8 ИЮНЯ 1522 ГОДА, СВ.МЕДАРД

Инквизиционный трибунал разместился за толстыми стенами Командорского дома Иоаннитского ордена, одного из самых больших домов в Раменсбурге. В большой комнате, под низким потолком, втянув голову в плечи, стоит Рехильда Миллер — как давит на нее этот низкий свод! В комнате почти нет мебели, только у полукруглого, словно бы приплюснутого оконца разместился толстоногий стол.

За столом сидит монах, пишет. Тяжелые сутулые плечи монаха покрыты коричневым плащом.

Рехильда смотрит на него, молчит.

— Расскажи мне о целительстве, — спрашивает он наконец, не поднимая глаз. — Чем ты пользовалась, Рехильда Миллер?

Какой тихий у него голос. До костей пробирает.

— Только тем, что дала мне природа, — насилу выговаривает женщина. — Важно не иметь, важно уметь воспользоваться.

Он роется в своих записях, едва слушает ее ответ. Потом задает новый вопрос:

— Свидетели утверждают, что ты умела заключать чужую боль в камни. Это правда?

— Да, господин.

Быстрый взгляд поверх бумаг.

— Каким образом?

— В камнях содержится божественная сила. Этому учит Хильдегард фон Бинген.

— Труды Хильдегард фон Бинген мало известны и, следовательно, не являлись предметом анализа отцов церкви, так что ссылаться на них не следует, — скучным скрипучим голосом сказал монах. — Но тебе разрешается частично изложить учение, которым ты руководствовалась, если бы оно даже и было еретичным.

Рехильда слегка подалась вперед, заговорила чуть задыхаясь, — она волновалась.

— Когда Бог сотворил своего первого ангела и дал ему имя Ангела Света, Люцифера, Он украсил его драгоценными камнями. Хильдегард говорит, что камни и свет имеют одну природу, ссылаясь на слова Иезекииля: «Ты был на святой горе Божией, ходил среди огнистых камней». Когда же Люцифер через свою гордыню был низвергнут в ад, весь прежний свет и вся мудрость первого ангела перешла в камни и была рассеяна по земле.

Иеронимус фон Шпейер слушал. Какое высокомерное лицо. Невозможно угадать, о чем он думает.

— Ты чтишь Люцифера превыше своего Господа?

И этот его ужасный голос, скрипучий, еле слышный.

Рехильда побледнела. Только и смогла, что покачать головой.

Он ждал. Тогда она сказала:

— Нет. Я хотела только одного — избавить людей от страданий и болезней. В чем же моя вина?

— Ты нарушала естественный ход вещей, — сказал Иеронимус фон Шпейер.

Помолчав несколько секунд, Рехильда осмелилась:

— Что такое «естественный ход вещей», господин?

— Совокупность вторичных причин, направляемых силою судьбы для достижения предначертанного Богом, — ответил Иеронимус еще более скучным тоном, и Рехильда утратила охоту задавать ему вопросы. Она попыталась объясниться иначе:

— Но для чего же тогда существуют врачи? — сказала она. — Зачем же люди дозволяют им лечить больных, облегчать страдания умирающих? Пусть бы умирали без всякой надежды, без помощи.

— Человеческую хворь исцеляют естественными средствами, — ответил Иеронимус. — Естественный ход вещей подобен спокойной воде в пруду. Прибегая к колдовству, ты бросаешь камень в этот пруд. Как ты можешь заранее сказать, кого и как заденут волны, разбежавшиеся во все стороны?

— То, что я делала, не было колдовством, — возразила Рехильда. — Я лишь применила силу, заключенную в камнях. Она УЖЕ была там. Мои действия только высвободили ее. Если бы я умела делать это раньше, я спасла бы дочь Доротеи, которая умерла от удушья, и несчастная женщина обрела бы утешение.

— Доротея была в числе тех, кто донес на тебя, — сказал Иеронимус.

Рехильда онемела на мгновение. Потом вымолвила:

— Зачем вы говорите мне об этом?

Иеронимус поднялся из-за стола, отложил перо.

— Чтобы лишить тебя мужества.

— В таком случае, вы не боитесь, что мое колдовство может повредить ей?

— Нет, — сказал инквизитор.

— Можно, я сяду? — спросила женщина, чувствуя, что слабеет.

— Нет, — спокойно сказал Иеронимус фон Шпейер, и она осталась стоять.

Он прошелся по комнате, о чем-то раздумывая. Потом резко повернулся к ней и спросил:

— Расскажи, как ты повстречала его.

— Кого? — пролепетала женщина.

— Ты знаешь, о ком я говорю, — сказал Иеронимус. — И не лги мне. Я тоже встречался с ним.

— Я не понимаю…

Иеронимус отвернулся, подошел к столу, взял какой-то документ.

— Ты умеешь читать?

— Немного.

Он сунул листок ей под нос, но из рук не выпустил. Рехильда наклонила голову, зашевелила губами, разбирая четкие буквы:

«…сбивчивые и недостоверные показания наряду с прямыми и косвенными уликами, указывающими на несомненную причастность к колдовству и грубому суеверию, приводят нас к выводу о необходимости провести допрос под пытками. По этой причине мы объявляем и постановляем, что обвиняемая Рехильда Миллер, жена медника Николауса Миллера, из города Раменсбурга, должна будет подвергнута пыткам сегодня, …. в семь часов пополудни. Приговор произнесен…»

Иеронимус отобрал листок, аккуратно положил его на стол, прижал уголок листка тяжелым подсвечником. Женщина почувствовала, как онемели ее пальцы.

Иеронимус взял ее за руку.

— Идем, — сказал он.

Безвольно пошла она за ним, спустилась в подвал, чтобы увидеть то, о чем прежде лишь слышала: заостренные козлы, на которые усаживают верхом, привязав к ногам груз, на 36 часов; кресло, утыканное острыми иглами; тиски, в которых дробят пальцы рук и ног, колесо и дыбу. Ее затошнило, она схватилась за горло, покачнулась и чтобы удержаться на ногах, вцепилась в одежду Иеронимуса.

Он поддержал ее, но не позволил ни уйти, ни отвернуться, а когда она прикрыла глаза, хлопнул по щеке.

— Смотри, — сказал он еле слышно, — не отворачивайся, Рехильда.

Она слабо дернулась, попыталась вырваться. Но выхода отсюда не было. Кругом только толстые стены, рядом только страшный монах в грубом коричневом плаще. Холод и одиночество охватили ее, в горле зародился смертный вой и вырвался наружу отчаянным зовом брошенного ребенка:

— Агеларре!..


Почти два года назад, таким же жарким летом, Николаус Миллер отправился в соседний Хербертинген, небольшой город к северо-западу от Раменсбурга, куда выдали замуж его младшую сестру. Рехильда поехала с мужем.

Это была ее первая отлучка из дома за все неполные двадцать лет ее жизни. Сидя в крытой телеге и слушая, как бубнит под нос возница, нанятый Николаусом:

O reiserei, du harte speis, wie tust du mir so we im pauch!

Im stro so peissen mich die leus, die leilach sind mir viel zu rauch…

[Бродяжить — вот горькая сладость, Солома в волосьях, а в брюхе уж гадость.

Трясусь я в телеге, голодный, больной.

Что станется завтра со мной?..]

Рехильда оживленно вертела головой, смотрела, как поля сменяются лесом, густые заросли — прогалинами и вырубками. В тысячный раз благословляла она Николауса, который вырвал ее из скучного, беспросветного бытия у тетки Маргариты, показал все эти чудеса. И столько их еще впереди. Только бы он прожил подольше, ее добрый муж.

Душу бы дьяволу отдала, только бы с ним ничего не случилось, подумала Рехильда и тут же, по молодой беспечности, забыла об этой мысли.

— Через три версты деревня, Штайнпендель, Каменный Маятник, — сказал возница, обрывая монотонное пение, похожее на гудение толстого шмеля. Он обернулся к Николаусу, уловил одобрение на лице хозяина и сам, в свою очередь, покивал. — Лучше там и заночевать, господин Миллер. Дальше дорога пустая до самого Линденбурга… Да что я рассказываю, сами знаете.

— Хорошо, — сказал Николаус.

Рехильда сжала его руку, улыбнулась. Она была рада всему — и этой поездке, и долгой дороге, и предстоящему ночлегу в чужой деревне, у которой такое странное название — Каменный Маятник.

Возница чмокнул губами, и лошадь побежала быстрее. Телегу подбрасывало и трясло на лесной дороге.

— Дымом пахнет, — сказал вдруг возница.

Николаус встревожился, выпустил руку жены, высунулся наружу, а потом и вовсе перебрался к вознице на козлы.

А Рехильда продолжала смотреть на дорогу и блаженно улыбаться.

Николаус вернулся лишь на секунду — взять длинноствольный пистолет, без которого никогда не пускался в путь.

Война бродила по этим землям многие годы, приучив и мирных людей к оружию. Отдаленной грозой то и дело гремела на дальних рубежах Раменсбургской марки. Сам город не видел чужих солдат вот уже лет сорок. Правда, за год до того, как Рехильда вышла замуж, бесноватый граф Эйтельфриц сунулся было сюда, но был позорно разбит под Брейзахом и дальше не пошел.

До самого Штайнпенделя они никого не встретили. Не было людей и в деревне. Да и деревни, по сути дела, уже не было. Только дымящиеся руины открылись перед путешественниками.

Возница присвистывал и ругался сквозь зубы, Николаус каменно молчал.

Пока мужчины осматривали развалины домов. Рехильда ждала их, сидя в телеге. Потом выбралась и, потрепав смирную лошадку по ноздрям, принялась бродить между остатками домов.

Кое-кто из солдат разбитой армии Эйтельфрица до сих пор бродил по стране. Такие банды мародеров опаснее всего, люди в них подбираются опытные, безжалостные, не имеющие ни прошлого, ни будущего, заранее готовые отправиться в ад. Какая разница, рассуждают они, разве здесь, на земле, не живут они в самом настоящем аду?

— С неделю тлеть будет, — услышала Рехильда голос своего мужа.

Возница солидно соглашался, обстоятельно припоминал подобные же случаи в других деревнях.

«Где же люди? — думала Рехильда. — Если их убили, то где же их тела?»

Словно услышав ее безмолвный вопрос, возница проговорил, обращаясь к Николаусу:

— Местных-то, похоже, всех в один дом — да спалили.

Мужчины выбрали сарай, уцелевший после пожара, и расположились там на ночлег. Рехильде постелили соломы, укрыли теплым дорожным плащом. Но женщина долго лежала без сна.

Мир оказался таким огромным. Ему нет конца. Можно ехать всю жизнь и никогда не увидеть края земли. От этой мысли захватывало дух.

Николаус и возница уже спали. Один — беззвучно, другой — беспечно похрапывал, разинув рот, где недоставало половины зубов.

Осторожно, чтобы не разбудить мужчин, Рехильда встала, закуталась в плащ, выбралась из сарая. Звездное небо простерлось над ней, и запах дыма ударил ей в ноздри.

Но был еще один запах, и он манил и тянул к себе. Это был запах леса, такой настойчивый ночью. Словно услышав зов, женщина вошла в чащу. И сразу в ней все раскрылось: и слух, и обоняние. У нее начались месячные, но она даже не заметила этого.

Она улавливала звуки, которые никогда раньше не достигали ее ушей. Она могла слышать, как в нескольких милях отсюда хрустнула ветка, как в десятках шагов на муравейник падает с дерева лист.

Ее чуткие ноздри ловили сотни ароматов: опавшей хвои, папоротника и мха, можжевельника и дикой смородины. И запах теплой крови — какой-то крупный зверь проходит невдалеке, олень, должно быть.

Рехильда шла, не веря себе, и тонула в новых ощущениях. Ей казалось, что она вернулась домой. В дом, которого никогда не знала. Наконец она вырвалась из плена тесных стен и вечных обязательств перед людьми, для нее почти чужих, — теткой Маргаритой, мужем.

Только лес и она, Рехильда Дорн [1].

Хильда Колючка.

А потом и она исчезла тоже. Остался только лес. Рехильда перестала ощущать себя, она точно растворилась во всем, что ощущала, осязала, обоняла, слышала. И стала частицей ночной тьмы.

Потом из этой тьмы вышла вторая черная тень, такая же невесомая и несуществующая, как сама Рехильда, и потому женщина не испугалась.

В лунном свете она разглядела незнакомца. Это был мужчина, высокого роста, бледный, растрепанный. У него был большой тонкогубый рот, острый нос. Пристально глядели на Рехильду светлые глаза. Прядь вьющихся волос выбилась из-под капюшона, упала на лоб, разделив лицо словно бы шрамом.

— Здравствуй, Хильда Колючка, — сказал мужчина.

— Здравствуйте, господин, — ответила Рехильда и поклонилась.

Он подал ей руку, и она приняла эту руку — холодную, сухую, узкую. И они вместе пошли по тропинке, углубляясь все дальше в лес.

— Можешь называть меня Агеларре, — сказал незнакомый человек.

Имя было чужеземное, но Рехильду это не удивило. И она снова нагнула голову в легком поклоне:

— Хорошо, господин Агеларре.

Агеларре рассмеялся негромким, хрипловатым смешком.

— Умница, моя девочка.

Она улыбнулась в темноте. Ей было хорошо с этим человеком. Он нравился ей. Она вспомнила о сожженной деревне и подумала: его обязательно нужно предупредить о том, что в этих краях небезопасно.

— Поблизости бродит банда мародеров, господин Агеларре, — сказала Рехильда. — Будьте осторожны, прошу вас.

— Спасибо, мышка.

Она удивленно вскинула на него глаза — что за странное обращение. Но большой рот улыбнулся ей, и глаза улыбнулись, и она покрепче уцепилась за его острый локоть.

— Божье попустительство заходит слишком далеко, — проговорил Агеларре и скривил губы, — если он позволяет всякому зверью убивать ни в чем не повинных людей, сжигать их дома и посевы.

— Вряд ли те солдаты, которые сделали это, счастливы, — робко возразила Рехильда. — Их грех — самое тяжкое из наказаний. Так говорит наш священник, отец Якоб, и мой муж тоже так считает.

— Да, но они живы, эти солдаты, а их жертвы — мертвы. Разве жить — не высшее благо, доступное человеку?

— Разбойники попадут в ад, — убежденно сказала Рехильда.

— В ад, — задумчиво повторил Агеларре. — Но когда? Не лучше ли позаботиться о живых, чем оплакивать мертвых? Девочка, я вижу в тебе доброе сердце. Скажи, что бы ты отдала за дар помогать людям?

— О, — не задумываясь, ответила Рехильда, — все, что угодно.

И ее глаза наполнились слезами.

Господин Агеларре провел рукой по ее волосам, ловко и незаметно распустил ее прическу, и волна светлых, рыжеватых волос упала на плечи женщины, закутала ее почти до пояса.

— Какие прекрасные косы, — сказал Агеларре.

— Вы хотите взять их? — спросила Рехильда.

— Нет. — Он помолчал немного. — Ты никому не расскажешь о нашей встрече, девочка-Колючка?

— Нет, господин. Конечно же, нет.

Рехильде и в голову не приходило, что возможно иное.

— Так ты думаешь сейчас, пока ночь и мы с тобой в лесу. А когда настанет утро?

Рехильда остановилась на лесной тропинке, удивленно посмотрела на него.

— А когда ты пойдешь в церковь? — сказал Агеларре.

— Я никому не скажу, — повторила Рехильда.

Он поцеловал ее в лоб холодными губами.

— Умница. — Он улыбнулся. — На Оттербахском руднике живет один безобразный старик, Тенебриус. Тебе он знаком?

— Да, господин. Кто же в Раменсбурге не знает Тенебриуса?

— Он непригляден внешностью, но хранит в уме несметные богатства знания. Сходи к нему, мышка. Ему можешь назвать мое имя. Только ему, поняла?

Он взял ее за подбородок, обратил к себе прекрасное лицо. Женщина смотрела на него не мигая, преданно, с любовью. Потом отпустил, и она прижалась к его плечу.

— Слушай, — сказал Агеларре. — Слушай темноту.

Рехильда снова раскрылась ночному лесу, окружавшему ее, и неожиданно услышала: где-то плакал тоненький голосок.

— Кто там? — спросила она.

Агеларре взял ее за плечо и слегка оттолкнул от себя.

— Иди, Рехильда Миллер. Под кучей палой листвы найдешь огонек жизни, готовый угаснуть.

Рехильда доверчиво посмотрела в ночную темноту. И пошла на звук. Она даже не заметила, как Агеларре исчез.

Неожиданно она споткнулась о что-то теплое и мягкое. Плач сменился придушенным визгом. Какое-то существо начало барахтаться под руками Рехильды, отбиваться, лягаться. Острые зубы попытались ее укусить.

Рехильда вскрикнула.

Существо вырвалось и бросилось бежать. И вдруг остановилось, медленно повернулось, наклонило голову.

— Не бойся меня, — сказала Рехильда Миллер.

— Где солдаты? — спросило существо.

Это был ребенок. Девочка лет десяти.

— Не знаю. Они ушли.

— Деревня сгорела?

— Да. Дотла.

— А люди?..

— В деревне никого нет, — сказала Рехильда. — Может быть, остались еще живые, которым удалось бежать, как тебе.

— Но мне вовсе не удалось бежать, — сказала девочка. — Это двое солдат утащили меня в лес, чтобы им не помешали… А потом бросили здесь.

Рехильда осторожно подошла поближе.

— Как тебя зовут, дитя мое?

— Вейде, — сказала девочка. И осмелев спросила: — А вас, госпожа?

— Рехильда Миллер.

Она протянула Вейде руку и крепко сжала детские пальцы. И они пошли по тропинке из леса, к тлеющим развалинам деревни. Когда женщина и девочка выходили из леса, одежда у обеих была в крови.

Разоренное человеческое жилье еще сохраняло тепло людского присутствия. Как не остывшее еще одеяло, где только что спали.


— Значит, он назвался «Агеларре»? — переспросил Иеронимус, улыбаясь уголками губ. — Как он выглядел?

— Рослый. Бледный. Худой. У него большой рот. И глаза как будто глядят в самую душу.

— Он красив?

Женщина смутилась. Она никогда не задумывалась над тем, красив ли господин Агеларре.

— Не знаю… С ним спокойно. Он добрый.

— «Добрый бог для людей», не так ли?

— Если угодно. — Рехильда побледнела, сообразив, что только что призналась в святотатстве. — Вы не записали этого, господин? Я совсем не то хотела сказать.

— Я допрашиваю тебя без нотариуса, — напомнил ей Иеронимус фон Шпейер. — Нас только двое, ты и я. Для того, чтобы твои слова осудили тебя, необходимо по крайней мере наличие двух свидетелей.

Он видел, что эти простые слова успокоили женщину.

Она заговорила снова, более ровным голосом:

— Я хотела сказать, что он… он как отец.

— Он твой любовник?

И снова Рехильда смутилась.

— Я отвечу вам правду, господин.

Иеронимус фон Шпейер повернулся к ней. Она уже привыкла к этому выражению его лица — замкнутому, высокомерному. Оно становилось таким всякий раз, когда Иеронимус фон Шпейер слушал особенно внимательно.

— Вы поверите мне?

— Да, — сказал Мракобес.

— Я не знаю.


В следующий раз Агеларре пришел к Рехильде Миллер ночью. Она спала в доме Николауса Миллера и вдруг открыла глаза. И когда она раскрыла глаза, то увидела его рядом с собой и ничуть не удивилась. Он сидел на краю постели и смотрел на нее. В темноте от его бледного лица исходил слабый свет.

— Идем, — сказал ей Агеларре.

— Куда? — спросила женщина.

— Там чистые луга, там светлые поля, там высокие стога, там черная земля, — сказал Агеларре, — там ходят солнце и луна, там не будешь ты одна…

Потом он встал и вышел. Она пошла за ним, шаг в шаг — прочь из комнаты, прочь из дома, прочь из города — не зная даже, спит или бодрствует. Лишь когда резкий запах теплой крови, исходящий от людей, остался позади, они остановились — посреди поля, где выращивают лен, посреди тончайшей паутины, усыпанной крохотными, нежнейшими голубыми звездочками. И лен, это чудо небесной кружевницы, не пригнулся под их ногами.

Агеларре смотрел на нее и улыбался.

Она никогда не могла понять, был ли он ее возлюбленным. То, что происходило между ними в странном полусне, несомненно, было изменой. Но было ли это супружеской изменой Николаусу?

Агеларре дал ей драгоценные камни, объяснил, как ими пользоваться, исцеляя человеческую боль. Он ничего не «вкладывал» в нее — просто раскрыл те источники, что всегда таились под смертной оболочкой, и дал им выйти на волю.

Потом заговорил с ней о другом:

— Вот уже несколько десятков лет я ощущаю хрупкость равновесия, установившегося в мире.

— Равновесия? — Женщина была счастлива, ей не хотелось вникать в мысли мужчины.

— Между тем, что церковники называют «злом» и «добром», а я называю «Искусством» и «мракобесием», — настойчиво сказал Агеларре и коснулся ее плеча.

И она поняла, что для него это важно, и заставила себя слушать.

— Мир остановился на перепутье двух дорог, замер, не зная, на что решиться. Католическая церковь тянет в одну сторону, древнее Знание — в другую. Церковники хотят, чтобы человек пользовался только теми орудиями, которые можно сделать из дерева или металла, из камня или пеньки. Церковники запрещают пользоваться магией, волшебной силой, которая струится из наших рук. Но это все равно что сказать зрячему: «Ослепни!», крылатому: «Ходи пешком!», здоровому — приказать стать калекой… Как можно забыть то, что уже узнал? Как можно оставить то, что уже достигнуто? И ты — одна из тех, кто может повернуть человечество к Знанию, к Искусству.

— Я не понимаю, — сказала женщина. — Что плохого может быть в Искусстве? Ты научил меня помогать людям, избавлять их от страданий. Ты открыл мне красоту и богатство мира. Нет ничего плохого в том, что делаю я или делаешь ты. За что же они так стремятся уничтожить нас?

— Из страха, — сказал Агеларре. — Им ненавистно все, что непонятно. Такова толпа. А церковники возглавляют ее. Все, кто осмеливаются мыслить, любить, смеяться, отличать добро от зла, — все ЕРЕТИКИ.

Женщина вздрогнула всем телом, но тяжелая рука Агеларре, лежащая на ее плече свинцовым грузом, уняла дрожь.

— Ты не должна позволить им убить тебя. Обещай, что будешь осторожна, Хильда Колючка.

— Да, — еле слышно сказала она.

— Сейчас в вашем городе лютует Иеронимус фон Шпейер. Страшной косой выкашивает всех, кто хоть на ладонь превосходит других красотой, талантом или знанием. Трудно тебе будет ускользнуть от него. Страшнее чумы Мракобес, будь он проклят.

Он повернулся, чтобы уйти, оставить ее одну посреди поля.

— Постой, — крикнула она ему в спину — узкую, прямую.

— Иди домой, женщина, — сказал Агеларре, не оборачиваясь. — Храни мои дары. Тенебриус расскажет тебе то, что не успел рассказать я.

— Когда мы увидимся снова?

— Я приду. Иди домой, Хильда.

Рехильда закрыла глаза, чтобы удержать слезы, а когда вновь открыла их, то увидела, что лежит у себя в спальне, и Вейде стоит над ней, держа в руках большую чашку для умывания.


Тихий шорох камней под ногами.

Как горы, громоздятся отвалы, закрывают черное небо. Луна то ныряет в тучи, то вновь показывается. Черный крест, вбитый в глотку Обжоры, распростер руки, словно хочет схватить ночного путника.

Закутанный в темный плащ с капюшоном, пробирается по отвалам человек. Еще один камешек срывается из-под башмака, скатывается вниз. И замирает человек — черная тень на черном фоне отвала.

Семь сотен лет назад пришли на эту землю люди с кирками и лопатами, разрыли берег Оттербаха, расковыряли склоны Разрушенных гор, прорыли глубокие шахты, построили лестницы в бездну. С той поры земля стонет от человеческой грубости. То и дело смыкается над шальными человечьими головами. Но люди не отступаются, снова и снова грызут породу своими инструментами.

Солдаты, в доспехах насилующие непорочных монахинь, не так грубы, как горняки.

Даже сквозь подошвы башмаков ощутим жар страдающей земли, ее бесконечная горячка. Здесь больна земля, почему же никто не слышит ее стона?

У человека в плаще есть драгоценный камень. Не куплен, подарен, передан из рук в руки. На него не налипла грязь купли-продажи — всем известно, то, что сойдет с купеческой руки, вовек не отмоется.

В пальцах вертит камень. В бледном лунном свете мелькает светлейшая зелень. Два кристалла-близнеца, как два маленьких белых гриба, сросшиеся между собой. Грани слабо выражены. «Обсосаны», говорят рудознатцы.

Слово искривляет губы, видные из-под капюшона. Крупные, красивые губы.

Светлая прядь выбивается из-под черной ткани.

Женщина.

Стоит на отвалах, возле могильного креста, над мертвыми горняками, озаренная мимолетным лунным светом. Капюшон упал на спину, волосы кажутся седыми; в руке камень.

Шорох за спиной — одна из собак, охраняющих по ночам рудник. Огромный сторожевой пес, пасть беззвучно раскрыта, сверкают клыки. Не брехать обучено животное; убивать. Женщина протягивает руку. Ей незачем бояться, знает заклинание от собачьего лая и собачьего гнева.

— Пропусти меня, сукин сын, — говорит она звонким, красивым голосом.

— Я за распутством пришла, не за кражей.

Пес замирает на месте, тяжко дыша. Злоба душит его. Чужая воля, сильнее собачьей, не дает ему сделать ни шагу. А женщина тихо смеется, поддразнивает, спиной поворачивается. Впиться бы в этот тонкий затылок. Пес не понимает, что мешает ему сдвинуться с места, тихонько, жалобно скулит. Горящие песьи глаза провожают ведьму долгим взглядом.

Ощупью нашла дверь в знакомую хижину Тенебриуса, поскреблась у порога. Скрипучий голос спрашивает в темноту:

— Ты, Кунна?

Настоящее имя женщины — Рехильда Миллер, красавица, умница, целительница. Но какое дело Тенебриусу до имен?

— Я принесла, — тихо говорит женщина.

Дверь бесшумно приоткрылась, на пороге возникла угловатая тень.

— А… Ну, проходи. Что торчишь на пороге? Комаров напустишь. Одни неприятности с вами, бабами.

Женщина поспешно входит в дом, и старик захлопывает за ней дверь. Не успела отдышаться и оглядеться, как уже тянет руку к ее сокровищу:

— А ну покажи.

Она отдергивает руку.

— Да не прячь ты его, как малолетка пизду, — ворчит старик. — Не девочка уже.

Нехотя она разжимает пальцы. При ярком свете свечи камень кажется мельче, тусклее, белесее.

— Хорош, — завистливо бормочет старик. — Кто тебе дал его, а?

— Агеларре.

Имя дьявола само собой сошло с ее губ, красивое, как громовой раскат июльской ночью.

— Неужто сам? — Тенебриус трясет неопрятными лохмами. — Хороший камешек…

Глаза — две ярких черных точки на древнем лице — уставились на женщину с непонятным, страшноватым выражением. Всякий раз при виде этих глаз Рехильда пугается, всякий раз привыкает к отшельнику заново.

— Согрей воды, Кунна, — говорит старик.

Женщина снимает плащ, собирает распущенные волосы в узел на затылке. Как простая деревенская баба, наклоняется над большим трехногим чаном, где вода кипит без огня, ковшом сливает в деревянную бадью. От воды поднимается пар, заволакивает жалкую комнатушку. Тонут в полумраке и тумане куча грязных тряпок в углу — постель старика, бочонок — его кресло, засаленная корзина с черствым хлебом — его ужин, покосившаяся полочка над дверью, где собрано все его богатство — горы глиняной посуды, что ни склянка, то тайна или чудо, здесь под плесенью варенье, там целебные коренья, кость верблюда из Алеппо, грандиозна и нелепа, от сожженного еретика полусгоревшая рука, амбры серой два комка, желтой серы три куска, все вокруг пропахло гнилью, все покрыто жирной пылью…

Кряхтя и охая, но камень из руки не выпуская, старик задирает подол своего ветхого одеяния, засовывает тощие ноги в бадью. От удовольствия стонет.

— Как из дома-то выбралась, нормально? Муж не поймал?

— Он спит, — сказала Рехильда нехотя. — Ни о чем не догадывается.

Неумолимое время одерживало последнюю победу над Николаусом. У него все чаще болела хромая нога. Рехильда подолгу просиживала возле его постели. От прикосновения ее теплой, сильной ладони становилось легче, боль словно стекала, уходила прочь.

Этот немолодой, некрасивый, молчаливый человек, всегда так добр к своей жене. Рехильда и к ведьмовству обратилась только ради того, чтобы помочь своему мужу, избавить его от боли.

А потом стала помогать и другим. Люди приходили к ней хворые, бессильные, а уходили исцеленные, избавленные от недугов.

Она жадно училась. Боялась не успеть узнать всего, что ей понадобится. Потому что Николаус становился старым и больным. Настанет день, когда она отплатит ему за его терпение и доброту, вырвет из лап смерти, как некогда он спас ее от нищеты и голода.

В нерешительности стояла Рехильда возле бесноватого старца. Тот неожиданно вскинул к ней лицо, сморщил гримасу.

— Глядишь, как собака на хозяина, когда куска просит, только что хвостом не виляешь, Кунна.

— Скажи, Тенебриус, почему ты называешь «Кунна»? Что означает это имя? — только и спросила.

— Имя латинское, обозначает сущность женскую, сиречь «блядь», — охотно разъяснил старик. — Все вы на одно лицо, бабы… Недосуг запоминать ваши клички. В мое время у женщин вовсе не было имен.

Тенебриус такой древний, что невозможно понять, хочет ли он обидеть или же просто болтает, что на ум пришло.

— А звали ваше сорочье племя по отцу, либо по мужу. И если бы у меня была жена, ей имя было бы — Тенебрия, вот и все.

Переступил в бадье ногами, плеснул водой через край. Не заговорил — забормотал себе под нос, так что женщина вынуждена была низко наклониться к нему ухом:

— Природой тепел берилл, силой наливается в третий час пополудни. Пена воды вскипает в тот час, когда солнце входит в расцвет свой, и оттого крепок берилл. И сила его более от воздуха и воды…

И повернул к женщине уродливую рожу. У самых глаз Рехильды — разинутый беззубый рот. Изо рта вместе с гнилым запахом вылетел вопрос:

— Поняла, блядища?

— Да.

Она выпрямилась, стряхнула с платья капли воды.

Красивая женщина Рехильда, рослая, статная, с густыми светлыми волосами, в зените женской зрелости.

Старческие глазки оглядели ее с неудовольствием.

— Много о себе думаешь, — рявкнул Тенебриус, — мало о природе вещей. Все вы, бабы, таковы…

Погрозил ей костлявым пальцем.

— Ступку возьмешь яшмовую, пест тоже из яшмы, но иного цвета. Ступку лучше зеленую, пест черный, — поучающе сказал старик.

Женщина вся слух и внимание: в книгах того, что рассказывает Тенебриус — из какой преисподней появился жуткий старец? — не найти.

— Изотрешь камень в порошок.

Сильнее стискивает Рехильда пальцы над камнем, ощущает его теплые грани. Как жаль ей дробить это природное совершенство.

— Изотрешь, — повторил дед, который словно бы прочел ее мысли, — в тончайший порошок. И поместив в сосуд яшмовый, храни, дура-баба, тщательно храни. Это хорошее противоядие. Насыпь порошка в ключевую воду… Есть теперь в городе ключевая вода-то?

Рехильда кивнула.

— И дай страдальцу выпить. Пусть на пустой желудок пьет, нечего брюхо набивать. И высрет с говном всю свою отраву. Раньше это средство всегда помогало, когда хотелось, чтобы помогло. А хотелось не всегда, но про то другой разговор. Ты-то, потаскуха, всех жалеешь, ну ладно, дело твое. Жалела бы через одного, прожила бы с мое, а так не дотянешь и до сорока.

Женщина вздрогнула. Старик заметил это, захохотал, забил в воде ногами.

— Напугалась? Так тебе и надо.

— Откуда тебе известно, что будет?

— Время, — сказал старик.

И замолчал. Рехильда терпеливо ждала, стоя с кувшином в руке. Потом Тенебриус проскрипел как-то особенно неприятно:

— Время имеет начало и имеет конец, как все, что было сотворено. И этот конец уже существует. Что же препятствует тебе ходить взад-вперед по уже проторенной дороге? Многие делают это. А ты почему не можешь?

Он так долго смотрел на Рехильду, что та смутилась.

— Не знаю.

— А я знаю, — рассердился старик, махнул сухой рукой. — Оттого, что ты дура-баба. Подлей кипятку-то. Остыла вода за болтовней.

Женщина повиновалась.

— Как я умру? — отважилась спросить она.

— Глупой смертью, — отрезал Тенебриус.

И прикрыв глаза, заговорил о другом, заговорил так быстро, что Рехильде пришлось отбросить все другие мысли — только слушать и запоминать, потому что писать она не умела.


Каждая болезнь из одолевающих человека подобна изгнанию падшего ангела из божьего рая. Ибо почему заболевает человек? Потому, что у него недостает некоей добродетели, а именно — той, отсутствие которой и вызывает соответствующую болезнь. Излечение возможно лишь в том случае, если больной вынужден осознать эту недостачу и обретает таким образом надлежащую добродетель.

Так, распущенность исцеляется дисциплиной, бесстыдство — стыдливостью, жестокость — милосердием, трусость — победоносностью, гневливость — терпением, непотребство — сдержанностью, ожесточенность — великодушием, ложь — правдой, задиристость — миролюбием, непослушание — подчинением, бесхребетность — силой воли…

Человек с Божьей помощью наделен пятью органами чувств. Цвет и символ предназначены для глаз, звук — для уха, запах — для носа, вкус и речь — для языка, осязание — для кожи. Трусость — болезнь кожи, от которой последняя покрывается мурашками, и потому надлежит кожные болезни исцелять камнями, которые предназначены также для изгнания трусости. Лучше всего служит для этой цели фиолетовый аметист…

(Из поучений Хильдегард фон Бинген)

Загрузка...