Личинка лениво отвалилась от сухих коричневых губ и скатилась на гниющую щеку. Увядшие листья покрывали тело. Безжизненные руки покоились на животе. Тусклые пряди закрывали лоб. Мертвые глаза скрывались под увядшими веками.
При жизни она была очень красивой. Но это было три недели назад.
Она больше не была красивой. Ее тело стало частью ландшафта; расщелина среди черных скал и густой кустарник скрывали его от солнца. Зеленоватый налет ила, оставшийся на камнях с прошлогоднего паводка, предвещал время, когда мутные воды реки поднимут и унесут ее тело со скал. Но реки не было Стояло жаркое, изнуряющее лето Темные лужи, разбросанные по речному руслу, деревья на берегу — все замерло, неподвижное, как те до Однако внутри трупа уже теплилась жизнь, паразиты терзали его, извиваясь в разлагающейся плоти.
Отец считал ее отвратительной, испорченной девчонкой. Бедно одетая и безнравственная. Отец не мог ошибаться, характер действительно портил ей жизнь. После частых нравоучений она убегала в церковь, взбиралась на колокольню и просиживала там до тех пор, пока мысли не принимали обычное течение.
Преподобный Льюис Александр Роуз положил черную шляпу с вложенными вовнутрь перчатками на сервант и посмотрел на дочь Три минуты спустя он все еще смотрел на нее, барабаня подушечками тонких пальцев по острому носу Тонкие волосы паутиной рассыпались по пергаментной коже, покрытой бледно-коричневыми пятнами.
Преподобный Льюис Александр Роуз в который раз сказал ей, что она отвратительная, испорченная, безнравственная девчонка.
— Шлюха, — сказал он.
Позвонили к чаю; вместе с двумя братьями она проскользнула в столовую; во время чтения молитвы сидела тихо и прямо…
Подали яичницу с ветчиной, украшенную изумрудными листьями салата; серебряные ножи тускло мерцали подле бледно-голубых тарелок на ослепительно белой скатерти.
Воскресное чаепитие продолжалось более часа. Преподобный Льюис Александр Роуз улыбался и шутил со своими домочадцами, временами заливаясь громким смехом и пощелкивая себя по носу.
Он был добрым, веселым человеком.
Девочка сидела справа от него, внимательно прислушиваясь к его замечаниям, но он не замечал ее, совсем не замечал Не заговаривал с ней и не слушал, когда она пыталась вставить хоть слово.
Постепенно застольная беседа пошла на убыль. Девочка поднялась, собрала посуду и вслед за матерью вышла на кухню.
Мать не осмеливалась разговаривать с ней. Дочь искренне жалела ее, потому что та жила в постоянном страхе. Скромная, славная женщина, Эми Роуз равно отзывалась на гнев и благоволение мужа. Не поднимая глаз, она старательно мыла посуду; это был лучший семейный сервиз. В ее голове роились мысли о недостойной дочери и о муже: обоих она любила одинаково сильно.
Пришло время идти в гостиную. Следом за матерью девочка покорно поднялась по скрипучим ступенькам, покрытым коричневой дорожкой; руки привычно скользили по полированной поверхности перил. Вот и массивные стенные часы, когда-то принадлежавшие дедушке: они сурово глянули на нее с высоты.
В гостиной было душно, и девочка устроилась возле раскрытого окна.
Отец монотонным голосом принялся читать псалтырь. Это усыпляло ее. Чтобы не задремать, она переглядывалась с маленькими братьями, примостившимися по краям дивана. Улыбалась им, но братья не осмеливались отвечать ей в присутствии отца.
В три часа утра преподобный Льюис Александр Роуз затворил двери своего кабинета и поднялся по лестнице в ванную комнату. Из белого шкафчика достал бритву с перламутровой ручкой и опробовал большим пальцем длинное лезвие, хищно отблескивавшее в мерцании газового рожка. Слегка порезался и с наслаждением прислушался к своей боли, наблюдая, как тонкая струйка крови стекает по ладони.
Промыв и перевязав ранку, он тщательно вытер лезвие и убрал бритву в футляр, который спрятал в складках своей черной сутаны. Затем спустился по лестнице в кабинет, где его ожидала дочь со шляпой в руках. Вдвоем они вышли из дома и двинулись вверх по центральной улице. В чистом ночном небе ярко светила луна, ласково шелестело море, девочка старалась шагать в ногу с отцом.
Остроконечный силуэт церкви призрачно белел на фоне темных холмов, поросших чахлыми деревьями. Под ногами идущих прошуршала галька; остановившись перед тяжелой дубовой дверью, отец замешкался, звеня ключами.
Внутри было темно и гулко, и, пока отец зажигал газовые светильники, девочка неподвижно стояла в проходе между скамьями, сжимая в руках молитвенник. Закончив с освещением, преподобный отец усадил дочь на каменную скамью, сбросил плащ и поднялся на кафедру.
Его согбенная фигура зловеще высилась в полумраке церкви, пронзительный взгляд бледно-голубых глаз был устремлен на ряды пустых скамей, поверх головы бедной девочки. Он заговорил…
Его проповеди были привычны с детства, до боли знакомы жесты и вкрадчивый тон увещеваний. Постепенно его голос, обращавшийся в пустоту, становился тверже, усиливался, рос — и вот уже падал громогласным эхом с отсыревших стен. Девочка со страхом заметила, как дрожат ее руки, сжимающие молитвенник.
Неожиданно внимание отца обратилось к ней: его лицо болезненно исказилось, руки сжались в кулаки и загрохотали по кафедре.
«Папа сошел с ума», — подумала девочка и тут же отогнала прочь эту мысль.
Отец воззрился на нее сверху вниз, бледную, сжавшуюся от страха. Белая блузка мерцала, выглядывая из-под темной шали, а ее глаза… ее глаза соблазняли его!
Внезапно он замолчал.
Проклятое зло навечно поселилось в ней, и его не изгнать, проповедями. Преподобный Льюис Александр Роуз опустил голову и вознес горячую молитву своему Богу. Не поднимая головы, услышал, как дочь встала со скамьи. Легкие шаги прошелестели по проходу, маленькое плечо робко толкнуло запертую дверь.
Отец медленно поднял голову и пристально посмотрел на дочь. Жалкая и беспомощная, она замерла у входной двери.
— Шлюха, — сказал он. И медленно спустился с кафедры, поднял со скамьи плащ, надел его и двинулся по тускло освещенному проходу.
Дочь ждала его возле двери. На краткий миг ладонь отца опустилась на ее плечо, прикоснулась к щеке, легко пробежала по волосам. Следом за тем цепкие пальцы сомкнулись на ее запястье, длинные ногти впились в кожу.
— Папа, мне больно. Он освободил запястье:
— Ты не должна бояться своего отца.
Он отомкнул дверь, и они вышли в предутренний сумрак. Белые надгробия, словно гнилые зубы, просвечивали сквозь высохшие траурные венки, когда они миновали ограду церковного кладбища.
Каменистая тропка вывела их к картофельному полю, вдали за рощей виднелась узкая полоска реки. Отец подталкивал девочку перед собой. Он был хорошим человеком, и она старалась не бояться его. Папа любит ее, и Господь оградит его от дурных мыслей. Она повторяла эти слова про себя с каждым вздохом как молитву.
Но даже если это не так, кто станет убегать от родного отца?
Черные ботинки отца утопали в раскисшей земле, во впалой груди клокотало хриплое дыхание, пальцы судорожно сжимали в кармане перламутровую рукоять бритвы.
Страх смерти завладел маленьким телом девочки, но кричать, взывать о помощи было уже поздно. Они отошли слишком далеко от деревни.
Подхватив подол платья, девочка побежала по рыхлой земле к кромке поля, где виднелась спасительная рощица.
Продираясь сквозь невысокие деревца, она изо всех сил взбегала по Склону холма и только сейчас с трагической ясностью осознала, что убегает все дальше от помощи, которая могла бы спасти ее в деревне. Тяжелое дыхание отца приближалось за ее спиной.
Неожиданно подъем кончился; склон холма оборвался черными скалами, уступом сбегавшими к пересохшему руслу реки. Неверный шаг, и девочка упала, скатываясь вниз в грохоте обваливающейся гальки. Господь не допустит дурного и оградит ее…
Преподобный Льюис Александр Роуз стоял на краю обрыва и смотрел на дочь: ее тело лежало в неглубокой расщелине, присыпанное камнями. Осторожно, опасаясь потерять равновесие, он спустился вниз. Вынув из кармана носовой платок, смочил его в мелкой лужице и принялся заботливо обмывать лицо дочери. Пальцы нежно касались кожи, вода холодила и освежала.
Внезапно дрожь пробежала по его телу, рука судорожно отдернулась, взметнулась, когда заскользили ноги, увязшие в полуистлевших листьях.
Преподобный Льюис Александр Роуз выпрямился. В который раз он угадал дьявольский искус в темных глазах своей дочери.
Отвратительная, испорченная, безнравственная, гадкая. Достав бритву с перламутровой ручкой, он раскрыл лезвие. Луч восходящего солнца блеснул на отточенной стали.
— Нет, — прошептала дочь, перехватывая его руку. Господь не допустит… Он оградит ее…
— Шлюха, — промолвил отец.
Девочка взяла бритву и осторожно прижала ее к горлу.
— Шлюха, — повторил отец.
Быстрым взмахом руки она перерезала себе горло.
При изматывающей неподвижности и оцепенении самое трудное — ждать. Особенно глядя, как лопата за лопатой земля выбрасывается из открытой ямы и каждый копок углубляет сырую, сочащуюся почву. Когда же достанут тело? Лежит ли оно там вообще? Быть может, им хватит того, что распростерлось, укрытое брезентом, возле края могилы? Они так обливаются потом, эти полицейские черепахи, что им не позавидуешь!
Как не позавидуешь мне. Или Джорджу. Он стоит рядом, прикованный наручниками к моему левому запястью, и настолько возбужден, что, кажется, готов сделать кой-чего в собственные штаны. Его глаза с выкаченными белками сверкают, могучие плечи сведены; вздувшиеся, похожие на веревки мускулы выдают крайнее напряжение. Руки, в каждой из которых может легко уместиться моя и еще одна треть такой же (а я далеко не карлик!), конвульсивно вздымаются и опадают, как будто он хочет помочь землекопам в их тяжелой работе. Борода блестит каплями дождя; как давно он не брился, наверное, с тех пор, как начал слышать несуществующие голоса? Борода, гигантское тело и интеллект ребенка. Что, кроме глупости, связывает с ним меня — когда-то преподавателя гимнастики в монтрейской школе, а ныне просто дурака по имени Тони Нельсон.
Пожалуй, только осел мог позволить втянуть себя в подобную историю! Нельзя было так долго оставаться с Анитой, тем более после того, как стало ясно, что с головой у нее только внешне порядок. А теперь не остается ничего другого, как стоять среди своры топчущихся полицейских, поеживаясь в клубах утреннего тумана, который движется с Тихоокеанского побережья, и глядеть, не выкопают ли второй труп в дополнение к тому, что уже лежит на сыром песке.
Анита кому угодно могла вскружить голову, и нет ничего удивительного в том, что она вскружила ее мне. Непростительно то, что я остался с ней, уже зная о ее странностях.
Теперь трудно поверить, что мы познакомились всего пару месяцев назад, на Серебряном пляже, что в сотне миль к югу от Сан-Франциско. Знакомство произошло, как ни странно, вблизи другой могилы, только-только отмеченной дыханием смерти. Лохматый бродяга выкопал в песчаном грунте временное пристанище от заморозков. К несчастью, он решил забраться в него, когда рядом никого не было, и убежище стало ему усыпальницей: он задохнулся под осыпавшимися стенами.
В тот раз я был среди тех, кто пытался извлечь тело из песка; Анита же находилась в группе зрителей. Я сразу обратил внимание на нее: на тело и выражение лица этой женщины. Высокого роста, стройная, дышащая здоровьем, она не могла никого оставить равнодушным. В ее взгляде сквозило нечто, что заставляло меня оборачиваться снова и снова: среди сочувствующих зрителей она одна позволяла себе тонкую усмешку.
Тогда я не поверил своим глазам. Улыбаться в такой момент? Как мало я знал о ней!
Тело бродяги унесли с пляжа, и зрители начали расходиться, перешептываясь, как будто боясь, что Смерть может застать их за не приличными случаю разговорами. Анита осталась.
— Глупая смерть, — беспечно бросила она с легким скандинавским акцентом. Закончить жизнь в грязи и песке, забившемся в глаза, в уши… Вы обратили внимание на его руки?
Тогда-то я и наткнулся глазами на спицу… Хотя нет, скорее, огромную иглу. Поблескивая в солнечных лучах, она выступала из лямки купальника, как раз над нежным полукружьем груди. Рука Аниты, как я заметил, беспрестанно возвращалась к этому притаенному жалу, как будто она хотела смочить палец в яде прячущейся там змеи или же дотрагивалась до сокровеннейших глубин своего собственного существа.
Мы отправились с Анитой домой тем же вечером. Несколько дней пролетели, как одно мгновение. Какой философ объяснит, что побуждает женщину желать того или иного мужчину? Почему именно между ними возникает близость? Какая здесь комбинация причин и следствий?
Неважно. Это случилось, и мы стали любовниками. Она была шведка, белокожая, с потрясающей фигурой и глазами, затмевающими голубизной океан. Рядом с ней я тонул в этих глазах Она приехала из Швеции четыре года тому назад; среди ее знакомых были блондины, но я, черноволосый и темноглазый, с загорелой кожей, напоминал ей бывшего мужа — Крафта. Наверно, поэтому она и выбрала меня. Была ли это единственная причина? «Нет, конечно же нет», твердил я себе неоднократно впоследствии, но с Анитой я ни в чем не был уверен до конца!
С ее мужем нас сближало еще одно: большие руки. Двадцать лет усердных занятий баскетболом, сперва в университетской команде, потом в должности штатного тренера, сформировали мои конечности, превратив их в должного размера лапищи. «Хорошо, когда сильные руки ласкают меня, — сказала Анита в первый же вечер, гладя их ароматными ладошками. — Крафт бил меня такими руками».
А потом оставил… Уехал в Сан-Франциско. И с тех пор больше не появлялся. Их весьма относительное семейное счастье тянулось немногим более года. Больше о нем не было даже слухов. По-видимому, он умер. И это ее не очень печалило. Он был подонок, бесчеловечный негодяй с роскошным домом на Пеббл-Бич. Своими руками-кувалдами он избивал ее, если верить признаниям Аниты.
Каким бы странным ни казалось подобное сходство, я уверен, что Крафт обладал огромными руками. На свадеб ной фотографии он выглядел маленьким рядом с крупной Анитой, но его руки были подлинные булавы! Диспропорциональные по отношению ко всему телу, они поражали своей величиной. В одном из этих чудищ он держал крохотную ручку своей смущенной жены.
Рассматривая свадебные фотографии, я много позже заметил скрытую в глубине кадра спицу, к тому времени я уже начал догадываться о зловещем смысле последней.
Спица! Та же спица, что в ее купальном костюме в день нашего знакомства на Серебряном пляже.
— Зачем тебе она? — шутливо возмутился я, целуя Аниту и уколовшись слегка об острие.
Она пожала своими восхитительными плечами и одарила меня одной из ослепительнейших улыбок: «Почему бы и нет!» — и этого было бы достаточно, клянусь, для любого мужчины в окрестностях Пеббл-Бич!
Однако, задав этот вопрос, я впервые в жизни заметил в ее глазах поднимающееся отчуждение, словно тихоокеанский туман, выползающий на берег темным вечером. И по мере того как я узнавал ее ближе (если это возможно с такой женщиной, как Анита), я все чаще замечал это новое для меня чувство: отчуждение от всего, от всех предметов, кроме своих неизведанных мыслей. Ей ничего не стоило внезапно замолкнуть, оборвав на полуслове начатую беседу, воспарив среди собственных грез и оставив в недоумении собеседника. Даже в постели, после любовного безумия, она порой отключалась от всего окружающего и оставляла меня наедине с моими мыслями. Однажды она буквально умерла в моих объятиях… Сжимая ее внезапно похолодевшее тело, я едва не лишился рассудка…
Ненависть… Ее я почувствовал в глазах Джорджа с самого начала наших отношений с Анитой. Потом мы стали приятелями, но в тот день, когда мы приехали в ее роскошной машине, я заметил откровенную неприязнь и даже недобрый огонек в глазах садовника. Может быть, бывший любовник? Нет, едва ли. Однако какой жгучей ненавистью он обдал меня, распахивая ворота для сверкающего хромом «кадиллака», когда мы въезжали во двор виллы на Пеббл-Бич! Детское возмущение звучало в его голосе даже во время церемонии знакомства, и Анита это заметила.
Косматый бородач довольствовался маленькой хижиной позади дома отдаленным подобием гостевого домика. Трудно разобрать, было ли ему двадцать или же сорок лет, внешне он сильно напоминал дрессированную гориллу, сбежавшую из цирка. Его речь состояла из невнятных восклицаний и всхлипываний, изредка перемежаемых смехом. Анита наняла его за несколько месяцев до исчезновения мужа. По ее словам, муж и Джордж всегда недолюбливали друг друга. Крафт обращался с ним, как с чумазым мальчишкой, чистильщиком обуви; одно время хотел выгнать, но вступилась Анита, и мужу ничего не оставалось, как уступить. «Я подобрала его на рыбных промыслах в Монтрё, — вспоминала Анита, — вытащила из грязи, и пусть он останется со мной. Ведь у него такие фантастические руки!» Глаза ее светились при этих словах, и мне становилось не по себе от этого света. «С такими большими руками он справится с любой работой по дому».
Руки. Мои, Джорджа, Крафта. Анита, казалось, черпала из них какую-то чудесную энергию. До последних дней я и не подозревал, насколько это было важно для нее. Впрочем, тут нечему удивляться. Главная причина, почему мы стали любовниками, заключалась именно в моих руках!
Ее дом был под стать им — большой и вместительный. Выстроенный из камня, отгороженный высокой оградой от мира, он напоминал замок, внутренность которого окаменела в роскоши старого убранства. Эксцентричные треугольные башенки по краям крыши; подобие рва; окованные железом ворота — все это выглядело странно среди многоэтажных громад двадцатого века. Ветер стонал в кронах гигантских сосен и кипарисов, обступивших каменные стены, однако шум их стихал на стороне, обращенной к пляжу. Внутри здание украшали темные потолки, каменные стены и камины почти в каждой комнате. По ночам в просторной зале на мерцающей стали древних доспехов отражался каминный огонь и витали призраки ушедших эпох.
После нежных объятий Анита брала мои руки и прижимала к груди. «Твои руки сильны, как волны, — шептала она. — Отдай мне их силу!»
Но однажды, выпустив из своих мои руки, она пробор- мотала: «Даже волны умирают» — и потянулась за иглой, лежащей на туалетном столике.
Она и ночью не расставалась с ней. Это злило меня. Сидя в лунном блеске, обнаженная Анита вдруг напоминала мне своей кожей блеск иглы. Все увещевания убрать иглу куда-нибудь подальше были безрезультатны: «Нет, я не могу без нее». Тогда это казалось странным. Теперь уже ничего нельзя изменить.
Анита. Игла. Джордж. Руки. Заколдованный круг. Если б я сумел раньше выбраться из него! Стоя рядом с Джорджем, я наблюдаю за работой взмыленных полицейских. И не чувствую ничего, кроме горечи утраты: сначала Крафт и Анита, теперь Джордж и я. Не знаю, найдут ли они кого на дне этой ямы, но разве это меняет дело? Один мертвец уже лежит у моих ног…
Однажды ночью я почувствовал страх. Постепенный, подавляемый моей страстью к Аните, он подкрался ко мне во время одной из вечерних прогулок. Я направлялся к машине, оставленной во дворе, когда стоны Джорджа прорезали темноту за домом. Услышав мои шаги, он затих, сгорбившись на земле неподалеку от недавно разбитого цветника. На коленях у него лежал Сакс, борзая Аниты. На мое приближение Джордж не реагировал. Его голова, похожая на кочан капусты, покоилась на тяжело вздымавшейся груди, и над всем этим царило полное молчание.
— Плохо, старина? — спросил я растерянно. — Может быть, позвать Аниту?
— Нет! — захрипел он с натугой. — Я не люблю ее. Она нехорошая.
Дрожа от возбуждения, он суетливо погладил голову Сакса своей громадной ручищей, на добрую треть больше, чем моя рука. Собака ответила взмахом хвоста.
— Она велела сделать плохое…
Тогда эти слова проскользнули мимо моих ушей. Они были типичны — детские жалобы, беспричинные обиды. Однажды, по словам Джорджа, Анита бегала за ним со спицей по дому. Тогда я не поверил ему. Мало ли что мог рассказать Джордж.
— Отправляйся-ка спать, дружище. Простудишься.
— Я слушаю, — его голос помрачнел. Из глупого любопытства я поинтересовался, что именно он слушает, и это было началом моего страха.
— Голос мистера Крафта. Он разговаривает со мной каждую ночь, — нехотя отвечал Джордж, по-детски отводя глаза и продолжая поглаживать собаку.
— Крафта нет, — напомнил я ему. Бедняга затряс головой:
— Это он, он… Я слышу его. Как вас… Он разговаривает со мной… Да, мистер Крафт…
Всю последующую неделю я не видел во дворе Сакса. На мой вопрос, что с ним случилось, Анита ответила, что собака подохла. Только три недели спустя, в порыве откровенности, Джордж признался, что в тот вечер убил собаку по приказу хозяйки и похоронил в маленьком цветнике возле ограды. Это и было то «плохое», о чем он так сокрушался в ту ночь.
В тот момент меня уколола маленькая иголочка страха, в дальнейшем переросшая в более глубокое чувство.
— Чем тебе помешал Сакс? — спросил я у Аниты, рассерженный.
Она пожала плечами:
— Собака состарилась. Что толку держать ее в доме? Вдобавок она напоминала мне о Крафте.
Ее рука метнулась к иголке в платье; голос зазвенел на высокой ноте:
— Я не могу вынести никаких воспоминаний о Крафте, не мучь меня!
А между тем страх в образе Джорджа уже поджидал меня за домом. В один из таких вечеров мне пришлось испытать настоящий ужас. Анита и я вернулись с театрального представления. Выход был неудачным, и мы едва не поссорились; не разговаривали до самого, дома… Уже в спальне я примирительно тронул ее за плечо — и отшатнулся, потрясенный неожиданным воплем.
— Крафт! Не надо! — кричала, извиваясь, Анита. Через миг она ослабела.
— Крафт… Мне показалось, что он снова вернулся, — извиняющимся тоном сказала она потом.
— Почему?
— Руки. Я на мгновение подумала, что это его руки.
— Но мои, наверное, поменьше?
— Да, но они такие же сильные! Дай твою руку. Нет обе! — И она обняла их, прижала к груди, в течение часа согреваясь и согревая их своим телом.
Однажды Джордж буквально поймал меня, когда я вышел в сад. Положив мне на плечо свою громадную ручищу, он поволок меня на прежнее место.
— Мистер Крафт хочет поговорить с вами! — пробормотал он прерывающимся от волнения шепотом.
Не обращая внимания на мои протесты, он притащил меня, как мешок с мукой, к тому самому цветнику, где был похоронен несчастный Сакс.
— Он велел мне привести вас сюда. Не вырывайтесь.
— Джордж, мне пора идти!
— Мистер Крафт разговаривает со мной, слышите? Каждую ночь. Он просит меня помочь. Послушайте!
— Ради бога, Джордж, никого здесь нет! Оставь меня в покое!
Кочанная голова принялась покачиваться из стороны в сторону: «Да, это он… Я привел его, мистер Крафт! Да, искал… Это тот человек, мистер Крафт…»
Кроме Джорджа, ни один голос не нарушал ночной тишины. Но сам факт, что я стоял, прислушиваясь — быть может, минуту или две, — свидетельствует о том, что паутина этой истории опутала меня глубже, чем я того хотел.
Мое нежелание прислушиваться рассердило его. Он с неприязнью выпустил меня: «Подождите, она и до вас доберется, эта мисс Анита. Она скверная. Ненавижу ее!»
Не пьян ли он? Прежде я уже говорил Аните о поведении Джорджа. «Я поговорю с ним, — сухо обещала она. — Не обращай на него внимания».
Однако его предупреждение: «Она и до вас доберется!» — прочно засело в моем мозгу. После летних каникул я решил не возвращаться в свою холостяцкую квартиру, и Анита не возражала против такого решения. Порой мне казалось, что я совершаю ужасную ошибку, но уже ничего не мог изменить: своей хитростью и женским коварством Анита была сильнее меня. Она очаровала меня, наверное, так же легко, как Крафта или Джорджа. Сила ее обаяния удерживала меня рядом: такая сила сначала притягивает, а потом разрушает до основания. Я понимал это, но необъяснимая усталость мешала мне противиться колдовству.
Итак, я переселился к Аните. Вечерние прогулки, пляж, объятия в лучах луны — мы были счастливы, как только могут быть счастливы двое влюбленных. Мои руки, шептала она, напоминают руки ее отца. Ее часто посещала мечта, некое туманное видение, как она играла в детстве, сидя у отца на коленях, а он подбрасывал ее и ловил своими добрыми, ласковыми руками.
Руки. Они не покидали ее ни на миг. «Обещай, что не будешь бить меня, часто шептала она. — Ты же знаешь, Крафт…» При этом ее пальцы касались острия иглы, словно испрашивая защиты у поблескивающего металла. «Однажды отец ударил меня… Лучше бы он уронил… Тони, обещай мне…»
Однажды она все же вывела меня из терпения. Вид ее иглы, с которой она не расставалась даже в постели, угнетающе подействовал на меня.
— Зачем ты ее носишь? — тогда я, как мог, пытался избежать ссоры.
— Привыкла. Как ты к своим сигаретам! С ней мне спокойнее, — был ответ.
— Немедленно выбрось ее! — приказал я, но Анита, казалось, не слышала.
— Я не могу без нее, милый.
Я поднял руку, чтобы сорвать иглу, как вдруг острая боль неожиданного укола заставила меня на время позабыть все слова. С блестящим жалом в руках Анита попятилась от меня.
Даже теперь, прикованный к Джорджу, возле грязной ямы, в которой копошатся двое потных полицейских, я не могу забыть шок от того укола.
Страх. С этой ночи он уже не отпускал меня. Как тупая боль, он пробирал мои внутренности, но ни разу не стал настолько острым, чтобы заставить меня расстаться с Анитой.
В один из последних выпавших нам вечеров ветер ожесточенно задувал в окна, донося завывания Джорджа, беснующегося в темноте, возле своего домика: «Да, мистер Крафт, да… все, что прикажете… Это его имя?»
— Он совсем спятил, — сказал я Аните. — Ты должна рассчитать его.
— Это мой дом. Я нашла его, и он нужен мне. Не обращай внимания.
Так заканчивались все наши разговоры на эту тему. На следующую ночь крики Джорджа стали непереносимыми. Разбуженный ими, я встал и принялся одеваться, собираясь спуститься во двор, чтобы успокоить безумца. С непонятным беспокойством я обнаружил, что Анита тоже проснулась, приподнялась на локте и смотрит на меня широко раскрытыми глазами. Не могу забыть страх, который светился в них. «Крафт, не надо!» — прокричала Анита, метнувшись и обхватывая меня за шею.
— Это я, Тони.
— Не надо, Крафт! — ее голос дрожал, а пальцы лихорадочно ощупывали ворот ночной рубашки в поисках иглы.
Я встряхнул ее. Должно быть, она очнулась. Гораздо слабее она в третий раз прокричала: «Крафт, не бей меня!» — и затихла.
Включив ночник, я склонился над ней и замер, пораженный. Запавшие губы стали бесцветны, глаза страшно расширились и потемнели, во все стороны из них били фонтаны страха. Она лихорадочно продолжала ощупывать верх своей сорочки, не находя там иглы. Потом, осознав неправильность поисков, она свернулась в клубок и, как змея, метнулась к столу, куда вечером положила иглу. Я сгреб ее, не на шутку рассерженный, крича ей в лицо, что меня зовут Тони! «Крафт, нет!» — она с прежним ужасом всматривалась в меня, постепенно слабея.
Наконец она успокоилась достаточно, чтобы можно было выпустить ее. Все время, пока я одевался, она глядела на меня застывшим взглядом мыши, ожидающей нападения гадюки.
… Джордж уже ушел. Остались лишь шелест волн на пляже, гудение ветра в густой листве и непроглядная тьма.
По пути к дому тихий шепот прошелестел в ночи: «Джордж, помоги мне. Не уходи, помоги… слышишь…» Удивленный, я обернулся, пытаясь определить, откуда исходит звук. И тут же одернул себя. Анита, Джордж, голоса… Все в этом доме было болезненным, нездоровым, и прикосновение к его обитателям грозило безумием. В тот момент я едва удержался от крика; липкий, противный страх запустил пальцы в мою душу, и надо было бежать, чтобы спастись от безумия. Но было уже поздно…
Она сидела все так же, не меняя положения. Только ее глаза, побелевшие от ужаса, жили и следили за каждым моим движением. Когда я потянулся к лампе, то заметил, что иглы там не было! «Где игла?» — тихо спросил я. Ответом была тишина. Игла, воткнутая в ворот ночной рубашки, торжественно поблескивала при свете лампы. Надо ли говорить, что я так и не выспался в ту ночь
С тех пор игла была при ней всегда, даже в ночном сумраке она поблескивала в одежде. «Я не могу без нее, как ты без своих сигарет. Ты же знаешь, милый!» — ласково настаивала Анита. Но мне уже было все равно, хотя игла порой и колола мне пальцы во время объятий, становившихся все более непродолжительными.
Наша близость нарушилась. От прошлой влюбленности почти ничего не осталось. Прогулки при свете луны и сидение на рокочущем под ударами волн скалистом утесе отошли в прошлое. Наша любовь умерла. Часто Анита одна отправлялась в город. Дома она также отдавала предпочтение одиночеству. Однажды я с удивлением заметил, как она аккуратно прокалывает иглой дырочки в моей пачке от сигарет.
Страх рос. Однажды, проснувшись среди ночи, я не обнаружил ее в постели. Поиски привели меня во двор. Анита сидела возле цветника, где была похоронена собака. В пальцах она держала иглу.
— Что ты здесь делаешь? Ни слова в ответ.
— Что происходит, объясни, прошу тебя. Молчание.
— Хорошо, я уеду, как только найду квартиру. Даже нет, Анита, пожалуй, так: я нашел квартиру и перееду в нее завтра утром. Слышишь? Завтра утром!
Ax, если бы это произошло раньше!
Через несколько часов после этого разговора я снова услышал дикие крики, вой. Он раскатывался в струях дождя, отвесно падавших из ясной темноты неба. Вой не стихал, завораживал, и я решил выйти из дома, чтобы унять Джорджа, чего бы это мне ни стоило!
Из открытой двери в спальню меня окликнул ее голос: «Куда ты, милый?» Я не ответил, и в спину — совершенно с иным выражением — мне донеслось: «Не верь ему, он сумасшедший!»
«У вас обоих поистрепалась солома на крыше», — с тоскою подумал я.
Во дворе, услышав мои шаги, Джордж поднял большую голову и тотчас перестал завывать: «Это вы, мистер Крафт?»
— Нет, это я, Тони!
Вздох разочарования, глубокий, точно ночь, потряс могучее тело гиганта. Посветив фонариком ему в лицо, я увидел выражение полнейшей умиротворенности. Откуда-то появившийся цветок — скорее, кустик в цветочном горшке — стоял у ног Джорджа, покачивая листьями на ветру.
— Что это?
— Мистер Крафт велел посадить. Для него. Сегодня ночью он придет ко мне. Вы не верите, мистер Нельсон?
— Пойдем-ка спать, Джордж. Что проку торчать под ливнем.
— Мистер Крафт скажет мне, кто ему нужен. Мы уже разговаривали сегодня. Долго, мистер. — Он посмотрел на цветок: — Добрый вечер, мистер Крафт! Чудесная ночь, не правда ли?
— Окей, Джордж. Ты только веди себя потише. Я пойду в дом.
Я потоптался в растерянности от чертовщины, творящейся этой ночью. Пусть Джордж воет, хоть разорвется, сукин сын, только без меня, Тони Нельсона. Мне надо отдохнуть, уйти, раствориться.
Но проклятый выродок цепко подхватил меня под руку.
— Пойдемте, пойдемте со мной, мистер Нельсон. Мистер Крафт хочет с вами поговорить. — Его загорелое, бородатое лицо осветилось неземной гордостью. Вы пришлись ему по душе.
— Очень мило с его стороны.
— Но он не любит, когда вы уходите к мисс Аните. Очень не любит.
Я попытался вырвать руку из тисков Джорджа, но хватка лишь утяжелилась.
— Не ходите к ней, мистер Нельсон, — слова падали, как тяжелые капли. Она коварная, как змея. Останьтесь мной и мистером Крафтом! — Его пальцы еще глубже впились в мою кожу.
— Проклятье! Джордж, отпусти!
— Нет, что вы! Мистер Крафт не разрешает. Пытаясь освободиться, я оступился и неловко задел цветок, который отлетел к ограде, где с треском рассыпался кучкой осколков.
— О-о-о! — Джордж застонал и, забыв про меня, плюхнулся на колени и начал сгребать разлетевшиеся кусочки, пытаясь водрузить цветок на прежнее место. О-о-о, все погибло! Цветок мистера Крафта… О-о-о!
Рыдания смолкли. Перепачканная физиономия уставилась в слабый луч моего карманного фонарика:
— Тс-с! Мистер Крафт хочет говорить с вами. Слышите? — Я машинально покачал головой. — Он говорит мне: «Джордж, пусть мистер Нельсон идет, куда ему хочется. Не удерживай его».
Итак, с меня было довольно! Холодный ужас поселился в моем позвоночнике: сумасшествие Джорджа, Анита, дом, игла… Я хотел убежать туда, где чисто, тепло и спокойные люди вокруг. Не помню, хотел ли я сразу перелезть через забор, подальше от этого дома, или еще рассчитывал собрать свои пожитки, перед тем как навсегда убраться из этого места, когда фраза, произнесенная за моей спиной Джорджем, пригвоздила меня к месту, сделав участником всей происшедшей затем драмы:
— Мистер Крафт встает из могилы…
Приняв эти слова за продолжение обыкновенного бреда, я остановился послушать, какие новые откровения принесут мне видения этого ненормального. Лучше бы мне этого не делать! Возможно, слово «могила», как ключ в замке, отомкнуло какую-то тайную дверцу в моей душе, давно ожидавшую этой минуты, и наступило прозрение.
Джордж ползал на коленях перед воткнутым в землю Цветком, продолжая бормотать себе под нос. Прислушавшись, я словно окаменел.
«Вставайте, мистер Крафт. Сейчас я помогу вам подняться. Мисс Анита обманывает меня; вы не мертвы, сейчас вы встанете из вашей могилы. Что ж из того, что мне пришлось убить вас. Я принес вам новый цветок. Вставайте! Она заставила меня… Но она не знает, что теперь мы друзья и я помогаю вам. Какой красивый цветник я сделал для вас! Она кричала и грозила мне этой иглой, говорила, что вы хотите прогнать меня. Это неправда, я знаю. Она дурная. Хуже чем змея, хуже!»
Тихо, как тень, за его спиной возникла Анита. По-видимому, она слышала всё от начала до самого конца — все признания сумасшедшего Джорджа. Бесшумно повернувшись, она побежала к дому. Какое-то враждебное чувство, подобное потребности раздавить паука, когда он омерзительно перебирает тонкими лапками у нас под ногами, повлекло меня за ней. Вбежав следом в бывшую некогда нашей общей спальню, я нашел ее сжавшейся, застывшей в изножье кровати. Бессмысленно шепча покрасневшими от крови губами, Анита не отрывала от меня невидящих глаз; в ее руке дрожала игла, нацеленная в мою сторону.
— Убирайся, Крафт, прошу тебя, — прошептала она.
— Я только возьму свои вещи…
— Здесь нет твоих вещей. Убирайся! — Она шагнула ко мне, зажав в пальцах иглу, бледная, с побелевшим от ненависти лицом. — Ты больше никогда не придешь, чтобы избивать меня!
Незаметно приблизившись, она выпрямилась и молниеносным движением выбросила вперед руку с зажатой иглой. Я отпрянул, почувствовав укол в протянутую ладонь. На лице Аниты вспыхнула довольная улыбка…
В этот момент я ударил ее. Она зашипела, припав на колено, и снова потянулась ко мне с иглой.
Я ударил еще раз.
— Крафт, нет! — Шаря руками по полу, словно слепая, она поползла к открытой двери. — Крафт, не надо! Не смей, ты пожалеешь об этом!
Я прошел следом за ней по коридору. Спустился в неосвещенный двор.
Свежий воздух не отрезвил ее; спрыгнув с крыльца, она с криком бросилась к Джорджу:
— Убирайся! Как ты смеешь мучить меня, урод! Убирайся! — И через мгновение:
— Джордж, милый! Крафт гонится за мной. Спаси меня, спаси!
— За вами… гонится мистер Крафт? — лицо бородача выразило крайнюю степень удивления.
— Да оглянись же! Вот он!
В голосе Джорджа зазвучали торжественные нотки:
— Он гонится… за вами! Значит, ему нужны вы! Думая о чем-то своем и прислушиваясь, он отвечал:
— Да, мистер Крафт. Непременно, мистер Крафт. Будет исполнено!
Я видел, как огромная рука Джорджа погладила маленькую, похожую на лепесток, щеку Аниты:
— Мистер Крафт говорит, что это вы. Он хочет встретиться с вами.
— Помоги мне, Джордж!
— Я выполняю приказ мистера Крафта. Он мой хозяин.
Его пальцы легко обхватили хрупкую шею Аниты.
— Вы должны встретиться с ним. Обязательно!
Я наблюдал, как пальцы Джорджа смыкаются на нежной, белой коже. Анита извивалась и царапалась, как лесная кошка, попавшая в сети. Игла не оставила живого места на его руках; я заметил это, когда нас сковывали вместе.
— Я сделал, что вы приказали, мистер Крафт, — стонал меднокожий гигант. Счастливые слезы текли по его лицу, смешиваясь с налипшей землей и дождем, которому не было видно ни конца ни края. Приближалось утро.
Полицию вызвал я, насколько помню. Анита мертва, Джордж обеспамятел от счастья, а полицейские наконец-то натолкнулись на тело Крафта. Так и должно было случиться. Джордж сияет, весь счастье и радость. Всхлипывая, он разговаривает с Крафтом, но полицейские мешают ему, приказывая заткнуться. Мне наплевать на его излияния, наплевать на все окружающее, даже на боль в руке. Что значит физическая боль после двух месяцев утонченной душевной пытки?
Вот наконец и тело; порядком намокшее, осыпанное землею. Я отворачиваюсь, едва не теряя сознания от глупейшей мысли: «Да оно же размокнет. Укройте его». Эта нелепая мысль вцепилась в меня, словно хищник, но телу уже все безразлично. Оно покоится рядом с Анитой. Садик взрыт и растоптан: мертвец извлечен из-под цветочных корней.
Кто-то из полицейских переворачивает труп и удивленно присвистывает: «Что у него с руками?» Они бестолково сопят и переминаются, озадаченные исколотой кожей на руках убитого, я вспоминаю Аниту — бледную, с неподвижными зрачками, — вонзавшую в меня свою иглу. Раз за разом…
Каждый день я задаю себе один и тот же вопрос и не нахожу ответа. Какая злая воля руководит нами? Почему совершенное с легким сердцем и чувством радости подчас неожиданно заканчивается катастрофой? Неужели так всевластен рок и мы обречены подобно марионеткам разыгрывать трагические пантомимы?
С Беном Лоусоном мы не виделись почти полтора года, и, когда мне представилась возможность пригласить его к себе в Доршет, я не колебался и сделал это с радостью. Мог ли я тогда предугадать, чем обернется наша встреча, и отказать ему, зная из писем о его угрюмой меланхолии и совершенно расстроенных обстоятельствах? Если бы я мог забыть ту роковую ночь! Смешно сказать! Забывается ли прошедшее? Пожалуй, с каждым годом оно берет над нами все большую власть.
Последний раз я видел его в 1945 году. Тогда он еще был майором Лоусоном. Во время войны его трижды награждали за храбрость, однако высшего отличия он так и не получил, может быть, потому, что, как он сам позже выразился в своей несколько грубоватой манере, «на передовой не было высшего командования, чтобы заметить, как чертовски я храбр». Он был отважным человеком. Никто не будет отрицать этого. Полк гордился им, родители боготворили, невеста была от него без ума. И тем не менее рана, нанесенная самолюбию, не заживала.
После окончания второй мировой войны он написал мне в одном из писем, что собирается выйти в отставку. Разочаровала ли его служба, или армия была для него лишь возможностью испытать себя на поле боя — об этом остается только гадать.
Хорошо помню, как разволновался Честертон, командир нашего полка, узнав о его намерении, и как потом горячо убеждал не оставлять военную карьеру, но Лоусон отказался. Мирно служить в армии, не рискуя каждую минуту собственной жизнью, — что может быть унизительнее для солдата, изведавшего запах пороха и свист вражеских пуль? Военные действия в Палестине вызывали только усмешку: из того, что он слышал и читал, у него составилось мнение, что британцы там только и делают, что растаскивают по углам евреев да арабов, чтобы те ненароком не перегрызли друг другу глотки.
«Если и есть что-то в жизни, то уже не для меня. Все в прошлом. В молодости я верил: мое призвание — борьба с нацизмом, но сегодня я так не думаю. Последние пять лет, возможно, приблизили меня к сокровенной цели — но в чем она? Как разгадать ее, Петер?» — заканчивал он одно из своих писем.
Дальнейшая его жизнь, казалось, была полна горечи: он крепко, поругался с отцом, отказавшись участвовать в семейном деле — торговле свежими овощами; долго тянул с женитьбой, и невеста оставила его; поговаривали, что он расстался с ней с легкостью и без сожаления. Как-то, вспоминая случившееся, он написал мне, что после их последнего свидания у него отлегло от сердца и некоторое время он был почти счастлив. Но продолжалось это недолго, и вскоре к нему вернулось обычное сумрачное настроение.
В конце ноября 1946 года я оказался на короткое время в Лондоне и позвонил Лоусону. Он обрадовался мне, как долгожданному подарку судьбы. Меня тронула его теплота, и я пригласил его к себе в Доршет. С большим воодушевлением он принял предложение, и на следующий день мы совершили стомильную поездку на его потрепанном «остине».
Он тихо напевал себе под нос, разглядывая тянувшиеся по обе стороны дороги ухоженные поля Сюррея. Когда же мимо замелькали скромные домики Хэмгапира, его голос окреп и выказал сочную густоту. К Доршету он уже во всю глотку выводил рулады из не слишком-то подобающих случаю молитвенных гимнов. В коротких паузах он принимался вслух размышлять о причине столь удивительной перемены своего духа. Прямо на глазах из угрюмого затворника он превращался в прежнего, веселого и добродушного Лоусона, каким я его всегда знал.
Тихий ясный вечер, общество старого друга, с которым вместе прошел войну и которого не видел вот уже полтора года, — не в этом ли была причина его внезапного расположения к жизни? Благодушное настроение невольно передалось и мне. С удовольствием я слушал его пение, тихонько подпевал и думал, что неплохо бы сейчас пройтись с ружьем по полям и пострелять зайцев. Моя мысль настолько пришлась ему по душе, что он, нажав ногой на акселератор, с необычайным чувством пропел что-то из Генделя.
Было пять часов пополудни, когда мы добрались до Смолуотера, что лежит на середине пути между Доршестером и Бриджпортом. В этих краях быстро темнеет.
— Еще немного — и мы дома! — заметил Лоусон и, круто развернув машину, направил ее по главной улице.
Я собирался показать ему дорогу, но неожиданно понял, что в этом он не нуждается. Дом стоял на окраине городка, и, чтобы подъехать к нему, надо было миновать несколько запутанных и извилистых поворотов. Лоусон справился с ними без какой-либо помощи с моей стороны. Мне показалось это любопытным: он никогда за всю свою жизнь не бывал у меня дома!
— Вот мы и приехали, — сказал Лоусон, маневрируя «остином».
Я уставился на него.
— Откуда ты знаешь дорогу?
Он с удивлением посмотрел и сказал:
— Разве ты не говорил мне?
Я отрицательно покачал головой.
— Наверное, все-таки рассказывал, но давно, а теперь не помнишь.
Во время войны я действительно часто вспоминал свой дом и родной городок. На фронте не проходит и дня, чтобы кто-нибудь не вспоминал о близких и дорогих сердцу предметах. Чем ближе к смерти мы находимся, тем более задушевны наши воспоминания. Но они всегда расплывчаты и неясны. Трудно поверить, что я, рассказывая о своей семье в минуты короткого затишья, во всех деталях описал и все повороты, ведущие к моему дому.
Первым делом мы откупорили бутылку и помянули боевых товарищей, которых уже нет с нами. Недоумение, возникшее по приезде, быстро рассеялось и забылось. После легкого ужина я показал Лоусону библиотеку.
— Чем же ты заполняешь свое время? — жмурясь от удовольствия, спросил Лоусон, когда мы удобно расположились за гостиным столиком, с сигарами и потягивали портвейн.
— Дел у меня не так много, — ответил я, — погулять, пострелять да порыбачить. Так себе: не жалуюсь, но скучаю.
— Тогда почему бы тебе не уехать?
— А куда? В этом доме я прожил всю жизнь. Правда, скажу тебе по секрету, я несколько раз пытался продать его с торгов. Не берут. Никто не хочет жить в провинции. Сейчас в больших городах на разрухе можно сколотить состояние. Лет через десять — пятнадцать кто-нибудь и купит мой дом, но тогда я буду уже стар и меня не сдвинешь ни за какие деньги.
— Тебе надо жениться, — улыбнулся Лоусон. — Найди себе женщину; с ними приятнее проводить время, чем сидеть одному.
— Где они, эти женщины? Всю жизнь собираюсь жениться, было бы на ком.
Так мы сидели и мирно беседовали часа два, пока Лоусон не сослался на усталость.
— Извини, старина Петер, но поездка стоила мне много сил.
Я постарался загладить свой промах:
— Действительно уже поздно. Последствия бессонницы: совершенно забываю, что другим нужен отдых.
Уединенная и праздная жизнь в последние месяцы стала сказываться: ночи я уже проводил не в постели, как все здоровые люди, а в кресле перед камином, ожидая рассвета, когда удавалось забыться на несколько часов…
Я показал Лоусону его комнату, пожелал спокойной ночи и вернулся к себе. Как обычно, сон не шел. Я завернулся в широкий халат, придвинул кресло поближе к огню и поудобнее уселся, вытянув ноги и уперев их в каминную решетку.
Настенные часы пробили два. Я закурил сигарету. Время тянулось медленно. Приглушенно постукивал маятник. Я смотрел на тлеющий огонек, приближающийся к моим губам. Незаметно меня охватила приятная дрема, голова свесилась на грудь, и сон почти смежил глаза, как вдруг во мне все насторожилось: я услышал шелест крадущихся по коридору шагов. На мгновение меня успокоила мысль, что Лоусон мог отправиться в ванную. Шаги замерли, и я почувствовал на себе тяжелый взгляд, от которого волосы зашевелились на голове. Подобное ощущение я много раз испытывал во время войны и в нескольких случаях был обязан ему жизнью.
Через минуту шаги стали удаляться, потом я услышал, как скрипнула лестница, и наступила тишина. Входная дверь отворилась и с шумом захлопнулась. Я вскочил и подбежал к окну. В темноте я разглядел спину торопливо шагающего человека. Он шел прямо к дороге. Конечно, я узнал его: это был Бен Лоусон. Я следил за его высокой фигурой, пока он не скрылся между деревьями, потом зажег спичку и посмотрел на часы: они показывали два тридцать.
На следующий день за завтраком мой гость не обмолвился ни словом о своей ночной прогулке, и мне показалось благоразумным вообще не упоминать о ней. Возможно, он не мог заснуть в непривычной обстановке, и я бы смутил его бестактными расспросами.
Когда я говорил Лоусону, что делать тут особенно нечего, разве что бродить по лесу, охотиться и рыбачить, то был вполне откровенен, но он, казалось, так обрадовался своему бегству из беспокойного Лондона, что пропустил мои слова мимо ушей. Он весь кипел энергией и юношеским задором. Даже наша короткая прогулка по невысоким окрестным холмам и мои постоянные подшучивания еще более развеселили его.
— Никогда не чувствовал себя так хорошо, как у тебя, — сказал он, прожив у меня неделю.
Однажды, уже на вторую неделю его пребывания, я снова не мог заснуть, по-видимому от слишком плотного ужина, и, провалявшись целый час в постели, решил, что лучше выпить снотворного, чем маяться всю ночь. Проклиная холодную зиму, я закутался в плед и пошел в ванную, где у меня хранились лекарства на все случаи жизни. Когда таблетка была проглочена, а стакан поставлен на место, я неожиданно услышал стук приближающихся шагов. Осторожно прикрыв дверь, я затаил дыхание.
Лоусон — никого, кроме него, и не могло быть — прошел по коридору до дверей моей комнаты, на мгновение остановился, после чего стал спускаться по лестнице. Переполняемый любопытством, я бросился к окну.
Ярко светила полная луна. Теперь мне было намного легче следить за Лоусоном. Несколько раз он пропадал из виду, но я снова замечал его, как только редели скрывавшие его деревья. Он шел по дороге в сторону Бриджпорта и вскоре исчез в темноте.
На следующий день у меня в городе была назначена встреча с адвокатом, и я извинился перед Лоусоном, что вынужден его оставить на несколько часов. Лоусон принял это как должное и сказал, что за это время он успеет осмотреть свой «остин», у которого от долгого простоя и бездействия обычно начинает пошаливать двигатель.
Я вернулся намного позже, чем предполагал. Лоусон встретил меня словами:
— Ты мне не говорил, что это место имеет свою историю.
— Какое место?
— Доршет. Я тут поболтал с твоим садовником, и он сказал, что несколько лет назад здесь произошло убийство.
Я припомнил слышанную в детстве от отца историю.
Это случилось полстолетия назад. Одна замужняя женщина полюбила мужчину. Они встречались в местечке, известном как Каменные Языки, в полумиле от дома, по дороге в сторону Бриджпорта.
Каменные и Чертовы Языки — это три огромных камня, высотой в десять пятнадцать футов. Никто не знает, как они здесь появились; назвали их так в давние времена жители Смолуотера за сходство с языком Сатаны, подшучивающим над небесами. Легенда утверждает, что камни были местом жертвоприношений, но это никем не доказано.
Все, что я мог рассказать Лоусону, сводилось к следующему: муж этой женщины, проведав об измене, выследил ее и ночью в приступе ярости зарубил топором. Затем набросился на любовника, но тот, чудом увернувшись вырвал из рук топор и убил его.
— Что же тебя заинтересовало? — спросил я у Лоусона.
— Странная история. А что случилось с любовником?
Я пожал плечами:
— Кажется, помешался. Не вынес вида зарубленной женщины. Он давно умер. Если хочешь, мы можем сходить туда утром.
— Спасибо, Петер. Но мне интересно взглянуть сейчас. Роковое место; одинаково подходящее и для любовного свидания, и для убийства.
— На твоем месте я бы не стал торопиться, — сказал я.
— Почему?
— Днем там нечего смотреть: камни да камни, а вот по ночам их обходят стороной — страшно.
— Ты ходил ночью?
— Однажды. Но больше не испытываю желания. Лоусон засмеялся:
— Жизнь в провинции не для тебя: ты стал суеверным, как крестьянин.
— Может быть.
Во время обеда никто из нас не проронил об этом ни слова. Лоусон задумался и молчал. Мне вспомнилась та ночь, когда я с колотящимся сердцем пошел к Каменным Языкам. Ничего не случилось, никто не набросился на меня, не испугал, но я почувствовал за те десять минут, что стоял там, жуткий страх — такого страха я никогда больше нигде не испытывал — ни на фронте, ни в госпитале.
С утра у меня подскочила температура; вызванный Лоусоном доктор Фишер объявил, что я серьезно простудился и мне необходим постельный режим по крайней мере в течение недели. Лоусон посочувствовал мне.
— Крепись, Петер, — сказал он и, как обычно, ушел прогуляться после обеда; я же лег в постель и заснул. Когда проснулся, было уже темно. Часы показывали двадцать минут одиннадцатого. Я проспал восемь часов и чувствовал себя намного лучше.
Я позвонил в колокольчик рядом с постелью. Через минуту в дверях появился Лоусон, держа на вытянутых руках большую кастрюлю с бульоном.
— Сварил тебе бульон, — сказал он, поставив кастрюлю передо мной на столик. — Заглядывал к тебе в семь, но ты спал как убитый; я не стал будить.
Я выпил сколько мог бульона, а он тем временем вяло рассказывал, чем занимался в течение дня.
— Добавить? — спросил он, когда я отложил ложку. Я покачал головой.
— Есть горячий пунш, или ты хочешь что-нибудь еще?
— Нет, благодарю.
— Тогда спокойной ночи. Пойду. Надеюсь, к утру тебе станет лучше.
Я выключил ночник и немного полежал с открытыми глазами.
Было слышно, как Лоусон вышел из ванной комнаты и закрыл за собой дверь спальни.
Как я говорил, по ночам мне обычно не спалось. Однако эта ночь принесла настоящее страдание.
Я метался и ворочался, сильно вспотел, сбросил пижаму, потом снова надел ее. Холод пробрал меня до костей. Тяжелый сон налег на грудь и липкими пальцами сдавил голову. Фантастические фигуры, мрачные и зловещие, проплывали перед глазами. Казалось, они наполнили собой всю комнату. Отрываясь от пола, они плавно поднимались к потолку, кривляясь и корчась, зависали над головой и стремглав обрушивались на меня. Постепенно каждая фигура теряла бесформенность и обретала жуткий, узнаваемый облик. Одна из теней выросла в гигантскую летучую мышь и кружила, кружила над головой, изредка задевая и царапая мне лоб перепончатой лапой. Что-то шевелилось в ее зубах, но я, как ни напрягал зрение, не мог разглядеть ее жертву.
Потом из мрака вышла женщина. Она приветливо раскинула руки и, улыбаясь, подходила все ближе и ближе. В двух шагах она остановилась и рассмеялась; я в ужасе отшатнулся — из ее рта спрыгнула на постель мокрая от крови, жирная крыса; одна, другая; из ноздрей стрелой выскочили две тонкие змеи и с шипением, свиваясь упругими кольцами, подняли к моим глазам сплюснутые морды. Они трогали жалами мое лицо, падали на меня, холодные, липкие… Третья фигура появилась надо мной: огромный зловонный слизень. Он медленно опускался, набухая сочащейся слизью. Слизь стекала с него, и капли обжигали меня. И когда казалось, сил уже не будет терпеть, он взорвался удушливой вонью и ошметки его тела рухнули и похоронили меня.
Я в ужасе закрыл глаза. Не видеть, убежать — прочь, прочь от омерзительных призраков, но услышал глухой и властный голос:
— Открой глаза! Открой!
Я повиновался. Гигантская летучая мышь кружилась надо мной — и теперь я увидел, что она держала в зубах: в ее пасти корчился в муках Бен Лоусон. С перекошенным от ужаса лицом, обливаясь кровью, он взывал ко мне. Я схватил его руки и потащил что было сил, но они выскользнули, и мышь улетела.
— Петер! Петер! — услышал я слабеющий крик. Я принялся молить Господа о спасении моего друга, взывал к милосердию, к Его всемогуществу.
Потом стал мерзнуть. Мне становилось все холоднее и холоднее…
Очнулся я слабым и опустошенным. Одеяло валялось на полу. Меня неудержимо била дрожь. Господи! Это был всего лишь сон!
Я повернулся на бок, стараясь поднять одеяло и укрыться от холода, как вдруг снова тот же призывный и слабый голос позвал меня: «Помоги, Петер! Помоги мне!» Казалось, он исходил издалека. Он умолял и просил. Во мне все перевернулось: «Сплю ли я?» Губы шептали молитвы. Неужели я пропал, безвозвратно погиб? Нет, я слышал знакомый стук маятника, видел темные полосы оконного переплета. Нет, я не спал. Тогда что это?
— Помоги мне! — отчетливо прозвучал голос. Я вскочил, бросился в комнату Лоусона. Она была пуста; постель стояла нетронутой.
— Бен! Бен! — кричал я.
— Иди к Каменным Языкам, Петер, к Каменным Языкам! — чуть слышный шепот Лоусона, как дыхание ветра, донесся до слуха.
Чертовы Языки! Я не медлил ни минуты.
Я кинулся обратно в спальню, схватил одежду, какая попалась под руку, и выбежал из дома.
Первые две сотни ярдов я бежал со всей скоростью, на какую был способен, но вскоре стал задыхаться и перешел на шаг. Я весь горел, рубашка от пота прилипла к телу, даже пронизывающий северный ветер с холмов не мог остудить меня. Темные тучи набегали на светлый лик луны одна з, а одной, как стаи изголодавшихся мышей на кусок сыра. Высокие, стройные деревья вдоль дороги низко склонялись ко мне и будто просили: «Помоги, помоги».
Не прошло и четверти часа, как я добрался до Чертовых Языков. Три огромных камня зловеще оскалились в ночной темноте. Кругом стояла мертвая тишина. Лоусона нигде не было.
Я уже повернул назад, укоряя себя за глупость, когда услышал тихий, шепчущий голос Лоусона и легкий женский смешок. Я было открыл рот, чтобы окликнуть его, но вовремя спохватился. Как объяснить свое присутствие? Лоусон примет меня за сумасшедшего, когда узнает, что я поверил ночным кошмарам и примчался сюда в морозную ночь за полмили от дома. И что я спрошу: кто эта женщина и что они тут делают?
Я направился домой, но не сделал и дюжины шагов, как увидел Лоусона, появившегося из-за деревьев. Рядом с ним шла женщина. Я осторожно отступил в тень одного из камней.
Мне было неприятно, что я оказался невольным свидетелем и тайком наблюдаю за ними.
Насколько я был глуп! Один Бог знает, как долго они здесь встречаются. Теперь я знал причину ночных отлучек Лоусона; оставалось незаметно уйти, но этого я и не мог сделать.
Женщина стояла лицом ко мне, и было хорошо видно, как она смотрит на Лоусона. Я убежденный холостяк и достаточно холоден к женщинам, чтобы судить о них, но красота избранницы Лоусона была несомненна. И вместе с тем в ее чертах было что-то до странности чуждое и отталкивающее. Я долго вглядывался, прежде чем понял, что красота этой женщины таилась в мертвенном лунном свете. Луна словно просвечивала ее насквозь, наполняя лицо восковой бледностью.
— Да, дорогая, скоро пойду, — сказал Лоусон, — но почему ты всегда остаешься здесь?
— Ты знаешь почему, — ответила женщина. — Мне нравится гулять одной, ночью тут так красиво, и потом… я чувствую себя спокойной. Ненавижу дневной свет. Мужчина не поймет этого: мне кажется, что солнце раздевает меня.
— Да, трудно понять, — признался Лоусон.
Они обнялись. Я уже был готов выйти из укрытия и прервать мучительное для меня положение, как женщина вдруг сказала:
— Пора расставаться. Ты придешь завтра?
Ветер глухо взвыл, по-волчьи, взахлеб; воздух налился холодом и с пронзительным свистом закружил вокруг нас.
Женщина повернулась и пошла к холму. Лоусон смотрел ей вслед, я смотрел на Лоусона.
Неожиданный пронзительный крик, долгий, леденящий душу, заглушил шум ветра. Выражение ужаса пробежало по лицу Лоусона, он бросился вдогонку за женщиной. Невольно подавшись вперед, я увидел на фоне неба два силуэта. Навстречу женщине, угрожающе размахивая топором, шел мужчина исполинского роста. Он занес топор над головой женщины и дико завопил:
— Шлюха! Грязная шлюха!
— Стой! Стой! — кричал Лоусон, карабкаясь вверх по холму.
Он был уже недалеко от них, когда на голову женщины с размаху обрушился топор. Широкое лезвие блеснуло в лунном свете, и топор, рассекая кость, глубоко погрузился в мякоть мозга. Гигант снова поднял топор и, примериваясь, снова ударил. Блеснуло лезвие — голова раскололась надвое.
Лоусон был уже рядом, когда убийца обернулся.
— А, прелюбодей! — зарычал он и, размахивая топором, пошел прямо на него.
Я с ужасом видел, что, если не поспешу на помощь, Лоусона не минует судьба несчастной женщины. Однако мое тело словно одеревенело: я не мог пошевелить ни ногой, ни рукой. Глаза, уши видели и слышали, но ноги были неподвижны. Невидимые силы, которые привели сюда, приковали к проклятому камню. Единственное, что мне оставалось, — смотреть и молиться.
Топор уже падал на голову Лоусона, но он, увернувшись, отскочил в сторону. Лезвие просвистело над правым плечом и воткнулось глубоко в землю. С поразительной отчетливостью я увидел, как мокрые от пены губы убийцы растянулись в торжествующей ухмылке. Он легко подхватил топор и с рычанием набросился на безоружного Лоусона. Я зажмурился, чтобы не видеть неминуемой гибели друга, но сила, которая пригвоздила меня, принудила наблюдать и это мучительное и невыносимое зрелище.
Каким-то чудом Лоусон избег сокрушительного удара и, отбежав, стал кружиться вокруг врага, сохраняя дистанцию. Он искал хоть какой-нибудь камень. Наконец под ногами оказался булыжник. Лоусон быстро нагнулся и с силой швырнул его в противника. Вскрикнув от боли, убийца выпустил из рук оружие. В отчаянном прыжке Лоусон попытался достать топор, но чудовищным ударом ноги был далеко отброшен в сторону. Казалось, Лоусону не подняться, настолько силен был удар, но он как ни в чем не бывало вскочил и помчался вниз по склону холма. Убийца, непристойно бранясь и спотыкаясь, побежал за ним.
Сердце мое бешено заколотилось, когда безумец огромными прыжками стал настигать Лоусона. Неожиданно Лоусон развернулся и бросился в мою сторону. Его преследователь оказался менее ловок: поскользнулся и упал прямо на изуродованное тело жены. В приступе ярости он схватил ее труп и швырнул вниз. Пролетев несколько ярдов, тело ударилось о землю, перевернулось и съехало со склона к моим ногам. У меня потемнело в глазах от вида изрубленного лица.
Когда я пришел в себя, в двух шагах от меня стоял Лоусон. Он рыдал. Я попытался позвать его, но не мог разжать губ. Он не видел ни меня, ни своего врага, который находился сейчас почти рядом. Топор снова качнулся, но в спешке убийца потерял равновесие, и оружие выпало из его рук. Быстрым движением Лоусон подхватил топор и обухом вдребезги разнес ему череп. Алый фонтан крови ударил струей вверх. Тяжелые капли падали на мой плащ. Обезумев, Лоусон бил топором по лицу еще и еще, до тех пор, пока оно не превратилось в кровавую кашу из раздробленных костей и дымящегося мяса. Потом он обмяк, привалился к камню и замычал, вначале тихо, будто напевая, потом все громче и громче.
Следующее, что я помню, было пробуждение после четырехдневной комы. У моей постели сидел доктор Фишер и с беспокойством вглядывался в мое лицо.
— Вы совершенно не заботитесь о своем здоровье, молодой человек, — первое, что сказал он, когда я очнулся и стало ясно, что кризис миновал. — Благодарите судьбу, что не подхватили пневмонию. Надо же, придумали: разгуливать по ночам.
— Где вы меня нашли? — спросил я.
— Возле дома. Вы были в горячке, и неудивительно. Бормотали о языках да о бедняге Лоусоне.
При упоминании имени моего друга воспоминания ужасной ночи нахлынули на меня.
— Где Лоусон?
— В госпитале, где еще ему быть. Свихнулся, как шляпник.
— Сошел с ума?!
— Да. В ту же ночь, когда вас принесли, явился в участок, уверяя, будто видел, как у Каменных Языков зарубили женщину; на себя напраслину нес: сам, говорит, тем же топором убийцу и порешил.
— Но это так и было, прямо на моих глазах.
— Да, да, — успокоительно зажужжал Фишер, поправляя мне подушку.
— Но я сам видел… Лоусон прав, — запротестовал я. Неожиданная мысль пришла мне в голову. — Так вы были там?
— Конечно, первое, что сделал, — туда сбегал.
— И что?
— Да ничего, голубчик, ровным счетом ничего. Раскопали даже чью-то могилу: два скелета вынули, мужской и женский. Да им лет уж за полета; и еще вот, чуть не забыл, топор ржавый нашли. Может быть, пошутил кто. Так-то, молодой человек, теперь отдыхайте, набирайтесь сил, — сказал Фишер и поднялся, давая понять, что уходит. — Завтра будете молодцом, наговоримся.
Я сильно сомневался в искренности Фишера, но сделал вид, что удовлетворен его объяснениями.
Через десять дней я уже был на ногах. Фишер сообщил мне, что Бен Лоусон совсем плох и переведен в психиатрическую клинику. Я пошел навестить его, но мне сказали, что он буен и посетителей к нему не допускают. Доктор, с которым я разговаривал, сказал, что я его сейчас не узнаю: он страшно изменился и постарел.
Идет время, я не сижу сложа руки: езжу по соседям, собираю сведения о женщине, вылепленной точно из воска, и уже побывал в Бриджпорте. Пока что никто не смог помочь мне, но я не теряю надежды.
Меня по-прежнему мучит бессонница, и в жутких кошмарах я неизменно вижу Бена Лоусона размахивающим, подобно дровосеку, огромным топором.
В моем шкафу висит плащ, который я надевал в ту ночь. Я чистил его раз шесть, но пятна крови до сих пор видны и не счищаются. Иногда мне хочется его выбросить, но я не решаюсь. Это единственная вещь, которая помогает мне сохранить рассудок и напоминает, что возвращение Лоусона к Каменным Языкам не приснилось мне.
Мой мальчик любит меня. Он говорит мне об этом снова и снова. Каждую ночь.
Не запирайте меня. Умоляю вас, не отнимайте моего мальчика. Пусть он останется здесь.
Но они не выносят его присутствия. Они не хотят, чтобы он оставался со мной, — им лишь бы запереть меня одну на целый день в этой гадкой, зловонной комнате, с запахами плесени и чердачной сырости, где я живу уже долгие месяцы и которую знаю, как собственное тело.
Но однажды мы убежим.
Для этого нужно пробраться по темной, сырой лестнице мимо желтоватых стен с обеих сторон, выбежать в гостиную, покрытую ярко-красным ковром, а оттуда через прихожую прошмыгнуть на улицу с людьми и деревьями — и мы будем свободны! Там они не смогут изводить меня своими придирками и запирать нас с мальчиком одних в этой проклятой дыре.
Я очень красива, говорит мне мой мальчик. Его-то, увы, красивым не назовешь! Сейчас я достану кисточки и альбом и нарисую его портрет. Несчастное лицо! Я сама виновата, что уронила его на пол и так изуродовала. Но тут уж ничего не поправишь…
Сегодня я одна, совсем одна. Вторник, третье февраля. Между решетками окон я вижу белую стену булочной и больше ничего: никаких предметов. Идет дождь, и его капли растекаются по мокрой стене, как кровь. Очень красиво!
Анна — такое прекрасное имя, говорит мне мой мальчик, и я с ним согласна. Мне очень к лицу это имя, и я готова носить его хоть целый год.
К чему лишать людей удовольствия? Если бы я была Анной вчера или сегодня, а то я не была ею уже целую неделю! Любое другое имя, пусть даже самое красивое, не доставит мне такого удовольствия, и свою маленькую дочку, если бы она у меня была, я назвала бы Анной.
Сегодня четверг, четвертое февраля.
Вчера, хрустальным зимним вечером, я принялась рисовать. Достала коробочку с красками, сняла кисти с большого буфета и нарисовала рожицу моего мальчика, как будто с ним ничего не случилось. Хорошенькая картинка! И какой чудный подарок ко дню рождения!
Скоро ему три года — не правда ли, замечательно!
Если мне разрешат, я устрою волшебный праздник для нас двоих, с апельсиновым соком в бокальчиках и мороженым в тонких ледяных вазочках.
Не разрешат — буду петь всю ночь напролет.
Но мисс Эвинстон может рассердиться на меня за недозволенное в ночное время пение, и в таком случае мне сделают укол, чтобы я потише себя вела.
Мне исполняется двадцать три года, и мое имя с сегодняшнего дня — Анна, хотя это и не настоящее имя. Настоящее имя — Конни, сокращенное от Констанция; Констанция Мария Рэйтак меня зовут все остальные. Мой папа, Альфред Дурр, большой человек в этом маленьком городе.
Моего мужа зовут Робин Рэй, он живет внизу и заходит ко мне лишь изредка: вот уже три дня, как его нет, наверное, занят своими делами. Я боюсь, что он вот-вот разлюбит меня, иначе он непременно заглянул бы побеседовать или поиграть, но его нет уже так долго! А хуже всего то, что он кричит. И притом так страшно! Я слышу голоса! Когда я сплю, все, кто внизу, за исключением разве что мисс Эвинстон, заходят в мою комнату и начинают кричать. И мой муж тоже.
Сначала я не верила этому.
Теперь я знаю наверняка. Никогда не слышала ничего ужаснее!
Они сгрудились вокруг моей кровати с резиновыми, налитыми злобой лицами и стали вопить. Сначала я не могла разобрать, кто из них под какой маской, но, приблизив к лицу, сжала ладонями одну из этих омерзительных физиономий, чтобы убедиться, что это мой муж, Робин Рэй.
Удивление мое возросло до предела!
И до чего же это было гадостно — как будто дотрагиваешься рукой до чего-то холодного и бесформенного, как липкое тесто; один мой палец увяз в этом тесте, а за ним и все остальные Не в силах их вытащить, я вздрогнула и ткнула другой рукой в глаз. Оттуда полезла какая-то дрянь, густая кровавая масса, и, выйдя на поверхность, запачкала мне все платье. Я продолжала ковырять пальцем все быстрее, и это гадостное все лезло, а комнату разрывал чей-то крик, похожий на мой собственный… Наконец принесли шприц…
Какая она толстая и нечистоплотная, эта мисс Эвинстон. Хочет заполучить Робина — это ясно как божий день. Но пусть не надеется: ей уже не ко времени виться вокруг него, да и красавица она не из первых, это точно.
Мальчик ее ненавидит; я это узнала, когда спросила его: не хочет ли он иметь мисс Эвинстон своей мамочкой?
Побыстрей скажу Робину, что мальчик думает о мисс Эвинстон. Даже если он разлюбит и бросит меня, все равно я должна позаботиться о ребенке. Они ничем не повредят ему, пока я жива!
На лестнице послышались чьи-то шаги. Чьи?
Вошла мисс Эвинстон с подносом, опустила его на убранный черной материей стол и, звякнув ключом, исчезла.
Я затаила дыхание, ожидая новых шагов, и они не заставили себя ждать. Дверь открылась, и с перекошенным от страха лицом я увидела, что вошел Робин Рэй.
Что-то выкрикнув, я побежала навстречу и… через минуту очутилась в кресле. А Робин стоял надо мной и что-то говорил… Я смеялась.
Дверь захлопнулась, и мы стали играть в игры.
В лесенки и змейки я легко обыгрывала Робина, и он вскоре признал себя побежденным. Ему ничего не оставалось, как сесть и закурить. А я, вздрагивая от ужаса прошедшей ночи, спрашивала его, зачем он приходил пугать нас с мальчиком. Он отмалчивался, и я стала настаивать: зачем он приходил ночью, в ужасающей мягкой маске, пугал нас и не давал уснуть? Он смотрел на меня и курил, а я кричала все сильнее и сильнее.
Тогда он взял мою руку в свою, очень крепкую, и сказал, глядя в глаза, что скоро все это кончится, и мы уедем, когда я поправлюсь.
Я поправлюсь?
Эта мисс Эвинстон выводит меня из себя! Всякий раз, как Робин видится со мной, она тут как тут и торопится услать его куда-нибудь подальше! Всем рассказывает, как она приглядывает за мной. Если бы я только могла поговорить с Робертом наедине — я уверена, он не стал бы приходить и пугать нас с мальчиком по ночам!
Но что же мне делать?
Солнце светит ярко-ярко. Я вижу темную тень на стене булочной, и это значит, что на улице встало солнце и все вокруг счастливы.
Мой мальчик со мной. Я хотела бы взять его в парк, где он увидел бы детей и резиновых уточек.
Накануне мисс Эвинстон заявила, что мне придется с ним «распрощаться», если я буду «орать по ночам». Неслыханно!
Попробуйте сами не кричать, когда вокруг вас соберется столько страшных уродов!
Если я пою моему мальчику, когда он испуган, — что же, ради всего святого, в этом плохого? Но мисс Эвинстон хочет, чтобы я прекратила пение. Она говорит, что меня не должно быть слышно, что я должна затаиться на своем чердаке, как маленькая мышка. Совсем как мышка!
Она добивается наверняка, чтобы все обо мне забыли и не мешали ей выйти замуж за Робина. Тишина и покой в моей комнате докажут всем, что я умерла, и мой мальчик тоже. Тогда она закроет эти опостылевшие мне двери навсегда, возьмет Робина и уедет. А люди, омерзительные чудовища с дикими рожами, останутся здесь, кроме Робина, конечно. И тогда нам придется плохо!
Шестое февраля, суббота.
Сегодня моему мальчику исполняется два года, восемь месяцев и одиннадцать дней. Я нарисовала для него чудную картинку — как он обрадуется, когда проснется!
Когда они придут кричать еще раз, я всего лишь раскрою глаза пошире, буду смотреть на них и не испугаюсь. Вот и все!
Мой мальчик меня любит. Он единственный в этом мире, кто взаправду меня любит, и я люблю его всем сердцем!
Сегодня я спросила у мисс Эвинстон, зачем она желает мне скорой смерти. Что она задумала — выйти замуж за моего мужа Робина Рэя? Пусть не надеется, что я умру, пока мой мальчик жив и нуждается в заботе!
Но мисс Эвинстон никогда не выдаст своих планов! Она хитра и коварна: хочет притвориться, что ухаживает за нами, но в один прекрасный день пошлет своих людей в масках, и тогда все кончится! Те будут кричать истошными голосами, а нас никто не услышит и не придет на помощь!
Мисс Эвинстон не знает, что я нашла средство против ее козней: я заткну пальцами уши и не услышу ничего. Ничего!
Пусть приходят — я никому не отдам моего маленького мальчика.
Вот толстый, зеленый, липкий человечек, который ползет ко мне, извиваясь, на животе. Я слышу звук его движения — мягкий, тягучий, прерывающийся стонами и вздохами; такой же как и его тело. Сейчас он переползет длинный ковер — и будет здесь!
Я села на кровать и попробовала лягнуть его ногой, а в это время черви, которыми кишели его руки и ноги, переползли на меня и начали взбираться по моим ногам. Я кричала, зажав руками рот от страха, что они могут заползти туда, и пытаясь собрать их в копошащуюся кучу. Но у меня ничего не вышло. Их обрывки забивались в складки белья, и вытащить их оттуда было невозможно. Они изводили меня всю ночь, а я не могла даже позвать мисс Эвинстон, потому что боялась ее гораздо больше этих тварей!
Сегодня я останусь под простынями — пусть-ка он ползет!
Я слышу сопение, и если протяну ногу, то могу дотронуться до него, сидящего у изножья моей кровати.
Я боюсь этого толстяка.
Одна из гнусных тварей забралась в постель и лазает у меня по спине, ощупывая тело кольчатыми сочленениями волосатой плоти. Вот еще одна забралась под рубашку, еще и еще. Я изнемогаю от гадливости и муки. Не могу больше терпеть: они едят меня поедом, такие мягкие, мохнатые, колышущиеся. Бугры вздымаются здесь и там, и я начинаю кричать от страха. Мой крик о спасении, хотя бы и от рук ненавистной мне мисс Эвинстон, далеко разносится по дому. Злобный зеленый человечек робко улыбается!
Мисс Эвинстон спешит ко мне, все бросив и забыв даже свой шприц…
Но где же Робин? Неужели он оставил меня одну? Кто защитит мальчика?
Мисс Эвинстон приближается. На ней большая красная кофта, которой она, должно быть, спугнула того зеленого человечка!
Я не хочу, чтобы она подходила, сотворив такое!
Она говорит: «Бедная малышка!»
Зачем она подослала зеленого толстяка? Зачем она хочет уехать с моим мужем Робином Рэем? Зачем? Зачем?
Сейчас она уйдет за шприцем. А потом… мы вырвемся отсюда по темной, сырой лестнице, мимо желтоватых стен, и дальше, на улицу, минуя красный ковер, где мы уже будем свободны, живя втроем: я, мальчик и Робин — в счастье и без печали.
Я сделаю так — и это будет хорошо.
Вот, я уже делаю! Она просит обнажить руку. Хватаю ее повыше локтя и с размаху, проворачивая, погружаю шприц в белое, барахтающееся тело, глядя, как эта дрянь переливается в нее, и она в конце концов затихает. Иголка выходит наружу из ее беспомощного тела.
Иголка опускается.
Еще. И еще раз. Множество.
Мой мальчик все видит и понимает меня.
Противная, липкая мисс Эвинстон!
Воскресенье, седьмое февраля.
Сегодня мы уезжаем отсюда, и навсегда.
Я надела ослепительно голубое платье, а Робин Рэй понес мой чемодан. Сейчас они с мальчиком как раз поднимаются по лестнице, чтобы помочь мне спуститься.
Я сказала Робину, как я счастлива сегодня и как мы прекрасно заживем в той стране, куда лежит наш путь!
Он промолчал. Но я видела, что он прекрасно понимает меня.
Они принесли мое новое пальто. Он помог мне надеть его. Оно так узко!
Какое смешное пальто! Оно все обвернуто вокруг меня, как куколка вокруг гусеницы. Но оно очень милое, и мне в нем удобно.
Мой муж, Робин Рэй, хороший и добрый. Я люблю его и моего мальчика.
Кто-то открывает дверь. Вот и лестница! Гостиная! Прихожая! Улица! О, меня дожидается экипаж!
Сейчас мы уедем в новые страны. Надо только устроиться поудобнее и смотреть в окно. Жаль, что ничего не видно. Когда же отправление?
Мы ждем Робина, который вот-вот принесет мальчика: малыш еще не научился ходить.
Вот и он. А где же мальчик?
Что он сделал с моим мальчиком? Его с ним нет!
«Мы его похоронили, — говорит он. — Не задерживайтесь!»
Услышав крики, Карнади остановился. Холодные пальцы стиснули сердце. Конец был близок, и он понял, что проиграл. Крики усиливались, иголками вонзаясь в барабанные перепонки. Неимоверным усилием он заставил себя обернуться.
— Проклятье! — выдохнул он.
Птицы. Пара ворон, дерущихся за место на крыше телефонной будки. Как можно спутать карканье с криком? Тихо выругавшись, он вытер испарину со лба. Почему он так боится? Это Фарроу должен дрожать, но старый болван еще ни о чем не догадывается.
Одна из ворон взлетела и, теряя перья, скрылась из виду, Карнади двинулся дальше по тротуару. Знамение не испугало его: за свою жизнь, продолжительность которой исчислялась четырьмя долгими столетиями, Симон Карнади поднимал из могил мертвецов, обращал свинец в золотые слитки и посещал Луну, однако в душе все равно оставался скептиком. Вещи, которых он не понимал или, наоборот, понимал чересчур хорошо, не возбуждали в нем веры. Символические толкования поражали своей глупостью, но еще большей глупостью была психиатрия. Оскорбительный намек на душевное нездоровье, отпущенный в разговоре Фарроу, переполнил чашу его терпения.
Шагая тускло освещенными переулками, Карнади вспоминал подробности последнего разговора. Обрывки газет, мусор похрустывали под его подошвами, и кровь снова вскипала в жилах, когда в памяти всплывало хищное лицо Фарроу, его вкрадчивый голос…
— Симон, тебе обязательно нужно показаться хорошему психиатру. Я говорю совершенно серьезно, твоя мания преследования начинает беспокоить меня.
— Это не мания. Меня действительно преследуют, и это твоих рук дело.
— Глупости! Будь благоразумным, Симон: зачем мне преследовать тебя? Что я выиграю от этого? У меня есть все, что только возможно желать: богатство, бессмертие, власть. Что можно желать еще?
— Одиночества, Фарроу. И известности. Кроме нас, на Земле не осталось волшебников, но для тебя даже один соперник слишком большая роскошь. Черная зависть гложет тебя. Будь я слабее, все было бы не так плохо; ты был бы старшим из нас двоих. Однако наше могущество одинаково, и этого ты не в силах перенести.
— Полно, Симон. О чем ты?
— О чем? Вчера вечером меня чуть не сбила машина, сегодня я чудом не угодил в открытый колодец. Это случайности, Фарроу?
— Конечно! Почему ты не веришь мне, старина? Если бы я в самом деле хотел разделаться с тобой — разве я стал бы действовать так грубо?
— Не знаю…
— Поверь мне, Симон, тебе просто необходимо сходить к хорошему психиатру. Волшебное могущество не спасает нас от человеческих слабостей, не забывай об этом. У меня есть знакомый врач, которому можно довериться. Я пришлю тебе его адрес…
На следующий день пришло письмо. Без всякого адреса.
Карнади вытащил из кармана конверт и свирепо уставился на его содержимое. Ничем не примечательный кусок пергамента со странной рунической надписью по диагонали; разрушительная мощь, притаившаяся в угловатых буквах, в биллионы раз превосходила весь бомбовый арсенал планеты.
— Проклятый Фарроу! — вырвалось у него очень некстати — в любом случае, они были прокляты оба. Подмеченная тонкость растянула его губы в улыбке.
На какое-то время его способность к действию была парализована ужасом. Руны давали ему три дня сроку, и он безуспешно пытался избавиться от них, переправив обратно. Фарроу умело противостоял этим попыткам: не принимал ни телеграмм, ни заказных писем; не реагировал на крики: «Пожар! Горим!», не прикасался к газетам и не выходил из дому. Между тем установленный срок приближался с каждым часом. И тогда на Карнади снизошло озарение: на этот раз Фарроу едва ли удастся отвертеться.
По шатким, зловонным ступеням он поднялся на второй этаж, толкнул скрипучую дверь. Сквозь облако сигаретного дыма на него смотрел неприятный коротышка с двойным подбородком и маленькими, цепкими глазками.
— Мистер Брайан?
— Угу.
— Меня зовут Карнади. Я звонил вам.
— Угу.
— Не будем играть в прятки. Мне говорили, мистер Брайан, что вас считают одним из лучших детективов штата. Среди судебных исполнителей вам просто нет равных. Если это так, вы можете заработать состояние за несколько часов работы. Если нет, мы попусту тратим время.
Коротышка пожал плечами, прищурился и выдохнул очередную порцию дыма.
— Откровенность за откровенность, приятель. Неудачники редко задерживаются на четверть века в моей профессии. Улавливаешь?
— Неплохо сказано. А сколько в вашей практике было… э-э, случаев, когда клиенты отказывались принимать порученные вам бумаги?
— Ни одного. Карнади нахмурился.
— Сегодняшнее поручение будет не из легких, — предупредил он.
— В моей профессии других не бывает, приятель. Каждый поросенок норовит захлопнуть дверь перед моим носом, — он хрипло рассмеялся, — но у меня на всех хватает хитрости. В конце концов они получают все, что им причитается.
Карнади довольно потер ладошки.
— Превосходно, значит, вы согласны работать на меня?
— Я согласен работать на кого угодно и когда угодно.
— Хорошо, остается одна деталь, мистер Брайан. Бумага должна быть доставлена и вручена из рук в руки сегодня, не позднее двенадцати ночи. Это основное условие сделки. Вы справитесь?
Брайан равнодушно пожал плечами.
Не отрывая взгляда от его лица, Карнади выложил на покрытую стеклом поверхность стола пачку стодолларовых банкнот.
— Вы справитесь? — повторил он свой вопрос.
Коротышка задумчиво покосился на пачку, вздохнул и накрыл ее рукой.
— Давайте вашу бумагу.
Бросив последний взгляд на руническую надпись, Карнади вложил пергамент в конверт с адресом Фарроу и протянул его детективу.
— Он прячется дома, — сказал он. — Я буду ждать вас здесь.
Брайан молча кивнул и вышел из комнаты.
Откинувшись на спинку засаленного, разваливающегося от старости кресла, Карнади вознес благодарственную молитву демонам Внешнего Круга, затем демонам Внутреннего Круга и наконец самому Властелину Тьмы Поднявшись на ноги, он подошел к окну, распахнул створки и посмотрел на застывшую, словно глаз великана, луну.
Пробило девять вечера. Десять. В одиннадцать по спине Карнади заструились ручейки холодного пота. Сжав кулаки, он размеренным шагом вымерял каморку, изредка поглядывая в сторону луны.
Тихо скрипнула дверь, и в комнату вошел детектив.
— Ну? — задыхающимся шепотом прохрипел Карнади.
Коротышка ухмыльнулся:
— Мне показалось, что вы назвали эту работу трудной.
— Разве… это не так?
— Ни на йоту. Он продержался пару часов, но сдался, когда я устроил ему головомойку номер шесть. Номер шесть никогда не подводит.
Карнади одновременно испытал прилив облегчения и тревоги. Низкое мнение Фарроу о его умственных способностях в первый раз за четыреста лет не вызвало в нем раздражения. Старый болван оказался застигнут врасплох, как мальчишка. Нанять детектива, чтобы вручить руны, — что можно придумать проще и гениальнее? Он покосился на луну, гигантской сферой нависшую над домом, и взялся за дверную ручку.
— Одну минутку. Карнади обернулся:
— Что еще?
Детектив улыбнулся и ловким движением сунул в руку волшебника конверт.
— Вы забыли расписку.
— А-а. — Карнади кивнул, повернулся и перешагнул порог, когда внезапно сердце в его груди свернулось в ледяной комок. Надорвав конверт, он с ужасом заглянул вовнутрь.
— Я же предупреждал вас, — Брайан меланхолично пожал плечами, — что работаю на кого угодно и когда угодно.
За окном зловеще прищурилась луна.
— Ты обещал пить по стакану в час, — напомнил я Бену, когда он во второй раз за десять минут потянулся к бутылке.
— Правильно, обещал, — пробормотал он заплетающимся языком. — Этот стакан я выпью в счет следующего часа.
Он поднес граненый ободок к губам и запрокинул голову.
— А этот, — он снова ухватил бутылку за горло, — пойдет за час после следующего.
Несколько капель виски пролилось на скатерть. Бармен за стойкой отложил тряпку и посмотрел в нашу сторону.
— Этого хватит до десяти вечера, — успокоил меня Бен. — Торопиться нам ни к чему, а подстраховаться не помешает. Кто знает, вдруг я забуду про свой стаканчик. Что мне прикажешь тогда делать?
— Протрезветь для разнообразия, — я отобрал у него бутылку.
— Лучше подохнуть. — Бен измерил глазами содержимое своего стакана. Пожалуй, это единственное, чего я не могу себе позволить. Стать трезвым.
Его обветренное лицо выглядело помятым, просевшим, словно походный бурдюк. Признаки прежней твердости и силы с трудом угадывались в расплывшихся чертах; странно пустые глаза, казалось, смотрели вовнутрь, но не на собеседника. Когда-то мы вместе ходили в школу. Если мне не изменяла память, сейчас Бену было около тридцати пяти. Восемь лет назад, когда я переехал из Элши в Фолри-вер, ему принадлежал небольшой деревообрабатывающий заводик за городом. Сегодня у него не осталось ни гроша. По слухам, которые передавались в городе, за прошлый год он попросту пропил все свое состояние.
— Послушай, Джо, — сказал он. — Ты всегда был моим лучшим другом. Если я пропущу еще малость этой микстуры, — он кивнул в сторону наполовину пустой бутылки, — мне будет легче рассказать тебе все с самого начала.
— А без этого ты не сможешь? — язвительно поинтересовался я
— Нет — Бен тяжело вздохнул. — Она не позволит.
— Кто «она»? Твоя подружка?
На этот раз он наполнил стакан до краев; выпил залпом и через стол посмотрел на меня. Глаза снова казались знакомыми, на лице появилось живое выражение.
— Ты не поверишь мне, Джо, — проговорил он. — Никто не верит. Чарли Ньюфилда спровадили в дом для умалишенных, когда с ним случилось то же, что и со мной.
Он помолчал, потом неожиданно спросил:
— Как ты думаешь, сколько я вешу?
— Килограммов семьдесят, может быть, восемьдесят, если учесть, сколько в тебя влито спиртного
— Я вешу ровно полтора центнера, — спокойно казал он. — Без одежды.
— Похоже, ты перебрал, старина
— Как бы не так! — он встрепенулся на стуле — Я пью почти четырнадцать месяцев и не пьянею. Кто-то заливает вином свои неудачи, как, например, Джад Томас когда его бросила подружка Меня не бросала подружка… Клянусь Богом, нет.
Он обхватил голову руками и замер, прислушиваясь словно кто-то кричал на него. Резко встряхнувшись, он снова сгреб горлышко бутылки
Кажется, маловато. Нужно добавитъ, — обреченным голосом сообщил он наливая себе лошадиную порцию виски.
Спиртное неожиданно протрезвило его, Бен выпрямился на стуле.
— Ты помнишь Софи Ламберт, Джо?
Я вспомнил пятнадцатилетнюю девочку, невысокую, пухлую, с большими черными глазами. Для своих лет она была изумительно сложена, и все мальчишки глазели на нее, когда проходили мимо Черного холма, где стоял ее дом. Однако Софи Ламберт была крепким орешком, отец не отпускал ее ни на шаг; сам провожал в школу и грозно хмурился, встречая многочисленных поклонников дочери.
Однажды она исчезла; мы больше не видели ее, проходя мимо Черного холма. Ее отец говорил, что Софи поехала навестить тетку в Чикаго.
— Ее отъезд вызвал множество толков, — сказал Бен. — Некоторые утверждали, что видели, как она сбежала с каким-то коммивояжером. Остальные были убеждены, что Ламберт зарезал дочь и закопал около дома. Шериф Мозли осмотрел холм, обнюхал каждый куст, каждую травинку, но ничего не обнаружил. Лет пять назад, живая и здоровая, Софи вернулась в Эшли.
Такую потрясающую девушку, какой она стала, ты вряд ли встречал в своей жизни, Джо. Огромные глаза и лицо, по форме напоминающее сердце. Убранные в пучок на затылке волосы придавали ей чужеземный облик. Никакой косметики, кроме помады: губы Софи были пунцово-красными, как спелые вишни. Бог мой, а ее фигура! У этой девицы хватало и спереди и сзади: у меня слюнки текли, когда я смотрел на ее ноги. Талию можно было перехватить пальцами, а грудь… Знаешь, Джо, я в жизни не встречал девушки, от которой бы так терял голову. Как-то на улице она посмотрела на меня… как будто тоже была неравнодушна ко мне.
Однажды вечером я надел свой лучший костюм и отправился на Черный холм в гости к Ламбертам. Думал, может быть, навестив старика, сумею перекинуться парой слов с Софи. Пошел только третий день, как она вернулась в город, так что можешь представить мое удивление, когда я нашел ее в тени на крылечке рядышком с Чарли Ньюфилдом.
У меня все внутри перевернулось. Я едва не выругался на крылечке, однако сдержался, кивнул Чарли и вошел в дом.
Ламберт сидел в кресле-качалке в полутемной прихожей; ухо наставлено на дверь, так что он слышал все, что происходит снаружи. Я чуть не растянулся, наскочив на него. Жара в тот вечер стояла не хуже чем в преисподней, но Ламберт сидел одетый в черный сюртук и белую сорочку. Помню, я еще подумал, что он довольно молодо выглядит для своих лет. По всему, ему выходило где-то под шестьдесят пять, однако на вид ему можно было дать не больше сорока. Если старик обрадовался, увидев меня, то очень хорошо скрыл это обстоятельство. Даже не пошевелился. Просто сидел и смотрел на крыльцо, словно важнее не было ничего на свете.
— Добрый вечер, мистер Ламберт, — поздоровался я очень вежливо.
Он не ответил; хмуро покосился в мою сторону и отвернулся. Итак, я уселся на свободный стул и завел разговор о том да о сем — о погоде, о ценах на удобрения и кукурузу, о том, как трудно нанять хороших работников на завод. Его ответы были односложными: «да», «нет», «может быть» и все в том же духе. Неожиданно мне в голову пришла очень странная идея.
Этот Ламберт был здоровым, крепким мужчиной. Суровое лицо, большие, сильные руки. Не знаю, как объяснить… но мне вдруг показалось, что он ненастоящий — словно одна из теней в полумраке.
Почувствовав себя неуютно, я поднялся, попрощался со стариком — «Спокойной ночи» и все такое прочее, — однако никогда я не испытывал такого сильного желания убраться подальше, как сейчас. Софи и Чарли уже ушли с крыльца. Когда я вышел на дорогу, они рука об руку огибали угол старого дома, направляясь к палисаднику. Это был жестокий удар…
Бен прикончил бутылку и принялся откупоривать следующую. Наполнив стаканы, он вцепился в свой, словно хотел раздавить его. После нескольких безуспешных попыток ободок стакана встретился с его губами и был осушен в мгновение ока. Мне никогда не приходилось видеть, чтобы человек пил так много. Бен снова заговорил.
— В действительности я получил целых два предупреждения, — сказал он. Первое — в тот вечер, когда сидел у Ламбертов и почувствовал, что старик не совсем из плоти и крови. Второе предупреждение пришло позднее: в тот день, когда я помог перенести Чарли Ньюфилда из гриль-бара у Багла в санитарную машину. Я не прислушался ни к одному из них. Не скажу, чтобы мне доставило огромное удовольствие надеть на Чарли смирительную рубашку, но я хорошо помню, как предвкушал новую встречу с Софи. Да, пожалуй, для меня это был грандиозный миг, когда я уселся на грудь Чарли Ньюфилда в фургоне для умалишенных. Если бы я исполнил то, о чем он просил меня тогда, сейчас я был бы счастливым человеком. Пару месяцев спустя Чарли загнулся в психиатрической клинике: говорят, отказала печень. Как бы не так! У него отказали все внутренности, уж я — то знаю!
— Что сказал тебе Чарли в тот вечер? — спросил я.
— То же самое, что собираюсь сказать тебе я, до того как кончится этот вечер, — ответил Бен, закрывая глаза.
Его челюсти напряглись. Помолчав, он снова сгреб бутылку.
— После этого я стал ухаживать за Софи, как ни за одной девушкой до нее. В том, что касается женщин, меня нельзя назвать желторотым, однако на этот раз мне попался действительно крепкий орешек. Я съездил на ярмарку и купил превосходную кобылу ореховой масти; достал костюм, который купил в Чикаго, надел самую модную нейлоновую рубаху, запонки и отправился в гости к Ламбертам. Софи только вернулась от своей тетки.
Стоял жаркий летний вечер, когда я подошел к их дому с купленной лошадью в поводу. Из дверей навстречу мне вышла сама Софи.
— Софи, — сказал я, — тебе нравится моя лошадь?
— Очень, — кокетливо отозвалась она. — Приятно видеть вас в хорошей компании.
— Это подарок тебе и твоему отцу, — объяснил я.
Естественно, она захлопала в ладоши, а ее глаза зажглись, как две большие звезды. Я понял, что она догадалась, чего я добиваюсь. Она вбежала в дом и минуту спустя появилась со своим стариком. Тот посмотрел на кобылу, потом на Софи и повернулся ко мне.
— Поднимайтесь, — пригласил он. — Выпьем немного пива.
После чего взял кобылу и отвел ее в сарай.
Мы с Софи просидели весь вечер на крыльце, но у меня ничего не вышло, потому что прямо за дверью я слышал, как со скрипом покачивается кресло — взад и вперед, взад и вперед…
Голос Бена стал хриплым. Казалось, виски совершенно не действовало не него; только в движениях появилась некоторая замедленность и онемелость.
— Она сказала мне, что старик плохо слышит, — продолжал Бен. — Разбирает голоса, но с трудом угадывает смысл слов. Я тут же обнял ее и поцеловал, однако она высвободилась и объяснила, что если старик заметит, что голоса смолкли, то выскочит словно молния на крыльцо.
Фигура у нее была как спелое яблоко, — вздохнул Бен. — Гладкая, упругая. Лицо слегка загорело, на носу собрались веснушки, но ниже выреза платья кожа напоминала свежеочищенное яблоко. У меня голова кружилась, когда я глядел на нее. Мы целыми вечерами просиживали на крылечке и потели на солнце. Вероятно, в один из таких вечеров я понял, что уже не могу без нее. Она разрешала обнимать себя за талию, гладить руки… кожа у нее была восхитительная. И все время долгие вечера за дверью не переставало со скрипом покачиваться кресло.
Однажды я не мог больше сдерживаться. Сказал, что не могу без нее, что она должна быть моей. Предложил вместе уехать в мою охотничью хижину на Орлиной горе и провести там неделю-другую; запереть окна и двери, лечь на кровать и никуда не выходить. Лежать в полутьме, вдвоем, при свете свечки.
И пока я рассказывал, проклятое кресло, не останавливаясь, продолжало поскрипывать.
— Когда-нибудь я изрублю это кресло на мелкие кусочки, — пообещал я ей. Его скрип выведет меня из терпения.
Она ничего не ответила… только кокетливо глянула на меня и захихикала. Но было видно, что мои слова тронули ее, и неожиданно мне стало ясно, что следует предпринять дальше.
С самого первого вечера, когда я пришел навестить Софи, я приносил им разные подарки: ветчину, рыбу, домашний хлеб и прочую снедь. Ламберт был ленивым работником, ферма его разваливалась, и мне казалось, что я правильно поступаю, поддерживая их.
На следующее утро я отправился к Элмеру Куперу, адвокату, и выправил кой-какие бумаги. Все имеет свою цену, и я собирался предложить неплохую сделку за девушку, руки которой добивался. При виде запустения на ферме Ламбертов и их зависимости от моих подарков, я полагал, что старику будет невыгодно отказываться от моего предложения. Разумеется, я понимал, что это не самый достойный способ добиться желаемого, однако те двое тоже вели себя не лучше.
Тем же вечером я отнес бумаги на ферму Ламбертов и выложил их на стол перед стариком. После получасового объяснения на повышенных тонах мне наконец удалось вбить в башку этого тетерева, что если он подпишет бумаги, то получит десятую долю прибыли от моей лесопилки. Это принесло бы ему пару тысяч ежегодно плюс достаточную сумму для покрытия расходов на ферме. Однако он с каменным лицом выслушал меня, затем сгреб бумаги, швырнул ими в меня, не говоря ни слова, и вышел из комнаты. Бог мой! Я вылетел на улицу, словно бешеный шершень. Пронесся мимо Софи, окликнувшей меня ласковым голосом. «Лучше сгинуть в борделе, — сказал я себе, — чем возвратиться к ним».
Я и в самом деле не собирался возвращаться…
В тот вечер мне было одиноко и тоскливо. Я вышел на улицу, смотрел на проходящих женщин, но все они мало что значили для меня. Бесцельно слоняясь по дому (тогда у меня был собственный дом), я совсем сдался. Снова сходил к Элмеру Куперу и выправил новые бумаги. На этот раз Ламберт становился равноправным партнером в моем предприятии. Равным во всем. Я понимал, что именно этого он ждет от меня, и уступил.
После обеда я навестил Ламбертов, полный решимости сделать Софи моей. Если бы старик вздумал отказать мне на этот раз, я бы прикончил его.
Однако все обошлось. Он подписал бумаги, как только я выложил их перед ним. Даже не читая. Не заглядывая. Он знал, что написано в них. В следующую секунду из кухни показалась Софи, сияющая и счастливая. Ее губы сверкали ярко-красной помадой, она была обворожительна. Подойдя, она поцеловала меня и сказала:
— Ах, Бен, мы ждали тебя целый день. Где ты пропадал?
Мне стоило бы задуматься тогда, как она узнала, что я вернусь, и откуда ее отец знал, что написано в бумагах, даже не читая их. Стоило бы, но я не стал…
Уже минут двадцать Бен не притрагивался к своему стакану. Широко раскрытые глаза уставились в пространство за моей спиной.
— Старик вышел из дома, — проговорил он, — и Софи присела на кушетку. Неожиданно до меня дошло, что происходит. Все безумные желания, что кипели внутри, ударили мне в голову. Отвесив по дороге добрый пинок старому креслу, я подошел к Софи, сел рядом и крепко обнял ее. Она резко отодвинулась от меня.
— Не хватай меня так, — сказала она. — Я хочу принадлежать тебе.
Она улыбнулась, обвила мою шею руками. Я подхватил ее и сжал так, что почувствовал все ее тело, от губ до ступней.
— Ты хочешь меня? — прошептала она.
— Как никогда, — прошептал я в ответ и сжал ее еще крепче.
— Ты в самом деле этого хочешь? — повторила она.
— Что за глупый вопрос?
— Будь внимательнее к своим словам, — прошептала она. — Ты должен желать только меня. Всю без остатка. Навсегда.
— Черт побери! — взорвался я. — Ты знаешь, как я хочу тебя!
— Повтори.
— Я хочу тебя. Хочу! Всю без остатка!
— Мы вместе! — прокричала она что было сил. — Мы вместе!
Я впился в ее губы, чувствуя, как в поцелуе сливаются наши тела. На мгновение мне показалось, что я ощущаю ее зубы позади моих зубов, ее губы возле самого горла. Обхватив меня руками, она прижималась до тех пор, пока ее грудь не прожгла мои ребра. Я уже не мог определить, где кончается ее тело и начинается мое. Все время Софи, не переставая, продолжала кричать: «Мы вместе! Мы вместе!» — словно потеряла голову от страсти.
Все поплыло у меня перед глазами, с минуту или больше я ничего не соображал, а когда пришел в себя, то не поверил своим глазам. Джо, я стоял посреди комнаты, обнимая самого себя!
Софи исчезла. Не помня себя, я обыскал весь дом.
— Софи! Софи! — кричал я.
— Я здесь, милый, — отозвался ее голос. И она снова начала кричать: — Мы вместе! Мы вместе!
Я метался по комнатам как сумасшедший. С крыльца на кухню, с кухни обратно в спальни. В доме не было ни души, Джо! Однако я отчетливо слышал ее голос.
— Где ты, Софи? — крикнул я. И она ответила:
— Я здесь, милый. Внутри тебя. Теперь я твоя, навеки!
Бен медленно поднялся из-за стола; на лбу и шее набухли синеватые вены.
— Внутри меня, — прохрипел он. — Она сидит там с того самого дня. Я хочу, чтобы ты застрелил нас обоих, пока она пьяна. Чарли Ньюфилд умолял меня сделать то же самое в тот вечер. Убей меня и ее, пока она не протрезвела и не свела меня с ума!
Он выхватил из кармана пистолет и со стуком бросил его на стол.
— Убей нас! — приказал он, глядя мне в глаза.
Меня окатило холодным потом. Бен издал короткий хрип и свалился на пол. Спиртное наконец подействовало на него.
Когда я приложил ухо к его груди, то едва различил удары сердца. Позвонив доктору Троттеру, я вернулся, чтобы перетащить Бена на кушетку.
Мое телосложение никак не назовешь хрупким, однако могу поклясться, что мне с трудом удалось сдвинуть Бена с места. Словно его прибили гвоздями к полу. В этот момент я вспомнил, что он говорил мне о своем весе. Если из полутора центнеров вычесть восемьдесят пять килограммов (ровно столько на первый взгляд весил Бен), останется шестьдесят пять — вес молодой женщины… потрясающей девушки вроде Софи Ламберт…
В эту же ночь я уехал из города. В мои планы входило вернуться на следующий день обратно, однако я так и не решился это сделать.
А вчера я получил письмо от Джесси Армстед, бывшей домохозяйки Бена. Она пишет, что две недели назад Бен скончался в государственной психиатрической клинике, а его лесопилка отошла старому Ламберту. Софи снова вернулась в город.
Говорит, что гостила у родственников в Чикаго.
В полусне Говард услышал жужжание. Это был тонкий, неуловимый шум, еле достигавший порога сознания Какое-то мгновение Говард сомневался, возник ли звук из сна или из яви. В последнее время ему часто мерещились странные шумы. Да он и сам производил их. Его кашель по ночам раздражал Аниту, но ее все время что-нибудь раздражало, а бесшумно кашлять он не мог.
Звук нарастал, и теперь Говард знал наверняка, что бодрствует. Влажные простыни облепили тело; руки, шея онемели от долгой неподвижности.
«З-з-з-з».
Говард открыл глаза и огляделся В комнате серел полумрак, нарушаемый яркими лучами калифорнийского солнца, проникавшего через щели в жалюзи. Воздух прогрелся, достигнув температуры включенной духовки На креслах рассыпалась скомканная одежда, сквозь дверной проем была видна немытая посуда, горой сваленная в мойке на кухне. Потемневший от времени платяной шкаф, словно гильотина, навис над кроватью. Говард перевернулся на другой бок. Анита тревожно пошевелилась рядом. Среди разбросанных на письменном столе бумаг на него неприятно оскалилась пишущая машинка: темный зев пустой каретки и пыльные ряды клавиш-зубов.
– Клавиш-зубов. – Говард удовлетворенно хмыкнул. – Да ты настоящий писатель, старина, когда проснешься!
Сон больше не шел. Говард поворочался, проклиная жужжащее насекомое. Чертова муха! Как она влетела сюда через закрытые окна? Наверное, Анита опять открывала форточку после душа? Сколько раз просил ее не делать этого! Такая духота на улице.
Говард присел на кровати. Жужжание раздавалось совсем рядом. Он осмотрелся. Солнечные лучи поблескивали на металлических бигуди на голове Аниты, от ее волос пахло яблочным шампунем. Полоска света оттеняла морщинки на шее, выделяя сидевшую там жирную муху.
Вначале он принял ее за родинку, однако родинки не ползают и не шевелят лапками. Тем более родинки не могут жужжать! На шее Аниты сидела самая настоящая жирная муха, без сомнения. Без особо теплого чувства он оглядел жену: сварливое создание, вечно лезет в его дела, требует к себе внимания, а теперь еще эта дрянь на шее…
Он осторожно приподнял ладонь. Хлоп! Говард не почувствовал удара. Солнечный свет за окном померк перед вспышкой Анитиного гнева:
– Негодяй! Ты хотел убить меня!
Анита настолько разъярилась, что наградила мужа парой супружеских оплеух, после чего в слезах заперлась в ванной. У Говарда онемели челюсти от бесконечных оправданий, что он и в мыслях не держал ничего плохого. Скандал постепенно утих, однако утро было непоправимо испорчено. Оставалось только одно: одеться и выйти из дому. Если он пропустит вдобавок назначенную на десять часов встречу, этот день станет самым черным днем в его жизни.
Возникла новая проблема: пойти перекусить в ближайшей пиццерии или побриться, пока еще есть время? После двухминутного раздумья он выбрал второе, стрелки часов неумолимо приближались к цифре десять, и от внешнего вида очень многое зависит.
Машина, к счастью, завелась без фокусов, и через две минуты Говард уже сидел в глубоком кресле перед зеркалом в парикмахерской. Из-за перегородки царапало нервы радио, со стен смотрели портреты голливудских знаменитостей.
«Интересно, – подумал Говард, – почему в каждом подобном заведении обязательно висят поблекшие фотографии поблекших актеров? Дурацкая традиция. Лучше бы почаще проветривали помещение».
Когда парикмахер уже заканчивал процедуру, Говард внезапно отбросил салфетку.
– Откуда здесь столько мух? – Он порывисто поднялся с кресла. – Ползают как у себя дома.
Действительно, на потолке была муха, вспоминал он позже, садясь в машину. Он долго наблюдал за ней из глубокого кресла. Но почему он вспылил? Проклятая духота!
Нервы совсем расшатались. Пожалуй, к этому парикмахеру больше не стоит ездить. Ничего, в городе хватает его собратьев по ремеслу. Если бы столько было кинопродюсеров… Возможно, тогда не было бы проблем с заключением контракта.
У него поднялось настроение при этой мысли. Пересекая вестибюль маленького офиса, где была назначена встреча, он, словно букетом цветов, одарил секретаршу широкой улыбкой. Улыбку поменьше Говард преподнес охраннику возле входа, а самая большая – от уха до уха – ожидала продюсера, мистера Джозефа Тревора. Для нее он приберег оставшиеся силы.
Все продюсеры, по мнению Говарда, были одного поля ягоды. Он прекрасно изучил их повадки: предстояло получасовое томительное ожидание сверх назначенного срока. Такая история повторялась в приемной каждого офиса, где ему приходилось бывать.
Этот Тревор тоже порядочная крыса. «Да, да. Завтра. Приходите ровно к десяти. Я оставлю для вас пропуск, старина. Не опаздывайте!» И вот… Торчишь, не переменяя позы, в маленьком кресле. Мимо проносятся какие-то фигуры, гремят звонки. Иногда видишь агентов, на цыпочках рвущихся в святая святых. Волосы их тщательно напомажены, улыбки, того и гляди, обломаются по краям. Острые воротнички рекламируют жизненный успех и бросают вызов всему старому и отжившему. Древняя развалина с дипломатом в руках их не очень занимает.
– Мистер Говард, – прощебетал голосок секретарши, – вас ждет мистер Тревор.
Войдя в кабинет на полчаса позже назначенного срока, Говард задержался там не более чем на пять минут. Еще через две минуты он стоял в телефонной будке, непослушными пальцами набирая номер доктора Бланшара. Прервав бессвязные объяснения, он неожиданно замахнулся трубкой на маленькое насекомое, залетевшее в будку, уронил трубку и зарыдал.
– Проклятые твари. – выдавил он в притихшее черное отверстие, – они преследуют меня, доктор! Муха билась о стекло и звенела: «з-з-з-з».
– Сейчас вы спокойно расскажете мне об этом, – сказал доктор Бланшар, когда Говард опустился в мягкое, глубокое кресло с кожаной обивкой.
За прошедшие двадцать минут он совершенно успокоился. Конечно же, сейчас он все расскажет. Иначе не стоило звонить доктору Бланшару, нарушать его распорядок; незачем было приезжать сюда в такую жару, в этот современный, защищенный от зноя офис, где ничто не мешает расслабиться, никто не действует на нервы.
Этот офис разительно отличался от офиса мистера Тревора – об этом и рассказывал доктору Говард: о кричащих современных картинах, развешенных вокруг в беспорядке, об огромном столе с высоким креслом позади и о маленьком креслице, в котором приходится ютиться посетителю, глядя снизу вверх на хозяина кабинета. Пустая поверхность стола свидетельствует о том, что перед вами находится деловой человек, не способный тратить время на глупости, вроде чтения книг или их писания. Вы смотрите на телефакс и телефон с дополнительными номерами, говорящими, какой занятой человек перед вами; на серебряный поднос под графином с водой, показывающий, что этот продюсер преуспевает. Вот фотография жены и детишек – по всему видно, что он добропорядочный семьянин и образцовый налогоплательщик (при этом он не преминет рассказать вам, как он интервьюировал в свое время лидеров всеамериканского феминистского движения)… Присмотритесь к нему!
Но вам не с руки смотреть на Джозефа Тревора, потому что он уже обозрел вас с высоты своего положения.
– Ну, что у вас там?
Вы открываете дипломат, достаете рукопись сценария и начинаете читать. Чтение перебивается непрестанными замечаниями в стиле Микки-Мауса: «Мне понятен смысл этих реплик…», «Здесь не хватает действия…», «Вы потеряли нить сюжета. Мне нужна нить, больше действия, дружище!», «Вот это пойдет, да-да, это годится».
Что ему до авторского тщеславия и вложенных в рукопись ценностей? Это типичнейший абстракционист, зануда! Он гонится за строчкой: строчка оплачивается, это понятно даже ему. Ясно, что лучший способ заработать деньги делать бессмыслицу… «З-з-з-з».
Именно в тот момент, когда вы пытаетесь загнать Тревора в угол, заставить его купить ваш сценарий, раздается проклятое жужжание, заглушающее голос.
«З-з-з-з».
Муха примостилась на краешке серебряного подноса. Шевелит крылышками и осторожно потирает лапками округлое брюшко. С довольным видом жужжит… скотина! Под микроскопом она, наверное, грязная тварь – как посуда в мойке у Аниты.
– Я не совсем понимаю это место, – Тревор потирает крылышками, то есть руками, зеркальную поверхность стола. Лапки его покрыты грязью и оставляют сальные следы. Он дует вам в уши, потрясая измятой рукописью.
«З-з-з-з».
Его глаза впиваются вам в лицо.
Какое он имеет право держать в офисе мух? Почему их не прогоняют? Такой жаркий день, ничего невозможно расслышать! Как он смеет критиковать рукопись? Разве он не знает, что есть еще Анита, которая постоянно слоняется по дому в несвежем белье и ждет, когда вы заработаете денег?..
Лицо Тревора багровеет, становится ужасно похожим на физиономию парикмахера, уже успевшего превратиться в большую жирную муху. С протяжным жужжанием, напоминающим рев машины, он взлетает из-за стола.
«З-з-з-з».
Но, кажется, вы сболтнули что-то лишнее. Тревор встает, и вы вылетаете из кабинета; идете звонить доктору. В стеклянной будке, куда вы зашли, сидит муха – маленькое, ничтожное существо с миллионом глаз, от которых не скрыться. Она сидит на стекле и шевелит лапками. Теперь ей известно, о чем вы разговаривали с доктором и продюсером, и конечно же, она последует за вами, расталкивая по пути прохожих, пачкая их своими грязными лапками.
– Успокойтесь, Говард, – голос доктора располагает к доверию. – Когда вы заметили этих мух в первый раз?
В его глазах понимание, которого не найти во взгляде продюсера, Аниты или этих… летучих тварей.
Голос доктора вытесняет громкое жужжание.
– Вам нужен покой, Говард, – срываются с губ слова. – Ваше расстройство происходит от мнительности. Когда людям мерещится то, чего нет, надо сопротивляться сознательно…
На голове доктора сидит живая муха и судорожно потирает лапки друг о друга. Глаза ее глубоки и мутны. К несчастью, доктор не видит ее.
«Он не поможет мне, – пронеслось в голове Говарда. – Он ничего не понимает. Никто не понимает, сколько грязи на этих мухах и как они опасны!»
Муха тихонько зажужжала. Жужжание, словно сверло, начало ввинчиваться в мозг. Доктор неожиданно осекся и пристально, как до этого продюсер, посмотрел на Говарда, который в этот момент поднимался с кресла.
– Большое спасибо, доктор. Очень, очень вам признателен!
Говард остановился у машины. Он задыхался, по лбу катился пот, сердце бешено колотилось.
– Нужно успокоиться, – прошептал он, захлопывая дверцу. – Теперь мне не на кого положиться. Доктор считает, что это галлюцинации. Тревор ничего не видит. У Аниты мухи разгуливают по шее. Неужели все сошли с ума?
Он внимательно осмотрел всю машину. Никаких следов мух. В салоне становилось душно, рубашка взмокла от пота, однако у него уже начал складываться план дальнейших действий. Первым делом…
«З-з-з-з».
Муха сидела на ветровом стекле. Говард изогнулся и ловко прихлопнул ее. Хрупкие членики неприятным пятном растеклись по стеклу, повисла звенящая тишина.
«Откуда она взялась?»
Говард нервно закурил и нажал педаль газа. Он не знал, с какой скоростью могут летать мухи, но был уверен, что с машиной, пусть и старой, им не тягаться. Если только они не посланники ада. Он прибавил скорость. Машина летела по автостраде, обгоняя грузовики и сторонясь новых спортивных машин. Говард ощущал необычайную легкость и свободу. Теперь ему ничто не угрожает, у его ног целый мир. Где-то далеко в синеве неба показалась темная точка, постепенно увеличилась, перекрыв дорогу. Перед радиатором мелькнула отвратительная физиономия и скрылась.
– Вельзевул, – содрогнулся Говард и испуганно вгляделся в ровное асфальтовое покрытие дороги.
Внутри на стекле сидела муха. Говарду показалось, что он узнает ее. Мутные, мириадно-таинственные глаза осматривали внутренность салона с недовольством и явной брезгливостью. Муха сложила крылышки и потерла друг о друга лапки, от которых начали, кажется, отваливаться кусочки грязи. Весь вид ее говорил о величайшем презрении к людям и, возможно, о желании уничтожить человеческий род, чтобы он не занимал планету, отведенную для более совершенных существ – мух.
Их глаза встретились. Вельзевул мгновение смотрел на Говарда, исполненный высокомерного презрения, – в это короткое мгновение, вглядываясь в бесконечную сложность его волосков и сочленений, Говард все понял и почувствовал дрожь. Затем дьявол оторвался от стекла и тихонько произнес:
– З-з-з-з.
Говард наклонился, правая рука его поднялась, корпус подался вперед. Секунду он смотрел на Вельзевула, пытаясь прочитать в его глазах свою судьбу и понять, что тот думает перед смертью…
Дром-д! Низкое бетонное ограждение приняло на себя удар вильнувшей в сторону машины. Салон заполнила густая красноватая темнота. Последнее, что расслышал Говард в скрежете стекла и железа, было громкое «з-з-з-з».
Сержант Пауэлл наклонился над лежавшим среди обломков мужчиной. К приезду патрульной машины пробка на дороге достигла громадных размеров. Пощупав пульс, Пауэлл выпрямился, пробормотал:
– Бедняга! – поморщился и пошел прочь.
Тело Говарда укладывали на носилки. С его головы взлетела жирная муха и, жужжа, уселась на густую шевелюру блюстителя порядка. Мириады глаз хищно поблескивали в ярком свете калифорнийского солнца.
Утром в четверг, когда он выходил из дома, Аделина подошла к дверям:
– Ты все еще чувствуешь привкус? Норман укоризненно взглянул на нее.
– Ответь мне, – жена требовательно перехватила взгляд.
Он молча обнял ее, прижался к золотистым прядям щекой.
– Я спросила тебя, – сказала Аделина.
– Может быть, забудем об этом? – умоляюще проговорил он.
– Но ты уже сказал это, милый. В первую годовщину нашей свадьбы!
– Извини, – он уткнулся носом в ее плечо. – Иногда у меня вырываются глупости.
– Ты не ответил мне. Мои губы отдают кислым?
– Кислым? Что ты, конечно нет. – Он крепче обнял жену, вдохнул аромат ее пышных волос. – Ты прощаешь меня?
Она с улыбкой поцеловала его в кончик носа, и Нортон снова, в который раз, поблагодарил судьбу, подарившую ему такую замечательную жену. Второй год их супружества протекал, словно второй день медового месяца.
Приподняв ее подбородок, он поцеловал жену в губы.
– Проклятье, – вырвалось у него.
– Что случилось? Снова привкус?
– Нет. – Он смущенно опустил голову. – Теперь я совсем не чувствую твоего вкуса.
– Теперь вы совсем не чувствуете ее вкус, – повторил доктор Филлипс.
Норман виновато улыбнулся:
– Я понимаю, что это звучит немного странно, но это так.
– Я бы назвал ваш случай уникальным, – доктор Филлипс задумчиво поправил на носу очки.
– Но самое странное не в этом, – прибавил Норман, его улыбка стала натянутой.
– А в чем же?
– Я чувствую вкус всего остального. Доктор Филлипс внимательно посмотрел на него, поскреб переносицу, снова поправил очки.
– Запах ее тела вы чувствуете?
– Да.
– Вы уверены?
– Да. Но какое отношение это имеет… – Норман осекся. – Вы считаете, что чувство обоняния и вкус как-то связаны?
Филлипс кивнул:
– Если вы можете чувствовать ее запах, вы должны чувствовать и ее вкус.
– Возможно, – пробормотал Нортон, – но я не могу.
– Интересно, – доктор Филлипс недовольно хмыкнул. – Подозреваю, что у вас в некотором роде аллергия. Навряд ли что-нибудь серьезное. Надеюсь, скоро мы выясним причину вашего недомогания, – успокоил он встревоженного Нортона.
Когда он зашел на кухню, Аделина подняла голову от плиты, на которой разогревался обед.
– Что говорит доктор Филлипс?
– Что у меня аллергия на тебя.
– Он не мог сказать такого, – она нахмурилась.
– Однако сказал.
– Будь серьезнее, с такими вещами не шутят.
– Меня обещали протестировать, чтобы выяснить причину аллергии.
– Он считает, что это опасно? – спросила Аделина.
– Нет.
– Ох, слава богу, – ее лицо просветлело.
– Слава богу, как же, – пробормотал он. – Вкус твоего тела был одним из немногих удовольствий, доступных мне в этой жизни.
– Перестань, – она ласково убрала с его плеч руки и повернулась к кастрюлям на плите.
Норман обнял ее за талию и потерся носом о ее затылок.
– Если бы я снова мог чувствовать тебя, – проговорил он. – Мне нравится твой аромат.
Аделина протянула ладонь и погладила его по щеке.
– Я люблю тебя, – прошептала она. С испуганным вскриком Норман пошатнулся, отступая на шаг.
– Что случилось? – Аделина пристально смотрела на него.
Он потянул носом воздух.
– Что это? – встревоженно обвел глазами кухню. – Ты вынесла мусор?
Терпеливо, как ребенку, она ответила:
– Да, Норман.
– Здесь чем-то жутко воняет. Может быть… – Заметив выражение ее лица, он оборвал фразу на полуслове. Аделина поджала губы, и неожиданно он понял. – Дорогая, ты ведь не думаешь, что я хотел сказать…
– В самом деле? – ее голос дрожал.
– Аделина, прошу тебя…
– Сначала тебе показалось, что у меня кислый привкус, теперь…
Он остановил ее долгим поцелуем.
– Я люблю тебя, – прошептал он, – ты понимаешь? Я люблю тебя. Неужели ты думаешь, что мне хочется ранить тебя?
Она затрепетала в его объятиях.
– Ты уже ранишь, милый.
Норман крепче прижал ее, погладил волосы. Нежно поцеловал ее в губы, щеки, в глаза. И повторял снова и снова, как сильно любит ее, стараясь не обращать внимания на отвратительный запах.
Открыв глаза, он замер, прислушиваясь. Со всех сторон его обступала темнота. Почему он проснулся? Повернув голову, он протянул руку на другую половину кровати.
Аделина легко пошевельнулась во сне от его прикосновения.
Откинув одеяло, он переполз на ее половину, прижался к теплому телу. Уткнувшись лицом в спину жены, снова попытался заснуть.
Неожиданно его глаза раскрылись. В страхе он приложил ноздри к ее коже и потянул воздух. Ледяные иглы пронзили мозг; боже мой, что происходит? Он снова втянул в себя воздух, на этот раз сильнее. Аделина пробормотала что-то во сне. Он замер. Обливаясь холодным потом, осторожно отодвинулся, укрылся одеялом.
Если бы его обоняние и вкус атрофировались полностью, это можно было бы понять, объяснить. Но они не атрофировались. Лежа в постели, он чувствовал терпкий привкус кофе, выпитого накануне вечером; чувствовал слабый душок раздавленных в пепельнице на столе окурков. Запах шерстяного одеяла беспрепятственно проникал в ноздри через накрахмаленный пододеяльник. Тогда почему? Она была самой большой ценностью в его жизни. Было мучением наблюдать, как она ускользает от его чувств.
До свадьбы это был их любимый ресторан. Им обоим нравилось, как здесь готовят; нравились спокойная атмосфера и маленький оркестр, под музыку которого можно было потанцевать. Норман долго раздумывал, прежде чем выбрал его в качестве места, где они могли бы обсудить накопившиеся проблемы. И горько пожалел об этом, потому что никакая атмосфера не могла облегчить напряжение, которое он ощущал последние дни.
– Что же это такое? – Он с убитым видом отодвинул от себя тарелку с нетронутым ужином. – Что-то действительно происходит с моей головой.
– Почему ты так думаешь, Норман?
– Если бы я знал, – он печально вздохнул. Аделина погладила его руку.
– Пожалуйста, не волнуйся.
– Тебе легко говорить. Это какой-то кошмар. Я теряю тебя по частям, Ади.
– Милый, пожалуйста, не надо, – умоляюще проговорила она. – Я не могу видеть тебя таким несчастным.
– Но я действительно несчастен, – сказал он. Поскреб пальцем скатерть. – Мне только что пришла мысль сходить к психоаналитику. – Он поднял глаза. – Я должен сходить, иначе мы никогда не узнаем причины…
Заметив страх в ее взгляде, он натянуто улыбнулся:
– А-а, к черту проблемы. Схожу к аналитику, и все придет в норму. Давай потанцуем.
Она с видимым усилием ответила на его улыбку.
– Ты просто восхитительна, моя леди, – прошептал он, когда они вышли на круглую площадку перед оркестром.
– Я так люблю тебя, – тоже шепотом отозвалась она.
Где-то в середине танца Норман почувствовал, как кожа жены меняется под его руками. Крепко обняв ее, он прижался щекой к ее шее, чтобы она не заметила, как побелело его лицо.
– И теперь совершенно исчезло? – закончил доктор Бернстром.
Выдохнув облачко дыма, Норман наклонился и с силой вдавил окурок в пепельницу.
– Да, – раздраженно ответил он.
– Когда?
– Этим утром, – на лице Нормана натянулась кожа. – Ни вкуса, ни запаха, – он передернул плечами. – А теперь я ничего не чувствую, когда прикасаюсь к ней.
В его голосе появились умоляющие нотки.
– Что происходит, доктор? Что со мной?
– Думаю, ничего опасного.
Норман с подозрением посмотрел на него.
– Что же это тогда? Я чувствую все вокруг, но когда прикасаюсь к жене…
– Я понимаю. – Доктор Бернстром передвинул на пару дюймов пепельницу.
– Тогда что это?
– Вам не приходилось слышать о слепоте, вызванной нервным срывом?
– Приходилось.
– А о нервической глухоте?
– Да, но при чем тут…
– Почему бы нам не предположить, что нервный срыв может отключать не только эти чувства?
– Предположим. И что тогда? Доктор Бернстром улыбнулся:
– Полагаю, вы уже получили ответ на ваш вопрос.
Рано или поздно он должен был догадаться. Никакая любовь не могла остановить его. Разгадка пришла, когда Норман сидел в гостиной, тупо уставившись в разбегавшиеся на газетных страницах буквы.
Взглянем в лицо фактам. В прошлую среду он поцеловал ее и, нахмурившись, сказал: «У тебя кислый привкус, Ади». Она поджала губы, отстранилась от него. Тогда он воспринял ее реакцию как естественное проявление чувств: замечание оскорбило ее. Теперь же он пытался вспомнить до мельчайших подробностей ее последующее поведение.
Потому что в четверг утром он уже не мог чувствовать ее вкуса.
Норман виновато покосился в сторону кухни, где Аделина занималась уборкой. Кроме ее приглушенных шагов, в доме не раздавалось ни звука.
«Взгляни в лицо фактам», – настаивал кто-то невидимый в его мозгу.
Откинувшись в кресле, он вновь принялся перебирать воспоминания. Следующей была суббота, когда появился зловонный сырой запах. Естественно, Аделину обидело бы его предположение о том, что она является его источником. Он промолчал, осмотрел кухню, спросил, вынесла ли она мусор. И она немедленно отнесла этот вопрос на свой счет.
Проснувшись ночью, он не почувствовал ее запаха.
Норман прикрыл глаза. Действительно, что-то не в порядке с его головой, если в ней рождаются подобные мысли. Он любит Аделину, она нужна ему. Почему ему так хочется верить, что именно она каким-то образом связана со случившимся?
Потом был ресторан, – неумолимо вплывали в мозг воспоминания, – где во время танца ее кожа вдруг стала холодной. Он чувствовал, как его пальцы погружаются в рыхлую массу. А сегодня утром…
Норман с раздражением отшвырнул газету. «Сейчас же перестань!» Сдерживая дрожь, он сжал голову руками. «Это во мне, это я сам, я! Не позволяй своим ощущениям уничтожить самое прекрасное существо в своей жизни!» Он не позволит…
Его тело словно окаменело, губы разжались, глаза широко раскрылись, пустые от ужаса. Медленно, вслушиваясь в движение каждого мускула, он повернул голову к кухне. Аделина продолжала уборку.
Однако теперь слышались не только ее шаги.
Едва сознавая, что происходит, Норман поднялся. Тихо прокрался по мягкому ковру и замер у дверей кухни с выражением отвращения на лице, прислушиваясь к шуму, производимому женой.
Все стихло. Собравшись с силами, Норман толкнул дверь. Аделина стояла возле раскрытого холодильника. При виде мужа на ее лице появилась улыбка.
– Я как раз собиралась принести тебе… – она замолкла и неуверенно посмотрела на него. – Норман?
В горле у него пересохло. Замерев в дверях, он стоял и смотрел на нее.
– Норман, что происходит?
Тело его сотрясала крупная дрожь.
Отставив блюдо с шоколадным пудингом, Аделина поспешила к нему. Не в состоянии скрыть своего отвращения, он с криком отшатнулся, лицо исказила гримаса ужаса.
– Норман, в чем дело?
– Н-не знаю, – жалобно простонал он.
Аделина снова шагнула к нему, и снова ее остановил вскрик Нормана. Ее лицо напряглось, потяжелело, словно от внезапной догадки.
– Что еще? – спросила она. – Я хочу знать. Норман бессильно помотал головой.
– Я хочу знать, Норман!
– Нет, – его голос прервался хриплым дыханием. Аделина поджала прыгающие от волнения губы:
– С меня довольно, ты слышишь, Норман?
Вжавшись в стену, он пропустил ее, повернув голову, наблюдал, как она поднимается по лестнице. Выражение ужаса не сходило с его лица, пока он прислушивался к шуму, который, шагая, издавала Аделина. Закрыв уши ладонями, он стоял, сотрясаемый непроизвольной дрожью.
«Это во мне, это я! – твердил он себе, пока слова не началитерять свое значение. – Это я, все это внутри меня!»
Наверху с треском захлопнулась дверь спальни. Норман опустил руки и, пошатываясь, двинулся к лестнице. Она должна знать, что он любит ее; он искренне хочет поверить, что все это происходит только в его воображении. Она должна понять.
Открыв дверь в спальню, он ощупью пробрался в темноте и присел на кровать. Послышался шорох, и он почувствовал, что Аделина смотрит на него.
– Извини, – проговорил он, – наверное, я действительно… болен.
– Нет, – ее голос был безжизненным. Норман напряженно всмотрелся в темноту.
– Что?
– Этих проблем не возникает с другими людьми, с нашими знакомыми, с продавцами из супермаркета… – ответила Аделина. – Они мало видят меня. С тобой все по-другому. Мы слишком много времени проводим вместе. Мне тяжело прятаться от тебя час за часом, каждый день, целый год. Моей силы не хватает, чтобы контролировать твой мозг; я потеряла власть над тобой. Все, что мне остается, – одно за другим отключать твои чувства.
– Ты хочешь сказать…
– Да, твои чувства не обманывают тебя. Этот привкус, запах, осязание и то, что ты услышал сегодня, существуют на самом деле.
Он сидел неподвижно, глядя на темные очертания ее тела.
– Мне следовало сразу отключить все твои чувства, – сказала она. – Тогда все было бы легче. Теперь слишком поздно.
– О чем ты говоришь? – Норман с трудом различил звук собственного голоса.
– Это несправедливо! – Аделина заплакала. – Я была тебе хорошей женой. Почему я должна возвращаться обратно? Я не хочу обратно, слышишь! Почему мне нельзя найти кого-нибудь еще и попытаться снова?
Трясущимися пальцами Норман нащупал кнопку ночника возле изголовья. Привстал и вдавил ее.
– Не смей зажигать свет! – приказал голос. Тусклая лампа осветила спальню. Неприятный треск и похрустывание за спиной заставили Нормана резко обернуться. Крик застыл у него в горле: с кровати поднималась полуистлевшая, бесформенная масса. Лохмотья кожи, пыль сыпались из прогнившего остова.
– Хорошо же! – слова взрывались в его мозгу, создавая иллюзию звука. – Теперь ты видишь меня!
Все чувства разом вернулись, воздух был пропитан запахом разложения. Норман отпрянул; потеряв равновесие, упал. Мертвая, просевшая фигура поднялась с постели и шагнула к нему. Норман не помнил, как выбежал из спальни, миновал темную прихожую, преследуемый умоляющим голосом, без конца повторявшим:
– Пожалуйста! Я не хочу возвращаться обратно! Никто из нас не хочет возвращаться обратно! Позволь остаться, я хочу быть с тобой… милый!
Когда утонула Элен, друзья пытались уговорить меня отправиться в путешествие, однако в конце концов согласились, что больше, чем отдых, мне необходима работа, которая поможет забыться. Шесть месяцев спустя они вспомнили свое предложение. На вечеринке в загородном доме Штоков, под Лондоном, Фредди и Паула снова убеждали меня взять отпуск на продолжительное время. Мое состояние вполне объяснимо, соглашались они, однако человеческий организм, как и мозг, имеет свои пределы выносливости, поэтому не следует перегружать его работой, как это делаю я. Все мои достижения, мягко заметила Паула, ограничатся парой инфарктов и старостью в инвалидной коляске. Полгода достаточно долгий срок, и рана, когда-то такая болезненная, постепенно подживала. Остались лишь ноющая тоска и воспоминания. Фредди сообщил, что купил мне билет в десятидневный круиз до мыса Доброй Надежды, и я не стал спорить с ним.
Путешествие началось в мрачном одиночестве, которое ограждало меня от дружеского участия остальных пассажиров, не позволяя воспоминаниям вспыхнуть с новой силой. После гибели Элен я избегал новых знакомств, ограничивая свой круг общения чисто деловыми связями. Мне никак не удавалось поверить, что кто-то из окружающих способен понять меня, понять мое горе. Целыми днями я просиживал за стойкой корабельного бара, напивался до бесчувствия каждый вечер и трезвел к полудню следующего дня. Из холодных серых морей мы двигались навстречу теплу и голубым далям, но эти перемены мало волновали меня. Когда мы останавливались в портах, я не сходил на берег вместе с остальными.
Бармен пытался разговорить меня, рассказывал об интересных уголках Южной Африки, однако вскоре оставил эти попытки, видя мою безучастность. По всей видимости, ему и раньше приходилось сталкиваться с такими пассажирами.
Мы возвращались обратно в Лондон, когда я встретил Цинтию Паркер. Сидя на своем обычном месте у стойки, я достал из пачки сигарету, поднес спичку. Пожилая дама справа от меня вздрогнула и отпрянула от огонька.
– Извините. – Я затушил спичку.
– Ничего, пустяки. – Голос у нее был сильный, с приятной глухотой. – С детства боюсь огня. Даже спичек.
Я заказал для нее порцию виски, и через четверть часа мы уже болтали, как двое старых знакомых. Ей удалось пробить брешь в стене холодной вежливости, преграждавшей путь остальным. Она держалась с уверенностью, доступной весьма немногим. Вдобавок ей были свойственны рассудительность и остроумие – качества, редко встречающиеся вместе, особенно в женщине. Ослепительная улыбка согревала остатки былой красоты; как она сообщила мне в первые пятнадцать минут, ей было шестьдесят шесть лет.
Для постороннего взгляда, даже по судовым меркам, это было необычное знакомство. В дополнение к тридцати годам разницы в возрасте нас не связывали никакие общие интересы.
Долгие часы работы в молодости сделали из меня рядового бизнесмена, привыкшего всего добиваться своими руками. Лишь с Элен моя жизнь перестала быть пресной и скучной, однако все кончилось через три до боли коротких года.
Что касается Цинтии, то она выросла в роскоши и пользовалась всеми благами, которые могут предоставить деньги.
Она трижды выходила замуж, с одним мужем развелась и пережила остальных двух. У меня создалось впечатление, что все они были состоятельными людьми, как и она сама. К тому же она неплохо разбиралась в финансовых вопросах, и мы как-то целый вечер проговорили о фондовых ставках и биржах. Ко мне снова вернулось ощущение жизни.
Цинтия оказалась превосходным собеседником; тактичность же, с которой она разрушила воздвигнутые мной барьеры, много прибавила к ее обаянию. В ней чувствовалась настоящая женственность, отделенная от секса, – идеальное утешение для мужчины в моем положении. Трудно было определить, что привлекало ее во мне. Во всяком случае, это не было бегством от одиночества.
Спиртное меньше воздействовало на нее, хотя по количеству выпитого она не уступала мне. Часто она выволакивала меня из бара, и многие часы, которые я мог бы просидеть в пьяной полудреме у стойки, мы загорали на палубе в шезлонгах, глядя на море и разговаривая. В первые два дня я рассказывал о своей работе, о детстве. На третий я рассказал ей об Элен. Она выслушала и неожиданно произнесла:
– Так вот в чем дело. Мне с самого начала было интересно, что заставляет вас уединяться.
Она сказала это тоном врача, поставившего диагноз тяжелобольному. Странно, но отсутствие привычных слов утешения подбодрило меня. Цинтия же, насколько возможно было судить по ее реакции, никогда не испытывала горечь человеческой утраты.
Мои воспоминания для нее были чем-то любопытным, вроде истории о призраках.
В тот же вечер, после ужина, она рассказала мне о своем собственном призраке.
Мы спустились в бар. Цинтия была в превосходной форме, отпускала язвительные замечания по адресу сидевших за соседними столиками. После напряженной, сверкающей красками жизни на берегу наше затянувшееся плавание было для нее настоящим испытанием.
Пустое времяпрепровождение было незнакомо ей. Она не делала различия между элегантно одетой, лощеной публикой и молодыми людьми в одежде из супермаркета, которые прохлаждались в кафе или шезлонгах на палубе. По ее мнению, они все заслуживали презрительного отношения.
Я обратил внимание на некоторую нелогичность ее обвинений. В конце концов, она по собственной воле выбрала круиз. Она рассказала мне, что большую часть времени проводит в Соединенных Штатах, в Йоханнесбурге навещала сестру, а теперь по делам направляется в Лондон.
Естественно, я поинтересовался, почему она предпочла пароход самолету; вместо нескольких дней она в считанные часы могла приземлиться в аэропорту Хитроу.
Она помолчала, прежде чем ответить. Кивнула бармену, который поставил перед нами по новой порции виски.
– Я никогда не нетала на самолете, – голос ее был серьезен – и никогда не полечу.
Разумеется, всегда можно встретить пожилых дам, которым трудно свыкнуться с новшествами, вторгающимися в нашу жизнь, однако к Цинтии Паркер такое объяснение едва ли подходило. По ее словам, она держала дома гоночный автомобиль и была влюблена в собственную моторную яхту. Твердое неприятие воздушных перелетов возбудило во мне любопытство. Я спросил ее:
– Почему?
Взяв в руки бокал, она подняла его и поверх ободка посмотрела на меня.
– Я боюсь высоты. – Поверхность жидкости не шелохнулась в ее руках.
– В это трудно поверить, – я с сомнением покачал головой.
Снова наступило молчание; мне показалось, что ей не хочется продолжать разговор. Однако я ошибся; после минутного раздумья она начала рассказывать, тихим голосом. Мне оставалось сидеть и слушать.
Это произошло почти полстолетия назад, во время первой мировой войны, когда Цинтия была восемнадцатилетней девушкой. Многочисленные поклонники окружали ее еще со школы, и будущее обещало новые радости. Война была досадным недоразумением. Хотя, с другой стороны, с фронта прибывало постоянное пополнение в армию поклонников Цинтии – бравые молодые люди в военной форме, присутствие которых на вечерах и балах приятно согревало патриотические чувства, их устроителей. Для состоятельных людей, умевших управлять обстоятельствами, жизнь не затихала и не теряла красок даже в 1917 году.
Перед глазами Цинтии прошли десятки молодых офицеров; кого-то ей было жаль провожать на фронт, кого-то нет, однако ни один из них не оставил в ее памяти такого заметного следа, как Тони Андерсон. Сомневаюсь, чтобы она любила его; она не могла до такой степени потерять контроль над своими чувствами, однако он очаровал ее, и это очарование через сорок восемь лет было все еще заметно, когда она рассказывала о нем.
Тони Андерсон был высоким и загорелым, с черными усами, слегка крючковатым носом и темно-синими, глубокими глазами. Его поразительную физическую силу и магнетизм Цинтия ощутила с первым рукопожатием. Помимо этого, он обладал и другими замечательными качествами. Его дедушка был английский герцог, отец – сталепромышленник с миллионным состоянием. Для родителей Цинтии, как и для нее самой, Тони был подходящей парой. Через шесть недель после знакомства отпраздновали помолвку, оставив месяц на приготовления к свадьбе.
В Тони Андерсоне чувствовалась необузданность, широта характера, и это особенно привлекало Цинтию, однако лишь со временем она осознала, насколько глубоко простирается эта необузданность. Он не жалел денег на исполнение своих желаний. Однажды, посреди ночи, он решил подарить ей браслет с бриллиантами, и владельцу ювелирного магазина на Бонд-стрит пришлось подниматься с постели, брать такси и обслуживать своего покупателя. Когда они вдвоем выехали на пикник и пристали на лодке к пустынному речному острову, воздух наполнили мягкие звуки музыки: для них играла струнная секция Лондонской королевской оперы в полном составе. Такое внимание волновало и льстило самолюбию Цинтии, но в то же время немного пугало. Потому что, отдавая себя полностью, Тони требовал того же и от нее. Они принадлежат друг другу, сказал он, навеки. Мысленно вздрогнув от этих слов, она улыбнулась в ответ:
– Для английского сердца это чересчур романтично, милый. К тому же в Библии сказано, что смерть разлучает нас.
Темно-синие глаза пристально смотрели на нее, губы сомкнулись, отяжеляя подбородок. Он медленно проговорил:
– Я хотел рассказать тебе одну историю.
– Тоже романтическую?
– Называй ее как хочешь. Она связана с моей фамилией и со смертью.
Мать моей матери была дочерью пэра и обручена с герцогом. Ее отец получил назначение посланником ко двору императора в Вене, и она отправилась с ним. Никто не знает, как это произошло, но там она встретила одного молодого венгра. Высланный из страны, изгнанник, он был, в дополнение к этому, цыганского происхождения. Они полюбили друг друга. Назначенная свадьба с герцогом приближалась, когда девушка обнаружила, что беременна. Ее возлюбленный пришел в восторг, узнав об этом. Они собирались убежать вместе и поселиться в какой-нибудь спокойной стране. Молодой человек верил в нее и в их любовь.
Но девушка испугалась того, что случилось с ней. Она призналась во всем отцу, а тот передал эту историю герцогу. Герцог был реалистом. Ко всему прочему, он был небогат для герцога, тогда как отец девушки, хотя всего лишь барон, располагал значительным состоянием. С грехопадением приданое невесты, и без того внушительное, заметно увеличилось. Свадьба состоялась в назначенное время, и довольные молодожены переехали в тихую деревушку в горах Швейцарии. Там родился внебрачный ребенок: дочь. Все складывалось как нельзя лучше.
Будущее благополучие семейства было в безопасности, и оставалось время для того, чтобы произвести на свет законных наследников. Вернее, могло бы остаться… если бы герцогиня не умерла.
Ее отец продолжал исполнять обязанности королевского посланника. Весной супруги посетили Вену, спустя почти год как девушка покинула этот город и своего возлюбленного. Они остановились в маленькой охотничьей хижине, затерянной в лесу. Люди герцога нашли и схватили бывшего любовника; уложили на супружескую постель; двое крепко держали его за руки, пока герцог вонзал в грудь несчастного отточенный нож. Рассказ о совершенной мести он приберег до следующего утра, ибо – как и все реалисты – весьма гордился собственным чувством юмора. В тот вечер герцогиня рано отправилась спать, оставив мужа наслаждаться горячим глинтвейном возле потрескивающего камина. Когда он вошел в спальню, она была мертва: кровь слабо сочилась из колотой раны в ее груди.
В этом месте Цинтия прервала свой рассказ, и я заказал новую порцию виски.
– Печальная история. – Я поднял бокал. – Она покончила жизнь самоубийством?
– Нет. С какой стати? Она ведь не знала, что ее возлюбленного больше нет в живых. В тот день она отдала распоряжение горничной навести справки о его судьбе. Снова оказавшись в безопасности, она могла позволить себе воспоминание о былом романтическом увлечении. К тому же она панически боялась вида крови.
– Значит, ее зарезал муж.
– Едва ли. В брачном контракте был пункт, по которому львиная доля приданого отходила к дочери. Хотя герцог долгое время находился под подозрением. Полиции так и не удалось найти орудие убийства.
– Значит, это мог быть…
– Грабитель – так решили в полиции. Кто-то неизвестный прокрался в дом, наткнулся на герцогиню и убил ее, когда она попыталась поднять тревогу. Потом убежал.
Я отпил из своего бокала.
– Звучит достаточно правдоподобно.
– Мне тоже так кажется.
– Но ваш… ваш жених был не согласен с такой версией?
– Он был на четверть цыган, не забывайте. Эта часть фамильного наследства сказывалась в нем больше, чем все остальное. Он путешествовал по Венгрии, некоторое время жил вместе с цыганским табором, изучил их предания, легенды. По одной из них, насильственная смерть привязывает душу погибшего к месту, где произошло убийство. Душа возвращается к месту преступления, когда смерть бывает вызвана любовью или сильной ненавистью. Цыгане искренне верят этому. Когда в таборе случается убийство, подозреваемых связывают и оставляют лежать на земле в месте, где пролилась кровь. Никто не удивляется, если некоторых из них находят мертвыми на следующее утро.
– Действительно, ничего удивительного. – Я поставил бокал на стойку. – Значит, он полагал, что его предок вернулся, чтобы наказать свою неверную любовь? И заколол ее призрачным кинжалом?
– Да. Он в это верил.
– Гм… Но вы так и не рассказали мне, почему боитесь путешествовать по воздуху.
– Он был пилотом королевского воздухоплавательного отряда. В те дни Лондон бомбили немецкие цеппелины. Однажды ночью он атаковал один и сбил его. Это была безрассудная атака. На пределе храбрости. Его самолет упал вниз, объятый пламенем, вместе с цеппелином. Командование посмертно присвоило ему крест Виктории.
– Простите, Цинтия, но даже теперь мне непонятно, какая тут связь?
Голос ее стал глухим.
– Он сказал мне, что мы не расстанемся после смерти. Я должна принадлежать ему. Его рассказ о цыганских предках был предупреждением, что он придет за мной, если я изменю ему. А я изменила. – Ее огромные голубые глаза уперлись в меня. – Я тоже была беременна, но через месяц после того, как был сбит его самолет, отдала себя и его сына другому мужчине.
– Разве это можно назвать изменой1? – возразил я. – Что же вам оставалось делать после его смерти? Она пожала плечами:
– Смерть мало что значила для него. Его гордость не может смириться с тем, что я отвергла его любовь. Он оставил завещание на случай своей смерти. По нему я должна была вырастить сына и продолжать жить как вдова, пока смерть не соединит нас Вместо этого я вышла замуж. Изменила ему.
Я покачал головой:
– И вы думаете, что из-за этого…
– Он погиб в воздухе. Если он ждет меня, то только там. Погибнуть не страшно, но сгореть в падающем самолете… Увидеть, как он входит в салон… – Она вздрогнула.
– Прошло почти пятьдесят лет, – улыбнулся я. – А сама история так же стара, как человечество.
– Что такое пятьдесят лет? – Она смотрела на ряды винных бутылок, выстроившихся за спиной бармена. – Я помню его лучше, чем буду помнить вас после того, как мы сойдем с парохода.
Мы распрощались в Саутхемптоне, не ожидая встретиться снова. Я вернулся к своей работе, иногда вспоминая о Цинтии в долгие ночные часы, когда, не в силах заснуть, я спускался вниз пообщаться с бутылкой виски.
Больше всего меня поражала необычность причины, сделавшей возможным наше знакомство Двое людей, не имеющих ничего общего, кроме ожидания смерти Страх возвращения умерших, в одном случае, и страстное желание – вместе с осознанием невозможности – вернуть их, в другом.
Просматривая газеты, я случайно наткнулся на имя Цинтии Паркер и прочел заметку, в которой оно появилось На следующий день я бросил работу и переехал сюда.
В ливерпульской гостинице у меня снят номер, но я почти не бываю там. Купленная мной лодка небольшая, но прочная, и я каждый день выхожу на ней в море. Элен утонула недалеко от выхода из бухты – не больше мили от берега. Внезапный порыв ветра, волна – и друзья Элен не смогли справиться с лодкой.
Рулевому, который сидел на корме, удалось добраться до берега, после того как они перевернулись Остальным – нет.
Я до сих пор не могу заставить себя найти его и поговорить с ним И вряд ли когда смогу.
Но теперь по крайней мере у меня есть надежда. В газетной заметке сообщалось о смерти Цинтии: она сгорела в гостиничном номере. Полиция полагала, что она заснула с сигаретой в постели. Владельцы гостиницы поспешили заверить газетчиков, что с их стороны не было допущено никакой оплошности. Каждый этаж, каждый номер располагал противопожарной сигнализацией, электрическая проводка изолирована. Ко всему прочему, это было совершенно новое здание.
И все же Цинтия погибла от огня.
Я помнил ее страх даже перед зажженной спичкой. Полиция могла думать что угодно, но я знал, что она никогда не курила Единственное, о чем она могла забыть, было то обстоятельство, что за прошедшие пятьдесят лет земля изменила свой облик, приблизившись к небесам. «Метрополитен Тауэре» очень новый отель; его бетонные стены возвышаются над частоколом крыш старого Лондона. Сорок пять этажей; ее номер находился на сорок втором Приблизительно пятьсот футов Я смотрел старые выпуски «Иллюстрированных лондонских ведомостей» Немецкий цеппелин был поврежден и терял высоту, когда пилот истребителя пошел на таран. Столкновение произошло в пятистах футах над городом, к западу от Мэйфайра.
Тони Андерсон ждал почти пятьдесят лет пока Цинтия вернется к месту его гибели.
Мои средства позволяют мне ждать бесконечно долго. Каждый день, каждый прилив я сажусь в лодку и плыву к выходу из бухты.
Время идет, сезон сменяет сезон, и я надеюсь, что море тоже меняется.
Ла-Пас расположен в двенадцати тысячах футов над уровнем моря; чуть выше и уже нечем дышать. Тут ламы, индейцы, засушливые плато, вечные снега, города-призраки, орлы, а внизу, в тропических долинах, бродячие золотоискатели и гигантские бабочки, порхающие над цветами.
Шоненбаум мечтал о Ла-Пасе, столице Боливии, почти каждую ночь в течение двух лет, которые он провел в концлагере Торенберг, в Германии. И когда американские войска открыли наконец ворота, как ему казалось, в другой мир, он начал бороться за получение боливийской визы с упорством, на которое способен лишь настоящий мечтатель.
Шоненбаум был портным из польского города Лодзи, наследником династии портных, которую прославили пять поколений еврейских мастеров. Он поселился в Ла-Пасе и после нескольких лет упорного труда смог встать на ноги, открыв скромную мастерскую с громким названием: «Шоненбаум, парижский портной». Заказы потекли рекой, и вскоре он был вынужден искать себе помощника. Это было нелегким делом, потому что искусство обращения с иглой — экзотическое ремесло для индейцев Анд. Шоненбаум проводил много времени, пытаясь обучить подмастерьев, однако нельзя сказать, чтобы их сотрудничество было плодотворным. После нескольких попыток он сдался, оставшись в одиночестве среди гор заказов и материала. Его проблемы решила одна неожиданная встреча, словно ниспосланная судьбой, которая благоволила к нему с тех пор, как из трехсот тысяч польских евреев он оказался одним из немногих уцелевших.
Мастерская Шоненбаума располагалась на холме, откуда был виден весь город, и караваны лам с рассвета до ночи проходили под ее окнами. Стремясь придать столице современный вид, правительственные чиновники издали указ, запрещавший этим животным появляться на городских улицах, но так как ламы представляют собой единственное средство передвижения по горным дорогам, то вереницы их, покидающие с первыми лучами солнца городские окраины с грузом корзин и тюков, по-видимому, надолго останутся обычным явлением для этой южноамериканской страны.
Каждое утро по пути в магазин Шоненбаум встречал эти караваны. Он любил лам, даже не понимая почему Может быть, просто из-за того, что их не было в Германии Двадцать или тридцать животных, несущих поклажу, зачастую превышающую собственный вес, обычно сопровождали два или три индейца.
В одну из таких встреч Шоненбаум остановился и протянул руку, чтобы погладить проходившее мимо животное. Он никогда не ласкал собак или кошек, которых было полно в Германии; никогда не слушал пения птиц — по одной и той же причине: без всякого сомнения, пребывание в концлагере наложило отпечаток на его отношение ко всему немецкому или связанному с Германией.
Оборванный погонщик с посохом в руке проковылял следом за караваном. Его желтоватое, изможденное лицо показалось знакомым Шоненбауму; что-то давно забытое, близкое и в то же время кошмарное, всплыло в памяти. Странное волнение охватило его при виде индейца. Этот беззубый рот; добрые карие глаза, открытые в мир, словно две незаживающие раны; длинный унылый нос; выражение постоянного упрека — полувопрос-полуобвинение — на лице человека, шагавшего рядом с ламой, буквально нахлынули на портного, когда он уже собирался повернуться спиной к каравану.
— Глюкман! — окликнул он незнакомого индейца. — Что ты здесь делаешь?
Не отдавая себе отчета, Шоненбаум произнес эти слова на родном идише. Человек, к которому он обратился, отпрянул как ужаленный и бросился бежать прочь от дороги, преследуемый Шоненбаумом. Ламы с высокомерным, выражением, застывшим на высоко поднятых мордах, продолжали свой путь.
На повороте Шоненбаум поймал человека, схватил за плечи и заставил остановиться. Это действительно был Глюкман. Убеждало не столько внешнее сходство, сколько выражение немого страдания, застывшее на лице.
— Глюкман! Это ты! — закричал Шоненбаум, все еще на идише.
Глюкман затряс головой.
— Это не я! — прохрипел он на том же языке. — Меня зовут Педро, индеец Педро. Я не знаю вас, сеньор!
— А где же ты выучился говорить на идише? — поинтересовался Шоненбаум. — В школе для бедных в Ла-Пасе?
У Глюкмана отвисла челюсть. Он дико взглянул на уходящих лам, как бы ища у них поддержки.
Шоненбаум отпустил его.
— Чего ты испугался, идиот? — спросил он. — Мы вместе сидели в концлагере. Кого ты пытаешься обмануть?
— Меня зовут Педро, — на идише пробормотал Глюкман. — Мы не знакомы.
— Рехнулся, — сказал Шоненбаум с жалостью. — Итак, теперь тебя зовут Педро. А это что?
Он схватил руку Глюкмана, на пальцах которой не было ни одного ногтя.
— Это индейцы вырвали тебе ногти?! Глюкман попытался вырвать руку; съежившись, медленно попятился.
— Вы не вернете меня туда? — пробормотал он, задыхаясь.
— Вернуть? Куда? — переспросил Шоненбаум. — Куда я должен тебя вернуть?
Внезапная судорога сотрясла тело Глюкмана; несчастный задыхался от страха, на лбу выступили крупные капли пота.
— Все кончилось, — словно глухому, прокричал ему Шоненбаум. — Все кончилось пятнадцать лет назад! Гитлер мертв и лежит в могиле!
Кадык на длинной, худой шее Глюкмана спазматически задвигался, губы растянула хитрая улыбка:
— Они всегда говорили это, но я не верю их обещаниям!
Шоненбаум глубоко вздохнул. Высота в двенадцать тысяч футов затрудняла дыхание, однако это была не единственная причина.
— Глюкман, — торжественно проговорил он. — Ты всегда был идиотом, но это уж слишком. Очнись! Все кончилось, нет больше Гитлера, нет СС и газовых камер; все в прошлом. У нас теперь есть собственная страна, Израиль, с армией, судом и своим правительством! Не надо больше прятаться! Идем!
— Ха-ха-ха, — мрачно отозвался Глюкман. — Этот номер у них не пройдет.
— Какой номер? — удивился Шоненбаум.
— Израиль, — заявил Глюкман, — такой страны не существует!
— Что ты несешь? Она существует! — возмутился Шоненбаум и даже топнул ногой. — Существует! Ты не читаешь газет?
— Ха, — Глюкман неопределенно хмыкнул.
— Даже здесь, в Ла-Пасе, есть израильский консул. Ты можешь получить визу и поехать туда.
— Со мной этот номер не пройдет. Еще одна немецкая штучка, — решительно отрезал Глюкман.
У Шоненбаума мурашки побежали по коже от уверенности, прозвучавшей в его голосе.
«Что, если это правда? — мелькнула неожиданная мысль. — Немцы вполне способны на такую подлость. Всем собраться в определенном месте с документами, подтверждающими еврейское происхождение. Все собираются, садятся на корабль, плывут в Израиль — и что же? Снова оказываются в лагере смерти… Бр-р… Такое возможно. Глюкман прав! Израиля быть не может. Это провокация. Боже мой, — подумал он, — неужели я тоже схожу с ума?»
Вытерев платком выступивший на лбу пот, он попытался улыбнуться. Словно издалека до него доносилось похожее на баранье блеяние бормотание Глюкмана:
— Израиль — это ловушка, чтобы собрать вместе всех, кто сбежал, и уничтожить. Немцы не дураки, они знают, как делаются такие вещи! Хотят собрать нас всех вместе, как в прошлый раз, и сбросить атомную бомбу. Я их знаю.
— У нас есть собственное еврейское государство, — терпеливо, словно ребенку, попытался втолковать собеседнику Шоненбаум. — Имя президента Бен-Гурион. У нас есть армия, мы представлены в Организации Объединенных Наций. Все прошло.
— Нет, — убежденно затряс головой Глюкман. — Я на своей шкуре изучил их уловки.
Шоненбаум обнял друга за плечи.
— Идем, — сказал он, — ты останешься со мной. Мы сходим к доктору…
Два дня ушло на то, чтобы из бессвязных воспоминаний жертвы составить некоторое представление о перенесенных им страданиях. После освобождения, которое, по мнению Глюкмана, было результатом временных разногласий между антисемитами, он укрылся в предгорьях Анд, искренне убежденный, что скоро все придет «в норму» и только индейский погонщик сможет избежать пристального внимания гестапо.
Шоненбаум не оставлял попыток объяснить другу, что больше нет никакого гестапо; что Гиммлер, Штрайхер, Розенберг принадлежат далекой истории, тогда как Германия превратилась в демократическую республику, но Глюкман только пожимал плечами и хитро улыбался: старая лисица не попадается в капкан дважды. Когда же Шоненбаум, исчерпав все доводы, показал ему фотографии израильских школ и армейских подразделений — счастливых молодых людей со спокойными лицами, — Глюкман гнусавым голосом начал читать заупокойную молитву по евреям, которых вражеское коварство собрало вместе, чтобы стереть с лица земли, как в дни варшавского гетто.
То, что Глюкман был туповат, не составляло для Шоненбаума особой тайны. Рассудок несчастного оказался менее вынослив, чем его тело. В концентрационном лагере его любил истязать помощник коменданта Айхмана, эсэсовский штурмфюрер Шульц. Мало кто верил, что Глюкман вырвется живым из рук этого звероподобного наци.
Как и Шоненбаум, до войны Глюкман работал портным. И хотя его пальцы утратили былую сноровку, он довольно быстро освоился с иглой, и мастерская «Парижский портной» начала наконец справляться с заказами, которые продолжали течь рекой.
Глюкман работал в темном углу, плотная сатиновая занавеска скрывала его от посторонних глаз. На улицу он отваживался выходить лишь поздно вечером, когда затворялись двери в домах, стихали шаги случайных прохожих. Постоянно думая о чем-то своем, он изредка непонятно улыбался; его глаза таинственно поблескивали, словно излучая сияние некоего недоступного знания, приносящего несчастье его обладателю.
Дважды он пытался бежать; первый раз это случилось в шестнадцатую годовщину падения рейха. Боливийская полиция вскоре вернула беглеца. Во второй раз отлучка была продолжительнее. По возвращении Глюкман напился, бродил по улице и кричал, что с гор сойдет великий вождь и устроит всем кровавую баню.
Прошло полгода, и Глюкман заметно остепенился: перестал прятаться за занавеской, охотно отвечал на вопросы заказчиков и даже изредка выходил прогуляться в город. Однажды утром, войдя в мастерскую, Шоненбаум услышал невероятное: Глюкман напевал, энергично работая иглой.
После трудового дня Глюкман оставался в мастерской, ложился в клетушке-подсобке на вытертый тюфяк и пытался заснуть. Приступы бессонницы перемежались с кошмарами; прошлое упрямо не желало выпускать из когтей свою жертву, и наутро подмастерье имел довольно изможденный вид.
Однажды, вернувшись в мастерскую за забытым второпях ключом, Шоненбаум с удивлением обнаружил, как его друг складывает в плетеную корзинку съестные припасы. Забрав ключ, портной вышел, однако вместо того, чтобы идти домой, подождал поблизости, наблюдая, как его подмастерье, крадучись, выходит из дверей и с корзинкой под мышкой растворяется во мраке. На следующий день Глюкман имел довольный вид, словно только что заключил отличную сделку.
Странные отлучки продолжались каждый вечер в течение двух недель. Портного распирало любопытство, однако, зная скрытную натуру друга, он не решался спросить о таинственном получателе корзинок с провизией. В один из вечеров после работы Шоненбаум снова терпеливо подождал на улице; ближе к восьми часам в окне мастерской погас огонек свечки и из дверей бесшумно выскользнул подмастерье со своей неизменной корзинкой под мышкой. Шоненбаум осторожно последовал за ним; Глюкман шел торопливо, держась стен, иногда оборачиваясь, словно пытаясь уйти от возможных преследователей. Все эти предосторожности только усиливали любопытство портного, перебегавшего от дома к дому, замиравшего возле стен, когда шаги впереди стихали. Безлунная ночь благоприятствовала ему. Несколько раз он терял из виду своего друга, однако нагонял и, несмотря на одышку и слабое сердце, все-таки следовал за ним. На улице Революции Глюкман свернул в одну из подворотен. Выждав несколько минут, портной прокрался следом.
Он оказался в одном из караван-сараев рынка Эстасьон, откуда нагруженные товарами ламы каждое утро отправлялись в горы. Индейцы вповалку спали на ворохах соломы, в навозной вони; длинные шеи лам высовывались среди тюков с товарами. Арка в противоположном конце двора вела в большую темную аллею. Глюкмана нигде не было видно, однако в подвальном окошке одного из домов слабо мерцал свет керосиновой лампы. Подобравшись ближе, Шоненбаум опустился на корточки и заглянул вовнутрь. Возле грубо сколоченного стола, в полутемной комнате стоял Глюкман и выкладывал из корзинки принесенную еду. На столе по очереди появлялись колбаса, пиво, каравай хлеба. Сидевший спиной к Шоненбауму человек отдал короткое приказание, и из корзинки появилась пачка сигарет.
С заискивающей улыбкой Глюкман отступил от света. Выражение его лица было ужасно: так мог улыбаться только безумец. В этот момент человек, сидевший спиной к окну, повернул голову, и Шоненбаум почувствовал, как на голове у него приподнимаются волосы. Перед ним сидел штурмфюрер Шульц из лагеря Торенберг.
Какую-то долю секунды портной цеплялся за мысль, что это, возможно, галлюцинация. Однако ошибиться было невозможно. На него смотрело лицо чудовища.
После войны Шульц исчез. Кто-то говорил, что он умер, кто-то — что он скрывается где-то в Южной Америке. Теперь он видел его собственными глазами — тяжелая, надменно выпяченная челюсть, коротко подстриженные волосы, прежняя хищная улыбка. Однако самым страшным был вид Глюкмана, застывшего рядом, угодливо склонившегося перед человеком, который ради садистского наслаждения оставил беднягу без ногтей. Не безумие ли видеть это? Почему он каждую ночь приходит сюда кормить своего палача, вместо того чтобы убить его? Выдать, наконец, полиции?
Недоумение Шоненбаума возрастало. Увиденное не укладывалось в его сознании. Он попытался закричать, позвать на помощь, но все, что смог сделать, — беззвучно открыть рот и молча наблюдать за происходящим в подвале. Услужливо изогнувшись, Глюкман наполнял пивом стакан своего мучителя. Абсурдность этой сцены ошеломила Шоненбаума; он стоял и смотрел, не в силах пошевелиться, не воспринимая происходящего. Из прострации его вывел короткий оклик за спиной. Рядом стоял Глюкман.
Мгновение оба молча смотрели друг на друга: один — беспомощно, другой — с хитрой, почти жестокой ухмылкой, с сияющими безумным блеском глазами. Шоненбаум заговорил, едва узнавая собственный голос:
— Ведь он же пытал тебя! Каждый день, почти два года! А ты приносишь ему еду, унижаешься, вместо того чтобы вызвать полицию и покончить с ним навсегда!
Хитрая улыбка на лице Глюкмана стала торжествующей. Словно из мрака прошлого долетели слова, от которых на голове Шоненбаума зашевелились волосы и заколотилось сердце:
— Он обещал обращаться со мной лучше… в следующий раз…