— В конце концов, смерть — составная часть жизни. Мы обречены на нее самим фактом своего рождения. Давайте посмотрим правде в глаза, мистер Эллингтон, не исключено, что мы воспринимаем конец нашего жизненного пути чертовски серьезно.
— А разве вы не находите, что мы должны относиться к смерти, как к преддверию иного способа бытия, или как к божьему промыслу, или чему-то еще?
— Господи боже мой, нет. Я вовсе так не думаю. Вовсе нет.
В голосе преподобного Тома Родни Сонненшайна, пастора церкви Святого Иакова в Фархеме, слышались оскорбленные нотки. Хотя сам он ни оскорбленным, ни шокированным не выглядел, потому что у него было одно из тех гладких, сохраняющих мальчишеские черты даже в зрелом возрасте, лиц, которые, думается, даже в минуты гнева или тревоги (если те выдадутся) не способны выразить ничего, кроме легкого раздражения. В церкви или на похоронах, у могилы, полагаю, он вполне мог изобразить возмущение в ответ на откровенно кощунственное поведение каких-нибудь безбожников или действительно от этого физически страдать; но теперь, в баре «Зеленого человека», было наглядно видно, что он просто устал. Я счел странным и, пожалуй, маловероятным знакомство с духовным лицом, которое, пользуясь политической терминологией, находится на левом фланге даже от такого закоренелого атеиста, как я сам. Несомненно, скоро пастора переведут в Лондон, где его приход, в отличие от здешнего, станет оплотом духовного свободомыслия; во всяком случае, встретить его здесь через некоторое время вряд ли удастся.
— «Вовсе нет»? — переспросил я.
— Знаете ли, все эти сказки о бессмертии — не что иное, как способ облегчить смерть. Надо смотреть на это под историческим углом зрения. Наши представление о бессмертии — понятие преходящее. В основных чертах оно было придумано викторианцами, главным образом ранними викторианцами, как нечто, продиктованное чувством вины. Они породили все пороки индустриальной революции и не могли не почувствовать, в какое чудовище в будущем превратится капитализм, поэтому единственным прибежищем от ада на земле, которое они могли вообразить, стала загробная жизнь, где не будет дыма, вони и слез голодных детей. Но сегодня в человеческие головы наконец стало проникать сознание того, что капитализм не обернулся чудовищем, что кровавых ужасов просто-напросто нет, и в новом обществе мы сумеем каждому обеспечить достойную жизнь здесь, на земле, да-да, а идею бессмертия пора отправить на свалку истории вместе с бакенбардами, лордом Гладстоном, Армией спасения и эволюцией.
— Эволюцией?
— Конечно, — сказал пастор, широко улыбаясь и сурово хмурясь одновременно, он раздувал ноздри и часто подмигивал, вероятно, по поводу каждого из предметов, отправленных на свалку.
— Ну, что ж, хорошо… Но я не очень-то понимаю, почему эти ваши викторианцы были такими пламенными поборниками идеи о загробной жизни, если их терзало чувство вины из-за тех безобразий, которые они натворили в жизни земной. Ведь не трудно было догадаться, что, скорее всего, они прямым путем отправятся в ад, а не…
— О, дорогой мой, в этом-то все и дело, судите сами. Они были просто в восторге от ада, ведь он представлялся им чем-то вроде филиала их собственного закрытого учебного заведения, дающего впечатляющий жизненный опыт, единственный, который им доступен. Битье тростью, порка, изнурительная учеба, холодные обливания, разносы, проматывание уроков и — всесильный, вызывающий ужас учитель, постоянно внушающий, что вы кусок дерьма и распущенная тварь. Клянусь, они были вне себя от счастья. Вы, надеюсь, понимаете, что далеко не случайно викторианское время стало великой эпохой мазохизма не только в Англии, но и за ее пределами тоже?
— Конечно, — согласился я, — эпоха мазохизма не может быть случайностью.
— Не может, верно? Эти качества целиком и полностью вытекают из капиталистического образа мышления, из желания испытывать боль, подвергаться наказанию и терпеть нужду, иначе говоря, из самых главных духовных ценностей протестантства. Если хотите иметь репутацию человека передовых убеждений, но не слишком поверхностного, можете спокойно заявить, что бессмертие души выдумано доктором Арнольдом из городка Регби; не очень красиво так отзываться о прежнем кумире, но что поделаешь?
— Как вы можете говорить такие вещи? Разве о бессмертии души не сказано еще в Библии? А сколько боли и наказаний обрушилось на человека в средние века? И не относилась ли к бессмертию всерьез католическая церковь на протяжении всей истории?
— Давайте разберем все ваши возражения по порядку, согласны? В Ветхом завете о бессмертии практически не сказано ничего, а по сравнению с Новым заветом он получил всеобщее признание как более достоверный и лишенный патетики источник. Разве, говоря откровенно, евангельский Иисус не смахивает порой на мягкотелого либерала, пока не воспарит на крыльях довольно слащавых семитских метафор? Что касается средневековья, то все эти ведьмы, раскаленные щипцы и прочее всего-навсего демонстрируют законность истязаний, которым здесь, на земле, подвергались противники веры. Католическая церковь, посудите сами… ведь для нее бессмертие — тот же журавль в небе, разве не ясно? Понимаете ли, я хочу сказать, что она не случайно всегда поддерживала старые реакционные, а вернее, преступные режимы, например, в Испании, Португалии, Ирландии и…
— Да, я знаю страны, которые вы имеете в виду. Мне пока трудно разобраться в ваших суждениях. Но, безусловно, вы сделали необычайно интересный обзор, пастор.
— Хочу вам посоветовать, мистер Эллингтон, хорошенько поразмышляйте над этими вопросами в более подходящее время. Понимаю, не очень-то приятно знакомиться с бесспорными истинами, вписанными в исторический контекст, знаю по собственному опыту.
— Что бы вы сказали, услышав от меня, что я смогу представить доказательства существования некоей личности, в той или иной форме, и после ее физической смерти?
— Я бы сказал, что вы не в своем… — Застывшее на гладком лице преподобного Тома раздраженное выражение моментально уступило место настороженности. — Э-э-э, вы говорите о привидениях и прочих подобных вещах, не так ли?
— Да. В частности, о привидении, предоставившем мне самую точную информацию, которую другим путем мне бы никогда не удалось получить.
— М-м-м, понимаю. Знаете ли, я бы сказал, если у вас что-то не в порядке с головой, то надо за советом обращаться к врачу, а не к человеку моей профессии. Э-э-э, а где Джек, я почему-то его не вижу…
— Уехал к пациенту. Вы считаете меня сумасшедшим, раз я верю в то, что со мной случилось?
— М-м-м — нет. Но разве мы ведем разговор не об отклонениях от нормы в человеческой психике, так это определяется?
— Да. Согласно этому определению, люди не могут существовать после смерти.
— Послушайте, будьте любезны, налейте мне еще одну порцию. Я не должен надираться, потому что вечером собираюсь пойти на восхитительный пикничок с жареным барашком в Ньюхем-гарден, но, думаю, пара-другая глотков не помешает.
— Что вы пьете?
— Бахарди и перно, — в его интонации сквозила явная насмешка над «психом».
— Что-нибудь добавить?
— Простите?
— Томатный сок, кока-колу или…
— Упаси бог, нет. Только лед.
Я передал заказ Фреду, который, прежде чем им заняться, на пару секунд прикрыл глаза. Сейчас с полным правом он мог расслабиться — гостиница и ресторан были закрыты до вечера. В доме находились только Даяна, Дэвид, три или четыре соседа и моя семья, а также пастор, который в эту минуту, уставившись в стакан, с ожесточением его встряхивал, не рискуя сделать первый глоток.
— Все в порядке?
— Конечно. Вы только что упомянули божий промысел, — сказал он, обнаруживая хорошую память, которую было обидно за ним признавать. — В связи с этим хочу отметить интереснейшую вещь. Смею вас заверить, что о божьем промысле человеческая фантазия создала больше басен, чем о любом другом догмате веры (за исключением мученичества, разумеется, в котором просматривается откровенная сексуальность), ибо, используя представления о божьем промысле, человек дает выход своему бессознательному и может адаптировать его в социально приемлемых формах. Божий промысел! Ха-ха. Ни я, ни любой другой на моем месте не скажет вам, что это такое и с чем его едят, а несчетное количество молодых служителей церкви не постесняются, черт возьми, поставить под сомнение само его существование. Безусловно, наметилась и еще одна тенденция — вслед за бессмертием души через двадцать — двадцать пять лет вытолкать взашей и скомпрометированного бога. А теперь я должен извиниться перед вами, потому что хочу пойти поболтать вон с теми двумя потрясающими куколками. Самое главное, это…
— Я пойду с вами.
Не сговариваясь (как я предполагаю), по случаю похорон Джойс и Даяна были одеты совершенно одинаково: черный шерстяной костюм, белая блузка, украшенная английским кружевом, черные сетчатые чулки и черная соломенная шляпка. Благодаря этому они еще больше, чем обычно, походили на сестер, даже на близнецов. Пока пастор развенчивал христианство в моих, а скорее в своих интересах, я наблюдал, как они болтали, сидя на подоконнике, и задавался вопросом, обсуждают ли дамы предстоящие нам забавы. Вспомнил, что предупредил Даяну о выдумке, предназначенной для Джойс, будто идея организовать оргию принадлежала Даяне, но стоило мне в сопровождении пастора, угрюмо и неуклюже шагавшего рядом, подойти к ним, как сразу понял: мои опасения напрасны. Все настолько хорошо, что лучше не придумаешь: их плечи и колени соприкасались, щеки заливал легкий румянец и каждая в характерной для нее манере бросала на меня заговорщицкие взгляды: Джойс открыто и серьезно, Даяна с наигранным смущением и легкой стыдливостью.
— Мистер Сонненшайн объяснял мне, что такое божий промысел, — сказал я.
Пастор сразу же дернул бедром и противоположным плечом. Он резко произнес:
— Действительно, знаете ли, время от времени я занимаюсь такими вопросами.
— Так что же, по-вашему, божий промысел? — спросила Джойс заинтересованно, вполне дружелюбным и рассудительным тоном, который, согласно моему опыту, означал предостережение.
— Видите ли, я думаю, проще ответить на ваш вопрос, объяснив, что не входит в это понятие. Например, он не имеет никакого отношения ни к адскому огню, ни к заботе о душах человеческих, ни к воскрешению из мертвых, ни к сообществу праведников, ни к грехопадению, ни к раскаянию, ни к исполнению своего земного предназначения, где…
Я набрался терпения для дальнейшего знакомства с перечнем понятий, к которым божий промысел не причастен, однако Джойс тут же прервала пастора:
— Но что же все-таки такое сам божий промысел?
— Я бы сказал… сказал, что… это те дела, которых ждет от нас Господь. — Фраза явно была отмечена лукавством. — Это борьба за социальную справедливость и против угнетения в любом уголке земли, будь то Греция или Родезия, Америка или Ольстер, Мозамбик, Ангола или Испания, или…
— Но это все политика. А что вы скажете о религии?
— Для меня политика и есть религия, в самом прямом смысле этого слова. Разумеется, я могу заблуждаться по поводу целого ряда вещей. И не собираюсь учить людей, как им поступать и что думать…
— Но вы же священник, — произнесла Джойс все так же рассудительно. — Вам платят за то, чтобы вы учили людей правильно думать.
— Простите, с моей точки зрения, ваши представления старомодны.
— Мистер Сонненшайн, — вмешалась Даяна, так резко разделяя его фамилию на три слога, что та стала похожа на китайскую.
Пастор выдержал длинную паузу. А затем спросил:
— Да, миссис Мейбари?
— Мистер Сонненшайн… Вы не испугаетесь, если я задам вам один дерзкий вопрос?
— Нет. Разумеется, нет. Это для меня…
— Какой смысл для человека, безразличного к таким понятиям, как долг, человеческая душа и грех, носить сан священника? Разве не об этих вещах должны заботиться служители Господа?
— Конечно, существуют традиционные…
— Я хочу сказать, что безусловно разделяю вашу точку зрения по поводу Греции и прочих стран, там творятся безобразия, но это всем известно. Не обижайтесь, прошу вас, но среди нас найдется немало людей, которые скажут, что человеку вашего звания не подобает произносить речи… так сказать…
— Телевизионных журналистов в передачах о сегодняшних проблемах, свободе и демократии, — произнесла Джойс еще более рассудительно, чем прежде.
— Видите ли, для этого вы нам не нужны. Мистер Сонненшайн…
— …Да, миссис Мейбари?
— Мистер Сонненшайн, неужели не ясно, что мы, к вашему сведению, люди передовые и широко образованные, и вы слишком много на себя берете, когда обличаете всех и каждого так пламенно и с такой резкостью и нетерпимостью, вместо того чтобы, понимаете ли?..
— Чтобы вести себя как все остальные, — сказала Джойс. Она посасывала шерри, глядя на меня поверх бокала.
— Но человек обязан говорить ту правду, в которую верит, иначе…
— О, вы действительно так думаете? А не кажется ли вам, что самая рискованная вещь на свете — говорить правду? По всей вероятности, это ваше собственное мнение, будто вы знаете всю правду, — закончила Джойс.
— Да. Ну что ж, пусть будет по-вашему. Мне нужно повидаться с майором, — неожиданно выпалил служитель Господа и с такой стремительностью и решимостью выскочил за дверь, что свидание с майором (хотя действительно здесь был такой отставник), видимо, было не чем иным, как фамильным эвфемизмом, обозначавшим потребность облегчиться.
Я повернулся к моим девочкам; раньше мне не приходилось присутствовать на их совместных выступлениях.
— Великолепно, вы его выпроводили наилучшим образом, без малейшего промаха. Не могу удержаться от комплиментов. Приглашаю вас выпить, не возражаете?
Во время моего монолога они переглянулись и обратили ко мне взоры, отнюдь не согретые теплым чувством. Даяна, широко раскрыв глаза, наклонилась вперед:
— Морис, зачем ты притащил сюда это отвратительное занудливое животное?
— Я его не тащил. Он сам выразил желание поболтать с вами, и я подумал, что смогу быть полезен, если отправлюсь с ним…
— Ты не мог его задержать? — спросила Джойс.
— Думаю, что смог бы, если б знал, как это для вас важно.
— Конечно, Морис, ты же видел, что мы беседовали.
— Прошу прощения. Но как бы там ни было, продолжим беседу…
— Хочешь поговорить о сексе на троих? — сказала Джойс, не понижая голоса, словно мы разговаривали на обыденные, менее эмоциональные темы.
— Ш-ш-ш… Да. Итак, что вы…
— Мы решили, что в четыре часа было бы удобнее всего, — сказала Даяна.
— Великолепно, мы могли бы…
— Где? — спросила Джойс.
— Думаю, мы могли бы устроиться в восьмом номере, во флигеле. До понедельника его никто не бронировал. Я предупрежу Дэвида, и он позаботится, чтобы нас не беспокоили.
— Что ты ему скажешь?
— Положитесь на меня.
С Дэвидом я переговорил, как случалось неоднократно и раньше, когда надо было принять даму в моем доме, хотя просить, по обыкновению, занести в номер бутылку шампанского, ведерко со льдом и бокалы не стал, и дело было не в моей скаредности, а в недостатке воображения, ибо объяснить, почему потребуется именно такое количество бокалов, я не мог. Короткий разговор с Дэвидом состоялся сразу же после завтрака в главном зале ресторана. Там был пастор, который полностью пришел в себя после выволочки, устроенной ему девочками; находясь в приподнятом настроении и попивая кофе, он то и дело намеренно придирался к Нику (тот признался мне в этом позднее), но, вероятно, полностью захмелев от трех стаканов «Тейлора» 1955 года, убрался восвояси. Про себя я пожелал ему на пикнике в Ньюхем-гардене окончательно сойти с рельсов. После его ухода я зашел в контору, запер дверь, выключил телефон и постарался сосредоточиться на мыслях об отце.
Скорее всего эта попытка закончилась неудачей, либо потому что связать похороны с памятью о нем самом оказалось трудно, либо в голове, хотя и безотчетно, засела мысль о приближающихся четырех часах, либо недавно ушедшую жизнь еще долго не воспринимаешь, как угасшую окончательно, либо во всем были виноваты пилюли Джека. Холодные и бессмысленные фразы блуждали у меня в голове: он умер легко, он дал мне жизнь, он был в преклонном возрасте, он сделал для меня все, что мог, он видел, как сын и внук стали на ноги и заняли достойное положение, он наверняка знал, что его час придет (как будто это служило ему поддержкой). Он ушел в лучший мир, его тело мертво, но дух жив — трудно что-нибудь прибавить к этому перечню, да и осознать в наше время значение таких понятий тоже было совсем нелегко. Эти слова звучали в мозгу и воспринимались так, словно несмотря на все свои явно ошибочные мотивации, идиот-пастор был прав. Я думал и о том, что обещал ему предоставить доказательства жизни после смерти, связанные с феноменом Андерхилла. Совсем особый случай, касающийся особи, которую и человеком-то не назовешь, от него осталось только имя, скелет и, возможно, нет, безусловно, его появления среди живых. Бессмертие представляется нам либо слишком экзотической, либо слишком несовершенной концепцией, чтобы спроецировать ее на человека, в течение долгих лет бывшего живым существом из плоти и крови. Но можно подойти к этому вопросу с другой стороны, то есть сказать самому себе — постарайся сделать Андерхилла более понятным лично для тебя, более живым, более близким, однако не выпускай из виду и его остраненность, иначе говоря, отнесись к нему в точности так же, как к отцу при жизни.
Я открыл ящик в конторке и из-под груды банковских счетов и оплаченных чеков вытащил шкатулку, в которой находилась серебряная фигурка и рукопись. Я слишком устал прошлой ночью, чтобы внимательно их рассмотреть, а днем ни времени, ни желания у меня не было. Теперь же мне очень захотелось ими заняться. Я поднес фигурку к окну и в ярком солнечном свете стал разглядывать со всех сторон. Только вокруг шеи и ног была заметна коррозия, в остальном она сохранилась неплохо, но, как оказалось, полировка была повреждена. И торс и конечности — почти цилиндрические, чуть-чуть намечена талия; локти, колени и сохранившаяся рука, которая была непропорционально длинной, не имели ни суставов, ни костяшек. Голова не суживалась книзу, макушка казалась почти плоской, а черты лица — едва намеченными; только рот, растянутый в широкую, словно вычерченную по линейке ухмылку, где виднелось полдюжины зубов почта одинакового размера, был детально проработан. Я не сомневался в том, что эта вещица сделана не в Западной Европе и искать ее восточные корни, как я остро ощущал, было бы крайне опрометчиво. Вряд ли она имела отношение к Африке, думалось мне, — если учесть время, когда жил Андерхилл, такое предположение надо оставить лишь на самый крайний случай. Новый свет, культуры доколумбовой эпохи — вот где разгадка ее происхождения: я видел ту же яростную, озлобленную веселость на лицах скульптур ацтеков. И вполне достаточно времени, где-то полтора столетия, чтобы она проделала путь от завоеванной Мексики до Англии времен Андерхилла, однако вообразить какой-либо правдоподобный маршрут ее странствий было довольно затруднительно; хотя, если предположить, что фигурка находилась на каком-нибудь захваченном испанском корабле, то такая версия становилась вполне вероятной. Но каково бы ни было ее происхождение, каким бы путем она ни попала в Фархем, внимательно ее разглядывая, я понял, что это самое отталкивающее создание рук человеческих, какое когда-либо мне попадалось. Даже прикасаться к ней было неприятно: на ощупь она казалась такой же холодной и влажной, как двенадцать часов назад, когда я впервые взял ее в руки, и, от контакта с моими пальцами она не нагревалась, хотя я держал ее уже несколько минут; несомненно, это было следствием каких-то примесей в металле. В общем, не вызывало удивления, почему Андерхилл, видимо, из целой коллекции подобных идолов, воплощающих человеческое скотство, решил взять с собой в могилу именно ее и пользоваться в качестве доказательства своей жизни после смерти.
Я положил фигурку на конторку и взял рукопись, — она была написана на той же бумаге, что и дневник, который я просматривал в кабинете Хобсона в колледже Всех Святых; возможно, первоначально они находились в одном переплете. Текст на листках сильно выцвел, буквы казались почти коричневыми, но прочесть слова было можно. Рукопись состояла из четырнадцати-пятнадцати листов тонкой бумаги и на первых двенадцати было невозможно что-либо разобрать, кроме бессвязных отрывочных предписаний в адрес того, кто откопает рукопись; например: «Не спеши — и возвещу в срок тайну мою. Отдайся мне во власть и узришь великое чудо. Готовься; воздержись от питья ликеров и прочих крепких напитков (по крайней мере к этим требованиям я начал приспосабливаться уже сейчас), пей лишь то вино и пиво, что здоровье укрепляют. Помни, философия сия несет добро, хотя отдельные стороны странными и жестокими выглядеть могут…»
И так далее. Единственная запись, которая стояла особняком и была нацарапана на полях, словно для того, чтобы броситься, в глаза, и, возможно, была сделана Андерхиллом для самого себя (такой род общения с собственной персоной, если помните, был близок и мне), а вовсе не в качестве меморандума в мой адрес, выглядела следующим образом:
«Название деревни Fareham — Фархем; сравни с приютом Фархем в Южном Хемптоншире. О нем ничего не знаю. Похоже на Дальний (far) Дом (home), то есть далекий от человеческого жилья, или на Прекрасный (fair) Дом. Возможно, название произошло от саксонского и готского слова (feor), то есть „fear“ — страх. Таким образом, означает „feorhome“. Другими словами — „Страшное место“.»
Правильно или неправильно определил Андерхилл этимологию этого названия, она не лишена смысла, так же как и мои предположения по поводу различных версий, вскрывающих родословную «Зеленого человека». Но размышления на подобные темы относились к обширным областям человеческих знаний, бесконечно далеких от моих сегодняшних интересов. Я перевернул страницу и снова стал читать рукопись. На последней странице было нацарапано дрожащей рукой полдюжины строк, в которых с трудом узнавался почерк Андерхилла:
«Время мое наступит раньше, чем предполагал. Не мешкая, отпусти слуг; удали из дома всех, за исключением членов семьи, и сам не отлучайся. Сиди в комнате своей, не встречайся с домочадцами. Жди в одиночестве, когда приду. Пусть наш маленький серебряный друг неотлучно при тебе находится — иначе тщетными окажутся надежды твои. А теперь прощай, встреча — впереди».
Только одна из этих инструкций оказалась легко выполнимой, но она, очевидно, и была самой важной. Без всяких колебаний и размышлений, хотя и с отвращением, я взял фигурку и положил ее в левый карман пиджака, который сразу же уродливо оттопырился. Все в порядке, но что делать дальше? Прежде чем собрать бумаги, я перевернул последний лист и заметил на оборотной стороне пару строк. Они были выведены твердой, неторопливой рукой, как и текст на предыдущих страницах. Я прочел:
«Буду ждать тебя в полночь в своей приемной на следующую ночь после открытий твоих. Приходи один».
Дрожа я вскочил на ноги, испугавшись не того, что прочел, а особенностей чернил: они были темно-синими, почти черными, совсем не поблекшими от времени, словно ими пользовались прямо сегодня. Но разве это возможно?
Меня охватило острое и (как и прежде) беспричинное ощущение — дело не терпит отлагательств. Надо не мешкая найти Люси. Я слышал, как она говорила, что после полудня собирается чем-то заняться. Но чем? Где? Ах, да — пойдет в сад позагорать и почитать. Я схватил бумаги и, выскочив из конторы, через холл и центральную дверь вырвался наружу и помчался вдоль юго-восточного крыла дома. Люси сидела на скамейке посреди полянки, Ник устроился рядом. Неуклюже, то и дело рискуя поскользнуться на сухой траве, чувствуя, как фигурка бьет меня по бедру, я подбежал прямо к ней:
— Люси, посмотри на эти чернила.
— В чем дело?
— Посмотри на цвет чернил. Они свежие, правда?
— Я не нахожу, что…
— Нет, на другой стороне, вот тут. Это свежие чернила, не отрицаешь?
Она заколебалась, но потом все-таки выговорила:
— По-моему, свежими они не выглядят, — и протянула бумагу обратно.
Разумеется, она была права. Буквы на обеих сторонах листа были блеклыми и коричневыми. Как бы я ни торопился, это, видимо, ничего бы не изменило. Он мгновенно сделал их блеклыми или, скорее всего, минуту назад создал впечатление, будто текст только что написан. Я заметил, что на Люси был купальник цвета морской волны со спущенными лямками, а на коленях лежала книжка в яркой обложке, и она выглядела немного осоловевшей от солнца. Ник взял от меня бумаги, посмотрел на них, затем начал читать. На нем были спортивные шорты и сандалии.
— Нет, мне показалось, — произнес я. — Теперь я все хорошенько разглядел. Не знаю, что со мной приключилось… Возможно, дело в освещении. В конторе темновато. Да, именно свет всему виной. Пока его не зажжешь…
— Что это такое, папа? — спросил Ник.
— А, это… думаю, часть какого-то письма или что-то в этом роде. Я его нашел.
— Где?
— О, разбирал старый шкаф, а оно завалялось внизу, под каким-то барахлом.
— В таком случае, как оно могло быть написано свежими чернилами?
— Не знаю. Просто мне так показалось.
— А что означает какой-то серебряный друг и открытие?
— Не знаю. Не имею ни малейшего представления.
— Ладно, тогда почему ты так взволнован? Ты…
— Не имеет значения.
Знакомая машина завернула во двор через центральный въезд, это был зеленый «мини-купер», принадлежащий Мейбари. Некоторое время я думал, что на меня как снег на голову свалился Джек со всеми его пилюлями и полезными советами, затем рассмотрел за рулем Даяну и все вспомнил.
— Не беспокойся, Ник, — сказал я, забирая бумаги. — Прости, что потревожил вас… Забудь об этом.
Я зашел в дом, сложил бумаги, хотя от моей спешки они вывалились у меня из рук, и снова запер их в ящике. Именно в тот момент, когда я покидал контору, Даяна через центральную дверь входила в дом, а Джойс спускалась по лестнице в холл. Обе после ленча переоделись: Даяна — в коричневую блузку и зеленые брюки, а Джойс — в короткое красное платье из какого-то блестящего материала; холеные, с серьгами в ушах и бусами на шее, они выглядели так, словно собрались на званый обед в саду перед домом. Когда секунда в секунду, будто отрепетировали заранее и даже превзошли собственные результаты, мы сошлись в бельэтаже, дамы воздержались от обычного при встречах поцелуя, что в данных обстоятельствах выглядело несколько странно. Джойс казалась еще более спокойной, чем всегда. Даяна была возбуждена и нервничала, ее расширенные глаза изредка мигали. Воцарилось непродолжительное молчание.
— Прекрасно, — сказал я, — нет смысла задерживаться, согласны? Пошли. Буду показывать дорогу.
Сказано — сделано. Мы пересекли пустой освещенный солнцем двор, подошли к флигелю, поднялись по лестнице и направились вперед по коридору, на стенах которого были развешены мои далеко не лучшие фотоснимки. Номер восемь находился в самом конце; я открыл его и запер за нами дверь. Постель была раскрыта, но из-за отсутствия личных вещей комната выглядела официально, как рабочее помещение; я вспомнил, как прошлым летом после полудня проснулся в этой самой постели и испытал чувство, будто меня поместили в выставочный зал универсального магазина. Я раздвинул занавески. Снаружи все погрузилось в глубокий покой: и солнце, и небо, и вершины деревьев. Я ощущал не столько возбуждение, сколько признательность за благополучный ход событий, что казалось почти невероятным.
Дамы переглянулись, а затем уставились на меня в точности так же, как в баре перед ленчем, когда обрушились с обвинениями за вмешательство в их беседу. Я улыбался и той и другой, стараясь определить, с чего начать.
— Ты ждешь от нас каких-то действий? — деланно спросила Даяна с едва заметным нетерпением в голосе.
— Давайте для начала разденемся, — сказал я.
Раздеваясь, женщина всегда может опередить мужчину, если проявит сноровку, а две женщины тем более в грязь лицом не ударят. Уже нагишом, несмотря на свои серьги и бусы, Джойс и Даяна обнявшись стояли у постели, пока я никак не мог справиться со вторым ботинком. Когда же наконец удалось к ним присоединиться, они уже лежали спинами ко мне и плотно прижимаясь друг к другу. Я устроился рядом с Даяной и стал целовать плечи, одно ухо и шею сзади, хотя ни один ее мускул не дрогнул в ответ. Я понял, что мне не удастся просунуть ладонь под руку Даяны, потому что снизу место уже было занято запястьем Джойс. К груди Даяны я смог подобраться только сбоку, ибо со всех других сторон та была перекрыта бюстом Джойс. Когда я несколько сместил вниз точку приложения сил, бедро моей жены превратилось в непреодолимое препятствие. Тогда я решил расположить партнерш согласно тем предписаниям любовных игр для троих, которые вчера вечером, не заботясь о тонкости выражений, выдала сама Джойс. Для этого в первую очередь надо было развернуть ее бедро, но оно не поддавалось. Перевернуть Даяну на спину не стоило и пытаться, так как ее собственное бедро попало в клещи между ногами Джойс. Человека всегда очень трудно сдвинуть с места без его помощи, но и та, и другая категорическим образом мне в таковой отказывали.
Так что же они делали сами? Целовались. И целовались, можно сказать, взасос, прижимаясь друг к другу с глубокими и протяжными вздохами. А что еще? С моего места было трудно что-то разглядеть, но руки Джойс я видел: одна находилась под головой Даяны, другая — у нее на талии; их объятия с самого начала были такими тесными и самозабвенными, что третьему здесь места не было. Обратить на себя внимание я бы сумел лишь вклинившись между ними, но очень сомневаюсь, чтобы их волновали мои проблемы. Я сказал самому себе, что не отступлю ни за что, затем произнес фразу вслух, добавив кое-что похлеще, но не переходя границ, без воплей и грубостей; обошел кровать и попробовал добиться победы с другой стороны, рядом с Джойс, но от перемены места результат не изменился.
Вот такие дела. Я стоял и наблюдал за ними; ничего не менялось, — одно и то же, без ускорения и замедления, словно их фантазия была настолько куцей, что не могла подсказать ничего нового, даже в том же духе. Как сейчас помню, какие чувства я испытал. А тут еще Даяна открыла один карий глаз, повела им по задернутым занавескам, по моей фигуре, опять по занавескам, словно между мной и занавесками не было ни малейшей разницы, и снова его захлопнула. Мысль о двух женщинах, занимающихся любовью, кому-то может показаться возбуждающей, но позвольте вам заметить — когда они так всецело поглощены друг другом, как эта парочка, реальное положение вещей оказывает на вас успокаивающее действие. И действительно, какое-то время я чувствовал себя намного спокойнее, чем в последние дни. Я послал им воздушный поцелуй, не испытывая желания чмокнуть каждую в плечико или другое местечко, ибо это скорее бы вызвало неприятности, чем было бы одобрено, и, не спеша собрав одежду, унес ее с собой в ванную.
Когда я вышел оттуда одетым, Джойс прижимала голову Даяны к груди, но остальное изменений не претерпело. Я снял с крючка табличку с надписью «Не беспокоить» и повесил ее на наружную дверную ручку.
Когда я вернулся в главное здание, там никого не было. Я зашел в контору и застыл в неподвижности, не в состоянии понять, чего мне хочется сейчас и захочется ли вообще в будущем. Затем я поднялся в столовую и стал читать заглавия книг, размышляя, не попутал ли меня бес при покупке. Стихи, любые стихи показались не более проникновенными и значительными, чем сборник кроссвордов или Святое писание. Книги по архитектуре или скульптуре — в любом случае — бессмысленный вздор. Мне даже представить было трудно, как можно судить о них по-другому. Повернувшись спиной к книжным полкам, я снова стал рассматривать свои скульптурные группы и понял, что они — тоже хлам, и все вместе и каждая в отдельности. Завтра утром я просто-напросто выброшу их все на помойку.
В доме было тихо, если не обращать внимания на назойливую болтовню, долетавшую с экрана телевизора из комнаты Эми, который знакомил ее с новостями, спортивными обозрениями, возможно, даже с какими-то образовательными программами, а уже потом отдавал во власть космических чудовищ или визжащих поп-идолов. Занавеси были раздвинуты, солнечный свет за окнами казался необычно резким и все же почти бесцветным. Через боковое окно был виден трактор, который, тарахтя, тащил на буксире какое-то сельскохозяйственное орудие, выкрашенное в красно-зеленый цвет; он приближался со стороны деревни в легком облаке пыли и раздробленных частиц почвы, которые вместе с клубами дыма расползались вдоль всей дороги. Затем он исчез из моего поля зрения. Некоторое время его грохот нарастал, а потом начал медленно замирать. Нет сомнения, тракторист решил остановить машину рядом с моим домом, чтобы на скорую руку ее отремонтировать и заполнить все вокруг дымом и треском. Одновременно произошло что-то странное со звуком телевизора, долетавшим сюда по коридору: он также стал снижаться, причем с той же скоростью, что и тарахтение трактора. Обычно такие вещи случаются с проигрывателями и магнитофонами, когда их отключают от сети; я не предполагал, что подобные казусы происходят и с телевизорами. Я стоял и прислушивался к биению сердца, пока шум трактора и звук телевизора абсолютно синхронно не исчезли за порогом слышимости и не наступила полная тишина. Затем я медленно подошел к фронтальному окну.
Трактор вместе с прицепом действительно остановился там, где я и предполагал, почти напротив меня. Однако тракторист не вылезал из кабины и, пожалуй, даже не шевелился. Одна его рука лежала на штурвале, а другой он вытирал цветным платком лоб, скорее, его рука застыла у лба. Вокруг него и трактора стояло неподвижное облако пыли и дыма, отдельные пылинки ежесекундно вспыхивали в лучах солнца и замирали. Я подошел к боковому окну. Внизу, слева, в сорока или пятидесяти ярдах отсюда, на траве, отбрасывая тени, расположилась пара восковых фигур, та, что сидела, протянула за чем-то руку, вероятно, за чашкой чая, которую ей передавало стоявшее рядом изваяние; это были Люси и Ник. Сейчас вид из обоих окон напоминал очень хорошую фотографию, где застывшее изображение одновременно наполнено внутренним движением. Теперь все разворачивалось иначе, чем в прошлый раз, так как я не собирался оставаться здесь и пассивно наблюдать за тем, что мне станут показывать.
Я быстро подошел к двери, открыл ее и уже собрался выйти в коридор, когда что-то резко меня остановило — какое-то подсознательное ощущение то ли звуковых, то ли воздушных колебаний. Я протянул вперед руку и кончиками пальцев прикоснулся к невидимому барьеру, твердому и абсолютно гладкому, на ощупь похожему на стеклянную пластину, только без бликов. Она заполняла весь дверной проем. Не зная, что делать дальше, я повернулся, поднял глаза и увидел какую-то фигуру в кресле у дальней стороны камина. Это был молодой человек с шелковистыми прекрасными волосами и бледным лицом, — разумеется, он не мог пройти в комнату незамеченным.
— Поздравляю, — сказал молодой человек сердечным тоном. Он наблюдал за мной со слабой, чуть снисходительной улыбкой. — У некоторых бы просто подкосились ноги, если бы им пришлось оказаться в такой ситуации. Значит, у вас выработались полезные рефлексы. А теперь присядьте, пожалуйста, и мы с вами немножко потолкуем. Ничего серьезного, уверяю вас.
Вначале я по-женски тревожно ойкнул. Тревога была оправданной и искренней, хотя сразу прошла, вытесненная напряжением еще более сильным, чем в прошлое утро перед отъездом в Кембридж, однако оно было насыщено отнюдь не нервозностью, а нервной энергией и волнением. Возможно, в это состояние меня привел мой гость. Я прошел вперед, сел в стоявшее напротив кресло и окинул его взглядом. Ему, по крайней мере на вид, было около двадцати восьми лет, лицо — с квадратным подбородком, чисто выбритое, оживленное, хотя открытым я бы его не назвал, довольно тонкие брови, негустые ресницы, хорошие зубы. На нем был темный костюм обычного покроя, серебристо-серая рубашка, черный шелковый галстук, завязанный узлом, темно-серые носки и черные блестящие ботинки. Его речь отличалась интонационным богатством, что выдает людей, заинтересованных в беседе, произношение говорило о хорошем образовании и было лишено всякой рисовки. В общем, он производил впечатление уверенного в себе и находящегося в хорошей физической форме человека, если не принимать во внимание его бледность.
— Вы ко мне по поручению? — спросил я.
— Нет, я решил прийти э-э… лично.
— Понятно. Могу я предложить вам что-нибудь выпить?
— Да, благодарю вас. Я целиком и полностью материален. Я собирался предостеречь вас от ошибки — чтобы вы не воспринимали меня как плод вашего воображения, однако вы избавили меня от сей необходимости. Составлю вам компанию, если позволите, и выпью немного шотландского виски.
Я достал стаканы.
— Вероятно, мне не удастся выйти в коридор, потому что любое молекулярное движение за пределами этой комнаты остановлено?
— Совершенно верно, здесь время течет по иным законам. Поэтому нас никто не побеспокоит.
— И физическая энергия любого происхождения тоже не может сюда проникнуть снаружи?
— Конечно. Вы, должно быть, заметили, как угасал звук?
— Да, заметил. Но в таком случае почему за окнами светло? И здесь, в комнате, тоже? Если подверглись воздействию волны всех частот, то совершенно непонятно, почему солнце светит, а грохота трактора не слышно? Ведь все должно было погрузиться в темноту.
— Великолепно, Морис! — Молодой человек на первый взгляд непринужденно и весело рассмеялся, но в этом смехе мне послышались нотки досады. — Вы, знаете ли, едва ли не первый среди людей, не принадлежащих к научным кругам, который подметил эту особенность. Я забыл, что вы широко образованный человек. Мне, видите ли, подумалось, что встреча пройдет намного приятнее, если обставить дело именно подобным образом.
— Вероятно, вы правы, — сказал я, подняв стакан и наклонив над ним графин, чтобы подлить воды. — Это что, какой-то тест?
— Благодарю вас, достаточно… Нет, это не тест. Зачем он? Что бы, по-вашему, произошло, если бы вы выдержали тест, который я подготовил? Или провалились бы? Уж если кто и знает, что это не в моих привычках, так это вы сами.
Я направился к нему с новой порцией виски и подал стакан. Протянув руку, он взял его, но и ладонь, и запястье, и предплечье, исчезавшее в серебристо-сером рукаве, лишь отдаленно напоминали настоящую руку — его пальцы стукнулись о стекло, а в нос сразу же ударил отвратительный зловонный запах, которым не приходилось дышать с 1944 года, когда я вместе с отрядом французских добровольцев переходил через Фалезское ущелье в Альпах. Мгновение спустя запах рассеялся, а пальцы, ладонь и все остальное приобрели, как прежде, естественную форму.
— Трудно сказать, — ответил я, вновь усаживаясь в кресло.
— Вы сами в это не верите, старина. Давайте наладим отношения. Ведь я не в гости к вам пришел, сами понимаете. За ваше здоровье.
Я не стал пить.
— Ну и что из этого следует?
— Очень многое, уверяю вас. Во всяком случае, и впредь я бы хотел появляться здесь так же часто, как в последнее время, чего вы не могли не заметить.
— И входить в контакт?
— Не пытайтесь меня провести, Морис, — сказал молодой человек со своей характерной косой ухмылкой. У него были светло-карие глаза, почти такого же цвета, как волосы, и тонкие брови. — Вы же знаете, что я могу читать мысли любого человека.
— Значит, вы пришли не потому, что заинтересованы именно во мне?
— Нет. Но в какой-то степени по той причине, что вы очень интересуетесь мной. Во всех отношениях. Не правда ли?
— Думаю, только в одном отношении, которое секунду назад вы мне сами продемонстрировали, — сказал я, делая глоток.
— Судить предоставьте мне. Нравится вам это или нет, известно или нет, но если вас притягивает какая-то одна сторона дела, придется познакомиться и с остальными. В вашей ситуации нет ничего необычного.
— Тогда почему вы ухватились именно за меня? Что я такого сделал?
— Сделал? — На этот раз он рассмеялся вполне добродушно. — Вы ведь человек, не правда ли? Родились в этом мире и прочее. И что такого ужасного, если я буду неожиданно появляться и встречаться с вами, вот как сегодня? Не самое большое несчастье, правда же? Нет, я ухватился за вас, как вы не очень деликатно изволили выразиться, по-видимому по той причине, что вы, э-э-э… — Он замолчал и стал помешивать кусочки льда в стакане, затем продолжил, словно собирался, как обычно, изречь непреложную истину: — Вы — самая надежная гарантия против всякого риска.
— Потому что я пьяница, которому чудятся привидениями вообще полоумный? Понятно.
— Да, ни один здравомыслящий человек не примет вас за святого, экстрасенса или кого-нибудь еще в этом роде. Именно так. Видите ли, мне надо быть очень осторожным.
— Осторожным? Но ведь вы сами диктуете правила игры, не так ли? Можете делать все, что захотите.
— О, вы плохо разбираетесь в ситуации, дружище. — И в этом нет ничего удивительного. Именно потому, что диктую правила, я и не могу делать вещи, которые нравятся мне самому. Хотелось бы поговорить с вами, если не возражаете, об одном субъекте — Андерхилле. Он совсем вышел из-под контроля. Предупреждаю, будьте с ним как можно осторожнее, Морис. Да-да, очень осторожны.
— Хотите от него избавиться, вы это имеете в виду?
— Конечно же, нет, — сказал он порывисто и, кажется, вполне серьезно. — Совсем напротив. Этот старик Андерхилл — опасный человек. Скажем, в определенном смысле. От него исходит пусть незначительная, но все-таки угроза мировому порядку. Если его предоставить самому себе, станет намного труднее поддерживать впечатление, что за гробовой доской человеческая жизнь обрывается. Мой фундаментальный принцип заключается в том, что веру в необратимость смерти нужно поддерживать во что бы то ни стало. У меня есть и второй принцип, пожалуй, не менее важный — создать иллюзию, будто все происходит только по воле случая.
— Понятно, но вы должны признать, что представление о могиле, как последнем рубеже жизни, появилось сравнительно недавно.
— Нонсенс. Вам известно лишь то, что люди говорят о своей вере в загробную жизнь. Никаких реальных трудностей в связи с этим никогда не возникало. Ну а теперь я хочу, чтобы вы без страха встретились с Андерхиллом. И э-э-э… рассчитались с ним.
— Как?
— Боюсь, что этого сказать не смогу. Простите, если доставлю вам лишние хлопоты, но должен полностью передать дело в ваши руки. Надеюсь, вы справитесь.
— Вы уверены? А если не справлюсь?
Молодой человек вздохнул, звучно отхлебнул виски из стакана и пригладил свои великолепные волосы.
— Что ж, и это возможно. Мне самому хотелось бы знать результат заранее. Люди думают, что я обладаю даром предвидения, очень хорошо, не будем лишать их иллюзий, но, рассуждая логически, сама эта идея бессмысленна, если ты располагаешь свободой воли, а мне с нею не совладать. Все стараются наделить меня несуществующим величием, и зачастую из самых благородных побуждений.
— Не сомневаюсь. Но как бы то ни было, сам я не собираюсь подчиняться вашим требованиям. Ваша исповедь не произвела на меня впечатления.
— Смею вас уверить, она и не претендует на это, если исходить из ваших представлений о том, что впечатляет, а что нет. Но самые разные люди не раз отмечали, что я могу быть весьма жестоким, когда противятся моей воле. Вам следует это взвесить.
— Стоит ли? Особенно если вспомнить, как вы можете быть жестоки с людьми, которые, возможно, никоим образом не обижали вас.
— Знаю, вы имеете в виду детей и тому подобное. Старина, перестаньте говорить, как какой-то безбожник. Дело здесь не в обидах или наказании или в любом другом старом хламе из сундука отца-покровителя. Просто-напросто идет спектакль. В мире нет зла. Ладно, думаю, вы примете во внимание мои слова, когда хорошенько их обмозгуете.
Я слышал, как в тишине тикают мои наручные часы, и подумал, проникаясь интересом к самому себе, что это единственные часы на планете, которые все еще идут.
— Наверное, в спектакле бывают сбои, раз вам приходится совершать такие путешествия.
— Спектакль разыгрывается как по нотам, будьте спокойны. Фактически за последние сто или двести лет мне удалось значительно сократить количество путешествий. Заметьте, я совершаю их лишь от случая к случаю. Уже три месяца никуда не отлучался, а сегодня в одно и то же время я, если можно так сказать, заглянул кроме вас к одной женщине из Калифорнии, которая кое в чем заблудилась. Просто — как бы это выразиться? — решил сэкономить силы. О, не тратьте здоровья на поиски этой женщины, у нее не останется никаких воспоминаний о нашем контакте.
— А у меня?
— Почему бы и нет. Полагаю, беседа может сохраниться в вашей памяти, но в действительности все зависит от вас. Давайте отложим эту тему на конец встречи, не возражаете? Посмотрим, как вы будете себя чувствовать.
— Благодарю вас. Не хотите ли еще выпить?
— Да, я не против, думаю, еще одна порция не помешает. Замечательно.
Подойдя к бару, я сказал:
— Но ведь вы могли бы поберечь силы и не перевоплощаться, как сейчас, в человека во плоти. Расстояние и время, что ни говори, для вас не играют никакой роли.
— Расстояние — согласен. Но время — совсем другое дело. О, в том, что вы сказали, есть смысл. Но если быть откровенным до конца, путешествия радуют сами по себе. Это моя слабость, поэтому я стараюсь отлучаться как можно реже. Но они развлекают.
— Чем?
Он снова вздохнул и прищелкнул языком.
— Трудно объяснить, не исказив общего и целого. Но попытаюсь. Вы играете в шахматы, Морис, или играли в студенческие годы. Помните, я хочу сказать — должны вспомнить, как вам хотелось оказаться на доске, превратившись в шахматную фигуру, и самому пройти по клеткам два или три хода, изнутри почувствовать сладость игры, не нарушая ее течения. Подобные ощущения испытываю и я.
— Так, значит для вас общее и целое — только игра? — Я возвратился к нему с полными стаканами.
— Лишь в одном отношении — ничего поучительного и особо важного в этом деле нет, здесь вы правы. С другой стороны, моя работа в чем-то сродни искусству, а искусство и произведения искусства — неразделимы. Знаю, вы полагаете, что у меня слишком легкомысленный подход. Неверно. Главное в том, как все это возникло, — сказал молодой человек, понижая голос и рассматривая виски в стакане. — Между нами говоря, Морис, с моей точки зрения, с самого начала я принял несколько очень спорных решении, ибо не наделен даром предвидения. Честное слово, этот дар — сплошной абсурд. Владей я им, как бы я с ним справился? В таком случае, принимая решение, я был бы связан по рукам и ногам их практическим результатом. И не мог бы отказаться от них. Единственное, что мне никогда не доверяли, — это право переделать то, что я сделал; например, я не могу упразднить ни одного исторического события и прочее. А мне часто этого хочется, ну, в общем, иногда. И не потому, что я жесток или, скажем, обнаружил, кто я такой на самом деле. Понимаете, ситуация нелегкая. Просто я понял, что где бы ни находился, там или здесь, где угодно, — все приходится делать самому, на собственный страх и риск, и своими силами. Должен сказать, удивляюсь, как вам удается справляться с проблемами. — В голосе его прозвучало раздражение. — Вы даже представить не можете, как трудно выбирать из множества вариантов, каждый из которых уникален и необратим.
— Ну что ж, надо полагать, вы умнее меня, хотя, судя по результатам, этого не скажешь. Но я даже мысли не допускал, что вы не всегда там… где вы есть. Что бы это ни означало.
— Это означает, что я везде, если уж разбираться, как вы сами отлично знаете, хотя, разумеется, не везде равное количество времени. Что касается того, всегда ли я рядом, то здесь сомнений быть не может — всегда. Но все находилось в развитии. Можно было бы установить дату, когда я обнаружил, что, так сказать, пребываю рядом с каждым из вас. Это произошло довольно давно. Именно тогда, на той же стадии, а практически речь идет об одном и том же, я и сделал открытие, кто я такой и на что способен.
— Должно быть, дела ваши приносят вам большое удовлетворение?
— О да. Очень большое, в некотором смысле. Однако дела все продолжаются и продолжаются. И чуть ли не все они теперь превратились в мой долг. А я все еще думаю о вещах, которые слишком поздно делать. Я не обязан ими заниматься, но меня к ним неудержимо влечет. Радикальные перемены. Вы даже не представляете, как меня терзает искушение изменить все физические законы, или начать работу над чем-нибудь нематериальным, или просто ввести в игру новые правила. А что, если всего-навсего устроить пустяковое столкновение в космосе или взять да швырнуть на арену цирка на Пикадилли живого динозавра — одного-единственного? Трудно сопротивляться соблазну.
— А может, стоит просто облегчить людям жизнь?
— Боюсь, это тупиковый путь. Он слишком ненадежен и чреват опасностями. Я не возьму на себя смелость в открытую идти Этим путем. Некоторые из ваших друзей уже сами многое поняли. Например, ваш приятель Мильтон, — молодой человек кивнул на книжные полки. — Он уловил, в чем суть творчества и каковы правила игры, и так далее и тому подобное. Но ни разу на него не снизошло озарение, чтобы понять, кто такой Сатана, вернее, чьей ипостасью он является. Хотя, если бы он догадался, мне пришлось бы вмешаться.
Я бросил на него взгляд, и меня опять поразила его бледность.
— Да-да… — Уголки его губ снова поползли вниз. — Сердечный приступ, возможно. Или паралич. Что-нибудь в этом роде.
— У вас, должно быть, есть про запас и менее жестокие средства воздействия?
— Ну, что ж… Признаюсь, имеются определенные методы, которыми пользуешься, когда человек проявляет свободу воли. Это всем осложняет жизнь. Понимаю, но другого выхода нет. И все-таки остается огромное количество людей, которые едва ли управляемы. Однако мне пора. Я и так засиделся, потворствуя собственным слабостям. Но позвольте дать вам один совет. Не пренебрегайте церковью. О, я не призываю вас ходить на проповеди этого патентованного идиота Сонненшайна, который превращает меня в какого-то провинциального Мао Цзэдуна. Но не забывайте, он служитель церкви и поэтому владеет методологией. Вы поймете, что я имею в виду, когда подойдет время. Помните, это вам говорит тот, кто, безусловно, знает больше вашего, какими бы недостатками вы его ни наделяли. А теперь, в благодарность за гостеприимство и за виски, разрешаю задать мне один вопрос. Хотите немного подумать?
— Нет. Есть ли жизнь после смерти?
Он нахмурился и прочистил горло.
— Полагаю, ничего, заслуживающего названия «жизнь», нет. И ничего, похожего на земное бытие, — тоже, вашему воображению тот мир недоступен, и мне не удастся его описать. Но я всегда буду с вами, пока все это длится.
— А разве оно не будет длиться вечно?
— Это уже другой вопрос, но неважно. Не знаю — вот мой ответ. Поживем — увидим. Поверите ли, но, пожалуй, это единственная, ослепительно прекрасная, первоклассная крупномасштабная проблема, которой я еще не занимался. Как бы там ни было, вы все поймете сами. Хотите запомнить наш разговор и все остальное?
— Да.
— Хорошо. — Молодой человек с юношеской легкостью вскочил на ноги. — Благодарю, Морис, я действительно прекрасно провел время. Мы еще встретимся.
— Я в этом не сомневаюсь.
— Когда я буду… исполнять свои обязанности. Да. Рано или поздно вы что-то про меня поймете. Ко всем приходит понимание. К одним — в большей степени, к другим — в меньшей, разумеется.
— А к какой категории отношусь я?
— О, очевидно, к людям, способным оценить меня. Подумайте, и вы поймете, что я прав. Ах, да. — Он пощупал боковой карман своего костюма строго традиционного покроя и вынул маленький блестящий предмет, который протянул мне: — Небольшой сувенир.
Это было очень красивое, тонкой ручной работы серебряное распятие, относящееся, по моим предположениям, к эпохе итальянского Возрождения, но выглядело оно совсем новым, словно его выполнили час назад.
Он утвердительно кивнул:
— Славная штука, не правда ли? Хотя я это сам говорю. Как бы мне хотелось, чтобы кому-нибудь на моем месте было бы действительно трудно сделать подобное.
— Так это вы? Я хочу сказать…
— О да. Это часть меня.
— Так, значит, вы приоткрыли завесу?
— Хм. Должно быть, мне просто стало скучно. И я подумал: а почему бы нет? Затем я подумал, что это приведет меня к трагедии. Но нужно ли было волноваться? Ведь Он почти ничего не изменил в этом мире, сами знаете.
— Но вы только что говорили о важности церкви.
— В определенном смысле да. Но помощи от нее — никакой. В конце концов, Он был частью меня самого и никого другого.
Распятие дернулось, закрутилось и, прежде чем я сумел зажать его в руке, слетело с ладони, по косой упало на пол и покатилось в угол. Когда я бросился в погоню, послышался добродушный, искренне веселый смех гостя; тут же, блеснув серебром, вещица исчезла в трещине между стеной и полом, и появился нарастающий шум, в котором вскоре можно было четко выделить грохот трактора и звук телевизора, постепенно повышающийся до обычного уровня. Я успел подбежать к окну намного раньше, чем завершилась эта метаморфоза, и мне довелось увидеть уникальное зрелище: мир приобретал реальный вид, медленно возвращаясь к жизни в каждом своем движении, которое плавно менялось от замедленного к нормальному; пыль и клочковатый дым все стремительнее расползались вокруг, тракторист зашевелился, его рука, убыстряя темп, сунула в карман платок. Затем все стало таким, каким и должно быть.
Я отошел от окна, но куда направиться — не имел ни малейшего представления. Сердце за долю секунды дважды ударило в грудь и остановилось, я, наклонившись вперед, схватился за спинку стула, но следующий удар был настолько сильным, что, согнувшись в три погибели, я рухнул на колени и чуть не опрокинул стул. Возобновилась боль в спине, и, пока я старался нащупать болевую точку, она стала прогрессировать совсем в другом направлении. Я почувствовал, как на ладони, груди и лице выступил пот, дыхание участилось. Снова появился страх, которого я не ощущал во время визита молодого человека, во всяком случае, возникли сопутствующие симптомы. Я нашел бутылку виски, немного выпил, однако сумел остановиться и проглотил три пилюли, запив их водой. И тут понял, что нужно сразу же сделать две вещи.
В дверях я немного заколебался, но потом быстро пошел по коридору. Эми с Виктором, растянувшимся у нее на коленях, смотрела телевизор — табло на экране показывало счет в игре в крикет.
— Дорогая, который час?
Не шелохнувшись она произнесла:
— Двадцать минут пятого.
— Пожалуйста, посмотри на часы, нет, лучше покажи их мне.
На ее маленьких ручных часиках, которые она носила на запястье, стрелки показывали двадцать две минуты пятого. Я перевел взгляд на свои часы: четыре часа сорок шесть минут. Одной основательной причиной для волнения стало меньше, но страх не проходил. Я начал неловко переводить стрелки. Не спуская глаз с экрана, Эми решила завязать беседу.
— Значит, я тебе соврала, когда сказала, сколько времени?
— Нет, ты права. Было…
— Подумал, что я тебя обманываю, не поверил, решил сам посмотреть.
— Но ведь ты даже не взглянула на часы.
— Как раз перед твоим приходом посмотрела.
— Прости, дорогая, но я этого не знал и хотел убедиться сам.
— Ладно, папа.
— Прости.
— Думаю, у тебя не будет желания посмотреть со мной «Разбойничью планету»? — сказала она прежним тоном. — Она начнется в пять минут шестого.
— Увидим. Мне нужно кое-что сделать, но я постараюсь.
— Хорошо.
Затем я пошел в контору и собрал из двух фонариков, которыми мы с Даяной пользовались этой ночью, один действующий, принес из кладовки тот же молоток и стамеску, прихватил ломик и возвратился в столовую. Всего за пять минут я снял большой кусок паркетных плиток, но доски пола оказались из прочной строевой древесины и находились в прекрасном состоянии, потому что мой предшественник привел их в порядок. Стоял грохот, пол раскалывался, пот лил градом, пока я отдирал первую доску. Под ней ничего, кроме слежавшейся пыли; паутины на дранке и штукатурки в самом низу не оказалось, во всяком случае, свет фонарика был слишком слабым и разглядеть, нет ли чего между перекладинами, не удалось. Отбросив мысль, что распятие повело себя сверхъестественным образом после исчезновения, я полагал, что оно где-то внизу, у меня под ногами, если, разумеется, не закатилось в недоступное место. Но поиск необходимо было продолжить, альтернативы я не видел.
Время шло без всякой пользы, я уже отдирал четвертую половицу, когда вошли Ник и Люси.
— Хелло, пап, что случилось?
— Сейчас… — Я посмотрел на них и увидел, что они — достойная пара. — Я уронил тут одну вещицу в щель в полу. Думаю, она имеет большую ценность. Пытаюсь ее достать.
— Что это за вещица? — Ник говорил скептическим тоном.
— Одна фамильная реликвия. Мне ее подарил дедушка.
— А ты знаешь, в какую щель она провалилась? Похоже ты…
— Понимаешь, она куда-то закатилась, но куда именно — не представляю.
Ник посмотрел на Люси.
— А ты уверен, что с тобой все в порядке, папа?
— Прекрасно себя чувствую, только немного жарко.
— Это не имеет отношения к твоим привидениям и прочему в том же духе, а? Скажи, если это так.
— Честное слово, нет. Просто…
— Знаете, лучше скажите, ничего, кроме пользы, это не принесет, — сказала Люси. — Мы не думаем, что у вас какое-то психическое расстройство. Не хотите нам, расскажите кому-нибудь другому. Все будет хорошо.
— Да нет же, — сказал я, отметив про себя, что раз она употребила множественное число, значит, круг посвященных понемногу расширяется. — Если в ближайшее время не найду — брошу.
Я вновь принялся за работу, но почувствовал, что над моей головой идет безмолвное совещание, увенчавшееся их отступлением. Через пять минут с небольшим я отодрал четвертую половицу. И снова — ничего; хотя, кажется, кое-что обнаружилось: странный нарост на перекладные, оказавшийся маленьким предметом, прибившимся к ней — на расстоянии вытянутой руки. Мои растопыренные пальцы прикоснулись к металлу.
Несколько секунд спустя я держал в руках то, что лишь при большом желании можно было принять за распятие, подаренное молодым человеком, — все оно покрылось пятнами, щербинами и местами стало почти черным. Доказать его сверхъестественное происхождение в таком состоянии практически было нельзя; человек беспристрастный причислил бы его к бесконечному перечню в меру странных находок в старинных домах. Я не хотел сосредоточиваться на этих мыслях, но меня все еще переполняли чувства, близкие к ярости и разочарованию. Пока я вкладывал всю энергию в починку настила и паркета, ощущения несколько притупились. Но стоило закончить работу, как они захлестнули меня с новой силой.
Я оставил инструменты и фонарь там, где бросил, и сделал круг по комнате, пытаясь совладать с собой и понять, что же меня так угнетало. Вместо ответа мне бросился в глаза стоявший на низком столике между креслами стакан, из которого пил мой гость. Я схватил его и увидел отпечатки человеческих пальцев на его поверхности и губ на верхней кромке. Хорошо, ну что из того? Могу ли я показать стакан экстрасенсу, медику-криминалисту или хранителю музея при Ватикане? Я с силой бросил его в камин, задыхаясь и чувствуя, как к горлу подступают рыдания. Да, я испытывал жесточайшее разочарование — в нем, из-за его холодности и легкомыслия, в себе самом — из-за неумения задать нужный вопрос или выдвинуть самое жалкое обвинение, а также из-за тривиальности тех глубочайших тайн, к которым, по моему убеждению, я приобщился. И кроме того, я испытывал страх. Я всегда думал, что смерть сопряжена с величайшим ужасом, но, узнав из нескольких лаконичных намеков кое-что о загробной жизни, услышав его заявление, что мне от него никогда не скрыться, я многое для себя прояснил.
Непреодолимое желание убежать из дома охватило меня и помогло справиться с рыданиями. Но прежде чем уйти, надо было кое-что сделать. Легкий душ и переодевание избавили меня от пота и грязи после изнурительной борьбы с половицами. Одевшись, я отправился искать Люси, которую, к счастью, застал одну в просторной спальне, где она с невероятной энергией расчесывала свои коротко стриженные волосы.
— Люси, я собираюсь уйти и приду очень поздно. Ты предупредишь остальных? До ухода я поговорю с Дэвидом.
— Конечно.
— Хочу, чтобы ты мне помогла еще кое в чем. К полуночи необходимо всех отправить в постель, было бы прекрасно, если бы они уже спали мертвым сном. Да, я понимаю, усыпить их ты не сможешь, но для Джойс сон никогда не был проблемой, и если бы ты постаралась уложить Ника пораньше, мне бы это очень помогло.
— Разумеется, я сделаю все, что в моих силах. Э-э, Морис, это имеет какое-то отношение к привидениям или вы просто хотите с кем-то встретиться по личным, так сказать, мотивам?
С похвальным тактом она намекала на мои амурные похождения (я не предполагал, да и до сегодняшнего дня меня это мало заботило, что она о них знает).
— Дело связано с моими привидениями, — сказал я.
— Понятно. А вы бы не хотели пригласить меня в качестве свидетеля?
— Благодарю за предложение, Люси, но я уверен, что призрак не покажется, если рядом будут посторонние. Ты веришь, что я его действительно видел?
— Думаю все же, что он вам почудился, но могу и ошибаться. Вы нашли вещь, которую искали под полом?
— Да.
— Это что-то стоящее?
— Нет.
— С ней случилось то же, что и с буквами на бумаге?
Это была либо вдохновенная догадка, либо — вершина дедукции.
— В общих чертах — да.
— Прекрасно, вы расскажете мне о том, что произойдет этой ночью, если встреча состоится?
— Обязательно. Благодарю тебя, Люси.
Мне осталось только повидаться с Дэвидом и попросить его до полуночи выпроводить из здания тех немногих посетителей из дальних и ближних мест, прихода которых можно было ожидать. Клиентов, живущих в гостинице, запихать в номера практически не удастся, хотя навряд ли тем захочется пировать в баре в ночь после похорон. Я размышлял о том, что разговор с Дэвидом завершит мои дела в доме, когда на автомобильной стоянке буквально нос к носу столкнулся с Джойс и Даяной.
Они снова были при драгоценностях и в нарядах для приема, и встреча со мной вызвала у них непритворную досаду. Вначале я решил, что они нервничают (этого все-таки нельзя исключить) из-за чувства неловкости передо мной, потом — из-за нежелания делить компанию с кем бы то ни было, и наконец понял — именно моя персона являлась причиной их крайнего неудовольствия.
— Хелло, — сказал я бодро.
В тот момент мне в голову не пришло ни одного другого слова без иронической окраски или привкуса цинизма.
Они переглянулись, консультируясь друг с другом, что теперь вошло у них в привычку, и Джойс сказала:
— Мы собрались в деревню — развеяться и посидеть за рюмкой вина.
— Прекрасная мысль. Сам я тоже уезжаю. Не жди меня.
— Оставить тебе еду?
— Нет, благодарю. Встретимся позже.
Пока они неторопливо садились в «мини-купер», я быстро сел в «фольксваген», спрашивая себя, почему Даяна не проронила ни слова. Раньше она не успокаивалась, пока не переключала на себя львиную долю разговора, даже если он состоял из пары фраз. И вообще, в эти короткие десять-пятнадцать секунд Даяна вела себя покорно, почти раболепно. Видимо, что-то произошло между ними за этот срок, и его им хватило с лихвой, решил я, когда посмотрел на часы, показывавшие ровно восемь.
Мое немного улучшившееся настроение вновь резко упало, когда в мыслях я переключился на предстоящие четыре часа, которые надо было чем-то заполнить. Пока же у меня не было ни малейшего представления, куда направиться, и сама езда на большой скорости без всякой конечной цели лишь усиливала тоскливое желание сбежать на край света, вызвавшее в скором времени странное чувство, будто меня преследует или какой-то злоумышленник, или что-то непонятное. Хотя всерьез я в это не верил. Было совершенно ясно, что никакой погони нет и в помине, но я не знаю ни одной навязчивой фантазии, которую можно было бы ослабить всего лишь признанием ее иллюзорности. На ветке А595 я довел скорость до восьмидесяти миль, и только когда пара секунд отделяла меня от лобового столкновения с бензовозом, понял, что никакая стремительная езда не поможет человеку уйти от самого себя. Банальность этого вывода подействовала успокаивающе и позволила ехать не на такой бешеной скорости.
Я остановился у пивной «Георг» на окраине Ройстона, съел несколько сэндвичей с языком, выпил полторы пинты горького пива, принял таблетку, купил четвертную бутылку «Белой лошади» и покатил дальше. В Кембридже я зашел в кинотеатр и отсидел сорок минут на широкоэкранном вестерне (в котором, если исключить бесконечную болтовню и еще более бесконечное мертвое молчание, один тип выстрелил в другого и промахнулся), прежде чем пришел к выводу, что в напряжении и возбужденном состоянии мне больше не усидеть на месте. В худшие минуты жизни, когда я сидел в кинозале, меня охватывало удивительно сильное предчувствие смерти, которое складывалось из случайной комбинации темноты, ощущения присутствия невидимых незнакомцев, неестественно цветных, изменчивых образов на экране, голосов, не совсем похожих на голоса. Некоторое время я гулял по улицам, подсчитывая шаги и убеждая себя в том, что между трехсотым и триста пятидесятым должно произойти нечто интересное; это продемонстрирует, что Эллингтон неплохой прорицатель и на его предсказания можно положиться. Между трехсотым и триста сороковым шагом ничего заслуживающего внимания, даже более или менее смазливой рожицы на глаза не попалось, в связи с чем я направился к стенду с книгами в мягких обложках, который разглядел сквозь стеклянную витрину супермаркета. Магазин еще был открыт; я вошел и купил книгу, о которой ничего не слышал, написанную автором, чье первое произведение — сатиру на провинциальный образ жизни — рекламировали, как мне помнилось, некоторое время назад. В маленьком коктейль-баре «Университетского герба» я провел за чтением около сорока минут, а потом, по дороге к машине, выбросил книжонку в мусорную урну. В характерную для всей беллетристики надуманность автор сделал собственный вклад: любую, даже самую проходную фразу, он снабдил словесными узорами и завитушками, напоминающими о некоторых древних культурах, где было принято украшать каждый квадратный дюйм святынь — идолов или построек; привычно раскручивал фабулу насильственными и необоснованными переходами от одной едва обозначенной сцены к другой; однообразно строя характеры, где, описывая своего персонажа по одному типу клише, тут же выносил ему приговор в соответствии с другим, столь же приевшимся клише. А впрочем, чего я ожидал? Ведь эта штука была романом.
Снова отправившись в дорогу, на этот раз в полной темноте, я почти сразу же ощутил панику. Причин бояться встречи с Андерхиллом было более чем достаточно, но эта паника не имела к ним ни малейшего отношения: меня охватил подлинный, беспредметный, немотивированный страх, который в детстве заставлял выскакивать из дома и через соседний пустырь бежать до тех пор, пока буквально не свалишься с ног от усталости; позднее он же принуждал меня вслух читать самому себе газету от начала до конца и непременно выговаривать слова как можно быстрее, в том же темпе притопывая то одной, то другой ногой. В таком плачевном состоянии трудно вести машину на скорости тридцать-шестьдесят миль в час по загруженной транспортом не очень широкой дороге. Каждый раз, когда я забирал вбок, чтобы обогнать идущую впереди машину, а навстречу неслась вереница прорезающих темноту фар, или когда приближался к крутому повороту, обоснованный страх, казалось, навсегда сметал необоснованный, но снова отступал перед ним, как только опасность оставалась позади.
Авария произошла на повороте ветки А595, в трех милях к югу от Ройстона и в четырех — от моего дома. Я догнал машину с очень широким корпусом, видимо, марки «хамбер хок», которая ехала на скорости около сорока миль, и стал ее обходить где-то за двести ярдов от начала поворота, это не очень опасный маневр при условии, что «хок» не начнет менять скорость. Однако шофер, несомненно подстегнутый идиотской злостью из-за того, что какая-то наглая кроха пробует его обогнать, поддал газу. Когда две машины бок о бок принялись сворачивать влево, огромный спаренный грузовик с красными огнями по бортам, которые очерчивали в ширину габариты его груза, выехал из-за поворота нам навстречу. У меня не было запаса скорости, чтобы обогнать «хок», а поведение его шофера стало непредсказуемым; поэтому, доверившись собственной зрительной памяти, где запечатлелась траектория дороги, по которой ездил четыре раза в неделю в течение семи лет, я повернул машину наперерез грузовику вправо к широкой, как мне думалось, обочине, обсаженной густым травянистым дерном. Обочина действительно там была, по оказалась куда более неровной и крутой, чем я предполагал. По этой причине мою машину сбросило вниз, и она, видимо на очень малой скорости, врезалась в кирпичное прикрытие водопровода (как выяснилось позднее), а я стукнулся обо что-то головой.
— С тобой все в порядке, приятель? — послышался чей-то голос.
— Да, благодарю вас.
— Ну ты даешь, черт тебя дери! Что, последних мозгов лишился? Двойной обгон на таком повороте! Накачался, наверное, как водится.
— Нет.
— Или ты совсем косой, или у тебя не все дома, одно из двух. Слышишь, он удачно отделался. Хочешь верь, хочешь нет — сам говорит.
Другой голос что-то ответил, но что именно, я вспомнить потом уже не мог. Знаю только, что какое-то время спустя я стоял напротив моего дома, а машина, возможно, «хамбер хок», от него отъезжала. Я чувствовал себя совсем невесомым, словно нахожусь на луне или собираюсь расстаться со своей телесной оболочкой, как бывало после тяжелой ночи и обильного ленча, или в детстве, когда с любопытством наблюдаешь за всем без всякой корысти и личного интереса.
Было без восьми двенадцать. Самое подходящее время, сказал я себе. За темными окнами дома был покой. Великолепно. Я вошел в бар, достал бокал, сифон с содовой и бутылку «Глен Гранта», затем немного выпил, проглотил таблетку и прошел в ресторан, чтобы провести там оставшиеся минуты. Я присел к угловому столику, там, где у Андерхилла была приемная, передо мной горела одна-единственная затененная лампа, которая не могла его отпугнуть. Я сидел почти напротив окна, у которого он обычно появлялся, дверь в холл находилась с противоположной стороны, по диагонали от меня. Ночь была теплой, но не душной. Я услышал очень отдаленный бой часов на деревенской церкви, отсчитывавших двенадцать ударов. Я не мог вспомнить, какой из них указывает точное время — первый или последний (если часы не бьют через каждые пятнадцать минут). Во всяком случае, пока стоял звон, ничего не произошло. Потом — тоже. Вероятно, часы спешили. Но и на моих было две с небольшим минуты первого.
В двенадцать десять я решил, что затея провалилась. Я мог неправильно расшифровать послание Андерхилла, да и само послание — фикция. Я ошибся, когда решил, что чернила свежие, он просто хотел посмотреть, сумеет ли меня одурачить и заманить на встречу, короче, пошутил, да и только. Я сидел, не зная, чем занять время. В голове проносились мысли о Джойс, Эми, Даяне, отце, Маргарет, молодом человеке, о смерти, привидениях, в водке, к снова о Джойс, и снова об Эми. В моем нынешнем (возможно случайном, но затянувшемся) состоянии отрешенности все эти темы казались очень интересными, но заботили меня так же, как, скажем, проблема отлова китов в Новой Англии в прошлом веке нынешнего рыбака из Гримсби, наделенного умом и воображением.
Я и не предполагал, что у меня хватит выдержки так долго не смотреть на часы. Затем все-таки взглянул. Был час ночи. Без трех минут. Прекрасно. В соответствии со всеми правилами вежливости и здравым смыслом часовое ожидание более чем достаточно. Я налил в бокал немного разбавленного вина и стал медленно его потягивать. Едва слышно, но, пожалуй, отчетливее, чем раньше, забили часы на церкви. Я встал, собираясь уходить.
— Постойте. Я пришел, как и обещал, — сказал кто-то из угла напротив двери, оставаясь в тени.
— Вы опаздываете, доктор Андерхилл.
— Нет. Я крайне пунктуален. Но перейдем к делу. Наш серебряный друг с вами?
Я не думал о фигурке уже много часов, но, пощупав карман, убедился, что она там.
— Да.
Из угла донесся шорох, напоминающий вздох.
— Что ж, хорошо. Будьте добры, положите его на стол перед собой.
Я выполнил его требование.
— Извольте, что дальше?
— Теперь я с вами побеседую.
— Могу ли я прежде задать вопрос?
— Конечно.
— Когда вы написали записку с просьбой о встрече?
— Этим утром, к вашему сведению, утром сегодняшнего дня. Но написана она вашей рукой, моя только ею водила.
— Я этого не помню.
— Забывчивость — ваше главное качество, мистер Эллингтон.
— Вы меня выбрали в помощники именно поэтому или для какого-то дела?
— Как это я вас выбрал, когда вы сами все время искали встречи со мной. Но, прошу вас, оставим это. Впереди нас ждет много чудесного.
Прежде чем Андерхилл начал представление, я успел прийти в восторг от точности, с которой описал его голос в журнале, — он действительно казался искусственным и имел какой-то глостерско-коркский акцент. Неожиданно в комнате вспыхнуло яркое освещение, хотя это была уже не комната, а пещера или вход в пещеру. Словно живые, замелькали обнаженные женские фигуры, исполняющие медленный, томительный, скорее всего, восточный танец. Их сладострастность была и вызывающей и надуманной одновременно, как на рисунках похотливого, но талантливого школьника: огромные бюсты с такими могучими сосками, которые даже на этой груди казались гигантскими, тонкие талии, слишком крутые бедра и чрезмерно выступающие ягодицы, половые органы с V-образными лобками, выдающимися вперед, как в индийских скульптурах. Слышалась монотонная музыка, и сильно пахло розами. Представление не вызывало бы ничего, кроме смеха, если б танцовщицы и их движения не существовали в каком-то двухмерном пространстве, что, создавало чувство неловкости и впечатление, будто наблюдаешь за ними в невидимый телескоп. И уж совсем меня не вдохновляла пара красных глазок, видимо, принадлежащих мелкой твари, вроде крысы или змеи, которая наблюдала за мной из глубины пещеры.
Музыка стала громче, запах роз — невыносимым, и целое стадо голых темнокожих мужчин, своими могучими физическими данными даже превосходящие достоинства женщин, с диким воплем ворвалось в круг танцующих. Началась оргия, поставленная и срежиссированная так грубо, что мне опять захотелось рассмеяться, но смех застрял в горле, когда я заметил бледные блестящие кольца плесени, въевшейся в стены и в свод пещеры, и вторую пару красных глазок большего размера, которые также в упор смотрели на меня. Они уже могли принадлежать существу ростом с маленького человека. Глазки были неподвижны и не моргали.
Затем картина стала растекаться, подернулась вязкой рябью, словно я смотрел на толстый желатиновый экран, куда волшебный фонарь «латерна-магика» проецировал изображение; беснующаяся оргия закончилась, и появились две черные девушки и, как мне показалось, белокожий подросток с прекрасными длинными девичьими волосами, телосложение которого по физическим достоинствам не уступало его предшественникам. На этот раз происходящее еще меньше отвечало моим вкусам, но еще до того, как и эта картина исчезла, девушки поразили меня тем, что даже цветом кожи не походили ни на одну из негритянок, которых я знал в жизни, — они еще больше напоминали изображение, сделанное рукой человека, знавшего о них только по книгам. Перекрывая музыку, которая стала слишком однообразной и тяжеловесной, послышался мужской голос, не Андерхилла, но знакомый и слишком слабый, чтобы можно было различить слова.
В следующей сцене, продолжавшейся не более нескольких секунд, участвовали две белые девушки, занимающиеся любовью: неуклюжая, бездарная попытка меня развлечь. Когда я вновь бросил взгляд в глубь пещеры, где прежде все оставалось на своих местах, там было пусто. Я очень надеялся, что Андерхилл узнал о моем душевном раздрае по случайному жесту или гримасе; мне не хотелось думать, что он прочел все это в моем сознании, а еще меньше — что он уже проник в тайну нашей послеполуденной встречи и, неверно истолковав ее, решил утолить мои желания. Тем временем музыка без всякого склада и лада, если можно так сказать, стала превращаться в пульсирующий переменчивый шум, а запах свидетельствовал о том, что розы завяли. Но две пары глаз опять смотрели на меня, как и прежде.
Следующая сцена развернулась совсем рядом. Началось какое-то движение, и две смутные тени, постепенно вырастая, начали продвигаться вперед, причудливо, как я замечал и раньше, сокращаясь в ракурсе, так, что их периферийные части несоразмерно выпячивались. Освещение постепенно слабело, но было достаточным, чтобы вначале я разглядел какое-то четвероногое существо размером с маленькую свинью, а потом — двуногое, с такой же, как у напарника, кожей. Его очертания отдаленно напоминали человеческие, но это был не человек, не какой-нибудь там троглодит и не обезьяна. Я не могу подобрать название ни для него, ни для его собрата. Плоть, которая их формировала, казалась мягкой и пористой и, приобретая все большую пористость и податливость, начинала распадаться, хотя сразу же сливалась вновь. Конечности, лишь отдаленно напоминающие реальные, уменьшались в размерах и исчезали, но в тот же момент новые наросты начинали вспучиваться на их туловищах, то перекручиваясь, то распрямляясь и постоянно меняя форму как одного, так и другого существа. В какой-то момент они оба сомкнулись друг с другом, связанные воедино очень толстым канатом, образованным, возможно, из живой ткани, но уже в следующую минуту большее из них начало разделяться надвое по продольной оси. Вероятно, это зрелище было воспроизведением тех гипногогических галлюцинаций, которыми я страдал и которые сейчас воссоздал другой разум; или они появились под внушением, направленным непосредственно на меня, хотя в данную минуту я бодрствовал и сидел с открытыми глазами. Я чувствовал, что теряю самообладание.
Шум, который сопровождал действо, по-прежнему лишенный всякого ритма и музыкальности, тем не менее сохранял способность менять громкость. Когда он спадал, мне удавалось различить монотонный голос Андерхилла — тот самый, что слышался в доме вчера вечером, когда меня преследовали видения, и который я принял за голос священника во время литургии. Я посмотрел на стол перед собой: серебряная фигурка исчезла.
Пока это было самое худшее из того, что произошло. Надо было шевелиться. Не успел я встать на ноги, как все погрузилось в кромешную тьму, и в то же мгновение шум превратился в плеск множества крыльев, визги и карканье, а запах — в вонь, характерную обычно для птичника или курятника, но во сто крат усиленную и совершенно невыносимую. Через несколько секунд вокруг моей головы уже роилось сонмище маленьких красно-зеленых птичек, очевидно, они фосфоресцировали, так как несмотря на отсутствие наружного источника света были такими яркими, словно под лучами солнца. Щелкая крохотными клювами, они шныряли и кружили около моего лица, пикировали на него и колотили крыльями по щекам, подбородку и глазам, хотя прикосновений я не чувствовал; внезапно, подобно огоньку свечи, темнеющему от нагара, теряли яркость, но их количество не убывало. Я смежил веки, но чувствовал, что они по-прежнему рядом, прикрыл глаза рукой — безрезультатно, заткнул пальцами уши — карканье и щелканье продолжались. У меня перехватило дыхание, я не мог даже вскрикнуть; время от времени старался пробиться к двери, но каждый раз одна из птичек бросалась мне в лицо, и приходилось начинать все сначала. Полностью и безвозвратно потеряв ориентацию, я услышал сквозь шум смех Андерхилла, и вдруг оказалось, что я наверху, в столовой, рядом со вскрытым участком пола, и что я кладу в карман распятие (о чем сразу же забыл). В следующую секунду я опять очутился среди птиц, в самой их гуще, но рука моя все еще (или снова) сжимала распятие. Несмотря на то, что птицы, удвоив энергию, с диким карканьем продолжали наступление, я бросил распятие в ту сторону, откуда доносился голос Андерхилла, и услышал, как оно ударилось о стену или пол.
Медленно, но неуклонно положение стало меняться. В поле моего зрения птиц стало меньше, они роились только прямо перед глазами или слева, но стало заметно, что каким-то невероятным образом они сплющиваются, хотя атак не прекращают, а их гомон словно у радиоприемника со сбитой настройкой постепенно убывает. Теперь, собравшись в узком и постоянно сужающемся секторе слева от меня, птицы слились в волнистую зыбкую массу, словно экран, на который проецировалось их изображение, развернули под углом ко мне, и до меня долетал лишь слабый единообразный гул. Вскоре перед глазами не осталось ничего, кроме вертикальной светящейся пятнистой полосы красно-зеленого цвета, постепенно угасавшей в полном безмолвии. Я стоял один посреди темного зала, и только сквозь окна просачивался лунный свет.
Я понял, что, вероятно, некоторое время назад погасил настольную лампу и направился к двери, рядом с которой находились выключатели. По дороге я заметил, что в углу, там, где вначале появился Андерхилл, что-то тускло сверкнуло. Я подобрал лежавшую на полу вещицу, но это было не распятие, а серебряная фигурка, и тут же услышал, как снаружи, с правой стороны, раздался слабый, но пугающий хруст, а с другого края — голос Эми, звавший меня.
Я выбежал в холл и бросился к центральному входу, не задерживаясь, чтобы включить свет, и так как мои пальцы на ощупь знали расположение задвижек замка, я почти сразу же выскочил на двор. Эми в белой пижаме шла по дороге, где-то в сотне ярдов от дома, и что-то держала в руках, вероятно, Виктора. Медленной походкой направляясь в сторону деревни, она все время оборачивалась, словно кого-то искала — не меня ли? Ее нагоняла странная, грубо сколоченная, бесформенная громада, неуклюжая и неловкая, но упорно продвигающаяся вперед, демонстрируя неизрасходованный запас сил, и я вспомнил, что наблюдал за призраком этого чудовища, которое при приближении к дому стремительно и весьма успешно умело набирать темп. Однако на этот раз чудовище было реальностью, а не призраком, и теперь я знал, еще не добежав до двери, какова вторая цель Андерхилла — не просто превозмочь смерть и подчинить живое человеческое существо своей воле, но, поднявшись из могилы, запустить в дело то, чему я немедленно стану свидетелем, если не сумею все это остановить.
Сотрясаясь всей массой, невероятное создание, бодрой, так сказать, походкой, с хрустом и треском перемещалось вперед; оно казалось более огромным, чем раньше, но менее плотным, словно процесс его формирования еще не завершился. Очевидно, пока оно меня еще не заметило. В отчаянии, что потерял три или четыре секунды, я на пределе скорости рванулся вперед и бросился к Эми прямо по траве, стараясь производить как можно меньше шума, но она услышала шорох, когда я был в двадцати ярдах от нее, и сделала попытку обернуться. Я крикнул, стараясь ее предостеречь, но напрасно: Эми увидела сначала меня, затем зеленого человека, и лицо у нее перекосилось. Я подбежал к дочери.
— Что это, папа?
— Гад какой-то. А сейчас отпусти-ка Виктора и беги что есть сил в деревню, беги и кричи, не переставая, пока тебя не услышат и не соберется народ.
— А ты что будешь делать?
— Обо мне не беспокойся, — выдохнул я, слыша за собой тряский топот, сопровождаемый треском и хрустом. — Ну-ка, быстро — с места в карьер. Беги.
Я оглянулся. Теперь чудовище продвигалось еще стремительней; мощно поднимая ноги и скрючив руки, оно продолжало наращивать скорость. Если не преградить ему путь, Эми никогда не удастся добежать до деревни. Я бросился ему наперерез и различил в паху существа, слева, место, которое, на первый взгляд, состояло из одних мелких веток, переплетенных плющом, так что, возможно, было уязвимо для кулака. И тогда в первый раз я разглядел его физиономию: почти плоский гладкий и пыльный кусок коры, чем-то напоминающий ствол шотландской сосны, с широким ухмыляющимся ртом, откуда торчала дюжина зубов из острых обрубков гнилого дерева, с асимметричными глазными впадинами, где мерцали светящиеся наросты, покрытые древесной плесенью; что-то похожее на эту образину я уже видел прежде. И тут, вытянув вперед руки разной длины, зеленый человек бросился на меня и из его глотки, как ветер сквозь листву, вырвался ликующий и одновременно угрожающий рев. Не успел я приблизиться к чудовищу вплотную, как оно на ходу подняло руку и с размаху ударило меня в грудь, отбросив на пару ярдов в сторону. И я ничком упал на землю. Это не был нокаут, но на какой-то момент силы покинули меня. Эми пробежала немного, затем остановилась и обернулась, но между ней и разящей лапой громады, выгнув спину и подняв дыбом шерсть, встал в боевую стойку Виктор. Под ударом деревянной ноги, из которой посыпались ветки, то бишь кости, он распластался по земле, а затем с трудом пополз через дорогу в канаву, на глазах превращаясь в бесформенный комок, из которого уходит жизнь. Тогда длинноногая Эми припустила что есть духу, по-настоящему стремительной побежкой, но даже на предельной скорости оторваться от зеленого человека ей не удавалось. Только теперь я осознал, что у меня в руке по-прежнему зажата серебряная фигурка и что надо делать; я вскочил на ноги и побежал по дороге к кладбищу. Впереди погоня продолжалась, но отсюда я не мог, да и не пытался определить разделявшее их расстояние; изо всех сил размахнувшись, я забросил серебряную фигурку за кладбищенскую ограду. Я услышал, как она ударилась о землю, и тут же бесформенная громада споткнулась и остановилась, вернее, изогнулась и была отброшена назад какой-то невидимой мощной силой. Затем отдельные ее части, дергаясь и колотясь друг о друга, стали обламываться и в воздушном водовороте понеслись на меня, кружась и осыпая голову листьями, сучками, ветками, пеньками; мне пришлось ничком броситься на землю и закрыть лицо руками, и, каждый раз жмурясь, я инстинктивно прижимался к почве, когда мимо со свистом пролетало полено или колючие щепки царапали ладони, в ушах стоял вой, наполненный нечеловеческой болью и яростью, но постепенно он ослабевал и затихал.
Наступила тишина, которую нарушал лишь тяжелый гул машин, несущихся в сторону Лондона по ветке А595. Я медленно поднялся, сделал несколько шагов, а затем, не переставая звать Эми, помчался к деревне. Девочка лежала на обочине дороги, и на лбу, колене и руке у нее запеклась кровь. Я отнес ее домой, уложил в постель и позвонил Джеку Мейбари.