Саймон Экройд, доктор богословия, ректор епископальной церкви Святого Иакова с момента своего назначения в Бьюкенен в 1987 году, очнулся от долгого сна с мыслями об ацтеках.
К концу пятнадцатого века ацтеки так отточили мастерство ритуального жертвоприношения, что как-то в 1487 году одного за другим убили восемьдесят тысяч пленников, вырезав им еще бьющиеся сердца обсидиановыми кинжалами. Очередь жертв протянулась на несколько миль. Перед жертвоприношением их держали в клетках, откармливали и одурманивали наркотиком из растения толоатцин, чтобы те выдержали кошмарный ритуал не сопротивляясь.
Саймон прочитал об ацтеках во время учебы в колледже, и это стало первым серьезным испытанием для его веры. Он рос, как ему теперь казалось, в атмосфере стерильного христианства, в той пастельной вере, что прививают в воскресных школах: ласковый Иисус спасает человечество от дикарского поклонения таким же пастельным языческим богам вроде Афины или Диониса. В такой картине мира проблема зла была чем-то несущественным и абстрактным.
Да, был еще и Холокост, но его Саймон списывал на жуткое умопомрачение, на юродство мира, где Христос правит, но никого не принуждает к обращению в свою веру.
В то же время ацтеки… ацтеки засели в его голове и жгли разум, как горячие уголья.
Он никак не мог избавиться от назойливых видений: вереницы пленников, дрожа, проходят мимо угловатых колоннад Теночтитлана. Видение как бы намекало, что в истории остались целые цивилизации, о которых ничего не известно неизмеримо долгие, невероятно жестокие столетия, когда люди не знали Христа. Он представлял ритуальных жертв и думал: «Они были людьми. Человеческими существами. Каждый из них прожил свою жизнь, неведомую, страшную и очень короткую».
Во время учебы в семинарии Саймону даже приснилось, что он разговаривает с ацтекским жрецом – костлявым смуглым мужчиной в головном уборе из перьев, принявшим его страх за благоговейный трепет и попытавшимся сделать ответный комплимент. «Наши кинжалы – пустяк, – говорил жрец. – Посмотри, чего добился ваш народ. Ваши ракеты, ваши незаметные бомбардировщики… каждый из них – это обсидиановый нож, нацеленный в сердца десятков миллионов мужчин, женщин и детей; каждый из них – это храм, плод кропотливой, искусной работы армии инженеров, разработчиков, политиков, налогоплательщиков. У нас нет ничего, что может с этим сравниться».
И Саймон проснулся с леденящей душу мыслью: его собственная жизнь, его культура, все, что было ему близким и родным, на деле может быть страшнее и уродливее каменных алтарей и труднозапоминаемых божеств ацтеков.
Вера поддерживала его во время учебы в колледже, после получения докторской степени и после назначения в приход. Он был христианином-мыслителем и в лучшие дни думал, что сомнения лишь делают его сильнее. В другие дни – когда Бьюкенен накрывало зимним туманом, в безлунные летние ночи, когда сосны казались особенно колючими, напоминая Тлалока, ацтекского бога загробного мира[11], каким он изображен на отвратительной фреске в Тепанитле, – ему хотелось избавиться от своих сомнений, сжечь даже их тени ярким светом веры.
Но этой ночью ему вдруг приснился совсем другой сон.
Он проснулся с трудом, на ощупь исследуя как будто обновленный и непредсказуемый мир. Возможно, так оно и было.
Саймон почувствовал, что окружающий мир просыпается вместе с ним. Просыпается, увидев необычный и весьма многозначительный сон.
Но мир, непосредственно окружавший его, остался прежним: та же кровать, та же спальня, тот же скрипучий паркетный пол.
Погода по-прежнему была хорошей. Саймон раздвинул шторы. Деревянный пасторский дом, стоявший возле церкви, построили в годы бума, после Второй мировой войны, в старой части Бьюкенена – между заливом и горами. Главной ценностью скромного строения был вид из окна. Утреннее небо сияло над синей океанской гладью. Ветер гнал по волнам белые барашки.
Мир изменился, но не стал другим. Точнее, изменилось человечество.
«Они начали работу внутри нас», – подумал Саймон.
Он побрился и задумчиво постоял перед зеркалом в ванной, разглядывая свое отражение: сухощавый сорокапятилетний мужчина, лысеющий, с седеющей бородой, совсем непримечательный. «Впрочем, – подумал он, – все мы теперь стали весьма примечательными внутри». Одевшись, он босиком спустился вниз. Теплыми летними утрами Саймон позволял себе ходить по дому босиком. Домоправительница Мэри Парк не одобряла эту привычку. Она глядела на его голые ноги так, будто они воплощали собой своенравие или дурной вкус, и качала головой. А вот Саймону собственные ноги нравились – неприхотливые, невзрачные, некрасивые, в полном соответствии с его протестантскими представлениями. «Простые» ноги, как сказали бы амиши.
Миссис Парк постучала и вошла, когда Саймон настраивал маленький телевизор в гостиной. Тот принадлежал церкви и обычно использовался для показов в воскресной школе. В июне прошлого года Саймон за свой счет провел в пасторский дом кабельное телевидение, чтобы удовлетворить свои потребности в новостях и образовательных передачах. Этим утром он включил Си-эн-эн. Сонная ведущая растерянно, общими фразами описывала события последних тридцати двух часов. Судя по всему, Западная Европа еще не проснулась. Саймон на миг представил Землю животным, например медведем, который вылезает из берлоги на свет, еще пошатываясь после зимней спячки.
– Доброе утро, – рассеянно бросила ему миссис Парк.
Не обратив внимания на его босые ноги, она сразу приступила к приготовлению завтрака – два яйца, бекон, хлеб с маслом. Холестериновый грех, от которого Саймон никак не мог отказаться. Этим утром он был чрезвычайно голоден. Он проспал целую ночь, целый день и еще одну ночь. С необъяснимым трепетом он думал об утре, которое пропустил, и о тихом дне, который прошел, не замеченный ни одним человеком.
Миссис Парк поглядывала из кухни на экран телевизора. Саймон прибавил громкость, чтобы ей было слышно.
– Существуют неопровержимые доказательства того, что этот сон нам навязан, – говорила ведущая. – Однако мы не располагаем данными о каких-либо несчастных случаях. Опрошенные граждане рассказывают о прямом, почти телепатическом контакте с Артефактом на орбите.
И так далее. Саймон размышлял о том, как долго продлится эта игра в объективность. «Господи, – думал он, – мы и так все это знаем».
Никто даже не заикался о том, что ожидало всех в будущем. Элизий. Иерусалим. Illud tempus – иное время.
Он отправился на кухню по первому зову миссис Парк. Завтрак пах пленительно, как никогда. Или это было следствием уже начавшихся перемен в его теле?
– Доктор Экройд. – Домоправительница нависла у него над плечом.
– Да, Мэри?
– Вы видели сон?
– Все его видели.
– Я сказала им… «да», – призналась домоправительница.
– Конечно, Мэри. Я тоже.
– Но вы же были верующим! – удивленно воскликнула женщина.
– Не «был», а остаюсь. Думаю, что остаюсь.
– Тогда почему вы ответили «да»? Не сочтите мой вопрос за дерзость.
Он задумался. Вопрос был непростым. За эти тридцать с чем-то часов многим его убеждениям был брошен вызов. От некоторых он отрекся. Неужели его соблазняли и он поддался соблазну?
Он представил храм Теночтитлана, ритуальную арку и опускающийся обсидиановый кинжал.
– Из-за ацтеков, – ответил он.
– Сэр?
– Потому что в мире больше не будет ацтеков, – сказал пастор. – С ними покончено.
Вопрос был задан в весьма демократичной форме и вскоре стало ясно, что ответивших «да» оказалось куда больше, чем ответивших «нет».
Мэри Парк сказала «да», как и ее муж Айра. Проснувшись и обменявшись взглядами, они поняли, что́ ответил каждый. В этом году Айре исполнилось шестьдесят, он был на семь лет старше Мэри. Всю весну и все лето он не выходил из дома из-за эмфиземы и был слаб, как ребенок. Его день начинался с просмотра утренних телевикторин, на смену которым приходили дневные фильмы, а по вечерам он перечитывал выписанные по почте спортивные журналы. Этим утром он сел, сделал в виде пробы глубокий вдох… и закашлялся, но не так сильно и болезненно, как за день до того. Воздух был приятен ему. Сладковатый воздух летнего утра, гораздо свежее больничного кислорода. К нему будто вернулись давно забытые воспоминания. «Ты хочешь жить?» Господи, еще бы! Этим утром он очень хотел жить. Даже если в перспективе это предвещало некие… странности.
Лежа в постели, Айра Парк стал подумывать о возвращении в «Харвест», строительный магазин, где проработал двадцать пять лет. Затем передумал. Двадцать пять лет за прилавком – достаточно для одной жизни. Лучше найти новое занятие на ближайшие двадцать пять лет. Или две с половиной тысячи.
В «Харвесте» на его место наняли восемнадцатилетнего Теда Кининга, которого (в учительской, когда шел непринужденный разговор) школьный психолог охарактеризовал так: «Для колледжа не годится. Слишком тупой для науки, слишком жирный для спорта, слишком бедный, чтобы давать взятки на экзаменах».
Теда было не оторвать от телевизора. Он по-прежнему весил фунтов на двадцать больше, чем хотел бы, но от работы в магазине заметно похудел. Ему приходилось заниматься физическим трудом – таскать товары из подвала и обратно. Но Тед стал подозревать, что будущее готовит ему кое-что поинтереснее ежедневного замера цепей и взвешивания гвоздей. Этим утром он проснулся, осознавая, что никогда не умрет и что никто больше не назовет его жирным или тупым – таким он считал себя с тех пор, как, проходя под окном учительской, случайно услышал слова школьного психолога. Он не ликовал, не злорадствовал… скорее, был поражен. Тед не до конца понимал, что происходит. Это превосходило его понимание. Но он чувствовал будущее. Свое. Будущее мира. Будущее стало интересным и удивительным. Оно маячило на горизонте, как мираж, трудноразличимое, ослепительно-яркое, но вполне реальное.
Тед сказал начальнику, что собирается вскоре уйти из «Харвеста». Мистер Уэбстер, также ответивший «да» на беззвучный вопрос из сна, ответил, что понимает его и, насколько может судить, у человечества вскоре вообще отпадет нужда в строительных магазинах. Печально, учитывая, сколько времени и денег он вложил в свое предприятие.
– Но черт побери, мне уже шестьдесят пять. Не до конца дней же им управлять. Уж лучше без магазина, чем в гробу. Тед, я думаю, нас всех ждет нечто необъяснимое. Никогда не сталкивался с таким, да и ты, наверное, тоже. Но если ты не собираешься увольняться прямо сейчас, может, упакуешь вот это для мистера Портера?
Билли Портер, отец Бет, был постоянным покупателем. Чаще всего он приходил за запчастями для машины. Билли постоянно возился со своей десятилетней «субару», но что бы он ни делал с карбюратором, двигателем и другими деталями, машина все равно глохла на перекрестках. Иногда он покупал патроны для охотничьего ружья. Билли не был заядлым охотником, но ездил в горы с друзьями. Сегодня он пришел за садовыми инструментами, что слегка позабавило мистера Уэбстера. Он с трудом представлял, как Билли на четвереньках копается в земле и сажает, скажем, тюльпаны…
А может, в этом не было ничего смешного.
– Бекки всегда следила за садом, – объяснил Билли. – Стыдно, что я так его запустил. Думал, особого труда не надо. Чуть-чуть подрезать там, сям. Вот черт.
– Взяли выходной? – поинтересовался мистер Уэбстер.
– Короткий день. Не знаю, сколько еще проработаю на фабрике.
Билли тоже ответил «да».
Но кое-кто ответил иначе.
Дочь Билли сказала: «Нет!» Бет поняла суть предложения и без раздумий отвергла его. Она сама не могла сказать почему. Что-то внутри нее ожесточилось и отпрянуло от инопланетного прикосновения. «Нет, только не я. Вы не отберете у меня мою смерть».
Когда она проснулась, то немного взгрустнула, осознав, от чего отказалась. Теперь главным вопросом было: «Что дальше?» Какие опасности и какие возможности таил грядущий новый мир?
Она поехала в супермаркет и оттуда по платному телефону позвонила Джоуи Коммонеру.
Джоуи не хотел об этом говорить, но по его уклончивым ответам на ее осторожные вопросы Бет поняла, что он тоже ответил «нет».
«А то ты не догадывалась! Два сапога пара, – подумала Бет. – Последние, черт побери, настоящие люди».
«Последние ацтеки», – сказал бы преподобный Экройд.
Были и другие.
Мириам Флетт, чьи страдания и добродетели остались неизменными. Этим утром она проснулась с новым представлением о длани, коснувшейся ее ночью.
Том Киндл, уже пять лет живший на склоне горы Бьюкенен в хижине без электричества. Летом по выходным он спускался в город и возил людей на пароме к островам, а зиму проводил в одиночестве. Ему так нравилось. А вот чудесное предложение, услышанное во сне, совсем не понравилось ему.
«Мы же станем леммингами», – подумал Киндл. Никакого уединения.
Один младший городской советник. Один муниципальный секретарь. Один продавец автосалона «Бьюик» на шоссе № 5.
Мэтт Уилер.
Проснувшись, Мэтт сразу заметил, что температура прошла. Голова была ясной, взгляд – зорким, вчерашнюю сонливость как рукой сняло. Но что-то было не так.
Он повернулся и протянул руку, ожидая нащупать Энни, но обнаружил только одеяло.
Как и все, прошедшей ночью он видел сон. Сон казался ощутимым, реальным… был реальным, как подсказывал Мэтту внутренний голос. Но Мэтт решил, что он не мог быть реальным, и, вооружившись этой решимостью, подавил все остальные мысли, противоречивые и спутанные. Сон, повторял он про себя, – это всего лишь сон.
В доме пахло жареным беконом и маслянистыми тостами. Мэтт оделся по-выходному, в «ливайсы» и кофту, и направился на кухню. Мозаичную напольную плитку пересекала солнечная черта. Окно было распахнуто, утренний ветер легонько трепал занавески.
Энни и Рэйчел готовили вместе. Мэтт задержался на пороге, пока они его не заметили. Склонив головы друг к дружке, они хихикали над какой-то шуткой. На Рэйчел были шорты и старая футболка цвета хаки. Энни так и не сняла ночную рубашку. Они разбивали яйца в синюю пластмассовую миску.
Первой Мэтта заметила Энни. Ее улыбка не померкла, но неуверенно дрогнула.
– Завтрак на подходе, – сказала она. – Для сонь. Джим и Лиллиан уже ушли. Решили поесть в «Макдоналдсе». Просили передать «спасибо» за вечеринку.
– Какая там вечеринка, – ответил Мэтт.
– Вино, друзья. Вполне себе вечеринка. – Энни махнула в сторону стола. – Мэтт, садись. Помощь нам не нужна, только мешать будешь.
Он наблюдал за тем, как она хозяйничает на кухне, растрепанная, но прекрасная в своей ночной рубашке. Любовью они прошлым вечером не занимались – чертов тайваньский грипп. С прошлого раза прошло уже много, чересчур много времени. Мэтт припоминал, что как минимум пять раз собирался сделать Энни предложение, но все время пасовал, не то из-за остаточного чувства вины, не то из боязни нарушить статус-кво, что покончило бы с их шатким романом.
«Надо было сделать предложение, – подумал он. – Тогда такие утра случались бы чаще. И спали бы мы вместе чаще».
Рэйчел подавала омлет с удивительной веселостью. В последнее время она почти не улыбалась. В детстве ее улыбка была широкой и заразительной. Селеста брала ее с собой за покупками и всякий раз слышала комплименты от встречных: «Какая довольная малышка!» Она была довольным младенцем, довольным ребенком, довольной маленькой девочкой. Смерть Селесты стерла эту улыбку, и Мэтт удивился тому, как бурно он отреагировал на ее возвращение. Сколько лет Рэйчел так не улыбалась? Не бравурной улыбкой, не улыбкой вежливости, а своей фирменной широченной улыбкой?
Эта мысль была одновременно сентиментальной и опасной, и Мэтт отбросил ее, уставившись на лакированный стол.
Рэйчел села есть с ним, а Энни отказалась.
– Не хочешь есть? – спросил Мэтт.
– Уже поела. Пойду переоденусь. Наслаждайтесь.
Она ушла, но прежде Мэтт заметил, как они с Рэйчел переглянулись. Будто сигнализировали о чем-то друг дружке.
Он посмотрел на часы и заметил, что дата перескочила на день вперед. Как так вышло? Во сне ему показалось, что спит он непривычно долго, но то во сне. Мэтт постарался сосредоточиться. Его на миг обуял страх, что окружающий мир вот-вот исчезнет, стены реальности рухнут и за ними окажется… пустота.
– Включить радио? – спросила Рэйчел.
«Господи, не надо», – подумал Мэтт.
– Нет… спасибо. – Сам не зная почему, он боялся услышать то, что могли сообщить по радио.
– Извини, пап, – смутилась Рэйчел.
– Ничего.
Она подцепила вилкой омлет. В комнате вдруг повисла неловкая тишина, и улыбка Рэйчел померкла.
– Пап, – сказала она, – со мной все хорошо. Честно.
– Я и не сомневаюсь.
– Ты за меня переживаешь. Но все хорошо. Правда. Пап? – Она внимательно посмотрела на него. – Папа, ты видел сон?
Вопрос едва не прибил его к полу. Он отчаянно боролся с детским желанием зажмуриться и заткнуть уши.
– Нет, милая, – отведя взгляд, произнес он сквозь стыд. Его язык едва ворочался. – Мне ничего не снилось.
Он отвез Энни домой по прибрежному шоссе.
Бьюкенен снова выглядел тихим, но это была привычная субботняя тишина, а не безмолвие прошлого дня, тревожное и непонятное. Люди прохлаждались на улице, стригли лужайки, пололи грядки, ходили по магазинам. Мэтт порадовался этой пригородной умиротворенности.
Над склоном горы стояла голубоватая дымка. Ветер приносил через окно насыщенные запахи сосновой смолы и нагретого солнцем асфальта. Дорога плавно изгибалась. Мэтт миновал торговый порт, где на приколе стоял ржавый траулер, и направил машину через деловой квартал, огибая пригорок, – к дому, где жила Энни.
Ему было непонятно, почему она решила поселиться в этом захолустье, в старом многоквартирном доме, без лифта, со стенами не толще картона. Сама Энни не объясняла. Энни много чего не объясняла. Например, куда она исчезала каждую вторую субботу месяца и почему не меняла свою симпатичную, но давно устаревшую мебель.
Она пригласила Мэтта подняться, и он согласился. Несмотря на очевидную бедность убранства, квартира вполне соотносилась с обликом и характером Энни: спальня, большая гостиная с видом на залив, редкие предметы мебели, чистый паркет, старая пятнистая кошка Бьюла, дремавшая на пятне солнечного света. Квартира, минималистичная, как японское хокку: важна каждая деталь.
Энни насыпала кофе в кофеварку. Бьюлу успела покормить соседка, и кошка пропускала доносившийся с кухни шум мимо ушей. Машина забулькала.
– Мэтт, нам нужно поговорить, – сказала Энни.
«Нам нужно поговорить» было политкорректным синонимом грядущего эмоционального всплеска, и Мэтту это не понравилось. Он встал у окна, глядя на спокойный синий океан. О чем говорить? Почему нельзя просто помолчать?
– Мэтт? – окликнула Энни. – Ты видел сон этой ночью?
Он едва не возненавидел ее за этот вопрос.
– Рэйчел спрашивала то же самое, – сказал он.
– О. И что ты ей ответил?
– Что не видел.
– Вряд ли она поверила.
– Она ничего не сказала.
– Я тебе не верю.
– Энни, к чему это? – Мэтт крайне неохотно отвлекся от созерцания озаренного солнцем моря.
– Я видела сон, – сказала Энни. – Рэйчел тоже видела. Думаю, все живущие на Земле люди видели его. И ты тоже.
Мэтту захотелось метнуться к двери. Его бросило в пот, он напрягся, не в силах противиться вердикту, который вынес сам. «Отрицание, – заявил его внутренний студент-зазнайка. – Ты отрицаешь то, с чем не хочешь иметь дела».
Он сел за лакированный сосновый стол и закрыл глаза. Бьюла потерлась о его ногу. Мэтт посадил кошку на колени, и та заурчала.
– Ладно, – сухо сказал он. – Расскажи, что тебе снилось.
Энни заявила, что это не сон. Это явление, вызванное микроорганизмами – или машинами, – о которых предупреждал Джим Бикс.
(«Нет, Мэтт, не спрашивай, откуда я это знаю. Просто знаю. Дай мне закончить».)
Энни сказала, что микробы – не организмы и не механизмы: или комбинация того и другого, или что-то неведомое. Они могут размножаться и в некотором смысле разумны. Их выпустили в атмосферу триллионами; ветер разнес их по всем уголкам Земли, и к концу июля они поселились в организме каждого человека. На прошлой неделе они приступили к размножению; аномальные результаты анализов крови были следствием их роста и активности.
Они должны были служить голосом Артефакта. Точнее, голосом Странников.
Энни сказала «Странники» – так они называли сами себя. Как и созданные ими микробы, они не были органическими существами, но, в отличие от своих творений, когда-то являлись ими и не путешествовали за пределы родной планеты. Эти создания, напоминавшие ходячие губки, строили города в богатых метаном впадинах спутника юпитероподобной планеты, вращавшейся вокруг непостижимо далекой звезды.
Они переросли свой мир, отравили его органическими и техническими отходами и смогли предотвратить собственную гибель, лишь отказавшись от органических и механических сущностей. В критический момент они стали Странниками: беспланетными, бестелесными.
Теперь домом им служил Артефакт – физическая структура и одновременно огромное виртуальное пространство. Их было больше, чем людей на Земле, но лишь некоторые по-прежнему помещались в физических телах, чтобы поддерживать работоспособность Артефакта.
Как рассказала Энни, они были не коллективным разумом, компьютером или чем-то подобным, а самостоятельными существами, уникальными индивидами; будучи нематериальными, они могли соединяться друг с другом, бесконечно спать, переносить длительные межзвездные путешествия без скуки и усталости. Они обладали безграничной способностью к обучению и жили неизвестно сколько – сколько угодно. В некотором смысле они достигли бессмертия.
Энни говорила, осознавая все это в процессе рассказа, что они странствовали с тех пор, как Земля была скоплением пыли, а Солнце – горячей новой звездой, и ничего не забыли за минувшие тысячелетия. Они были обширным хранилищем непостижимо древней мудрости и прибыли на Землю в момент, который сочли переломным и удачным. По их словам, «мы – то, чем они были когда-то»: разумная раса, не покидающая пределов планеты и отравляющая ее своими отходами.
Становилось понятно, почему они не выходили на связь с мировыми лидерами и правительствами. У них был более продвинутый способ коммуникации: кибернетические микробы, нечто вроде руки, с помощью которой можно дотронуться до каждого человека. Такой, более личный, контакт был их единственным методом связи. Микробы, назовем их неоцитами, взаимодействовали с нервными клетками, не изменяя их. Непосредственно перед Контактом они успокоили испуганных землян, одурманили на некоторое время – как объяснила Энни, чтобы не допустить паники. Затем Странники погрузили нас в долгий глубокий сон и в течение тридцати часов обратились к шести миллиардам человек не на известном языке, а посредством, за неимением лучшего слова, комплекса понятий, более глубоких и всеобъемлющих, чем слова любого языка. Они рассказали все это и гораздо больше, куда больше, чем могла объяснить Энни.
«Мэтт, – говорила она, – ты наверняка тоже почувствовал это: такие возможности… в прямом смысле бесконечные возможности… их жизнь, их дом, Артефакт, как раковина наутилуса, не мертвая, как могло показаться, а полная удивительной и разнообразной жизни. Они ведь показали тебе это?
Они предложили мне все это. И тебе тоже должны были предложить.
Они сказали, что я могу получить все это».
«Ты хочешь жить? – спросили они. – Жить, не зная смерти? Фактически вечно?»
И Энни ответила «да».
«Ты хочешь жить, – спросили они, – даже зная, что изменишься? Даже если со временем перестанешь быть человеком?»
Тут она замешкалась. Но вновь подумала об их долгих, сложных, интересных жизнях; поняла, что все на свете меняется, что сама смерть – своего рода перемена и невозможно жить вечно, не меняясь: без перемен ничего не сделать.
И снова сказала «да».
Она налила Мэтту кофе. Мэтт посмотрел на кружку. Крепкая, приятно осязаемая. Привычная вещь.
Бьюла зевнула и спрыгнула с него, очевидно предпочитая залитый солнцем пол.
– Мэтт, что ты им ответил? – спросила Энни, положив руку ему на плечо.
Он отстранился:
– Я ответил «нет».
Президент, которого, к слову, звали Уильям, решился на поступок, которого не совершал уже много лет: вышел на прогулку.
Он покинул Белый дом через главный выход, перешел Пенсильвания-авеню и оказался на Лафайет-сквер.
Стояло ясное сентябрьское утро. Воздух был прохладным, но ласковое солнце грело руки и лицо. На входе в парк президент задержался. Улыбнулся, скинул куртку. Расстегнул воротник, снял черный шелковый галстук, машинально сложил его и сунул в карман брюк.
«В новом мире этикет можно не соблюдать», – подумал он.
Он вспомнил историю о Калвине Кулидже, который как-то раз на утреннем приеме в Белом доме налил густой кофе со сливками в блюдце, шокировав всех. Изумленные гости из вежливости поступили так же. Вытаращив глаза, они дожидались, пока президент не сделает первый глоток. А Кулидж взял блюдце, наклонился и поставил его перед кошкой.
История забавная – но, по мнению Уильяма, в ней было что-то неприятное. От нее так и разило древней закостенелой политикой подчинения и властвования. Что такое президент, которого все боятся? Просто название. Ходячий костюм, вдобавок неудобный.
К своему стыду, он иногда думал о себе как о единственном и неповторимом президенте, своего рода иконе, в большей степени символе, нежели человеке. Так, должно быть, чувствовали себя древнеримские императоры, избранники богов, или их китайские коллеги, правившие согласно небесному мандату. Мы грезим о громких титулах и присуждаем себе их – и в самом деле, почти вся его жизнь прошла как греза, как сон, невероятно долгий и глубокий. Сон, из которого его выдернул другой сон. Утренний воздух как бы возвращал ему молодость. Он вспомнил лето, проведенное с семьей на пляжном курорте в Мэне. Не в той хижине у реки в Адирондаках, о которой он рассказывал в давнем обращении к нации, – единичный случай, изрядно приукрашенный его спичрайтером. Двенадцатилетний Уильям провел лето в настоящем летнем дворце, возведенном в «позолоченном веке»[13] и прекрасно сохранившемся, несмотря на едкий соленый воздух и технический прогресс. Главными достоинствами отеля были изысканные льняные простыни, европейская кухня и двухмильный дикий пляж на берегу Атлантики. Матери Уильяма больше всего нравились простыни. Уильяму больше всего нравился пляж.
Ему позволяли гулять по пляжу сколько угодно, не разрешая лишь заходить в воду, которая в любом случае была слишком холодной и бурной, на его вкус. Он обожал океан, но любовался им с безопасного расстояния. Все лето, каждое утро, он поспешно запихивал в себя завтрак и мчался прочь из отеля, словно конь на скачках. Он бежал по плотному и твердому песку, пока не ощущал колики в боку, пока не начинал задыхаться. Когда бежать становилось невмоготу, он снимал обувь и подходил к кромке воды, чтобы посмотреть на удивительных существ, обитавших в приливных заводях и среди камней.
Устав и от этого, он садился в высоких зарослях дистихлиса и часами смотрел туда, где океан сходился с небом. Там, за бескрайними водными просторами, была Англия. Англия, куда американские летчики отправлялись на войну с люфтваффе. За Англией располагалась вишистская Франция. Дальше – Европа, страдавшая под нацистским каблуком. Еще дальше держал оборону Сталинград.
Он смотрел, как огромные облака плывут над океаном, облака, пришедшие то ли из истерзанной войной Европы, то ли из тропиков, с морей, названия которых заставляли вспомнить книги Джозефа Конрада и Райдера Хаггарда: Индийский океан, Аравийское море, Бенгальский залив. Помечтав, Уильям съедал холодный ростбиф, приготовленный поваром отеля, и запивал его сладким ледяным чаем из термоса.
Вот это была жизнь.
«Наша жизнь подчас подобна сказкам», – подумал Уильям. И как тому мальчику пришла в голову идея стать президентом Соединенных Штатов? Он стремился к этому неустанно, в конце концов превратившись в бесстрастного патриция. Теперь ему казалось, что он впал в некий транс, но когда? В юридическом колледже? Во время первой предвыборной кампании? Он кутался в карьерный плащ до тех пор, пока желание пробежаться по солнечному летнему пляжу не покинуло его. Жаль.
Согревшись на солнышке, он задремал на скамейке у памятника Рошамбо…[14] но его почти сразу же разбудило прикосновение пистолетного ствола к шее.
Холодное дуло прижалось к коже в двух дюймах ниже левого уха, скользнув по мышце.
Уильям осторожно повернул голову в противоположную сторону и посмотрел вверх.
Он не сразу узнал человека, державшего пистолет. Это был высокий мужчина с аккуратно причесанными седыми волосами. Сильный, но уже не молодой, лет шестидесяти с небольшим. На нем был безупречный костюм-тройка, пиджак был расстегнут. Все это Уильям разглядел за считаное мгновение.
Лицо мужчины было удивительно привлекательным. И отчасти знакомым.
– А, – произнес президент, вспомнив. – Полковник Тайлер.
Джон Тайлер прикрывал оружие своим телом от редких туристов. Он опустил дуло, чиркнув им по ключице Уильяма, и сел на скамейку рядом, прижав пистолет к животу президента.
Имя Джона Тайлера регулярно всплывало в ежедневном резюме директора национальной разведки и на президентских брифингах. Тайлер играл незначительную роль в готовившемся мятеже, который благодаря Контакту так и не состоялся. Он был из тех бывших вояк, которые строили карьеру в сфере оборонной промышленности и так называемом железном треугольнике[15]. У него были связи… где? В «Форд эроспейс»? В «Дженерал дайнемикс»? Поэтому его слово имело определенный вес в Комитете палаты представителей по вооруженным силам и подкомитете по снабжению. У него имелись друзья в Пентагоне, в ЦРУ, в банках. Тайлер был образованным человеком, убедительным оратором, и его перспективы могли бы выглядеть гораздо лучезарнее, если бы военную карьеру полковника не разрушил какой-то сексуальный скандал.
Уильям знал о Тайлере кое-что еще. Сведения, подкинутые верным генералом авиации. Зачинщики переворота приготовили для полковника Тайлера особую роль. Если бы Уильям отказался мирно уйти на покой и доживать свои дни на даче, Джон Тайлер должен был вышибить ему мозги.
– Я за вами следил, – процедил Тайлер. Говорил он тихо, но злобно. – Видел, как вы вышли из Белого дома. Боже, как непривычно видеть президента на публике без телохранителей. Думали, все кончено и охрана вам больше не нужна?
– Все кончено. Охранники разошлись по домам, полковник. – Уильям посмотрел на пистолет Тайлера. Уродливая штуковина. – А что с вашей революцией? Мне казалось, ей тоже конец.
– Держите руки на месте, – отрезал Тайлер. – А то убью.
– Вы собираетесь меня убить?
– Скорее всего.
– А в чем смысл, полковник Тайлер?
– Сэр, смысл в том, что мертвый президент лучше живого предателя.
– Понятно.
На самом деле из этого короткого диалога Уильям почерпнул гораздо больше.
Во-первых, переворот действительно отменяется и полковник Тайлер пришел сюда исключительно по своей воле.
Во-вторых, Тайлер ответил Странникам «нет» и только сейчас начал понимать все значение Контакта.
В-третьих, несмотря на внешнее спокойствие, полковник едва справляется с паникой и безумием. Застрелит ли его Тайлер? Может, да. А может, и нет. Вопрос оставался открытым. Все решится под влиянием момента.
«Подбирай слова осторожно», – напомнил себе Уильям.
– У вас были соратники, – сказал он Тайлеру, – но теперь они передумали. Проснулись и поняли, что мир стал иным. Но вы, полковник, не с ними?
– Можете не сомневаться.
– Прошла целая неделя. Зачем вы столько ждали, прежде чем подобраться ко мне? – Уильям кивнул в сторону колючей ограды Белого дома. – Вы могли зайти с парадного входа, полковник. Никто бы вас не остановил.
– Вчера я разговаривал с вашим приятелем Чарли Бойлом. Он сказал то же самое. Я не поверил. – Тайлер развел руками. – Но, может, это и правда. Раз вы так спокойно разгуливаете.
«Чарли Бойл стал моим другом лишь тогда, когда проснулся бессмертным», – подумал Уильям. Но Чарли говорил правду. Теперь Белый дом был открыт для всех, как музей.
Тайлер нетерпеливо дернулся и слегка поджал губы. Уильям медленно втянул в себя воздух:
– Полковник Тайлер, вы должны понимать, что́ происходит, даже если не собираетесь принимать в этом участия. Даже если вы отказались. Это не вторжение инопланетян. На Землю не приземлились летающие тарелки, ее не захватили враждебные вооруженные силы. Оглянитесь.
Тайлер сильно нахмурился, и на несколько секунд его палец плотно прижался к спусковому крючку. Уильям через ствол почувствовал биение сердца Тайлера.
Смерть – незримый третий участник разговора – нависла над парковой скамейкой.
«Я не должен пугаться, – подумал Уильям, – но я боюсь. По-прежнему боюсь».
– Я думаю, – сказал Тайлер, – что случилась массовая галлюцинация. Люди вообразили, что могут жить вечно. Что мы можем сосуществовать, как библейские лев с ягненком. Я думаю, что большинство людей заразились этой болезнью. Но не все. Некоторые исцелились. Вот я, например, здоров. А вы, господин президент, тяжело больны.
– Значит, я не предатель, а просто больной?
– Может, и то и другое. Какими бы ни были ваши причины, вы сотрудничали с этими… и больше не подходите для выполнения своих обязанностей.
– То есть пистолетом тычете в меня вы, полковник Тайлер, а болен при этом я?
– Оружие в правильных руках – не симптом болезни.
Вести такой разговор в этот приятный день было странно. Президент отвернулся от полковника Тайлера и увидел у подножия памятника Эндрю Джексону мальчишку лет десяти, запускавшего воздушного змея. Из-за порывистого ветра змей то взмывал ввысь, то падал. Темная кожа мальчика блестела на солнце. Змей был красивый. Черно-желтый, в форме крыла летучей мыши.
На миг их глаза встретились; между президентом и мальчиком установилась связь, они поведали друг другу о своих всемирных трудностях.
«Смогу отговориться», – решил Уильям.
– Полковник Тайлер, предположим, что я не гожусь на роль президента Соединенных Штатов.
– Под дулом пистолета вы признаете что угодно.
– Не важно. Я это признаю. Я не гожусь. Говорю это без задней мысли и готов повторить, когда вы уберете пистолет. Если хотите, напишу заявление. Полковник, кого бы вы предложили в качестве моего преемника?
Тайлер впервые пришел в недоумение.
– Я говорю искренне, – поспешно продолжил Уильям. – Мне нужен ваш совет. Кто у вас на уме? Чарли Бойл? Но ему теперь нельзя доверять. Он «болен». Вице-президент? Боюсь, тоже. Пресс-секретарь Белого дома?
– Вы несете чушь, чтобы запудрить мне мозги, – резко ответил Тайлер, но вдруг сделался жалким и каким-то рассеянным.
– Полковник Тайлер, не удивлюсь, если вы – самый высокопоставленный военный офицер, которого миновала так называемая болезнь. Не знаю, как в таком случае работает командная вертикаль. В Конституции этого не предусмотрено. Но если вы хотите…
– Господи, да вы совсем спятили! – воскликнул Тайлер. Пистолет в его руке дрогнул.
– Вопрос только в электорате. Это краеугольный камень. Полковник, вам известно, сколько человек отказались от возможности жить вечно? Приблизительно один из десяти тысяч.
– Откуда вам знать?
– Давайте не будем спорить и предположим, что я знаю. На Земле живет шесть миллиардов человек, плюс-минус, то есть из них, выражаясь вашими словами, «здоровы» шестьсот тысяч. Довольно много. Но далеко не все они – американцы. Я бы даже сказал, подавляющее меньшинство. Полковник Тайлер, вы помните, каково население Америки согласно последней переписи? Я, признаться, подзабыл. Миллионов триста? Значит, у вас примерно тридцать тысяч избирателей. Население небольшого городка. На мой взгляд, для демократии вполне достаточно. В идеальных условиях вы могли бы создать прямую демократию… если, конечно, собираетесь и дальше проводить выборы.
– Это неприемлемо. – Глаза полковника Тайлера заблестели. – Я…
– Что неприемлемо? Мои доводы? Или ваше президентство?
– Не принуждайте меня! Вы не можете просто взять и передать мне свой пост, как призовую карточку из пакетика с орешками!
– Но вы же хотели отобрать его у меня силой – вы и ваши соратники.
– Это другое!
– Неужели? Не сказал бы, что это вписывается в правовые нормы.
– Я не буду гребаным президентом! Вы – гребаный президент!
– Полковник Тайлер, можете меня застрелить, если хотите. – Уильям поднялся, несмотря на риск, и заговорил властным тоном. По настоянию Тайлера он еще раз стал президентом Соединенных Штатов. – Одного-двух выстрелов может не хватить. Я чувствую, что мое тело сейчас немного крепче, чем раньше. Но если вы выпустите всю обойму, тело уже не восстановится. Однако я считаю, что оставлять труп на Лафайет-сквер этим чудесным солнечным утром – моветон.
Полковник Тайлер встал, но не убрал пистолет от живота Уильяма.
– Раз вы можете умереть, вы не бессмертны.
– Тело смертно. Я – нет. Моя… сущность, назовем это так, теперь хранится в Артефакте. Я одновременно и здесь, и там. Здесь я бодрствую, а там – сплю. Если вы выстрелите, то просто переставите местами слагаемые.
Над парком пронесся порыв ветра. В десяти ярдах от скамейки воздушный змей мальчика дернулся и застыл.
«Тяни, – подумал Уильям. – Крути нитку».
Змей – черно-желтое пятно – поднялся высоко в синее небо.
– Полковник, давайте прогуляемся, – предложил Уильям. – Мои ноги затекают, если их долго не разминать.
Они пошли по 17-й улице в направлении Потомак-парка, мимо художественной галереи Коркорана, штаб-квартиры Организации американских государств и других образцов беспорядочной вашингтонской архитектуры.
По мнению Уильяма, наиболее характерными сооружениями Вашингтона оставались памятники. Мемориал Линкольна, мемориал Джефферсона. Американское представление о британском представлении о римском представлении о греческой гражданской архитектуре.
У афинян для осуществления демократии существовала агора. Нам следовало бы скопировать их рыночные площади, а не храмы. Поставить на Конститьюшн-авеню несколько палаток с фруктами, пару торговцев коврами, тележки с арахисом и устраивать между ними заседания конгресса.
Когда-то ему нравилась идея демократии. Он питал к ней не менее теплые чувства, чем к тому пляжу в Мэне. Но на долгом пути к Белому дому он утратил и любовь к демократии, и любовь к пляжу.
Да, он неоднократно упоминал слово «демократия» в своих речах. Но из него будто выжали весь сок.
Ему было интересно, любил ли демократию полковник Тайлер. Прогулки по пляжу тот наверняка не любил.
– Вы отдали все, – рассуждал Тайлер. – Без боя. Даже кулаком не погрозили, мистер президент. Как по-вашему, заслуживает это преступление наказания в виде пули в лоб?
Пистолет спрятался в кобуре под курткой полковника, но Уильям не забыл о его наличии.
– И что же такого я отдал, полковник?
– Америку, – ответил Тайлер. – Нашу нацию. Наш суверенитет.
– Нельзя отдать то, что тебе не принадлежит.
– Но вы вступили в сговор с захватчиками.
– Все настаиваете, что это вторжение? Ну, пожалуй, можно сказать, что я с ними сговорился. – Это было правдой. Президент увидел многозначительный сон за несколько дней до остальных. Со смертельно больными и сильными мира сего вступили в Контакт заранее. С больными – чтобы болезнь не забрала их в последний момент. С власть имущими – чтобы они не натворили бед. – По мне, это не сговор, а взаимовыгодное сотрудничество.
– А по мне – государственная измена, – сухо произнес Тайлер.
– Серьезно? Хотите сказать, у меня был выбор? Я мог сопротивляться? Что изменилось бы, если бы началась паника?
– Кто знает.
– Да, теперь можно только гадать. Полковник, процесс был демократическим. Уж с этим-то не спорьте. Вопрос о вечной жизни со всем, что за этим следует, был задан каждому. Считаете, я должен был принять решение за всю Америку? Нет, я не мог этого сделать, да и не нужно было. Америка сама сделала выбор. Полковник, мне очевидно, что лично вы отклонили предложение. Другие тоже могли отклонить. Но в подавляющем большинстве не сделали этого.
– Вздор, – отмахнулся Тайлер. – Вы правда в это верите? Думаете, что существа, способные вторгнуться в ваш разум и изменить метаболизм, не могут лгать?
– Предположим. Но в вас «вторглись» так же, как и в других. И вот он вы.
– Возможно, у меня иммунитет, как я уже говорил.
– К внушению, но не к вопросу? Какой-то странный иммунитет, полковник.
Они уселись на скамейку в Садах Конституции, и их тут же окружили голуби в ожидании крошек. Уильям задумался о том, что думают голуби об этих бурных переменах в человеческих эпистемах. Туристов стало меньше, зато оставшиеся были куда щедрее.
Нужно было принести что-нибудь и покормить птиц.
– Задумайтесь о том, что вы мне рассказываете, – сказал Тайлер. – Они обратились ко всем? К каждому человеку на Земле? Включая младенцев? Инвалидов-маразматиков в домах престарелых? Преступников? Слабоумных?
– Полковник, насколько я понимаю, младенцы единогласно ответили «да». Думаю, им незнакомо понятие смерти. Да, младенцы еще не умеют говорить, но вопрос был задан с помощью чего-то большего, чем язык. И у младенцев, и у маразматиков велика жажда жизни, пусть они и не в состоянии ее выразить. Со слабоумными так же. В каждом есть крупица сознания, которая понимает и отвечает. Преступники тоже хотят жить, полковник, хотя для них все куда сложнее. Принимая дар бессмертия, они навсегда остаются с грузом неприятных, страшных фактов о себе, которые предпочли бы забыть. Худшие из них отвергли предложение.
Полковник неприятно рассмеялся:
– Вы хоть понимаете, что несете? Выходит, я теперь неизбранный президент государства маньяков и убийц?
– Это далеко от истины. У людей много причин не желать бессмертия. Причин вроде вашей, например.
Полковник скривился. Уильям почувствовал, что ступил на опасную территорию.
– Это все равно что посмотреть в зеркало, – переведя дух, продолжил президент. – Когда Странники говорят, они обращаются к вашему естеству. Не к тому образу, каким вы сами себя представляете. К сердцу. К душе. К тому «я», в котором собрано все, что вы сделали, хотите сделать и никогда не сделаете. Наше истинное «я» не всегда выглядит симпатично. Мое уж точно.
Вместо ответа полковник Тайлер лишь тяжело вздохнул.
Голубям не понравился звук, и они всей стаей перемахнули к Зеркальному пруду, в холодной, подернутой рябью воде которого отражалось чистое небо.
За прошедшую неделю интенсивность движения в пределах кольцевой автодороги заметно снизилась. По всеобщему согласию, без обсуждений, официальный Вашингтон сворачивал деятельность. Капитолийский холм еще за день до того превратился в город-призрак. Уильям стоял в ротонде и прислушивался к эху своих шагов под куполом. Но в городе пока оставались туристы, если их можно было так назвать. Люди, пожелавшие нанести прощальный визит правительственному аппарату.
Некоторые тихо брели по Национальной аллее. Уильям не чувствовал себя среди них лишним, а вот полковника Тайлера они заметно нервировали.
– Хочу спросить, – начал Тайлер.
– Полковник, не забывайте, что я политик. Мы – специалисты по уклонению от сложных вопросов.
– Мистер президент, к этому вопросу вам лучше отнестись серьезно. – Тайлер рассеянно потянулся к пистолету. Его взгляд блуждал. Уильям подумал, что помутнение рассудка полковника не обязательно было следствием Контакта. Возможно, Контакт просто пробудил в нем старое безумие. От Тайлера исходил вполне осязаемый жар. Этот жар был опасен, и температура накала грозила подскочить от малейшего раздражителя.
– Простите, если моя ремарка была дерзкой. Я слушаю.
– Что будет дальше? Хотя бы по вашему предположению.
Уильям задумался.
– Полковник, вам больше не у кого спросить? Жена, подруга? Родственники? У меня в этом деле особой роли нет, я знаю не больше других.
– Я не женат, – ответил Тайлер. – И родных у меня нет.
Вот он, недостающий фрагмент мозаики Джона Тайлера: давнее, мучительное одиночество. Тайлер был одиночкой, и Контакт окончательно изолировал его от остального человечества.
Мысль об этом была грустной и пугающей.
– Полковник, я со всей серьезностью могу сказать, что вы задали чрезвычайно сложный вопрос. Вы и без меня понимаете, что все меняется. У людей новые запросы, они отказываются от старых привычек… и нам еще предстоит свыкнуться с этим. Думаю… когда-нибудь неудобные тела станут не нужны нам. Но до этого еще далеко. – Ответ Уильяма был абсолютно честным.
Тайлер посмотрел на него страшным взглядом – отчасти испуганным, отчасти возмущенным, отчасти презрительным.
– А потом?
– Не знаю. Надо будет принять решение – коллективное решение. Но догадка у меня есть. Думаю, нашей измученной планете нужен ремонт, и очень скоро она его получит.
Сделав по городу круг, они вернулись к воротам Белого дома. День двигался к полудню; заметно потеплело.
Несмотря на опасность, Уильям устал от словесной дуэли с Джоном Тайлером. Он ощущал себя оставленным после уроков школьником, который считает минуты до свободы.
– Ну что, полковник? – Он посмотрел Тайлеру в глаза. – Решили стрелять?
– Выстрелил бы, если бы знал, что это поможет. Если бы чувствовал, что так можно вернуть хотя бы дюйм этой страны. Господи, я убил бы вас не моргнув глазом. – Тайлер сунул руку под куртку и почесался. – Но вы не представляете угрозы. Среди известных предателей вы – один из самых жалких.
Уильям скрыл облегчение. «Пусть я и бессмертен, – подумал он, – расставаться с этим воплощением еще рано».
К тому же как он объяснит свою смерть Элизабет? Она назовет его недотепой, и вполне справедливо.
– Если думаете, что конфликт исчерпан, вы ошибаетесь, – сказал Тайлер. – Есть люди, еще готовые сражаться за страну.
«Зачем сражаться? – подумал Уильям. – Страна ваша! Полковник Тайлер, берите ее!»
Но эти мысли он оставил при себе.
– Надеюсь лишь, – Тайлер отвернулся, – что остальные холощеные кони так же смирны.
Уильям проводил полковника взглядом.
Тайлер был человеком на грани. Оставшийся в меньшинстве одиночка, несущий мрачный груз каких-то старых грехов. Мир, в котором он жил, менялся, выходя за рамки его понимания.
Хуже всего, что этого можно было избежать. Полковник, вы могли сказать «да». И понимаете это, пусть и не признаетесь.
Погрустив о судьбе полковника Тайлера, Уильям сложил и убрал эти мысли, как складывал и убирал в карман свой шелковый галстук.
Встреча с полковником могла быть не последней, но до поры до времени об этом не стоило беспокоиться.
День стоял прекрасный, и до его конца было еще далеко. До ланча оставалось пятнадцать минут. А главное – его, Уильяма, не убили.
Он окинул взглядом лужайку перед Белым домом. Поиски пасхальных яиц, дипломатические фотосессии, вручение премий. Смотрел ли он когда-нибудь по-настоящему на лужайку во время всех этих мероприятий? Садовники прекрасно выполняли свою работу. Трава была ярко-зеленой и еще блестела от росы.
Уильям подумал, что хорошо бы развязать шнурки, стянуть ботинки с носками и пройтись босиком по мягкой зеленой лужайке.
И решил, что настало время сделать это.
По мнению Тома Киндла, сон был именно тем, чем казался: приглашением погрузиться в уютное общественное бессмертие. Киндлу такая перспектива казалась омерзительной, но он не сомневался, что другие сочтут ее манящей.
Поэтому после той необычной ночи Киндл две недели не показывался в городе. Он не знал, каким предстанет Бьюкенен, и сомневался, что хочет это знать.
Поход в город откладывался и откладывался, но стал необходимостью, когда Том не удержался на скользкой горной дороге, скатился на двадцать футов вниз по западному склону горы Бьюкенен и сломал бедро.
Если подумать, непонятно, что он вообще забыл на этой тропе. Никто не заставлял его туда идти. В хижине хватало провианта и книг. В данный момент Киндл продирался через «Историю упадка и разрушения Римской империи» Эдварда Гиббона. Чтиво такое, что можно помереть со скуки, но книга входила в собрание «Классика западной литературы», которое Киндл приобрел вместе с полкой, – не хотелось, чтобы деньги оказались потраченными впустую.
Клаустрофобия тоже была ни при чем. В хижине было весьма просторно. Он купил участок в нескольких милях от Бьюкенена – на старой дороге, которой раньше пользовались лесорубы, – в 1990 году. Сама хижина была каркасной; собирать ее помогали несколько друзей, один из которых был строительным подрядчиком и имел доступ к хорошим инструментам. С тех пор все деньги, не уходившие на ремонт лодки и еду, Том тратил на улучшение своих жилищных условий.
Городской муниципалитет провел сюда водопровод еще во времена земельного бума восьмидесятых, и Тому приходилось платить также и за воду. А вот электричество он получал от бензинового генератора в сарае. Зимы не всегда были снежными, но Киндл все равно утеплил жилище и поставил внутри дровяную печь, чтобы не мерзнуть. В это время года в отоплении еще не было нужды.
Да, это была всего лишь хижина, недостаточно большая, чтобы зваться домом, но вполне комфортабельная, и Том не чувствовал себя отрезанным от внешнего мира. Внезапный позыв погулять по горным тропам был беспричинным. Ему просто захотелось. Очевидно, затея вышла глупой. Трехнедельная засуха прервалась на прошлой неделе; дождь лил без перерыва уже три дня, и тропы стали скользкими. А местами и очень крутыми.