О многих вещах я предпочитал не говорить. О многих, я старался даже не думать. И о многих я хотел забыть.
Жить закрывшись от дьяволов прошлого, убеждая себя в том, что раз ты не позволяешь им влиять на свои поступки в настоящем, значит их нет. У меня получалось. До последнего времени.
Не так-то просто отказаться от собственных воспоминаний, и переживая их снова и снова, тихо говорить: «Это был другой я». Не так-то просто стать другим человеком, или убедить себя в том, что ты таковым стал. И чем сильнее ты погружаешься в новую жизнь, в новую реальность и новый быт, чем сильнее ты дистанцируешься от того что сделал, тем сильнее получается удар. Удар, который наносит тебе та, старая реальность.
Не умершая, но вернувшаяся из мёртвых. И очень озлобленная.
В первые дни после похорон Лаврентия Александровича, мы не знали что будем делать. Мы просто отходили от шока. Лариса всё время сидела в больнице у Сёмы, а мы с Лёхой торчали у него. Уже тогда Лёха был достаточно известен в университетских кругах — прекрасный программист, талантливый левел дизайнер, получивший предложение о работе задолго до выпуска. И не одно. Лёха был нарасхват, однако, вместо того чтобы работать или учиться, он обсуждал со мной совершенно идиотские и нереалистичные планы мести. Мы были молоды и озлоблены, и чем старше мы становились, тем сильнее становилась наша злость. Дни утекали как вязкий сироп, и мы не могли вырваться из него до того дня, как у Ларисы не сдали нервы.
Мы прекрасно её понимали, и тем более Семён — самый честный и открытый из нас. Никто из нас не мог злиться, и втроём мы попрощались с ней в аэропорту. Лариса плакала, а мы пытались смеяться, убеждая её и себя, в том что всё будет хорошо. Моя лучшая подруга была уверена, что дальше в стране всё станет ещё хуже, и лучше покинуть тонущий корабль, пока есть такая возможность. Мы знали что она права, но возможностей у нас не было. Возвращаясь втроем назад в небольшую съёмную двушку, мы пытались шутить, а Семён говорил, что теперь ничто не помешает ему выучить восточные единоборства. Через два дня после того, как Лариса покинула Россию, от страны отвалилась первая автономная область, заявив о собственном суверенитете. Корпоративный Совет сразу же ввёл войска, и Лёха всё чаще и чаще начал возвращаться к своим планам «мести». Однако они стали куда более продуманными и жизнеспособными, настолько, что я сначала испугался. Но каждый раз, когда мне нужно было отвести слепого Семёна в туалет или помыть после него пол — садиться на унитаз он первое время отказывался, надеясь на то что однажды научится, что однажды перестанет быть таким беспомощным — каждый раз, я вспоминал слова Лёхи и постепенно смирился с ними.
Люди вокруг него собрались пугающе быстро. Казалось, вчера мы вполголоса обсуждали изготовление взрывчатки в накуренном баре, а сегодня Лёху слушает уже пятеро незнакомых мне парней и девчёнок. Они все были нашего возраста, все были какими-то обычными, даже напуганными. Но у некоторых глаза были такими же уставшими, потухшими и озлобленными, как и у человека, что я привык видеть в зеркале. Именно такие и оставались.
Лёха выбил у университета право вести кружок истории. Он не просил за это денег, и даже в зачётку приходящим к нему студентам эти лекции не шли, однако Лёха слишком хорошо знал — личность учителя часто обожествляется. Когда ты рассказываешь о революции сидя за одной барной стойкой со своими единомышленниками, это одно. Когда ты стоишь на трибуне перед ними, это совершенно другое. Шли месяцы, и вокруг Лёхи собирался верный и преданный кружок единомышленников, объединённых одной ненавистью. И я всегда был рядом, потому что в моём сердце уже ничего кроме неё не оставалось.
Мы заботились о Семёне, но он всё равно чувствовал что наши мысли в другом месте. Мы уходили из дома, оставляя для него завтрак и обед в доступных для слепого мужчины местах. Никогда не перемещали вещи, и даже натянули верёвку вдоль основных маршрутов — кухни, кровати, окна и туалета. Когда Семён достаточно окреп, мы начали приводить его на лекции — пусть со своего курса Семё и пришлось уйти в академический отпуск, ему всё равно хотелось получить образование. Но как бы мы не пытались облегчить жизнь нашего друга, как бы мы не пытались изображать из себя «хороших людей», мы думали только о мести Корпоративному Совету. Путь воина, это путь смерти.
В своём кружке истории, Лёха рассказывал об опыте революционных и террористических ячеек — от французской революции, до многочисленных организаций прошлого, двадцатого века. Он искренне сочувствовал IRA и RAF и посвятил им не одну встречу. Он заражал студентов своей верой в справедливость и своей ненавистью. После занятий, он вместе со своими учениками шёл в очередной паб, продолжая рассказ о героизме Гудрун Энслин, и как бы между делом спрашивая о том, что бы делали студенты, окажись они на её месте. Он слушал внимательно, задавал каверзные вопросы и изучал их. Мне он отвечать запрещал, потому что я уже давно дал ему свои ответы. Лёха был ими доволен, и я гордился этим больше, чем любым другим своим достижением.
Уже в барах и рюмочных, оставшись с самыми преданными своими последователями, Лёха обсуждал что-то важное. Он говорил так, словно это обычный мысленный эксперимент, реконструкция, основанная на фактах. Вот только он не стеснялся приносить с собой распечатанные карты и графики дежурств немецкой тюрьме «Штамхайм», прежде чем задать своим ученикам любимый вопрос:
— Как бы вы организовали побег Андреаса Баадера, Гудрун Энслин, Яна-Карла Распе и Ульрики Майнхоф?
Студенты спорили, строили планы, самостоятельно шерстили интернет на предмет воспоминаний участников, фотографий и репортажей, а Лёха наблюдал и изучал их. Так прошёл целый год — мы продолжали учиться, работать, заботиться о Семёне и готовиться к войне.