лейтенант.
— Джексон сорвал спину, пока держал пушку. Ссадины, ушибы, больше ничего.
— Славно, — так же коротко резюмировал Дрегер. — Весьма славно. Посыльного к майору Натану, передайте, что здесь мы почти все…
Слово «сделали» Уильям не сказал, а подумал. Точнее, машинально додумал, уже лежа на земле, в яме, формой удивительно и неприятно напоминавшей неглубокую могилу. Его бросил туда очень близкий разрыв крупнокалиберного снаряда, чертовски близкий разрыв чертовски большого «чемодана».
— Что это?.. — спросил Сьюсс, с которого можно было писать картину истинного христианина, узревшего второе пришествие.
Хейман улыбнулся, точнее, попытался. Мышцы лица, сведенные напряжением, плохо слушались, сокращаясь, как резиновые, поэтому вместо улыбки получился страшный оскал. Даже без бинокля лейтенант видел, что на позиции укрепленного пункта обрушился град артобстрела и снаряды летят отнюдь не с вражеской стороны. По совести говоря, обстрел был жидковат, но, учитывая ситуацию, Фридрих хорошо понимал благоговение майора. Случайность ли это, или кто-то решил поддержать пехоту, идущую на верную смерть, но кто-то или что-то дало им небольшой шанс, который следовало хватать и не выпускать. И черт с ними — и с радиотанком, и с нерасторопным Рошем. Время не ждало.
— Это чудо, Эрвин, — произнес лейтенант, доставая ракетницу. — Это настоящее чудо.
Боли не было. Было очень странное ощущение, словно его, Анри Годэ, поместили в огромный колокол и хорошенько ударили по этому сосуду гигантским молотом. Каждая клеточка тела дрожала, мелкие частые судороги сводили руки и ноги. На грудь будто положили тяжелый камень, выдавливающий из легких последние капли воздуха.
Судья тяжело, со всхлипом вздохнул, вдыхая бензин и масло, точнее, так ему показалось в первый момент. Если где-то в мире и оставался чистый, пригодный для дыхания воздух, то в подбитом танке его точно не было. Еще один рыдающий вдох, рвущий горло, и еще. Годэ с трудом перевел дух, качнул головой, раскалывающейся от боли. В глазах двоилось, он знал, что лежит где-то на полу танка, сброшенный при взрыве, но не мог понять — где именно и в каком положении. Анри вслепую махнул рукой, стараясь нащупать хоть какой-то ориентир, пальцы потеряли чувствительность, ощущая все будто через толстую перчатку. Понемногу чувства приходили в норму, только слух подводил — рядом что-то капало, как вода из плохо закрученного крана. Каждый стук воображаемой капли бил по больной голове Годэ, как маленький острый молоточек.
Судья лежал в позе эмбриона у левого борта танка, то ли упал сам, то ли сбросило ударом. Правый глаз заплыл огромным и твердым желваком — в момент разрыва француз смотрел в перископ и как следует получил окуляром.
«Кто же нас достал?» — подумал Анри. Даже такая простая мысль потребовала серьезных усилий, отозвавшихся рвотным спазмом. С трудом подавив его, Годэ попытался встать. Для начала ему удалось подняться на четвереньки, но непослушные руки разъехались на скользкому полу, залитом какой-то жидкостью, и Анри свалился обратно, крепко приложившись больным глазом о педаль. Окружающая темнота взорвалась радугой ослепительно-ярких цветов.
«Боже мой, как мне плохо…» — тоскливо и безнадежно подумал Судья. Контуженный и запертый в танке, один, иначе ему бы уже помогли — участь, лучше не придумаешь. И еще это капание…
Сцепив зубы, перебарывая ужасную головную боль, он вновь упрямо полез вверх, поднимаясь с пола, залитого чьей-то кровью.
Обычный человек при стрельбе прищуривает один глаз, чтобы полностью сосредоточиться на другом, «рабочем». Но по-настоящему хорошие стрелки так не делают, даже когда используют телескопический прицел. Рош был очень хорошим стрелком, он в совершенстве освоил искусство совмещать узкое поле прицела и общую панораму. За мгновение до выстрела правым глазом бразилец увидел, как корпус «Рено» буквально подбросило вверх и сразу же скрыло серо-коричневой завесой вздыбленной взрывом земли. Левым же узрел стремительный артиллерийский налет, который в числе прочего накрыл и радиотанк.
От неожиданности Рош едва не выстрелил, в последнюю долю секунды убрав палец с крючка. На мгновение он испытал острейший приступ обиды — за то, что Божье Провидение сорвало выстрел, обещавший быть успешным и даже по-своему красивым. И сразу же обида сменилась стыдом — ведь Франциск, будучи всего лишь человеком, позволил себе усомниться в Его промысле.
Танк казался целым, взрыв тяжелого гаубичного снаряда пришелся буквально «впритирку», не разрушив машину, но тяжело ударив взрывной волной все содержимое. Кажется, даже гусеницу сорвало. Если внутри кто-то и остался жив, то сейчас он считает переломы, а не координаты целей. Впрочем, кто-то бежал от машины так, словно за ним гнались все обитатели преисподней. По-видимому, один из членов экипажа все-таки выбрался из «Рено» через боковой люк и отчаянно спасался, поддавшись приступу паники. Рош проводил беглеца легким движением ствола, но стрелять не стал — присланные с родины патроны ручного снаряжения, начиненные качественным порохом, сейчас стоили дороже золота. Несомненно, для них найдется куда более подходящая цель, чем танкист, обезумевший от ужаса настолько, что улепетывал как заяц, не обращая внимания на продолжавшийся обстрел.
«Благодарю Тебя за то, что облегчил мне работу и позволил сэкономить патрон. Он не пропадет напрасно», — подумал стрелок. Было очевидно, что лейтенант Хейман не упустит возможности и начнет атаку в ближайшие минуты, пока англичане не оправились. Добрая пуля, выпущенная верной рукой, в таком деле будет совсем не лишней.
Телеграфиста убило на месте — тонкий и узкий, как бритвенное лезвие, осколок пролетел точно в смотровую щель, разрубил, как тесаком, кольчужную маску и ушел глубоко в переносицу. Кровь срывалась тягучими каплями, мерно падающими на пол. Именно этот звук Анри поначалу принял за галлюцинацию. Смерть коллеги отозвалась в его душе похоронным звоном, как будто последнее предупреждение костлявой: «Отступись». Водителя не было ни на месте, ни вообще в танке. Годэ поискал его, с трудом ворочая налитыми кровью глазами, как будто в тесной утробе «Рено» было где спрятаться. Не нашел, наверное, тот сбежал от греха подальше, пока командир лежал без сознания.
«Эх, Пьер, Пьер…»
Танк был мертв, двигатель остановился, только радиостанция мигала красно-желтой лампочкой. Радио… Лампа… Годэ со стоном обхватил голову руками, словно это могло как-то упорядочить разбегающиеся в разные стороны мысли.
Удивительно, невероятно, но телеграф продолжал работать. Взрыв вывел из строя «Рено», убил одного из членов экипажа, но пощадил капризную и чувствительную радиостанцию. Воистину, у Провидения оказалось очень своеобразное чувство юмора и свое понимание меры вещей. Аккумуляторы работали, связь была, и это приводило Судью к весьма непростому выбору… Особенно учитывая то, что он успел увидеть перед взрывом, подбившим танк.
Рош бросил прощальный взгляд на неподвижный «Рено», но глаз буквально споткнулся о некую несообразность. Стрелку понадобилась пара секунд, а то и больше, чтобы понять, в чем она заключалась. Цилиндр на крыше танка ожил, раскручиваясь, узкие черные прорези на его матовых боках слились в туманную полосу. Или это утомленное зрение Франциска обмануло хозяина?
Бразилец яростно потер глаза, будто стирая с них паутину усталости. Крепко зажмурился и вновь открыл взор, впившись им в цель. Нет, цилиндр определенно двигался. Кто-то в машине был жив и сейчас озирал окрестности с помощью стробоскопической наблюдательной башенки.
Как бы плохо ни было Анри, опыт и мастерство могли покинуть его только вместе с жизнью. Несмотря на только один действующий глаз, оглушающую головную боль и спутанные, как бабушкино прядение, мысли — ему хватило беглого взгляда, чтобы понять, в какой заднице оказались англичане. Походило на то, что немцы сумели собрать ударную группу, которая скрытно подобралась к своим же позициям, ставшим полем боя.
Откуда взялись немцы, учитывая, что фланги продвинулись далеко вперед? Годэ не думал об этом — слишком сильно болела голова, слишком много сил забирала каждая вменяемая мысль. Немцы просто были.
Пока британцы увлеченно прогрызали последнюю линию «Форта», противники скрытно охватывали их, подобно полумесяцу. Сейчас, под прикрытием своей артиллерии, поганые гунны готовились к броску вперед. Годэ с уважением относился к англичанам майора Натана, но у «кротов» была слишком специфическая школа и слишком мало опыта открытого столкновения на поверхности земли. Они неплохо, очень неплохо действовали против деморализованного и малочисленного противника, но сумеют ли выдержать внезапный контрудар хорошей пехоты? А пехота гуннов на этот раз была хорошей, Анри заметил характерные мешки с гранатами, которые так любили носить «штосструппен».
Годэ убрал голову из башенки, без сил откинулся на жесткое сиденье. И в то же мгновение оглушительный, хлесткий звон ударил по ушам, пошел гулять по тесной коробке «Рено», отражаясь от каждого угла. Цилиндр разворотило, как картонную хлопушку, электромотор завизжал на высокой ноте и умолк. Осколок… или вражеский стрелок-бронебойщик, опоздавший буквально на пару секунд.
Француз слишком устал, чтобы ужасаться или радоваться, он просто отметил как неизбежность потерю башни и новую угрозу и продолжил свои тягостные размышления. Было стыдно, безумно стыдно — опытный корректировщик, держащийся в отдалении от средоточия схватки, защищенный броней, снабженный средствами наблюдения и связи, — он должен был заметить немцев, как бы те ни маскировались. Но не заметил… И теперь гунны вполне могут отбить «Форт» обратно.
Что делать? Что же делать?..
Годэ думал, казалось, целую вечность, хотя прошло от силы несколько мгновений. Судья мог покинуть машину, мог остаться внутри и переждать. Мало кто решился бы осудить его, какой бы путь ни избрал Анри. Кто знает, на что бы в конце концов решился танкист, но в этот момент зеленый всполох неярко скользнул сквозь узкие смотровые щели — кто-то с немецкой стороны запустил зеленую ракету. И сделал это вряд ли для того, чтобы приветствовать английских друзей.
Совсем как в марте восемнадцатого, когда его друзья один за другим горели в старых «Шнейдерах». Тогда немцы тоже использовали зеленые ракеты как сигнал к атаке.
Судья несколько раз глубоко вздохнул. Ему было трудно двигаться — больная спина резко и неожиданно напомнила о себе, позвоночник словно залили свинцом. Сейчас Годэ не думал о таких вещах, как «долг» или «мужество». Просто иногда случаются вещи, которые надлежит сделать любой ценой. Если в такой момент вообще можно говорить о какой-то «цене».
— Да чтоб тебя!.. — уже в голос воскликнул Франциск.
Перископ — тонкий прутик в передней части корпуса «Рено», с такого расстояния похожий на спичку, — ожил. Объектив повернулся в одну сторону, затем в другую, неровными, дергаными движениями. Злобно выругавшись, бразилец рванул рычаг затвора вверх, затем на себя — сверкающий поршень выбросил дымящуюся гильзу, терпкий запах сгоревшего пороха куснул ноздри. Стрелок нетерпеливо потянул из-за пазухи второй патрон.
Было бы истинным чудом, если бы в «Рено» осталась хотя бы целая лампочка, не то что радио. И все же… Кто бы ни сидел в танке, он оказался очень упорной скотиной, которая не собиралась сдаваться, а лейтенант уже запустил сигнальную ракету.
— Умри, безбожник, — зло прорычал Франциск, снова плотно прижимая к плечу приклад «клепальщика». Неизвестный не желал понимать намеки Господа, и следовало как можно скорее помочь упрямцу подручными методами.
Прямо перед глазами Годэ появилось идеально круглое отверстие, и сразу же словно невидимая ладонь отвесила ему мощную оплеуху, швырнув головой о борт. Тьма танка вспыхнула мириадом искр, и вслед за ней пришел странный протяжный звук — словно кто-то с размаху всадил в полную консервную банку штык, пробивая ее насквозь. Звук все тянулся и тянулся, не желая кончаться.
«Я умер…» — подумал Анри.
Но это было не так. Он моргал единственным видящим глазом и с каждым движением века приходил в себя. Невидимый бронебойщик промахнулся буквально на пять-семь сантиметров, не больше. Противник очень хорошо знал внутреннее расположение «Рено» и целил без промаха, любому другому на месте Годэ бронебойная пуля разнесла бы череп, как арбуз. Анри спасла спина — ее скрутило судорогой, и француз сидел изогнувшись. Направленный твердой рукой миниатюрный снаряд лишь ударил его воздушной волной, добавив еще толику к общей контузии.
Вторая пробоина появилась совсем рядом с первой, на этот раз бесшумно. Судья понял, что оглох, провел рукой по уху и почувствовал на пальцах влагу — кровь сочилась из ушной раковины. Годэ безвольно обвис на сиденье, чувствуя, что сегодня на его долю выпало слишком много испытаний. Сознание словно мерцало, танкист воспринимал окружающее какими-то рывками, будто выглядывая из амбразуры, отделяющей разум от мира. Временами французу казалось, что он плывет в темной безбрежности куда-то, где тихо, тепло, безопасно. Искушение было так велико… Отдаться потоку, покинуть это страшное место, обмануть смерть, воплотившуюся в неведомом снайпере, хладнокровно расстреливавшем танк.
— Промахнулся, козел… — прохрипел Годэ, подтягиваясь на локтях, стараясь дотянуться до рычага телеграфа. — Боши не умеют стрелять.
Радио оказалось совсем рядом — большой ящик со шкалами и рычажками настройки. Лампы были разбиты, но в специальном ящичке лежали запасные, обернутые ватой и заключенные в алюминиевых трубках. Минуту на замену, хотя в нынешнем состоянии Судьи можно смело рассчитывать на две. Еще минуту на прогрев, и связь восстановится…
Забыв о собственных правилах, Франциск напряг зрение до предела, стараясь понять — что же происходит внутри проклятой машины. Это было за гранью возможного, но Рошу казалось, что его изощренный взор проникает внутрь «Рено» сквозь пробоины и смотровые щели, угадывая некое движение. Франциск до хруста сжал зубы, в такую безумную ситуацию он еще не попадал — железная коробка будто смеялась над ним. Где-то за спиной пронзительно возопил свисток, возвещая о начале атаки.
Рычаг от себя, вперед и вбок, вороненый металл ствола скрывает сверкающий затворный стержень. Очередные тринадцать миллиметров бронебойной смерти готовы.
— Сдохни!
Бош, которого Годэ не видел и теперь точно не увидит, всадил в танк три пули подряд, выпустив их в невероятном темпе, словно палил из обычной винтовки. Анри видел первые две пробоины, которые пронизывали корпус тонкими лучиками света, понимал, что третий снаряд попадет в цель, но его рука словно сама по себе выстукивала последние точки-тире, передавая команду и координаты своей батарее. Он продолжал передачу, и третья пуля попала точно в грудь. Танкиста ударило как кувалдой, сметя с сиденья, швырнув о борт и затем на пол, подобно тряпичной кукле. В густом смрадном воздухе танка повисло облако-взвесь мельчайших капелек. Кровь, его кровь.
«Боши не умеют стрелять…»
Или умеют?..
Боли не было. Было понимание того, что на этот раз стрелок попал.
Темно.
Тихо.
Спокойно.
Раскалывающаяся голова, невидящий глаз, разорванные барабанные перепонки — все ушло. Немного ныли ребра, там, где — он не чувствовал, но знал это — пуля вошла в тело, разорвав легкие, и остановила сердце. Но это оказалась легкая, совсем не страшная боль. Скорее дружеское напоминание о жизни, которая была прожита и закончена.
Он не знал, успел ли закончить передачу. Но это было уже не важно.
«Все», — подумал Анри.
Все…
После Бельгии Патрик Галлоуэй иногда слышал несуществующее. Ирландский католический полк, в котором он служил, перенес многое, потерял девять десятых состава и по сути прекратил существование. С той поры Патрику все время казалось, что у него за плечом притаился кто-то невидимый, но смертельно опасный. Кто-то только и ждущий момента, чтобы вцепиться ему, сержанту Галлоуэю, в незащищенную шею. Умом Боцман понимал, что там никого нет, но что такое доводы разума, когда явственно слышишь тихое рычание из-за спины? Ночами, особенно перед боем, рычание становилось громче, настолько, что Галлоуэй даже удивлялся — почему никто больше не слышит страшного зверя? В мирное время ирландца наверняка давно отправили бы в лечебницу, но на фронте хватало куда более странных и болезненных явлений, в сравнении с ними мания Патрика была почти что безобидным чудачеством.
Но когда страшный вой разнесся над останками «Форта», в первое мгновение сержант решил, что ему снова чудится. Он потерял несколько драгоценных секунд, яростно мотая головой, чтобы буквально вытрясти из ушей набивший оскомину звук. Галлоуэй очень быстро сообразил, что крик вполне реален и его издают не демоны его сознания, а множество глоток, вопящих что-то нечленораздельное по-немецки. Но Патрик опоздал, и в траншею, занятую британцами, уже летели гранаты.
Лейтенант Хейман стоял перед очень трудным выбором. Батальон под командованием майора Эрвина Сьюсса оказался совсем неплох, большинство солдат обстреляны и имели приличный боевой опыт. Конечно, это была лишь тень пехоты четырнадцатого и тем более настоящих штурмовиков, но по сравнению с недавним пополнением его собственного взвода — более чем годные солдаты. Однако батальон был сколочен из нескольких очень сильно потрепанных рот, не слажен и не сработан, поэтому исполнить любой сколь-нибудь сложный план боевого взаимодействия представлялось совершенно невозможным.
В таких условиях Фридрих сделал единственное, что ему оставалось: выделил две боевые группы из самых проверенных и боеспособных бойцов на фланги, приказал идти только вперед, пообещал лично расстрелять дезертиров, в остальном же вынужденно положился на удачу. Поскольку Хейман не особо верил в эту эфемерную сущность, будущее виделось ему в самом мрачном свете. Однако, после того как кто-то невидимый и неведомый преподнес им королевский подарок в виде пусть и скудного, но все же существенного артналета на англичан, лейтенант почувствовал тень надежды. Он запустил сигнальную ракету и впервые в жизни коротко помолился.
Вокруг кипел жестокий бой, люди в желто-зеленом и сером стреляли друг в друга, забрасывали гранатами, схватывались врукопашную. Батальон проявил себя с лучшей стороны, гораздо лучше, чем ожидал Хейман, но и англичане оказались не робкого десятка. Лейтенант командовал, стрелял, угадывал приближение смерти по множеству сигналов — щелчку вражеского затвора, шипению гранатного запала, скрипу извлекаемого из ножен кинжала — и избегал ее прикосновения. Он делал свою работу, как множество раз до этого, как — он истово надеялся на это — будет делать и потом. Но ни на мгновение не забывал о другом фланге, где атаку возглавил человек, которому Хейман доверял безраздельно, — Пастор Гизелхер Густ.
«Колбасник» бросился на Боцмана как бешеный, вопя и потрясая винтовкой. Энергии немцу было не занимать, а вот с умением дело обстояло куда хуже — острие штыка выписывало такие размашистые кривые, что удивляло — куда тот вообще намеревался попасть. Сержант даже ощутил мгновенный укол жалости пополам с осуждением, но мимолетный порыв мгновенно испарился под напором нерассуждающей боевой ярости. Быстрым и точным движением, как на стрельбище, Патрик вытянул вперед руку с дробовиком, словно указывая на немца пальцем. На мгновение Галлоуэй увидел огромные — зрачки едва ли не от века до века — расширившиеся от ужаса глаза противника. Немец странно содрогнулся на бегу, будто верхняя часть тела уже остановилась и попыталась уклониться от неминуемого выстрела, а ноги все еще продолжали бежать, ведя хозяина к гибели. Он сделал жалкий, бесполезный жест, словно попытался закрыться винтовкой, прижимая ее к груди.
Боцман нажал на спусковой крючок. Обычно он сам снаряжал заряды для своего обреза с помощью мерной гильзы, пыжей из старой шинели и свинцовой картечи. Но для этого боя сотворил нечто особенное, что давно намеревался попробовать, но ранее как-то не доходили руки. В свинцовой картечи сержант сделал просечки и соединил их по три-четыре штуки тонкой стальной проволокой. Говорили, что действие такой штуковины просто ужасно. Также говорили, что в плен с ней лучше не попадать, но Патрик в любом случае не собирался сдаваться.
Как обычно, отдача едва не вывихнула стрелку руку, густое облако порохового дыма повисло в воздухе, но даже сквозь дымную пелену Галлоуэй увидел, что молва не солгала. Такого ужаса, какой сотворила «струнная» картечь со злосчастным немцем, сержант не видел даже в Бельгии, а там он видел много такого, о чем хотел бы забыть.
Без промедления Боцман развернулся на полусогнутых и выстрелил вновь. Сердце зашлось в приступе паники: сержанту показалось, что он застрелил своего, но это оказался очередной гунн, перемазанный странной зеленоватой глиной до такой степени, что его рваный китель стал немного схож цветом с обычным британским обмундированием. Припав на одно колено, быстро крутя головой по сторонам, Галлоуэй переломил обрез, обжигая пальцы о горячий металл, торопливо вытянул стреляные гильзы и нащупал в патронташе на поясе два новых латунных цилиндрика. А затем он увидел Майкрофта.
Майкрофт Холл, глуповатый, но добродушный и невредный новобранец, с самого начала сегодняшнего дня выступал как пятое колесо в телеге — всюду лез с помощью и всюду мешал. Юноша откровенно и явно боялся, но в то же время не хотел прослыть трусом. В борьбе между этими двумя началами он то бросал драгоценные ящики со снарядами для «Пюто», спасаясь от свиста снарядов, падавших далеко и неопасно, то лез едва ли не под дуло вражеского пулемета. Когда боши пошли в контратаку, в горячке боя сержант просто забыл о Холле. А сейчас увидел.
Майкрофт выполз из траншеи на бруствер, очумело водя головой из стороны в сторону, крепко сжимая в руках винтовку. Он прислонился спиной к столбу, а может быть, древесному стволу, начисто очищенному от веток осколками, все так же мертвой хваткой сжимая оружие, словно дубину. И совсем рядом, футах в десяти, не больше, из другого колена траншеи выполз немецкий пехотинец — тощий, в большой, не по росту шинели, висящей на нем мешком. Из под криво нахлобученной каски выбивались светлые вихры, лицо измождено, выдавая долгое полуголодное существование. Немец был очень молод, наверное, даже моложе Холла.
Как это обычно бывает у неопытных солдат, оба, и британец, и немец, видели и воспринимали только то, на что непосредственно падал взгляд, поэтому не заметили друг друга. Холл трясся крупной дрожью, то прижимая «Энфилд» к груди, то вытягивая вперед в пародии на прицеливание, упирая приклад едва ли в середину груди. Боцман видел такое не раз — новобранец потерялся в круговерти боя, не контролируя ни окружение, ни себя самого. Немец выглядел не лучше, вылезая из траншеи, он зацепился за жердь и потерял винтовку, теперь юный бош, словно слепой, шарил вокруг с таким сосредоточенным видом, будто искал потерянный бриллиант.
Смачно и коротко выругавшись, Боцман зарядил первый ствол, в этот момент Холл и его нежданный сосед увидели друг друга. Словно некая незримая нить связала их взоры, оба действовали не отрывая друг от друга глаз, в странном и страшном замедлении. Все происходило как будто в немом кино. Холл снова поднял «Энфилд», но почему-то не выстрелил, а попытался передернуть затвор, тот застрял, юный англичанин рвал и дергал рычаг как одержимый, но без толку. Немец, все так же внимательно всматриваясь в лицо врага, нашарил свой винтовочный ремень.
Боцман деловито вставил второй заряд, стволы со звучным щелчком вернулись на место. «Дурак», — подумал сержант в адрес Холла, без особого, впрочем, раздражения, даже с какой-то грустной философией — не окажись рядом ирландский католик с большим ружьем, и еще одна протестантская душа, возможно, отправилась бы в рай. Галлоуэй вновь присел на колено и, опустив дубинку на землю, перехватил дробовик под цевье, целясь так, чтобы прикончить немца и не задеть своего. Он потерял две или три секунды, стараясь прикинуть рассеивание залпа, и эти мгновения стоили Холлу жизни. Немец стремительным движением потянул к себе маузер и прямо с земли молча бросился на Майкрофта, выставив штык, совсем как тот солдат, который минуту назад пытался заколоть Боцмана.
Галлоуэй спустил курки, сразу оба, бойки отозвались пустым звяканьем — оба патрона дали осечку. Патрик с беспредельным недоумением уставился на оружие, на миг забыв обо всем: собственноручно снаряженные патроны никогда еще не подводили его. Холл все так же пытался открыть затвор, словно не замечая набегающего немца. Тот спотыкался, путался в полах шинели, но неотвратимо надвигался на совсем потерявшего голову англичанина.
С утробным рычанием Боцман рванул к страшной паре, на ходу перехватывая дробовик за горячие стволы, будто палицу. Он уже видел, что не успевает, но рвался вперед, выигрывая у Провидения доли секунды, устремляя небесам даже не молитву — на слова не было времени — но крик души, пожелание, чтобы молодой и глупый англичанин сделал хоть что-нибудь. Но его мольбы оказались тщетны. Немец опередил ирландца на один удар сердца, острейший штык вошел плашмя меж ребер и пронзил Холла насквозь, почти пригвоздив его к столбу. Майкрофт издал длинный захлебывающийся всхлип и умер на месте — молодой, наивный, раздражающий, но забавный, трогательно опасавшийся прослыть трусом, так и не успевший убить ни одного врага.
Галлоуэй обрушился на немца, как ястреб, одержимый лишь одним желанием — немедленно и жестоко убить мерзавца. Спроси его кто — ирландец и сам не смог бы объяснить, почему глупая смерть английского протестанта так сильно его уязвила. Холл не был ему ни другом, ни даже знакомым, просто еще один коллега по оружию. И все же такая нелепая гибель словно пробила некую брешь в душе бойца, прошедшего через бельгийский ад.
Немец попытался защититься, закрываясь руками крест-накрест. Держа на отлете свою знаменитую дубину, Галлоуэй расчетливо ударил его по рукам рукоятью обреза и сразу же пнул в коленную чашечку, в голове мелькнуло: «Что ж я это чучело луплю, как бойца? Раз по шее — и будет труп». «Колбасник» повалился на колени, как сломанная кукла, крича то ли от боли, то ли от страха, а скорее всего, и от того, и от другого сразу. Каска слетела с его головы, Патрик увидел, что немец еще моложе, чем показалось вначале — настоящий мальчишка, почти подросток. Но в душе сержанта не нашлось места жалости, он занес повыше шипастую палицу и резко опустил ее на макушку гунну, который теперь уж точно не повзрослеет.
Световой блик уколол Боцмана в глаз, как игла. Действуя помимо воли и рассудка, Галлоуэй ушел в сторону, пригибаясь и прикрывая голову дробовиком, только это заученное движение и спасло ему жизнь. Подкравшийся совсем близко немец — здоровенный громила в кирасе с ножнами поперек живота и двумя пистолетами наперевес — промахнулся. Первая пуля ушла в молоко, вторая скользнула по стволу дробовика, буквально вырвав его из руки. Резкое движение, спасшее Галлоуэя от вражеских выстрелов, «смазало» удар, который должен был отправить коленопреклоненного гунна в ад. Навершие дубинки лишь скользнуло по черепу, срывая клочья скальпа и волос. Немец безвольно повалился на землю, похожий больше на мертвеца, чем на живого человека.
Ирландец словно раздвоился, одна часть сознания механически отметила, что у нового боша два «артиллерийских» пистолета Люгера с магазинами «барабаном», поэтому ему, Патрику Галлоуэю, — конец. С такого расстояния не промахиваются. Но противник отбросил пистолеты, вставшие на задержку,[93] и выхватил из ножен короткий тесак с широким обоюдоострым лезвием. Поудобнее перехватив палицу обеими руками, ирландец шагнул навстречу врагу. Громила — этот оказался не чета предыдущим, опасный и быстрый, несмотря на все свое железо — также сделал шаг вперед, держа тесак прямо перед собой, также сжимая двумя руками оплетенную проволокой рукоять. Шипы дубины почти соприкоснулись с острием, противники на мгновение замерли.
Вокруг кипел бой, рвались снаряды, с леденящим свистом падали мины. Пули пронзали дымный воздух злобными осами, противники щедро забрасывали друг друга гранатами. Но все это отдалилось, исчезло для противников, замерших друг против друга в мгновении ожидания.
От камня к меди, от меди к бронзе, затем железо и сталь. Человеческий разум неизмеримо усовершенствовал орудия и технологию убийства себе подобных, поставив на службу войне новейшие достижения научной мысли. Теперь уже не нужно видеть врага, чтобы лишить его здоровья или жизни, — таково веяние прогресса. Война стала математикой — тонны металла и взрывчатки на квадратный или погонный метр земли. По крайней мере, так принято считать.
Но какие бы волшебные достижения физики, металлургии, химии ни были поставлены на службу военному делу, в конце концов все заканчивается тем, что два человека встают друг против друга — один на один, лицом к лицу, на расстоянии удара.
Замах, ложная атака, уход. Противники не изучали благородное искусство фехтования в закрытых училищах, не читали трактатов и учебников. Их школой были улицы, а после — война, поэтому схватка ирландца и немца мало походила на куртуазную и красивую дуэль. Бойцы кружили по сложной замкнутой кривой, насколько позволяли полуобвалившийся бруствер, бетонные обломки и торчащие из земли жерди, обмотанные спутанными клубками «колючки». Не было никаких широких красивых замахов и сложных приемов, лишь короткие секущие удары по рукам, главным образом по кистям. Прямой удар, прямой отвод, больше никаких ухищрений — оба понимали, что столкнулись с противником по меньшей мере равным и первый промах станет последним. Тесак и дубинка раскачивались, танцевали в руках, как живые, плетя паутину взаимных выпадов и отбивов. Сталкиваясь, клинок и шипы отзывались леденящим скрежетом. Пару раз немец пытался лягнуть Боцмана в колено, но тот резво опускал дубину, целясь в стопу, и верзила споро отскакивал. Сам Галлоуэй плевался, как верблюд, стараясь попасть в глаза и хоть на миг отвлечь врага, но тот и глазом не повел, напряженно ловя движения рук и палицы ирландца.
Поначалу Боцман счел, что победа почти что у него в кармане — броня боша должна была сковывать движения и выматывать не хуже чугунных гирь. Ирландец с ходу навязал высокий темп движений, двигаясь быстро, как огонь, заходя то справа, то слева. Он ждал, когда верзила выдохнется и пропустит хотя бы один удар. Ведь палицей, усаженной гвоздями, не обязательно бить со всей дури, даже скользящее прикосновение располосует плоть, пустит кровь и опасно ослабит. Недаром знатоки и ценители окопных схваток предпочитали дубину всякой показухе вроде переточенных саперных лопаток, гнутых гвоздей или американских ножей-кастетов. Старая добрая палка с навершием надежно убивала задолго до всей этой хитромудрости, будет верно служить и после. Но чертов гунн словно и не подозревал, что ему полагается устать и пасть. Немец в кирасе и пластинах двигался на первый взгляд тяжеловесно и небыстро, но как-то очень экономно, делая минимум движений, но каждый раз именно те и именно тогда, когда это было нужно. Острие его клинка, несмотря на все перемещения врагов, целилось, как привязанное, в центр грудины Боцмана, ударов Галлоуэя немец или избегал быстрыми поворотами корпуса, чуть приседая на длинных ногах, или принимал на предплечья, так же защищенные стальными пластинами. Когда дубина в третий раз проскрипела по металлу, невероятным образом не задев вражью кисть, Патрик почувствовал укол страха. Немец дрался, как машина, — закованный в железо, неутомимый, не допускающий ошибок и промахов. Впервые за весь день Боцман по-настоящему почувствовал дыхание смерти и с ужасом подумал, что еще с полминуты такой пляски — и уже у него не хватит дыхания и выносливости.
Кираса давила так, словно ее вес увеличился самое меньшее — раза в три, грудная клетка вздымалась, как кузнечный мех, еще бы чуть-чуть, и ему точно хватило воздуха, но проклятое железо не давало вздохнуть как следует. Крепкая броня давно служила Гизелхеру верой и правдой, не раз уберегая от увечий и смерти. Она останавливала осколки, камни, вражеские клинки, дважды — даже пули. Густ сплевывал кровь и, перебарывая боль от треснувших ребер, разил в ответ, не забывая после боя помянуть добрым словом крепкую немецкую сталь. Теперь же он впервые подумал, что примет смерть благодаря верной защите. Гнусный рыжий карлик прыгал вокруг, как обезьяна, тыча своей палкой в темпе швейной машинки. С каждым разом Пастору становилось все труднее заслоняться от его выпадов, атаки уступали место безнадежной обороне. Трижды, несмотря на все ухищрения «штосструппена», томми доставал Гизелхера своим страшным орудием, последний раз Густ чудом избежал разорванной кисти, гвозди даже скользнули по коже. Еще немного — и он выдохнется окончательно. Хотя бы несколько секунд передышки, чтобы восстановить дыхание! Но злобный гном метался вокруг как заводной, раскачиваясь на кривых ногах, как на пружинах, не снижая темпа.
Галлоуэй сумел-таки обмануть противника ловким финтом и достал его голову самым концом дубинки, шипы рванули кожу на скуле немца. Лицо здоровяка залилось алым — кровь хлынула мгновенно и обильно. Не обращая внимания на рану, Густ сделал ответный выпад, так же целясь прямо в лицо Боцмана. Тот рефлекторно отшатнулся, воспользовавшись его мгновенным замешательством, Пастор с надсадным свистом вдохнул столько воздуха, сколько позволяла броня, перехватил скользкую от пота рукоять тесака и ринулся в новую атаку. Быстро перебирая ногами, Патрик пятился, стараясь разорвать дистанцию, но Гизелхер наступал, крестя воздух стремительными взмахами клинка. Виток колючей проволоки зацепил его за обмотку, как щупальце спрута. Густ на миг потерял темп, взмахнул руками, восстанавливая равновесие, и отвел взгляд от противника. Боцман качнулся вперед, низко присев, почти упав на колени, и взмахнул палицей, целясь по ногам. На этот раз он попал по плоти, миновав броню.
Густ был опытным воином и сразу понял: он ранен и ранен тяжело. Томми не задел главную жилу на бедре, от которой человек может умереть за минуту, но гвозди серьезно пропороли незащищенное тело.
Ноги двигались словно ватные, разом потеряв всю силу и легкость поступи. Пастор стремительно истекал кровью, еще чуть-чуть, и он ослабеет настолько, что едва сможет держать оружие. Тогда — все, конец.
Когда верзила с рычанием дикого зверя ринулся на него, занося над головой тесак, Патрик испытал нечто вроде триумфа. Ирландец сражался с самым опасным врагом в своей жизни и победил его. Ну, почти победил. Осталось только добить боша, потерявшего разум от предчувствия скорой гибели. Отступить, отвести вражеский клинок и ударить самому, на этот раз — наверняка. Но сержант ошибся, недооценил врага. Вложивший все силы в последний бросок, Густ не дал ему снова отойти. Удар, еще удар, немец вновь и вновь бил наотмашь, сверху вниз, изо всех сил, словно топором, чувствуя, что ноги вот-вот откажут ему, торопясь использовать каждое мгновение.
Галлоуэй отбил все удары, чувствуя, как с каждым столкновением по рукам прокатывается острая боль — гунн был невероятно силен. Они сошлись почти вплотную, казалось, теперь-то немцу не хватит размаха, чтобы рубить или колоть, но Пастор резким движением снизу вверх ударил Боцмана в челюсть навершием рукояти и сразу же добавил головой — в лицо, в хорошем стиле уличной драки. Галлоуэй отшатнулся, острая боль в сломанном носу на миг лишила его контроля, и сержант пропустил новый рубящий удар. Отточенное, иззубренное от множества столкновений лезвие обрушилось на ключицу, разрубая кость и мышцы. Отказываясь поверить в случившееся, сражаясь до конца, Галлоуэй ткнул врага в ответ дубиной, но сила покинула его. Немец без труда перехватил оружие и вырвал его из безвольной руки.
Боцман осел на землю, секунду-другую он смотрел снизу вверх на своего убийцу горящим ненавистью взглядом. А затем его глаза затуманились и закрылись. У ног Пастора лежало мертвое тело. Густ повел рукой вокруг, ища хоть какую-то опору. Ноги подкашивались, сердце колотилось где-то у самой глотки, пальцы дрожали так, что сейчас он не удержал бы и ложку, не то что тесак. Брюки от пояса и ниже промокли насквозь вместе с обмотками, кровь хлюпала в ботинках. Но он был жив.
В следующее мгновение мир взорвался снопом ярко-алых искр, в грудь словно ударили тараном. Густ почувствовал, что падает. Сознание мерцало, он не понимал, что произошло, почему упал, что ударило его. Падение было долгим, безмерно долгим, настолько, что он потерял сознание до того, как навзничь упал на землю, истоптанную его и томми ботинками.
Шейн передернул затвор, едва не рыдая от горечи. Если бы он поспешил, если бы он успел чуть раньше… Рыжий сержант нравился ему какой-то внутренней простотой, почти крестьянской основательностью. Боцман мог надрываться до колик, вопя на подчиненных и новобранцев, но в нем не было скрытой злобы, так часто встречающейся в командирах. Галлоуэй все делал с основательностью, рассудительно и надежно и этим нравился Дайманту, сыну такого же основательного фермера из американской глубинки.
Теперь Патрик Галлоуэй был убит, и то, что его убийца только что получил в живот полный заряд из винчестера, уже ничем не могло помочь. Горечь и печаль почти сразу отошли на второй план, они остались с Даймантом, но где-то позади, на задворках сознания. Шейн укрылся за кочкой и начал торопливо перезаряжать винчестер. Боши напирали, и было непохоже, чтобы они собирались отступать.
— Как это получилось, Браун?
Майор мрачнел, как грозовая туча, и его можно было понять. Так успешно начавшийся штурм по сути сорвался, сорвался позорно и стремительно.
— Как? — вновь повторил майор. Джордж Монтег Натан очень редко терял самообладание, и это оказался как раз такой случай. На его лицо легла печать усталости, разочарования и отчасти даже обиды.
Браун Илтис, командир второго взвода, промолчал, понимая, что вопрос скорее риторический, — Натан старался обрести почву под ногами после феерической неудачи так хорошо начавшегося боя.
— Присаживайтесь, — произнес майор, словно спохватившись.
Лейтенант, доселе стоявший перед командиром, сел на колченогий стул. Стульев нашлось три, их стащили в полуразваленный немецкий дот, приспособленный под импровизированный батальонный штаб. В серой бетонной коробке не было ничего, кроме стола — доски, положенной на грубо сколоченные козлы, упомянутых стульев и керосиновой лампы. Расстеленная на столе крупномасштабная карта пестрела свежими карандашными пометками. О военном предназначении помещения напоминал пол, усеянный потемневшими гильзами, а на одной из стен выделялась россыпь характерных темно-красных брызг. Натан не зажигал лампу, и в полутьме высохшие капли едва заметно светились гнилушечно-зеленоватым светом, как раздавленные светлячки.
— Откуда они могли взяться? — задал очередной вопрос майор. — Ведь наши фланговые отряды ушли далеко вперед.
— Видимо, наши не сразу сомкнули фронт. — На этот раз Илтис решил для разнообразия что-нибудь сказать. Его речь была не очень внятной, словно у говорившего болели зубы. — Образовался «коридор», через который прошел отряд бошей… «Слоеный пирог», чтоб его!
— Да… — согласился майор, напряженно о чем-то думавший. К нему на глазах возвращалась выдержка и спокойствие.
Выражение «слоеный пирог» укрепилось на фронте давно и прочно. В любом сколь-нибудь масштабном бою, даже при наличии радиосвязи, сражающиеся очень часто теряли ориентиры в сети окопов и траншей, похожих друг на друга, как близнецы. Блуждающие бойцы, даже целые отряды, сбивались с курса и, отрезанные, начинали сражаться сами за себя. Иногда подразделения-призраки пробивались к своим или упорно держали оборону до прихода подмоги. Гораздо чаще целые батальоны исчезали в никуда, и лишь отдаленные выстрелы и предсмертные крики свидетельствовали об их судьбе. Этим утром англичане наступали, затем немцы контратаковали, теперь немецкий штурмовой отряд оказался в осаде, но, в свою очередь, окружил взвод Уильяма Дрегера — типичный «пирог».
— Да, — повторил Натан вновь, на этот раз гораздо увереннее и жестче. — Так, вероятно, и произошло. Но, черт подери, как умело они просочились по траншеям! Там полк, не меньше!
— Не думаю, что целый полк, — досадливо сморщился Браун.
— Это была метафора, — произнес майор. Теперь в его голосе стало гораздо меньше тяжелой безнадежности, но куда больше деловитой решительности. — Но боши определенно хороши… Я думал, что такие мастера у них уже перевелись. Пробраться обходными путями — незаметно, без единого выстрела, затем сбить с налета мою группу, отсечь и окружить Уильяма…
Лейтенант Браун машинально потер челюсть — в стремительно завязавшейся рукопашной один из немцев приложил его кастетом. Гунн попался недокормленный, удар получился так себе, слабенький. Челюсть уцелела, но сильно болела, а зубы на пострадавшей половине ощутимо шатались.
«К дантисту», — скорбно подумал Браун и снова провел ладонью по лицу.
Майор проследил взглядом его движение, получившееся очень характерным, и поморщился. Ему самому неприятельская пуля чиркнула по мочке уха — неопасная ранка, почти царапина — тем не менее она сильно кровила, и ржаво-коричневые пятна безнадежно испортили китель.
— В общем, печально, хотя и не смертельно, — заключил Джордж Натан. — Но все равно обидно. Почти оскорбительно.
— Объяснимо… — вставил Илтис, увидев, что короткий эпизод майорского уныния завершается. — Мы все-таки не линейная пехота…
Сказав это, он сам расстроился — справедливые по сути слова прозвучали крайне жалко, почти беспомощно. Майор это также отметил.
— Браун, я на днях общался с одним американцем, из летчиков, тот сказал, что оправдания — как пот, всегда находятся и всегда воняют… Это не в ваш адрес. — Натан предупреждающе поднял ладонь, останавливая встрепенувшегося Илтиса. — Мы все сегодня показали себя не лучшим образом, я в том числе. Мы хорошо начали, но вот дальше… Хорошо, что Судья, упокой Господь его душу, вызвал артудар, а то пришлось бы совсем скверно.
Привставший в порыве возмущения лейтенант вновь опустился на стул, возмущенно затрещавший под его весом. Слова командира были обидны, но справедливы… Можно сколько угодно говорить о том, что этот бой стал для «кротов» первой настоящей схваткой лицом к лицу, что немцы сумели напасть внезапно, что предваривший их контратаку артиллерийский огонь отчасти рассеял англичан. И даже то, что британцы все-таки оставили за собой почти половину второй линии «Форта», так что теперь его территория была разделена почти поровну между «кротами» и «штосструппенами». Но факт отступления, едва не переросшего в бегство, от этого не становился более оспоримым. И еще неизвестно, чем закончилось бы, если бы не упомянутая поддержка артиллерии, организованная французом. Храбрый человек, который даже в последние минуты жизни помогал забывшим о нем братьям по оружию…
Заградительный огонь, вызванный Судьей, быстро оборвался — артиллеристы прекратили стрельбу, не дождавшись подтверждения от мертвого корректировщика. Но только благодаря пушкарям застигнутый врасплох батальон не был сбит со всех позиций сразу.
— Все, время самобичевания закончено, — решительно сказал Натан, вставая из-за шаткого стола. — Сколько у вас осталось людей?
— Девятнадцать боеспособных, — немедленно отозвался Илтис. — Еще трое могли бы…
— Не стоит, — отрезал майор. — Слава богу, сейчас не четырнадцатый. Отправьте их в тыл.
— Насколько я понимаю, на сегодня наши экзерции закончены? — осторожно вопросил Браун. Ему вдруг показалось, что наступила тишина. Лейтенант навострил уши и убедился, что грохот непрекращающегося боя не затих, он просто переместился дальше. Кроме того, уши уже привыкли к неумолчному рокоту, сотканному из множества обыденных шумов: выстрелов, взрывов и прочих, — сознание воспринимало их как обычный фон сродни ветру или шелесту дождя. Горячка схватки схлынула, погас огонь в крови, гнавший лейтенанта в бой. Теперь Брауну хотелось лишь одного — отдохнуть от кровопролития. Пусть будет все, что угодно, но только завтра. Завтра… Он надеялся, что сумел сохранить бесстрастное выражение лица, не выдав потаенной и отчаянной надежды.
— На сегодня — да, — ответил майор, не заметив душевных терзаний подчиненного.
— Дрегер?.. — осторожно начал Илтис и выжидающе умолк.
— Уильям — опытный командир, он продержится до утра, а там бошам будет чем заняться помимо него. Сейчас нам просто нечем выручать его, идти напролом на такого противника — безумие.
Натан прокашлялся — в глотке адски першило от дыма и пороховой гари, которыми он сегодня щедро надышался.
— Корпусное командование очень серьезно отнеслось к ситуации относительно «Форта», — продолжил майор, прочистив горло. — Опасаются, что боши попробуют пробить коридор к нему и использовать как ключевой опорный пункт всего сектора. Завтра нас подкрепят французской и американской пехотой, галльскими аэропланами, несколькими танками и…
Невысказанные слова «новый штурм» повисли в воздухе, будто заранее отсверкивая вспышками выстрелов, источая пороховой смрад. Майор тяжко вздохнул, потер ладони, словно стирая с них пыль и грязь.
— Я перекинулся парой слов с… — Натан неопределенно указал пальцем в потолок, Илтис молча кивнул, дескать, понимаю. — Похоже, наступление… выдыхается.
— Черт подери! — Браун не удержался от крепкого слова и стукнул кулаком по столу, жалобно скрипнувшему рассохшимися досками.
— Не все так скверно, конечно, — задумчиво продолжил Натан. — Мы продвигаемся по всему фронту, но уже не так бодро, как поутру. Боши пришли в себя. Если первые мили мы проходили едва ли не маршем, то теперь приходится драться за каждый фут. Как в старые добрые времена, — закончил он с ядовитым сарказмом, непонятным человеку, которому не довелось увидеть воочию эти самые «старые добрые времена».
Илтис их видел и очень хорошо помнил, он лишь сцепил пальцы так, что побелели костяшки.
— Первый эшелон, насколько я понял, почти полностью выбит. В бой пошли резервы, но немцы отчаянно сражаются по всему фронту, а кое-где даже контратакуют. Их противотанковые «кусты», или как там их называют, оказались очень хороши, танкисты несут огромные потери. Наша артиллерия крушит все подряд, но запас снарядов не беспределен… Сейчас никто не может сказать, как повернется дело. Скорее всего, к «Форту» попробуют пробиваться на выручку. Если немцы удержат его — наступлению на этом участке может прийти конец. Оттуда они смогут корректировать огонь тяжелой артиллерии на мили вокруг, даже по нашему тылу. Поэтому завтра мы будем сражаться до победы, несмотря на потери.
— Что же, — сказал лейтенант. — Будем верить в британских саперов, французские аэропланы и американские танки.
— Интернационал… — ворчливо отозвался майор.
— Что? — не понял Браун.
— Не обращайте внимания, — махнул рукой Натан. — Так, увлечения юности дают о себе знать. Кстати… Я слышал, Галлоуэй убит?
— Да, — лаконично ответил Илтис. — Сам я не видел, но так говорили те, кто не попал в немецкое «кольцо». Мертв.
— Жаль, — с искренним сожалением произнес майор. — Жаль. Насколько я помню, у него остался брат. Старший. Кажется, тот пошел по научной стезе, занимался лингвистикой. Необычно для ирландца.
— Об этом мне неизвестно, — сдержанно отозвался Браун. — Но Галлоуэй был лоялистом, так что неудивительно.
— Понимаю… Что ж, я больше вас не задерживаю. Идите, к заходу я жду от вас подробной диспозиции взвода и планов на завтрашнюю атаку по правому флангу. Сколько бы их там ни было, но «штоссы» есть «штоссы».
Оба офицера враз помрачнели. До сего момента «кроты» встречались с немецкими штурмовиками только единожды, два года назад, когда доведенные до безумия непрерывными минными подкопами гунны организовали ночной рейд к выходу очередной галереи. Самих «штоссов» Илтис не видел, но хорошо помнил несколько часов, которые его взвод провел в заваленном тоннеле, гадая, что случится раньше: их откопают или закончится кислород в «Прото». Второй, сегодняшний, опыт показал, что немцы если и ослабели, то не намного. Завтра противники испытают друг друга вновь, и только Бог может сказать, чем это закончится.
— Диспозицию к заходу, — подытожил Натан. — Гоняйте «баррикадиров», окапывайтесь и не забудьте посты, нам только ночной вылазки не хватает.
Батальонный фельдшер оказался пожилым и очень уставшим человеком, бывшим ветеринаром. Когда Хейман наконец сумел выкроить свободную минуту и осведомился насчет раненых, медик отвлекся от поисков хоть какого-нибудь перевязочного материала и лишь горестно развел руками.
— Все, что могу…
— А майор?.. — спросил Хейман.
— Умер.
Фридрих тяжело вздохнул, собираясь с силами для последнего вопроса.
— Густ?.. — вымолвил он лишь одно слово.
На лице фельдшера отразилось искреннее недоумение, лейтенант только сейчас сообразил, что тот просто не знает Пастора.
— Тот, здоровый?.. — догадался меж тем сам медик.
— Да, — с облегчением выдохнул лейтенант.
Бывший ветеринар развел руками еще шире с вполне однозначной миной.
— Кираса остановила почти всю дробь, но несколько картечин ее все-таки пробили. Ранение в живот, скорее всего, зацепило таз и позвоночник. Точнее сказать не могу — нет даже стетоскопа.
— Выживет? — спросил Хейман. Он уже знал ответ, прочитал его в тоскливо-безнадежном жесте и голосе собеседника, но отказывался верить в неизбежное.
— Нет, — сказал врач, словно ставя штамп. — Даже без проникающих у него сильнейший ушиб брюшной полости со всем содержимым. Кровоизлияния и прочее… В хорошем госпитале был бы шанс. Экстренная лапаротомия…
— Что?
— Чревосечение.
— Мы не сможем его вытащить.
— Это уже неважно, он все равно не перенесет транспортировки по окопам. Говорят, после таких ранений выживает… один из тысячи. Полный покой, тепло укрыть, но чтоб не потел, и не давать пить, только губы смачивать. Если он так проживет двое суток, у него будет уже один шанс из десяти. — Фельдшер осекся, вспомнив, где он и в каком положении. — Если бы прожил двое суток…
— Сколько осталось?
— До утра.
Гизелхер Густ при смерти… Сегодняшний день оказался богат на дурные вести, и эта стала самой скверной. Правая рука, верный товарищ и лучший боец умирает. Так не должно было быть — Густ выходил живым и почти невредимым из невероятных баталий, он не мог просто взять и умереть. Только не так — обыденно, глупо, будучи мимоходом застреленным из дробовика.
Но так случилось…
Хейман склонил голову и пошел, скорее даже побрел, к полузаваленной траншее, которую приспособили под полевой лазарет. Грязный пропотевший китель давил на плечи, как каменный, ноги болели, а на душе было мерзко и страшно.
Конечно, раненых следовало бы разместить хоть в каком-то помещении, но такого не нашлось — на отбитой у томми территории остались только два относительно целых капонира, их заняли под пулеметы и расчеты. Да и раненых оказалось всего трое — незнакомый лейтенанту пехотинец с осколочным ранением в грудь, Кальтнер и Густ. Остальные либо отошли в мир иной, либо были в силах тянуть общую лямку. Незнакомец уже отходил, не приходя в себя, Эмилиан метался в горячечном бреду, мотая головой в окровавленной тряпице, — неприятельский удар пришелся ему в голову, изувечив, но оставив в живых. Пастор был в сознании, он лежал на деревянном настиле, поверх тощего одеяла, прикрытый шинелью.
Хейман присел рядом, прямо на землю, глядя поверх бруствера, чтобы Гизелхер не заметил мутный блеск слезящихся глаз командира. Пастор молчал, часто и тяжело заглатывая воздух открытым ртом.
Хейман порылся в кармане и достал чудом уцелевшую папиросу. Самодельную, набитую каким-то сеном, мятую, с просыпающимся «табаком». Но все же почти настоящую папиросу.
— Будешь?
Отсюда, с глубины траншеи, казалось, что они находились в глубоком колодце. На ночном небе не было ни одной звезды — наверное, их скрыла пелена дыма и сажи. Не стихала канонада, но рокот сотен стволов отдалился, сместившись дальше, по ходу вражеского наступления. Изредка сверху доносился шум моторов — пролетал очередной аэроплан.
— Нет… — прошептал Густ, когда Хейман уже решил, что ответа не будет. Пастор помолчал и добавил: — Вдыхать… тяжело.
Хейман покрутил в пальцах папиросу, не зная, что с ней делать дальше. Наконец просто сунул обратно, в карман.
— Глупо, — произнес Густ, глядя вверх, в темное небо расширенными глазами. — Глупо… Свалил такого бойца… и проморгал дробовик.
— Ничего, — тихо промолвил лейтенант. — Все будет хорошо.
— Не… будет… — раздельно и печально сказал Густ. Лицо раненого залила мертвенная бледность, заметная даже в могильной полутьме траншеи, черты лица заострились, как будто жизнь уже покидала его. — Не будет…
Он повернул голову к Хейману, на белом лице три угольно-черных овала — глаза и рот.
— Помоги, — попросил Пастор.
— Что? — не понял лейтенант. — Да, конечно. Поможем! Доктор там что-то ищет. Сейчас что-нибудь найдем. Обязательно найдем…
— Помоги, друг, — вновь произнес Гизелхер.
— Не дури, — ответил лейтенант. — Я найду пару новичков, сделаем носилки, тебя утащат в тыл…
Его голос сорвался, каждое следующее слово звучало фальшивее и глупее предыдущего. Командир не мог продолжать — спазм перехватил горло, глаза защипало от соленой влаги. Густ улыбнулся тонкими бескровными губами.
— Фридрих, мы ведь давно вместе… С пятнадцатого, вроде?..
— Да, — через силу ответил Хейман. — С пятнадцатого.
— Хороший был год, нескучный, — пошутил Пастор.
Хриплый страшный кашель сотряс его тело, от боли Густ прикусил губу, по щеке поползла темная струйка. Хейман нашарил его ладонь, еще совсем недавно сильную, крепкую, ныне слабую, безвольную, холодную.
— Я слишком старый для сказок, — сказал Пастор. — Ты ведь понимаешь — это все.
— Носилки…
— Новобранцы бросят меня под первым же кустом. Испугаются, сбегут. Потом придут крысы. Им теперь раздолье… А даже если дотащат… Ты же знаешь — лекарств нет, ничего нет. Тряпку с соленой водой на раны[94] — и швырнут на охапку соломы. Буду умирать в луже мочи. Лучше уж так… Здесь и быстро.
— Нет! — почти воскликнул Хейман, он хотел было встать, но пальцы Густа сжались на руке командира почти с прежней силой.
— Фридрих, мне больно, — тихо сказал, почти прошептал раненый. — И я все равно не дотяну до рассвета. Мне очень больно…
Трясущимися пальцами лейтенант достал злополучную папиросу, сунул в рот и втянул воздух, пропитанный запахом скверного эрзац-табака, дыма и пороха. Хотелось кричать, бежать — куда-нибудь, только подальше отсюда. Подальше от окружающей боли, смерти и невыносимой ответственности.
И словно что-то переломилось в его душе. Хейман медленно взял папиросу и, так и не зажигая, щелчком отправил ее в темноту. Он и сам не мог бы сказать — зачем это сделал. Может быть, чтобы сделать хоть что-нибудь. Может быть — неосознанно справляя тризну по уходящему товарищу.
Он погладил ладонь Густа почти отеческим жестом. Пастора била дрожь, зубы скрипели от боли, но Гизелхер, превозмогая страдания, улыбнулся командиру и другу. Хейман достал пистолет.
— Нет, — прохрипел Гизелхер. — Нельзя, плохо для боевого духа… Командир убивает своих… Не с нашей сбродной командой…
Сжав челюсти, лейтенант несколькими взмахами ножа отхватил от одеяла, на котором лежал раненый, широкую полосу плотной материи. Аккуратно сложил ее в несколько раз, пока в руках у него не оказался плотный сверток шириной в две ладони.
— Пройдя долиной смертной тени, не убоюсь зла…[95] — прошептал Густ, отрешенно глядя в пустоту уже не видящими глазами.
— Прощай, друг, — тихо произнес Фридрих. — Прощай.
— Ты не справился!
Франциск Рош, словно не слыша обвинения, продолжил чистить «мушкет». Стоящий прямо напротив него солдат яростно потрясал кулаками, вымещая на бронебойщике усталость, страх и ожидание нового дня.
— Ну, ведь он же не справился! Из-за него нас накрыли! Я слышал — ему приказали подстрелить танк с телеграфом, а он не справился!
Рош взглянул снизу вверх на кричавшего, пригладил ус. Гевер в его руках неожиданно развернулся дулом точно в лицо «собеседнику».
— А в тебя — справлюсь? — с ледяным спокойствием спросил бразилец. Обвинявший запнулся, сжал кулаки, но громадный ствол «клепальщика» все так же — не дрогнув — смотрел ему в глаза. С такого расстояния и в таком ракурсе тринадцатимиллиметровый калибр казался страшнее «Большой Берты».[96] Но отступать было унизительно, рука стоявшего скользнула за пояс, к рукояти ножа. Палец Роша на крючке «мушкета» чуть дрогнул.
— Прекратить.
С этими словами к солдатам из темноты шагнул лейтенант. Единственное слово было сказано негромко, словно самому себе, но как-то по-особенному веско, так что спорить совершенно не хотелось.
Командир обвел взором сидящих пред ним бойцов, словно вглядываясь в глаза каждому из них. Отблески огня в маленькой переносной печурке отражались в его зрачках, как отблески адского пламени. Вид лейтенанта поневоле заставил умолкнуть и подтянуться даже тех солдат, кто впервые увидел его только сегодня. Казалось, над лейтенантом не властны ни усталость, ни страх, ни даже смерть. Сейчас он был так сосредоточен и собран, как и днем, в гуще схватки.
— Рош, ты подвел меня, — холодно произнес Хейман. — Сколько пуль тебе понадобилось, чтобы корректировщик умолк?
Франциск лишь склонил голову. Он мог начать оправдываться, снова объяснять трудности стрельбы из гевера… Но он лишь глухо ответил:
— Шесть.
— Шесть, — повторил командир. — Шесть выстрелов, твоих выстрелов. — Он отчетливо выделил слово «твоих». — На один подбитый «Рено»?
Бронебойщик опустил голову еще ниже.
Теперь лейтенант смотрел на того, кто обвинял бразильца.
— Я решаю — кто здесь не справился, — четко, отделяя каждое слово, сказал Хейман. — И никто больше.
— Слу… шаюсь, — пробормотал солдат и торопливо отступил, радуясь, что страшный офицер отвел от него свой взор.
— Альфред Харнье! — чуть повысил голос лейтенант. — Густ умер. Возьми кого-нибудь из новичков, похорони его. И позаботься о других мертвых.
Долговязый, грязный, как трубочист, Альфред длинно всхлипнул, едва сдерживая слезы.
— Сделаю, — пробормотал он. — Гиз был… был хорошим.
— Из самых лучших, — веско поправил его командир.
Хейман посмотрел поверх голов своих бойцов. Смерть Пастора поначалу обрушила его в бездну черного отчаяния, но понемногу упадок сменялся злобой. Ядовитой, лютой злобой.
— Сегодня мы сделали то, что мало кому под силу, — заговорил Фридрих. — Нас было мало, у нас не было оружия, а напротив стояли лучшие солдаты английской армии. Пушки, танки — все было против нас.
Он не стал уточнять, что танк против них выставили всего один и тот не вступал в бой, сейчас это было уже неважно. Черная сила, растущая внутри лейтенанта, буквально рвалась наружу, она тянулась к солдатам почти осязаемыми нитями, и слова командира не проникали в их уши. Нет, они зажигали огонь прямо в сердцах.
— Мы взяли смерть за хвост и наплевали ей в рожу! Мы вышибли проклятых «Аткинсов»!
Голос лейтенанта креп и возвышался над траншеей, далеко разносясь в ночи, доносясь до самых отдаленных уголков отбитых позиций.
— Завтра на нас двинутся орды врагов. Не буду лгать вам, мои солдаты, мои друзья — их будет много. Но я могу сказать точно! — Хейман ревел, как пароход в тумане, потрясая кулаком. — Сколько бы ни встало против нас врагов, будь их хоть целая армия — завтра мы убьем их всех!!!
Пульсировали багровым светом угли в печке, и в едином с ними ритме волчьи огоньки загорались в глазах немецкой пехоты.
— Убьем, — по-змеиному прошипел Харнье. — За Гиза.
«Убьем!», «Всех!» — два слова неслись по траншеям, срывались с языков и начинали жить собственной жизнью. Их повторяли вновь и вновь, шептали, проговаривали, кричали в голос, и слова сливались в едином ритме, порождая ярость и непоколебимую решимость.
— Мы убьем их всех!!!
Шетцинг не мог заснуть. Мешало все — проникающий в любую щель запах гари, неутихающая канонада, непрерывное движение вокруг. За тонкими стенами дома, превращенного во временную летную казарму, стучали лошадиные подковы, шумели машины, шагали люди. Говорили мало, но то и дело слышались резкие команды, прогонявшие и без того пугливый сон. Промучившись так до трех ночи, Рудольф решил не бороться с роком и, одевшись, вышел в столовую.
Импровизированная летная казарма пустовала, во всем доме ночевало от силы человек пять, поэтому никто не нарушал его одиночества. Рудольф щелкнул выключателем, но электричества не было, светильник не сработал. Впрочем, света от проезжавших автомобилей и вообще от внешней суеты хватало для ориентации. Он хотел сделать себе чашку кофе на спиртовой горелке, но в последний момент передумал. Кофе — это жидкость, а жидкость в организме чревата разными неприятными последствиями, особенно в ходе военных действий. Конечно, намочить штаны в воздушном бою не зазорно, но повод должен быть соответствующим, скажем, десяток «Спадов»[97] на хвосте или пробитый в самом интересном месте топливопровод. Но уж никак не лишняя чашка желудевого эрзаца.
На душе было тяжело, даже не тяжело, а скорее… пакостно. Рудольф надеялся, что достаточно быстро перестроится с одной машины на другую, но ошибся. На разведчике или истребителе он парил в небе, подобно ангелу, на тяжелом G.IVK чувствовал себя погонщиком, оседлавшим утюг. «Боевик» оказался тяжел, медлителен, неповоротлив и не позволял большую часть привычных приемов, таких, например, как «посадка плюхом», когда летчик в паре метров над землей выключал двигатель совсем и позволял машине самой «упасть» на полосу. В пилотировании AEG не было привычной легкости, триумфа полета, лишь напряжение, изнурительный самоконтроль и постоянный страх ошибиться. Оценив в должной мере маневренность «боевика», Рудольф представил, что будет, если в хвост к нему зайдет какая-нибудь юркая сволочь наподобие «Кэмела»,[98] и окончательно расстроился.
«Танк — это почти такая же машина, как и аэроплан, только больше и медленнее, — подумал он. — Попадал во вражеские самолеты, тем более попаду и в танки». Но это, в общем, достаточно здравое рассуждение утешило слабо. Впервые Шетцинг задумался над тем, что возвращение в авиацию через «штурмовую» дверь стало не самой лучшей идеей. Летчик упорно гнал зловредную мысль, но это было все равно что не думать о белом медведе. Снова вспомнился приснопамятный разговор с Рихтгофеном.
«Рудольф… Не усердствуй».
Эти слова жгли его как огнем. Шетцинг с легкостью предал бы их забвению, будь они сказаны кем-нибудь другим. Но Красный Барон… Человек, которому был неведом страх, тот, кто не знал, что вообще бывает такое чувство. Рудольф прогнал его и проклял, но не забыл недобрый совет, так же как не забыл мрачное пророчество.
«Когда у тебя из горла и живота будет хлестать на приборную доску твоя же кровь, черная кровь из порванной печени, тогда ты сможешь сказать мне, что такое трусость и что такое смелость. Только тогда!»
Фронт приближался, не оставалось сомнений в том, что ранним утром он пойдет в бой, здесь скорее следовало удивляться, что его не отправили в пылающее небо в первый же день вражеского наступления. Через считанные часы он принесет кому-то смерть и, возможно, сам примет ее. Перед боем нет ничего хуже, чем сомнения и вообще душевный раздрай, но Рудольф ничего не мог с собой поделать.
Он сходил в свою комнатушку за «Трудами и учеными записками Японского общества», надеясь найти отвлечение в знакомых строчках, описывавших события давно минувших времен. Открыл книгу на жизнеописании Ода Нобунага, но читать не смог — слишком слабым оказалось освещение.
Шетцинг сидел на стуле, положив увесистый том на колени, и бездумно ждал рассвета. Канонада усиливалась, то ли фронт приближался, то ли в дело вступали все новые и новые стволы. Скорее второе, хотя до ближнего тыла докатились панические слухи о невероятном количестве разнообразной техники, смявшей первую линию, вряд ли злодеи могли двигаться настолько быстро.
«Рудольф… Не усердствуй».
«Сын, ты можешь быть ранен, ты можешь заболеть, или ты попадешь в плен».
«Думаю, скоро ты меня очень хорошо поймешь».
Рудольф выругался, резким движением положил, почти бросил «Труды» на стол, так что книга скользнула по столешнице, чудом удержавшись на противоположном краю. Летчик быстро, нервно заходил по столовой, заложив руки за спину. Сейчас он хотел только одного — вновь оказаться за рычагами AEG. Пусть самолет утюгообразен, пусть враги неисчислимы, главное — наконец-то будет действие, что-то, что отвлечет от тяжелых мыслей и воспоминаний.
«Британия борется с немцами, австрийцами и выпивкой. И, насколько я могу видеть, самым большим из этих противников является выпивка».[99]
Это были его собственные слова, сказанные относительно недавно, и премьер произносил их абсолютно искренне. Ллойд Джордж заслуженно считался истинным трезвенником, позволяя себе алкоголь в исключительных случаях. Премьер боролся с пьянством, как Самсон с филистимлянами, утверждая, что оно наносит британским военным усилиям куда больший вред, чем все германские подлодки, вместе взятые. И все же, здесь и сейчас британскому диктатору смертельно хотелось виски. Не благородного, аристократического напитка соответствующей выдержки, а дешевого пойла, граничащего с самогоном, — чтобы ударил по голове как кувалдой, подарив хотя бы немного забытья, отрешения от бремени ответственности.
На столе перед ним лежала сверхсрочная телеграмма от Хейга, короткая, как строки приговора, рядом неподвижной статуей высился референт с блокнотом и карандашом наизготовку, готовый поймать любую высказанную мысль премьера и без промедления передать ее дальше по инстанциям, облекая слова плотью текста и приказа. Но диктатор молчал, намертво сцепив пальцы над одиноким белым листком телеграммы, лишь усы слегка топорщились в такт затрудненному дыханию.
Два события произошли почти одновременно. Сначала на стол легла телеграмма от командующего Дугласа Хейга. И буквально через несколько минут зазвонил телефон — в тишине кабинета перезвон телефонного аппарата прозвучал громогласно, как корабельная рында.
Вызывал континент.
Несмотря на то что континент и остров не первый год объединены вполне устойчивой телефонной связью, Ллойд Джордж все равно никак не мог привыкнуть к тому, насколько легко можно сообщаться с Европой, в том числе и с фронтом. Поэтому, когда сквозь шорох мембраны пробился знакомый, чуть одышливый голос, премьер в первое мгновение не поверил своим ушам. Качество связи оказалось далеко от идеального, но понять Уинстона Черчилля было легко, почти каждое слово слышалось, будто произнесенное в соседней комнате.
— Говорите, — отрывисто приказал премьер.
— Наступление пробуксовывает, темп замедлился. — Наблюдатель так же не стал тратить время впустую, излагая мысль кратко и строго по существу. — Огромные потери в танках и авиации, расход снарядов тяжелой артиллерии в полтора раза выше расчетного.
— Знаю, только что прочитал сводку и планы. Хейг намерен взять паузу и перегруппироваться, чтобы возобновить наступление новыми силами.
— Нельзя! Ни в коем случае нельзя! — взорвался Черчилль, и Ллойд Джордж изумился: выдержка была одной из главных добродетелей председателя «танкового комитета». Такой взрыв эмоций свидетельствовал о крайнем возбуждении собеседника, граничащем с паникой. Удивленный премьер ограничился лишь одним словом:
— Продолжайте.
— Нельзя! — повторил Черчилль. — Это не ошибка, это катастрофа!
— Хейг знает свое дело.
— Да, но он безвылазно сидит в штабе, а я в боевых порядках с первого часа операции. Джордж, нельзя останавливаться, только не сейчас, только не в эту минуту!
Премьеру казалось, что его уже ничто не может удивить, но это простое «Джордж», вырвавшееся у собеседника, поразило его до глубины души.
— Поясните.
— Наш натиск ослабел, но и немцы на последнем издыхании. Если теперь мы возьмем паузу, немцы опять получат драгоценную передышку и тоже перегруппируются, создав новый фронт. Мы продвинемся еще на несколько миль, на том все и завершится. Сейчас надо давить до конца, пока их дух поколеблен, нужно демонстрировать, что союзный каток нельзя остановить, нельзя превозмочь. Любая остановка покажет, что наши силы ограничены и близки к исчерпанию. Нельзя останавливаться! Только не сейчас!
В слуховой трубке шуршало и потрескивало, премьеру казалось, что на фоне Черчилля он слышит другие голоса, далекие-далекие. То ли в разговор вмешивались отголоски иных переговоров, перенесенные загадочной силой электрических сигналов, то ли возбужденное воображение играло с хозяином злую шутку.
— Уинстон, — тяжело произнес он наконец. — Вы предлагаете мне блефовать, поставив на карту судьбу империи.
— Да! Но ведь именно для этого вы и послали меня сюда — быть глазами и ушами, следить за событиями и сообщать обо всем достойном внимания.
— Хейг знает свое дело… — повторил премьер.
— Хейг — военный, он думает только о войне и только на пару ходов вперед, а сейчас нужно смотреть на ситуацию в целом, со всех сторон. Началось измерение не столько железа, сколько воли, нашей и вражеской. Измерение воли, понимаете! Победит не тот, кто красиво сманеврирует дивизиями и танками, а тот, кто покажет свою готовность идти и крушить до конца. До самого конца!
Ллойд Джордж молчал, и в этом молчании Черчилль слышал сомнение, скепсис, просто отказ.
— Господин премьер… Я прав, я действительно прав. Поверьте мне!
— Так же, как вы верили в свою «правоту» при Дарданеллах? — осведомился премьер. Выпад был намеренно жесток, даже сокрушителен, трубка издала странный звук, словно патефонная игла проехала по пластинке.
— Я прав, — повторил после секундной паузы Черчилль с прежней, железной убежденностью. — И я ставлю на это свою честь… И жизнь, если на то пошло.
— Ваша честь на одной чаше, судьба империи — на другой. Неравноценный баланс, — заметил диктатор.
— Я даю слово чести, что покончу с собой, если окажусь неправ, — истово говорил Черчилль. — Моя жизнь действительно стоит немного в сравнении с королевством, но это единственное, что я сейчас могу поставить в залог. Джордж, если мы остановимся, то уже никогда не добьем их. Разобьем, быть может, вынудим к капитуляции. Но не добьем до конца. Нам нужна не просто победа, нам нужен сокрушительный разгром.
— Я… обдумаю ваши слова, — сказал премьер.
Скрипнул кронштейн, отъезжая к стене вместе с аппаратом. Референт все так же стоял неподвижным изваянием у края стола. Смертельно хотелось выпить.
Пауза. Перегруппировка сил и возобновление наступления… Но с передышкой для немцев, которые используют каждый час промедления союзников, будьте уверены. Или блеф невероятных масштабов, продолжение наступления до победного конца… Который вполне может смениться сокрушительным фиаско после исчерпания всех сил.
«Господи, ты столько лет стоял за нашими спинами, ты хранил Британию и направлял мою руку во благо империи, — взмолился Ллойд Джордж. — Сейчас ты нужен мне как никогда. Дай мне знак, ну хоть какой-нибудь…»
Но Бог молчал. Каким бы ни было решение, британскому диктатору следовало сделать его самому, только самому. И принять все последствия. Бывает тяжело принять ответственность даже за свою собственную жизнь. Но как измерить бремя ответственности за будущее страны и всего мира?..
Диктатор поднял голову и взглянул прямо в глаза референта.
— Хейгу, сверхсрочно. «Запрещаю любое промедление. Продолжайте натиск до последнего солдата. Используйте все резервы и вспомогательные части. Если будет необходимо — вооружайте штабных офицеров и наступайте». Все, — отчеканил он.
Что-то промелькнуло во взгляде человека с блокнотом и карандашом, не то благоговейное восхищение, не то смертельный ужас. Но выдержка и школа взяли верх над эмоциями. Не дрогнув ни единым мускулом лица, референт молча склонил голову в утвердительном жесте и исчез, словно растаял в воздухе, подобно призраку.
Премьер уронил голову на сложенные ладони.
«Измерение воли… Господи, надеюсь, я сделал верный выбор. Если ошибся… Отвечать своей честью и жизнью придется двоим».
Хейману было плохо, очень плохо. Начали сказываться немыслимое напряжение минувших суток, усталость и больные ноги. Очень хотелось пить, но утолить жажду оказалось нечем — вода кончилась, ее остатки залили в кожухи пулеметов. Попробовали собирать влагу из луж, но она оказалась непригодна для питья — испортил пороховой осадок и фосфор из осветительных снарядов.
Тяжелее всех физических неудобств давила ответственность. Майор Сьюсс был убит в своем первом настоящем бою, и по сути лейтенант стал командиром настоящего, пусть и сильно потрепанного батальона. Солдаты воодушевились недавней победой и речью командира, но Хейман очень хорошо понимал, насколько тяжело им придется поутру, сколь неравны силы. Даже с учетом собранных трофеев и брошенного прежним гарнизоном оружия. И еще этот небольшой анклав осажденных «аткинсов», занозой засевший в самом сердце оборонительных позиций, — самое меньшее два пулемета и огнемет.
И почти никаких возможностей маневра — нет ни радиостанций, ни навыка командования с их помощью. Оставалось только организовать несколько опорных «шверпунктов», готовых держаться до последнего солдата, и маневренную группу поддержки на крайний случай.
А еще истово верить в удачу и Бога, которому, быть может, есть какое-то дело до жизней крошечного немецкого гарнизона глубоко в тылу наступающего врага.
— Господин лейтенант…
Хейман резко поднял голову. Он незаметно для себя задремал и пропустил появление солдата. Мгновение он пытался понять, кто перед ним, а когда понял, по-настоящему удивился.
Эмилиан Кальтнер еще несколько часов назад был почти покойником. Каким чудом он вообще остался жив после удара дубины с гвоздями прямо в голову, оставалось загадкой. Размотай кто-нибудь криво наложенную повязку из грязной тряпицы — можно увидеть черепную кость. Но сейчас худосочный юноша, вполне в сознании, стоял, слегка пошатываясь, перед лейтенантом, опираясь на винтовку.
— Чего тебе? — сумрачно вопросил Хейман. — Иди, отлеживайся.
— Господин лейтенант, — повторил Кальтнер немного заплетающимся языком, но опять же вполне внятно. — Густ…
— Убит, — сухо отметил Хейман.
— Да, убит… — эхом повторил вслед за ним юноша. — Он меня спас… Мне сказали.
— Спас. Да. Тебе повезло.
— Я… хочу… Я в долгу.
Фридрих совсем по-новому посмотрел на нетвердо стоящего перед ним раненого солдата. Он уже видел подобное, да и не он один.
Это очень странный феномен — когда в совершенно негодном на первый взгляд солдате пробуждается настоящий демон убийства. Война как хороший консервный нож — вскрывает все самое скрытое в человеческой душе: и низкое, и высокое, и благородное, и мерзкое. Причем зачастую делает это самым непредсказуемым образом — крепкий здоровяк, прирожденный боец во мгновение ока обращается жалким трусом, а невзрачный недоросль становится кладезем храбрости.
Эмилиан был юн, истощен и тяжело ранен. Он в жизни не был связан с армией, рос в тепличной атмосфере и даже не дрался. Кальтнер не мог ровно стоять, но в его глазах Фридрих Хейман видел огонь, яростную решимость, которая возгорается только в по-настоящему храброй и мужественной душе.
Лейтенант немного помолчал. Он знал, что все сейчас сказанное будет иметь совершенно особый вес и значение. И для Эмилиана, и для окружавших бойцов.
— Такой долг нельзя назначить, — медленно, тщательно подбирая каждое слово, начал Фридрих. — Его можно только принять самому. Но, приняв, отказаться уже нельзя. Если ты считаешь, что задолжал Гизелхеру за то, что он тебя спас… Если считаешь, что в долгу у его памяти… Тогда ступай к капониру с пулеметом и охраняй его до конца. Но прежде подумай. Если не готов — я пойму. Мы все поймем. А если готов… Тогда я буду знать, что если томми добрались до пулемета, то ты мертв, в окружении вражьих трупов. Теперь ступай.
Кальтнер неуставно кивнул, отдать честь у него не было сил. Развернулся и заплетающимися шагами двинулся прочь, припадая на одну ногу, едва ли не волоча за собой «Маузер-98». Солдаты батальона, видевшие эту сцену, отозвались гулом сдержанного одобрения.
Фридрих видел много смертей, он потерял немало подчиненных и друзей. Но сейчас ему почему-то очень хотелось, чтобы сегодня юноша с раненой головой остался жив. Когда погибают бойцы наподобие того же Пастора — это грустно, но понятно и по-своему естественно. Солдаты воюют и умирают, таков их удел, так было и будет. Но дети, даже не знающие, что такое настоящая драка, воевать не должны. И уж тем более не должны впадать в амок.[100]
Светало. С правого фланга донеслись вопли «кричалы». Обзывание противников разными словами считалось давней и доброй традицией штурмовиков. Раньше эта роль доставалась Густу, обладателю роскошного баса, способного перекрыть любой шум. Теперь всевозможные оскорблялки выкрикивал фельдфебель Зигфрид, пользуясь старым затрепанным словарем с многочисленными пометками, сделанными предыдущими владельцами. Конечно, получалось не так хорошо, как у Пастора, но тоже неплохо. На территории, занятой блокированной английской группой, кто-то во все горло распевал разухабистую песню. Хейман знал английский с пятого на десятое, но понимал отдельные фразы про янки, который всегда готов подраться.
Утро теснило темную пору, уверенно вступая в свои права. День обещал быть хорошим — солнечным и теплым.
С раннего утра прилетел «Бристоль», легкий двухместный биплан с одним мотором, — самолет «куда пошлют» — и начал кружить над позициями на приличной высоте. Прошло минут пять, не меньше, прежде чем Шейн, распевавший на страх врагам «Янки из Коннектикута», хлопнул по лбу и заорал, что это, наверное, к ним. Проклиная себя за несообразительность, Дрегер приказал стрелять из ракетницы и быстро выкладывать опознавательный знак. Немцы запускали свои ракеты, чтобы сбить летчиков с толку, но «Бристоль» сориентировался на выложенный обрывками грязных тряпок крест и, резко снизившись, почти точно сбросил несколько ящиков с припасами.
Наблюдая за падающими ящиками под трепещущими на ветру черно-бело-красными вымпелами,[101] лейтенант Дрегер грустно вспоминал, что загружалось штатно в транспортный танк: десять ящиков патронов, пара мортир Стокса, ящик сигнальных ракет, семь ящиков гранат, канистры с водой, магазины к «Льюису», ящик сигналов SOS, полотенца, кирки, катушки колючей проволоки и полусотня упаковок рационов… Учитывая, сколько можно было втиснуть на четыре бомбодержателя биплана, всего этого ожидать точно не приходилось.
Сбросив груз, «Бристоль» ушел на юг, немцы почему-то не стреляли. Может быть, экономили патроны, может быть, надеялись, что и им что-нибудь перепадет. Так и случилось — один ящик улетел к бошам, чему те, наверное, были весьма рады. «Кротам» досталось три, с патронами и «маканочи». Патроны немедленно раздали, несколько жестяных консервных банок лопнули от удара о землю, но большая часть осталась цела. Вездесущий и всегда голодный американец немедленно прихватил наименее деформированную и начал вспарывать ее обломком немецкого штыка.
— Все бы тебе жрать, — заметил присевший неподалеку огнеметчик. Шутка была плоская и заезженная, но ничего более остроумного не придумывалось. Сам Мартин не мог смотреть на еду без отвращения, несмотря на тяготы минувшего дня. Он устал и замерз — проклятый кожаный костюм действовал как парилка только днем. Холодной ночью он словно вытягивал из тела последние крупицы тепла. От недосыпа огнеметчика ощутимо подташнивало, на аккуратно обернутый одеялами баллон огнемета он старался не смотреть — сразу представлялось, каково будет снова тащить на себе его тяжесть.
— Завистливый доходяга, — так же дежурно ответил Шейн, отгибая искромсанную крышку. — О, мясные…
С «немецкой» стороны донесся странный шипящий звук, далеко распространившийся над полем боя. С предупреждающим воплем американец выронил банку и бросился прямо на землю, заодно столкнув и Мартина. Мгновением позже с характерным скрежещущим шелестом с неба свалилась мина. Над бруствером поднялся куст разрыва, дождь осколков хлестнул по траншее. К счастью, никого не задело, но саперы еще некоторое время выжидали, укрывшись по углам и нишам.
— Свиньи! — с чувством сообщил Шейн, обозревая заляпанный бульоном и кусками мяса жилет «Кемико». — Новую открывать придется…
У американца слова, как правило, не расходились с делом, и он немедленно принялся реализовывать высказанное намерение.
— Что это было? — спросил, ни к кому конкретно не обращаясь, Мартин. — Вроде мина, а залпа не слышно.
— Духовой бомбомет,[102] — просветил его один из саперов. — Редкая штука.
Шейн прекратил терзать вторую банку и наклонил голову, словно пытаясь расслышать давно умолкнувшее эхо пневматического «выстрела».
— А ведь этак мы его в бою не услышим, — мрачно заметил Даймант. — Откуда только достали такое старье?
— Да мало ли чего крохоборы к себе стащили? А вот шумит и в самом деле слабенько. Как змея — пошипел и укусил.
— Ну и черт с ним. Чего не видим, того и нет, — поделился с окружающими нехитрой философией Шейн и вернулся к потрошению «маканочи». Вскрыв наконец банку, он предложил Мартину, но австралиец страдальчески сморщился и отказался. Шейн пожал плечами, насколько позволили защитный жилет и дробовик на ремне, достал из кармана ложку и занес над аппетитно пахнувшим мясоовощным месивом.
— К бою! — трубно воззвал лейтенант Дрегер. Впрочем, он мог обойтись и без приказа — нараставший рык моторов повис над позициями «Форта». Техника была еще достаточно далеко, но уверенно приближалась.
— Танки, хорошо! — порадовался Мартин.
— Опять без завтрака, — расстроился Шейн, аккуратно отставляя в сторону банку и прикрывая ее тряпицей. Повторил, неизвестно, в чей адрес: — Свиньи…
Дрегер не сказал ничего, он посмотрел сначала на черный остов десантного танка, доставившего их сюда, — сгоревшая машина была очень хорошо видна из траншеи. Затем лейтенант взглянул на позиции, отбитые обратно немцами, и промолчал, оставив соображения при себе. День обещал быть хорошим, даже воздух немного очистился от дыма, только остался смрад гари и мертвечины. Сквозь редкие облака вниз, к земле, стремились солнечные лучи, неся свет и тепло.
В последние минуты перед боем Уильям неожиданно подумал, что, несмотря на солидный военный стаж, ему никогда не доводилось сражаться обычным днем, при свете солнца. Работа саперов-взрывников проходила под землей, в душной тьме, нарушаемой лишь светильниками и фонарями. В те редкие моменты, когда схватки происходили на поверхности, всегда было пасмурно или дождливо. Скажем, как вчера, когда дым и сажа превратили день в сумерки.
«В жизни всегда есть место новым ощущениям», — подумалось ему, и эта элегическая мысль показалась на редкость неуместной здесь и сейчас, среди земли и обломков, в россыпях гильз и окружении множества трупов.
— Командир, вот кому и зачем все это нужно?
Несколько мгновений Уильям с недоумением смотрел на спросившего. Такой вопрос он мог ожидать от кого угодно: вдумчивого австралийца Беннетта, мрачно-пессимистичного Галлоуэя, упокой Господь его душу. Только не от бесшабашного и простого, как топор, Шейна, любителя подраться, хлопнуть кувшин ликера и вспомнить пару историй, всегда начинавшихся одинаково: «Вот знал я одного парня…»
— Как тебе сказать… — начал Дрегер и запнулся, обнаружив, что на него смотрит почти весь взвод, все, кто оказался поблизости и услышал вопрос Дайманта.
Танки ощутимо приблизились, теперь их можно было увидеть невооруженным взглядом — серые угловатые громадины, формой почему-то напоминающие обувные коробки. Пехота растянулась в редкую цепь между танками, по крайней мере на части крошечных солдатиков были синие мундиры — французы. Сквозь шум моторов стало слышно специфическое лязганье гусеничных цепей.
— Это новый мир, друг мой, — неожиданно для самого себя произнес Уильям, делясь сокровенным, теми мыслями, что сам давным-давно обдумывал, задаваясь тем же самым вопросом: кому и зачем все это нужно. — Так всегда бывает, когда люди больше не хотят и не могут договариваться, когда уже никто не помнит, что такое улица вдов и как воняет объеденный крысами труп, хорошо прожаренный на летнем солнце. Тогда все берутся за оружие, сначала осторожно, потом покрепче, а потом в полную силу. Начинается новая большая война. Старый мир заканчивается, и новый появляется на свет из смерти и разрушения… Считай это все родами, ребенок тоже рождается в крови и боли.
— Дерьмовые получаются роды, — сплюнул один из баррикадиров. — Лучше бы все эти чертовы короли, министры и прочая сволочь сами решали свои договоры. Выходили бы как в цирке — на арену в спортивных трусах с дубинками, кто проломит башку противнику, тот и победил.
— Новый мир… — задумчиво повторил Шейн, необычно серьезный и сдержанный. — Хорошо получилось, мне нравится. Надо будет подсказать какому-нибудь газетчику, они любят, чтобы красиво и со смыслом…
Американец щелкнул затвором дробовика, проверяя его ход, вставил патрон и закончил:
— Может быть, из этого бардака получится действительно новый, хороший мир. Только вряд ли.
Гулко забухали минометы на территории, занятой Антантой, в воздухе загудели мины.
— Головы ниже! — приказал Дрегер, и неожиданно его слова утонули в слитном реве множества глоток — волна атакующих «штосструппенов» разом выплеснулась из окопов, чтобы захлестнуть крошечный гарнизон осажденных «кротов». Их было много, казалось, целые сотни разъяренных бошей набегают со всех сторон, с оружием наперевес и яростной решимостью на перекошенных лицах. На мгновение лейтенант почувствовал невольное уважение к неизвестному командиру немцев — требовалось настоящее искусство, чтобы подготовить такую внезапную атаку. И безумная храбрость, чтобы решиться на нее в преддверии штурма сил Антанты. К уважению прибавилась весомая толика гордости — значит, взвод казался бошам слишком опасным, чтобы оставить его без внимания.
В следующий момент чувства растворились в огне боевой ярости, затопившей все существо Дрегера.
— Бей их! — рявкнул во все горло лейтенант. — Бей!
К исходу третьего часа сражения Рош даже перестал молиться. У него не осталось сил на связные мысли, а тело словно разламывалось на части. Казалось, «слонобой» прибавляет не менее килограмма веса с каждым выстрелом, а амортизатор уже не спасал от ударов отдачи.
Достать патрон, перезарядить, выстрелить. И снова, и снова. Среди «истребителей танков», вооруженных «Т-геверами» бытовала ехидная, но точная шутка: «Сколько раз из него можно выстрелить? Дважды: один раз — с правого плеча и один раз — с левого». Но Рош продолжал огонь.
Обычно расчет «клепальщика» составлял два человека, стреляющих по очереди. Напарника у бразильца не было, но тем не менее в этот день его сопровождала истинно королевская свита — группа поддержки в пять человек, лично отобранных лейтенантом и самим стрелком, — для охраны и поддержки. Франциск полностью положился на них и действовал без оглядки на охрану, предоставив спутникам действовать по своему усмотрению.
Подбить — по-настоящему повредить, а не просто попасть — танк очень трудно. Машина велика, плотность механизмов достаточно низкая, а пуля чудовищного для простого пехотинца калибра обладает ничтожным заброневым воздействием. Рош не обманывался относительно своей значимости для обороны от броневых сил. Но сегодня словно сам архангел Михаил коснулся его огненным перстом, удесятеряя силы стрелка и умножая мощь оружия. Боль от отдачи, уставшие руки, слезящиеся от напряжения глаза — все это воспринималось отстраненно, словно через преграду. Никто не поверил бы, что человек способен вести огонь из «гевера» в таком темпе и с такой точностью, но Рош даже не задумывался о том, что творит легенду.
Достать патрон, перезарядить, выстрелить. И вновь немеющие пальцы чувствуют тепло гладкой гильзы очередного патрона.
Атакующие отнеслись к немецкому гарнизону с должной серьезностью, выделив немалые силы, но саму атаку организовали странно, даже нерешительно. Коробки тяжелых танков — три или четыре штуки — остановились в отдалении, поливая позиции неприцельным пулеметным огнем, пехота также залегла. Вперед, в промежутки между танками, выдвинулись машины, о которых немцы много слышали, но до сих пор не видели в деле. Странные, похожие на обычные, только сильно похудевшие «Рено» без башни, гусеничные танкетки[103] устремились на батальон Хеймана. Большие ведущие колеса походили на огромные глаза насекомого, а узкие гусеничные ленты мелькали траками, как лапки многоножек, разбрасывая рыхлую землю. Шустрые машины, похожие на огромных жуков, деловито огибали провалы воронок, лавировали между столбами и бетонными надолбами. Время от времени, с коротких остановок, они выпускали одну-две пулеметные очереди, скорее для устрашения, чем для реального ущерба.
Стрелять по танкеткам было гораздо проще, чем по обычным «Маркам» или даже «Уиппетам» — маленькие машины не могли преодолевать значимые препятствия, выбирая обходные пути и удлиняя маршрут. Да и бронированы были скорее символически. Строго говоря, Рош не столько подбивал сами «трехтонники», сколько пугал экипажи, чувствующие себя очень неуютно в жестяных банках, которые пробивались хорошо навазелиненным пальцем. Но три танкетки — невероятный результат для одного стрелка — уже замерли неподвижно, а остальные, судя по все более удлиняющимся петлям, которые они выписывали, совершенно не горели желанием продолжать наступление.
Рош был далек от заблуждения, что он единолично отбил атаку бронетехники, «клопов» забрасывали гранатами, обстреливали из всего оружия, какое собрали «штосструппены». Но сейчас бразилец вполне обоснованно мог считать себя главным орудием лейтенанта Хеймана.
Шейн перезаряжал винчестер и витиевато, с душой ругался в адрес горе-спасителей, мешая обычные проклятия с каким-то жутким жаргоном, в котором угадывались «шлюхины дети» и «выродки скунса». Американец только что попытался повторить старый трюк со сбиванием гранат дробью, но неудачно, только зря растратил патроны.[104]
Дрегер, хотя и не поощрял в своем взводе ругань, был с ним полностью согласен. Если бы внешние силы атаковали немцев сразу, всей массой, скорее всего, они добились бы победы — боши вынужденно разделили силы, одновременно удерживая внешнюю оборону и блокируя «кротов». Немцы нападали на осажденный взвод яростно, но безуспешно, растрачивая солдат и боеприпасы. Но то, что должно было стать решительной атакой, выродилось в чертову неразбериху, дикую по меркам девятнадцатого года. Да что там, выпускать вперед легкую технику мелкими порциями без поддержки пехоты и артиллерии считалось ошибкой уже в семнадцатом. Дрегер был абсолютно уверен, что атаку планировал и организовывал не майор Натан, хорошо заучивший военные уроки, но легче от этого не становилось.
Натиск гуннов они пока удерживали, по прикидке лейтенанта, его маленький взвод оттягивал на себя не меньше роты, но и цену саперы платили соответствующую. Траншейную пушку со всем расчетом все же накрыло из духового бомбомета. Два своих и два трофейных пулемета не позволяли немцам добраться до рукопашной, в которой они наверняка задавили бы «кротов» числом, но «косильщики» потратили почти все патроны. Люди были измотаны и держались уже на исконно британском упрямстве.
И еще на американской бесшабашности, подумал Уильям, увидев, как Шейн вставил в магазин последний патрон и ласково похлопал приклад. Винчестер и его стрелок собрали богатый урожай бошевских жизней, без них было бы гораздо труднее. Недаром немцы пытались добиться запрещения американских дробовиков как бесчеловечного оружия.[105]
Очередная граната взорвалась, не долетев до траншеи, похоже, оружие у гуннов стало совсем плохое — то осечки, то преждевременное срабатывание. Осколки забарабанили по импровизированному перекрытию из фанерных щитов и проволочной сетки. Прямо под ноги Дрегеру молча свалился один из баррикадиров, над правым глазом у него зияло черно-красное отверстие, нижняя челюсть конвульсивно дергалась, страшно щелкая зубами. Лейтенант отвернулся, убирать тело не было ни сил, ни возможности — боши, по-видимому, собирались с силами перед новым броском.
Дрегер глянул в сторону, где находились основные силы Антанты, затем на Мартина Беннетта. Огнеметчик сгорбился в нише под бруствером, в полной выкладке, но без шлема, по черному от сажи лицу катились крупные капли пота, оставляя размытые дорожки. Беннетт пока не вступал в бой, огнемет был последним резервом взвода, и, как бы тяжело ни приходилось, Уильям берег этот козырь на самый крайний случай.
Дрегер устал, его мучил голод, еще больше — жажда, но лейтенант содрогнулся при мысли о том, что должен чувствовать австралиец, запертый в кожаном огнеупорном костюме. Уильям молча протянул Мартину свою фляжку, на дне которой плескались последние капли. Тот также молча, с благодарным кивком принял дар.
— Снова идут! — крикнул один из «кротов», но Дрегер уже и сам все видел. На мгновение он испытал суеверный ужас перед врагом — казалось, немцы не знали ни страха, ни сомнений, раз за разом бросаясь на приступ.
«Майор, пора нас выручать», — подумал Дрегер, чувствуя, как отчаяние подступает все ближе.
Командовать батальоном, пусть изрядно потрепанным, оказалось неожиданно интересно. Интересно и… страшно, потому что Хейман не привык нести ответственность за такое число людей. Успех минувшего дня воодушевил его, окрылил подчиненных и заставил поверить, что новые обязанности лейтенанту вполне по плечу. День сегодняшний принес Фридриху не разочарование, а скорее горькое понимание — насколько он ошибался. Попытки выбить закопавшихся в землю английских окруженцев раз за разом заканчивались неудачей — под шквальным пулеметным огнем немецкая пехота откатывалась назад, оставляя за собой трупы. Хорошо хоть раненых удавалось оттащить. Томми на совесть укрепили захваченный участок траншеи с боковыми ответвлениями, по уму, британцев следовало выкуривать минометами и целыми ящиками гранат, но не было ни того, ни другого. Минометов удалось собрать целых три, но один — древнее пневматическое барахло — сдох после первых трех выстрелов, резко упало давление в баллоне, и орудие превратилось в бесполезный хлам. Ко второму, нормальному, девятисантиметровому, оказалось всего пять зарядов — разве что попугать наступающих. Третий приспособили как противотанковую пушку, Хейман сомневался, что из затеи что-нибудь получится, но Зигфрид клялся, что штука надежная — он сам такую видел под Аррасом. Фельдфебель долго черкал на чудом уцелевшем клочке бумаги огрызком карандаша, потом целое отделение сколачивало станок из кое-как набранных досок, выбирая те, что поцелее. Конечно, оказалось, что горе-конструкторы допустили уйму ошибок, и вторую половину ночи станок переделывали заново, уже не столько ради пользы, сколько из самолюбия и голого упрямства.
Когда американские танкетки поползли вперед, казалось, пришло время испытать «противотанковый» миномет в деле. Но маленькие смешные машинки не добрались даже до первой линии, и чудо-оружие придержали до того момента, когда в бой все-таки двинутся основные вражеские силы. Гораздо более серьезной проблемой пока что оставался крошечный, но крайне зловредный гарнизон томми. Он занозой сидел почти посередине позиций батальона, сковывая силы и не позволяя организовать полноценную оборону.
Больше всего лейтенант хотел бы отбросить все и самолично возглавить атаку, чтобы наконец-то выжечь помеху, но то, что было обязанностью командира взвода, оказалось непозволительной роскошью для командующего батальоном. Лейтенант не мог отвлекаться и рисковать, его задачей теперь являлась оборона всего шверпункта, а не заботы отдельного участка.
Танкетки отошли, три или четыре остались на поле боя, и Хейман сделал пометку в памяти: отличить Роша какой-нибудь наградой, для начала хотя бы куском колбасы, настоящей, а не «садовой». Еще Фридрих старательно загнал подальше мысль о том, что сейчас, с точки зрения солдат Антанты, очень кстати пришлась бы сотня-другая химических снарядов. Конечно, ныне не пятнадцатый, когда от химии уберегались марлей и тряпками, а от одной мысли об удушливой отраве даже у самых стойких разом намокали штаны. Но противогазы были едва ли у половины его бойцов, и то по большей части старая дрянь с давно просроченным поглотителем.
Над полем разнеслась трель свистка, хотя сигнал подавали издалека и с вражеской территории — он далеко разнесся над полем, перекопанным вдоль и поперек снарядами, бомбами, минами и лопатами, нашпигованным железом и свинцом, усеянным руинами оборонительных сооружений, столбами и редкими скелетами деревьев. И, словно только и дожидаясь команды, квадратные тяжелые танки тронулись вперед, медленно, но с жутковатой целеустремленностью, неумолимо накатываясь на немцев. Машины сопровождала французская пехота, немного, но с ручными пулеметами и даже, кажется, минометами.
Теперь или никогда — понял лейтенант. Если сейчас не удастся выломать проклятый гарнизон осажденных британцев, как ядовитый зуб, потом делать это будет просто некому.
— Зигфрид, — скомандовал он. — Полагаюсь на тебя. Выбей их, как угодно, любой ценой. Или нам конец.
Последний пулемет дожевал ленту и осекся, оборвав стрельбу. Учитывая положение взвода, это молчание было равносильно погребальному звону, но Шейн даже не успел испугаться. Боши снова атаковали, и на этот раз гасить их натиск оказалось нечем.
Гунн напал сверху и сбоку, перевалившись через бруствер, как медведь, с револьвером в руке. Немец и янки одновременно спустили курки, и оба промахнулись. Гунн стрелял из неудобного положения, его пуля скользнула по широкополой английской каске Шейна. Тот пошатнулся, ствол дрогнул, и залп картечи прошел мимо головы немца, лишь разорвав ему ухо.
Каждому предстояло перезарядить оружие — взвести курок револьвера и передернуть затвор дробовика — то есть потерять драгоценные доли секунды. Их разделяло едва ли несколько футов, и гунн безумным броском навалился на Шейна. Оба бойца свалились на землю, немец оказался сверху, дыша чесноком и еще чем-то неудобоваримым.
Даймант успел перехватить его руку с револьвером, но оказался безоружен — дробовик зажало между телами. Бош извернулся ужом, для чего-то закидывая за спину свободную руку, Шейн дважды ударил его рукой по лицу, целясь в глаза, но бош зажмурился и прижался к американцу в почти непристойном объятии, сковывая движения, не давая размахнуться. Кровь из разорванного уха щедро кропила обоих борцов, заливая глаза Дайманту. Шейн мертвой хваткой стискивал вражескую кисть с револьвером и всеми силами старался сбросить того или хотя бы оттолкнуть, для хорошего замаха и доброго удара. Острая боль полоснула янки в районе печени — проклятый гунн не зря лез за спину, он достал из-за пояса короткий нож и теперь вслепую бил противника. Немцу также не хватало замаха, а жилет «Кемико» сопротивлялся клинку, но с каждым ударом слоеная ткань расползалась, и нож проникал все глубже. Завыв в бессильном отчаянии, Даймант в последнем запредельном усилии напряг все мускулы, но не смог сбросить чесночного боша.
Мартин возник над ними неожиданно, когда от напряжения перед глазами у Шейна заплясали багровые чертики, а вражий клинок заскрипел на ребре. Австралиец колебался лишь мгновение, еще мгновение ему понадобилось, чтобы извлечь из кобуры браунинг и выстрелить в спину бошу. Мартин справедливо рассудил, что крошечный пистолетик даже в упор не пробьет насквозь тело врага и «Кемико» друга.
Немец напружинился и выгнулся дугой, его глаза широко раскрылись, так, словно вот-вот выскочат из орбит. Даймант получил наконец несколько свободных дюймов для маневра и с яростным воплем укусил врага за нос. Бош с жалобным криком откатился в сторону, то хватаясь за изувеченное лицо, то панически стараясь нащупать рану на спине. Рыча от ненависти, впав в форменное безумие, Шейн выхватил из ножен шило, переделанное на манер траншейного ножа, и бил немца кастетом и острием, пока тот не затих.
Даймант пришел в себя, стоя на коленях рядом с телом. Он весь был в крови, своей и чужой, клейкой и липкой, как патока. Покойник лежал, словно прилег отдохнуть, в его глазах навеки застыла безмятежность. Спокойное выражение на лице убитого им человека показалось Дайманту настолько странным, настолько невероятным и чуждым, что несколько секунд американец жадно всматривался в остекленевшие глаза трупа. Человек только что был жив и полон надежды жить дальше. Он сражался и лишь чудом не победил. А теперь мертвее мертвого…
Шейн включился в реальность сразу и мгновенно, словно щелкнул выключателем. Он не мог сказать, сколько просидел так, созерцая покойника, но точно знал, что это была самая большая глупость в его жизни. Случись рядом еще один бош — американцу точно пришел бы конец. Еще большей глупостью Даймант счел то, что он, как дурачок, старался выбить немцу глаза вместо, того чтобы перехватить руку с ножом. Воистину, страх и паника оглупляют, вроде лейтенант что-то такое говорил.
В полуприседе Даймант резко провел рукой в одну сторону, нащупывая винчестер, и мотнул головой в другую, стараясь разом охватить все происходящее вокруг.
И он услышал крик, тонкий, страшный крик, так мог кричать только человек на краю гибели, в полной мере осознавший ее неизбежность.
Рош и раньше знал, что Всевышний не одобряет грех superbia,[106] но никогда не думал, что кара может быть столь скорой и жестокой. Буквально только что бразилец разгонял американские жестянки, как стаю мышей, казалось, это было всего несколько минут назад. Но танкетки вышли из боя, вместо них на позиции батальона надвинулся каток настоящих английских танков и пехота, не менее чем по взводу на каждую машину.
Бразилец занял позицию под голым ошкуренным деревом, на котором не осталось ни одного листа — все сорвало взрывами, срезало пулями и осколками. Рош притаился слева от бугристого ствола, в небольшом окопе, приготовившись к новому испытанию. Большие каплевидные «Марки VIII»[107] неторопливо, даже как-то степенно ползли сквозь изрытое поле, пробирались между терриконами обломков, рвали в клочья путаницу проволоки.
Всего на немцев бросили три танка, три воплощенных в металле всадника Апокалипсиса, которым батальон Хеймана мог противопоставить только один переделанный миномет на деревянном станке, один «Т-гевер» и несколько связок гранат. «Либерти» казались огромными, удобными мишенями, Франциск всаживал пулю за пулей в камуфлированные туши, покрытые прихотливой росписью заклепок. И все без толку, с тем же успехом можно бросать камни, стараясь засыпать море.[108] Сейчас стрелок со «слонобоем» держал в руках жизни многих своих товарищей, но был бессилен, как израильтяне против Голиафа до появления Давида.
Все же, наверное, он наносил какой-то урон. Об этом свидетельствовало то, что, несмотря на постоянное перемещение стрелка и его группы, за ними вполне целенаправленно охотились минометы и пулеметчики. Разрывы мин и жадные пунктиры трассирующих очередей ложились все ближе и ближе. И, несмотря на смертельную опасность, только внимание врага не позволяло Рошу окончательно пасть духом.
Водитель ближайшего танка, видимо, устав вести огромную машину вслепую, неосторожно открыл наблюдательную щель,[109] снайпер немедленно выстрелил. Франциск превзошел сам себя, выпущенная под очень неудобным углом пуля попала точно в узкую прорезь.
Стрелок, разумеется, не мог видеть сквозь броню, но по некоему наитию точно знал, что убил водителя. В иных условиях это привело бы только к заминке в движении тяжелой машины, но в этот раз немцам повезло — «Либерти» как раз перебирался через очередной зигзаг траншеи с частично обвалившейся стеной. Конвульсивное движение руки мертвеца на рычаге заставило многотонную махину развернуться, гусеницы пропахали землю на самом краю бруствера, вызвав обвал.
Больше всего это походило на конвульсии муравья, попавшего в ловушку муравьиного льва — Рош видел рисунок в «Жизни животных» Альфреда Брэма. А может быть, на слона, попавшего в западню африканских пигмеев. Земля осыпалась, вслед за ней съехал и танк, размалывая гусеницей в щепу остатки досок, укреплявших стену траншеи. Мотор страшно завывал, выбрасывая в воздух клубы черного дыма, из-под гусениц летели фонтаны грязи и земли, но «Либерти» лишь глубже закапывался, сильно кренясь набок.
«Одним меньше», — подумал Рош, но утешение получилось слабым, стрелок хорошо понимал, что он обездвижил врага, но не лишил его возможности сражаться — стволы попавшего в западню танка двигались, как жадные хоботки, нащупывая жертвы, огрызаясь пушечными выстрелами и пулеметными очередями.
Одна из них прошла совсем рядом, скосив сразу двоих потерявших осторожность солдат из группы поддержки. Несколько пуль легли справа от Роша, пробив мертвое серо-черное дерево. Словно множество острых игл впились бразильцу в лицо, от резкой боли Франциск зашипел сквозь стиснутые зубы, прикрывая голову. Под пальцами он почувствовал влагу и острые щепки, пробившие кожу и правый глаз.
Залп, сразу же за ним еще один. Мартин действовал уверенно и хладнокровно, как на тренировке. Насколько ему было страшно в ожидании боя, настолько спокойно стало теперь, когда боец находился в самой гуще событий. У австралийца просто не осталось времени на испуг и комплексы, только заученные до автоматизма движения, только боевая задача — подавить бошей.
Теперь на топливе можно было не экономить — лишь огонь был в силах остановить последнюю, самую яростную, самую сумасшедшую атаку немцев. Мартин сжимал раструб своего аппарата, чувствуя раскаленный металл даже сквозь толстые перчатки, подбитые асбестом. Пламя, словно огромная метла, подметало все вокруг, жадно облизывая землю, камни, бетон и людские тела.
Лейтенант Дрегер знал, что делает, когда, несмотря ни на что, приберегал огнемет на самый крайний случай, и расчет оправдался.[110] Если подсчитать общее число жертв войны, то на долю огня приходятся ничтожные проценты общих потерь, но здесь дело не в поражающих свойствах оружия. Огнемет может достать там, куда не проникнет никакое иное оружие, а еще он будит в человеке один из самых древних страхов — ужас первобытного создания перед неукротимым красно-желтым зверем, которого нельзя убить, невозможно напугать. Машина огня побеждает не только смертью, но и паникой.
Мартин остановил немецкую атаку, не в одиночку, конечно, но именно его ужасное приспособление задержало гуннов, позволило саперам забросать их последними гранатами, расстрелять из винтовок и пистолетов. А затем австралиец услышал это, услышал и почувствовал.
Для новичка, впервые оказавшегося в бою, все окружающее представляет невообразимую какофонию, травмирующую органы чувств. Со временем, если новобранец переживет хотя бы три боя, он научится отодвигать на второй план все несущественное, вычленять по-настоящему важное и опасное. Мартин был достаточно опытным и умелым солдатом, он сразу услышал тихий, почти незаметный на фоне страшного побоища стук, сопровождающийся музыкальным звоном. И два удара, несильно, почти нежно толкнувшие его в спину.
Баллон был пробит. Сражаясь, Мартин щедро расходовал горючую смесь, но в емкости оставалось еще достаточно раствора, чтобы сжечь оператора, как соломенную куклу, несмотря на костюм «Mk.18». Вокруг витал едкий химический запах, мгновенно забивший обычную, привычную вонь поля боя, скипидар шибанул в нос, словно разрывая слизистую жесткой щеткой. Беннетт понимал, что у него буквально несколько мгновений, прежде чем адская смесь, хлещущая через пробоины, воспламенится от соприкосновения с воздухом, но парализующий страх сковал его члены. Мартин кружился на месте, не чувствуя ног, и пытался сбросить баллон, но онемевшие пальцы лишь скользили по металлу застежек и коже ремней. Он не мог расстегнуть крепления, а времени, чтобы снять перчатки, уже не оставалось. И Мартин закричал, страшно, надрывно, как может кричать лишь человек, который видит неизбежную и страшную погибель.
За спиной хлопнуло, негромко, с присвистом, поясницу и ноги словно окунули в ледяную воду, запахло жженой кожей костюма, как будто кто-то пересушил ботинки у раскаленной печки. Мартин в панике хлопал руками по поясу в поисках пистолета, чтобы хотя бы застрелиться, но браунинга не было. Наверное, он уронил пистолет, когда помог Шейну. Невыносимый жар опалил спину, огнеметчик упал на колени, раскинув в стороны руки, ожидая мучительной смерти. Беннетт снова дико закричал, обратив лицо в маске к небу, словно посылая проклятие всем ангелам и высшим силам.
Шейн возник перед ним, как демон — черный, окровавленный, с оскаленными зубами, дико вращая глазами под широкими полями каски. Первым делом янки от души ударил товарища в челюсть, чтобы не мешал. Мартин так и не понял, что Даймант сделал после — расстегнул ремни, разрезал их своим кинжалом или просто разорвал невероятным, запредельным усилием. Застонав от натуги, с разворота, Шейн отбросил в сторону баллон, истекающий жидким огнем. Пламя перекинулось на руки американца, но тот, не обращая на это внимания, толкнул Мартина на землю и упал сверху, прикрывая собой.
Чертова заплечная бочка взорвалась несильно, но красиво, ничего не скажешь, почти как фейерверк на День благодарения. В другое время Шейн оценил бы это зрелище по достоинству, но только не сейчас. От боли и шока австралиец впал в невменяемое состояние, он отчаянно дрался с янки, насколько позволяли силы и ожоги. Шейн отвесил несчастному еще одну затрещину и попытался потушить огонь. Даймант забрасывал землей тлеющий костюм огнеметчика, набирая полные горсти земли, нашпигованной осколками и гильзами, не обращая внимания на боль в исцарапанных, израненных руках.
Кое-как он потушил Мартина, оставалось надеяться, что тот получил не слишком сильные ожоги. Вся спина и ноги огнеметчика представляли собой ужасающее зрелище — грязные черные лохмотья, обильно исходящие дымом, но где заканчивается кожа костюма и начинается собственно тело Беннетта, Шейн сразу не смог понять. Соответственно, не смог и оценить непосредственный ущерб здоровью товарища. А через мгновение американцу стало не до того.
Атака продолжалась. Огнемет частично сбил ее, но среди бошей остались готовые испытать судьбу и выполнить приказ. Шейн в панике огляделся. Дробовика под рукой не было, отбиваться от врагов одним кинжалом глупо, гранаты он давно израсходовал.
Гранаты… Последние две бомбы Миллса, что он использовал, откуда Шейн извлек их?..
Перед боем, во время сборов, Мартин посоветовал использовать револьверную «сбрую» для гранат, но Шейну стало жаль потраченных сил. Он убрал только два ствола и из чистого упрямства предпочел изнывать под дополнительной тяжестью. Дальше был бой, верный винчестер всегда под рукой, и солдат быстро забыл о новой детали экипировки.
Черт побери, он по-прежнему вооружен!
Верхняя пара смит-вессонов застряла. Увидев врагов совсем близко, Шейн рванул изо всех сил, и ременная сеть подалась в треске скверных ниток. Никогда еще янки не испытывал такого облегчения, даже когда сторожил склад с контрабандой и недосчитался целого ящика швейцарских часов, а затем счастливо нашел. Сейчас жизнь его висела на волоске, но оставалась и возможность эту жизнь защитить. И, кроме того, Даймант уже дошел до той стадии ярости, когда возможность навредить врагу кажется куда более значимой целью, нежели сохранить собственную жизнь.
Иногда сознание играет с человеком странные шутки. Шейн был ранен и обожжен, потерял много крови и страдал от жажды. Боль, истощение, страх, наконец, ударили по его психике, странно и причудливо преломив восприятие мира. Все окружающее оказалось словно в тумане и дыму. Впрочем, может быть, так и было на самом деле — на поле боя хватало дыма, хотя бы от догорающего огнеметного баллона, да и до того Мартин неплохо поработал, поджигая все вокруг. Из этого дыма появлялись смутные, размытые фигуры врагов, представлявшихся Шейну сгустками демонической силы. У бошей, пытавшихся его убить, больше не было ни определенной формы, ни оружия — только клочья тумана и дыма, наделенные злой волей и желанием погубить его, Дайманта. И американец стрелял, снова и снова взводя курки одеревеневшими пальцами, чувствуя, как отдача прокатывается по обожженным рукам и бьет куда-то в шею, под шлем, стиснувший голову пудовой тяжестью. Он уже не думал о бое, о смерти, о врагах, Шейн просто стрелял в туман, пытаясь хоть на несколько мгновений отогнать дымные щупальца, стягивающиеся вокруг.
Бойки защелкали по пустым каморам, вторая пара «вессонов» сама собой оказалась в его руках, Даймант не помнил, как достал оружие, но это было неважно, стрельба продолжилась. Четыре револьвера лежали у него в самодельных кобурах, шесть «сорок пятых»[111] — в каждом орудии, итого двадцать четыре выстрела. Кажется, что это много, но на самом деле в доброй схватке два-три десятка пуль расходятся, как конфеты на детском празднике. Как говаривали у него на родине: «Если тебе не хватило шести, не хватит и тридцати шести». Но для самого Шейна время как будто остановилось. Выстрел, взвести курок, нажать спуск, каждый раз в остром приступе паники — а вдруг силы окончательно покинули его, а вдруг он опоздает? Стиснуть зубы от боли, отдающейся в руке при отдаче тяжеленного ствола. И снова повторить.
А затем все закончилось.
Шейн сидел, привалившись спиной к чему-то твердому и округлому, наверное — столбу, тяжело хватая воздух широко открытым ртом, по бокам лежали два револьвера, еще два он сжимал в закостеневших руках. Оружие обжигало ладони, а может быть, они сами по себе болели от ожогов, которые Шейн получил от огнемета Мартина. Остро и глубоко кололо в правом подреберье, куда пришелся немецкий нож, вспоровший «Кемико». Правая штанина намокла от крови, а тяжеленный шлем будто впрессовывал голову в плечи.
«Воздуха! — билось в раскалывающейся от боли голове. — Вздохнуть, только вздохнуть!»
Непослушными руками Шейн снял каску и бросил рядом, металл глухо брякнул о пустой револьвер. Даймант рванул ворот, чтобы вздохнуть полной грудью, но тесный жилет не подавался, стягивая грудь, как обручи — бочку. Шейн окинул окружающее безумным взглядом.
Вокруг лежали тела друзей, в том числе и Мартин, потерявший сознание, а может быть, и мертвый. Хватало и вражеских трупов, наверняка среди них были и убитые им, но даже под страхом смерти американец не смог бы сказать — скольких он сейчас убил и убил ли вообще хоть кого-нибудь.
В воздухе прогудел снаряд, он попал куда-то совсем близко, Шейна толкнула воздушная волна, осыпал град земли и мелких камней, ему забило нос и запорошило глаза. Когда солдат откашлялся и протер веки, точнее, равномерно размазал грязь по всему лицу, второй взрыв вернул все как было и, вдобавок, сбросил его в яму.
Отдышавшись, часто моргая воспаленными глазами, Даймант торопливо нашарил каску, свою или чужую, он так и не понял, и торопливо нахлобучил на голову, по самые брови. Ему хотелось стать очень маленьким, чтобы спрятаться в самую глубокую и узкую нору, укрыться в ней и никогда не показываться на поверхность.
Хейман испытывал жгучий стыд, стыд и обиду. Ныне, окидывая мысленным взором минувшие часы, он видел, сколько ошибок допустил, сколько нужного и своевременного не сделал. Управление, связь, расположение сил, маневрирование резервами — все следовало организовать гораздо лучше, но ему не хватило знаний. Лейтенант обладал богатым боевым опытом, но в командовании батальоном оказалось слишком много тонкостей и мелочей, которые нельзя было ни угадать, ни постичь на должности комвзвода. Им можно было только специально научиться, а учиться уже не у кого и поздно. Хейман уже использовал все скудные резервы и полностью потерял управление своей крошечной армией. Теперь каждый сражался сам за себя и за того, кто стоял бок о бок с оружием в руках. Немцы все еще держались, взимая с атакующих щедрую дань ранеными и убитыми, но Фридрих не обманывался — это не столько его заслуга, сколько стойкость солдат. Сам же он мог лишь перемещаться по позициям с небольшим — в пять человек — отрядом, устремляясь туда, где тяжелее всего.
У наступавших недоставало пехоты, хотя это были в основном французы — противник давний и достойный. Но нехватку живой силы с лихвой восполнили танки. Немцам еще очень повезло: противник не рискнул гонять машины окружными путями, и бронетехника пошла в лоб, прямо на позиции. Будь здесь нормальный противотанковый «куст», от танков остались бы только большие железные свечки, но шверпункт был без оружия, со слабым гарнизоном, перекопанный артогнем.
Если бы только те трусы не бросили оружие и доты, в ярости уже в который раз подумал Хейман. Если бы они сражались… Он искренне надеялся, что дезертиров поймают и расстреляют на месте. Но то были мечты, а впереди надвигалась неприятная реальность.
Зигфрид не смог задавить саперов, окопавшихся в своем крысином углу. Он почти дожал томми, но именно «почти». Отчасти это был успех, проклятые англичане больше не беспокоили своими пулеметами и пушкой, похоже, их осталось всего несколько человек. Но штурмовая группа погибла почти в полном составе, сам фельдфебель получил ранение в грудь. Фельдшер один за другим потрошил индивидуальные пакеты, драгоценные, трофейные — английские холщовые пакеты. Все было бесполезно — тяжелая револьверная пуля прошла навылет, разорвав легкое, не помогали ни салфетки, ни ватно-марлевые компрессы. Врач не мог остановить кровь, и жизнь уходила из бойца, как вода в песок.
— Достал, достал его… — лихорадочно говорил фельдфебель, мелко и часто хватая воздух ртом. — Прямо в баллон… огнемет… в голову целил… попал в жестянку… Но тоже сойдет, да?..
Он хватал врача за руку ледяными пальцами, слабой, но отчаянной хваткой, словно пытался удержаться на этом свете на минуту дольше.
— Почти. Почти получилось… — Голос его становился все тише, переходя в невнятное бормотание. — Если бы… не та… сволочь… с пистолетами…
— Молчи, дурак! Закачаешь воздух в грудину — сдохнешь! — рявкнул врач, кровь текла у него между пальцев, смешиваясь с розовой пеной, воздух со свистом вырывался из раны при каждом слове умирающего. — Заткните его, ради бога! — призвал он двух помощников из числа легкораненых.
Но все усилия были бесполезны.
— А, черт… — выдохнул фельдшер, вытирая лоб красными выше локтя руками, в эту минуту он походил не на медика, а на мясника. — Только пакеты зря потратил. С этим все, пневмоторакс и сердечный спазм. Уносите его. Соберите марлю и пакеты, попробуем почистить и снова используем. Воды, ну хотя бы котелок воды…
Один танк отступил, обстреливаемый из миномета. Хитрый станок позволил опустить ствол почти параллельно земле и использовать орудие как обычную пушку. Эффективность огня оставляла желать лучшего, точность оказалась вообще никудышной, но это было лучше, чем вообще ничего. Расчет высаживал мину за миной, иногда попадая в лобовую плиту «Марка», но гораздо чаще — рядом, осыпая броню многочисленными, но неопасными для машины осколками. Все же экипаж не выдержал, и танк попятился. Он огрызался очередями и пушечными выстрелами, но медленно откатывался назад. Миномет с расчетом достали из гаубицы, на его месте осталась только глубокая воронка, ощерившаяся обломками и окровавленными лохмотьями, словно пасть огромного подземного чудовища.
Второй танк был уничтожен неожиданно спикировавшим с неба самолетом-штурмовиком. Отважный пилот трижды заходил на «Либерти», по очереди обстреливая его из обеих пушек — сначала носовой, затем кормовой. Высокие фонтаны земли взлетали у бортов гусеничной машины, сменяясь грохотом попаданий и длинными пучками огненных искр. На четвертом заходе люки «Марка» открылись, и фигурки танкистов посыпались в разные стороны, разбегаясь. Их оказалось неожиданно много, с десяток или даже больше. Хотя все верно, это же не «Рено» и не чертов «клоп».
Затем на аэроплан насели подоспевшие английские истребители, но что происходило в вышине, дальше никто не смотрел — на земле хватало проблем с третьей машиной.
После того как «Либерти» намертво засел в западне, казалось, что на том ему и конец. Но это были глубоко неправильные мысли, в чем очень скоро убедились и Хейман, и весь немецкий гарнизон. Англо-американский танк тяжело ворочался, накреняясь набок, экипаж не глушил мотор, стараясь все же выбраться из траншеи, по воле случая ставшей противотанковым рвом. И «Либерти» непрерывно отстреливался. Казалось, у него добрых два десятка пулеметов, не меньше, и пушек гораздо больше штатного — в таком темпе и с такой точностью танк простреливал все вокруг себя. Случись у немцев обычная пушка, миномет потяжелее, противотанковый пулемет — хоть что-нибудь, он стал бы пусть и нелегкой, но все же мишенью. Но ничего не было, и «Либерти» оказался своего рода подвижным дотом, бронированной огневой точкой, к которой начали стягиваться французы и англичане.
Бороться с танком было нечем, оставить его без внимания означало погибнуть. У Хеймана оставалось три человека, и лейтенант повел их к бронированной махине, собирая по дороге немногих оставшихся в живых.
Потерять зрение — совершенно особый, утонченный страх для того, кто уже имел проблемы с глазами. Рош мало чего боялся в жизни, но раны, неопасные для жизни, бросили его в самую бездну панического страха. Скорчившись на дне своего неглубокого убежища, Франциск тихо подвывал от нерассуждающего ужаса, воображение живо рисовало ему яркие, образные картины слепоты и бесконечной тьмы, ожидавшей впереди.
Но закалка ветерана понемногу брала верх над паникой. Вся правая половина лица горела резкой дергающей болью, как в адском пламени, по щеке градом катились слезы, но постепенно Рош осознал, что видит левым глазом. Он встал на четвереньки, покрутил головой, как пес после купания. Лучше бы не крутил, боль вспыхнула с утроенной силой, свалив его обратно навзничь.
Скрипя зубами, Рош на ощупь вытащил самые длинные щепки, также на ощупь перевязал раны шейным платком. Затем подобрал «клепальщик» и снова попробовал выглянуть наружу. Ничего нового он не увидел, все осталось примерно так же, только у танка, который Франциск свалил в яму, прибавилось вражеской пехоты — теперь там было десятка полтора солдат. Французы в знакомых синих мундирах жались к «Либерти», и стрелок ощутил прилив гордости, заглушившей даже боль, — проклятые слуги дьявола откровенно опасались продвигаться дальше.
Впрочем, гордости хватило ненадолго, дальнейший осмотр принес только скверные новости. Все, кто прикрывал и поддерживал его, были убиты. Бразилец привычно примерился к своей винтовке, но оружие молчало. «Т-гевер» стал бесполезным куском железа — одна из вражеских пуль ударила в затвор, деформировав и намертво заклинив его. Похоже, щепки из мертвого дерева спасли ему жизнь, не дернись Рош от ранения, пуля, скорее всего, попала бы ему в голову.
Чувство собственного бессилия охватило Франциска пожаром стыда и презрения к самому себе. Но что он мог сделать? Всего лишь половина солдата, да еще без оружия. Насколько позволяли то и дело свистевшие над головой пули, бразилец обыскал ближайший труп. Дважды это грязное и скверное занятие прерывали близкие разрывы — танк гвоздил без разбора, не жалея снарядов, но в конце концов в руках Роша оказался маузер, обычный, не «ортопедический».
Негусто, прямо скажем, но уже что-то. Что же делать дальше?..
Пять человек с одной связкой гранат ползли к танку. Когда они проделали примерно половину пути, их осталось четверо. Затем трое. Похоже, враг все еще не видел бойцов, но чем ближе к машине, тем плотнее становился огонь, воздух со свистом и визгом вспарывали пули, осколки, мины и снаряды. Дышать было трудно — земляная взвесь повисла в воздухе, словно туман, забивая глотку, оседая на потных, грязных лицах.
Они подобрались близко, очень близко, но остались лишь вдвоем — лейтенант Хейман и гранатометчик Харнье. Переглянулись, Фридрих молча показал пальцем — танк сильно накренился, и было видно, что у него открыт верхний люк. Наверное, танкисты не выдержали ядовитой атмосферы, перенасыщенной пороховыми и топливными миазмами, и предпочли риск случайного попадания опасности удушья.
После краткого мгновения Альфред также молча кивнул, сжимая гранаты, перемотанные разлохмаченной веревкой.
«Я так и не спросил, что у него в сундучке?» — подумал лейтенант. Сундук все так же был при эльзасце, приторочен на спине, в противовес гранатным сумкам. Воины одновременно поднялись, лейтенант сжимал в руках винтовку, гренадер — свою связку смерти. В следующее мгновение лейтенант рухнул как подкошенный, сильно ударившись головой о камень, — больные ноги служили Фридриху, сколько могли, но теперь разом подломились.
Хейман лежал, раскинув руки, силясь прийти в себя, но от удара голова гудела, словно церковный колокол, перед глазами все плыло, он узнавал лишь Харнье.
И ничего страшнее и безумнее Фридрих в своей жизни еще не видел.
У Роша остался только один глаз, но он видел им лучше, чем многие двумя. Неожиданное движение среди обломков и рытвин он заметил сразу. Заметил и узнал.
Харнье всегда бросал гранаты очень хорошо, но для настоящего, дальнего и точного броска ему требовалось исполнить странный ритуал — некий танец, схожий с ритмичным топтанием на месте. Конечно, эльзасец не был дураком и всегда исполнял свои самые удачные приемы из-за хорошего укрытия.
Всегда.
Но не в этот раз.
Поддался ли Альфред общему безумию и самоотречению, потерял связь с реальностью или просто сошел с ума, но долговязый тощий гренадер встал во весь рост посреди бушующего вокруг хаоса и, отведя в сторону руку со связкой гранат, начал свой страшный танец.
Уже не оставалось времени, чтобы обдумывать, прикидывать, вычислять. Сейчас Рош мыслил картинами-вспышками, своего рода озарениями.
Первое — Харнье попадет, обязательно попадет гранатой в открытый люк «Либерти».
Второе — его убьют раньше.
Эльзасцу нужно было несколько секунд, чтобы войти в свой сумасшедший транс, но ближайшие враги уже разворачивались к гранатометчику. Будь у Роша под рукой винтовка, он мог бы прикрыть Альфреда, но винтовки не было, для пистолета дистанция слишком велика, и руки трясутся мелкой противной дрожью. Не попасть! Если только…
Франциск никогда не любил пистолеты, не пользовался и не учился стрелять из них. Но когда-то, много лет назад, он услышал от одного из родственников о забавном методе стрельбы, который тот якобы подсмотрел у североамериканцев. Услышал и забыл, потому что настоящие мужчины берут в руки только честный длинный ствол, все остальное — для женщин с их слабыми ручками. Память и воображение — странные штуки, иногда они устраивают удивительные фокусы. Вся процедура встала перед внутренним взором Роша, словно ему описали ее только сейчас, сопроводив подробным рисунком.
Франциск одинаково хорошо владел обеими руками, но сейчас он ослеп на правый глаз и мог стрелять только с левой. Правой он обхватил свой корпус, пропуская кисть под мышкой, захватывая ладонью левое плечо сзади и снизу-вверх. Так плотно обнимают себя замерзающие на лютом холоде или экзальтированные дамы. Плечо левой руки с зажатым пистолетом легло на предплечье и локтевой сгиб правой. Теперь обе руки и торс Роша представляли собой подобие единого сцепленного станка, более устойчивого, нежели стрельба просто с руки, и более быстрого в наведении, чем если бы он стрелял с обычного упора.
Если в пистолете оставались патроны, если он успеет, если его самого не убьют раньше… Этих «если» было слишком много, Франциск отмел их единым умственным усилием, резко выдохнул и препоручил себя Богу, надеясь, что Его милости хватит и на тощего Харнье.
Гранатометчик закончил свою пляску, его длинная рука метнулась вперед, словно змея в броске, будто в ней был зажат не тяжеленный груз, а невесомый букет. Хейман наконец сумел приподняться на локте, мутно озираясь. Черная фигура Альфреда четко, очень контрастно выделялась на фоне неба, слегка тронутого темной синевой раннего вечера. В рваном, изодранном мундире эльзасец походил не столько на человека, сколько на огромного ворона, странного вестника судьбы. Совсем рядом медленно, подобно огромным шмелям, пролетали трассирующие пули. Со стороны танка беспорядочно, вразнобой стреляли. Откуда-то слева, совсем недалеко, ритмично, с жутковатой равномерностью метронома хлестали пистолетные выстрелы.
Ударило совсем близко, невероятно громко, словно совсем рядом взорвали сразу ящик хлопушек. Хейман снова повалился на землю, зажимая ладонями звенящие уши. Кажется, он что-то кричал, может быть, даже просил прекратить этот оглушительный грохот, которому все не было конца. И тишина пришла. Оглушительная, мертвая, она опустилась на поле. Конечно, на самом деле никакой тишины не было, но сам шум боя уже давно стал привычным, он скользил через сознание, не задерживаясь дольше необходимого. Хейман не мог больше лежать. Лейтенант встал, рывками, едва ли не подтягивая себя, подобно Мюнхгаузену.
«Либерти» пылал, как огромный погребальный костер, источая столб беспросветно-черного дыма. В таком большом танке оставалось еще много топлива и боеприпасов, а Харнье не промахнулся. Пехота, окружавшая танк, в панике отступала, словно свита железного божества, чей дух сломила гибель кумира.
Если Хейман поднимался, то Альфред наоборот, опускался на колени, клонясь набок и устремив в пустоту невидящий взгляд, тонкая струйка слюны стекала по бледным до синевы губам. Бритвенно-острый осколок начисто отсек ему правую руку выше локтя, но лейтенант еще не видел этого.
Хейман стоял посреди поля боя, словно знаменосец старой гвардии на Ватерлоо под английской шрапнелью. Он видел отступающих французов, среди синих фигурок попадались и грязно-зеленые кители англичан. Видел и новые громады бронетехники, приближающиеся к немецким позициям, — слишком далеко для прицельного огня, достаточно близко, чтобы опознать и оценить скорую смерть. Скорую и на этот раз уж точно неизбежную.
— Мои солдаты! — воскликнул лейтенант. Он точно знал, что его слышат, слышат все, кто еще остался в живых из батальона. Все, кто сейчас судорожно вжался в земляные стенки засыпанных траншей, безнадежно сжимая обессиленными руками бесполезные винтовки. Все, кто в страхе считал приближающиеся громадины, отливающие серой сталью и зелеными разводами камуфляжа. — Друзья! Я обещал вам, что сегодня на нас выйдут вражеские орды! И они пришли! Мы отбили их, отобьем и новых!
Одно и то же слово может иметь совершенно разный вес, в зависимости от того, где и как оно произнесено. От батальона мало кто остался, и для смертельно измотанных, обреченных солдат слова командира были бы пустым звуком. Если бы их не выкрикивал срывающимся, звериным рыком лейтенант, только что поразивший чудовище «Либерти». Лейтенант, который сейчас стоял под пулями, не кланяясь ни одной. Только такой человек мог призывать на смерть, только такой боец мог увлекать за собой в безумие последней схватки.
— Собирайте патроны! Делитесь с товарищами! — ревел Хейман. — Сосчитайте гранаты и готовьте штыки! За Германию и кайзера!!!
Ощущение собственного тела приходило частями. Вначале дали о себе знать ноги, и первым чувством стала боль. Не обычная, резкая и острая, как удар ножа, не «стреляющая» и даже не тупое нытье, как при удаленном зубе. Нет, ноги ниже колен онемели, но при этом их словно терзали тысячи крошечных иголочек. Каждая такая иголка по отдельности лишь слегка колола кожу, но все вместе они вызывали морозящий — на самой грани терпимого — зуд. Хотелось впиться в ноги ногтями и расчесывать, терзать их до тех пор, пока не удастся вычесать, выскрести эти гнусные иголки. Но Шетцинг не чувствовал рук.
Затем пришло ощущение сухости — настоящей пустыни во рту. Язык мумифицировался и царапал такое же сухое нёбо, случись рядом ведро воды, Рудольф нырнул бы в него с головой. Шетцинг попытался сказать, что его мучает жажда, но между пергаментными губами проникло лишь тихое сипение. Ему было плохо, безумно плохо, и летчик даже не понимал — где он, что с ним, отчего все вокруг так зыбко и туманно?..
Голоса пришли из тумана, бесплотно проникли в уши и начали гулять внутри пустого черепа, многократно отражаясь от стенок.
— Господин профессор, у него очень нехороший анализ крови. Может, попробуем антивирус?
Отражение слов причиняло физическую боль, хотелось прикрыть уши руками, защититься от ранящих звуков, но дальше плеч расстилалась ватная беспомощность.
— Молодой человек! Для порядочного немецкого врача в микробиологии может быть только один авторитет — наш соотечественник, господин Кох!..
Это короткое «Кох!» пробило голову, подобно пуле, словно длинную иглу вонзили прямо в основание черепа.
«Прекратите! Ради бога, прекратите!» — кричал летчик, но его губы лишь старчески шлепали, как у старика.
— …а вы опять предлагаете методику русского, разработанную в институте этого шарлатана-французишки![112] Я буду вынужден объявить вам выговор!
Этого слух Шетцинга уже не выдержал, и летчик уплыл в багровую муть, где не было ни слов, ни мыслей, только мириады муравьев, терзавших его ноги. Хотя, не только…
Еще там ждали воспоминания.
Шумел мотор, на ветру басовито гудели расчалки. Широкие двухэтажные крылья вибрировали под напором набегавшего воздуха, и эта дрожь передавалась всему телу летчиков. Кого-то она раздражала, многие вообще считали, что постоянная мелкая встряска убивает организм, разрушая внутренние органы. Но Шетцинг, наоборот, ценил ее как непременного спутника свободного полета, а также самый верный индикатор состояния аэроплана и моторов.
«Боевик» глотал километр за километром, приближаясь к линии фронта, пробиваясь сквозь редкие тучи, огибая куда более частые дымы, поднимавшиеся с земли, подобно смерчам. Самолет остался в одиночестве и, бросая частые взгляды по сторонам, Шетцинг чувствовал нехороший холодок где-то близ самого сердца.
Еще совсем недавно одинокий самолет в небе был таким же нонсенсом и анахронизмом, как игольчатое ружье в век пулеметов и первых «машиненпистоле». Накал воздушных боев не оставлял одиночкам ни единого шанса выжить. Даже немцы — признанные индивидуалисты — летали группами или хотя бы парами, прикрывая друг друга и компенсируя общую нехватку самолетов. А уж французы поднимались в воздух толпами не менее чем в полсотни машин, затемняя небо, подобно саранче. Это было время, когда в безбрежной синеве сходились целые фаланги крылатых гоплитов. Самолеты проносились так близко друг от друга, что можно было увидеть белки глаз противника и стрелять в него с двадцати-тридцати метров. Машины тех, кому не повезло, нередко сталкивались фюзеляжами, цеплялись тонкими крыльями и падали, словно смятые куски оберточной бумаги.
Что ж, для французов, британцев все так и осталось. И для американцев тоже, месяц за месяцем заокеанские гости все увереннее осваивали небо Старого Света. Одни лишь немцы вспоминали старые добрые времена… У Германии оставались стремительные, современные самолеты, хватало и пилотов, но не было главного. В рейхе заканчивалось то, что вслед за бойкими газетчиками стали называть «кровью войны» все остальные, от политиков до домохозяек (хотя кто теперь мог позволить себе роскошь оставаться дома и вести хозяйство?).
«Бензин» из смеси чего-то горючего подвозили крайне нерегулярно, от случая к случаю, и прикованные к земле аэропланы становились легкой добычей вражеских летунов. Считалось за счастье, если с «Сопвичей» и «Бреге» сыпались лишь листовки и воззвания с обещаниями хорошо кормить в плену. Гораздо чаще сверху падал бомбовый град, и хлестал свинцовый дождь. Союзники не жалели ничего и никого, чтобы покончить с германской авиацией.
Впрочем, Шетцингу везло, его тяжелый аэроплан заправили под завязку — вражеские танки прорывали фронт, словно амбарные крысы, прогрызающие старый мешок. Оставался вопрос — кого же обделили драгоценными каплями топлива, но об этом летчик не думал — и так хватало забот.
Удивительнее всего было пустое небо. Нет, конечно, вражеских аэропланов хватало, но все они пролетали где-то далеко в стороне, по бокам, не отвлекаясь на одинокую «яблочную баржу». Шетцинг словно летел в заколдованном коридоре, запретном для врагов. Оставалось лишь надеяться, что волшебство не закончится. Постоять за себя «боевик» не мог, точнее мог, но недолго, почти все его оружие предназначалось для атаки наземных целей.
А дальше ждала обыденная боевая работа. Хотя… Вот уж «обыденной» ее назвать все-таки было сложно. Рудольф привык летать, вступать в поединки с равными себе и просто охотиться на более слабых и менее искушенных летчиков. В уничтожении танков привычным остался разве что риск, да и его значительно прибавилось.
Для истребителей и разведчиков главным противником был другой самолет, летчики гибли часто, но они и держали собственную судьбу в своих руках. Не зевай, смотри по сторонам, не позволяй зайти в хвост или по солнцу — и ты будешь жить. Простые, в сущности, правила.
Однако низколетящий штурмовик обстреливали все и из всего: от специальных зенитных автомобилей до рядовой пехоты с пистолетами и винтовками. Можно уйти от атаки другого самолета, можно перехватить ее или ударить первым. Но как заранее вычислить скрытый расчет «Виккерса» или «Льюиса», с острым взором, хорошей маскировкой и полными коробами патронов? Казалось, каждый метр фронта таил в себе пулеметный ствол. А даже заметив или угадав угрозу, от нее очень трудно уйти — тяжелый «боевик» не позволяет нормального пилотажа, десятков петель и кругов за бой, только замедленные, предсказуемые и простые фигуры, легко просчитываемые противником.
Но самым страшным испытанием стала беспомощность AEG в атаке. В танк попасть проще, чем в самолет, это правда — расстреливать медленно ползущие железные коробки было так же просто, как пристреливать пушки по неподвижной мишени. Только никакого видимого ущерба танкам это не приносило. Раз за разом Шетцинг выводил штурмовик на выбранный «Либерти» и выпускал по нему полный короб снарядов. Самолет проносился над целью так близко, что, казалось, можно сосчитать заклепки на крыше танка, и затем бронированному мамонту добавлял стрелок из кормового орудия.
И все без толку.
Штурмовик трижды атаковал один и тот же танк, а «Либерти» все так же неспешно и неотвратимо продвигался вперед, словно в него не всаживали бронебойные снаряды, а бросали песком. Шетцинг вывел самолет на четвертый заход уже не столько ради победы, сколько из обычного упрямства пополам с суеверным страхом. И на этот раз удача улыбнулась ему — экипаж «Либерти» не выдержал настырного штурма и сбежал, покинув свою боевую колесницу.
В эти мгновения Рудольф испытал чувство подлинного экстаза, забыв обо всем — и о том, что его самолет одинок в чужом небе, и о заканчивающихся боеприпасах, и о тяжелом управлении «баржей». Поединок с танком — если методичный и изнурительный расстрел можно так назвать — стал почти мистическим противоборством, и, вынудив-таки экипаж «Либерти» сбежать, Шетцинг почувствовал, что обманул судьбу.
Случается так, что судьба жестоко мстит самоуверенным.
Желто-зеленый пунктир ударил с земли, прошел опасно близко от корпуса справа. И сразу за ним следующая очередь скользнула уже вдоль левого борта, следы трассеров повисли сплошной завесой. Стреляли откуда-то спереди, почти по ходу полета AEG. Шетцинг до боли напрягал глаза, стараясь рассмотреть настырного стрелка сквозь дымный воздух и толстые стекла летных очков. Его взгляд, привыкший отслеживать противников в небе, путался в наземных ориентирах, впустую прыгая от предмета к предмету. В голове мелькнула мысль попробовать отвернуть, но сразу ушла — тяжелый «боевик» разворачивался очень тяжело и долго. Подставлять борт в такой ситуации было равносильно самоубийству, поэтому летчик выжал газ до упора, стараясь как можно скорее выйти из зоны поражения.
И наконец Рудольф увидел врага — бронемашина странных, необычных очертаний — словно в середину корпуса вставили цилиндр, увенчанный симметричной башней сложной формы.[113] Раскрашенный оранжево-зеленым камуфляжем, автомобиль казался несерьезным, словно на поле боя выползла тропическая лягушка-переросток. Но пулемет, нащупывавший самолет, был вполне настоящим.
Пули пробили правое крыло, треск вспарываемой обшивки плоскостей — как будто сыпали гравий на стол — прорвался даже сквозь шум моторов. Стремительно работая рычагами и педалями, Шетцинг поймал броневик в прицел носовой пушки, лихорадочно делая поправку на склонение орудия, и нажал спуск.
Стрелял пулемет с башни машины-лягушки — летчик, конечно, не слышал выстрелов, лишь веселые огоньки трассирующих пуль мелькали в воздухе. Резко, отрывисто гавкала пушка, глотая патроны, плюясь бронебойными снарядами. Шетцинг не видел противника, ловящего в прицел самолет, но почему-то очень хорошо представил себе его облик — немолодой уже француз с венчиком седых волос, морщинистым лицом и длинными вислыми усами. Наверное, так его разум отреагировал на устрашающую ситуацию, в краткий миг нарисовав в воображении целую картину, правдоподобную до мельчайших деталей.
Эта дуэль продолжалась считаные секунды, но для самих дуэлянтов она растянулась на бесконечно длинные минуты. Выстрел, плавный откат затвора, заканчивающийся оглушительным лязгом, источающая густой белый дым гильза отлетает в сторону, а ствол жадно глотает новый снаряд. Пороховая вспышка огненным поршнем выбрасывает болванку из объятия гильзы, вжимает в витую спираль нарезов. Наконец стальное жало покидает ствол, и весь цикл повторяется снова, снова и снова.
Шетцинг не знал, сколько патронов осталось в ленте вражеского пулемета, но с полным основанием думал, что еще много, гораздо больше, чем в коробе его пушки. И еще понимал, что пулеметчику с неподвижной опоры попасть в самолет, летящий на уровне колокольни, гораздо легче, чем самолетному орудию, раскачивающемуся вместе с «баржей», — поразить броневик. «Пули падают из рук Господа Бога. Они найдут нас, будь уверен», — сказал ему однажды приятель, погибший пару месяцев спустя. И летчик не выдержал соревнования воли, мгновений духовного противоборства. Его руки обрели собственную жизнь и, действуя словно сами собой, независимо от воли хозяина, дернулись, уводя самолет в сторону, стараясь вывести из-под огня.
Неведомый француз, а может быть, вовсе не француз, а, скажем, канадец или американец, не дрогнул, новая очередь восьмимиллиметрового «Гочкиса» прострочила неудачно разворачивающийся аэроплан по всей длине.
Моторы кашляли и захлебывались бензином, тонкие струйки топлива били из простреленного бака, рассеиваясь в воздухе шлейфом мельчайших капель. Шетцинг, чувствуя сладковатый запах фосфора от зажигательных пуль, по широкой дуге уводил самолет за линию фронта, обратно, к своим, но уже понимал, что не дотянет. Языки пламени веселыми чертиками запрыгали по топливопроводу. Подхваченные набегающим потоком воздуха, они слились в единый всполох, разом охвативший правый двигатель. Шетцинг в панике отвернулся, бросил взгляд назад — летнаба и стрелка убило на месте. Его самого, должно быть, защитила лобовая броня, приняв часть пуль. Защитила от стальных укусов, чтобы летчик сгорел заживо.
Рудольф понимал, что у него остались считанные мгновения, чтобы спастись, но спасения не было — он не успевал даже посадить тяжелый «боевик» «на брюхо», пламя охватит конструкцию намного раньше. Страх обуял Шетцинга, выбил из головы все мысли, липкими щупальцами охватил сердце и проник в каждую клеточку тела, лишив воли и сил. Осталось лишь одно желание — жить! Любой ценой — жить, спастись или хотя бы отдалить неизбежное.
Как он расстегнул поясной и плечевые ремни, летчик не помнил. Не помнил, что было дальше — только нарезка смутных видений и обрывочных картин. Какой-то рывок, удар воздушной стены, и затем полет. Чувство свободы и всеобъемлющего, почти космического счастья, оттого что огонь остался позади. Затем неодолимая сила сложила Рудольфа, смяла и прокатила по земле непослушное тело, и сознание покинуло Шетцинга, угаснув, как свеча при порыве ветра.
Второе пробуждение оказалось приятнее первого. Чья-то сильная рука приподняла его голову, к пересохшим губам прижалось нечто гладкое и прохладное, в горло потекла вода. Вода! Ее вливали тонкой струйкой, но Рудольфу казалось, что его захлестнул водопад живительной влаги. Он судорожно глотал, давясь и расплескивая питье.
— Хватит, больше нельзя, — произнес чей-то голос из туманного марева. — А то все пойдет назад. Потом еще вернусь.
Волшебный источник прервался. Шетцинг откинул голову обратно, облизываясь, как кот, наевшийся сметаны, собирая языком каждую каплю, повисшую на губах. Ему стало немного лучше, теперь Рудольф мог осмотреться.
Он лежал на походной кровати, до груди прикрытый тощим одеялом. Ниже пояса покрывало вздымалось, приподнятое какой-то продолговатой конструкцией. Наверное, сейчас была ночь, потому что низкий потолок тонул в сумраке, густые тени лежали повсюду. Изредка в поле зрения появлялся человек в грязно-желтой хламиде, проходивший мимо с уставшим и в то же время целеустремленным видом. Нет, не в хламиде… В халате.
Пространство вокруг было наполнено шорохами и странным шумом — сопение, тяжелое дыхание, тихие стоны и свистящие хрипы. В этот низкий гул вплетались звенящие звуки — словно стучали металлом о металл. Пахло то ли спиртом, то ли какой-то другой медицинской гадостью.
Кто-то вскрикнул, истошно, с невыразимой мукой, звон стал громче.
— Все, в «нулевую». Медицина бессильна, готовьте срочную ампутацию, пока дышит.
Знакомый голос. Может быть, тот, что сопровождал питье.
«Я в госпитале, — с оглушающей ясностью понял Рудольф. — Я ранен, и я в госпитале».
— Че, летун, оклемался?
Летчик скосил взгляд. На соседней кровати полулежал тощий небритый человек в серой пижаме, похоже, перешитой из старого халата. На кривой тумбочке рядом с ним, в баночке из-под ваксы, трепетал огонек свечки, такой же тощей и скособоченной, как и ее владелец. Человек в пижаме зажимал пальцем как закладкой страницы большой красивой книги. На обложке яркими буквами выделялось название — «Крюшоны и пунши для немецкой армии в полевых условиях и на маневрах».[114] Этот предмет настолько не вязался со всем окружающим, что казался чужеродным куском совершенно другой жизни. Будто из красивой рождественской открытки аккуратно вырезали отрывок и приклеили к старой затертой фотографии, пожелтевшей и выцветшей от времени.
— Ага, — отозвался человек в пижаме, перехватив взгляд Рудольфа. — Сам не попью, так хоть почитаю, как красиво люди жили.
— Ты… кто? — Ничего другого на ум летчику не пришло. Говорить было трудно, питье немного облегчило страдания, но в горле все равно горело и першило.
— Я-то? Франц Хенсен, сто девяносто девятая дивизия, — не удивляясь, ответил собеседник. — Честная пехота, не какой-нибудь там еропланщик. Вот все зло от вас, а почему? Потому что против естества пошли! Не по природе и не по-божески, чтобы люди в небе летали, а то бы дал Всевышний не крылья, а ноги.
Тема, похоже, была для Франца привычной, он уселся поудобнее и начал детально, подробно развивать мысль о вреде технического прогресса и вообще лишнего знания. Шетцинг прикрыл глаза, пытаясь собраться с мыслями, но они терялись, тонули в потоке словоблудия говорливого соседа.
— Что со мной?.. — выговорил наконец Рудольф.
— Понапридумывали, умники, всякой гадости: газов, танков, аэропланов — как будто вам пуль со штыками мало было!.. Чего сказал?
— Что со мной… — повторил летчик.
— А-а-а… ну чего… Плохо с тобой, прыгнул с аэроплана и поломал ноги.[115] Хреново твое дело, летун. Врач умное слово сказал — а по-простому, костоеда у тебя. Будут в ногах дырки, и из них по кусочкам кости полезут. А раз в три месяца будут тебя разрезать и кость скоблить, да без толку. Даже летуну бы такого не пожелал. Да что там — изобретателю газов это чересчур. Возьмут у тебя гной и тебе же его впрыскивать будут.[116] Тьфу! Гадость какая…
— Ганс! Ганс, ты там как? — слабо окликнули с другой койки, в соседнем ряду.
— Унесли твоего Ганса. Гнарена, — откликнулся Франц Хенсен. — Или сяпсис, черт их разберет. Теперь пополам разрежут и в двух могилах закопают.
Спрашивавший неразборчиво выругался, последние слова утонули в свистящем хрипе.
— Во, видал? — качнул головой Франц, который, похоже, знал все и про всех. — Осколок в грудине, всю внутренность видно, а еще болтать пытается.
Пехотинец еще что-то говорил, но Рудольф уже не слушал. Откинув голову на тощую жесткую подушку, он бесцельно комкал край расползавшегося одеяла, стараясь не коситься в сторону горба, прикрывавшего ноги. Шетцингу было страшно.
Время от времени мимо проходили санитары — немолодые, одинаково угрюмые, в дожелта застиранных халатах, усталые, как солдаты на передовой. Все так же лязгали инструменты.
Пришел врач — еще не старый человек, похожий на санитаров и пациентов — изжелта-бледный от усталости, с глубоко запавшими глазами, в таком же грязном и желтом халате, как у санитаров. Только плохо застиранных красных пятен на ткани у него было заметно больше. Гость поставил рядом с кроватью Шетцинга простой трехногий табурет и с видимым удовольствием сел.
— Признаться, устал, — сообщил он. Внимательно глянул на мгновенно умолкнувшего Франца. — Что, господин Хенсен, по-прежнему ожидаете чуда? Может быть, все же под скальпель?
— Да ни разу, — с мрачной решимостью отозвался побледневший пехотинец, сжав пальцы в тощие кулаки. — И не думайте, я этот скальпель воткну кому-нибудь…
— Хенсен, — с усталой безнадежностью продолжал врач, — у вас пулевое в живот и кишечный свищ. Я зашивал вас уже дважды, но он снова открывается. Дальше штопать бесполезно. Примерно через год организм устанет бороться, и вы умрете от сепсиса или перитонита, каждый пропущенный день уменьшает шансы на удачную операцию. Надо вывести прямую кишку в бок, тогда шансы вполне неплохие. Я вас вылечу хотя бы из принципа и солидарной ненависти к военному прогрессу.
— Да ни разу, — с той же решимостью повторил Франц. — Лучше сдохнуть, чем жопа в пузе. Насмотрелся… Мешок с дерьмом на боку — и гуляй. Нет, не буду.
— Дело ваше, — со вздохом согласился врач.
Склонившись к Рудольфу он негромко продолжил, уже обращаясь персонально к летчику:
— Как самочувствие?
Шетцинг скривился, подыскивая правильные слова, в полной мере отражающие его самочувствие. Врач кивнул со словами:
— Да, действительно, вопрос так себе… Что поделать, устал как собака. Колет? Дергает? Что чувствуете выше колен?
— Выше — почти ничего. Ниже… Колет, вроде не сильно, но очень… неприятно.
— Понятно. — Медик потер пальцы друг о друга. — Заканчивается действие эфира. У вас открытые переломы обеих голеней с раздроблением костей. Без анестезии вы бы умерли от шока прямо на операционном столе. Впрочем, покалывание — это временно. Будет гораздо больнее, по-настоящему больно. Скоро.
— Что… дальше? — спросил Шетцинг. Больше всего ему хотелось спрятаться под одеяло, до обоняния только теперь добрался тяжелый запах гнили, окутавший госпиталь плотным облаком. Будь Рудольф в пехоте, он сразу опознал бы гангренозную вонь — неизменную спутницу любого большого сражения.
— Дальше… — Медик снова потер пальцы, как огромный богомол. — Дальше у вас будет воспаление и нагноение с очень нехорошими намеками на остеомиелит или сепсис. Если только не использовать радикальную хирургию, сиречь ампутацию.
Шетцинг, побледнев как мел, натянул одеяло под шею.
— Хотя… есть альтернатива… Есть методы, которые медицина еще недостаточно апробировала, но результаты их применения весьма ободряют. Антивирус и аутовакцина — можно попробовать простимулировать иммунную систему с надеждой на природу и собственные силы организма. Вам повезло — прыгнули уже на нашей территории и быстро попали на мой стол. Иначе уже началось бы заражение. Если сделаем все быстро и без оглядки на… — Врач оглянулся. — …ретроградов от медицины, то, может быть, сохраним вам ноги.
— Так делайте, — вырвался у Шетцинга полувсхлип-полустон.
— Не все так просто, — вымолвил еще тише медик, склоняясь поближе к больному. — Не так просто, не так быстро. Спрошу прямо, у вас есть какие-нибудь ценности? Лечение будет некоротким и очень, — он ощутимо выделил слово «очень», — очень дорогим.
— Что?.. — Шетцинг не мог понять услышанного. Точнее, понять-то мог, но осознать, что ему предлагается заплатить за спасение, — это было уже выше возможностей утомленного мозга. И все же истина понемногу проникала в разум летчика, оглушая невозможностью и одновременно… обыденностью предложения.
Нет денег — нет лечения. Все просто.
— Деньги, не нынешние бумажки, а настоящие. Например, швейцарские франки. — Врач понял его вопрос по-своему. — Часы, золото, драгоценности, что-нибудь дефицитное, редкие трофеи с фронта. Виргинский или турецкий табак. Все, что представляет ценность и может быть продано.
— Доктор… У вас есть совесть? — вырвалось у Шетцинга сквозь губы, плотно сжатые от утробного страха.
Медик тяжело вздохнул. В третий раз сомкнул длинные пальцы с очень коротко подстриженными ногтями.
— Да, есть, — сказал он наконец. — Поэтому я вымогаю у одних больных деньги, лечу их и покупаю лекарства для других. Так что с совестью у меня все в порядке. Любезный, на дворе девятнадцатый год, даже повязки и бинты можно найти только на черном рынке. Эфир — от хлороформа с таким давлением и кровопотерей вы бы просто не проснулись, — повязки из американских жестянок,[117] думаете, все это привезли нам со складов? Так что если у вас нет ничего, представляющего ценность для спекулянтов, могу предложить только физраствор в вену и гипертоническую повязку, — врач снова злобно зыркнул в сторону двери, — по Преображенскому.[118] Соли у нас хватает.
Медик встал, небрежным движением подхватил табурет.
— Думайте, я вернусь через час-полтора, — посоветовал он через плечо, в пол-оборота.
Его удаляющиеся шаги долго отдавались в ушах Шетцинга. Из оцепенения Рудольфа вывел голос соседа.
— Эй, летун… — Франц смотрел на него странным, горящим взглядом, на лице отражалась нешуточная борьба. — Это… Не слышал, о чем вы там толковали, но тут и так ясно… — Пехотинец нервно перебирал страницы книги, часто облизывая губы. — Про лекарства… Если шуршунчики или звенелку какую найдешь… Всех микстур и порошков, что дадут… Ты, летун, коновалов этих не слушай, про режим и все такое. Разом пей, что дадут, все. Не вводи ребят в искушение… и меня… меня тоже не вводи. Что сразу не съешь — того утром не будет.
Рудольф закрыл глаза, чувствуя, как густые жгучие слезы скатываются по небритым щекам. Он с трудом сдерживал рвущийся из груди вопль, панический вой затравленного животного.
— Мой друг — трус.
— Когда у тебя из горла и живота будет хлестать на приборную доску твоя же кровь, черная кровь из порванной печени, тогда ты сможешь сказать мне, что такое трусость, и что такое смелость. Только тогда!
— Может быть, такой день и наступит. Но я не превращусь в тебя, не стану таким же… Я не потеряю себя.
— Думаю, скоро ты меня очень хорошо поймешь…
«Боже, я в аду! Я в аду… Мама, я хочу домой!..»
Последняя свеча испустила длинный дымный завиток и погасла. Впрочем, и без нее в блиндаже было достаточно светло — еще днем тяжелый снаряд поднял на воздух примерно половину бетонированной коробки, открыв путь солнечным лучам. Или мутной луне и вспышкам осветительных ракет, как сейчас.
Хейман откинулся на спинку стула, чувствуя, как щепки колют спину даже сквозь китель. Но менять положение и тем более вставать — нет, сейчас это было выше его сил. Чуть позже, но только не сейчас. Офицер чувствовал, что если не отдохнет хотя бы четверть часа, здесь, в одиночестве, то просто упадет и умрет на месте.
Воды, все бы отдал за ванну… нет, просто за ведро воды. Даже малая плошка сойдет, хотя бы ополоснуть лицо и руки. Грязь проникла во все уголки одежды, пропитала каждую нитку, высохшей коркой забила мельчайшие поры. Теперь солдаты походили на негров.
Хейман сжал правую кисть, чувствуя увесистый овальный предмет. Поднес его к глазам, хотя и так прекрасно знал, что держит в руке — зажигательно-дымовую гранату, французскую, трофейную. Такая штука давала плотное облако дыма и вспышку пламени высокой температуры — особенно сильный эффект получался в помещениях и землянках. Но и в узких траншеях выходило тоже неплохо.
Последняя граната, что осталась у него, последняя на весь батальон. Одна на девятнадцать человек, включая его самого.
Когда вражеская армада надвинулась на позиции отряда, лейтенант вновь призвал всех к бою, и его призыв был услышан. Так случается, хотя и редко — воины словно объединяются незримыми эманациями, настраиваются на одну радиоволну. Они уже не боятся смерти и не думают о жизни. Таких бойцов можно убить, но нельзя испугать или заставить отступить. И неважно — один «Либерти» впереди или весь британский танковый корпус — в тот час солдаты Хеймана были, безусловно, меньше чем богами, но больше чем просто людьми.
А затем произошло невероятное, немыслимое — их просто оставили в покое. Танки двигались, как слоны на водопой, — тесными группами, спокойно и без суеты обходя недобитый батальон, за ними следовали большие грузовики с пехотой и пушки на гусеницах, но и те не обращали внимания на горстку немцев. Хейман бросил взгляд в дымное небо, но вражеские аэропланы целеустремленно пролетали над ними, иногда так низко, что можно было рассмотреть лица летчиков, обращенные к земле. Молчали пулеметы, не падали на землю бомбы.
Лейтенант стоял посреди поля боя на подкашивающихся, дрожащих ногах, пытаясь понять, уместить в сознании внезапно открывшуюся ему истину. Он помог Харнье, потерявшему сознание и истекавшему кровью. Проверил позиции, раздавая приказы, определяя новые огневые точки, считая снаряжение — благо батальон за день боя снова сократился до размеров неполного взвода, и от лейтенанта больше не требовалось прыгать выше головы и своего опыта.
Но все эти действия он совершал механически, по привычке, не столько ради пользы, сколько чтобы заглушить оглушительную пустоту в душе. Чтобы заставить утихнуть гложущего червя вселенской обиды и разочарования.
Очередная далекая вспышка осветила сквозь пролом его убогое пристанище. Надо вставать, обходить окопы, проверять людей и оружие… но не хотелось. Хотелось сидеть и пялиться в доски, которыми блиндаж был обшит изнутри, рассматривая сучки и трещинки, словно интересную книгу.
— Встать! — заорал Хейман и с размаху стукнул кулаком по доскам. Точнее, хотел закричать, но извлечь слова из высохшего горла оказалось не проще, чем добыть воды в пустыне. А вот удар вышел вполне настоящим, что-то хрустнуло, кажется, все-таки доска. Боль разбудила ощущения и помогла зашевелиться.
…Траншея… по ней надо идти. Для этого надо переставлять ноги. Левую. Правую. Левую. Правую. В голове, казалось, перекатываются шрапнельные пули. Или это мысли такие?
Наблюдатель у смотровой щели в обшивке бруствера добросовестно пялился в сторону противника. Хейман постоял около него, потом помахал ладонью у солдата перед глазами. Тот не среагировал.
«Убью скотину! Заснул на посту!» — Командир батальона развернул солдата к себе и замахнулся… но, поглядев в лицо наблюдателя, понял — бесполезно. Он не спал, он просто был… не здесь. В раю? В аду? Неважно.
— …Господин лейтенант, — заученно произнес солдат, заикаясь и мешая буквы неверным языком. — За время вашего отсутствия никаких происшествий не прошло. Не произошло…
— Наблюдаешь? — едко осведомился офицер.
— Так точно, наблюдаю.
— Что-нибудь видел?
— Ничего. Тихо.
Что с ним делать? Сменить? Расстрелять? Сменить некем. Расстреляют его атакующие.
— Продолжай наблюдать.
Солдат повернулся к щели и уставился в сторону врага пустым бессмысленным взором.
«Господи! — неожиданно подумал Хейман, бредя по окопу, подволакивая потерявшие чувствительность стопы. — Тебе, наверное, уже надоело смотреть на Землю, и Ты мне не ответишь. Но скажи мне, Господи, что я сделаю с этими людьми? У нас почти не осталось патронов, нет гранат, а в рукопашном бою половина уже не справится и с чучелом для уколов. У Гедеона[119] было триста человек, у меня нет и двух десятков. Люди Гедеона лакали воду, как псы, а мои, приведи я их к реке, упадут и уснут. И все войско филистимлян разбежалось бы, едва завидев одну роту наших врагов. Мы сделали все, что было в человеческих силах, и даже больше, но этого оказалось мало. Что еще я могу, Господи?»
Он настолько увлекся своей беседой, что даже остановился и стал ждать знака. Но ничего не происходило — ворчала вдали артиллерия, вздрагивала земля, да постреливал изредка «беспокоящий» пулемет со стороны врага. Видимо, Ему действительно обрыдло смотреть на ад, который устроили неразумные люди посреди опрятной, благоустроенной Европы…
Все, за исключением нескольких дозорных, собрались в траншее, обозначенной на карте как «К-3». Теперь это был скорее неглубокий ров с остатками фанерного и проволочного перекрытия — убежище и лазарет в единой ипостаси, потому что среди немцев не осталось ни одного человека, избежавшего ран.
Рош сидел в углу, тренькая на близнеце своей крошечной гитары из консервной банки. Нашли ведь где-то… Черная повязка прикрывала оба глаза бразильца, но и вслепую он ловко перебирал проволочные струны, извлекая тихую-тихую музыку. Напротив него, при свете свечи в стеклянной банке, фельдшер колдовал над Эмилианом, растянув края раны металлическими крючочками.
— Зашей ты ему голову, — посоветовал кто-то в дальнем углу.
Вместо ответа врач неожиданно запустил в советчика каким-то инструментом и, подскочив к нему, завопил:
— Пасть себе зашей! Чтобы не молол чушь! И другое тоже зашей, чтобы не размножал идиотов!
Похоже, все напряжение, скопившееся у бывшего ветеринара за этот безумный день, наконец прорвалось вспышкой безудержного и неконтролируемого гнева. Он потрясал кулаками прямо перед лицом «собеседника», нависая над ним с угрожающим видом.
— Грязную рану шить нельзя! Поначитались Мая,[120] мать вашу! А в приключенческих книжках пишут про инфекции и менингит? Рану даже промывать нельзя, вода не удаляет инородные тела, а загоняет вглубь. Нужен физраствор, а его нет! Поэтому можно только открыть рану и облегчить отток гноя!
Припадок ярости закончился так же внезапно, как и начался. Фельдшер отошел от ошарашенного солдата, бурча под нос окончание речи:
— …И еще молиться, чтобы в ближайшие сутки рядом вдруг случился нормальный госпиталь… И бразильянцу вашему можно гляделку сохранить, только бы доставить к хорошей медицине…
Хейман выступил из темноты бокового ответвления в крошечный пятачок света от свечи. Внимательно оглядел свой крошечный гарнизон.
«Надо же, скольких убило, а наш херувим выжил», — мимолетно подумал он, заметив живого Кальтнера.
Лейтенант надеялся, что увидит в глазах солдат обычную усталость, пусть даже страх, обычный привычный страх. Но… случилось самое страшное. Днем штурмовики и простые пехотинцы чувствовали себя героями, которые превозмогают вражеские полчища. За ними был дом, родина, а впереди — гнусный и злобный противник. Именно здесь, на развалинах, среди воронок и обломков, решалась судьба если не всей войны, то уж участка фронта как минимум. Но вид следующих мимо врагов — многочисленных, вооруженных до зубов и, самое главное, безразличных — сделал то, что не получилось у атакующих, несмотря на все их «Либерти» и огневую мощь.
Каждый воин ощутил себя не титаном, но всего лишь мелкой пешкой, ничтожной и бесполезной на невообразимо огромной шахматной доске. Песчинкой, которая не в силах остановить тяжкий маховик Антанты. Они сожгли целых два танка, но что толку с того, если из каждых десяти солдат девять уже мертвы, а силы врага по-прежнему неисчислимы?
И никто не придет на помощь, никто не выручит.
Завтра их добьют, и отчаянное сопротивление ничего не изменит, ничего не исправит. Никто не вспомнит о погибших, их трупы присоединятся к тысячам прочих, гниющих по всей Европе, а каток Антанты пойдет дальше.
— Друзья мои… Кайзер и фатерлянд ждут от нас стойкости… — начал говорить лейтенант и осекся.
Раньше его слова зажигали огонь в душах, теперь они падали на землю, подобно высохшим листьям. Фридрих говорил все то же, что и прежде, но теперь он сам не верил в свой призыв. И тем более не верили его бойцы.
— Командир… — это сказал Харнье. Ему, как и в предыдущие годы, повезло, хотя как обычно — странно и сомнительно. Осколок не убил гренадера, а произвел чистую и аккуратную ампутацию руки, фельдшер только развел руками и заметил: «Как хирургической пилой, только зашить осталось». Обычно с такими ранениями больные очень тихи и малоподвижны, но эльзасец был в сознании и даже смог сесть на подстилке, кусая губы при каждом движении.
— Лейтенант… посмотри на меня… — Альфред провел вдоль тела трясущейся левой рукой, и Фридрих против воли вспомнил все увечья гренадера, обильно скопившиеся с начала войны. — Разве я мало отдал фатерлянду?.. Разве мы мало отдали кайзеру?
Лейтенант молчал. Он должен был пресечь, оборвать Альфреда, любым способом, вплоть до расстрела на месте. Как офицер и командир гарнизона в осаде — должен был. Но Хейман молча смотрел на увечного.
— У меня есть сын, — говорил Харнье. — Ему три года, и я хочу вернуться к нему… Лейтенант, мы хорошо сражались, никто не может нас упрекнуть или обвинить. А если кто и решится — его не было здесь. Но… я устал. Я хочу домой, к своей семье, к… моему Карлу.
Хейман стоял и смотрел на своих солдат. На своих товарищей по оружию, с которыми бок о бок прошел сквозь преисподнюю, не убоявшись французов, англичан, танков и всего остального. В их потухших глазах, на грязных вытянувшихся лицах он читал только одно — безмерную усталость, апатию и единственное желание — чтобы все наконец закончилось.
Фридрих привалился к краю бруствера, прикрыв ладонью лицо, словно во всем мире не осталось никого и ничего — только он, наедине со своими тяжелыми мыслями.
Прекративший было играть Рош взял инструмент поудобнее, звенящая мелодия полилась из-под его музыкальных пальцев. В такт плавным переборам Франциск запел:
Mar de magoas sem mares
Onde nao ha sinal de qualquer porto
De les a les о ceu e cor de cinza
E о mundo desconforto
No quadrante deste mar que vai rasgando
Horizontes sempre iguais a minha frente
Ha um sonho agonizando
Lentamente,
Tristemente…[121]
— Что это? — глухо спросил из своего угла Харнье.
— Это «фаду», — ответил Франциск. — Так называются грустные песни про одиночество и любовь. Вообще-то, они португальские, у нас такие почти не поют, но моя няня была родом из Коимбры, я научился у нее.
— Переведи, — попросил эльзасец.
— Не надо, — вдруг произнес Кальтнер, трудившийся над ним фельдшер едва не выронил от неожиданности инструменты. — Не надо переводить, пожалуйста… Она очень красивая, но непонятная. И каждый может думать о своем. Как в сказке. А если сказать — о чем, то сказки не будет… больше.
Хейман неожиданно рассмеялся. Коротко и зло, хриплым лающим смехом.
— Весной прошлого года, — заговорил он, ни к кому не обращаясь, словно самому себе. — Мы уже сбрасывали понтоны в Марну, казалось, до Парижа было совсем рукой подать… «Завтра будем в Париже!» — так говорили пленному французскому командиру. А он вдруг встал, выпрямился и сказал: «Non, Monsieur, a Paris! Jamais! Pensez a 1914! La Marne!» Мы, конечно, поначалу ни черта не поняли, но кое-как сообразили. «Нет, месье, Париж! Никогда! Помните 1914! Марна!» — вот что он тогда сказал… Четырнадцатый год… Как мы тогда входили на окраину Парижа, ведь почти его взяли.
Фридрих махнул рукой в коротком жесте, словно отметая призраков прошлого, качнул головой, на его губах застыла кривая злая усмешка.
— Найдите мне тряпку, большую, — снова, как прежде, уверенно и жестко приказал он. — И чтобы почище.
— Добрый вечер, Уильям, — церемонно приветствовал лейтенанта майор Натан. — Хотя, наверное, правильнее было бы сказать «с добрым утром».
— Приветствую, — так же сдержанно ответил Дрегер.
— Друг мой, вы решили записаться в негры? — осведомился майор.
Поначалу Дрегер не понял, но в следующую секунду провел ладонью по лицу, словно стирая что-то, и неожиданно широко улыбнулся.
— Я тоже рад вас видеть, майор, — искренне ответил он. — А это… Я провалился в бошевский подземный ход, а затем его засыпало. С трудом откопали, и не сразу. Так что можно сказать, что большую часть боя я трусливо отсиживался в крысиной норе.
— Если и скажут, это в любом случае буду не я, — так же искренне и тепло произнес майор.
Они сошлись на узкой площадке, которую с большой натяжкой можно было бы назвать «нейтральной» — Джордж Натан и Уильям Дрегер. Майор остался безоружен, лишь пистолет в кобуре на поясе. Лейтенант держал в руке кривую палку с примотанной к ней грязной тряпкой. Палка изображала белый флаг, и, хотя от белого в ней было разве что название, только благодаря этому сигналу сохранил жизнь сначала немецкий посланник, а затем и сам лейтенант — дозорные стреляли без предупреждения по любому силуэту.
— Я рад, что вы живы, — признался Натан, и эта короткая фраза была произнесена так, что стоила иной часовой речи прирожденного оратора. — Под честное слово? — уточнил он.
— Да, — сказал Дрегер. — Они боялись, что парламентера-гунна вы застрелите сразу.
— Что им нужно?
— Их командир хочет говорить. Полагаю, будет капитулировать.
Майор помолчал, сощурившись не то в хитрой улыбке, не то в гримасе усталости.
— Это было бы… хорошо, — произнес он наконец. — Очень своевременно.
— Позвольте вопрос, пока не перешли к делу?
— Конечно, Уильям, но дайте я сам угадаю. Кто планировал атаку?
— Да. Нам… — Дрегер замялся, но все же продолжил: — Приходилось тяжело. И мы ожидали большего.
— Понимаю. Но если бы вы видели, что здесь творилось… Перекрестное подчинение и стандартный армейский раздрай во всей красе. Сначала появился американский полковник и решил поиграть в Дикий Запад с кавалерийской атакой индейцев.
— Это когда полезли те гусеничные «блохи»? — уточнил лейтенант.
— Да. Я настаивал на общей атаке, но этот чванливый индюк решил, что гуннам достаточно погрозить пальцем, а после можно собирать трофеи и пленных.
Дрегер нервно усмехнулся.
— Если бы не ваш Шейн, я бы очень плохо думал о янки, — продолжил майор. — А дальше начался полный бардак, да простится мне это сравнение, оскорбительное для представительниц старинного почтенного ремесла.
— Да уж, — искренне согласился Дрегер. — Было напряженно.
— Это какие-то неправильные немцы, я думал, у Вилли уже закончились такие жесткие парни. Уильям, хотя бы примерно, сколько их там осталось? Или ваше честное слово запрещает вдаваться в такие подробности?
— Не запрещает, но я не могу сказать с точностью, — замялся Дрегер. — Мы там мало что видели, в основном просто отбивались. Я бы сказал, что там изначально был или очень «худой» полк, или средненький батальон. Теперь, конечно, их не прибавилось. С оружием тоже плохо, нас выбивали почти что штыковыми атаками в стиле «бега к морю». Те, кого я видел сейчас, — измождены и вымотаны до предела, но дезертиров или истериков я не заметил. Если не придумывать, то… — Лейтенант задумался, добросовестно собирая воедино свои наблюдения и мысли. — …То думаю, они надломились, но кусаться еще могут и будут.
— Тогда самое время выслушать их командира. Будете присутствовать?
— Нет, я, пожалуй, пойду, — с большой неохотой ответил Дрегер. — Честное слово есть честное слово. Если вы договоритесь, я не понадоблюсь. Если нет… Нас осталось семеро, и двое очень плохи, у одного сильные ожоги. Я нужен там.
— Идите, — напутствовал его майор. — Надеюсь, еще до утра мы встретимся и поговорим в более располагающей обстановке.
Немец был почти таким, как и ожидал увидеть Натан — среднего роста, худой, можно сказать, на грани истощения — с впалыми щеками и глубоко ввалившимися глазами. Рассмотреть подробнее черты лица, знаки отличия, определить возраст не представлялось возможным — по степени «чистоты» гунн казался близнецом Дрегера. Он очень сильно хромал, но двигался сам, без палки или костыля.
Натан заложил руки за спину, стараясь унять легкую дрожь пальцев и скрыть нервозность. Ему очень хотелось поскорее закончить затянувшуюся эпопею с «Фортом» — слишком дорого она стоила ему и его бойцам. Майор буквально всем телом чувствовал сквозь мундир взгляды скрывавшихся во тьме бошей, держащих его на прицеле. Неожиданно ему подумалось, что поза может показаться чрезмерно вызывающей, высокомерной. Секунду Натан размышлял, не принять ли другую, но решил, что, в конце концов, это немец пришел просить о мире, а не наоборот. Vae victis,[122] и пусть все остается как есть.
— Я есть… — Немец решил начать первым, но слова чужого языка с трудом вырывались из его уст. — Есть лейтенант…
— Говорите по-немецки, я хорошо понимаю ваш язык, — предложил Натан. — Я майор Натан Хейг.
— Я лейтенант Фридрих Хейман, — с видимым облегчением ответил немец и умолк, напряженно шевеля губами, словно проговаривая невысказанное. Майор терпеливо ждал, но Фридрих Хейман молчал, по его лицу буквально волнами ходили валики мышц, выдавая крайнее душевное смятение.
— Что вы хотите? — Натан решил, что пауза затянулась и пора положить ей конец.
— Мы… хотим закончить баталию, — с усилием проговорил немец. Каждое слово давалось ему с огромным трудом, словно забирая с собой часть души говорившего. — Мы хотим уйти.
— Что? — не понял майор. — Вы сдаетесь?
— Нет, — резко ответил Хейман и повторил: — Мы хотим уйти.
Натан в замешательстве потер подбородок, щетина чувствительно уколола подушечки пальцев.
— Вы просто хотите уйти? — уточнил он, решив, что ослышался или наскоро выученный немецкий оказался не так хорош, как ему думалось.
— Да, — ответил немецкий офицер и быстро заговорил, нанизывая торопливые слова на нить мысли, как бусины на короткую нить: — Мы устали воевать, мы хотим уйти. Если будете штурмовать дальше — сомнете, но мы заберем еще многих ваших. Пропустите нас, мы уйдем.
Хейман махнул рукой за спину, туда, где приглушенно грохотала артиллерия и мириады вспышек расцвечивали чернильное ночное небо яркими цветами.
— Мы уйдем, — повторил он. — Забирайте шверпункт.
Наверное, никогда майор не испытывал столь сильного искушения поддаться на самое простое и легкое решение. Никогда… И так же, как тяжело было гунну просить о пропуске, так же тяжело оказалось для Натана ответить ему единственно возможным образом:
— Нет.
Лейтенант склонил голову, исподлобья рассматривая оппонента пытливым взором.
— Вы устали, а вот нам нравится воевать, — уточнил майор. — Мы примем капитуляцию и обойдемся с вами по правилам и обычаям войны. Но на большее не рассчитывайте. Да и некуда вам уходить — ваш шверпункт уже в глубоком тылу.
Хейман помолчал, нахмурив брови, его черные пальцы стиснули пряжку ремня.
— Не можем, — произнес он наконец. — Честь немецкого солдата не позволяет просто взять и сложить оружие.
— Увы, вы ошибаетесь, — вымолвил Натан. — Честь — это привилегия победителей. Побежденный может сохранить лишь немного достоинства.
Немец метнул в него взгляд, полный яростной ненависти, так что Натан едва не отшатнулся, лишь невероятным усилием воли сохранив внешнее спокойствие и невозмутимость.
— Тогда мы устроим вам кровавую баню! — прохрипел лейтенант. — Мы погибнем, но и вам мало не будет! — Он резко взмахнул руками, словно охватывая все поле боя, черными контурами проступавшее вокруг. — Смотрите, сколько ваших трупов и техники. Будет больше!
Майор без лишней спешки посмотрел налево. Затем так же внимательно посмотрел направо.
— Действительно, — согласился он. — Немало наших полегло сегодня, и немало погибнет завтра. Впрочем, «У короля много!».[123] Но… Я не вижу здесь немецкой техники. Наверное, вы бережете ее для утра?
Словно незримая нить, невидимая глазу, но прочнее стали, соединила их взоры. Офицеры прожигали друг друга огненными взглядами, в которых явственно читались угроза, смерть, отчаянная решимость и горячая надежда. Это было настоящее единоборство, измерение двух воль, где на одной стороне оказалась сила, готовая идти до конца, невзирая на потери. А на другой — отчаяние безнадежности, способное в любой момент взорваться безумием последнего безнадежного боя.
Хейман опустил глаза первым. Он молча развернулся и зашагал в темноту, раскачиваясь из стороны в сторону. Натан облегченно выдохнул, склонил голову и украдкой вытер со лба пот. Оба не проронили ни слова — исход их поединка был очевиден для обоих.
«Тяжелый день», — подумал майор, превозмогая неистовое желание сесть прямо на землю и дико расхохотаться, сбрасывая напряжение минувших суток. Штурмовать «Форт» ему было уже нечем и некем, сегодняшний штурм стоил батальону огромных потерь, а технику у него забрали, перебросив на другой участок, где дела шли еще хуже. Поэтому грядущий день обещал стать гекатомбой и британских солдат, и союзников, если у тех еще остались силы.
Теперь не станет, потому что даже если нет ни солдат, ни техники, остается британский дух, но он вечен.[124] И не бошам, вдребезги проигравшимся, растерявшим славу и силу, ставить условия…
Четырнадцатый день от начала UR
Ллойд Джордж встретил Черчилля самолично, у дверей, крепким рукопожатием.
— Здравствуйте, господин премьер-министр, — председатель Комитета по танкостроению всеми силами старался сохранить строгое выражение, но его обрюзгшее лицо более походило на восковую маску, тающую под огненным напором внутренней улыбки.
— Прошу вас, садитесь! — Премьер широким радушным жестом указал на кресло. То самое кресло, в котором Черчиллю уже довелось сидеть в их предыдущую встречу. В прошлый раз оно было тесным и неудобным, подобно осовремененному варианту прокрустова ложа, теперь же оказалось на диво мягким и удобным. Даже скрип пожилой благородной древесины звучал ободряюще, услаждая слух.
— Итак… — произнес «главный танкист Королевства», растягивая момент триумфа еще на несколько упоительных мгновений. — Победа?
— Безусловная, — ответил премьер. Ни ситуация, ни собеседник не располагали к легкомысленности, но Ллойд Джордж почти физически ощущал выросшие крылья. Пожалуй, только теперь он в полной мере ощутил, каким тяжелым прессом давила ответственность в течение предыдущих месяцев. Да что там месяцев — лет!
— Разумеется, формально еще ничего не закончилось, — продолжил премьер, улыбаясь самыми краешками губ, но так, словно все лицо озарил внутренний свет. — Однако остальное представляет собой чисто технический вопрос.
Теперь настала его очередь насладиться моментом, пить секунды, как хорошее вино, одну за другой, разделяя их с тем, кто мог на равных оценить это изысканное удовольствие. Крепкий бренди с легким благородным бульканьем пролился в толстостенные стаканы. Налив, премьер отставил бутылку и легким движением придвинул собеседнику его сосуд. Черчилль принял дар и немного подержал стакан на весу, на уровне глаз, наслаждаясь игрой света в оранжево-желтом напитке, словно в стекле заточили кусочек солнца. Ллойд Джордж чуть откинул голову назад, прикрыл глаза и вздохнул, а затем отпил добрый глоток.
— Это победа, Уинстон, — промолвил он, подняв веки и устремив на Черчилля пронзительный взгляд, преисполненный торжества. — Это победа!
— Да, как сказали бы янки: «Мы сделали это!» — отозвался собеседник, удобно откинувшись на спинку кресла. — Время пожинать плоды нелегких и долгих трудов?
Лицо британского диктатора затуманилось, словно легкий ветерок налетел на тихое озерцо и подернул гладь воды мелкими волнами. Чувствовалось, что эта тема была ему не то чтобы неприятна, скорее тягостна.
— С этим сложнее, — после недолгого раздумья признался премьер. — Гораздо сложнее…
Он наклонился вперед, поставил стакан на стол, толстое донце звучно стукнуло о полированное дерево.
— Мы сломили рейх, разбили его армии, военная победа — безусловна и неоспорима. Но… теперь Британии и всему миру предстоит долгий переход от войны к миру. И, говоря откровенно, переход этот обещает стать долгим и мучительным. Война оказалась слишком долгой, дорогой и непредсказуемой. Сами по себе расходы — ничто. Теперь ничто, — поправил сам себя диктатор. — Мы разденем Германию до нитки и восстановим утраченное. Немец заплатит за все! Народные волнения теперь также не представляют угрозы — раны победителей заживают быстрее. Но… мир слишком резко и сильно изменился.
— Он перестал быть предсказуемым, — сказал Черчилль.
— Совершенно верно, — согласился премьер-министр. — Ранее достаточно было поставить на место одного зарвавшегося выскочку с континента, чтобы вернуть мир к относительному порядку и устоявшемуся ходу вещей. Теперь же… Европа раскололась на части, раскололась опасно и непредсказуемо. Австрийская и Российская империи прекратили существование, притом, боюсь, в случае с русскими можно говорить уже не о кризисе, а о закате. Что делать с Россией — пока не представляю, надо принимать под контроль эту территорию хаоса и анархии, но как? Восточная Европа и раньше не радовала миром и покоем, теперь это разворошенный муравейник во главе с польскими безумцами.
— Шакал Европы, — заметил Черчилль.
— Что? — не понял диктатор.
— Шакал Европы, — повторил председатель комитета. — Русской цепи, на которой сидело польское национальное самосознание, больше нет, и теперь поляки готовы отхватывать кусок у каждого, кто неосторожно подставит бок.
— Неплохое сравнение, — сказал Ллойд Джордж, слегка кивнув в знак одобрения. — А еще есть Франция, которая превратилась в военный лагерь. Это русским мы могли бы дать пару немецких марок, сопроводив пламенной речью о неоценимом вкладе в общее дело. Клемансо не согласится на символическое вознаграждение, с него станется просто разделить Германию на множество саксоний и бауншвейгов, вернув ее в восемнадцатый век. А еще американцы…
— Доминионы, — произнес Черчилль. — Проблемы будут с доминионами. Уже сейчас там втихомолку поговаривают о том, что мы, англичане, гнали на убой канадцев и австралийцев, прячась за их спинами. Эти разговоры и обиды не утихнут сами по себе.
— Да, увы, это так. Британия выиграла войну, но теперь нам предстоит выиграть мир, во славу Британии и его величества. Опасный, непредсказуемый и изменчивый послевоенный мир. В какой-то мере это будет не проще, чем сломить Германию и Вильгельма. Но…
Премьер испытующе взглянул на собеседника, словно предлагая тому закончить мысль.
— Но это будет после, — сказал Черчилль. — Сегодня мы насладимся триумфом, честным и заслуженным.
Они чокнулись, в воздухе повис мягкий, тающий звон стекла. Ллойд Джордж отпил глоток, наблюдая за коллегой сквозь полуприкрытые веки. Им предстояло многое обсудить и о многом договориться. Карьере Уинстона Черчилля суждено было рвануть вперед, словно уставшей лошади, которой дали отдых и показали хороший кнут. Следовало признать, из нынешнего поколения британских политиков ему мало равных.
Он стал бы достойным преемником.
И все же…
Сохраняя благостное выражение, диктатор не спеша прихлебывал бренди, согретый теплом руки, и вновь задавался вопросом: достоин ли Уинстон Леонард Спенсер-Черчилль дальнейшего возвышения. Было что-то первобытное, яростно-неистовое в авантюризме Черчилля, в его умении выждать подходящий момент и поставить на карту все, не глядя назад и не сокрушаясь о возможных потерях. Ценные качества в мутной воде непредсказуемой послевоенной политики.
И тем не менее…
Ллойд Джордж лучше, чем кто бы то ни было, понимал, на каком тонком волоске висел исход «Последнего аргумента», сколько раз малая случайность могла качнуть маятник военной фортуны в противоположную сторону. Если бы немцы оказались чуть более сыты, чуть более организованны, чуть более устойчивы, все могло сложиться совершенно иначе. Потомки напишут сотни, тысячи томов о том, что исход конфликта оказался предрешен еще до его начала, что немцы были изначально обречены. Пусть пишут, это правильно — вера в незыблемость мироустройства и главенство Британии должна сохраниться. Но он, премьер-министр, знал, сколь тяжело досталась победа и как легко она могла ускользнуть из рук.
А осознал ли это начинающий ощутимо полнеть человек с лицом сердитого мопса и взглядом опытного шулера? Не случится ли так, что однажды Черчилль снова решит сыграть на будущее империи, поставив на кон все? И какие карты в следующий раз раздаст ему судьба?
Спина и ноги зудели мелким, противным зудом, который, казалось, пробирается в самую сердцевину костей. Мартин благословлял Бога за то, что у людей нет глаз на затылке, огнеметчик боялся даже представить, во что превратилась его спина и ноги до колен. Впрочем, следовало признать, что он очень дешево отделался. Не зря австралиец страдал в защитной душегубке, все-таки костюм сделал свое дело. Толстая, пропитанная огнеупорным составом кожа прогорела не сразу, на несколько секунд защитив хозяина от воспламенившейся горючки. Эти секунды, да еще героизм Шейна стали гранью, отделившей увечье от ужасной смерти.
На свое счастье, австралиец потерял сознание и провел самые тяжелые часы в беспамятстве. Он не видел и не чувствовал, как янки по мере сил очистил раны и неумело забинтовал их. Его коллега по взводу, получивший рану в живот, сошел с ума, обреченно созерцая свои кишки и прикидывая возможность скорой медицинской помощи. Жаль, потому что помощь действительно пришла, и весьма скоро.
Никто не верил, что немцы сдадутся, особенно после целого дня непрерывного боя такого адского накала, что даже обстрелянные ветераны могли перечесть подобные по пальцам одной руки. И все же невероятное случилось — под утро гунны выбросили белый флаг.
Они брели к вражеским позициям, точнее ковыляли, — худые, изможденные люди, доведенные до предела умственного и физического истощения. И при виде этого «марша мертвецов», как назвал его Шейн, опустились винтовки даже у самых яростных германофобов. А сам Мартин оказался в госпитале, прежде чем орда болезнетворных микробов населила его раны, убивая с надежностью пули, выпущенной в упор. О вреде микроорганизмов и специфических опасностях для ожоговых больных ему после рассказала симпатичная медсестра Красного Креста. Для самого же австралийца первые дни прошли в зыбком морфийном беспамятстве.
На седьмой день лечения Беннетт немного оправился, настолько, что врачи уже не опасались за жизнь. Только смертельно доставал зуд в подживающей плоти и скованность движений — приходилось лежать на специальной койке-станке под проволочным каркасом с электрическими лампочками, прогревающими раны. Но самым неприятным стало отправление естественных физиологических потребностей, учитывая, что Мартин был лежачим, а персонал госпиталя составляли главным образом молодые женщины из метрополии. Раненый настолько смущался и крепился, что поначалу врач даже испугался: не анурия[125] ли у пациента? Тщательная пальпация обнаружила переполненный пузырь, и врач-француз продемонстрировал неожиданно отменное знание английского в области редких и специфических идиом.
Так дни сменяли друг друга один за другим, похожие, как патроны в обойме. Бальзамические повязки, глицериновые пластыри, уколы, подкожные вливания физраствора — все по заданному кругу с постоянством восхода и захода солнца.
Зуд особенно усилился, Мартин стиснул зубы, преодолевая острое и неконтролируемое желание извернуться и наконец почесать спину. От внутренней борьбы его отвлек шум шагов, легких и быстрых.
Наверное, сестра милосердия… Поначалу они всегда носили красивые изящные туфли, все без исключения. Так же без исключения, на второй день нелегкой службы они надевали куда более соответствующую обувь. Поэтому в военном госпитале почти никогда не слышно перестука женских каблучков.
— Здравствуйте, мистер Беннетт.
— Добрый день, мисс Бетти…
Хотя уже можно было привыкнуть, Мартин густо покраснел, пряча лицо в подушку. Живое воображение живо нарисовало картину его голого опаленного зада, представшего взору юной и, несомненно, впечатлительной фемины. Как назло, лампочки над спиной снова включили, так что картина наверняка еще и хорошо подсвечивалась. Раненый не видел грустной и слегка снисходительной улыбки, которую вызвали его телодвижения у девушки в белом халате. Мужчины всегда остаются мужчинами, подумала она, с этой глупой стеснительностью и условностями. Бедняга чудом выбрался с того света, но ведет себя так, будто они не на войне, а на приеме в светском обществе. И ему даже в голову не приходит, что служащая этого заведения наверняка видела вещи гораздо страшнее обожженного парня без штанов.
— У меня для вас сюрприз, — с улыбкой сообщила она.
На стул рядом с изголовьем койки с шуршанием опустился какой-то предмет, широкий, прямоугольный, завернутый в желтую оберточную бумагу, перевязанную шпагатом.
— К вам заходил ваш друг, веселый разговорчивый янки. К сожалению, его не пустили, а ждать он не мог, их переводили на другой участок фронта. Он передал вам пожелания выздороветь — от себя и всего батальона. И вот это…
— Шейн, — тихо проговорил австралиец, повернув голову в направлении подарка.
— Да, он так и представился, — сказала девушка. — Давайте посмотрим, что там.
Она развязывала узлы нарочито медленно, с дотошной аккуратностью, стараясь продлить мгновения ожидания. Мисс Бетти хорошо знала, что раненые совсем как дети — страдают от недостатка внимания и рады любому событию, которое хоть немного скрашивает серую госпитальную жизнь. Предвкушение хорошего события было для них столь же значимо, как и само событие.
Наконец последний оберточный лист аккуратно сложен и присоединился к общей стопке, взору раненого и сестры открылся деревянный ящик, красиво разрисованный разноцветными красками. Девушка наклонила коробку, чтобы Мартину было лучше видно. На лакированной крышке нарисованный черный паровозик пускал из трубы завитки очень натурального дыма, за ним выстроились вагончики — пассажирский, для перевозки лошадей и даже бочка-цистерна.
Игрушечная железная дорога, настоящий Marklin, наверное, еще довоенный.
— У вас очень хорошие друзья, — заметила Бетти. — Это для вас?
— Нет, моему сыну, — севшим голосом ответил Мартин, его горло перехватило спазмом.
— А ты-то как сюда попал?
— Поехал за железной дорогой… У меня сын только-только говорить начал. Вот он вдруг и попросил игрушечную железную дорогу, причем не обычную, деревянную, а настоящую, железную. И откуда только слова взял? Так и получилось, что я вроде как за игрушкой для сына отправился. Не скажешь же: «Папа поехал на войну».
— Помню, видел как-то в Нью-Арке, в дорогом магазине. Как сейчас помню — мерклиновская, сам бы в такую играл. Только здесь ты ее вряд ли достанешь.
«Спасибо тебе, Даймант-Бриллиант!» — подумал Мартин, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы.
«Спасибо, друг…»
«Второй раз я уже встречаюсь с этой свиньей, — подумал Вильгельм Кёнен, неосознанным жестом потирая шею под воротником. — И второй не лучше первого».
Впрочем, если вдуматься, нынешняя встреча была гораздо мрачнее, тревожнее предыдущей. И проходила в истинно спартанских условиях — вместо уже почти что традиционного поезда собеседники уединились в «Мерседесе» ставки, одиноко прижавшемся к стене кирпичного дома на улице Принца Альберта. За окнами машины хлестал проливной дождь, потоки воды стекали по толстым стеклам, искажая вид до полной неузнаваемости. Дробный стук множества капель по крыше сливался в однотонный шум, словно множество маленьких барабанчиков выбивало одну и ту же ноту.
Кёнен нервничал, он не привык ни к таким «встречам», ни к такой обстановке, но в данном случае положение обязывало. Генерал-фельдмаршал нервно скосил взгляд на пустое сиденье шофера. Припарковав машину, тот дисциплинированно покинул ее, предоставив пассажирам полную свободу общения. Офицер ожидал, что собеседник начнет разговор первым, но Гош молчал, устремив взгляд вперед, через лобовое стекло, на размытые очертания окружающих домов. Теперь подручный Кюльмана отнюдь не походил на упитанного поросенка, барон был собран и схож скорее со сжатой пружиной, готовой в любой момент распрямиться.
Под хлещущими сверху потоками пробежал прохожий, прикрывающий голову газетой, — наивный и смешной в своей попытке защититься от хлябей небесных. Кёнен проводил его взглядом и уже решил было выразить возмущение — барон предложил и организовал встречу, однако сам, похоже, решил играть в молчанку. Но Гош внезапно заговорил:
— Вы проиграли.
Дипломат не спрашивал и не предполагал, он констатировал факт, поджав тонкие губы и уставившись на генерал-фельдмаршала холодным немигающим взглядом. Разумеется, Кёнен явился на встречу не один, вокруг хватало незаметных, тихих людей, готовых защитить его в любой ситуации, при любом развитии событий. И все же от ровного тона Гоша, лишенного даже тени эмоций, офицера пробрал холодок.
— Не все еще потеряно, — ответил он, разрываясь между необходимостью поддерживать разговор и оскорбленной гордостью. Но… Сам по себе барон был сущей мелочью, незначительной величиной, ничтожной мошкой в сравнении с фактическим военным диктатором. Однако его устами говорили те, с кем приходилось считаться даже первому военному рейха. И не только считаться, но очень внимательно прислушиваться к их мнению. От этого Кёнен злился еще больше.
— Вы теряете выдержку, это плохо, — все так же ровно и сдержанно констатировал барон. — Оставьте уязвленное самолюбие и не пытайтесь блефовать. Итак, война проиграна, Антанта наступает по всему фронту. Десант в Зеебрюгге оставил армию без резервов, а флот — без бельгийских баз субмарин. С блокадой Британии покончено, английские и американские капитаны могут спать спокойно.
— Мы еще можем попробовать все исправить. Отступим, перегруппируем силы…
— Не забывайте, вы не единственный человек в мундире, который может сообщить нам о состоянии дел на фронте. — Губы Гоша сложились в подобие саркастической улыбки. — Наши доблестные солдаты перешли свой рубеж стойкости, они бегут или сдаются в плен целыми батальонами, надеясь, что их хотя бы накормят. Останавливать противника нечем. И некому. У рейха был шанс. У вас был шанс. Но вы его упустили, и теперь перед нами встает весьма любопытный вопрос: каким вы видите свое дальнейшее будущее?
— Ближе к делу, — отрезал Кёнен. — Мы сидим здесь не для упражнений в словоблудии.
— Как пожелаете, — согласился Гош. — Я хотел убедиться, что вы достаточно хорошо понимаете положение дел и свой весьма скорый удел. Все, о чем я говорил ранее, в нашу первую встречу, остается в силе. Только теперь нам понадобится гораздо больше жертвенных агнцев, чтобы умилостивить торжествующих победителей. Полагаю, не стоит указывать, что вы в начале списка?
Кёнен сжал кулак, он был охвачен лишь одной мыслью, одним всепоглощающим желанием — изо всех сил ударить подлого хряка, размазать эту поганую улыбку по всему лицу. До крови, до хруста. Он вожделел этого и одновременно стыдился, а барон все так же наблюдал за генерал-фельдмаршалом с таким видом, будто мог читать его мысли, как открытую книгу.
— Надеюсь, мы обойдемся без мирского рукоприкладства? — уточнил Гош. — Цивилизованные люди решают свои проблемы соответствующими методами.
Странным образом эти слова успокоили Кёнена. Офицер криво усмехнулся.
— Ближе к делу, — вновь произнес он. — Вам определенно что-то нужно от меня. Поэтому не пытайтесь сбить цену, выкладывайте.
В узких невыразительных глазах дипломата промелькнуло нечто схожее с проблеском уважения, промелькнуло и погасло вместе с движением век.
— Германия проиграла и дорого заплатит за это… — Кёнен отметил, что, говоря о поражении, Гош не говорит от первого лица, не «мы проиграли», а «вы» и «Германия». — Но с окончанием этого конфликта история не закончилась. Время думать о послевоенном мире. Перспективы не радужны, но и не безнадежны. Сейчас перед нами три основные задачи. Первая — сохранить территорию страны, не допустить ее раздела, как требуют французы… Трудно, но возможно, если сыграть на противоречиях британцев и французов. Ненавязчиво намекнуть английскому льву, что, поглотив рейх, галльский петух слишком много возомнит о себе. Особенно если учесть, что на России можно поставить крест. Этой страны нет, и русский паровой каток больше никогда не проедет по Европе, защищая английские интересы. Вторая — договориться о надлежащих контрибуциях. Выплаты будут огромны, наши противники открыто говорят, что «немец оплатит все». Пусть говорят, главное — договориться о деньгах, сохранив заводы. И последняя задача, третья по списку, но первая по очередности — продемонстрировать Антанте наше смирение. Стране и народу предстоит унизиться, упасть в грязь ниц и облобызать чужой сапог. Армии в том числе.
Кёнен стиснул зубы с такой силой, что, казалось, хруст слышен даже в машине. До синевы сжал кулак, загоняя подальше иррациональный всплеск ненависти и злобы.
— Что поделать, — произнес Гош, от которого не укрылась реакция собеседника. — Участь побежденного всегда незавидна. Это была новая война нового века, и перемирие в ней тоже будет новым — для всех. Новым и горьким, для Германии — особенно. И это подводит нас к необходимости правильного выбора искупительных жертв… К сожалению, значительной частью генералитета придется пожертвовать. Конечно, до казней дело не дойдет… Наверное. Но публичные суды, репрессии, конфискации, поражение в правах и все остальное в том же духе — неизбежно.
— Барон, а вы понимаете, что говорите с человеком, который может двинуть в любом направлении миллионы солдат при оружии? — с интересом вопросил Кёнен. — Не забывайте, я все еще тот, кто я есть.
— Понимаю, — отозвался Гош. — А вы понимаете, что эти солдаты уже не те, что пять лет назад? Теперь они пойдут за тем, кто покажет им кусок хлеба с колбасой, им и их семьям. Вы тот, кто вы есть, но, господин начальник Генерального Штаба, вы не единственный человек, носящий мундир с широкими погонами. Если вы готовы договариваться о будущем с учетом вышесказанного — продолжим. Если нет — на этом закончим.
— Говорите, — мертвым голосом произнес Кёнен.
— Мы остановились на том, что высшее армейское руководство придется списать в расход… Конечно, фигурально выражаясь. Это станет символом национального подчинения и данью торжествующим победителям. Когда враг жаждет мести, лучше заранее подготовить отступное, иначе он может захотеть большего. Но… Торгуясь о настоящем, следует думать и о будущем.
Кёнен молча приподнял бровь, всем видом изображая предельное внимание. Гош слегка понизил голос и наклонился чуть ближе к собеседнику, хотя подслушивать их было некому, разве что одинокому велосипедисту, который катил посреди дороги, вздымая буруны воды по обе стороны переднего колеса.
— Германия падет в прах, но так будет не всегда, — вымолвил дипломат. — И если нам суждено будет вновь подняться, державе понадобятся герои. Подлинные примеры стойкости и выдержки…
«Нам» — впервые он произнес «нам», заметил военный.
— …нам придется черпать достоинство в прошлом, в том числе и недавнем. И как знать, быть может, взгляд на эту войну переменится?
Гош склонился почти вплотную к Кёнену, теперь он почти шептал на ухо, а генерал-фельдмаршал жадно ловил каждое слово.
— Быть может, мы проиграли не оттого, что разинули рот на необъятный кусок? Может быть, изменники и вражеские наймиты в критический момент всадили нам в спину отравленное жало?.. Подумайте над этим… коллега.
— Жало… — прошептал Кёнен. — Да… Нет!
Он резко выпрямился, буквально отшатнулся от Гоша. Барон так же вернулся в прежнее положение, гораздо медленнее, без спешки.
— Подумайте, мой друг, — с почти интимной задушевностью промолвил Гош. — Хаос неизбежен. И репрессии против армейской верхушки — также неизбежны. Только в одном случае они приведут к гражданской войне, которая добьет страну окончательно, а в другом — все можно сделать более организованно и с пользой для вполне конкретных персон. Обдумайте эту мысль и примите правильное решение.
— Вы хотите, чтобы я предал своих собратьев, — медленно, выделяя каждый слог, сказал Кёнен. — Чтобы я помог вам превратить нашу славную армию в труп, на который каждый прохожий сможет плюнуть. И чтобы я сам стал старым облезлым чучелом, которое, может быть, когда-нибудь достанут из чулана.
— Это вопрос субъективного восприятия, — с ледяными иголками в голосе ответил Гош. — Если вы хотите смотреть на вещи под таким углом — дело ваше. И выбор тоже ваш. Я не стану вас уговаривать, сказанного — достаточно. Решайте.
Казалось, это невозможно, но дождь все усиливался, теперь он бил по крыше автомобиля, как кувалда. Окружающий мир исчез в призрачной дрожи мириадов водяных капель, слившихся в сплошную стену воды. Минуты шли одна за другой, растягиваясь, как сладкая патока за ложкой.
— Если… если я… — произнести слово «соглашусь» оказалось выше сил Кёнена. — …приму к сведению ваше пожелание… Что нужно будет в первую очередь?
— Это просто, — сразу же откликнулся Гош. — Наш любимый кайзер на днях сменил охрану, теперь он больше доверяет своим верным солдатам, нежели личной охране и полиции. Есть основания полагать, что он готовится покинуть страну. Военные выполнят ваш приказ, снимите охрану, когда это понадобится.
— Его надо арестовать, нужно подготовить процедуру, — задумчиво произнес Кёнен, чуть закусив губу.
— Не надо никаких процедур, — бесстрастно сказал Гош. — Просто отзовите солдат и офицеров, без шума и лишнего внимания.
Вильгельм Кёнен провел ладонью по лицу, словно снимая с него что-то липкое и грязное, его пальцы чуть дрогнули. Самую малость дрогнули, но дипломат заметил, заметил и усмехнулся, тщательно скрывая за движением губ презрение.
— Скажите, барон, а как вы спите? — поинтересовался после очень долгой паузы генерал-фельдмаршал. — Вас не мучают кошмары или бессонница?
— Нет, я сплю спокойным, крепким сном, — ровно ответил Гош. — Как и подобает человеку, который много и плодотворно трудится на благо общества. А вы до сих пор не понимаете, что довоенное прошлое закончилось. Впереди новое будущее, которое еще только предстоит создать. Быть может, в этом будущем найдется место и вам, но лишь в том случае, если перестанете забивать голову бесполезными комплексами. Или вы действительно хотите, чтобы наш тезка предстал перед публичным судом и подробно разъяснил: кто и как планировал войну? Что ему обещали, в какие сроки? Кому пришла в голову идея наплевать на нейтралитет Бельгии? Кто именно приказывал брать и расстреливать заложников, бомбардировать города, топить все, что плавает? Кто баловался снарядами с цветными крестами,[126] грабил побежденные страны почище Аттилы? Желаете, чтобы против вас свидетельствовал самый высокопоставленный подсудимый в мире?
— Когда? — кратко спросил Кёнен.
— Сегодня. Время не терпит.