Иезуитов Михаил Николаевич Муравьев положительно не любил. Поэтому сейчас, глядя в окно на труп казненного польского ксендза, мерно покачивающийся на виселице, стоящей посреди Замковой площади Варшавы, генерал-губернатор не испытывал никаких чувств, кроме глубокого удовлетворения.
Еще когда его предшественник, генерал Назимов, писал в Петербург, что всю силу края польского составляют ксендзы, а потому с ними необходимо поладить, граф внимательно прочитал бумагу, задумался и сказал: «Да, это очень важно… Непременно повешу ксендза, как только приеду в Варшаву…» И повесил. И вешал с регулярной периодичностью, без удовольствия, но с удовлетворением человека, который понимает, что делает, и видит плоды своих трудов.
Большинство повстанцев шло в банды не по убеждению. Паны приходили, влекомые гонором и желанием покомандовать своим отрядом, показать удаль. Небогатых шляхтичей соблазняли офицерские чины, щедро раздаваемые бунтовщиками. Безусые юнцы примыкали к мятежникам, решив таким образом покорить своих возлюбленных панночек. Многочисленных католиков увещевали иезуиты, грозя отлучением. Холопов же и вовсе сгоняли насильно, совершенно не интересуясь их мнением. Одни лишь черные сутаны принимали участие в мятеже по убеждению и действовали вполне сознательно. Иногда генерал-губернатору даже казалось, что в Царстве Польском не было ни одного ксендза, который не принимал бы участия в мятеже. По крайней мере среди живых, ибо священнослужителей, решивших явно противодействовать восстанию, бунтовщики не щадили. Те же из черных сутан, кто открыто вставал на сторону мятежников, не гнушались ничем. Ксендз Мацкевич руководил одной из самых крупным банд, иезуиты Плешинский, Тарейво, Пахельский, не скрываясь, состояли «жандармами-вешателями» и лично совершали убийства, да и среди «кинжальщиков» было немало ксендзов.
Именно поэтому по отношению к этой категории мятежников генерал-губернатор вполне оправдывал свое прозвище — Вешатель.
— Нехорошо это, Михаил Николаевич, — осуждающе покачал головой Колотов, стоящий рядом и также наблюдающий эту картину.
— Михаил Игнатьевич, поверьте, как от худой яблони не может быть хороших плодов, так и иезуит никогда не может быть верным сыном России, — спокойно ответствовал Муравьев.
— Возможно, но почему бы не поступать с ними, как с остальными арестованными, с крестьянами например? Посадить в тюрьму, получить признание да в Сибирь на вечное поселение?
— Потому что ксендза трудно заставить говорить даже в тюрьме. Это вам не крестьянин, которому одного слова порой довольно, и он все расскажет. Исключения лишь те, которые, кроме бытности в банде, совершили какие-нибудь другие преступления или были в шайке жандармов-вешателей либо кинжальщиков, убивавших мирных жителей по приказанию народного управления. Да впрочем, они никогда и не сочувствовали мятежу. Напротив, всегда были на стороне нашего правительства, а шли в банды из страха и по принуждению.
Ксендза же, как и любого человека, действующего по убеждению, нельзя запугать тюрьмой. Он никогда не потеряет самообладания, будучи брошен за решетку, потому что для него в ней нет ничего непредвиденного. Прежде чем приступить к делу, он уже зрело обдумал свои действия и их последствия. Следовательно, еще до заключения под стражу он уже знал, как ему следует вести себя. Он знает, что для него лучше всего молчать — не проговариваться ни другу, ни недругу. В таких обстоятельствах от ксендза никогда и ничего не добиться. Другое дело — какой-нибудь пан. Ему и не снилась тюрьма, когда он шел до лесу. Все его мысли были заняты своей возлюбленной панночкой, которая по возвращении, по избавлении своей отчизны от азиатов кинется ему на шею. Гордыня и гонор ведут его. Никто из этих слабоумных и не воображал, что затеянное ими дело может принять какой-либо худой оборот. Для них тюрьма совершенно неожиданна, и, попадая в нее, они не успевают собраться с мыслями, побороть свои растерянность и страх. Когда человек в таком положении, то нетрудно его поймать на удочку, да так, что он и сам этого не заметит.
Недавно привели в тюрьму молодого пана, пытавшегося уйти верхом от войск, преследовавших его банду. Когда его схватили, он опешил до такой степени, что растеряв весь свой гонор в тюремной канцелярии, приняв солдата за коменданта, обратился к нему со словами «ваше высокоблагородие». Один из моих адъютантов, Буланцов, видя его замешательство, тотчас надел мятежническую одежду и, когда пана заперли в каземат, велел ввести туда и его самого в виде арестанта. Едва войдя в камеру, бросился он к поляку на шею и давай его целовать, говоря: «Ах боже, ах боже мой! И пан командир попался сюда. Разве совсем уже разбили нашу банду?» Поляк выпучил на него глаза, а потом говорит: «А вы, пан, тоже из наших?»
Поручик, ничуть не растерявшись, назвал по имени всех офицеров банды и самого начальника банды, которых знал из показаний уже захваченных мятежников, а себя назвал унтер-офицером. Пан, совсем запутавшись, долго смотрел на него, да и говорит: «Действительно, припоминаю, вы не пан ли Жаботинский?» Поручик подтвердил его догадку и всеми силами начал располагать его к себе. Поговорили они о несчастной Польше, о проклятых москалях, о разбитой банде, а под вечер завели откровенный разговор, в котором пан выложил, где спрятаны оружие, порох, съестные припасы и другие принадлежности банды, и все это впоследствии было найдено.
— Лихо! — изумился Колотов. — И где же вы, Михаил Николаевич, такой талант нашли?
— В Новогеоргиевской крепости Плоцкой губернии. Талантлив чрезвычайно, хотя и слишком языком молоть горазд. Буду рекомендовать его в столицу. А заприметил я его после того, как из Плоцка один за другим пошли рапорты об успешных разгромах банд. Заинтересовался я этим делом, и выяснилось, что большинство успехов по выявлению банд, отысканию мест склада оружия, пороха, съестных припасов, одежды и других вещей, принадлежавших мятежническим отрядам, на счету унтер-офицера Буланцева. Пострел, выезжая на задания, с отрядами войск или отдельно от них, одевался в польскую мятежническую форму и, отделяясь от отрядов, ездил впереди, один, иногда версты две или три впереди. Встречаясь с небольшими мятежническими отрядами и даже с целыми бандами, он, не теряя присутствия духа, здоровался с начальником, представлялся унтером такой-то банды, отправленным с поручением. Говорит он на польском, как на родном, и местные закономерно обманывались на его счет, принимая за своею брата.
— Да, удалец, такого нужно поощрить. Куда вы его прочите?
— К Игнатьеву.
— К Лисьему Волку? Не пожалеете?
— Михаил Игнатьевич, я уже не молод, и неизвестно, сколько мне еще отмерил Господь на этой грешной земле. Вы можете называть меня старым дураком, но когда твой конец уже виден — мир начинает представляться в совсем другом свете. Вся та мишура, вокруг которой так долго кружилась твоя жизнь — мундиры, награды, должности, — исчезает, оставляя только то, что действительно важно. И пока моя протекция еще чего-то стоит, я хочу помочь тем, кто уже сейчас понимает то, что до меня дошло только на старости лет.
— О чем это?
— О том, что когда ситуация требует, нужно действовать твердо и не слушать ничьих увещеваний. Делай что должно, свершиться чему суждено. Мягкость в деле наведения порядка губительна. Вот возьмите Горчакова, предыдущего наместника Царства. Вы его наставление военным начальникам читали?
— Не имел такой чести, — ответил собеседник Муравьева.
— А я вот имел. И написано там дословно следующее: «Держать себя с приличною гордостью, не давая вида, что подобное положение дел унижает их значение». Это наставление было объявлено по случаю жалоб на то, что жители-поляки, при встрече на улице с нашими военными, невзирая на звание, нарочно задевали и толкали их, харкали и плевали в спину. И к чему это привело? Чем меры правительства были снисходительнее, тем поступки бунтовщиков были нахальнее. Любая мера правительства, направленная на восстановление спокойствия, тишины и порядка, выставлялась поляками в виде насилия над ними. Всякое бесчинство, гнусность, публичное оскорбление, наносимое русским, оправдывались, по-иезуитски, патриотизмом и стремлением к свободе.
Мы никогда не сможем искоренить возможность польского восстания без отыскания и усиления в Царстве элементов, сколько-нибудь нам родственных, если не по крови, то духовно. Такой элемент составляет польское крестьянство, все отличие которого от русского состоит лишь в языке и вере, в остальном же оно неотличимо от нашего. Искореняя враждебные русскому духу силы — польское панство и католическое иезуитство, поощряя силу дружественную — крестьянство, только так мы добились усмирения мятежа.
И для России тоже нет другого пути; если сейчас не опереться на крестьянство, через пару десятков лет мы увидим мятеж уже не польский, а русский.
— Не дай нам Бог, — проронил Михаил Игнатьевич, снова посмотрев на тело ксендза, — не дай нам Бог.