Глава 3 Американский ниндзя

Мы пробыли в Порталесе, Нью-Мехико, достаточно долго, чтобы я успел натоптать тропинку от нашего трейлера до бочки для сжигания мусора. Даррен, когда ее увидел, назвал «собачьей тропой», а потом ткнул меня в плечо и опустился в боевую стойку, выдвинув плечи вперед, как боксер, а не кусачий зверь. Иногда это перерастало в сеанс борьбы прямо в жилой комнате, по крайней мере, пока не падала лампа или не проливался кофе Либби. К тому времени мне было уже двенадцать лет, и я вытянулся, так что для борьбы мне нужен был двор, не комната. А в другой раз я снова просто выносил полупустой мусорный мешок на плече вниз по склону из задней двери трейлера.

Потому что наступала ночь. Потому, что ночь наступает всегда, если ты вервольф.

До бочек было восемьдесят девять шагов.

И это была не собачья тропа.

Так Даррен подбадривал меня, поскольку я еще ни разу не обратился. Наверное, хотел сказать мне, чтобы я не беспокоился, что я такой же, как он. Как Либби, как Дед.

Но я ощущал себя иначе.

Однако я был не против пробежаться с мусором.

Всегда можно сказать, кто может быть вервольфом, если он осторожничает, как мы. Если он выносит мусор каждый вечер, даже если мешок не полон. Даже если это трата мешка. Но я их не выбрасывал. Я их вытряхивал в шелушащиеся черные бочки, запихивал белый пакет в карман и снова использовал его на следующий день.

Это была моя сделка. С миром.

Я забочусь о тебе, ты позаботишься обо мне, хорошо?

Даррен рассказал мне, что первый раз обратился на три года раньше срока, и это заставило Либби обратиться, а моя мама даже глазом не моргнула, просто встала и захлопнула кухонную дверь, чтобы они не могли выйти, а затем загнала Даррена и Либби в угол шваброй и держала там, пока Дед не пришел домой.

На три года раньше – стало быть, в десять лет.

Похоже, я буду поздним.

Если вообще буду.

Либби никогда не говорила этого вслух, но я чуял, что она склонялась к «никогда». Она не желала для меня жизни такой, как у нее с Дарреном, – переезжать каждые несколько месяцев с места на место, гонять машины, пока те не отдадут концы, а затем идти пешком, пока не добудешь другую. Она хотела, чтобы я так и не пристрастился ко вкусу сырого мяса. Она хотела для меня нормальной жизни, в городе.

Но мы все же вервольфы.

Каждую ночь на закате один из нас выныривает из задней двери, чтобы сжечь мусор, поскольку все мы знаем, что может случиться, если оставить его на кухне, – кто-то в ночи станет волком, и, поскольку обращение сжигает все твои запасы жира и даже забирает лишку, первое, что ты делаешь, когда становишься волком, – единственное, о чем ты можешь думать, если начнешь обращаться, – это еда.

Это не выбор, это выживание. Ты жрешь все, и быстро, будь это спящие вокруг тебя на привале люди или, если тебе удалось снять трейлер на четыре месяца, кухонные отбросы.

Звучит тупо, но это правда.

Когда мы впервые открываем глаза как вервольфы, отбросы кажутся такими ароматными, такими совершенными, такими правильными.

Только есть одно но.

Есть то, что ты не сможешь переварить, как бы голоден ты ни был.

Ты никогда не просыпался с зазубренной крышкой от консервной банки в животе? Даррен говорит, что это как диск циркулярной пилы на первой передаче. Но это лишь потому, что ты такой хрупкий по утрам, такой человеческий. Даже зажим для пакета может ранить обшивку твоего желудка.

Волк этого не понимает, он просто знает, что надо все сожрать, быстро и прямо сейчас.

Однако с наступлением дня столько вервольфов от этого умирает – так сказала мне Либби. Столько умирает из-за сломанной вилки в животе, которая пронзает их изнутри. От выброшенного, но целого говяжьего ребра, протыкающего их селезенку, поджелудочную. Она сказала, что как-то слышала, как кто-то умер из-за домашней собаки, у которой в почке торчал железный прут. Этот прут нормально прошел через волчью глотку вместе с хрустящими косточками домашнего питомца, но утром для человека он стал копьем.

Либби нарочно остановилась на слове «копье», пригвоздив меня взглядом, чтобы я как следует слушал.

Я и слушал. Типа слушал.

Поскольку я был уверен, что могу обратиться в любую ночь, пробежать на четвереньках по длинному коридору из моей спальни в любой момент, обнюхать кофейный столик, а затем меня привлечет более заманчивый запах кухни. Поскольку это определенно должно было случиться, я постоянно выбрасывал мусор. Я не был против того, что Либби никогда не выбрасывала туда металлические мочалки или пакеты от отбеливателя. Не был против, чтобы мы держали банку с черным перцем прямо на стойке, чтобы сыпать его в набравшийся за день мусор.

Я знал, что унюхаю все и с ним.

Я намеревался стать вервольфом. Несмотря на молитвы Либби.

Жизнь, которой она хотела для меня, была жизнью, которой должна была жить моя мать, ее небытие вервольфом должно было достаться мне по праву рождения. Но что-то засбоило. Это было один раз или было заложено. Этого они с Дарреном не могли предугадать. Во мне была нужная кровь, но пробудится ли она или я одиночный случай? Дед умер пять лет назад, и старшего поколения не осталось, чтобы спросить. Бывало ли такое раньше? Бывали ли прежде такие, как я?

Должно было быть.

Вервольфы были всегда. Так что все варианты нас должны были появляться, так или иначе.

Просто память такая хитрая штука.

Пока мы в точности не будем знать, так или иначе, Либби забивала мою голову фактами, словно пыталась запугать меня и заставить отступить.

Мы ехали в Техас, и большая «Дельта 88» [5] пожирала милю за милей. Трейлер был почти пуст, поскольку все наши пожитки сгорели пару переездов назад, и она ровным голосом, словно читала правила безопасности, перечисляла снова и снова все способы, которыми мы, как правило, умираем. Это вервольфовская версия ток-шоу. Только трупов больше.

Это заняло целых десять часов, ни радио, ни книг, ничего. Я проглядел дыру в приборной панели, не желая дать ей понять, насколько все совершенно. Как мне нравится каждый отдельный факт.

Она уже рассказала мне о мусоре.

Остальное же: быть вервольфом – это как русская рулетка, сказал бы Даррен. Это просыпаться каждым утром с пистолетом у виска. А затем он щелкал зубами в конце предложения и пару раз взвизгивал, и мне приходилось отворачиваться, чтобы Либби не видела моей улыбки.

Четыре месяца, которые мы провели в Нью-Мехико – дальше на запад мы вообще не забирались после нашего бегства с востока из Арканзаса, – он гонял дома-трейлеры между Порталесом и Рейтоном вплоть до Колорадо. И если сифоны труб этих кухонь и ванн были забиты трусами или чем еще, он все равно об этом не знал.

Его учетные журналы были педантичны, его номера были отчищены до блеска, и его лицензия даже не истекла, кстати. В лицензии стояло не его имя, но во всем остальном все было полностью в порядке, вплоть до глубины профиля его шин.

На этом настаивали его хозяева.

Либби не одобряла, но ты делаешь, что можешь.

И лишь одна смерть, о которой ему действительно пришлось побеспокоиться, – старик в машине за рулем, из-за которого он начал обращаться.

По словам Либби, именно так большинство вервольфов и расплачиваются. Не всегда в восьмиколесном грузовике на уклоне в шесть процентов под скрежет тормозов, но в любом случае на скоростной магистрали. Обычно просто едешь за кетчупом на заправку. Кто-то тебя подрезает, и ты вцепляешься в руль, пока сухожилия на запястьях не начинают лопаться, превращаясь в волчьи лапы.

И вот тут ты тянешься к зеркалу заднего обзора, чтобы посмотреть на себя, удостовериться, что это действительно, на самом деле произошло. Только вот зеркало слетает из-за твоих ныне длиннопалых лап. И если клей хороший, то с зеркалом вылетает кусок ветрового стекла, и ты знаешь, насколько чертовски дорого это обойдется, и материшься про себя, поскольку трансформацию сдержать никак нельзя.

Подождать милю, говоришь ты себе. Всего милю, чтобы все встало на место. Нет, невозможно снова сделать целой любимую рубашку, спасти лохмотья своих брюк. Но ты не собираешься давить очередного ублюд…

Но ты уже зацепил его. Скребешь пассажирской стороной по отбойнику всего лишь потому, что руль не предназначен для волчьих лап, для тварей, которые вообще не должны существовать. Ты едва удерживаешь руль, что уж говорить о рычаге передач, а тут еще ботинок на твоей ноге лопается, отлично, и она охватывает педаль газа так, как ты и за сто попыток не сделаешь.

Такой момент, однако, имеет значение. Мчаться по дороге на скорости в восемьдесят, потом девяносто миль, без контроля, высунув новую свою голову из окна, словно в шутку, просто чтобы видеть, поскольку ветровое стекло все белое от трещин после того, как ты треснулся об него. И хотя каждый раз, когда ты куда-нибудь едешь, у тебя кончается бензин, сейчас, конечно, бак плещется полнехонький.

С минуты на минуту с боковой дороги на встречку выедет фура с прицепом. Ты прямо видишь свое имя на бампере, который станет твоей могильной плитой. Или, возможно, это будет долгое падение в канал с моста, откуда ты уже никогда не вылезешь, вервольфом или нет. Или тебя ждет телеграфный столб.

Мы, вервольфы, крепкие, да, мы созданы для боя, для охоты, мы можем убивать всю долгую ночь и еще немного. Но машины… Машины – это четыре тысячи тонн зубастого металла, да еще на скорости сто миль в час, когда весь мир размазывается горестным мазком – результат тут один.

А если какой невезучий коп увидит тебя, прячась за билбордом, тогда понеслось, верно? Если он тебя остановит, тебе придется загрызть его в два укуса, что при наличии рации вместо решения проблемы лишь усугубит ее.

Так что ты убегаешь.

Это главное, для чего созданы вервольфы. Это мы делаем лучше всего.

Каждый раз, как я вижу в новостях событие вроде этого, я всегда про себя произношу коротенькую молитву.

Это единственное слово – беги.

А затем я отворачиваюсь и выхожу из магазина, поскольку я хочу, чтобы эта гонка продолжалась вечно. Я не хочу видеть, чем это кончается.

Еще один из нас погибнет.

Еще одно изуродованное тело среди клочьев металла и осколков стекла. Просто мужчина или женщина, две руки и две ноги, поскольку в смерти тело снова расслабляется и становится человеческим, часть за частью. В смерти волк прячется.

Но мы передвигаемся не только на машинах и по шоссе. Современный мир создан специально для убийства вервольфов.

Есть, к примеру, картошка фри.

Смысл в том, говорила Либби, меняя руки на тонком руле «Дельты 88» и летя прямо вперед, сверля в ночи дыры глазами, смысл в том, что вервольфы думают, что сожгут эти калории во время очередного обращения. И они не ошибаются. Ты сжигаешь свои картофельные калории и больше. Но опасность картошки фри не в калориях. Опасность в том, что как только ты к ним пристрастишься, то ночью, гоняясь по полям за диким кабаном или выкапывая из норы кролика или кого еще – все честная работа, – ты вдруг ловишь этот соленый запах. Если у тебя еще человеческие мозги, ты понимаешь, что не надо идти на этот запах. Ты это знаешь.

Но дело в том, что ты так не думаешь.

Ты бежишь, как дым среди деревьев, скачешь через заборы, и, когда ты находишь эту картошку фри, то она, как правило, на столике для пикника в каком-то уединенном месте. Просто мечта, верно?

Только не для парочки, которая сидит за этим столиком. Они могут быть молодыми и бедными, которым приходится стирать лапы до крови, чтобы заработать на этот пакет картошки фри на двоих в любимом местечке, или это может быть празднование пятидесятипятилетнего юбилея брака, когда позволяешь себе строго запрещенную в другое время жирную еду.

Оказывается, им просто не надо было есть эту самую картошку на открытом воздухе.

Они не знают, что живут в мире, где есть вервольфы. А когда узнают, уже слишком поздно.

Слепой от голода, ты набрасываешься на этот стол и заглатываешь картошку одним движением и все такое, пока эти двое удирают у тебя за спиной. И в этот момент ты ловишь определенный запах у них на пальцах. И на губах.

Твои лапы скользят по щебню, пыль поднимается облаком, которое ты вот-вот прорвешь, бросаясь назад.

На другой день газеты не опубликуют снимки останков с места преступления или залитый кровью стол.

Тебе не нужны эти снимки. Они у тебя уже в памяти. Как говорит Даррен: вспыхивают днем в мозгу, как обрывки полузабытых снов.

И ты думаешь – картошка фри.

И когда ты в другой раз последуешь за этим соленым запахом с луга с болтающимся в пасти честно добытым кроликом, а на пути у тебя эта двухполосная скоростная дорога, которую тебе надо пересечь на пути к этой терпкости, какая-нибудь фура вдруг пронесется по ближней полосе, и ее решетка радиатора толстая и решительная. Или на крыше шлакоблочной душевой вдруг окажутся люди, и их винтовки с оптическим прицелом будут наготове, а в их подсумках лежит твой некролог.

Они будут стрелять в тебя, как всегда, и ты убежишь, как всегда убегает вервольф, но после аварии на ста милях в час волк мало что может сделать для того, чтобы собрать себя по частям. По крайней мере, когда ты состоишь по большей части из жареной картошки.

Может, твое человеческое тело обнаружится через пару лет в дренажной канаве, расплющенная дробь из него выпадет, но само тело отощает до костей – на то, чтобы оправиться от выстрелов, тратится куча калорий, а когда тебя вот так уложат, ты охотиться не сможешь. Или, может, хищные птицы доберутся до тебя раньше, выклюют глаза, мягкие части, пока ты не превратишься в очередного бродягу, скитальца, в очередную трагедию. В неопознанный труп.

Мы, вервольфы, за века стали вервольфами не для того, чтобы жрать картошку фри.

Нужно время, чтобы адаптироваться.

Может, больше времени, чем нам осталось.

Но мы не тупые.

Мы знаем, что надо держаться по большей части на юге или востоке. Я хочу сказать, мы созданы для снега, это по нам видно, мы больше чувствуем себя дома в снегах и горах, чем где бы то ни было еще, но на снегу ты оставляешь следы, а они всегда приводят к твоему порогу, а это всегда кончается деревенской толпой с вилами и факелами.

Даррен всегда по-особому говорит это – с вилами и факелами.

Прям как здрасьте, мы в фильме про Франкенштейна.

Правда, Франкенштейну нечего было опасаться лайкры. Или спандекса.

Эластичные колготки для вервольфа не менее опасны, чем шоссе.

Либби всегда старалась носить джинсовую одежду, и Даррен никогда ничего не носил, кроме джинсов.

Я тоже.

В джинсах хорошо то, что они определенным образом рвутся. Не по швам, как можно подумать – эта желтая стежка крепкая, как леска, – но по центру, где сильнее всего протерты. Хреново постоянно покупать новые джинсы или копаться в уцененных, чтобы найти пару с достаточно длинными штанинами, но такова жизнь вервольфа.

Но эластичные штаны в обтяжку – это смерть.

Либби о таком только слышала, никогда не видела, но когда ты втиснешься в узкие штаны или лосины – я не различаю их, разве что по цвету, – то в течение дня они могут так натереть, что ты навек о них забудешь.

А вот что случится ночью.

Начинается трансформация.

Когда они рвутся по бедру или щиколотке, рвутся в талии, какими бы дважды проклепанными они ни были, твои модные штаны превращаются вместе с тобой. Представляю, как тупо ты выглядишь с обтянутыми блестящей тканью лапами, но ты же порвешь глотку и вырвешь сердце любому насмешнику. Проблема решена.

Но только до утра, пока ты не обращаешься назад.

Как тот клещ, что засел в шкуре Деда, эти штанины сократятся вместе с твоими ногами. Только клещ, который в тебе, заносит инфекцию, а на сей раз каждый втягивающийся назад волосок тащит что-то за собой.

И теперь твоя кожа, твоя человеческая кожа отчасти становится штанами. Штанины словно вплавляются в тебя, только глубже глубокого. И поскольку ты только что потратил все свои калории на обратное превращение – это не так просто, как по телику, – и поскольку тебе больно, ты, скорее всего, не сможешь снова стать волком, ты недостаточно крепок, чтобы выдержать такое обширное ранение.

Что хуже, это не мгновенная смерть.

Ты день промаешься.

Если твоя семья – твоя вервольфовская семья – тебя действительно любит, они тебя прикончат. Если же ты один, то ты много часов будешь пытаться вырвать эти штанины из своей окровавленной кожи. Эти гладкие скользкие нити вползают в твои вены и с ударами сердца забираются все выше в твое тело.

Если тебе повезет, то один из этих комков доберется до твоих мозгов.

Если не повезет, то кончишь, пытаясь своими человеческими зубами сорвать кожу с выступов бедер и задней части икр. Отовсюду, где только достанешь.

Это не помогает.

Не знаю, как судебный следователь называет такие случаи смертей. Наверное, наркотическим психозом. Ему очевидно, что тут даже анализ крови делать не надо. Глянь на этот трейлер, на жилую комнату, как они живут. Смотри, как она срывает кожу с себя. Пакуйте ее, ребята. И бросьте спичку, когда выйдете.

Но есть и другой способ смерти.

Может, самый древний.

Даррен пропадал на пять недель, достаточно долго, чтобы Либби начала обзванивать морги насчет жертв аварий, когда на двор, грохоча всеми окнами, въехал его трейлер.

Она выбежала в своем фартуке, крепко обняла его за шею, он едва из кабины выйти успел, обняла так, что почти повисла на нем. Так, что я вспомнил, что они со щенячьего возраста вместе. Что они последние из своего помета. Из своей семьи.

Кроме меня.

Вот почему, думаю, Либби так из кожи вон лезет, чтобы сберечь меня. Словно пообещала моей маме, что я никогда не стану волком. Что она спасет одного из нас.

Я не уверен, что хотел спастись.

Я стоял на пороге, уже слишком большой для обнимашек, слишком маленький, чтобы не выбежать на рев большой машины, и Даррен поднял ко мне голову, стащил меня из трейлера на дорогу к себе. На заднем спальном сиденье у него лежала коробка замороженных стейков. Сегодня пообедаем по-царски, сказал он, взъерошив мои волосы и одновременно отстраняя меня.

Во всех фильмах вервольфы едят свое мясо сырым. Либби как минимум обжарила его. Я еще не понимал вкуса стейков, но мог сделать вид. Даррен поставил рядом с моей тарелкой бутылочку кетчупа, намекая, что жевать я буду долго, и никто не сказал ни слова.

Каждый жилистый сырой кусок набухал у меня во рту. Я с трудом, но заглатывал их. Потому что я вервольф. Потому что я часть этой семьи.

После обеда, когда Либби пошла на работу на кассу в придорожное кафе, Даррен показал мне еще один способ умереть, но прежде чем показать мне его, заставил меня пообещать, что я не коп, не нарик и не журналюга.

– А если я скажу, что я именно такой?

– Если ты расскажешь об этом Либби, она нам обоим задницу оторвет, – сказал он, затем добавил: – Но в первую очередь тебе.

Я сунул ему кукиш под нос.

Он отвел мою руку и демонстративно разжал кулак своей другой руки палец за пальцем.

На его ладони лежал сюрикен, вроде тех, что я видел тысячи раз на блошиных рынках.

Только этот, сказал Даррен, был серебряный.

Такие слова вервольфы говорят шепотом, как самый страшный секрет.

Каждый раз, как он подбрасывал его в воздух, и тот вращался, и он схватывал его двумя пальцами с двух сторон – для меня это было как слоу-мо в кино.

У сюрикена были острыми не только концы. Кто-то скосил лезвия, а потом медленно, терпеливо отточил их влажным оселком. Одного веса этого сюрикена было достаточно, чтобы рассечь бритвенно-острыми лезвиями страницы журнала Либби. Мы бросали его по очереди, чтобы просто убедиться, что нечто такое маленькое может быть таким опасным, смертоносным, таким злым.

Когда мы закончили, Даррен благоговейно протянул мне его, держа за стороны. Нож, если подавать его вежливо, ты держишь за лезвие и протягиваешь рукоятью вперед. Но у сюрикена нет безопасных частей.

Даже легкий порез – и наша кровь закипит.

Даррен очень осторожно передавал его, глядя мне в глаза, чтобы понять, что я осознал, с чем мы тут играем – мое сердце разбухло, глотку перехватило, и я подумал – может, такое ощущение бывает, когда превращаешься.

Он сказал мне только, чтобы я был осторожнее, поскольку это может быть опасным и для меня.

Я был частью его семьи. Я был его крови.

Так что он не увидел бы перемены в моих глазах. Я снова вздернул голову вверх, взял мусорный мешок и пошел свои восемьдесят девять шагов до мусоросжигательных баков.

В мусоре были окровавленные картонные коробки и трепещущие странички из журнала Либби, которые мы изрезали в хлам.

Когда я услышал изнутри глухой стук, я понял, что происходит. Даррен думал, что он ниндзя. Он всегда таким себя считал. Первый из нового поколения, более опасный, чем просто вервольф или просто ниндзя. Он плыл по гостиной, падал в слоу-мо в прокручивающемся у него в голове фильме.

С сюрикеном нельзя промахиваться. Он весь лезвие и острие.

Я чиркнул спичкой, поднес огонь к журналам со сплетнями о знаменитостях, в интересе к которым Либби никогда не призналась бы, и стоял там в первых струйках дыма, глядя на то, как тень моего дяди расплывается в движении за занавесками.

Я видел, как он, наконец, остановился и резко сунул в рот указательный палец правой руки.

Я снова повернулся к костру и протянул вперед руки в ожидании жара и вспомнил, что я однажды видел в передаче о природе: собачьи глаза могут выделять слезы, да, но плакать они не умеют. Они не созданы для такого.

И вервольфы тоже.

Загрузка...