Вязь браслетов давила. Позвякивая, царапала тонкую кожу – Рацлава невнятно хныкнула и потерла запястье о живот, словно надеялась, что браслеты, которыми марлы увешали ее руку, соскочат сами по себе. Сегодня, в честь февральского полнолуния, прислужницы пышно нарядили Рацлаву, и от этого ей было страшно неудобно. Она понимала, что сидит в чертоге с богатствами, на холодном полу среди разметанных монет, украшений и кубков. Она чувствовала, что у ее платья богато расшитый колючий ворот, что ее кольца узки и тяжелы настолько, что на пальцы уже наверняка набежала сыпь от расчесов. Но хуже всего – Рацлава ощущала витающий в палатах запах вина, а это всегда вселяло в нее тревогу.
Сармат был пьян, а Рацлава сидела подле кресла, в котором он, развалившись, пил присланное из княжеств вино. Она играла на свирели что-то тонкое, неуловимое, неспособное раздражить. Ее длинные рукава были раскинуты по сокровищам – все путались и мешались, цепляясь за украшения.
Единственное, чего хотела Рацлава, – чтобы Сармат отпустил ее восвояси. Сердце у нее билось как у подстреленной. Хоть бы он не окликнул ее по имени, хоть бы не прикоснулся и хоть бы поскорее исчезли эти браслеты, колючий ворот, винный душок… От одной мысли о том, что ее будет трогать захмелевший Сармат, становилось плохо.
Бряцнула монетка – Рацлава догадалась, что она ударилась об пол и мелко задребезжала. Должно быть, Сармат крутил ее в пальцах да выронил. Звук был громок, и Рацлава вздрогнула; это привлекло внимание.
– Дурно играешь, – заметил Сармат.
Еще бы не дурно: от переживаний Рацлава не ткала, а лишь перебирала струнки знакомых черногородских песен. Сейчас свирель даже не требовала ее крови.
Она вдохнула и выдохнула. Дернула плечом, и шелк рукава сполз по бархану сокровищ.
– Могу лучше.
Скрипнуло кресло. Это Сармат подался вперед, и Рацлава была готова поклясться, что теменем ощутила жар его нависшего тела, хотя сидела в нескольких шагах.
– Постарайся, – осклабился он, и в этом слове теплились больная нежность и угроза. А потом скользнула ласка, острая, как лезвие, присыпанная мягкой насмешкой: – Если певчая птичка плохо поет, ей сворачивают шею.
«Как скажешь, Сармат-змей. Как скажешь».
– Есть у меня одна песня, – плавно проговорила Рацлава, чувствуя, как холодеет нутро.
– Хоть тысяча песен, – мурлыкнул Сармат, а потом обронил резко: – Живее.
Звук стал влажным: наверное, он сделал глоток.
Рацлава тряхнула головой, а свирель обжигающе лизнула пальцы. Сармата она, конечно, не покорит, но может быть, утихомирит его недовольство?
Выдавали девушку за молодого князя. Хороша была свадьба, и ночь была хороша – зимняя и лютая. Цепной пес сторожил княжеский двор, но вдруг залаял: «Слышу, князь, едет твой брат».
Свирель расплетала музыку, и ей легонько вторили отголоски веселых разгоряченных голосов и перезвон серебряных колокольчиков.
«Нет, – засмеялся князь. – Мой брат мертв». А молодая жена вспыхнула алее бус, обвитых вокруг ее белой шеи.
Колокольчики затихли, и засочился перелив струн.
Взвыла за окном вьюга: «Берегись, князь, едет твой брат».
Свирель тянула и тянула звук, и тот на издыхании таял стуком чаш и грохотом ставней.
«Нет, – засмеялся князь. – Мой брат мертв». А молодая жена стала белее своей фаты.
Музыка вскинулась печально-сладкой сетью: скрип свежевыпавшего снега, шорох тканей и легкий перестук, с которым дрожащие девичьи пальцы снимали и заново надевали перстни. Расползались запахи праздничной пищи и ежевичного вина, еще хранившего вкус лета.
«Князь, – поднялся один из знатных гостей. – Вижу, едет твой брат».
«Нет, – засмеялся князь. – Быть такого не может. Третья ночь, как мой брат бросился на свой меч: не вынес, что его нареченная нынче моя жена».
Дохнула свирель пророчески и страшно – морозом, горечью и теплом первой пролитой крови. Зашумели ветви, задрожала оледеневшая земля, дрогнули двери в княжеский чертог…
Гр-рах, – распахнулись двери в палаты Сармата. Рацлава была увлечена историей, и от страха ее сердце колыхнулось где-то в горле.
Эхо подхватило грохот.
– Шумный ты. – Раздался ширк: это Сармат наклонился за кувшином, чтобы долить вина.
Пока Рацлава приходила в чувство, он хмельно и дерзко рассмеялся:
– Врываешься совсем по-господски, братец.
Слепая жена его брата втянула голову в плечи и по-беличьи стиснула свирель, заиграв совсем другую песню. Незатейливую, тихую, едва слышную, словно она, драконья жена, – Ярхо даже не запоминал ее имени, ни к чему, – держалась особливо. Будто ее ничуть не трогал разговор братьев, а сама она – не больше чем усыпанная алмазами чаша или искусная брошь, посверкивающая в груде богатств.
– Уже вернулся, – заметил Сармат, полулежа в кресле, и криво улыбнулся. Язык его заплетался. – Что скотоводы и землепашцы? Отбунтовали свое? Прямо как я?
Ярхо не ответил. Только шагнул вперед, и что-то хрустнуло под его ногой – наверняка одно из разбросанных украшений.
– Ты пьян.
– Да что ты? – Сармат отбросил кубок и отхлебнул прямо из кувшина. – Знаю. Я упражняюсь. Понимаешь ли, я так давно не напивался, что боюсь сплоховать на пиру. На том самом, который придется устроить, когда придет наш с тобой любимый родич. – Он похлопал себя по правой половине лица, будто хотел привести в чувство, но потом передумал. Ладонь лениво сползла на шею. – Кажется, так всегда делается в хороших княжеских семьях. А у нас ведь хорошая княжеская семья.
Была больше тысячи лет назад, пока у братьев Хьялмы не прорезались зубы.
Сармат отсалютовал Ярхо кувшином.
– За твое здоровье. С тобой, конечно, и без здравицы ничего не сделается, но это я так…
Годы шли, но что-то оставалось неизменным. Ярхо по-прежнему бросался из битвы в битву, а один из его братьев сидел на княжеском кресле. Правда, Хьялма не пил, не ворковал с многочисленными женами и не любовался золотыми диковинками, но и на нем бременем висели грехи – неизвестно, чьи были тяжелее. Немудрено, что Ярхо решил служить Сармату. Не чета Хьялме, он никогда не был для Ярхо ни господином, ни повелителем.
Ярхо знал, что не вправе осуждать. Как бы то ни было, Хьялма правил огромными землями. Он жестко пресек посягательства на престол любых удельных князьков и дальних родичей, лихих разбойников и родовитых горожан. Он расширил владения и без того самого большого княжества, когда-либо существовавшего под этим небом. Страшной ценой, как тогда считал Ярхо, еще не знавший, что действительно страшная цена – это та, которой он расплатится за свое предательство.
Пускай. Что теперь размышлять.
Прошлое не вернуть, хотя сейчас казалось, что возвратился кусочек их юношества. Что Сармату снова не больше шестнадцати, он до лихого буйства напился с друзьями и случайно попался Ярхо, который смотрел на него живыми глазами, а не осколками вплавленной породы.
Сармат перехватил почти опустевший кувшин, развернулся в кресле и сел полубоком, закинув ноги на подлокотник.
– Расскажешь что-нибудь любопытное? – Хохотнул невесело. – Сколько пришлось прирезать пахарей, ожидающих, что придет он и их защитит? – Его передернуло, и Сармат рявкнул: – Умолкни, дура.
Его жена перебирала музыку так тихо, что та тонула в звуке шагов Ярхо, – теперь застыла, сгорбившись над полом. Жалобно звякнули ее браслеты, зацепившиеся за ткань юбки.
Если Сармат грубил женщинам, даже самым для него непривлекательным, дело было из ряда вон.
– Вставай, – потребовал Ярхо.
– Что? – Сармат вскинул бровь. – Прости, кажется, я ослышался. – Он тряхнул головой. Зазвенели, столкнувшись друг с другом, золотые зажимы на косах, янтарно-рыжих в освещении этого чертога. – На мгновение мне показалось, что ты что-то мне приказа…
– Вставай. Иначе сам вздерну.
Окаменевшие мышцы не знали усталости, и Ярхо помнил это, но ему показалось, что гранитный язык несколько утомился.
Сармат медленно убрал ноги с подлокотника, грохнул ступнями об пол. Набычившись, подался вперед. Зашипел:
– Все ли хорошо с твоей булыжной головой, братец?
Трезвый или слегка захмелевший, Сармат никогда бы не посмел сказать подобное. А такой – смог. Он немного путался в словах, но держался сносно, хотя Сарматовы глаза стали совсем шальными, пылающими, и это его выдало: мертвецки пьян. Еще чуть-чуть, и рухнул бы без чувств.
Твердая рука сгребла за ворот, потянула вверх.
Ярхо не чувствовал ни досады, ни раздражения, ничего. И вместе с тем ощущал нечто слабое, слегка теплившееся. Отголосок того, что бушевало бы пламенем в сознании человека, но едва докатывало до него, облаченного в камень. Как шум прибоя, доносившийся из-за далеких скал.
– Я подавляю мятежи, – выдавливал Ярхо медленно, и каждое его слово рокотало. – А ты здесь напиваешься до полусмерти.
Брат оглушенно колыхнулся в хватке. Будь он трезв, легко бы вырвался – Ярхо даже не до конца сжал пальцы на рубахе.
Отдавать приказы воинам было не в пример легче, чем объяснять Сармату, какой же он испугавшийся Хьялмы дурень. Толку защищать подходы к Матерь-горе, если в ней – чудовище, день ото дня слабеющее от безвылазного сидения и страха?
Ярхо сделал движение – не удар даже, а резкий щелчок по лицу, в четверть силы. Сармат задохнулся и, словно подломленный, рухнул в кресло.
Брат согнулся вдвое, помедлил. Он поднес к носу пальцы, и те тут же окрасились алым; кровь струйками потекла на короткую бороду, закапала на каменный пол. Сармат поднял несколько отрезвевший взгляд.
– Спасибо. – Он встал на ноги.
Сармат утирал рукавом окровавленное лицо. Когда он уходил, то даже не заметил по-прежнему согбенную фигуру своей жены, кажется, и дышащей через раз. Это Ярхо скользнул по ней тяжелым взглядом – увидел, что крылья носа трепыхались, как у зверя, пытавшегося взять след, и что ее щеки были синюшно-бледными, точно у покойницы.