Мой Дед любил рассказывать мне, что он вервольф.
Он втянул в эту игру мою тетку Либби и дядю Даррена, пытаясь заставить их кивать, когда он рассказывал, как двадцать лет назад он размахивал когтями под дождем на полпути к мельнице на холме. Как он падал на четвереньки, пытаясь догнать поезд, идущий вниз по холму из Бунсвиля, и укусить его. Как он бегал по сельскому густонаселенному Арканзасу с живыми курами в пасти с влажными от восторга глазами. В его рассказах луна всегда была полной и всегда висела за спиной, как прожектор.
Могу сказать, что Либби от этого тошнило.
Даррен изображал широкую усмешку, хотя на самом деле смешно ему не было, особенно когда Дедуля рыскал по гостиной, показывая, как он разделывается с овцами, прижимая их к изгороди. Овцы – слабость всех вервольфов, говорил он, а потом играл за обе стороны, то рыча, как волк, высоко поднимая плечи, то блея в животном ужасе, как овца.
Либби обычно уходила, когда Дед врывался в стадо визжащих овец, разинув пасть, как голодный волк, и демонстрируя в отблесках огня тусклые желтые зубы.
Даррен просто качал головой и тянулся за очередной бутылкой земляничного кулера [1].
Мне было почти восемь лет, моя мать умерла в родах, об отце никто не рассказывал. Либби была сестрой-близнецом моей мамы. Она велела мне не называть себя мамой, но втайне я ее таковой считал. В ту осень на работе она зашивала мешки с зерном по пятнадцать фунтов. После работы она снимала защитные очки, и кожа вокруг ее глаз была чистой, но белой от соли. Даррен говорил, что она выглядит, как енот в негативе. В ответ она задирала верхнюю губу, и он прятался за столом.
Даррен был мужской версией моей мамы и Либби – они были тройняшки, настоящий помет, по словам Деда. Даррен в том году только вернулся в Арканзас. Ему было двадцать два, он убегал на шесть магических лет. Дед говорил, что такое происходит со всеми мужчинами в нашей семье. Даррен стал одиноким волком в шестнадцать, и это подтверждали шрамы и расплывшиеся татуировки. Он носил их как ордена. Они обозначали, что он выжил.
Мне было интереснее другое.
– Почему именно в шестнадцать? – спросил я после того, как Дед задремал в кресле у очага.
Я знал, что шестнадцать – это дважды по восемь, а мне было почти восемь, значит, я на полпути к побегу. Но мне не хотелось уходить, как Даррен. От мысли об этом у меня возникала пустота в животе. Я ничего в жизни не знал, кроме Дедова дома.
В ответ на мой вопрос Даррен опрокинул свою бутылку, глянул в кухню, чтобы проверить, не услышит ли Либби, и сказал:
– В шестнадцать зубы становятся слишком острыми для сиськи, парень. Вот и все.
Он имел в виду, что я жмусь к ногам Либби всегда, как только ситуация накаляется. Но мне приходилось. Из-за Рыжего. Даррену пришлось вернуться с дороги – он в основном гонял грузовики – из-за бывшего мужа и любовника Либби, Рыжего. Дед был слишком стар, чтобы встать между ними, но Даррен-то был в самом подходящем возрасте, и ухмылка у него была тоже самая подходящая.
Этот длинный гладкий белый шрам, сказал он, ведя по нему указательным пальцем, оставил Рыжий. А второй, под ребрами слева, это оставила его девушка-русалка? Нет, тоже Рыжий.
– Некоторые люди просто не вписываются в человеческую компанию, – сказал Даррен, одергивая рубашку и беря двумя пальцами за горлышко очередную бутылку.
– А некоторые просто не хотят, – прорычал Дед со своего кресла, зло ухмыляясь уголком рта.
Даррен зашипел, осознав, что старик не спал.
Он отвернул крышку бутылки и ловко запустил ее через гостиную, сквозь прореху в проволочной сетке от мух и оводов на двери.
– Стало быть, поговорим о шрамах? – сказал Дед, вставая с качалки и поблескивая здоровым глазом.
– Не хочу снова с тобой об этом, старик, – сказал Даррен. – Не сегодня.
Даррен всегда так говорил, когда Дед начинал расходиться, громко вспоминая прошлое. Но он будет говорить с Дедом. Так каждый раз бывало.
И я тоже буду.
– Таково быть вервольфом, – сказал я за Деда.
– Держишь ушки на макушке, волчонок? – ответил он, протягивая руку, чтобы погладить меня по затылку, потереть меня щекой о белую щетину на его подбородке. Я ускользнул от его руки и засмеялся. – Верфольфам не нужна бритва, – сказал Дед, усаживая меня. – Расскажи ему почему, сынок.
– Это твоя байка, – ответил Даррен.
– Потому что, когда ты возвращаешься в тот образ, в котором мы сейчас, – почесал он челюсть, – ты всегда словно только что побрился. Даже если за день до этого у тебя была бородища, как у дикаря. – Он изобразил, будто проводит по гладкой щеке Даррена, затем посмотрел на меня. – Гладкая, как у младенца. Таков вервольф, который накануне вляпался в кучу неприятностей. Так ты узнаешь, что они делают. Так ты узнаешь их на улице.
Даррен просто уставился на Деда.
Дед не стал сдерживать усмешки, сделав это замечание, и я невольно спросил:
– Но… но ты же вервольф, верно?
Он постучал пальцами по своей щетине, сказав:
– Хороший слух, хороший. Однако доживешь до моих лет, и оборотничество станет смертным приговором.
– До твоих лет, – сказал Даррен. Эти слова заставили Деда снова посмотреть на него. Но Даррен первым отвел взгляд.
– Ты хотел поговорить о шрамах. – Дед присел рядом со мной и начал закатывать рукав рубашки, пока тот не пережал его тощую руку. – Видишь? – перевернул он руку.
Я встал и наклонился посмотреть.
– Потрогай, – сказал он.
Я так и сделал. Это была гладкая маленькая выемка величиной с кончик моего пальца.
– В тебя стреляли? – всем моим существом спросил я.
Даррен попытался скрыть смех, отрицательно качая головой и показывая жестом, чтобы Дед продолжал.
– Твой дядя слишком тупой, чтобы запомнить, – сказал мне Дед. – Но твоя тетя знает.
И моя мама, сказал я, как всегда, про себя. Все, что было с Либби в детстве, было и с моей мамой.
Так я представлял ее живой.
– Это не пулевая рана, – сказал Дед, спуская рукав. – Пуля в передней лапе для вервольфа все равно что пчелиный укус. Это похуже.
– Хуже? – спросил я.
– Болезнь Лайма [2]? – сказал Даррен.
Дед даже не глянул на него.
– В волчьем облике болезни тебя не трогают, – сказал он мне. – Кровь слишком горячая для этой заразы, кори, оспы и рака.
– Свинцовое отравление? – подбодрил его Даррен.
– Когда волк обращается назад, в человека, он выдавливает из себя весь этот свинец, – ответил Дед без веселья в голосе. – Если только не в кость. Тогда пуля обрастает костью, как жемчужина.
Даррен пожал плечами, снова слушая.
– Так что тогда? – спросил я, поскольку кто-то должен был спросить.
– Клещ, – сказал Дед, показывая двумя пальцами, насколько мал клещ.
– Клещ? – спросил я.
– Клещ, – ответил Даррен.
– Наверное, сидел в той жирной оленихе, которую я завалил ночью накануне, – сказал Дед. – Тот клещ сменил дохлого носителя на другого, с живым сердцем.
– А когда он обратился назад в человека, – сказала Либби, выпрямившись у стола с моим выцветшим рюкзаком в руке, чтобы забросить меня в школу по дороге на работу, – когда он снова обратился, когда волосы вервольфа втянулись ему под кожу, обвившись вокруг костей или где там еще, они втянули за собой клеща, верно?
– Ты помнишь, – сказал Дед, откинувшись в кресле.
– Это как по втягивающемуся флагштоку карабкаться, – сказал Даррен, вероятно, цитируя историю так, как Дед в последний раз ее рассказывал. Он скучно перебирал руками, изображая карабканье по флагштоку. Бутылка в его руках наклонилась, но не проливалась.
– Для этого есть слово «внедряться», – обратилась Либби прямо ко мне. – Это когда что-то почти вошло в кожу – щепка, зуб…
– Клещ, – вмешался Дед. – И я не мог до него добраться. Вот в чем дело. Я даже увидеть его не мог. А твоя бабушка, она знала, что круглые такие клещи набиты детьми. Она сказала, что если она выковыряет его иголкой, лопнет его, то дети разбредутся по моей крови и станут как арбузные семечки у меня в брюхе.
– Это не так происходит, – сказала мне Либби.
– И ты пошел к врачу, – перебил ее Даррен. – В город.
– Док накалил на зажигалке крючок вешалки, – сказал мне Дед, пытаясь перехватить инициативу, будто бы верно только он рассказывает, – и он… – Он изобразил, будто вонзает в себя раскаленный крючок и вращает его, словно помешивает в небольшом котелке. – Вот почему тут шрам, и я не позволил ему забинтовать или зашить рану. Ты ведь понимаешь почему, верно?
Я переводил взгляд с Либби на Даррена. Оба кивнули на Деда – это была его история, в конце концов.
– Потому что надо родиться с нужной кровью, чтобы это пережить. – Дед понизил голос почти до шепота. – Если бы хоть одна капля попала доктору на кутикулу, он превратился бы в лунного пса, к гадалке не ходи.
Мое сердце запрыгало. Это лучше любой дырки от пули!
Либби уже жестом показывала мне, что надо вставать. Потому как если она опоздает, ее снова уволят.
Я встал, стряхнув очарование, все еще глядя на Деда.
– Пусть закончит, – сказал Даррен.
– У нас нет…
– Если тебя укусят, если кровь попадет в тебя, – все равно сказал Дед, – она быстро сжигает тебя, щенок, и это больно. И ты ничего не можешь сделать. Те, с волчьей головой и человеческим телом, они так и не понимают, что с ними произошло, просто бегают, пуская слюни и кусаясь, пытаясь выскочить из собственной шкуры, иногда даже отгрызают себе руки и ноги, чтобы избавиться от боли.
Он уже смотрел не на меня, скорее в окно. Его глаз, который был с моей стороны, был мутным.
Я думал, что именно этот глаз у него и видит.
Ни Либби, ни Даррен не сказали ни слова, но Либби как бы невзначай выглянула из окна. Так, на всякий случай.
Затем рот ее сложился в мрачную линию, и она отвернулась от окна, посмотрев в комнату.
Я опоздаю в школу, но мне было все равно.
– Пошли, – сказала мне она, взяла меня за руку, и, проходя мимо Деда, я провел рукой по его рукаву, наверное, чтобы сказать ему, что все хорошо. Что это была хорошая история. Что она мне понравилась. Что он всегда может мне такое рассказывать, когда захочет, а я буду слушать. И всегда буду ему верить.
Он вздрогнул от моего прикосновения, огляделся по сторонам, не понимая, где он.
– Держи, старик, – сказал Даррен, протягивая ему земляничный кулер, и я забрался в «Эль Камино» [3] Либби, который она получила, окончательно порвав с Рыжим, и на полпути в школу я заплакал, не понимая почему.
Либби поменяла руки на руле, притянула меня к себе.
– Не думай об этом, – сказала она. – Я даже не знаю, как он на самом деле получил этот шрам. Это было до того, как все мы родились.
– Потому что бабушка была с ним.
Как и моя мама, бабушка умерла в родах. Это было проклятием нашей семьи.
– Потому что с ним была бабушка, – сказала Либби. – Когда он в следующий раз будет рассказывать эту глупую историю, клещ будет уже не на тыльной части его руки. Он оставит тот старый шрам у него на лбу, и доктор будет раскалять перочинный нож, а не крюк от вешалки. Один раз это было про шрам возле его рта.
Так со всеми вервольфовскими историями.
Никогда никаких доказательств. Просто история, что постоянно меняется, словно выгибая спину, чтобы высосать яд из живота.
На другой неделе мы нашли Деда на пастбище совсем без одежды. Колени его были в крови, ладони исцарапаны в кровь, кончики пальцев стерты о щебенку и колючий кустарник. Он смотрел на нас, но не видел нас даже здоровым глазом.
Мы с Дарреном первыми добежали до него. Я сидел на спине у Даррена. Он бежал сломя голову, и ветер сносил назад его слезы.
Он медленно опустил меня на землю, когда мы увидели Деда.
– Он не мертв, – сказал я, чтобы это стало правдой.
Сработало.
Спина Деда выгибалась и опадала в такт с его свистящим дыханием.
Даррен отступил на два шага и швырнул бутылку сильно, как мог. Бледно-розовая жидкость оставила след из дурацких кругов на расстоянии нескольких футов, затем остался лишь запах в воздухе, как запах лекарства.
– Как думаешь, сколько ему лет? – сказал мне Даррен.
Я поднял взгляд на него, затем посмотрел вниз на Деда.
– Пятьдесят пять, – сказал Даррен. – Вот так все и происходит.
Либби услышала, как бутылка разбилась о то, на что налетела, и по следу нашла нас. Она подбежала, прикрывая рукой рот.
– Он думает, что обратился, – с отвращением сказал ей Даррен.
– Помоги мне! – сказала Либби, падая на колени рядом с отцом, пытаясь положить его голову себе на колени, ее длинные черные волосы укрыли их обоих.
Это был один день.
В ту неделю я забросил школу, пообещав себе удержать Деда в живых.
Я делал это при помощи историй, заставляя его рассказывать.
– Расскажи мне о бабушке, – сказал я однажды вечером, когда Даррен ушел после прихода Рыжего. Тот стоял в воротах как статуя и ждал, пока Либби выйдет к нему. Она не могла ничего с этим поделать.
Я спрашивал о бабушке потому, поскольку если он действительно считает, что превращается в вервольфа, то разговор с ним об этом делу не поможет.
– Бабушка, – сказал он своим новым неразборчивым говором, затем отрицательно покачал головой, – она ведь не успела услышать слова «мама», верно?
Мне захотелось взять свой вопрос обратно. Начать заново.
Дед сделал глубокий многозначительный вдох, затем выдохнул.
– Ты ведь знаешь, что вервольфы составляют пару на всю жизнь? Как лебеди и суслики.
Он теперь много сидел в кресле. Я привык, что когда он улыбается краем рта, значит, должно случиться что-то хорошее. Теперь это означало, что случилось что-то плохое, так сказала Либби.
– Суслики? – спросил я.
– Это можно по их запаху почуять. – Он подергал носом, чтобы показать. Я никогда не видел суслика. Только их норы. – Бабушка, – сказал Дед уже яснее. – Знаешь, когда она впервые поняла, что я такое, она подумала, что я вроде как обвенчан с луной. Тогда я единственный раз вышел повыть.
Я прищурился, он уловил это и добавил:
– Так не выходит, щенок. Слишком короткий поводок. Мы бы с голоду померли. Короче. Я женился на ней, так ведь?
В камине затрещало бревно. Даррен называл это стариковским огнем. Стоял сентябрь.
– Вот еще кое-что про вервольфов, – сказал, наконец, Дед. – Мы стареем как собаки. Ты должен тоже это знать.
– Как собаки, – повторил я.
– Ты быстро сгоришь, если не будешь осторожен. Если будешь слишком много времени бегать в чаще за своим обедом.
Я кивнул. Пока он говорит, он живет.
– Бабушка, – снова повторил я, поскольку мы остановились на этом перед вервольфами.
Дед проглотил комок в горле, выхаркал его и сплюнул в тряпку у себя на коленях.
– Обычно мы держим это в тайне, – сказал он. – От них, от жен, чтобы они не…
Не умерли. Я знал. С тех пор как Дед стал жить по большей части в гостиной, он решил снять семейное проклятие. Об этом были все украденные из библиотеки книги возле его койки. Чтобы найти старинный способ для человеческой женщины жить с вервольфом и не умирать при рождении детей.
Его исследования были основной причиной того, что Либби почти все время торчала на кухне. Она сказала: что бы ты ни сделал, это мою мать не вернет, верно? Это не было великой вервольфовской тайной. Бабушка просто умерла, и конец.
Даррен считал книги Деда забавными. Все они были просто странными историями, забавными фактами.
– Мы похоронили ее на церковном кладбище, – сказал Дед, когда очередная история о бабушке вызрела у него в голове. – И они… они выкопали ее, волчонок. Они выкопали ее и… и…
Вместо того чтобы закончить, он рванулся вперед так, что мне пришлось толкнуть его назад и удерживать, чтобы он не вывалился из кресла. Я не был уверен, что смогу снова посадить его туда.
Когда он поднял взгляд, он забыл, о чем говорил.
Он, правда, рассказывал мне об этом раньше, когда Либби не было рядом, чтобы остановить его.
Это была другая вервольфовская история.
После того как бабушка умерла в родах, одна вражеская стая выкопала ее – как послание ему. Это касалось территории.
Дед вернул им это послание на штыке лопаты, а затем разобрался с ними при помощи этой самой лопаты.
Так он вернул себе свою территорию, обычно говорил он, заканчивая эту историю. Его территория – насколько доставал его взгляд, сколько он мог защитить. Порой он утверждал, что весь Арканзас его, с тех самых пор, как его занесло сюда войной.
Но я был не дурак. Я не ходил в школу в тот месяц, но я продолжал учиться. Либби наконец рассказала мне, что тот шрам на руке Деда был, скорее всего, от сигареты, которую он однажды уронил. Или от старой оспины. Или от капли шлака, прожегшей его рукав до кожи.
Мне приходилось выстраивать эту историю на тех же фактах, но с разными акцентами.
Бабушка умерла и была похоронена, это я знал.
Вероятно, случилось следующее – нет, что должно было случиться, худшее, что могло случиться, – городские собаки забрались на кладбище в ночь после погребения, пока земля была еще мягкой. И тогда Дед пошел за этой стаей с винтовкой или на грузовике, пусть это заняло целый месяц, а затем прикопал их своей лопатой.
Я предпочитал вервольфовскую версию.
В ней Дед еще молодой вервольф в расцвете сил. Но еще он скорбящий муж, молодой перепуганный отец. И вот он выскакивает из двери дома, в котором залегла другая стая. И его руки по плечи в красной дымящейся крови отмщения.
Если Либби выросла под такую сказку, если он рассказывал ей ее прежде, чем она достаточно повзрослела, чтобы видеть истину сквозь факты, то она запомнила бы его лишь как героя. Высокого, жестокого, окровавленного, с вздымающейся грудью, с глазами, ищущими, кого бы еще порвать.
Через десять лет она, конечно, запала на Рыжего.
Все имеет смысл, если смотреть достаточно долго.
Только вот Даррен появился в доме через два или три часа. Он был обнажен, тяжело дышал, был весь в поту, с дикими глазами, с ободранным плечом и набившимися в волосы листьями и веточками.
На его плече был черный мусорный мешок.
– Всегда бери черный мешок, – сказал он мне, входя и бросая мешок на стол.
– Потому, что белое видно в ночи, – ответил я ему, как в те три раза, когда он уже приходил домой нагим и грязным.
Он взъерошил мне волосы и прошел в дом за штанами.
Я приоткрыл мешок, заглянул внутрь.
Там были мелкие деньги и земляничный кулер.
Последняя история, которую рассказал мне Дед, была о зубе в его голени.
Либби оторвалась от кухонной раковины, когда услышала, что он принялся ее рассказывать.
Она прижимала к щеке большой сырой стейк – последствия общения с Рыжим прошлой ночью.
Когда она вошла внутрь, готовая приняться за работу, она увидела мешок Даррена на столе, взяла его, даже не заглянув внутрь. Она пошла прямо в старую спальню Даррена. Он спал поверх простыней, в штанах.
Она с такой силой швырнула в него мешок, что две бутылки разбились и пролились ему на спину.
Он проснулся, крутясь и плюясь, открыв рот и оскалив зубы.
– На сей раз я его, мать вашу, прикончу, – сказал он, выбираясь из постели, сжимая и разжимая висящие кулаки, но Либби уже была рядом. Она сильно ткнула его в грудь, крепко расставив ноги.
Когда начались крики и полетели вещи, кто-то из них громко захлопнул дверь, чтобы я не видел.
В гостиной закашлялся Дед.
Я пошел к нему, выпрямил его в кресле и, поскольку Либби сказала, что это сработает, попросил его рассказать о шраме возле его рта, о том, как он его получил.
Когда он наконец посмотрел на меня, голова его моталась на шее, а здоровый глаз был мутным.
– Деда, Деда, – стал трясти его я.
Я знал его всю мою жизнь. Он рассказал мне сотни вервольфовских историй здесь, в гостиной, раз даже сломал кофейный столик, когда злая клейдсдельская лошадь встала перед ним на дыбы и ему пришлось отступить, и глаза его были в два раза больше, чем я когда-либо видел.
В задней комнате разбилось стекло, треснуло дерево, и крики стали такими громкими, что я даже не мог сказать, Либби это или Даррен, или вообще человек ли.
– Они слишком любят друг друга, – сказал Дед. – Либби и ее… этот…
– Рыжий, – сказал я, пытаясь закончить фразу, как это делал Даррен.
– Рыжий, – сказал Дед, словно собирался пойти туда сам. Он думал, что там Либби и Рыжий. Он уже не понимал, какой сейчас месяц.
– Он тоже неплохой волк, – продолжил он, мотая головой из стороны в сторону. – Вот в чем дело. Но хороший волк не всегда хороший человек. Запомни это.
Это заставило меня подумать об обратном – значит ли, что хороший человек – хороший волк. И что лучше, а что хуже.
– Она этого не понимает, – сказал Дед, – но она похожа на мать.
– Расскажи, – сказал я.
Он сразу и рассказал – или начал рассказывать. Но его воспоминания о бабушке уходили в сторону, он говорил о том, как ее руки выглядели с сигаретой, когда она отворачивалась от ветра, как прядь волос всегда падала ей на лицо. О родинке над ее левой ключицей.
Вскоре я осознал, что Даррен и Либби здесь, слушают.
Это была моя бабушка – и их мать. Которой они никогда не видели. От которой не осталось снимков.
Дед улыбнулся слушателям, поскольку здесь была его семья, подумал я, и начал рассказывать о ее тушеном мясе, о том, как он воровал для нее морковку и картошку по всему графству Логан, как притаскивал их в пасти, как ему всегда стреляли вслед, и в воздухе всегда было полно свинца и градом сыпались гильзы, как ему приходилось отряхиваться на террасе после возвращения домой, словно после града.
Либби чуть приоткрыла холодильник, вытащила стейк, подержала его под горячей водой в раковине, чтобы нагреть до комнатной температуры и приложить к лицу.
Даррен просочился в гостиную, сел на корточки возле кресла, в котором обычно сидел, словно не желал прерывать рассказ, а Дед продолжал о бабушке, о том, как впервые ее увидел. Она прогуливалась по Бунсвилю под желтым зонтиком. Он не был похож на большую ромашку, сказал он. Просто зонтик, но стоял ясный день.
Даррен улыбнулся.
На левой его щеке теперь красовались три глубокие царапины. Но ему было все равно. Он был как Дед, у него тоже будут тысячи историй.
На кухне Либби в конце концов отключила воду и прижала стейк к левому глазу. Он еще не совсем распух и заплыл. Глаз был красным, словно выскочил.
Я ненавидел Рыжего, как и Даррен.
– Продолжай, – сказал Даррен Деду, и еще две-три минуты он снова слушал и слушал его рассказ о бабушке. Пока Дед не наклонился вперед, чтобы подтянуть правую штанину. Правда, на нем были шорты. Но пальцы его работали по памяти о штанах.
– Он хотел услышать, как это случилось, – сказал он и постучал пальцем по глубокой дырке на голени, которой я никогда не замечал прежде.
Вот тогда Либби оттолкнулась от раковины.
Ее губы были красны, но часть моего сознания отметила, что это от стейка. Она его жевала.
Другая часть меня смотрела на указательный палец Деда, вонзающийся в голень. Я спрашивал его о шраме у рта, а не на ноге. Но я не намеревался отвлекаться.
– Пришлось ту собаку… – сказал он мне, именно мне, и Либби уронила свой стейк на линолеум.
– Пап, – сказала она, но Даррен резко поднял руки. – Он не может, не это… – сказала она почти визгливым голосом, но Даррен закивал – нет, он может.
– Тебя не было там, – сказала она ему, и когда Даррен снова посмотрел на нее, она повернулась, хрюкнув, пнула низкую дверку и, как я понял, выбежала в сад. По крайней мере, ее «Эль Камино» не завелся.
– Что случилось? – сказал я Деду.
– У нас была та собака, – сказал Дед, кивнув, словно все это снова обрушилось на него, шевеля пальцами перед глазами, словно история была волокнами в воздухе, и если он поднимет руки как надо, то сможет собрать их и поймать смысл, – у нас была та собака, и она… она сцепилась с кем-то, ее укусили… укусили, и мне, ну, пришлось.
– Бешенство, – встрял я. Я знал это с детства, с младшего класса, когда мне кололи вакцину в живот.
– Я не хотел будить твою сестру, – сказал Дед Даррену. – Потому… потому я взял молоток, верно? Молоток – это довольно тихо. Молоток сойдет. Я перетащил ее через забор на эту сторону, и… – Он рассмеялся визгливым старческим смехом и попытался встать, чтобы показать.
– Ее? – сказал я, но он уже показывал, как держал эту большую бродячую собаку, замахиваясь на нее молотком, собака вертелась, он промахивался, один из его ударов попал ему по голени, так что ему пришлось прыгать на одной ноге, собака вырывалась, чтобы выжить.
Он все еще смеялся – или пытался.
Даррен запрокинул голову, словно пытаясь закатить глаза.
– Я хотел, я хотел… – сказал Дед, снова найдя свое кресло и упав в него, – как только я ударил ее в первый раз, щенок, я захотел, чтобы мне никогда не пришлось бить второй раз, – закончил он.
Но смеялся только он один.
И это не был настоящий смех.
В следующий понедельник Либби снова отвезла меня в первый класс и сидела на обочине тротуара, пока я не переступил порог.
Я продержался два дня.
Когда мы вернулись из школы и с работы во вторник, Дед лежал на пороге, наполовину на улице, мутные глаза его были открыты, мухи влетали и вылетали из его рта.
– Не… – сказала Либби, пытаясь схватить меня за рубашку и удержать в «Эль Камино».
Но я был слишком быстр. Я бежал по мергелю. Мое лицо уже пылало.
А затем я остановился, вынужденно отступив на шаг.
Дед не просто лежал наполовину снаружи, наполовину внутри. Он также был наполовину человеком и наполовину волком.
От пояса наверх, в той части, что вывалилась за порог, он оставался прежним. Но его ноги, все еще лежавшие на кухонном линолеуме, были покрыты клочковатой шерстью и выглядели иначе, мускулы были другими. Стопы вытянулись почти в два раза, превратившись в выгнутое колено, как у собаки. Бедра выдавались вперед.
Он действительно был тем, о чем всегда говорил.
Я не знал, как справиться с лицом.
– Он шел к деревьям, – сказала Либби, посмотрев туда.
Я тоже посмотрел.
Когда Даррен вернулся оттуда, куда ходил, он все еще застегивал рубашку. Он говорил – чтобы она не пропотела, куда бы он ни ходил.
Я верил ему.
Я привык всему верить.
Он остановился, увидев нас сидящими на открытом багажнике «Эль Камино».
Мы доедали ланч, который я не съел в школе, поскольку учитель тайком дал мне несколько ломтиков пеперони из пластиковой коробки.
– Нет, – сказал Даррен, поднимая лицо к ветру. Это не касалось моей доли вареной колбасы. Это касалось Деда. – Нет, нет, нет! – завопил он, поскольку он был как я, он умел настаивать, он мог заставить что-то свершиться, если сказать достаточно громко, если до конца стоять на своем.
Вместо того чтобы подойти ближе, он развернулся. Рубашка спланировала на землю позади него.
Я шагнул было за ним, но Либби удержала меня за плечо.
Поскольку мы не могли войти внутрь – Дед лежал на пороге, – мы сидели на багажнике «Эль Камино», и ногти Либби скребли белые стропы багажника. Под ними был выцветший черный, как и во всей машине. Когда вечерний воздух остыл, мы вернулись в кабину, подняли окна, и вскоре вдыхали запах сигарет Рыжего. Я сунул указательный палец в обожженное пятно на приборной доске, затем повел им по трещине в ветровом стекле, пока не поранился.
Я спал, когда под нами вздрогнула земля.
Я сел, посмотрел в заднее стекло. Деревья пылали.
Либби прижала к себе мою голову.
Это был Даррен. Он угнал ковшовый погрузчик.
– Твой дядя, – сказала она, и мы вышли наружу.
Даррен подогнал погрузчик к дому, опустил ковш до уровня порога, спрыгнул на землю, обошел его и поднял Деда на ковш. Рот Деда распахнулся, ноги выглядели уже почти обычно, но рот все еще пытался вытянуться вперед. Превратиться в морду.
– Он был слишком стар, чтобы обращаться, – сказала мне Либби, качая головой при виде этой трагедии.
– А что, если бы смог? – спросил я.
– Ты же не дурак, верно? – По ее улыбке я понял, что отвечать мне необязательно.
Даррен не мог позвать нас, поскольку погрузчик слишком шумел, но он встал на верхнюю ступеньку, высунулся из кабины, держась за поручень, и помахал нам рукой.
– Не хочу, – сказала мне Либби.
– Я тоже, – ответил я.
Мы поднялись к Даррену, сели по обе стороны на выступы его тряского распоротого сиденья, мое левое плечо прижалось к холодному стеклу.
Даррен выехал прямо в поле и ехал, пока вокруг не оказались одни деревья, а затем он поехал сквозь деревья к ручью. Он поднял Деда, понес его на руках к высокой сухой траве, а затем ковшом вырыл могилу на крутом берегу ручья.
Он взял отца на руки, посмотрел на Либби, затем на меня.
– Твой дед, – сказал он, держа его на руках. – Вот что могу я сказать об этом старом хрене. Он всегда любил ловить свой обед вместо того, чтобы покупать его в магазине, так ведь?
Он почти плакал, говоря это. Я отвел взгляд.
Либби закусила губу, отбросила волосы с правой стороны лица. Даррен уложил Деда в новую могилу, затем ковшом засыпал его выкопанной землей, потом насыпал еще, черпнув глины со дна ручья и вывалив ее сверху, а затем стал раскатывать курган все сильнее и сильнее, безумнее и безумнее, переломав все кости Деда, так что любому, кто бы выкопал их, было бы все равно.
Таков обычай вервольфов.
– А что будет со мной? – сказал я по дороге домой в кабине погрузчика.
– В смысле – со мной? – сказал Даррен, и когда я глянул на луну, которая только-только появилась над верхушками деревьев, она была яркой и круглой. В ее свете четко рисовался его силуэт, склонившийся над рулем так, словно он родился для этого.
Каждый мальчик, у которого никогда не было отца, преклоняется перед своим дядей.
– Он имеет в виду – с ним, – сказала Либби, иначе подчеркнув слова.
– О, о, – сказал Даррен, притормаживая при выезде из деревьев. – Твоя мама, она…
– Не все дети, рожденные от вервольфов, становятся вервольфами, – сказала Либби. – Твоя мама не унаследовала этого от твоего Деда.
– Некоторые нет, – сказал Даррен.
– Некоторым везет, – сказала Либби.
Остальную дорогу мы молчали, как и остальную часть ночи, по крайней мере, пока Даррен не начал втягивать воздух сквозь зубы за кухонным столом, словно думал о чем-то все время и уже не мог держать этого в себе.
– Прекрати, – сказала Либби.
Я сидел рядом с ней у очага, огонь разгорелся не сразу.
– Не жди, – сказал Даррен с рассеянным взглядом и вышел прежде, чем Либби успела остановить его.
Но я думал, что она и не стала бы.
Погрузчик взревел, провел светом фар по окнам кухни и зарычал, удаляясь к городу, высоко подняв ковш.
– Собирай вещи, – сказала мне Либби.
Я взял черный мусорный мешок.
Когда Даррен поутру вернулся, я стоял у багажника «Эль Камино», ища свой учебник по математике.
Но верфольфам не нужна математика.
Даррен снова был обнажен.
Вместо разномастных купюр и бутылок кулера на его плече был широкий черный пояс.
– Помнишь, когда ты хотел быть вампиром? – сказал он мне, все время глядя на дом.
Его руки и подбородок были черны от запекшейся крови, и вонял он соляркой.
Я кивнул, типа вспомнив, как я хотел быть вампиром. Это было из выцветшей книжки комиксов, которую он позволил мне читать вместе с ним, когда впервые вернулся домой.
– Это лучше, – сказал Даррен с заразительной улыбкой, затаившейся в углах губ. Затем появилась Либби, с руками в муке, с закатанными рукавами.
Она остановилась в нескольких шагах, смахнула белую полосу с лица, затем посмотрела на дорогу за спиной Даррена, а затем медленно перевела взгляд на него. На его руки. На подбородок. На его глаза.
– Нет, – сказала она.
– Я не виноват, – ответил Даррен. – Не то место и не то время.
Потертый черный пояс на его плече принадлежал копу. Это было видно по всем его карманам. Даже пистолет с перламутровой рукоятью все еще был в его шаблонной кобуре, тускло-белая рукоять хлопала Даррена по бедру, на каждом шагу поблескивая серебряной звездочкой.
– Спорю, выручим семьдесят пять баксов за него в придорожной забегаловке, – сказал он, взвешивая его в ладони, словно показывая его ценность.
– Иди в дом, – сказала Либби, подталкивая меня к дому.
Ей пришлось толкнуть меня посильнее.
– Больше никаких винных магазинов, – сказала она Даррену голосом плоским, как тупая сторона острого ножа, который она умела крутить в руке.
– Медведю с волком не ужиться… – сказал Даррен. Он произнес это с таким спокойствием, посмотрев налево и коснувшись при этом точки у себя над бровью, что эти слова прозвучали как строка, которую он твердил всю долгую дорогу домой.
Либби сильно ударила его в грудь.
Даррен был готов, но все равно чуть попятился.
Он попытался обойти ее и пойти в дом, чтобы одеться, взять бутылку с кулером, но Либби оттащила его, и поскольку я был достаточно близко, я услышал, как один из них издал утробный рык. Серьезный рык.
Я показался себе таким маленьким.
Но я не мог отвести взгляд.
Сейчас кожа Даррена плясала у него на груди.
Это был Дед, что возродился в своем сыне. Я видел Деда молодым, его неудержимо тянуло скитаться, драться, загонять свой ужин ночь за ночью, поскольку его колени никогда не заболят. Поскольку его зубы будут всегда крепкими. Поскольку его кожа никогда не станет пергаментной. Поскольку пятьдесят пять лет – это где-то в бесконечности. Поскольку вервольфы живут вечно.
И затем снова пошел запах, наверное, так пахнет рождение. Вывернутое тело. Превращающееся тело.
– Папа умер, Либ, – сказал Даррен, и вся его боль, все оправдание за то, что случилось в городе, – все было в его голосе, в том, как начал срываться его голос.
– А он – нет, – показала на меня Либби. Даррен бросил взгляд на меня, затем вернулся к Либби. – Мы просто не можем больше делать того, чего хотим, – сказала она, почти не разжимая зубов. – Пока не…
Я сжал кулак, готовый броситься прочь, спрятаться. Я знал, где ручей Деда.
– Пока что? – сказал Даррен.
– Пока то, – ответила Либби, высказав остальное глазами, на том языке, которого я еще не понимал.
Даррен уставился на нее, стиснув челюсти и играя желваками, глаза его пожелтели – или просто в них отразился свет утреннего солнца. Только вот небо было все еще облачным. Как раз в тот момент, когда он метнул взгляд этих опасных новых глаз на Либби, она ударила его по щеке так, что его голова дернулась в сторону.
Она еще выпустила когти – не из-под ногтей, как я думал, но из костяшек пальцев прямо над ногтями. Я даже не заметил, как это вышло.
Мои глаза делали моментальные снимки каждого момента того, что делала ее рука.
Кусок нижней губы Даррена отлетел с его рта и шлепнулся ему на грудь, нижняя часть его носа чуть съехала в сторону, отсеченная от верхней части.
Его глаза не двинулись.
Пальцы его ног тоже вытянулись, становясь волчьими.
– Нет! – крикнула Либби, шагнула вперед и врезала ему коленом по яйцам так, что он аж поднялся на цыпочки.
Даррен упал вперед, свернулся, нагой, на мягком глинистом известняке, дрожа кожей, и Либби стояла над ним, тяжело дыша, все еще рыча, волчьи мышцы под ее кожей красиво напрягались, ее когти блестели черным, и непререкаемым тоном она говорила ему, что его пьяным дням конец, что теперь ему вести грузовик, он понял?
– Ради Джесс, – сказала она ему под конец – мою мать, Джессику, назвали в честь ее матери – и вытерла глаза тыльной стороной руки, на кратчайший миг на внутренней части ее запястья сверкнул черным коготь, но совсем ненадолго, чтобы иметь значение.
Но это имело значение. Для меня.
Из-за этого мир вокруг нас пошел трещинами, формируясь в новый облик. В тот миг мы стояли внутри него, как в пузыре, и этот пузырь схлопывался.
За десять минут мы забили багажник «Эль Камино» картонными коробками и мешками. Дом Деда сгорел до цементного основания, и мы все трое забились в салон «Эль Камино», чтобы как можно дальше уехать за эту ночь от мертвого копа.
Но.
В этот момент все события повернули в одну конкретную сторону.
Из-за этого когтя на внутренней части запястья моей тетки я снова слышал моего Деда.
Это была одна из первых историй, которую он мне рассказал, прямо перед тем, как Даррен снова вернулся в город, чтобы держать Рыжего подальше от Либби. Его левый глаз, похоже, в то время уже давил на его мозг.
История была о рудиментарном пальце.
И ни одна из историй Деда не была враньем. Теперь я это знал. Просто правда там была иной.
Он раскрывал мне тайны с тех пор, как у меня начало хватать усидчивости, чтобы слушать.
У собак, говорил он, рудиментарный палец бесполезен, это просто наследие тех времен, когда они были волками, утверждал Дед.
Рудиментарные пальцы – это про рождение, про то, чтобы родиться.
Точно так же, как птенцам нужен клюв, чтобы проклюнуться, или как змеенышам нужен острый нос, чтобы пробиться сквозь оболочку яйца, так и щенкам верфольфов нужны рудиментарные пальцы. Это из-за их человеческой половины. Поскольку если волчья голова скроена так, чтобы скользить по родовому каналу, человеческая голова – все щенки во время родов меняются от волка к человеку и обратно – слишком большая и массивная по сравнению с ней. И женские части тела матери для этого не приспособлены. Можно вырезать щенка из чрева, как они пытались сделать с Бабушкой, но нужен кто-то понимающий, что делать. Если нет ножа или кого-нибудь, кто может его держать, а мать – человек, не волк, – вот когда нужен рудиментарный коготь. Чтобы щенок мог выбраться при помощи лап. Чтобы мгновенным ударом остроты с внутренней стороны запястья чуть расширить отверстие.
Это страшно, кроваво, но работает. По крайней мере, для щенка.
И теперь я понял насчет дедовых клещей. Про эту гладкую впадину шрама на тыльной стороне его ладони, что он мне показывал.
Так я однажды посмотрю и на собственные руки.
На внутренней стороне моих запястий были два бледных шрамика. Либби говорила, что они от нагревающейся части дедовой плиты, когда я потянулся за тостом в ту пору, когда ломоть хлеба был размером с мою голову.
Дед постоянно мне рассказывал, но все же – собаки?
Я видел собак в окно, когда ехал в школу, но Дед никогда не держал дома собак.
Собаки все понимают. Собаки знают, когда они в меньшинстве.
– Нет, – сказала Либби, глядя на меня, на тыльную часть моих запястий новым взглядом, сравнивая свои рудиментарные когти с моими шрамами.
Это не собаку Дед забил лопатой.
Теперь я видел это так, как он рассказал бы, если бы мог раскрыть, как все это случилось.
Четырнадцатилетняя девочка начала рожать, человеческая девочка начала рожать человеческого ребенка, только на полпути ребенок начал меняться, крохотные иголки зубов вылезли из десен на много месяцев раньше. Этого не должно было быть, такого никогда не бывало прежде, она в помете родилась с пальцами, не с лапами, она должна была остаться в живых, она должна была выкинуть человеческого ребенка, но в крови его был волк, и он стал выбираться наружу.
Моя мама, я же не просто вспорол ее, я заразил ее.
Прирожденные вервольфы контролируют то, чем они являются, или могут, по крайней мере. У них есть шанс.
Но если ты укушен, ты становишься неуправляем.
– Мы намереваемся уехать далеко, очень далеко отсюда, – сказала мне Либби прямо в ухо. Я прижался к ней, мы оба дрожали.
Ее дыхание пахло мясом, переменой образа.
Даррена не было той ночью, когда это произошло, когда я родился. Но она-то была.
Настоящая история, то, что она видела, о чем Дед пытался рассказать в конце концов, заключалась в том, что отец отнес свою старшую дочь за дом, он вынес ее, и она, вероятно, уже начала меняться в первый раз, но он сдерживал своего волка, он не хотел сражаться с ней вот так.
Это дело мужчин.
Он поднял свой слесарный молоток всего раз – сферический боек должен был ударить нежно, но он был слишком нерешителен, не мог сделать это от всего сердца, удар скользнул по шее, а она уже была на четырех, она набросилась на него, ее новорожденный сын вопил на пороге, ее сестра-близнец выкусывала его детские рудиментарные когти раз и навсегда, и до конца этой ночи, до конца его жизни, этот муж, и отец, и чудовище поднимал и опускал свой молоток, пытаясь попасть в цель, с мокрым от усилия лицом, и два их силуэта скользили по бледной траве вокруг дома снова и снова.
Мы вервольфы.
Так мы поступаем, так мы живем.
Если это можно назвать жизнью.