Эти записки были переданы мне лицом, пожелавшим, чтобы они хранились у меня и не предавались гласности, покуда будет жив передавший. Указанное лицо изложило мне мотивы своего пожелания, я счел их основательными, принял и выполнил поставленное условие.
Наверное, следует указать, что эти материалы хранились у меня несколько более двадцати лет.
Разумеется, едва записки попали в мои руки, я попытался прочесть их. Это было трудное чтение. Насколько могу судить, автор трижды брался за дело, всякий раз начиная с иного события и отношения к окружению и всякий раз обрывая повествование на полуслове. Обычно в таких случаях предпочтение отдается последнему по времени варианту, но в домашних условиях невозможно было определить, какой из вариантов последний. Документы А1 и А2, как я их обозначил, находились в общей папке (А1 машинописный, А2 — написанный от руки). Документ А3, тоже машинописный, был в особой папке. Все три документа пространны, но А3 по объему меньше, чем А1 и А2. В папку с Документом А3 вложено несколько десятков разноформатных листков (Документ В), текст на которых, частично написанный от руки, частично исполненный на личном процессоре, местами причудливо перекликается с разными страницами документов группы А. Многие В-листы смяты, часть разорвана, текст кое-где частично, кое-где полностью смыт ацетоном. Рукописные А2- и В-листы заполнены двумя разными почерками (иногда оба почерка чередуются на одном листе). Помимо этих двух папок в комплект хранения входила дискета С1, явно со словесным текстом. Но запись производилась в условиях заражения программным вирусом весьма прихотливой природы и в прямом воспроизведении была просто невразумительна.
Окажись дело в руках специалистов, будь им известна истинная канва событий, они быстро привели бы записки в удобочитаемый связный вид. У меня же не было ни приборной техники, ни дополнительных сведений. Но за двадцать лет, мало-помалу, в несколько заходов, соблюдая всяческие меры предосторожности и предельно используя доступную аппаратуру, я прояснил многие темные места и организовал материал в нечто целостное.
Что удалось выяснить?
Графологическая экспертиза (графолог-любитель) утверждает, что оба почерка принадлежат одному и тому же лицу. Мне непонятно, как это может быть, но эксперт уверяет, что люди о двух почерках не такая уж и большая редкость. Как правило, говорит он, это так называемые "переученные левши", то есть левши, которых с детства принуждали пользоваться правой рукой. Он уверяет, что такое отношение к левшам еще в недавнем прошлом было чуть ли не общепринятым (во что верится с трудом). По его словам, таких людей отличает крайняя несамостоятельность поведения, резкие беспричинные смены настроения, несобранность, несколько неуклюжий, но неутомимый полет воображения. На мой вопрос, можно ли считать эти признаки необходимыми и достаточными факторами формирования личности, способной на инсайт, то есть на внезапное постижение ситуации в условиях острого стороннего психологического давления, эксперт ответил, что это выходит за пределы его компетенции. Эксперт убедительно показал мне, что почерки практически отличаются только наклоном, и даже предложил программу конформного преобразования одного почерка в другой на экране дисплея. Программа очень помогла мне при чтении неясно написанных слов.
Специалист по вычислительной технике (из числа моих друзей) ознакомил меня с процедурой излечения записи, пораженной программными вирусами, и рекомендовал оборудование. Следуя его указаниям, я довольно успешно восстановил запись на дискете С1. Оказалось, что это стихи. Моя поэтическая эрудиция слаба, но все же мне удалось провести экспертизу на авторство записанных стихотворений (подробности и выводы см. в тексте). Возможно, кое-кому из читателей удастся пойти вперед в этом отношении дальше, чем мне. Сочту их указания неоценимой помощью.
Неоднократно обследуя листы Документа В, я обнаружил, что в отраженном поляризованном свете удается прочесть текст, смытый ацетоном, по следам, оставленным на бумаге пишущим инструментом. Восстановление смытого текста — занятие весьма кропотливое (и, должен заметить, не всегда оправданное), но мне спешить не приходилось. Результат налицо — лишь об оторванных частях смытых текстов я не могу высказать сколько-нибудь убедительных соображений.
Наибольшую сложность представляло приведение записок к форме последовательного изложения. Мне удалось разработать и применить несколько приемов алгоритмизации такого приведения, но сведения, приведенные в документах, иногда настолько недостаточны, что раз или два я почувствовал себя обязанным сделать вставки, дабы пояснить канву событий хотя бы в меру своего понимания. И за это приношу покорнейшие извинения читателям, более проницательным, чем я.
Теперь об имени автора и названии записок. В текстах имя не упоминается ни разу. Почти все двадцать лет я был убежден, что оно мне известно (со слов депонента). Это имя я и вывел в название записок, отправляя магнитопись литературному агентству. Через полгода агентство известило меня о заключении издательского договора, но одновременно прислало три предварительных рецензии за подписями авторитетных экспертов мемуарного жанра. В каждой из рецензий выражалась одна и та же претензия: с какой-де целью публикатор изменил общеизвестное имя автора записок? — причем во всех трех приводились якобы истинные имена, и во всех трех — разные.
Тогда я решил убрать имя автора даже из названия. Выбор нового названия я доверил остроумной программе, как говорят, применяемой профессиональными литераторами. Полученный результат поначалу меня несколько коробил, но постепенно я привык к новому названию и даже вижу в нем некий смысл. Труды же по установлению истинного имени автора оставляю грядущим поколениям исследователей, если они не найдут себе более плодотворного занятия.
По обычаю, в конце предисловия полагается благодарить конструкторов и производителей электронных устройств, задействованных в работе, но, положа руку на сердце, теплых слов признательности заслуживает лишь небольшая группа работников бюро обслуживания, беспрекословно и мгновенно заменявшая хромающие блоки заикающимися и наоборот. Их горячее сочувствие и хлопотливая готовность Помочь явно не соответствовали той малой корысти, которую они при этом извлекали. Только благодаря им я сохранил веру в технический прогресс и человечество, а последнее немаловажно, когда готовишь к печати материалы такого рода.
Битюг он. Битюг артиллерийский!
Зеванула обслуга, бочком-бочком подвинул он ворота и потопал по белу свету. Копыта — каждое с государственный герб, об что приложит, все вдребезги. Ноздри паром бухают — Гекла на раздумье. Лбище с Книгу Судеб, а под ним — робконько мечтаньице о битюжьем царстве. О водах — мути, не замутишь, о травах — топчи, не затопчешь.
Прет себе битюг и преуспевает. Не сбруя на нем колом стоит, а как бы фрак. И все равно от него конским потом шибает — орхидейки мигом дохнут, стоит ему вжучить цветок в лацкан своей конопатой лапищей.
Однако это модно — мордовать на лацкане какую-нибудь живность, платя за это тысячные штрафы. Моде надо следовать — так нашептывают консультанты. Про орхидейки на лацкане это не он сам придумал — консультанты подсказали. Да вот беда — мрут цветочки. Думал-думал — изобрел: холуй таскает за ним переносную оранжерею и каждые полчаса подает его битюжеству свежую пленницу, цена ей — фиг-нолик, а все же…
Наверняка он и ко мне ввалится в сопровождении своего орхидей-лейб-гиммлера, чтобы тот заодно раскинул нам достархан на двоих.
Ввалится, всю скворешню мне обтопочет, пару книг локтищами с полок на пол вывернет, вон ту стекляшку смахнет, взмокнет от стыдухи, спросит, почем взята, и предложит мне в битюг раз больше. Это такой у битюгов способ просить прощения.
Душевные переживания бухнут ему изнутри в стенки, он пошатнется и рухнет в кресло. Рухнет, умильно уставится, и мы приступим к ритуалу отвержения даров…
Дары — это так у битюгов называется меновая торговля.
Битюг дарит — значит, ему что-то позарез нужно. Дар принят — битюг разом переходит в режим домогательства. Теперь у него есть право. Зубом! Копытом! Боком! Жмет! Пыхтит! Насилует! От имени, справедливости и любви.
Недра битюжьи обильны огненной любовью — прекрасным платежным средством двуцелевого назначения. Порция любви — одновременно расплата за все прошлое и залог за все будущее. Еще подарить какую-нибудь пустяковину, фиг-ноличек, — и все наше, битюжье, законное. Вали!..
Во время оно толку с меня битюгу было на фиг-нолик. Облезлая кошчонка на живодерне имела больший шанс выжить, чем я рядом с ним. Ударил черный час — битюг решил, что я могу быть полезен. Цена мне стала — миллион, я обдан его любовью до гроба. Надо ж так оплошать!
В придачу к любви мне предлагалась Нобелевская премия по астрономии. Нет такой? Учредим.
В какой-то черной дыре очередной пастырь завел академию наук на манер штрафного батальона. Так, может быть, я приму от него галуны полного четырехзвездного колдуна от естествознания. Плюс дарственную на тихий островок при экваторе. С гуриями, лаблаториями.
Слава богу, я не коллекционер. Тут бы он меня пришпилил.
А может, начать коллекционировать? Какие-нибудь там струйки дыма от черных дыр.
Втравил-то его во всю эту историю я.
Тут он прав.
Хороший мужик. А мается. Из-за меня.
Но чем я теперь-то могу помочь? Чем?..
А началось и впрямь во время оно. Через несколько минут после того, как инспектор двадцать третьего сектора Ямбор Босоркань с омерзением отвел от меня взоры и буркнул в межпланетную тьму:
— Здесь Босоркань. Мазепп, ответь Босорканю!..
То была незабвенная пора всеобщей переписи астероидов. Ее готовили долго, всесторонне, тщательно, так что нам, счетчикам, было что расхлебывать.
Я, штатный счетчик двадцать третьего сектора, обязан был, высадившись на астероиде, развернуть комплект «Учет», произвести все мыслимые замеры и расчеты, свести результаты в таблицу, перенести таблицу на здоровенный алюминиевый шильд и установить этот шильд на самом видном месте сего небесного тела. На все про все отведен был мне срок от месяца до двух. Свернув комплект, я должен был послать вызов нашему корыту. Тому полагалось явиться за мной и перенести на следующий объект.
Год работы при выполненной норме (восемь объектов) давал пять лет стажа. Два года — восемь лет стажа, право первенства на должность командира корабля и полные Плеяды на петлицы. Это ли не мечта всех молокососов? А я среди молокососов был счастливец из счастливцев. Я был из того первого выпуска, который с ходу оформили на двухлетний срок.
Но…
Выяснилось, что астероидов гораздо больше, чем значилось в реестре. Расход маршевой воды у наших корыт перекрыл все мыслимые лимиты. Комплект «Учет» шалил и требовал любви-заботы за целый детский сад. Сроки рушились, расписание пересадок рассыпалось. Все дело грозило превратиться в вековую волокиту на потеху грядущим поколениям.
Верховный комиссариат принял драконовские меры. Счетчикам было приказано пользоваться для переброски с астероида на астероид попутным транспортом. Пароходовладельцам и судоводителям Пояса были даны инструкции и обещана компенсация маршевой воды по прибытии в гавани. Но гавани, они во-он где, а воду надо извергать цистернами на причальные кадрили здесь, в безводной глуши. Причем графики у судоводителей свои и ответ за их соблюдение свой.
Кукующих счетчиков норовили не брать на борт. Если брали, то высаживали не на плановый объект, а на первый попавшийся по курсу. Бывало, что на уже сосчитанный. И корыта оттуда не досвищешься. Неразбериха крепчала, и выбирался из нее всякий, кто как мог.
Уже на втором году, просидев раз за разом хорошего лишку на двух паршивых глыбах, чуя, что норма горит, а разнокалиберные пароходики юркают мимо, я с отчаяния пустился на хитрость — вышел в эфир как терпящий аварию, напирая на гуманизм и человеческую солидарность. Но на мой призыв откликнулись не меркантильные пароходчики — сам инспектор Босоркань, кочующий бог порядка и укротитель старательской вольницы.
Вряд ли это имя сейчас кому-то что-то скажет, а тогда оно гремело. Сам бывший старатель, Босоркань «понимал» — то есть знал старательскую жизнь, постоянно отиравшуюся о браконьерство, контрабанду и налоговые махинации, но опыт позволял ему отличать вынужденные проступки от наглого хищничества. Громоздкий свод законов, сочиненный для этих мест минимум за двести гигаметров отсюда, посреди женевского благонравия, он самочинно свел до размеров естественного права, но права беспрекословно чтимого. За проступки он, по мнению старателей, «журил», а хапуг «карал». Карая, он время от времени выкидывал сказочные, изуверские каверзы. Легенды о них с восхищением передавали те, кто при том не пострадал.
Подробности преображения грешного старателя в грозного слугу закона мне неведомы, но, скорее всего, тут взяли свое судьба, врожденные наклонности и благоприобретенные комплексы. Отношения со всем этим варевом души были у Босорканя не просты: он то идолопоклонствовал перед собой в новой должности (именно тогда он и творил жутчайшие из своих проделок), то уныло терпеть не мог ни занятий этих, ни себя.
Подцепи меня Босоркань на антенну в момент любви к благочинию, я не знаю, что он сотворил бы со мной за вранье, очевидное с первого взгляда. Но он подобрал меня в часы депрессии и не обругал даже тогда, когда я сам во всем признался и объявил, что желаю вместе со своим барахлом (между прочим, сорокатонной бочкой) проследовать на следующий плановый объект.
"Гори она огнем, такая богадельня!" — прочел я у него на лице мнение о моей статистической конторе. Но видя, что я состою при ней в страдательном залоге, он счел ниже своего достоинства чехвостить седьмую спицу в колеснице. Просто, когда я выложил на стол комиссариатскую карту, он метнул поверх свое личное кроки. Я обомлел: на нем значилось пять близкорасположенных астероидов, о которых моя контора не имела представления! Причем один из них значился как активно разрабатываемая точка!
Внереестровый астероид в нашем секторе считали за полтора, внереестровый разрабатываемый — за два! То есть эту пятерку мне зачли бы за восемь, я разом выполнил бы всю норму второго года! Было за что побороться.
Я вслух признал свою контору богадельней, я взмолился, чтобы Босоркань доставил меня на разрабатываемый объект, и, зная нравы незарегистрированных старателей, пал инспектору в ножки и воззвал о покровительстве.
Босоркань подумал-подумал и скомандовал мне погрузку.
Инспекторский катер — не наше ковыляй-корыто. Прошло всего часов сто, и Босоркань, пробормотав: "Эта будка где-то тут", — велел мне включить запросчик. За три часа запросчик сработал свои осьмнадцать раз. Бездна темени по курсу молчала. Я доложил об этом командиру в принятых выражениях. Скорей всего, они прозвучали как сомнения в точности инспекторской картографии. И тогда Босоркань включил внешнюю голосовую связь, с омерзением отвел от меня взоры и буркнул во тьму:
— Здесь Босоркань. Мазепп, ответь Босорканю!
Минуты три тьма молчала и вдруг взвизгнула, как старая нищенка:
— Инспектор, Мазепп на связи! Я сейчас. Дайте из утробы-то выбраться!
"Утробой" на старательском жаргоне именовалась рабочая капсула со шланговым обеспечением от стационара. Наш невидимый собеседник, похоже, до последнего надеялся, что непрошеного гостя пронесет, как нанесло. Ан не тут-то было.
— Врубай манок, — распорядился Босоркань.
— Инспектор, вы ж меня знаете! У меня ни-ни, полный порядочек, — заныла нищенка.
— Мне повторить? — холодно спросил Босоркань.
— А с вашего передатчика можно? — с надеждой вопросил голос из тьмы.
— Да кончай ты юлить! — отрезал инспектор.
В ответ донесся тяжелый вздох. Вскоре прямо по курсу замигал треугольник малиновых причальных вспышек, а наш катер дрогнул, перейдя на управление по сигналам гавани.
— Инспектор, но отход будет ваш! — продолжала торговаться тьма. — У меня в баках — на дне! Вот ей-богу же!
— Давай-давай, — закрыл дискуссию мой нечаянный патрон.
Я понял этот разговор так: старатель в одиночку колупает неучтенный пшик, на котором сидит; снаряжения у него в обрез, на горючем и энергии сэкономлено до хрипа; внештатная работа посадочной автоматики — разор куцего НЗ амперчасов; у инспектора прошено расходовать свои аккумуляторы он отказал; посадка и взлет катера хоть немного да столкнут астероид с пути, и этот малый сбой через полгода-год размахнется черт-те во что; в результате сборщик-рудовоз, следуя по старым ориентирам, не нашарит затерянную во тьме пылинку; чтобы этого не произошло, полагается, севши, скорректировать двигателями орбиту астероида, да так, чтобы после отлета катера она восстановилась до первоначальной; на это нужна солидная порция воды, и старатель предложил инспектору взять расход на себя; хотя по обычаю коррекция проводится за счет «гостя» и уж кому-кому, а инспектору воду экономить не приходится, Босоркань и этого не обещал. Вот так свистит инспекторский кнут: визгливому Мазеппу попадает за неведомые мне грехи, а я получаю урок впрок.
— Жмот ишачий, — процедил Босоркань. Чтобы я понял: сей Мазепп не так беден, как прикидывается, и наказуется за скупердяйство и криводушие.
Когда по радиолоту до посадки остался километр, Босоркань включил прожектор. Осветилась серая плешь, на которой многометровыми каракулями было выведено: "Звезда Ван-Кукук". Под надписью был изображен зубастый череп, вместо костей ниже скрещивались кулачища и буквами помельче в три этажа извещалось, что место занято и просят убраться куда подальше.
Метрах в ста над поверхностью Босоркань отцепил мою бочку, нацелив ее бухнуться в глаз черепу, а сам повел катер вокруг астероида. Тот был неожиданно велик — километров пятьдесят в диаметре. Диву можно было даться, как до сих пор не засекли такую дуру телескопы Верховного комиссариата. Был он шарообразный, гладкий, лишь кое-где на глади темнели характерные звездообразные кляксы: об астероид расшибалась притянутая каменная мелочь.
Видя, что я удивлен и тянусь к номограмме силы тяжести, Босоркань буркнул:
— Чистый вольфрам-рений. Чудо природы. Мазеппе везуха, но прежде чем возьмешь, штаны взмокнут.
Астероиды в огромном большинстве комья щебня и бесполезные каменюки. Лишь процентов пятнадцать состоят из смеси железа и никеля, годной для разработки, а тела более заманчивого состава редки и, как правило, невелики. Любой разговор в старательской компании непременно сходит на жуткие истории о войне браконьеров за алмазный или золотой астероид, слышанные от верных людей. Вправду ли существуют поминаемые при том Виконтесса и Голконда, судить не берусь, но верю, что первооткрыватели пошли бы на все и за дар небесный в виде кома заурядного угля или серы. Не говоря уже про лед.
Хотя космический мордобой требует гроссмейстерского ума, познаний и выдержки, от кандидатов в чемпионы отбою нет. И перед их соединенным напором удержать в единоличном владении вольфрамовую планетку?! — нет, на это никаких личных отбойных талантов не достанет. Тут другое.
Первоначальная неотзывчивость Мазеппа представилась мне в совсем ином свете. Не столько добытчик он, сколько тихий кирпич на груде сокровищ. «Кирпич», чей-то знак, что сюда никому из ковыряльной братии дороги нет. А мне?
— Неужто сплошной вольфрам-рений? — глупо спросил я, холодея; ведь я какой-никакой, а служащий Верховного комиссариата, через меня весть о "звезде Ван-Кукук" дойдет до властей прямым путем. Мне же пикнуть не дадут «закирпичные» — тем же кирпичом прихлопнут!
— Кто ему в печенку лазил? — ответил Босоркань. — А снаружи — сплошной металл… Да ты не дрейфь раньше времени! — продолжал он, влет поняв, что у меня написано на роже. — Мазепка — сам трус, каких мало. Держи большую полуось торчком — все обойдется. Пчелка у него только-только мед собрала, раньше чем через полгода никто не явится, будете один на один, — и с плохо скрытым торжеством закончил: — Давно ему, удаву, было говорено: зарегистрируйся, — а он все тянул. Вот и дотянул.
Так и просится сплесть, что при этих словах Босорканя я постиг всю глубину его макиавеллистического замысла: он делает вид, что я, комиссариатский ананас, приказал ему доставить мою персону на «звезду», и, таким образом, ни в чем не портя личных отношений с браконьерскими кланами, каленым железом прикладывает по беззаконию, чирьем засевшему в секторе. Целиком за мой счет.
Но это озарение посетило меня намного позже, а в ту минуту я оказался настолько желторот, что с благодарностью принял прозвучавшие по внешней связи слова инспектора: "Ну что, шеф? Садимся?" — сказанные, когда мы вновь очутились над черепом, изготовленным к кулачному бою. Я решил, что он эдак помогает мне укрепить авторитет на «звезде», напыжился и надменно протянул: "Разумеется. Благодарю вас, инспектор". И Босоркань аккуратнейшим образом ткнул кормой катера в другой глаз черепа, по соседству с моей бочкой.
Мы запаковались в «люльки» (капсулы-скафандры с полной автономией) и…
Хотя в тексте Документа А2 имеется подробное и связное по общему тексту описание посещения и досмотра карьера и жилого стационара на "звезде Ван-Кукук", принятый мною алгоритм связности упорно не включает этого отрывка объемом 3,2 страницы в общее повествование.
Это тем более странно, что именно в этом отрывке впервые приводится полное имя Мазеппа: "Максимилиан Йозепп Ван-Кукук" и обиняком дается понять, что он и «битюг» — одно и то же лицо.
Варьирование алгоритма позволяет ввести отрывок в текст, но одновременно приводит к нелепым нарушениям связности в других частях повествования.
С целью проверки я произвел случайное расчленение и перемешивание текстов пяти известных классических романов со сложным сюжетом и предложил компьютеру сегрегировать отрывки и восстановить их связность на базе неварьированного алгоритма. Результат получился блестящий, говорю не в похвалу себе, а в предупреждение поспешным критикам.
Конечно, я мог бы по своему произволу ввести отрывок в окончательный текст, но это означало бы измену принятым принципам работы. А я готов принять любую критику своей методологии, но только не упрек в измене принципам.
В:
…глядя, как Босорканев катер проваливается во мрак.
— Фиг ли те тут надо? — спросил Мазепп. В его голосе не было и следа прежнего почтительного подвизгивания.
Не знаю, чем кончилось бы дело…
А2:
…даром не проходит, нервы там у всех на пределе, малейший пустяк рождает безобразную ссору, а тут речь шла не о пустяках: обозначалась перспектива конца лихого владычества над «звездой». Слово за слово, и Мазепповы ноздри извергли пламя, что твой древний ЖРД.
От крупных неприятностей меня спасло то, что я был в «люльке», а он — в «утробе». Его связывали фалы, а я до поры до времени мог порхать, как бабочка. Но он все равно попер на таран.
Я увернулся, и тогда Мазепп обрушил гнев на мою бочку. Он ткнул ее в борт, увидел, что битьем не справиться, и развернулся на карьер за резаком, обещая располосовать ее в клочья. Это был мой шанс. До возвращения Мазеппа я должен был успеть отпихнуть бочку за пределы досягаемости его «утробы», не жалея маршевой воды в бачке «люльки». У него «люльки» не было, я это узнал по ходу Босорканева досмотра и мог чувствовать себя в безопасности всего в метре за предельным радиусом его фалов.
Налег я на бочку, но сорок тонн есть сорок тонн. «Люльку» пластало по ней, а ползли мы улиточкой. Мазепп вполне мог бы догнать нас, но мой движок напустил уйму ледяного тумана, в котором он потерял нас из виду. Чуя на затылке рысканье мерзкой ругани Мазеппа, я высчитывал, как не переусердствовать с разгоном бочки, а то в бачке не хватит воды на торможение и посадку в безопасном месте. Со стороны потасовка выглядела, наверное, препотешно, но мне было ох как невесело! Я взмок, а под конец вообще перетрусил, бросил еле ползущую бочку и дернул прочь…
Они появились из ледяного тумана почти одновременно: первой величественно плывущая бочка, а чуть позже в сотне метров левей Мазеппова «утроба» с плазменным резаком в клешне манипулятора. Мазепп увидел бочку, рванулся к ней. Но было поздно: фалы, натянувшись, остановили его, и бочка уплыла из-под самого носа разъяренного мингера.
Думаю, у Мазеппа была безоткатная пороховая аркебуза для вколачивания дюбелей. И, как пить дать, здешние рукоделы приспособили ее под ближнюю боевую стрельбу. Но одно дело — в порыве ярости раскурочить мою бочку, а совсем другое — оставить в безгласном теле комиссариатского служащего, которого живым-невредимым доставил сюда сам инспектор Босоркань, знакомые всем экспертам дырки от дюбельных хвостовиков…
…притормаживая, поплыл куда глаза глядят.
А глядеть-то было почти не на что. От солнышка, которое отсюда виднелось с малую горошину, света было, как от неполной Луны на матушке-Земле, черта горизонта трюхала метрах в трехстах-пятистах, на серой глади чуть брезжили кучки камней и разметанный щебень. Никакой приманки глазу для стойбища.
Понуждая бочку следовать кривизне поверхности, удалился я над этой металлической Гоби километров на десять, то есть на осьмушку здешнего меридиана, и там начал устраиваться на привычное житье-бытье.
В начале был дюбель.
От одного этого слова мой бедный ливер трясет на все девять баллов по Рихтеру.
Знай, непосвященный: жизнь на астероиде наполовину состоит из забивания дюбелей. К дюбелям крепятся стойки для передвижения и стропы фиксаторов рабочей позы. На каждой бирюлечке — скобка, чтобы прикрепить к дюбелю: все незакрепленное уплывает прочь от малейшего толчка и бог весть когда вернется. Перед завтраком — полсотни дюбелей, дюбеля при каждом деле на закуску и на десерт, и еще полсотни — после ужина. Пройденные тобою астероиды будут ершиться во мрак полями дюбелей, а у потомков ты получишь название "хомо дюбелис".
Полтора миллиона вогнанных дюбелей — и вот уж ты пенсионер, намазанный на Багамские острова. Но до конца дней ты будешь думать и говорить так, словно мерно вколачиваешь гвозди на равных расстояниях один от другого.
Не жалей, не жалей
Дюбелей
Наштампует Земля
Дюбеля.
Прицепись в уголку
К дюбельку,
Свет небес избельми
Дюбельми.
(Проведя поиск по Основным идентификационным признакам — далее «ОИП», процессор отказался приравнять эти стихи к стихам какого-либо из 83 хорошо известных отечественных и/или иностранных поэтов — далее, соответственно, «ХИ-ОП» и/или "ХИ-ИП", — включенных в стек для опознания.)
И вот я вгонял вокруг себя дюбеля, а мне все чудилось, как Мазепп мастачит из своей «утробы» жутковатый боевой кокон. Вот-вот зависнет этот кокон надо мной, прыская ругань и пламя…
Прежде всего я установил фонендоскопы. Обычно с их помощью проверяют, не идет ли в недрах астероида трещинообразование. Но тут я бегал к ним послушать, что поделывает Мазеппушка.
А Мазеппушка трудился. По шестнадцати часов в сутки он отваливал полукубы металла на своем карьере, потом часа два шуршал в своей норе и на шесть часов затихал — спал. Тут бы и мне время спать, но ведь это были единственные часы, когда недра планетки не были наводнены бестолково прыгающими шумами и разрядами! Только в это время я мог спокойно работать со своим «Учетом». А когда Мазепп бодрствовал, поневоле приходилось бодрствовать и мне. В ожидании нападения.
Распорядок дня у меня разрушился, стала болеть голова, брюхо вконец расстроилось. Глядь-поглядь на прибор, тюк да тюк по дюбелю, а в мыслях одно: что предпримет Мазепп? На его месте я ни за что не смирился бы с перспективой лишиться безраздельных прав на «звезду» или уплатить шестизначный штраф. Глядь-поглядь на прибор, тюк да тюк по дюбелю. Что бы я сделал, поняв, что мне не справиться с "паршивым фискалом", "вавилонской гнидой"? Глядь-поглядь, тюк да тюк. Я вызвал бы подмогу, глядь-поглядь. А на месте подмоги я, тюк да тюк, учинил бы комиссариатскому фраеру грандиозную пакость. Какую, глядь-поглядь? Пакости рисовались мне одна другой гаже, тюк да тюк, и я окончательно терял покой, аппетит и работоспособность.
Работа требовала дальних экскурсий для установки датчиков. Были датчики, которые следовало устанавливать точно у антиподов. Но я боялся долгих отлучек. Вдруг вернусь, а на месте моего редута погром — привет от Мазеппа! А он — урры-урры-урры-урры в фонендоскопах — вольфрам рубит и коварные планы лелеет, тюк да тюк, глядь-поглядь. Плетет мой «Учет», плетет-лепечет, а что — не понять. И поделом, что не понять! Разнес бы датчики, халтурщик, километров на пятьдесят-сто, все пенял бы, тюк да тюк, глядь-поглядь. Не халтурщик, а трус. Не трус, а дурак! Сам сюда полез с Босорканевой подначки. Не драпануть ли отсюда, тюк да тюк? Свернуть программу тяп-ляп, а то и вообще ну ее! Не знал никто, глядь-поглядь, про эту дурынду, пусть и дальше не знает. А на Земле тоже хороши! Вольфрам туда бронтовозами везут, а там никто и ухом не поведет, откуда такое изобилие! Тюк да тюк, глядь-поглядь. Сколько я на бочке тихим ходом протяну? Гигаметр протяну, до соседнего Босорканева подарочка дочапаю. Баки засушу? Засушу, да не помру, глядь-поглядь, что за чушь приборы пишут! И никто мне ничего не скажет, «Учет» предназначен для каменных плакеток поперечником в три десятка километров, не более. Довольно и того, что посреди Пояса такое чудо-юдо заловлено, глядь-поглядь на приборчики-то…
Любой, кто зазубрит эти два абзаца и будет бормотать их полтора месяца подряд в темноте, давясь концентратами вперемешку со рвотным и слабительным, восчувствует мою жизнь.
Но все же я кое-что нащупал.
Выходило, что внутри планетки есть пазухи, заполненные металлом иной природы, чем наружный. Менее плотным. Пазухи располагались почти симметрично относительно центра. Как косточки в хурме. Будь наружная оболочка каменной, я разобрался бы с этим глубинным металлом. А так ничего не выходило, отклики на мои опросы — почти белый шум, подо что подведешь, то и выведешь. Должно бы все быть наоборот: снаружи должен лежать менее плотный металл, внутри скопиться — более плотный. Я решил, что мой «Учет» брешет. С ним это не раз бывало. Ну и пусть брешет. Все равно здесь вольфрам-рения матушке-планете на сто тысяч лет хватит, и будущие умники успеют уточнить в менее мерзкой обстановке. Но нелепость картины в мысли запала, и, начиная с четвертой недели, к тем двум маниакальным абзацам надо прибавлять этот. Через раз.
А на шестой неделе я потерял перку М8. Последнюю. И чем прикажете теперь прочищать резьбу на встреленных дюбелях?
Нечем.
Сутки я то рылся в барахле, то башкой от злости в стенки тыкался. Половина нейронов о лерке веет, половина — о Мазеппе. И спелась дикая мысль: поеду к Мазеппу и возьму у него эту самую лерку! Пусть попробует мне отказать! Да я его, да я ему… Короче, истерика.
Еще сутки я себя накручивал.
Накрутил. Заправил «люльку» и наперекор всему на свете двинулся к Мазеппу на карьер.
Подплываю. Издалека вижу вспышки. Выждал в стороне, пока глаза попривыкли, пригляделся — вот она, Мазеппова «утроба», над эскарпом покачивается, дуговой разряд на жале «Марс-Эрликона» играет.
Включил я голосовую связь, кричу:
— Эй, Мазепп!
И слышу в ответ:
— Я Мазепп. Ты кто?
То есть как это "кто я"? Он что, не знает, кто я и что здесь делаю? Меня как холодной водой обдало. Объясняю, кто я. И слышу в ответ искренне удивленное:
— Так ты, значит, еще не похромал отсюда, гнида вавилонская?
И до меня окончательно доходит, что Мазепп и думать обо мне забыл.
Я маюсь, я с ним день и ночь воюю, а для него меня попросту на свете нет! От этого открытия я настолько растерялся, что все заготовленные речи у меня из головы вылетели, а новые не явились.
По моему сценарию, он должен был угрюмо спросить: "Чего надо?", а я должен был звонко и дерзко потребовать: "Сей момент дай мне лерку эм-восемь!" Но он преспокойно продолжал работать. Я мог торчать тут сутки, двое — ему было наплевать.
Я понял, что слова от него не дождусь, пока сам не заговорю. Что-то мешало мне просто попросить лерку, и я промямлил, что надо, мол, поговорить.
— Ну, говори, — отозвался он, волоча в сторону очередной полукубометр металла.
С собой у него наверняка не было лерки, а я во что бы то ни стало должен был к ней приблизиться, у меня перед глазами маячил слесарный патронташ на стенке его пещеры, я прямо-таки зрачки царапал о гнездо, где лежит себе, почивает эта чертова лерка! Там, рядом с ней, он мне не откажет, а здесь — откажет. И я сказал:
— Здесь не буду. Поехали к тебе.
— Время нет, — ответил он.
— Дело есть, — спел я ариозо змия-искусителя.
Спел и замолк. Не знал, что дальше петь.
И надо же: победило мое молчание!
Мазепп закрепил товар, примкнул жало «Марс-Эрликона» к блоку питания и, пятясь задом, чтобы фалы собрались у него в заспинные гармошки, поплыл из карьера. Я последовал за ним, лихорадочно придумывая, о каком таком деле собираюсь говорить.
— Ну? — спросил он, когда мы забрались в его пещеру.
По случаю жары он был в одной маечке, громадный, жирный, весь до пупа в веснушках. Он высился надо мной, как гора.
Я шарил глазами по стенкам. Вот здесь мне колдовался слесарный патронташ. Колдовался, да не выколдовался: на стенке было пусто.
— Ты тут на астероиде давно? Как его нашли? — спросил я, оттягивая время, все еще не придумав, о чем говорить.
— Тебе что за какао? — незлобно ответил Мазепп.
Его надо было сразить наповал, и я выпалил:
— Ему томографию делали? Ты делал?
— Чи-иво? — изумился он.
— Томографию. Ну, просвечивали его? Смотрели, что внутри?
Я прекрасно знал, что не смотрели. Откуда у старателей взяться такому оборудованию?
— Кончай темнить, — сказал он.
— Значит, не делали. Так? — непокорно продолжал я. — А я сделал. У меня прибор для этого есть.
— Врешь! — каким-то новым голосом ответил Мазепп. Какой старатель не накололся бы на этакий разговор!
— Дурак! — вел я.
— Золото? — выдохнул он чуть ли не вместе с душой. Он был у меня на крючке. Господи, как мне легко стало. Но крючок надо вонзить понадежней.
— Астероид нерегистрированный, — сказал я. — Я и сам мог бы его заявить, ты понял? Но я в этом деле пацан. Только грыжу наживу огнестрельную, и с приветом. При надежном человеке мне и доли хватило бы.
— Сколько? — спросил он.
— Я не жадный. Сам назначь, чтоб между нами чисто было. Ты понял?
— Это смотря какой товар, — опомнился он и повторил: — Смотря какой товар. По мне, и этот в жилу.
— Есть и получше, — возразил я.
— Ну! Говори.
— А не обманешь?
— Слушай, ты, — ответил он. — Говорю, что не обману, а там как хочешь, верь — не верь. Клейма на честность мне в аптеке не ставили. Однако соображай сам: был бы я прохиндей, тут бы не горбатил. Сечешь?
Я помолчал и ответил:
— Солома.
На жаргоне Пояса это означало, что меня убедили.
— Ну так что? — впился он в меня рыжими глазенками. — Золото?
— Нет, — ответил я. — Уран. Все печенки у него урановые.
Почему всплыло у меня про уран, понятия не имею. Наверное, потому что с детства слышал: "Уран! Мало урана! Нет ничего дороже урана! Уран — сердце энергетики, уран — средство овладения богатствами Вселенной!". Ну и подумал, что уран-то подороже вольфрама будет. И не ошибся. Мазеппа под потолок болтнуло от этой новости.
— Быть не может, чтоб уран!
— Пальцам не щупал, — говорю. — А приборы показывают.
— Приборы, приборы. Врут твои приборы!
— Может, и врут, — гордо говорю я. — А может, и не врут.
— Врут! — кричит Мазепп. — Вон у меня счетчик Гейгера есть. Я точно знаю, что он работает. Я ему верю. А он что? А он молчит. А будь здесь уран, он захаживался бы! Во!
Умница Мазепп. Опростоволосился я. Не умеешь врать — не берись. Что ж теперь делать-то?
— Да он снулый, — ляпнул я первое, что пришло на ум.
— Как это "снулый"? — ошарашенно спросил Мазепп, и тут у меня в глазах потемнело от вдохновения.
И понесло меня. Я врал отчаянно и красиво. Я объяснил Мазеппу, что сам по себе атом урана вовсе не радиоактивен, а вполне устойчив. Так же, как и атом любой железяки. Лишь когда он попадает под мощный поток нейтрино, то под их мелкими частыми ударами ядро расшатывается, начинает ходить ходуном и в нем начинаются процессы, которые мы называем естественной радиоактивностью. Если взять, скажем, кусок земного возбужденного урана и отнести его подальше от Солнца, на световой год или два, то там не будет нейтрино высоких энергий и за сто тысяч лет колебательные процессы в нашем уране затухнут. Он станет снулым. Но стоит доставить его обратно, то есть сунуть под солнечные потоки нейтрино, он опять проснется и станет привычным для нас радиоактивным ураном. Если, конечно, не спрятать его в нейтринонепроницаемый футляр. Очень может быть, что здешний вольфрам-рений именно таким футляром и является. И следовательно…
— Бомба! — ахнул Мазепп. — Мы сидим на бомбе!
— Да брось ты! — строптиво сказал я. — Все тебе бомбы снятся.
Мне ничего не стоило согласиться с ним. Бомба, которую в неведомой дали снарядили «пришельцы» и заслали сюда. Зачем? Чтобы взорвать Солнечную систему. Байка в самый раз для Мазеппа. Именно поэтому я на нее не согласился, а продолжал витать в прекрасных сферах вдохновения.
— А что же это? — азартно спросил он. Я победил. Он слушался малейшего движения моего пальца, тончайшей дрожи в голосе.
— Это зародыш планеты, — нахально объявил я. — Пройдет всего каких-нибудь сто миллионов лет (подумаешь! для Вселенной это миг), и снулый уран в недрах астероида проснется. Как? А очень просто; к тому времени планетка обрастет каменным мусором, станет массивней, сместится поближе к Солнцу, примерно туда, где Земля; там нейтринный поток вчетверо мощнее, и он прошибет вольфрам-рениевый футляр. И что получится? Отличный атомный реактор, мощный планетный мотор, такой же, как у Земли, у Венеры, у Марса. Ведь всем же ясно, что именно такой мотор движет эволюцию Земли (конечно, это было ясно только мне и с моих слов мингеру Максу-Йозеппу)! И вскоре, через два-три миллиарда лет, в Солнечной системе созреет новая планета. Может быть, такая же, как Земля — являйтесь, «пришельцы», заселяйте, пользуйтесь. Так что этот астероид — что-то вроде кукушкина яйца, подброшенного под бочок нашему светилу, чтобы кукушонок вылупился тут и процветал, объяснил я изумленному Мазеппу. И вполне может быть, что его подбросили совсем недавно. Именно поэтому его никто не заметил до сих пор, именно поэтому я и начал с того, что спросил, давно ли его открыли и как долго находится здесь Мазепп, изящно закруглил я свою сказочку.
— Думаешь, за ним следят? — настороженно спросил Мазепп.
— Ты за каждым семечком следишь, которое посеял? — ответил я. — Может, их тысячами городят и кидают куда попало! Авось где-то присоседится. Кукушка, между прочим, тоже не следит за гнездом, куда яйцо положила.
— И глубоко он, этот твой снулый? — спросил Мазепп. Он готов был сей же миг взяться долбить свою «звезду», чтобы добраться до вожделенных залежей.
Я примерно нарисовал ему расположение инородных пазух в теле планетки. Чтобы добраться до ближайшей пазухи, надо было грызть сплошной вольфрам-рений на глубину в пятнадцать километров, тут я не врал. При теперешней технике это двадцать лет работы. Так что близок локоть, да не укусишь.
Мазепп уперся ручищами в стенки своей пещерки, пьяно повел башкой и протянул:
— Н-ну, солома-а! Пробьемся.
— Да, кстати, — небрежно бросил я. — Я тут лерочку эм-восемь упустил. У тебя лишней нет?
— Есть, — отозвался он все тем же зачарованным голосом.
— Подари, — протянул я руку.
— Они у меня не здесь, — неохотно вернулся он в свою телесную оболочку. — Они на карьере. Заглянем по дороге. Снулый уран! Ну, диво, — воспарил он опять душой к радужным эмпиреям.
Вот так мы с Мазеппом Ван-Кукуком открыли снулый уран.
Говорю: "Мы с Мазеппом", потому что, не будь его, эта идиотская мысль никогда не пришла бы мне в голову.
Мы на полном серьезе договорились, что в нужной графе моего шильда будет невразумительно написано: "Al? — Pb?". Показаниями моего «Учета» можно было обосновать и не такую чушь. Само собой, Мазеппу придется немедленно зарегистрировать предприятие, уплатить штраф и недоимки с процентами. Но что значит «немедленно»? Здесь это слово означает «годы», "И оформят, и заплатят", — туманно выразился Мазепп.
Я оговорил, что моя сторона ничего, кроме открытия, в дело не вкладывает и от участия в самой долбежке «звезды» решительно уклоняется. Соответственно, Мазепп определил мою долю дохода от грядущей торговли металлом «косточек» в десять процентов. "Это ж миллион! Жуй трешками — за всю жизнь не сжуешь", — прокомментировал он свою щедрость. Я кивнул. Мы пожали друг другу руки и съели банку консервированных личжи "Калимантана сэлед".
Пока я врал, совесть меня не мучила: я обманывал врага.
Заполучив желанную лерку, я долго еще восхищался своим вероломством. Знать не знал за собой таких талантов! И заранее ластился ко всеобщему хохоту, под который пущу в нашей компании этот анекдот.
И потом — не все же я врал! «Звезда» и впрямь больше походила на конструкцию, чем на каприз природы.
Была у меня мыслишка, отбывая со «звезды», вызвать Мазеппа по голосовой связи и ехидными словами выложить всю правду. Была, да забылась. Как и желание хвалиться в компании. Уж больно через силу шла работа; голова болела непрерывно, и ливер докучал. Крепко меня подкузьмили эти полтора месяца на "звезде Ван-Кукук". Забить бы мне тревогу, бросить все и кинуться в реабилитационный центр на Ганимед, а я в полубреду алчно тянул руки к остальным четырем Босорканевым подаркам. Ну, потерплю, ну, поднатужусь — и разом все кончу. А Мазепп — что Мазепп? Вразумят его. Без меня. Найдется кому.
Лажа. Оперетта. Свист.
Ничего этого я не помню и не помнил. Это концертный номер, который и так-сяк слепил пятнадцать лет спустя из каких-то фразочек Мазеппа, заполняя пробелы золой и огарками собственной фантазии.
Но это уже не имеет значения. Чересседельник битюга набит образцами снулого урана, подпольный доктор всех наук лезет из кожи вон, чтобы соню растолкать, а я болтаюсь вокруг них по неопределенной орбите, как фиалочка в компостомешалке.
Впредь настоящим будущему сэр-пэру, а ныне копотуну в подполье на его германский фриз над левантинским нюхалом накладывается прозвище "Кулан фон Муфлон", сиречь "Осел фон Баран", он же его долботронство Недобертольд Шварц.
Прозвать бы как-нибудь и супругу его Элизу, но тут из меня продуцирует гейзер таких словечек, что надо подумать, какое выбрать…
Не знаю, что тошнее: писать об этом или читать.
По-моему, все же писать.
Получил я свои восемь лет стажа. Вожделенные Плеяды не сию секунду, но на моих петлицах взошли. Ни один долбайкомпьютер не оспаривал моих прав первенства на командирскую должность. Но тут в мою жизнь журавлиным клином вдвинулись врачи, и все мои блестящие перспективы пошли по частям под топор.
"Не делал этот мальчик каждый день шестичасовую зарядку и силовым костюмом пренебрегал. Прибавьте к этому ранее не выявленные конституционные дефекты, иными словами — плохую наследственность (уж мальчику лучше знать, кто в его роду и чем злоупотреблял), и вот результат: кости картонные, сосуды трухлявые, дегенеративные явления в железах, переброс на рефлективное мышление. Года за два подштопаем, но работа в заатмосферных условиях в дальнейшем категорически противопоказана".
Я взвыл.
— Как же так! — говорю. — Значит, мне с самого начала, при найме, сулили златые горы, обрекая на перемол?
— А вы что думали, что там курорт и златые горы вам сулят исключительно за ваши красивые глаза и дипломчик с отличием? — хладнокровно ответили мне хором три головы главного Асклепия. — Их сулят только за чреватое последствиями хождение по лезвию. Опять же, в свете тогдашних представлений, ваша нагрузка находилась в пределах допустимых норм. Но пока вы там своевольничали (вы же не станете отрицать, что своевольничали и пренебрегали предписанным режимом!), нормы изменились — это раз, и мы научились смотреть зорче и глубже, чем прежде — это два. Мы работали, подполковник, работали. И не думайте, что нам все так просто давалось.
— И что же, вы даете мне чистую отставку?
— Подполковник, фу! Подумайте — в ваши годы вы уже подполковник! Многие дослуживаются до этого звания в сорокалетнем возрасте. Наше дело — дать медицинское заключение. Вот мы его и даем. А решаем не мы, решает ваше начальство.
На черствость людскую посетовать не могу. Меня жалели. Я понял так, что начальство ретиво воткнет в эн плюс первый кабинет три эн плюс третий стол с тремя телефонами, дисплеем и терминалом, терминал потихоньку отсекут, меня там усадят, положат приличный оклад, пожмут руку и навек забудут. А я по этим телефонам дозвонюсь лишь до мелкого сутяжничества и прогрессирующих кризов на почве зависти. И дрожащей лапкой буду нашпиливать на разные места капающие сверху бубенчики за выслугу лет. Кто доверит серьезные дела убогонькому, за которым надо слать в кильватере реанимашку?
И я ушел. Подал рапорт и ушел. Коллеги с перепугу мне даже отвальной не устроили. И за все эти годы никто из них мне не позвонил, обо мне не вспомнил. Люди казенные, претензий не имею.
Не женился.
Растить и прилаживать к миру детишек, зная, что подсунул им дрянь-хромосомы — это, в конце концов, подло. А приглашать подругу исключительно на роль "утоли моя печали" — гадко.
Не повесился.
Где выкинули мне мизер, там пусть и точку ставят. Пусть озаботятся. Ал за бесплатно чужую работу делать не макак.
Профессий переменил — не счесть.
Предпоследняя — самая любимая. Ласковый конюх.
На приличном конном заводе имеются конюхи трех родов: громила, никакой и ласковый. Лошади памятливы. Громила — укрощает и уходит. И маячит неподалеку, как символ безраздельного господства двуногих. Никакой — он никакой и есть, мало ли колготни при стойлах. А ласковый конюх на этом фоне дает животному высший шлиф. Вот я его и давал.
Говорят, у меня это получалось.
Не почел бы себя блаженненьким всепростителем с автоподавленным вкусом ко злу. По-моему, дело обстоит как раз наоборот; с большим удовольствием насолил бы многим. Но у меня не хватает на это душевных сил. Было время, я из-за этого, даже грустил. А потом увидел: в нашей кишащей россыпи всегда полно и поводов для взаимного воздаяния, и желающих, не сходя с места, этим воздаянием заняться. Всегда найдется кто-нибудь, кто, сам того не ведая, воздаст и за меня. И я могу с легким сердцем и чистой душой встать себе на зорьке и насладиться неспешным походом по росистой плитчатой дорожке в пятый блок, где меня ждет приятель, чей естественный мир решительно не имеет ничего общего с житейскими страстями моих сородичей.
Возможно, мой питомец соглашается на общение со мной именно из-за отсутствия перекрещивающихся житейских интересов. Кони высших статей себялюбцы и гордецы. Вся их жизнь — непрерывное ревнивое состязание с себе подобными, а миг счастья — круг почета, так краток. С неподобным себе нечего делить, поэтому общение со мной для коня — глубокий отдых. Ценить его кони научаются в одночасье.
Видимо, я тоже себялюбец и гордец. По крайней мере, настолько, чтобы принять межвидовое общение как целительную передышку. Мне и коню, нам друг с другом хорошо, ученье легко переходит у нас в бескорыстную игру, и…
И, наверное, займись я вместо этих подпольных откровений описаниями того, как дрессировал лошадей, я сочинил бы нехудую книгу. Во всяком случае, более разумную, полезную и долговечную, чем та, которой занят. И тоже тайную. А что? С барышников станется. Засекретят.
Вряд ли я учил коней тому, что им нужно. Само собой, они отвечали мне тем же. Я стал слишком просто смотреть на людей. То, что прежде я принимал за причины людских поступков, стало представляться мне всего лишь следствиями очень простых состояний внутреннего довольства или недовольства внешними обстоятельствами. Невелика ересь, но заблуждение опасное.
Но ничего не могу с собой поделать. Я зачарован моими прелестными скотами и непроизвольно соизмеряю круг коней и круг людей. А моего дорогого Мазеппа представляю себе не иначе, как в образе битюга крепкой конституции. Но с некоторой рыхлиночкой, заметной, правда, лишь очень опытному эксперту. Спорная рыхлиночка. Есть за что попрепираться при бонитировке, если таковая мингеру когда-нибудь предстоит.
А упомянутый мингер долго-долго не давал о себе знать.
Впрочем, возьмись я сдуру составлять реестр персон, не дающих мне о себе знать, мингера я в него не включил бы, поскольку начисто о нем забыл. Он напомнил о себе сам.
Произошло это года три тому назад. Может быть, четыре. Не тот у меня образ жизни, чтобы точно помнить даты.
Два года возился я с Апострофом. Великолепный был конь. Наш, с небольшой добавкой кабардинской крови. Была мысль повести от него новую линию. Стоило на него взглянуть, эта мысль сама приходила в голову всякому, кто понимает в наших делах. А я видел его изо дня в день, и мысль о новой линии въелась мне в самую печень.
И вдруг его продают. Худой год, там платеж, тут платеж, завод буквально подсекло, а за Апострофа какие-то персы разом кладут на бочку умопомрачительную сумму. И наш опекунский совет сдался.
Я на стенку лез. Меня трясло.
Буквально накануне отправки Апострофа до меня добрался поверенный этих персов и предложил контракт. Если я поеду с Апострофом и стану опекать там его и только его, мне положат очень даже приличный оклад. Это меня взорвало. Мало того, что эти халифы, наглотавшись деньги, пускают по любому поводу золотые пузыри, у них еще хватает наглости нанимать нас в лакеи. Я отказался. Врачи не рекомендуют мне менять климат, вежливо объяснил я.
Апострофа увезли, а я наладился в отпуск. В тихую обитель для таких, как я, отставничков.
Давно я не купался в море. Приехал — и сразу в воду. Всласть навозился в воде, выбрался на берег, упал в шезлонг, закрыл глаза и вострепетал, чуя, как прошивают мою некондиционную плоть солнечные лучи. Краем уха услышал, как кто-то подходит. И раздается:
— Приветик, светик.
Я разлепил веки и узрел веснушчатое вздутое брюхо, обросшее густым рыжим волосом. Над брюхом высилась жирная грудь в тех же рыжих зарослях. Только дремучий хам способен выставлять На всеобщее обозрение такую безобразно раскормленную тушу. Я поднял взгляд выше и увидел огромную харю, расплывшуюся в приязненной улыбке. Харю, никого мне не напоминавшую.
— Не узнаешь, — огорчилась харя. — Я пыхчу, я на их сторону монету кулями валю, а они прохлаждаются и не изволят помнить. Эх, ты! Небось я твое имечко день-ночь шепчу. Не икалось? Вижу — не икалось. Нехорошо. Где ты сыщешь на свете еще одного такого порядочного человека, как я? Ведь мы с тобой договорились на честное слово, без никакой бумажки, я тоже мог бы забыть. Мало что не забыл — ищу товарища по всему свету, себя не жалею, от дела отрываю. Нахожу, а тот смотрит, глазами лупает — извиняйте, мы с вами не знакомы. Нехорошо. Ну, припомнил?
— Извините, не припоминаю, — сказал я, хотя припомнил.
Но так не хотелось припоминать!
Покончено с этим, давно покончено. Нечего подсовывать под меня фитили из прошлого! Прошлого нет.
— А ты припомни. Алюминий, знак вопроса, тире, плюмбум, знак вопроса. Славная была шкода! Я на этой шкоде до сих пор держусь. И ты держишься. Ведь ты в доле! Ну!
— Мазепп, — неохотно выговорил я.
— Ну. Только для ближайших друзей, которых у меня не осталось. Только ты. Только для тебя я по-старому Мазепп.
Он даже всхлипнул.
— Ты как здесь оказался?
— Ха! Ты забыл, что такое Мазепп. Во у меня рука!
У меня перед носом закачался жуткий конопатый кулачище все в той же рыжей шерсти.
— А в ней «Марс-Эрликон». Когда такая рука и в ней «Марс-Эрликон», разве есть место, куда Мазепп не войдет в свой полный размер? Гляди!
В кулаке неведомо откуда оказалась бутылка. Кулак напрягся — бутылка хрустнула.
— Во! Видал?
Старый школярский фокус. Между бутылкой и ладонью закладывается камушек острым ребром к стеклу.
— Я тоже так умею. У тебя еще бутылка есть?
— Есть. У меня для тебя все есть. Каждая десятая бутылка мира — твоя. По уговору. Но об этом после.
— Не сори битым стеклом на пляже, не будь свиньей. Подними и отнеси в мусорный бак.
— Для этого у меня есть мартыхан. Но, чтоб ты знал, как я тебя лю… Вот! Для друга, для дела Макс-Йозепп сделает все!.. Он трудящий человек, он не белоручка… Трудящему человеку никакой труд не в обиду… Хоть там, хоть тут, хоть где…
Пока он, булькая речами, собирал осколки и ходил к мусорному баку, я мучительно соображал, как мне себя вести и что все это значит. И ничего толкового не сообразил.
— Порядок! Порядок у Макса-Йозеппа. Всегда был, всегда есть, всегда будет. Сейчас Макс-Йозепп макнется в это сусло, раз уж выпал ему такой «дженерал», а потом мы с тобой поедем и я покажу тебе одну штуку. Идет?
— Пошел к черту!
— Непременно пойду. Все мы пойдем. Все мы грешники, и Макс-Йозепп тоже грешник. Но он желает быть настоящим грешником, чтоб и в пекле его уважали. Едем, светик, — не пожалеешь. Ты втравил Макса-Йозеппа в эту историю, без тебя он ее не расхлебает. Помоги. Ты должен. Как между честными людьми.
— Мазепп, я инвалид. Понимаешь? Инвалид. Кто бы мне помог!
— Знаю. Я все про тебя знаю. Я знаю про тебя больше, чем ты сам. Чтоб ты не сомневался, я тебе скажу. Дурацкая конюшня, где ты сшиваешься, давно бы прахом пошла, если бы не деньги Макса-Йозеппа. Я тебя не трогал, я платил и не возражал. Но приперло, и ты мне понадобился, ты, только ты и больше никто на свете. И придумал Макс-Йозепп, как весело устроить нашу встречу — организовал увод лошадки, при которой ты хлопотал. Он думал, ты поедешь за ней хоть на край света и там мы встретимся. И мне так было бы удобней, и ты бы развеселился, как я вручил бы тебе лошадку, и все пошло бы ах как славно. А ты не поехал. И вот я к тебе с повинной. Захочешь бери свою четвероногую обратным рейсом. Но прежде выслушай Макса-Йозеппа там, где ему удобно. Солома, а?
— Слушай, Мазепп! Ты… ты не имел права! Кто тебя просил печься обо мне! Я тебе не игрушка! Я…
— Пустые твои слова. Макс-Йозепп их не слышит. Всякий человек имеет право печься о другом. Я не играл с тобой. Ты хотел своих лошадей — ты их имел. Ты не любишь Макса-Йозеппа — не люби. Но я прошу помощи. Помоги трудящему человеку и езжай обратно к своим скотам, если скоты тебе милей. Хотя тут ты идешь против Бога. Богу было скучно со скотами, и он выдумал людей. Тебя, меня и других. Идти от людей к скотам значит идти против Бога, это говорит тебе трудящий человек. Он ничего не украл, он все добыл сам. И если ты не поможешь ему, ты будешь неправ. Думай, а я пошел.
Он купался. Эта рыхлая туша была нелепа и в воде. Он не умел купаться. Некогда было ему учиться — он рубал свой вольфрам-рений, который Земля рвала у него из рук. Злясь, брюзжа и кряхтя, выводила ему сумму прописью, но никогда, никому не пришло в голову сказать Максимилиану Йозеппу Ван-Кукуку «спасибо» от имени цивилизации, жрущей металлы. А я? И я туда же?..
Когда он вылез из воды, я сказал ему:
— Мазепп, что тебе надо? Не темни, объясни толком.
— По дороге! — алчно выдохнул он.
— По дороге куда? На «звезду»?
— Ха! На «звезде» Макс-Йозепп справляется сам. Ближе, чем ты думаешь. Без перегрузок и невесомостей. Пошли!
— Дай штаны-то натянуть.
— Черт с ними, со штанами! Все штаны мира…
Он осекся и махнул рукой.
— Я знал. Ты человек. Бери штаны, на все прочее плюнь. Фирма платит. Не фырчи — не я, а фирма. Вонючая деньга нищих духом, цена этой братии фиг-ноличек, если нет моих рук и твоей головы. Давай!
Я не верил своим ушам. Не было этого, это кто-то другой придумал и валит теперь на мою голову. Втемяшивает мне чужое прошлое. То, что я не делал и не говорил.
Десять лет мингер, поверивший в мою идиотскую выдумку, долбал свою «звезду», пока не добрался до одной из обозначенных мною пазух. Все было не так, просто, как хочется об этом писать. Комбинациям не было числа, но в результате на «звезду» доставили оборудование, которое и пазухи эти точно засекло, и вдвое ускорило прогрызание штольни. Лет пять тому назад мингер по приборам прошел границу фаз и вырубил первый полукубометр желанного металла. Расколупал его на маломерные образцы, по всем правилам упаковал и отправил на анализ.
Само собой, не в Кавендишскую лабораторию. У вольных старателей есть свои ученые притоны, и трудятся там не менее классные специалисты. В мою сказочку про "снулый уран" они ни на секунду не поверили. Но отчего ж не посмотреть, чем набита эта редкостная вольфрамовая капля? Тем более что проходка штольни с лихвой окупалась тем, что из нее вытаскивали, и сам по себе истово рвался в дикий металл какой-то кретин-энтузиаст. И пресловутый «ванкукукиш», смешки смешками, а был растерзан и допрошен самым доскональнейшим образом. И грянул гром: он оказался практически чистым ураном-235 во всех отношениях, кроме одного: «ванкукукиш» был нерадиоактивен.
Моя (моя!) выдумка о "снулом уране" в один миг превратилась из безграмотного вранья в смелую, блестяще подтвердившуюся научную гипотезу.
Я в это время терся по мелочам и знать не знал, что сделался авторитетной личностью. Настолько авторитетной, что мне был посвящен семинар, на котором был заслушан доклад о моем героическом прошлом и никчемном настоящем. Солидные деловые люди тщательно рассмотрели вопрос, стоит ли мне дальше жить. Учли, что при моем-то здоровье и утруждаться особенно не придется. Провели тайное голосование и большинством в один голос дозволили мне жить дальше. Здрасьте, пожалте, — этакое благородство проявили, уж не знаю, чем отблагодарить.
Мысленно поздравив меня с таким блестящим успехом, тайная ученая братия вернулась к своим меркантильным заботам.
"Звезда Ван-Кукук" могла поставлять на Землю уран в неограниченном количестве хоть сто лет. Но кому и на что нужен "снулый уран"? Уран нужен бодрствующий, на подхвате. Так не изволят ли господа ученые изобрести способ растолкать соню и заставить его работать так, как, самоизводясь, жарко трудится его брат-близнец? И господа ученые взялись за дело.
И вся эта змеиная свадьба, заткнутая мятым пипифаксом алхимическая колба с кипящими мозгами — вальяжно подрагивала на горбу одного-единственного человека, моего славного битюга, который ничего об этом не знал, копошился в металлической щели где-то за орбитой Марса и, по горло в собственных отходах, рубил аккуратными полукубометрами чудесный «ванкукукиш». Рубил и свято верил, что стоит собрать двух-трех умных ребят, тряхануть любую на выбор глыбу и — вот оно, старательское счастье! Хочешь личные висячие сады — на висячие сады; хошь причал, мощенный лобанчиками, — на причал; хошь умереть со скуки и назавтра воскреснуть — и это тебе обеспечат, да еще спросят, в каком виде желательно воскреснуть. В виде белого лебедя с алмазной короной? — пожалуйста! Кретинизм, чистой воды кретинизм! Битюжьи грезы!
Гужует битюг свои тонны, гужует, а искушение растет. Сон на сон и еще на сон — получается на ощупь вроде близкой яви. И притом лучшие годы вот-вот изойдут — не воротишь.
И срывается с места честной старатель мингер Максимилиан Йозепп Ван-Кукук, несвычно молотит враздробь золочеными крылышками, подгребает к матери-планете и бухается мешком в подставленное кресло. Бухается, ошарашенно башкой вертит, подлокотнички щупает, не золотые ли. И слышит: был бы ваш уран ураном — и подлокотнички были бы золото-золотом. А так извините, скажите спасибо, что не в луже сидите. И до лужи вам, мингер, совсем недалеко: спит ваш снуленький и просыпаться не собирается. Как ни бьемся, нам его не разбудить.
И взвыл мингер, и всех — по-старательски, с гибами-перегибами, на все боки. Дураки вы все и жлобы! А где ж он, мой единственный, мой взаправдашний компаньон, друг десятипроцентный, который все это наворожил, над которым вы десять лет хиханьки строили, пока сами перед ним не облажались? Вы головы? Вы не головы, на таких головах у павианов хвосты растут. Он голова! Он за всех вас все понял и сообразил, что к чему. Я ваши дипломы из рамочек повыдеру, все ваши отчеты из сейфов повытряхну, и вы сами, вы только на то и годитесь, скатаете из них надобный рулончик, нет, два рулончика, на всю жизнь их хватит мне и милому дружку десятипроцентному, подать мне сюда рапорт, где он, что он, каково живет-радуется и так ли вы его опекали, как было вам сказано!
И попер на дружка мингер, сгреб в объятия, облил слезой дружочков траченый ливер и взмолился; "Расколдуй, что наколдовал!"
Повез он дружка в незнамые горы, дремучие леса, а там стоит избушка на курьих ножках. Внутри — печки-лазеры одна в другой дырки пекут, суперпроцессоры хлам на полках переставляют, а на пороге, встречая дорогих гостей, согнулся в полупоклоне подпольный доктор наук и тутошних крыс-пауков, муфлонов-куланов заправила, их долботронство Недобертольд Шварц, а при нем супруга его Элиза.
Побродил друг десятипроцентный по избушке, об то споткнулся, об се шишку наставил, и говорит он битюгу своему дорогому таковы слова: "Мазеппушка ты мой любезный! Что б тебе сразу меня кликнуть — вмиг бы мы это дело с тобой разморочили, а теперь так просто не выйдет: растащили нашего снуленького по крошечкам-трепетушечкам и каждую крошечку в такую дрянь закутали, что руки опускаются и шум в башке, как у столетнего юбиляра наутро после честного пира. Ну, да ничего, не съест нас свинья, помогу я тебе, и славную бульку мы отчубучим".
Стал друг десятипроцентный посреди пустыни Рассахары и шепнул повелительным шорохом: "А ну, крысы-пауки, муфлоны-куланы, снести мне тотчас сюда все крошечки-трепетушечки нашего снуленького и соорудить двойную тетрадуру так, чтобы нижняя тетрадура в землю целиком ушла вершиной вниз, а верхняя в небеса возвысилась. Вот я вам на обороте кабацкого счета эскизец прикинул, так чтобы у меня все было в точности по нему!".
Перепугались крысы-пауки, муфлоны-куланы так, что потрудились на славу, всего снуленького, что был растрясен, в одно место собрали и веленые тетрадуры соорудили. И сами изумились тому, что вышло, поскольку наружная тетрадура получилась в натуре размером с пирамиду Хеопса. И в соображении, что у них другая такая хеопсина в землю уходит и не видна, заробели маленько, посчитав, сколько ж это преславный битюг там, на «звезде», в одиночку копытом нарыл.
"А теперь, — молвил друг десятипроцентный, — отойдите все в стороны и станьте в кружок при тетрадурах. И ждите, поскольку мне надо свою волшебную палку зарядить. Довольно и глянуть на меня, чтобы понять: дело это не простое и нуждается в глубокой задумчивости".
И впрямь. Вид у него ветхонький, до того стертый, что перед зеркалом поставить страшно: как бы он целиком на отражение свое не ушел. Отошли в сторонку крысы-пауки, муфлоны-куланы, расселись в кружок и стали ждать.
А десятипроцентный разделся донага, сел в позу лотоса перед хеопсиной и начал сосредоточиваться.
Три дня и три ночи сосредоточивался он, а на рассвете четвертого гикнул громким голосом и встал. И увидела почтенная публика, что он в полном порядке, а палка его волшебная багровым огнем пышет и сама в дело просится. Шагнул десятипроцентный и торкнул палкой тетрадуру. И тут же проснулся снулый уран и мигом сделался из него уран натуральный, ни в чем не сверхъестественный.
А поскольку при этом вышло, что его критическая масса в миллион раз превышена, тут кы-ык жвахнуло!
И сделалась от того жваха в земле такая дыра, что стекло туда без остатка море Средиземное, а потом и Карибское.
А в небе, напротив, сделалась такая дыра, что солнцу в тот день восходить стало не на что. И только если очень приглядеться, маячили в бездне той дыры две ма-аленькие звездочки. И вовсе то были не звездочки, а то сам мингер Ван-Кукук и дружок его десятипроцентный в парообразном состоянии уносились в сторону своей «звезды», при том барахтаясь и весело беседуя.
— Что, Мазепп? — вопрошал десятипроцентный. — Разве я не здорово тебе помог? Разве не славную бульку мы отчубучили?
— Да уж! — отвечал трудящий грешник Ван-Кукук. — И помог ты мне так, что вовек больше помощь не надобна, и бульку мы отчубучили наиславнейшую! А им всем — фиг-нолик, самая размало-микро-нано-пико-миникулка от того компота "Калимантана сэлед", что, помнишь, мы когда-то на двоих вылакали. Не журись, у меня там еще банка завалялась. И мы ее ради такого события вскроем.
А третья дыра от того жваха, простым глазом не видимая, но самая пекучая, сделалась в человеческом установлении, именуемом "транснациональной системой промышленно-финансового кредита". И за вольное обращение с этим установлением тени Мазеппа Ван-Кукука и дружка его десятипроцентного приговорены к вечному ежедневному колесованию, истоптанию и анафеме. Составить методичку для такой казни и изобрести оборудование поручено их протодолботронству Недобертольду. За это ему обещано повышение в звании.
При этом известии наши тени только ухмыльнулись. Мы-то знаем: до скончания века будет изобретать Недобертоша, да так ни фига и не изобретет.
"Здорово задумано!" — поддакивает битюг, а сам с консультантской подачи готовит этой сказке совсем другой конец. Крысам-паукам, муфлонам-куланам приказано: на рассвете четвертого дня, как встанет, как гикнет друг десятипроцентный, всей кучей навалиться, палки волшебной лишить и обеспечить почетные похороны. Палку же ему, битюгу, к ногам положить, а тетрадуры обратно разобрать на мелкие кубики. С тем чтобы ему, битюгу, кубики самому волшебной палкой торкать и торговать горяченькими, пока не погаснет живое лукавство в очах битюговых.
Через малую печаль по дружку такой конец сулит битюгу великие радости. Во-первых, не будет никаких жвахов и все обойдется тихо, как мыслилось и делалось с самого начала. Во-вторых, система кредита, которая из-за промедления в делах (копуша Недобертольд!) несколько передоена, перестанет досаждать битюгу и получит свой процент. В-третьих, солидная торговля поспособствует осуществлению битюжьих грез об островах и гуриях. Все это слишком заманчиво для того, чтобы очень церемониться с дружком.
А ведь кубиками не только торговать можно, — только сейчас пришло мне в голову.
Полсотни лет державы, кряхтя, разоружались, друг дружку договорами путали и системами контроля. И полсотни лет сеть на сеть кидали, чтобы никто и нигде ни-ни сквозь те сети до этих кубиков не дотянулся и не встал над безоружными континентами в дамках на большой диагонали.
А дорогой мой битюг к этой позиции поближе других будет.
Ну, не он, так Недобертоша. Ну, не их долботронство, так кто-нибудь из крыс-пауков, куланов-муфлонов, что вокруг колготятся и в данный момент об этом вполне искренне и не помышляют. Раз такая возможность появится, не может быть, чтобы кто-нибудь за ней не потянулся.
Так что дружку десятипроцентному есть над чем подумать, прежде чем браться по избушке похаживать.
И знает дружок, чего от него ждут и в каких обстоятельствах он приходит к инсайту. Даже само слово это знает. Сидя на конном заводе, книжечки почитывал и прочитанное примерял не только к животным, но и к людям. А после его неосторожных воспоминаний вслух — относительно обстоятельств в курсе и битюговы консультанта.
Так что десятипроцентному надо быть готовым не к самому веселому времяпрепровождению здесь в ожидании своих процентов. Давить будут. Непременно будут.
Вероятно, сам битюг при этом деле будет как бы в стороне.
Похоже, я крупно влип.
А не рано ли вы труса празднуете, рыцарь, едва за круглый стол севши-то?
И кто ж это нам в теплое гнездышко такое яичко-то подбросил, а?
Мазепка судорожно бдит,
Клыками впившийся в кредит.
Он без кредита был старатель,
А при кредите стал бандит.
(По ОИП процессор приравнял эти стихи к стихам ХИ-ИП, жившего 103 лет тому назад, в современной полиреверберативной интерпретации, см. также "Варьирование некорректное". Однако полуторачасовой поиск варианта-прототипа оказался нерезультативен, что делает весьма сомнительным тезис о непринадлежности данных стихов данному автору.)
— Не пора ли карты на стол? — говорю.
— Не то чтобы рано, — отвечает, — а ни к чему. Сам дорого бы дал, чтобы кое-чего не знать, и мое твердое желание — тебя от этого оберечь. Так, Наука?
Недобертольд сделал вид, что отсутствует духом.
— Есть такая фирма — УРМАКО. Добротная фирма, все, как надо, без фуфла. Скажем, ты ее вице-президент. Ездишь, смотришь, говоришь с нужными людьми. Транспорт и обслуга у тебя по категории «экстра». Как у меня. Имеешь коробочку, «Кадуцей» называется. Включаешь последовательно с телефоном, и полный порядок. Мечта. А, Наука?
Фон-Муфлон кивнул:
— Очень удобно.
— Вот. Он соврать не даст. И на первый раз ты катишь в Гуманистан. Ведома тебе такая дыра?
— По карте.
— А теперь увидишь в натуре. Нищета — одни кальсоны на троих, и те продаются. Однако имеют Центр ядерных исследований. Есть там у нас свой человек. Ознакомишься с ходом работы. Вот Наука введет тебя предварительно в курс. Вернешься — обмозгуем, стоит ли продолжать. Ясно?
— Неясно, — говорю. — Есть вопросы.
— Поверь Мазеппу, светик, три четверти из них лишние. На прочие ответится. Главное, Мазепп тебе рад. И Наука тоже рад. Ты нам очень поможешь.
На лице Недобертольда выразилась такая, с позволения сказать, радость, что я был бы не я, если б не сказал:
— Солома.
А почему бы и нет?
Я не наивничек, не разумеющий, куда прет. Я зверюга, которую крепко подшибло в драке. Решил, что шансов нет, отполз в сторонку, сгоряча показалось, что так надо, что со мной покончено. Унижает поражение, но еще больше унижает упрямство после нокаута.
Отполз — и понял: ринг освещен, зал во тьме, а на границе света и мрака подшибленного ждет тоска. Ох и тоска!
И вдруг — шанс! Комбинация грошовая, ставки не мои, но — шанс! Омерзела ведь тоска, так омерзела, что краше кинуться под колеса да ляпнуть по наваливающемуся бамперу уцелевшей лапой.
Театральщина все это. Философия после дела. В тот момент я так не думал. Я учуял, что меня спускают на доктора, что доктора трясет от одного моего вида. Взыграла гордыня, и я попер на доктора.
Писать полезно.
Пока в памяти держал, не понимал. А написал — и вижу: тут-то я и дал маху. Не в том, что попер, дурак, на умного, какой там Недобертоша умник! А в том, что поступил, как хотелось битюгу. Ведь он как раз и имел в виду одним моим видом и причастностью подхлестнуть Недобертольда, и я ему это дозволил. А раз дозволил, значит, выполнил битюжью волю. А раз выполнил, значит, по битюжьему разумению, он надо мной верх одержал в личной встрече. А когда битюг решает, что одержал верх над человеком, жди беды.
Он, битюг, в руках у конюха-громилы не побывал, а я к нему с ухватками ласкового. Бить надо было. С ходу бить, не откладывая, не раздумывая. А я попустил.
При следующей личной встрече битюг попрет на меня, будучи уверен, что я отступлю. И если я не отступлю, он будет наседать, наседать, пока не выйдет драка насмерть.
И если повезет и верх будет мой, он будет подыхать, удивленный. Как же так? Ведь я же слабее, ведь я же тогда покорность изъявлял! Стало быть, и теперь должен. И вдруг такое!
Не-ет, так не годится, так не по-нашему, не по-битюжьи. С тем и помрет.
А если не повезет и верх будет его, я буду подыхать в полном сознании, что получил по заслугам.
Такое вот лирическое средисловие.
Мы отлично съездили в Гуманистан. Мы — это я, клерк-магистр-бухгалтер и Анхель-хранитель. Тот еще хранитель! Ступи я чуть вбок, от меня осталось бы мокрое место. Я, как глянул на него, мигом это понял. Озлился на себя дико, но куда денешься? Чую — не то, а что не то, еще и сам не знаю. Выждать надо, сообразить, оглядеться.
Сцепил я зубы и вбок не ступал. Так что Анхель держался скромно, зыркал себе по сторонам и не выставлялся.
Наш подрядчик чем-то там в Центре руководил, какой-то лаблаторией. Установка, которую сооружали в Центре, предназначалась вовсе не для нас, но подрядчик брался «нечаянно» заложить в нее наш образец, когда она будет готова. В случае успеха установочку должно было порядком подрастресть, и подрядчик заодно вел расчет, как свести ущерб к минимуму и сунуть концы в воду.
Сроки расчетной части подрядчик соблюдал и выдал нам технические требования на образец; несколько зерен снулого урана следовало в определенном порядке запечь в металлическую матрицу. Глянул я на чертежик — чуть язык не прикусил. Уж очень он напоминал вид строения "звезды Ван-Кукук" на той достопамятной бумажонке, что я когда-то накарякал Мазеппу — ведь сберег ее любезный мой битюг и мне предъявил!
А вот с установкой дело не ладилось. Не хватало какой-то требухи, которая выпускается только в Сарабандии и только под строгим правительственным контролем. Подрядчик намекнул, что неплохо бы нам встрять и помочь. К такому обороту меня подготовили, и я ответил неопределенно.
Мы обосновались в приморском городке. Весь этот Гуманистан — бесплодное плато, которое обращается к морю двухсотметровым уступом, кое-где расчлененным узкими извилистыми долинами, и городок был втиснут в одну из этих щелей.
Контроль за иностранцами в Гуманистане жесткий, особенно не погусаришь. Подрядчика давно засекли бы, если бы здешними глазами и ушами не ведал его родной брат, большой любитель запчастей к автомобилям по льготной цене. Вот его томлениям мы пошли навстречу и были вознаграждены разрешением побывать на диком пляже километрах в тридцати от города. Там нас ждал сеанс подводной охоты с аквалангами, а в кустах под обрывом сержант, лично ответственный за слежку за нами, собственноручно запек барашка.
Брат "Недреманное око", тыча в морскую даль смуглым пальцем, обратился ко мне с длинной речью, которую перевел брат-подрядчик.
— Он говорит, триста лет назад тут, недалеко от берега, утонул голландский корабль. На нем везли с Явы серебро. Он и сейчас там, на дне. Сегодня штиль, вода прозрачная, его видно. Если хотите, можно посмотреть.
— А глубоко там?
— Метров шестьдесят. Но видно хорошо.
— Серебро, поди-ка, подняли до последнего гроша?
— Нет. Это национальный мемориал. За-по-ведник. Можно только смотреть уважаемым гостям.
Меня удивило такое почтение к древнему разбитому корыту.
— Несколько моряков с того корабля спаслись. Одна шлюпка. Они здесь высадились. Они не могли уехать и остались здесь. Один стал визирем у нашего короля. А когда король умер и визирь умер, королевы взяли себе еще одного в мужья и короли. Эти моряки делали большую пользу. Их потомки самые уважаемые роды в стране. Мы из такого рода.
Брат "Недреманное око" не умолкал, и брат-подрядчик продолжил:
— Один был лекарь. Трахома, оспа. Он делал прививки от коровы. Построили мельницу. От ветра. Тот, который лекарь, нашел траву сеять вместе с пшеницей, чтобы зерно было крепкое и богатое.
— А потом пришли англичане, — от многознания посочувствовал я.
— Сюда не пришли. Они были там. Где город. Им был нужен город и порт, и чтобы не было пиратов. Мы не пираты, и они сюда не ходили.
— И про серебро не дознались?
— Сыновья клялись отцам, что никому не расскажут.
— И вы клялись?
— Нет. Теперь не клянутся.
— Почему? В одну чудную лунную ночь кто-нибудь нагрянет и мигом высосет со дна весь клад.
Братья захохотали. Брат "Недреманное око" развеселился настолько, что кое-как произнес по-нашему:
— Нет, нет. Локатор. И батарея ракет. Бджум-бджум-бджум — и все. Не промахивают себя. Японские.
— А нас они не «бджум-бджум-бджум»?
— Нас — нет. Они знают. Я предупредил.
Я задрал голову и повел взглядом по верхнему краю археозойского отруба умершей каменной плиты. Только что я чувствовал себя здесь, как первочеловек на нехоженом поле былого побоища богов, ан, оказывается, где-то в этих глыбах задолго вперед меня прижилось впотай родимое кусучее семя!
— Не смотри, — отсоветовал "Недреманное око". — Хорошо спрятано. Они сейчас твой коронка на зуб видно. А ты — ничего. Только это — тс-с-с, приложил он палец к губам. — Никому. Как между деловой партнер. Да?
Этот смуглявый бес гордился! Гордился гнилыми досками в тине морской, родовыми заслугами и даже японским самострелом, прилаженным среди камней. Гордился, шкура продажная! И братец его ученый, готовый за гроши чуть ли не на воздух поднять гигантскую махину, с таким трудом сооруженную на задворках географии, — он тоже гордился!
Впрямь забурел я на конном заводе — оторопь берет при виде разносторонности своих собратий.
И вот им, таким, с битюжьего соизволения в лапы мой снуленький? Да им пистоны к детскому пугачу продавать нельзя: вмиг соорудят бомбарду, чтобы после трупы обирать!
На резиновой лодке мы добрались до места, где, по уверениям "Недреманного ока", лежал на дне затонувший корабль. В воду сунули обзорную камеру, но я ничего не мог разглядеть сквозь такую толщу. Нырять на глубину — для меня безумие. Анхель-хранитель тоже не изъявил желания лезть в пучину. Братья-разбойнички полопотали, и "Недреманное око" ткнул пальцем в сторону моториста. Тот белозубо улыбнулся, напялил сбрую и пал за борт. Минут через пять он вынырнул, подняв над головой сжатый кулак. Братья подхватили его, помогли перевалиться в лодку и снять снаряжение. Некоторое время парень сидел, бессмысленно таращась и слизывая языком кровавые потеки из носу. Потом шумно вздохнул, опять заулыбался и подал мне на разжатой ладони серый ноздреватый камушек. Брат-подрядчик перехватил камушек, поскреб ногтем, сполоснул за бортом и вручил мне серебряную монету.
— Вот. Видите? Все правда.
Я вынул из бумажника десятку и протянул парню. Тот сжался и робко глянул на брата-око. «Око» благосклонно кивнул, и моторист, просияв, сунул бумажку под ветошь, на которой сидел.
— Не положено, — укоризненно сказал «око». — Иностранная валюта. Очень щедро. Сейчас разрешаю. Больше никому не давать. Тюрьма.
— Как сувенир, — сказал я.
— Сувенир! — захохотал «око». — Сувенир! Полгода заработок. Сувенир!
Пока шли приготовления к пиру, я сидел на камне, опустив ноги в воду. Вечерело. Бледное небо, густая синева моря, багрово-бурые библейские утесы.
Анхель помалкивал шагах в десяти сзади, а во мне поднималось что-то неизъяснимое. Словно вот сейчас я встану и начну прорицать, сам не понимая рвущихся наружу звуков, корчась и захлебываясь от невозможности исполнить волю, наказующую мне. И вдруг нечаянно произнесу странное слово — и небо разверзнется, хлынет палящий бесцветный свет, утесы распадутся, а море встанет стеной. Меня сшибет, заткнет дыхание, но я еще успею догадаться, что это гром.
Я разом видел и этот крах, и безмятежность, и влачащуюся во мраке «звезду», и мой рисунок ее потрохов, и Апострофа на круге, и Мазеппа за полированным столом, и тысячу других предметов и событий. Словно у меня было не одно зрение, а семь, словно я мог заодно существовать в семи мирах, в одних буйствуя, в других подвергаясь буйству, в третьих растворяясь в упоительном немыслим.
Вдруг наложились друг на друга мой эскизик прежних лет и чертеж брата-подрядчика, и…
Чепуха жуткая. Жуткая чепуха.
Ересь.
Недобертоше сказать — его перекосит. Не скажу. Пусть трудится спокойно. И долго.
А сказать-то хочется.
Серебряную монетку прячу подальше.
Глянешь на нее — оживает в душе отзвук. Все бы разнес, заорал бы… И скоренько топишь взгляд в здешнем сытом барахле, чтоб завязло, заглохло, тихой ряской затянулось.
Будто я и впрямь игрушка в чьих-то звонких пальчиках.
Выложил я подрядчиковы бумаженции Недобертольду на стол, пошуршал он ими — отшвырнул.
— Шарлатанство, — говорит. — Я так и думал. Направление надо закрывать. Выражаясь вашим языком, завязывать.
Я и глазом не моргнул, хотя это не мой язык — битюжий.
— Это все шарлатанство, — говорю. — Меня, во всяком случае, учили, что процесс радиоактивного распада нашему воздействию не поддается.
— Я не собираюсь воздействовать — я собираюсь инициировать. Это совсем другое дело.
— Много на себя берете, доктор.
— Ваши мнения по каким бы то ни было поводам меня совершенно не интересуют.
— Отчего же так, доктор? — говорю. — На вашем месте я помнил бы, кто именно открыл снулый уран.
— Вы его не открыли. Вы его хапнули. Открытие есть результат труда. А вам просто повезло.
— Важен результат.
— У меня нет ни времени, ни желания беседовать с вами на эти темы.
— А у меня есть. Предпочитаю полную ясность в отношениях, уж такая у меня выучка.
— Люди клали жизнь на труды, чтобы выбрать из абракадабры буковки на одно-единственное осмысленное слово. Одно-единственное! И вдруг является обезьяна, машет хвостом, и складывается целая фраза. Это бессмысленное оскорбление моего способа жизни. Единственного способа, который нам дан и гарантирует доброкачественный результат.
— Какого способа?
— Трудиться и еще раз трудиться, чтобы получить ответ от природы.
— Ах, вот оно что! Но меня же можно наложить на милый вам процесс познания вполне удовлетворительным образом. Просто в моей голове нечаянно скрестились линии действия многих, на ваш взгляд, достойнейших людей. Они трудились не зря, а я как личность здесь ни при чем, я лишь случайная точка.
— Так и ведите себя соответственно.
— Я и вел. Я не просил, чтобы меня вытаскивали с конного завода. Ну же, доктор! Вы же поклонник логики. Рассуждайте. Будьте последовательны.
— К сожалению, есть вещи сильнее логики. Я вынужден это признать. Меня тошнит от этого признания. Но раз уж я признал, с какой стати мне сдерживаться при виде вас?
— Зависть, доктор?
— Нет. Омерзение.
— Зря. Ведь я жестоко заплатил за свое открытие. Не меньшую цену, чем ваши трудяги. Я всеми надеждами, всеми планами, всем здоровьем заплатил. Разве не так?
— Не так. Что бы вы ни сделали, что бы ни сказали, все это будет не так. По определению.
— Эмоции.
— Да. Уж извините, весь мой разум уходит на другое.
— На задачку, которую подкинули нам "братья по разуму"?
— Вот-вот, начинается! О чем я могу говорить с человеком, набитым трухой сказочек для черни?
— Раз уж мы с вами оказались в одной лодке, не лучше ли выработать статус терпимости?
— Это верно. Мое требование одно: не путайтесь в мои дела.
— Неосуществимо. Ведь меня посадили в лодку именно для того, чтобы я в них путался. Разве не так?
— Что за чушь! Ну и самомненьице у вас! Да вы не способны на это хотя бы по недостатку знаний.
— Я кончил известную вам академию, а там неплохо учили, если я сумел сделать то, что сделал. Вам так не кажется?
— Хватит. У меня такое чувство, что меня облепили щупальцами и тянут в пасть. Не хочу продолжать этот разговор. С вас достаточно?
— Будь по-вашему.
Сложная затеяна игра. И еще не все линии задействованы.
А действуют-то по традиции. Недалеко ушли. Жмут с трех сторон.
Мы обедаем с мадам Элизой. Наедине. Кстати, вряд ли она супруга Недобертольда, это, похоже, мой вымысел. Такое существо ничьей супругой быть не может. Но так смешнее, а юмора мне резко недостает.
Первое блюдо она ест спокойно, а перед вторым у нее загорается в глазах огонек, два-три судорожных вздоха, и она начинает говорить. Говорит все быстрее, все нервозней. Рассказывает. Что попало и как попало. Самонакручивается.
К концу рассказа обычно вскакивает, бегает, жестикулирует. Иногда, словно запнувшись, всматривается, глаза горят, пальцы так и ходят, так и вопьются сейчас мне в горло!
Внезапно нормальным голосом прощается и почти убегает.
По-моему, что-то подобное как-то по-медицински называется, но как именно, я забыл.
Если это актерство, то очень изощренное. Полный аналог цветного сна-кошмара. Россказни долго бродят в голове, не давая ни о чем думать. За следующим обедом все начинается сначала.
Преодолимо. Есть средство. Но если я покажу, что не берет, будет сделан следующий шаг.
Сделал вид, что берет настолько, что пытаюсь уклониться, и не пошел обедать. День не обедал, два, а вечером третьего мне организовали… Писать об этом не буду. Не могу.
Стал снова ходить на обеды.
Разыгрывая сбитого с толку, приходится время от времени чередовать обеды и эту гадость.
Третий пресс работает независимо. Врач. Я вынужден постоянно бывать у врача. Компетентен, заботлив. И очень точно и к месту кидает словечки про то, как именно и с чем именно у меня плохо обстоит дело. Образно.
Терплю. Жду своего часа. Маневрирую, как могу. Выказываю, что задерган. Это нетрудно. Если выкажу нечувствительность, будет намного хуже.
А потом появляется битюг — само братство, простота, откровенная просьба о помощи, посулы. Если я ему пожалуюсь, отменят. И применят другое. Наверняка худшее.
Вот оно как провоцируют инсайт в избушках-то!
А спасаюсь тем, что записываю рассказы мадам Элизы. Напал на это случайно. Как запишу, так порция юмора и все вон из головы. Пока помогает.
История рода мадам Элизы фон Муфлон моими словами по ее рассказу
У русского царя Петра Великого был старший брат Вильгельм Вильгельмович, которому по праву принадлежала русская корона. Вильгельм Вильгельмович основал новую русскую столицу, назвал ее своим именем и задумал жениться на испанской инфанте, чтобы объединить владения Испании и России.
Но пока он ездил в Испанию, младший брат Петр Алексисич произвел переворот, взял столицу и переименовал в Петербург. А инфанта буквально накануне свадьбы умерла.
Огорченный Вильгельм Вильгельмович надел траур и поехал назад в Россию. На чешской границе его дожидались верные полки, и между братьями разгорелась война. В решающем бою брат Вильгельм потерпел поражение и решился бежать через Сибирь в Америку. И на берегу Тихого океана открыл знаменитую Магнитную гору, о которой писано еще у Плиния Старшего.
Вильгельм Вильгельмович, прекрасно образованный человек, понял, что перед ним богатейшие залежи железной руды, построил у подножия горы сталелитейный завод и основал город Магнитогорск. Окрестное славянское население признало его повелителем, и он принял титул Великого князя Магнитогорского. Под этим титулом правили новым процветающим княжеством и его потомки. Внук Вильгельма Вильгельмовича помирился с внуком Петра Великого царем Теодором Джоновичем, Магнитогорское княжество стало частью России, а княжеская семья переехала на жительство в столицу Грузии Кисловодск, где прапрапрадед мадам Элизы женился на грузинской царевне Элеоноре.
Когда власть в России захватили большевики, семья спаслась просто чудом и перебралась в Париж. Но прадед мадам Элизы не выносил столичного шума, он искал тишины и перевез семью в маленький французский городок Жемон возле бельгийской границы, где открыл первоклассный канцелярский магазин.
Вскоре началась вторая мировая война. Гитлер захватил Жемон, и в огне жестоких боев бесследно исчезли владетельные грамоты великокняжеской семьи. Возможно, они когда-нибудь отыщутся. Мадам Элизе уже намекали, сколько это стоит, но, во-первых, у нее сейчас нет таких денег, а во-вторых, семейная гордость не позволяет ей унижаться до купли-продажи ценностей, которые и так ей принадлежат.
Но настанет день, и все убедятся, что мадам Элиза по праву сохраняет за собой титулы грузинской царевны и Великой княжны Магнитогорской. Ей лично эти титулы не нужны, она давно отказалась бы от них. Но они принадлежат роду, в том числе ее будущим детям и внукам, и она не может и не должна решать за них столь важный вопрос.
На нас работают в восьми респектабельных научных центрах. Кое-где официально, от имени УРМАКО, по расчетной части. Кое-где — нет.
УРМАКО имеет кредиты от консорциума шести банковских групп и, кроме того, от трех правительственных организаций в Африке, Азии и Южной Америке, которые, по-моему, не подозревают о существовании своих компаньонов.
УРМАКО не одна. Думаю, битюг имеет еще две-три благопристойные личины, но к этим документам я не имею доступа.
Получаю копии всех ученых отчетов. Те, что потолще, не читаю. Многословие — верный знак заблуждения. Те, что потоньше, стараюсь смотреть. И ничего не понимаю.
Начинаю читать каждый раз со страхом — а вдруг нащупали. До сих пор не нащупали, но это не может длиться вечно.
А случая все нет.
Устал я. Недобертольд…
— Думаешь, я хотел? Зуб дам, что не хотел. Зуб дам, что не лез, не шнырял, не подсиживал. И мокрых дел не обстраивал. А так выходило: чуть где затрет, так, кроме Мазеппа, некому.
Думаешь, я «звезду» открыл? Не я. Бросовый мужичонка нашарил и сам ко мне подвалился: "Мне не сдюжить, а ты вон какой!" Взялись на паях, он год повкалывал, а потом взмолился: "Мочи нет. Ни полная мне не надо, ни четверть пая. Гони тридцать кусков… Черт с тобой, хоть двадцать, лишь бы враз — и владей на здоровье, а я линяю".
А где мне двадцать кусков взять?
Я в «Семью» полез, как в петлю. Думаю, гореть — так с песней. Взял пятьдесят кусков, добыча пополам. Тому мужичонке двадцать сунул, на остальные «Марс-Эрликон» справил — рубаю. Половина с ходу не моя, половиной за долг рассчитываюсь, сухари грызу. Тут тебя и нанесло.
Под твою ворожбу передоговорился с «Семьей». Остаток долга скащиваем, они вкладывают миллион, платят за регистрацию — я долбаю. И ежели пойдет, тридцать моих, семьдесят ихних. Вся троица приезжала, «звезду» общупали, как невесту. Регистрация на мое имя, сам закон знаешь. Платишь — и сиди. Чуть стронулся с места, два года прошло — и прощай права. Я сижу. Долбаю.
Добрался — выдал первые кубы. И все точь-в-точь, как ты обещал. И приезжает ко мне средний. Младший, говорит, спился, две дочки у него, зятья — хапуги, дело загубят. Старшего саркома ест. Лечится, лечится, а мысли уже не те. У меня, говорит, сын, так он картинки рисует, заходится. Только разговор, что «Семья», говорит, а по сути я один, в деле сотня миллионов крутится, и кругом одни рвачи, никому не верю. Так нельзя. Протяну, говорит, ну, три года, ну, пять и начну молотить направо-налево. И делу конец. А такое дело! Два десятка точек в разработке, транспорт налажен, от клиентов отбою нет, и все тихо. Это же никакому расхудожнику так аккуратно не нарисовать! Случись со мной что, говорит, так помру не с того, а с тоски, что такой красе конец.
А ты, говорит? У тебя авторитет, ты такую махину своротил и не свихнулся. Тебе верю. Иди, говорит, в «Семью». Пока — самым младшим. Все точки отдаю под твой надзор. Твое дело — производство, мое — рынок. А там посмотрим. Как сдюжишь.
Ну, договорились. Вместо меня подставку сделали, но закон есть закон. Каждые полтора года дергаю на «звезду» и там на глазах у всех инспекторов собственноручно кубы режу, как резал. И пока я жив, все права за мной.
Одного они не знают в Верховном комиссариате — они думают, я вольфрам режу. И считают «звезду» по второй категории. Не дай бог дознаются, что там уран — переведут в первую, и катись, Мазепп, колбаской! Сунут мне отступные, объявят международный консорциум.
— Но ведь снулый уран-то, Мазепп! Снулый!
— Чудак, в том-то и сила! Конец света не завтра, вперед глядеть надо, мозгами раскидывать. Пока Наука возится, я склады битком набью, а что на складах, то уже наше. Только больше я тебе ни слова не скажу. Ни к чему.
— Так вдвоем со средним, значит, и мозгуете?
— Помер он. Инсульт. Я один. Вся «Семья» — это я. У него хоть я был, а у меня — никого.
— Даже меня?
— Ты-то есть, — протянул он. — Ты-то есть. Денег нету. Горим. Все выжато. Если к первому концентрат с пятнадцатой не подоспеет, чем проценты платить буду, не знаю. Так-то вот. И объясни мне хоть ты, как же это выходит: высший закон исполняю, все от себя отдаю, а меня со всех сторон гвоздит и гвоздит, будто я против течения пру. А? В чем фокус?
Этому ни я коней не учил, ни кони меня не учили.
"Ферст мэн".
Мазепп решился. Мы поплелись на поклон к "ферст мэну".
Сцена представляет собой квадрат с диагональю в тридцать пять километров. Никаких промышленных и сельскохозяйственных предприятий псевдодевственная лесостепь с веселенькой живностью. В центре квадрата добротный плантаторский дом со службами посреди псевдозапущенного парка. Народу-у — тьма, но опытные оберкрайсландшафтмейстеры обеспечили иллюзию полного безлюдья. Запашок человеконенавистничества под этим природолюбием простой душе и не помстится.
— Мазепп! Остановись, глянь и подумай! Он же тебя съест в один хлоп челюстьми! — что-то в этом роде я лепетал, пока мы шли по молча указанной нам тропинке.
— Слезь с души. Сам знаешь — выхода нет. Ели меня, ели, да не съели. А съедят — пусть лучше он съест, а всем прочим — фиг-нолик.
Робел битюг, но бодрился. Усиленно. За нас двоих.
Ну, идем.
Историки грезят о протоколах таких бесед, но что-то их нет, протоколов. Так что предлагается уникальный товарец.
Ей-богу, если б я не знал, кто перед нами, прошел бы мимо этого типа, как мимо смятой банки из-под пива.
Злюсь. Преувеличиваю. Мужик как мужик.
Считается, что у таких людей время дорого и аудиенции дольше десяти минут не длятся. Чушь. Ему явно нечего было делать, он был нам рад, как сопляк трехлетний калейдоскопчику, вертел на все боки и смотрел на свет. Три с лишним часа.
Легенда об открытии "снулого урана" нашла благодарного слушателя. В отличие от повести о финансовых тяготах, под которую ему зевалось от скуки.
Сам он говорил очень просто и откровенно. Сначала я инстинктивно искал за этим подвох, но потом меня осенило: а с какой стати ему строить нам подвохи? Мы же у него — как божьи коровки на пальце: бежим, бежим, чешем лапочками, а пальцевладельцу — милая забава.
— Завидую вам, — сказал он Мазеппу. — Чем бы ни кончилась партия, начато и поведено красиво. Это достойно войти в хрестоматии, независимо от того, каков эндшпиль. Но с эндшпилем вы пришли ко мне, я вас правильно понимаю?
Мазепп кивнул.
— А мне, представьте себе, претит садиться и доигрывать за вас. Вел-вел виртуоз, и вдруг является каток. Хрусь! — ни позиции, ни доски, король в лепешку, но разве это мат? Срам! Я на это не согласен. И при том, что я каток, я же уязвим, как медуза. Сколько народу только и ждет, чтобы я на чем-нибудь этаком споткнулся! Уличить меня в связях с вашей братией — все наши комитеты, подкомитеты и комиссии спят и видят. А ведь есть еще две трети мира: русские, китайцы, Индия, Африка. Что скажут они? Что я проклятый капиталист и, как все это дрянное семя, липну к мелким подлогам и обманам? Ведь все ваше дельце — это мелкий подлог и обман в космическом лабазе, не так ли?
— Так, — согласился Мазепп.
— Приятно слышать. А то публика, вроде вас, даже в личном пользовании увертывается от называния вещей своими именами. И вы хотите, чтобы я на глазах у всего мира попался на такой дешевке? Фу, дорогие мои, фу! Не пойдет! Родничок тут поблизости, пить не хотите? Посидим на бережку.
Попили, присели.
— И все же мне хочется вам помочь. Но как? Притом, чтобы не испортить партию и не замараться? Ваши предложения?
Мазепп изложил предложения.
— Не годится, — покачал головой "ферст мэн". — Это построено на неверном представлении обо мне. Вам втолкомячено, что я могу купить добро. Бред! Это не дано никому. Я работаю на перепадах зла: от большего к меньшему или наоборот. И, поверьте, от этого не в восторге. Хотя и в выгоде.
— Так ехали бы к русским. Или к китайцам, — брякнул битюг.
"Ферст мэн" рассмеялся.
— Родись я там, я был бы наверное, неплохим коммунистом. Ведь я стою на том, что аккуратно выполняю правила игры. Но менять правила на ходу — это плохая игра. Это не для меня.
— Не понимаю, что же для вас хорошая игра? — ввязался я.
— Это уже вопросы! — живо сказал "ферст мэн". — А мы не договаривались на интервью. Но вам, так и быть, отвечу. Я стригу алчных и ленивых дураков. Вообразить невозможно, сколько на свете таких дураков и как они разнообразны. Я их стригу, а потом коллекционирую.
— Значит, по-вашему, я проиграл этим самым дуракам, — гнул свое Мазепп.
— Нет. Этого я не сказал. Но чтобы выиграть, вам нужен резкий поворот мысли. Непостижимый для дураков. Они тянут вас в свою паутину, а вы поддаетесь. Вырвитесь. На иной уровень. Кое-какие существенные моменты я, по-моему, вам обозначил. Думайте. Когда придумаете, приходите. До той поры обещаю вам нейтралитет. Мысленно ставлю на вас и буду огорчен, если не выкарабкаетесь.
— Сколько сроку даете?
"Ферст мэн" поморщился.
— О чем вы говорите! Сроки даю не я, а ваши кредиторы. По мне, так все равно, неделя или месяц.
— А если год?
— Ну, если вы продержитесь год, то за каким чертом вы вообще ко мне явились? Думаю, вам приспичит гораздо раньше.
Когда мы уже садились в вертолетик, меня тронули за плечо и попросили немного задержаться. Не забуду, какими собачьими глазами глянул на меня Мазепп.
"Ферст мэн" завтракал на веранде.
— Не откажите разделить со мной трапезу. И не могли бы вы рассказать поподробней, как вам пришла в голову мысль о "снулом уране"?
— Не могу, — честно сказал я.
— Почему?
— Потому что я сам этого не понимаю. Да и не помню.
— Л-любопытно, — протянул "ферст мэн". — Уж и не знаю, повезло вашему приятелю с вами или наоборот, но хотел бы я быть на его месте. Разумеется, предпочел бы ваше, но такое пожелание уже вовсе грешно. И вы уверены, что эта ваша «звезда», она кем-то сконструирована?
— Напрашивается. Но мало ли что напрашивается.
— Ах, как хочется прилепиться к этому делу! Но вы все так запутали, перепачкали. Зачем? Вам не стыдно?
Почему бы не ляпнуть, что запутали-то без моей помощи? Палец так милостиво, так бесцеремонно разводит божьих коровок по азимуту. Почему бы не помочь пальцу? Та-акому пальцу!
— У меня нет досуга на эти размышления.
"Ферст мэн" улыбнулся.
— Как хотите, а мне было бы спокойней, если бы "снулый уран" пробудился без помощи вашего друга. В свой срок. А? Вы не согласны?
— Нет.
— Естественно. Благодарю. И у меня к вам есть предложение.
Молчу.
— Когда и если вы освободитесь от этого дела, не согласились бы вы на некоторую близость к моим заботам? В любой форме, которая вас устроила бы?
Выдать бы ему, как шилом в самый шишок!
— Боюсь, что с этим придется подождать, — промямлил я.
— Что ж, я умею ждать. Вы ешьте, ешьте. Дорога дальняя проголодаетесь. Простите, что задержал. Вас доставят, куда прикажете. Мои извинения вашему другу. И всяческие добрые пожелания.
Куда, куда! В мою берложку при конном заводе, куда! Второй год, как мечтаю поблаженствовать в шлепанцах без Анхелей-хранителей на пороге.
Эк всем инсайты нужны! Оказывается, я товар нарасхват. Не подкинуть ли битюгу мыслишку совершить натуральный обмен: он "ферст мэну" меня купно со всей обслугой, "ферст мэн" ему либо отсрочку платежей, либо новые кредиты под снуленького?
Впрочем, тут мне беспокоиться нечего. "Ферст мэны" сами не сидят сложа руки. Мазепп задавится — меня не отдаст. А мне в любом случае лучше не будет.
Заело.
Как битюговы художества расписывать, так рысцой к процессору, на ходу ручки потирая, а как до своих дошло, так настроения нет, надо подумать и здраво рассудить! Поздно.
А с другой-то стороны, никто меня не щадил и не щадит, так с какой стати еще и мне самому на себя наседать?
Тоже резонно. Время есть. Во всяком случае, до того, как битюг вернется со «звезды», ничего не произойдет.
Так долго ждать, так вдумчиво готовиться, так ставить все на одну карту, а потом сидеть и тупо маяться, что сделана глупость, какая-то колоссальная глупость!
Проще всего убедить себя, что это очередной инсайт, не поддающийся разбору. Хотели от меня инсайта? Хотели. Получайте, а с меня взятки гладки. Но это проще всего.
Суп-пюре из шпината. Он мне очень полезен. Ненавижу. А он, зеленый, мне еще и снится.
Старший брат мадам Элизы — великий изобретатель. Например, он еще в юности изобрел антемат — систему приемов для порчи настроения людям перед его приходом. Он приходил — и тут неприятности разом кончались. Так, безо всяких усилий с его стороны, у людей создавалось приязненное отношение к нему.
Самым серьезным образом он работал над фобософией, много раз меняя даже подход к этому понятию, пока не взялся по вдохновению последовательно переписывать труды философов, древних и современных, подставляя вместо каждого слова — обратное по смыслу. Это подвижническое занятие привело его к ряду изумительных открытий, к идее создать новый вид искусства духовное ваяние, то есть художественную обработку человеческой души. Продолжая занятия фобософией, он одновременно исполнил несколько анимоскульптур, как назывались его произведения.
Простого автомеханика он сделал настолько тонким искусствоведом, что тот, к несчастью, кончил свои дни в приюте для неврастеников. И, наоборот, одареннейшего музыканта в три года превратил в образцового унтер-офицера прусской школы. Вот только унтер-офицерствовать было негде, у бедняги на безделье сделалась язва желудка, и, помня о своей первой неудаче и не желая ее повторения, брат срочно перелепил его в талантливые системные программисты.
Он особенно гордился тем, что для этих преображений применялись не какие-нибудь там изощренные методы или чудеса фармакопеи, а самые простые доступные средства, которые отягощают анимоскульптора ничуть не больше, чем обычного скульптора — резец, молот и возня с глиной.
Естественно, речь шла не об опытах над людьми — брат работал с математическими моделями личностей. Он был увлечен самой идеей преобразования психологических воздействий в "отрасль точной технологии", как он любил говорить.
Но труд его был, видимо, преждевремен и потому чрезмерен. Против него ополчились и психологи, и педагоги, и философы. Бюро патентов отказывало ему раз за разом. Даже тогда, когда он подал заявку на новый способ дрессировки служебных собак, очень экономичный, потому что не требовались расходы ни для поощрения, ни для наказания животных.
Брат был в отчаянии. Мадам Элиза уговаривала его применить к своим врагам хотя бы невиннейший антемат, но старший брат считал, что это было бы нечестно — применять такое средство, когда сведения о нем не опубликованы в "Вестнике изобретений", пусть даже в его закрытом приложении.
И наконец он решился. Он сам, по своему собственному методу переваял свою духовную сущность и превратился в не очень удачливого садовода-бирюка. Он порвал все связи с прежним кругом, и даже неизвестно, жив он или нет, а если жив, то где находится.
Любопытно, как оплачиваются услуги грузинской царевны: повременно или по метражу магнитозаписи? Судя по ее словоохотливости, все же по метражу.
мадам
голоден и недолог
я слагался
вижу жив
лезу в узел
а жую ужа
низ неба бензин
верх рев
и лун нули
лазер срезал
о пел я лепо
а жую ужа
мазь ла бальзам
делологии гололед
иисусии
снес нонсенс
болвана в лоб болвана в лоб
алиса шанс наша сила
гни ври о ирвинг
и ешь шеи
и макрогубы бугорками
безумия и музе б
мадам
(Принадлежность этого опуса перу автора записок прогоном по ОИП не проверялась. Его палиндромического построения сам я не заметил, и это был единственный случай, когда отнесение текста к поэтическим было проведено экспертом. "Могу назвать десяток ХИ-ОП, которые весьма позавидовали бы автору, — заявил эксперт. — В добровольно вздетых веригах автор изворачивается предельно изящно, так что все это имеет приемлемо четкий трагикомический смысл". — "А это не машинные стихи?" — спросил я. "Хотел бы я заловить чудака, способного обеспечить такой результат на машине за рационально мыслимое время! Я бы половину лаборатории уволил и ходил вокруг него на цыпочках", — ответил эксперт, известный в своих кругах алгебраист-поэтолог.)
Решительная битва скромной науки со спесивым невежеством, всяческое
торжество первой и безоговорочное посрамление последнего
— Я человек Ренессанса. Мне тысяча лет. Меня породила стоячая давка цехов и гильдий, маразм общин, увязших в чуме и усобицах, я его сжатая антисуть и разнавсегда не желаю иметь с ним ничего общего. У меня эйфория независимости, я желаю следовать только собственной воле, я пою даже от возможности жестоко платиться за это, меня проще убить, чем загнать назад, в скотные дворы круговой поруки и всеобщего равного прозябания. У меня не бывает ни соратников, ни обязательств, и поэтому слова «измена» и «предательство» для меня ничего не значат. Сейчас и здесь я потому, что так мне угодно, а завтра я уйду и не оглянусь, и упрекать меня в этом бессмысленно.
Недобертольд орал. Кажется, я его допек.
— И мне, такому, как я есть, культура обязана всем. Пусть я не раскрыл тайн природы, но я привел их к виду, удобному для употребления, преобразовал производства и искусства, осознал безмерный мир как комок сырой золы, открыл уму тысячу иных, истинно бесконечных пространств, и физических, и духовных, где я волен и неукротим, невзирая ни на какие внешние обстоятельства.
Никого так не боятся ваши ханы и свинопасы, как меня. Да! Они удавили бы меня в уголку, если б знали, как без меня понукать оравами, мясом и потом которых сыты и озабавлены. Сопя от ненависти, мне дают жить, — чтобы грабить меня. И грабят, потому что знают: за свою свободу я отдам все, что произвели мой ум и руки. Ибо произведенное, сделанное для меня мертво, а живо лишь творимое.
Вот творимого я не отдам, я никого к нему не подпущу, я буду грызться, как бешеный пес! Не подпущу, слышите вы! Не подпущу!
Я хватил ладонью по столу так, что какая-то дрянь мерзко звякнула, и попер на приступ:
— С чего вы взяли, что это — «ваше»? Это мое! — потому что первому пришло в голову мне. Это Мазеппово! — он ногти и зубы искрошил, пока выковыривал. А вы — паразит, карманник с философией, нового Ферми из себя корчите. Отобрать у вас этот кусок и во всеуслышание кинуть любому, кто пожелает, — это уж такая справедливость, что проще не бывает! И элементарное приличие по отношению к тем, кто способен такие пилюли штамповать и разбрасывать по белу свету.
Недобертольд ощерился и отработал на знакомый мотив.
— Опять эти сказочки для нищих духом! Нет, это все-таки похабщина: недоумок нечаянно нашарил в мусоре алмаз и теперь корчит из себя пророка-теоретика! До чего вы мне противны, вы, мартышка со счастливым билетиком в вечность! Уймитесь, вам и так уже повезло сверх всяких приличий, и дайте дорогу тому, кто не боится труда и умеет трудиться!
— Это вы-то умеете трудиться? Вы фат и шут!
— Фат и шут?! Ну хорошо! Идемте, я вам кое-что покажу. Только бы вы сумели понять, о чем речь, и я заставлю вас вылизать все ваши словечки и прихлопну, как удачливую вошь! Идемте, вы, подханок!
— Идемте! Куда прикажете? Идемте!
— Идемте!
— Да, да! Идемте!
Добеседовались! Ни у него, ни у меня уже слов в языке никаких не осталось, одно голое бешенство, которым вьючат первое попавшееся полумеждометие.
И он привел меня в свой цифирный чулан с дохлыми дисплеями и врубил залюбленный трехмерный фонарь.
— Глядите!
В глубине фонаря заклубился рой синих и красных блесток, слитых в пульсирующий, текучий эллипсоид.
— Ну и что?
— Извольте ждать. Это модель ядра обычного урана-235. Мое производство. Период полураспада — семьдесят миллионов лет. Демонстрационный масштаб во времени замедлен в миллиард раз, чтобы вам удобнее было разглядывать. Ждите. Ядро может распасться сию секунду, а может валандаться перед вашими взорами в таком вот виде до конца времен. Я сам его сроков не знаю, я, который его соорудил. Зримая определенность на играх неопределимого. Уж и так подступались к этому, и сяк, а соорудил я, шут и паразит, как изволите выражаться. Ждите, ждите. Вдруг вам еще раз идиотски повезет, и вы увидите то, чего еще никто не видел, даже я — самопроизвольный распад этой погани, от которой, знать о ней ничего не зная, греются миллиарды вам подобных. Ну, насмотрелись? Все. Не смею больше отнимать ваше драгоценное время.
Это впрямь было здорово. Завораживало, услаждало, порабощало. Перед такой картинкой можно было сидеть веками. Глубоко же мы въелись в печенки природе, если куланы-муфлоны имеют возможность играть в красоту!
— Пусть эта буля играет себе там, где ей положено играть — в насекомстве регистров. А мы, разумные люди, обозрим фокус номер два. Хоп!
В фонаре явились четыре шара из тех же блесток, плотно сжатые в тетраэдр. Тетраэдр дышал, колыхался, но было в нем что-то жесткое, неизменное. Из его центра вырывались и вились вокруг синие блестки. Немного, с десяток.
— Честь имею представить — модель ядра распрекрасного ван-кукукиша. Так и просится сказать, что фальшивка. Четыре ядра обычного железа, сшитые избыточными нейтронами. Все держится на динамике взаимных превращений, всяк миг разваливается и не успевает развалиться. Если я не помогу. А я помогу.
Он поиграл кончиками пальцев на клавиатуре процессора.
— Проще некуда. Я прилагаю внешнее давление. То же действие, что вы производите на стул. Программа его наращивает, наращивает… На обычное ядро я этим воздействовать не могу в силу его прецессирующих симметрии. А на это могу — уж больно торчат перенапряженные вершины. Могу! Глядите. Хоп!
Тетраэдр сложился в шар, шар заплескался, заметался, блестки ослепительно засияли, и клубок разнесло в клочья, размазавшиеся и угасшие по незримым стенкам фонаря.
— О-ля! Будь это природный уран-235, при этом выделилась бы энергия 220 мегаэлектронвольт. А этот отдает на полпорядка больше — все то, что было затрачено на его сооружение. Как взведенная пружина.
— И какое давление?
— Всего ничего. На порядок выше, чем в центре солнца. Вы удовлетворены?
Расхохотаться бы, но я молчал. По Недобертольдову сценарию, я, да и не только я, должны были при этом зрелище смешаться с тленом на донышке пепельницы. С удовольствием смешался бы, если бы мог, да хвост себе пристроил слишком длинный. Зря старался. Снуленький, мой снуленький, ты мог бы спать спокойно и без моих забот за ширмочкой, которую так убедительно разрисовали их долботронство. Но кто ж знал? Ой, как глупо все кончается.
И жаль мне стало себя, так жаль, так жаль, что заквакал я с донышка пепельницы, услаждая Недобертольдов слух. Не по том я квакал, по чем он слышал, а все польза. Вид судорог поверженного гада доктору необходим. Пройдет время, и он придаст долботрошиным речам особо вескую непререкаемость, когда придется убеждать битюга, что тужились зря, а денежки пропали.
"Ква-ква" первое:
Но и у вас, уважаемый доктор, так и рвется с языка, что "снулый уран" имеет искусственное происхождение! И это после стольких трудов под знаменами иной расцветки! Как прикажете понимать?
Аж взыграл Недобертоша от такой возможности высказаться!
— Ваши рацеи были и остаются болтовней. И по природе, и по назначению: с помощью такой вот болтовни дикарь облегчал себе стряпанье мировоззрения. Не сомневаюсь, что, получив мои цифры, вы свою болтовню усовершенствуете. Что вам мешает соорудить на «звезде» балаган во славу мирового разума с торговлей медалями, наштампованными из ван-кукукиша? Выгодное дельце. Расходы на мои потуги окупятся довольно быстро, учитывая податливость черни на басни о «пришельцах», "братьях по разуму" и «контактах». Но с цифрами-то в руках оцените масштаб действия этих ваших «братьев» с масштабом действий людей. Составьте пропорцию и увидите, что для этого «U-существа» мы значим примерно то же, что для нас вирус. Какой "культурный обмен", какое «братство» возможны между нами и вирусами? На досуге вообразите себе торжественный прием полномочной делегации вирусов в Организации Объединенных Наций. Насколько он реален, настолько реально и наше с вами общение с «U-существом». Сопоставление трагичное для провокаторов вселенской мифологии вроде вас, а по мне — это еще одно свидетельство в пользу прямого отказа от подобных спекуляций. Людям может служить только то, что идет от людей. Так было, так будет. Все, кто пытается идти от противного, только вносят пустую сумятицу. Факты я признал бы, но фактов по-прежнему нет. С тем же успехом можно объявить делом рук «U-существ» и обычный уран. Вам это не приходило в голову? А мои выражения — я выбрал их, чтобы вам было легче представить, о чем речь. Считайте любезностью с моей стороны.
Что ж, звучит вполне убедительно. Давай и дальше в том же духе, Недобертоша.
"Ква-ква" второе:
Черт с ним, поднатужимся и проверим вашу модель экспериментально. Во что это обойдется?
— Не тужьтесь. У нас нет иного способа получения нужных давлений, кроме грандиозного ядерного взрыва. Ядерные взрывы в любых целях давно запрещены волею всего человечества. И вы, сидя в затхлом подполе, возьметесь нарушить этот запрет во имя проблематичного торжества оборачиваемости ваших тертых полушек? Вы взялись бы, да что от вас останется, когда при такой вспышке вы станете видны невооруженным, глазом? Пожизненный рай в местах строгой изоляции вы можете устроить себе гораздо дешевле и без моего участия.
Тоже неплохо. Чтобы попусту не злить публику, рекомендовал бы смягчить выражения, но, думаю, у Недобертольда хватит ума на это и без меня.
"Ква-ква" третье:
А вдруг "снулый уран" сгодится на что-нибудь другое? На какие-нибудь технологические карточные домики или на поющие блесны для рыболовов-любителей?
— Вдруг. Но это уже без меня. После того, что я сделал, не размениваться же на такие мелочи! Поеду доживать век в какой-нибудь «ниверситет» попроще, где не дела обделывают, а вразумляют юношей посредством философских бесед на манер Сократа. Посотрудничав с вами, я гожусь для этого в самый раз.
Ах, какая достойная поза! Я разок пробовал, могу поделиться опытом. Много перемолоть в себе надо, прежде чем привыкнешь на конном заводе. И не дай вам бог, доктор, чтобы вас оттуда извлекли, как Мазепп меня, и поднесли вам братину с пустой тщетой, как поднесли мне. У вас не будет сил еще раз вернуться туда, как нет их у меня. Я тоже человек Ренессанса. Меня не учили жить сообща. Мазепп, вы, я — мы просто мини-ферстмэны и, только ставши на свой лад ферстмэнами, имеем возможность добраться до правды, которую, стесняясь, шепчем на ушко тем, кто карабкается следом: добра нельзя купить, а возня с перепадами зла доставляет удовольствие, только запыхавшись от самовнушения.
Вешать собак на других, кивая на справедливость и нежно выводя за скобки собственную персону, — если б какая-нибудь крыска занималась этим делом под моим сторонним взглядом, я улыбался бы презрительно и томно. Поэтому не надо, не будем. Люди Ренессанса, каждому свое.
Часы свободы от Анхеля-хранителя слишком дороги для того, чтобы тратить их на блаженство в шлепанцах. Тем более что это подарок та-акой персоны!
Закон есть закон: при въезде в каждый крупный город на справочном щите среди прочих выписан код вызова специального уполномоченного международного контрольного органа Организации Объединенных Наций — в просторечии "офицера доверия". Код простой, чтобы легко запоминалось. Вот я и запомнил.
— Офицер доверия двадцать три пятнадцать. Слушаю вас.
Говорит по-нашему почти чисто, но как-то чуждо. Или это мои домыслы? Возможно.
— У меня срочное дело. Очень срочное. И я не располагаю временем. Не могли бы вы прислать за мной транспорт?
Не добираться же было мне к нему с ведома людей любезного "ферст мэна"! А у самого в кармане ни шиша, один «Кадуцей», который мигом вывел бы на меня томящегося в неведении битюга.
— Не уверен, что могу. Уставом не предусмотрено.
— Но и не запрещено. Поверьте на слово, дело того стоит.
Он подумал и согласился. Очень нехотя. И я его понимаю.
— В соответствии с «Уложением» предупреждаю вас, что каждое произнесенное здесь слово записывается. Я обязан принять вас и выслушать в присутствии представителя местных властей. Он вызван. Ваша личность и свободная воля сделать заявление представителю международного контрольного органа должны быть удостоверены при нем. После того как вы сделаете заявление, вы вправе потребовать от меня гарантий вашей безопасности впредь до окончания расследования. Но если будет доказано, что заявление ваше ложно, вам грозит обвинение в государственной измене и прочие довольно крупные неприятности. Ознакомьтесь, пожалуйста, — он протянул мне брошюрку. — Там обо всем сказано. И прошу: впредь до прибытия представителя местных властей больше ни слова. Можете оставаться здесь, но лучше перейдите в комнату ожидания. Пока все. Ждите.
— Но у меня очень мало времени.
— К сожалению, могу лишь повторить то, что сказал.
Само собой. Я ему не сват и не брат. На психопата не похож, и то слава аллаху. Сидит себе чинно министерский племянничек из Великозапечии и уютно мшеет за большие деньги. Два-три раза в год звонят ему большей частью любители розыгрышей или вообще подозрительные типы, гнать их с порога. Держава ни против какой иной державы не замышляет, весь его опыт за это и против меня, черт знает, кто я, откуда и что все это значит!
Жду.
Заявилась местная власть. Рекомендуется. Уполномоченный губернатора по особым вопросам в ранге заместителя начальника управления. Удовлетворен ли я? Да, я удовлетворен. Ты мне без разницы.
Оба смотрят на меня, как на скорпиона. Со страхом и гадливостью. Сказать не могут, но смотреть могут и умеют. Дипломаты. Ну, я вас заставлю попотеть.
Выкладываю все. Как в омут головой. Полтора часа. Кратко, деловито, без эмоциональных выражений. Образцы на стол.
Я говорю, а местная власть при каждом моем слове расцветает. Ликует: никаких нарушений международных обязательств, держава чиста и невинна, речь идет о мелкой браконьерской афере, так что вообще не очень понятно, при чем здесь офицер доверия. Ну, да это чужая забота.
— Э… Простите, э… Дело вполне в компетенции национального следственного ведомства, хотя, э… Не берусь, конечно, судить о степени его серьезности, но почему э… Вы обратились с этим к офицеру доверия, а не к губернскому прокурору?
— Потому что это дело, по моему мнению, относится к области действия международных соглашений по эксплуатации внеземных источников сырья, как-то: Аддис-Абебской конвенции от такого-то года, Мадридского соглашения от такого-то года, Джезказганского протокола, Лос-Анджелесского протокола и т. д.
Все эти священные преамбулы у меня от зубов отскакивают до сих пор. Выучка есть выучка.
И полковничек запечный приободрился. Верно рассудил дьявол; дельце пустяк пустяком, но дает возможность выставиться — грудь колесом, встречи на высоком уровне, честной протокольный трезвон. А может, и следующий чин, кто его знает?
— Согласно «Уложению», с которым вы ознакомлены, я обязан обеспечить вашу безопасность как лица, обратившегося с заявлением в международный контрольный орган. В частности, до момента рассмотрения вашего заявления вы можете получить убежище в любом иностранном посольстве…
— Отказываюсь от охраны и защиты.
Если начистоту, жалею об этих словах. Но у меня не было другого способа добиться, чтобы они перестали смотреть на меня, как на мелкого доносчика. Уж очень мне было противно, и я взыграл.
— Конечно, как хотите… — протянул великозапечец разочарованно. Не очень-то убыло брезгливости в выражении его лица, так что зря я корчил из себя…
— Минуточку, э…
Это местная власть.
— Со своей стороны, э… Если будет позволено, я, э… Все же не вижу смысла, то есть особого смысла, э… Занимать высокую международную инстанцию делом такого рода…
И все же мне повезло с великозапечцем — включается с полуоборота.
— Оценивать поступающий материал не входит в мою компетенцию. Я обязан принять и передать руководству. И одновременно вручить вам копию, с которой вы вольны поступать, руководствуясь местными законоположениями…
Ай да молодец, все шнуры тебе и банты плюс мои Плеяды с петлиц за булыжную твою верность уставу! Мне же публикация нужна. И не где-нибудь, а в "Ежегодном своде документов, поступивших в учреждения ООН". Здешних прокуроров да уполномоченных битюжина покупать пойдет, если уже не купил. А до ооновской гильдии добраться — дело пропащее. К ним не подступишься. Бывал, знаю тамошние порядки. И какая бумажка к ним ни поступи, обязательно будет опубликована. И конец битюгову шествию по тихим лужайкам.
Вот. А теперь выходит, что совался-то я зря. Великий магистр ордена проб и ошибок Недобертольд фон Кулан торжественно завел дело в тупик. Само собой, не навсегда — на годы. Но этих годов хватило бы мне на тихую разлуку с УРМАКО и финальную пастораль на конюшне. Увернулся бы я тихой сапой и хихикал бы злорадно в уголку. Вот какой расклад готовил мне благородный доктор, а я и не знал. Без пяти до срока выставился, полез сам и теперь, что там ни вещай доктор Муфлон, хорошо огребу по затылку при общем мирном расставании. Такого не прощают.
Мило.
Это при том, что существует "Национальная программа защиты свидетелей" и я в самый раз под нее подхожу. Переменили бы мне имя, физиономию пересобачили бы, росточку поубавили, и жить бы мне да жить.
А чего это я особенно торжествую? Кто сказал, что прав я, а не Шварц? Мало ли что могло помститься обезьянке со счастливым билетом в вечность, как изволит выражаться Недобертольд? Ну, как там будет у вечности, меня это мало касаемо, а вот что на подходе к ней меня ждут крупные неприятности, когда можно бы и без них, — это факт.
И вот что смешно: ведь решился я на эти неприятности сам, и сейчас выводит меня из себя только то, что на фоне Кулаковых успехов они выглядят не так красиво, как мне хотелось. Черт, обидно, мужики!
Вернулся Мазепп, притопал, битюжина.
И большие новости привез.
Будь это три года тому назад, я, наверное, даже выслушать его не сумел бы — тут же полез бы со своими полицейскими откровениями, мол, чего тянуть. Но что-то случилось со мной за этот срок, и я сидел, слушал и думал.
И не о том я думал, что мне говорено, а о том, какие слова сгодятся мне описать услышанное. Представлял, как будут они являться мне в зеленых ореолах на дисплейчике, как я буду одни собирать в ряды, отжимая предложения, а другие разворачивать обратно в мирный сон в сотах памяти.
Но не суждено было мне нынче добраться до процессора. И схватил я карандашик, и начал им по бумаге, по бумаге шуршать, выводя букву за буквой, как писали сотни лет тому назад. И оказалось, что это очень трудно: рука медлит, не поспевает за быстрой мелодией, на которую я весь настроен, и мелодия рассыпается, глохнет, и нужно почти болезненное усилие, чтобы, не потеряв внутреннего биения мысли, еще держать и саму мысль, которая дробится на сотни проток, как речная дельта, и хочется сразу писать о тысяче действий и вещей, не заботясь, какие из них более главные, а какие нет и могут быть посажены на ожидание.
И так я могу сидеть и писать, писать — вовсе не о том, о чем собирался и что почитал главным, когда садился. И вдруг понимаю: так получается потому, что вначале метушливый инстинкт отвел, выдал за главное вовсе не главное, а медленная рука и без него знала и знает, что главное, да ей-то писать об этом не позволяю я сам.
Не позволяю и тужусь на усилие уговорить себя, что есть щелка, в которую можно нашептать будущему мелкие подробности вместо главного, что эти подробности совершенно необходимы будущему, что именно из них оно на лету и с благодарностью выдернет истину происходящего.
И оказывается, не так уж трудно уговорить себя, что это так и есть, и можно блаженно строчить подряд хоть стометровый список известных мне названий городов и местностей. Я-то знаю, что в действительности стоит за этим списком, и верится, что будущее тоже не собьется, не спутается, отбросит словесность этого списка, как кожуру, и взволнуется главным, тем, что укрыто мною под ней даже от самого себя.
Да, мы это, кажется, умеем — сказать не говоря. Как и наоборот умеем говорить, говорить, ничего не сказывая. Даже битюг умеет, как ни странно, и поэтому все, что я дальше пишу, есть самая настоящая правда, которая не только что не вытекает из произнесенных им слов, но от имени их может быть в любую минуту убежденно объявлена ложью.
МАЗЕПП РАСПРАВИЛСЯ СО «ЗВЕЗДОЙ».
Через некоторое время после его отлета со «звезды» в залитый доверху бак ударит шальной небесный камень. «Звезда» в этот момент, к несчастью, окажется в перигелии, и малейшей добавки орбитальной скорости, которую она получит от аварийного нерасчетного истечения пара из бака, достанет на то, чтобы сбить планетку с известной дороги во тьму, где ее найдут не найдут неведомо. И чтоб уж точно не нашли, через полгода или год сработает еще одно «столкновение» и вышибет «звезду» из плоскости эклиптики в путанку прецессий. Еще полгода — и оставшийся за нею ледяной трек развеет солнечным ветром — сыскать "звезду Ван-Кукук" можно будет только случайно, если какому-нибудь еще одному Мазеппу коварно улыбнется старательская фортуна.
А сам Мазепп в сокрушении всех надежд, которое обнаружится при следующем его маршруте в расчетную точку встречи, обратится к страховому пулу за суммой в сто пятьдесят миллионов. Именно на такую сумму застрахована "звезда Ван-Кукук". Само собой, вся эта сумма уйдет на расплату по кредитам, не будет Мазепке ни островов с золочеными причалами, ни райских гурий по беседкам. Но «Семья» останется «Семьей», отторгнув, как ящерица, слишком наросший хвост, лишавший ее верткости.
Вон оно как мы, люди, обходимся с небесными дарами! И вряд ли заслуживаем за это похвалы.
А вот на месте "ферст мэна" я счел бы такое решение гениальным, окончательно зауважал бы Мазепку и закатил бы в его честь роскошный пир: десяток перепелиных яиц всмятку и бокал шампанского.
На своем месте я даже не имею права огорчаться. Ведь я сделал все, чтобы отнять «звезду» у битюга. И насколько понимаю, по неведению здорово подпортил ему, потому что простое и ясное дело о выплате страховой премии теперь будет ненужным образом осложнено действиями Верховного комиссариата по моему доносу — будем, наконец, называть вещи своими именами. Глупо все вышло, ну, да что уж…
На месте Недобертольда я просто пожал бы плечами. «Звезда» как таковая его уже не интересует. Его успехам откроется желанная лазейка к гласности, образцов "снулого урана" для доказательства его правоты и публику дивить на Земле больше, чем достаточно, во все «ниверситеты» раскатаны ему теперь ковровые дорожки. Надеюсь, что до поры: пока, покорпев над "Ежегодником ООН", какой-нибудь воструша не призадумается над моим доносом и не сообразит, в чем фокус. И не оповестит мир о том, какое сокровище мы потеряли.
Со мной все ясно. Если не вмешается "ферст мэн". Но с какой стати ему, чистюле, вмешиваться? Он и знать не знает о наших событиях. А я его не извещу. Даже если захотел бы, вряд ли успею.
Завтра в десять утра Недобертольд официально доложится Мазеппу. Возможно, при том буду присутствовать я. Потом мы останемся вдвоем с битюгом и настанет час моей исповеди. Устал я тянуть и не желаю больше юлить перед битюгами.
Очень противно. Я не думал, что будет так противно. Но три шага вперед из строя сделаны, надо тянуть ручки по швам и говорить, зачем вышел. Не плестись же молча обратно в строй.
Оформить, что ли, отвлеченья ради какую-нибудь Элизину болтовню?
Имею возможность запечатлеть концовку нашей беседы с битюгом.
Очень странное чувство: будто меня уже здесь нет. Или я не по полу ступаю, а в то же время вот он, я. Могу стульями швыряться, орать — только никто не услышит, не увидит, не удивится, не спросит, чего это со мной.
— А знаешь, мне легче стало, — сказал Мазепп. — Там, на «звезде», руки делали, а душа вон просилась. Из-за Науки да из-за тебя, что я с вами в молчанку сыграл. Будто я вас обижаю. Сам в дело не спрося втащил и сам не не спрося вышибаю. А так — легче. Ты ведь сделал мне то же, что я тебе. И решил, по сути, то же, что и я, и так же без меня, как я без тебя.
— Мазепп, ты подумай: мы все трое, каждый сам по себе, сделали все, чтобы закрыть лавочку. Как по-твоему, это что-нибудь значит или нет?
— Может, значит, может, нет, да я сейчас не про то. Ты закрыл — и линял бы сразу под жилет к губернатору. Или там в посольство, или к «ферсту». А ты ко мне явился. Зачем? Чтоб ты, значит, был святой, а я, трудящий человек, смотрелся бы как последний гад? Вот это нехорошо, светик, вот тут у меня к тебе претензия, вот тут обидел ты меня. Но и я тебя обидел, пусть по-другому, но обидел. Стало быть, в расчете мы и сдавай дела.
— Нечего мне сдавать, Мазепп.
— А и то. Мордой об стол у нас дела. Только скажи, как на духу, ты веришь, что Наука прав?
— Думаю, что прав, — утешил я его ложью в своем последнем слове; гадко стало, и я поправился: — Верней — нам с тобой здесь, в подполе, снуленький не дастся, это уж всяко так.
— Поторопился ты. Но ты же от любви, а не от злобы. Я понимаю. По мне, так на тебе миллион за службу-дружбу с доставкой за мой счет туда, откуда тебя вынул. И я так и скажу, можешь верить. Но ведь я там не один, светик, там голов много, и в каждой мысля своя. Уж как решат, светик.
— Я без претензий, Мазепп, и суетиться не буду. Убрал бы только от меня Анхеля, уж так он надоел, мочи нет.
— Не могу, светик. Не поймут.
На том и расстались. Все. Всем доброго утра, а мне спокойной ночи.
Прошел осел по потолку,
И было начихать ослу,
Что он ПРОШЕЛ ПО ПОТОЛКУ,
А не по луже на полу.
(Проведя поиск по ОИП, процессор отказал приравнять эти стихи к стихам кого-либо из ХИ-ОП или ХИ-ИП, включенных в стек для опознания.
Поскольку это последний стихотворный текст из включенных алгоритмом связности в отобранную последовательность, время и место подвести итог:
— во всей полноте продемонстрирован объем работы по определению авторства приведенных стихотворных текстов;
— вывод о принадлежности стихотворных текстов самому автору записок представляется обоснованным в достаточно высокой степени.
Не считая себя специалистом в данной области, не беру на себя смелости высказывать суждение о качественных показателях приведенных стихотворений.)
Я это прочел. Это и неправда, и правда, но за них вместе заплачено ценой, лишающей меня, живого, права бить себя в грудь, требуя отделения одного от другого. Тем более что единственный свидетель противной стороны не в силах сказать большего или иначе, чем сказал.
Так пусть это ждет, пока мы не сравняемся в немоте. А потом пусть идет в мир, и единственное, чего я хотел бы, так только того, чтобы наш суд, если он когда-нибудь состоится, не сделался очередным посмешищем суеты.
Подпись
(Поскольку приведенная выше подпись не вызвала сомнений у рецензентов, не вижу оснований для ее снятия, а заодно подтверждаю ее подлинность.)
1983, Ленинград