Я читал утром, в своем бюро, рапорты служащих, когда в комнату вошел мой секретарь и сказал, что какой-то рабочий хочет говорить лично с комиссаром полиции.
По моему приказу, он был допущен в мой кабинет, и я предложил ему объясниться.
Вместо ответа, он вытащил из своего кармана бумажный сверток, на котором женским почерком было написано:
«Господину комиссару полиции».
— Вы нашли этот сверток? — спросил я.
— Да, господин комиссар.
Он рассказал мне, что, работая над возведением стены одного дома в квартале Вожирар, он увидел, как возле него упал пакет, но не мог определить, из какого окна его выбросили. Считая, что только я один вправе вскрыть адресованное мне письмо, он и доставил его по назначению. Я поблагодарил и отпустил его. Потом принялся за чтение.
«15 июня. Когда я воспитывалась в монастыре, то в минуты отдыха записывала каждый вечер свои дневные впечатления. И теперь, в дни подневольного заключения, на которое я осуждена, хочу довериться этой тетради и излить в ней свои страдания.
Вот уже три дня, как меня заперли. Когда кончится это испытание? Я знаю, что заслужила это наказание, но предпочла бы, чтобы меня избили палками вместо этого ужасного возмездия.
Но я подчиняюсь. Подчиняюсь этой странной фантазии, которая есть не что иное, как самая утонченная пытка. Он хочет, чтобы с каждым днем потеря становилась все ужаснее для меня. Это справедливо. Разве я не ответственна за смерть нашего ребенка? Разве мой отъезд не был косвенной причиной его смерти? Когда я его бросила, чтобы уйти со своей преступной любовью, его милый голосок не удержал меня. И какой ценой горя и стыда заплатила я за увлечение одного часа! О, забыть бы это ненавистное прошлое!.. Мое перо не коснется его…
18 июня. Часы проходят медленно. О, эти четыре стены! Через стеклянную крышу мастерской я вижу птиц и облака… Старая служанка меня ненавидит. Она очень предана своему хозяину, — со мной не говорит ни слова. Он же говорит со мной только о ребенке.
8 июля. Вот уж семнадцать дней длится эта чудовищная комедия. Мой муж непреклонен. Вчера я просила, умоляла его положить конец этой мести, моему наказанию. Мои слезы его не тронули. Он жестоко упрекал меня в том, что я — дурная мать. Но не могу же я теперь, не будучи уже матерью, жить так, как если бы я была ею на самом деле! Я хотела протестовать, но в его глазах было такое выражение, что я не посмела».
После этой заметки не было больше обозначения числа.
«Не знаю, как я живу… Силы падают. Дитя спит рядом со мной или, вернее, это час, когда ребенок при жизни ложился спать. Но теперь нужно делать вид, что укладываешь его, укачиваешь, оправляя его кроватку и напевая колыбельную песню, нужно целовать его закрытые глаза. Ах, этот поцелуй, какое ужасное и раздирающе сердце ощущение! Бедная крошка, тебе следует теперь спать вечным сном на кладбище, вдали от матери, которая хоть и покинула тебя, но крепко любила!..
Почему я очутилась в одиночном заключении? Почему никого не известила о своем возвращении? Мои родители, друзья не знают, где я. Я хотела раньше всех увидеть моего мужа, выпросить у него прощение. И я сама отдала себя в руки палача. Я заживо замуравлена. Как убежать, обмануть их бдительность, как провести старуху?
Боже мой, я боюсь. Я теперь уверена, что имею дело с сумасшедшим. Он думает, что сын его еще жив. Раньше мне казалось, что вся эта ужасная комедия разыгрывается для меня, но вчера я застала его одного со старухой; он держал на коленях своего сына и говорил с ним своим обыкновенным, натуральным тоном. Старуха, казалось, из жалости делала вид, что верит всему. Его надо бы запереть, как безумного. А я его пленница! Я должна жить в мире безумных галлюцинаций. Кто спасет меня? Я чувствую, что сойду здесь с ума».
Очевидно, после этой заметки следовал продолжительный перерыв. Это видно было по сильно изменившемуся сразу почерку.
«Этому нужно положить конец. Труп ребенка распространяет зловоние. Я подхожу к нему и задыхаюсь, меня тошнит. Он, однако, не разлагается. Без сомнении, отец сумел его набальзамировать… Это ужасно…
Со вчерашнего дня я слышу, как рабочий возится вокруг дома. Если б я могла сноситься с ним как-нибудь! Или бросить ему письмо?.. Ах, пусть меня спасут поскорее, завтра будет уже поздно…»
Следовала подпись и адрес. Фамилия, которую я прочел, поразила меня изумлением. Это было имя известнейшего скульптора, которого многие считали гениальным. Последние его работы сбивали публику с толку. Всем было известно, что его жена, будучи значительно моложе его, бросила его для итальянца-художника. Этот случай вызвал много шума.
Что поражало меня в этом дневнике — это очевидное противоречие между серединой и концом его. Заключенная говорила раньше о ребенке, тело которого покоилось на кладбище, потом она говорила о трупе, рядом с которым ее заставляли жить. Что произошло в этот промежуток? Добыл ли отец ценой золота труп ребенка?
Очевидно было одно: заключение этой женщины требовало от меня выполнения долга. Я должен ответить на призыв. Я взял двух агентов и отправился по указанному адресу. Дом находился на глухой улице квартала Вожирар. Посреди сада находился маленький павильон.
Старая женщина осторожно открыла нам дверь. Я спросил, здесь ли г-жа П.
— Жена хозяина, — сказала она насмешливо, — давно уехала отсюда.
— Простите, — заметил я, — я думал, она вернулась.
Старуха с недоверием посмотрела на меня.
— Если бы она вернулась, хозяин прогнал бы ее. Это была бессердечная женщина, которая убила своего ребенка.
Старуха хотела закрыть дверь. Я распахнул пальто и, указывая на свой трехцветный шарф, крикнул:
— Именем закона пропустите нас!
При этих словах старуха в ужасе сделала движение, чтобы кинуться в дом и предупредить хозяина. Но два агента бросились на нее и приковали ее к месту. Я вошел в дом, внизу было пусто. Поднялся на первый этаж, в мастерскую. Шум голосов доносился из одной двери в глубине коридора. Я стал слушать.
— Малютка голоден, и ты снова позабыла покормить его грудью!
— Пощади, умоляю тебя, пощади!
— Как, несчастная, ты отказываешься кормить свое дитя?
— Но оно умерло.
— Ребенок жив, презренная! Ты сделаешь то, что я приказываю. Иначе…
— Хорошо, я сделаю, — умоляла женщина. — Я повинуюсь.
Наступило молчание. Я постучал в дверь. Человек лет пятидесяти, высокого роста, с розеткой Почетного легиона в петлице, открыл мне дверь. Я узнал знаменитого художника, портреты которого часто видел. В углу женщина с безумным выражением, бледная и худая, как призрак, сидела у колыбели.
Я назвал себя и указал на причину своего прихода.
— Войдите, сударь, — сказал он. — Я здесь у себя. Эта женщина — моя жена, которую я справедливо наказываю. Это негодная мать. Она бросила ребенка и виновна в его смерти. Она искупает свою вину тем, что я заставляю ее посвятить ему весь остаток жизни.
— Ребенок! Но вы сказали, что он умер?
— Он умер, да. Но я его воскресил, потому что я — великий художник.
Он подвел меня к колыбели и раздвинул занавески. Ребенок двух лет, казалось, спал.
— Я сохранил его волосы, — продолжал он в увлечении, — сохранил его зубы, его ногти, все, что не разлагается, что даже после смерти сохраняет частицу жизни. И я все это вставил в воск, который вылепил с полным сходством с умершим ребенком. Теперь он живет; конечно, это существование похоже на летаргию, на сон, но он живет и слышит нас. Когда-нибудь он, может быть, проснется.
Женщина поднялась с места и, взяв меня за руку, сказала:
— Не слушайте его, господин комиссар. Вы хорошо знаете, что мертвые не воскресают. Их нужно хоронить, чтобы они не разлагались и не отравляли воздуха, которым мы дышим. Освободите меня от этого разлагающегося трупа.
— Вы слышите? — рычал ее муж. — Она хочет похоронить его живым. Эта негодяйка!
Я взял в руки маленькое, прекрасно выточенное тело и разбил его об пол. Она отчаянно вскрикнула и закрыла лицо руками.
Человек рычал от боли, двинулся на меня, угрожая своим тяжелым молотком скульптора.
— Убийца! — кричал он. — Ты убил моего сына и ты умрешь…
С помощью агента, прибежавшего на крик, я усмирил его.
Он теперь заперт в доме умалишенных св. Анны, где качает на руках и ласкает воображаемого ребенка. Жена его находится на излечении в доме умалишенных в Сальпетриере.