Весною, в конце марта, в Париже проходила Международная конференция специалистов по счетно-решающим устройствам, и Березкин получил приглашение участвовать в ее работе. Очевидно, из вежливости пригласили и меня. Заранее отлично представляя себе, что я ровным счетом ничего там не пойму, я все-таки увязался с Березкиным, потому что мне хотелось, воспользовавшись случаем, посмотреть Париж.
— Хорошо, смотри, — сказал Березкин. — Но старайся не попадаться на глаза кибернетикам.
Итак, вылетев с Внуковского аэродрома на ТУ-104, мы через положенные три с половиной часа приземлились в Париже, в аэропорту Бурже, и нас разместили в отеле «Коммодор», что стоит в центре города на Османовском бульваре.
Березкин тотчас исчез из номера, и потом мы вообще встречались только поздно вечером.
По-моему, я трудился в музеях не менее напряженно, чем Березкин на своей конференции, и позволял себе лишь одну небольшую роскошь: вставал по утрам чуть позже, чем он.
Утром и застал меня звонок из нашего посольства, мне сообщили, что некто Анри Вийон просит помочь ему встретиться со мною или с Березкиным.
Я заехал в посольство и прочитал письмо Анри Вийона, в котором он писал, что в его распоряжении находятся дневники русского полярного исследователя Александра Щербатова. Анри Вийон просил встречи с нами, чтобы рассказать о некоторых подробностях дела.
У меня плохая память на имена, и сам я, при всем желании, не смог бы назвать все фамилии даже тех русских полярных исследователей, которых упоминал в собственных книгах. Но — тут уже вступают в силу какие-то свои законы — я могу безошибочно сказать, встречал ли когда-нибудь названное мне имя.
Имени Александра Щербатова я не встречал ни разу.
— Вийон был одним из руководителей французской антарктической экспедиции, работавшей по программе Международного геофизического года, — сказал мне сотрудник посольства. — Не прояснит ли это вам что-нибудь?
Я лишь молча покачал головой: до первой советской антарктической экспедиции в Антарктиде побывал только один русский — Александр Степанович Кучин, гидрограф, участник экспедиции Амундсена на «Фраме».
— У Анри Вийона давние связи с нашими полярниками, — сказал сотрудник посольства. — Но почему он не захотел переслать дневники прямо в их адрес, я не знаю. Наверное, ему нужен хроноскоп.
Сотрудник посольства при мне позвонил Анри Вийону, и тот любезно согласился заехать за мною в отель.
Ровно в пять часов меня по телефону пригласили в вестибюль, и я увидел там невысокого человека с седыми висками, тонким смуглым, иссеченным густыми морщинами лицом. Для марта он был одет, пожалуй, слишком легко — в летний светлый макинтош.
— Рад вас видеть, мсье Вербинин, — сказал Анри Вийон, делая ударение на последнем слоге и резким движением протягивая мне небольшую крепкую руку.
Он смотрел на меня настороженно, испытующе и как будто даже не старался этого скрыть… Потом, словно преодолев последние сомнения, улыбнулся и предложил зайти в ресторан.
Мы заняли угловой столик в небольшом голубом зале ресторана «Коммодор», в котором почти никого не было, и мсье Вийон, заказав вина, спросил, знаю ли я что-нибудь о Щербатове. Очевидно, он предвидел мой ответ и, коротко кивнув, сказал, что я и не мог ничего знать о нем.
— Имя вашего соотечественника помнили только в нашей семье, — пояснил Анри Вийон и, предупреждая мой вопрос, добавил: — Он участвовал во французской антарктической экспедиции Мориса Вийона…
Я быстро вскинул глаза на своего собеседника.
— Да, — сказал он. — Это был мой дед.
Официант разлил бургундское по бокалам, и мсье Вийон, сделав небольшой глоток, продолжал:
— Теперь вы понимаете, что дело, в которое я собираюсь посвятить вас, отчасти имеет семейный характер. Потому-то и настаивал я на личной встрече с русским специалистом.
— Слушаю вас.
— Ни Морис Вийон, ни Александр Щербатов не вернулись. Они погибли в Антарктиде в шестнадцатом году. Одна из партий нашей экспедиции случайно обнаружила зимовку, выстроенную моим дедом, и там мы нашли его дневники и дневники вашего соотечественника. Они знали, что погибнут, и оставили дневники вместе с геологической коллекцией, надеясь, что когда-нибудь их найдут. Это случилось не скоро, но все-таки случилось…
Анри Вийон умолк и молчал довольно долго, барабаня тонкими нервными пальцами по столу. Он смотрел мимо меня, в дальний угол зала. Я терпеливо ждал, когда он заговорит вновь, думая о своем: я думал, что мы с сотрудником посольства ошиблись — Анри Вийон все знает, и хроноскоп ему не нужен. Но для чего же тогда потребовался я, один из хроноскопистов?
— Дневники Мориса Вийона и Александра Щербатова — это документы, исполненные трагизма и величия, — тихо сказал Анри Вийон. — Руководитель экспедиции и его каюр сами повинны в своей гибели, если слово «повинны» уместно в данном случае. Они остались бы живы, если бы не задержались в открытом ими оазисе. Но они пошли на риск во имя науки и не вернулись… Не вернулись, — повторил Анри Вийон. — И к вам я обратился не потому, что вы обладатель чудесного хроноскопа, и не потому, что вы занимались историей полярных исследований… Парижские газеты перепечатывали выдержки из некоторых ваших отчетов, и я понял по ним, что главное для вас — люди, их судьбы. А хроноскоп или еще что-нибудь — не более чем средство… Я не ошибся?
— Вы не ошиблись.
Анри Вийон энергично кивнул.
— Значит, мое обращение к вам — это обращение человека к человеку, а не клиента к следователю-хроноскописту. Вас это не удивляет?
— Меня это радует, — совершенно искренне ответил я. — Не сомневаюсь, что мой друг Березкин тоже будет обрадован.
— В истории исследования Антарктиды имена Мориса Вийона и Александра Щербатова должны стоять рядом, — тихо сказал Анри Вийон. — Очень просто отдать предпочтение начальнику экспедиции перед каюром… Когда вы познакомитесь с записками Щербатова, вы поймете, что так же просто поднять на щит его, потому что в Антарктиде неожиданно подтвердилась удивительно смелая гипотеза вашего соотечественника… Но я ценю выше всего их человеческий подвиг и считаю, что мы обязаны равно воздать должное памяти обоих исследователей…
Поскольку уже выяснилось, что никаких разногласий по этому вопросу у нас не предвидится, мы отправились к Анри Вийону.
Неизменно упоминаемые при описании Парижа — и неизменные в Париже — «сиреневые» сумерки уже медленно заливали город. Свернув с шумного Османовского бульвара, мы миновали просторную площадь Согласия и вышли к набережной Сены — почти безлюдной, если не считать рыбаков, терпеливо рассматривавших поплавки собственных удочек… Анри Вийон молчал, думая о чем-то своем… А сумерки становились все гуще, и теперь уже совсем слабо вырисовывался за мостом Альма вознесенный к низкому небу решетчатый силуэт Эйфелевой башни. Было прохладно, как бывает прохладно ранней весной по вечерам, и некрупные листья на каштанах вдоль набережной казались съежившимися от холода… Я смотрел на старые, темные от времени и копоти дома, на низкие мосты над Сеной, на Сену, такую же неширокую и мутную, как наша Москва-река, на тихие каштаны, уже протягивающие на ветвях незажженные зеленые свечи будущих цветов, — смотрел и думал, что, наверное, очень трудно надолго расставаться с родным городом, уезжать на другой край света, добровольно переселяться в мир, не имеющий ничего общего вот с этим, привычным, — в мир морозов, ветра и льда…
Трудно и — по странному свойству человеческой души — радостно. Никто ведь не принуждал полярников отправляться в полярные страны. И сам я до сих пор жалею, что так и не удалось мне в более молодые годы попасть в Антарктиду — не удалось, несмотря на мои неоднократные попытки устроиться в экспедицию… Что ж, своеобразным утешением будет теперь для меня самое необычное из наших хроноскопических занятий — подготовка публикации о Морисе Вийоне и Александре Щербатове. Самое необычное, но и самое простое, наверное.
Дома, у себя в кабинете, Анри Вийон достал из папки несколько старых фотографий и показал мне. На фотографиях были запечатлены люди в меховых одеждах, бородатые и усатые, и поэтому очень похожие друг на друга. На последнем снимке, сделанном перед началом санного похода, Морис Вийон стоял в группе товарищей, отбросив на спину капюшон меховой парки, а Щербатов, присев, поправлял ремни на вожаке упряжки — крупной, светлой масти, ездовой лайке… Я внимательно просмотрел и остальные фотографии Щербатова, но описать его внешность все равно затрудняюсь, потому что отросшие за зиму борода и усы скрадывали черты лица, а надвинутая на лоб меховая шапка делала его портрет еще менее выразительным.
Анри Вийон положил передо мною толстую тетрадь в добротном кожаном переплете. Я раскрыл ее наугад. Страницы были исписаны ровным мелким почерком, и в глаза сразу же бросилось иное, чем теперь, но такое же, как и в тетрадях Зальцмана, написание отдельных букв, бесконечные твердые знаки в конце слов…
— Вы еще успеете прочитать дневник, — сказал Анри Вийон. — Но чтобы понятнее стали вам причины гибели путешественников, а также значение их открытия, вам придется познакомиться с рукописной статьей Щербатова, сохранившейся у нас в семье. В статье излагается его гипотеза о прошлом Антарктиды, о которой я вам говорил…
— О прошлом? — переспросил я.
— Да, о прошлом, — сказал Анри Вийон. — И возьмите на память вот это, — он протянул мне обломок темной горной породы. — Это из их коллекции…
История, которая первоначально показалась мне самой простой за последнее время, обернулась для нас с Березкиным полной неожиданностью. Неожиданность эта — не в характере хроноскопии, но именно в самой истории.
Я нахожусь сейчас на берегу Белого моря, в Онеге, — нахожусь один, потому что Березкин не смог вырваться из Москвы. Одиннадцать часов вечера. В окна гостиницы бьют слепящие, мешающие писать солнечные лучи. А за окнами — тихий деревянный городок с зелеными, без наезженной колеи, улицами, с гнездами ласточек на окнах государственных учреждений, с ленивыми, спящими поперек деревянных тротуаров, собаками, с устойчивым запахом свежего сена, который ветерок доносит и сюда, в комнату…
Впрочем, теперь, хотя бы мысленно, нам предстоит ненадолго вернуться в Париж.
Тогда, после встречи с Анри Вийоном, я возвращался на Османовский бульвар в несколько элегическом настроении, возвращался по ночному, залитому светом неоновых реклам Парижу, присматриваясь к парижанам, останавливаясь у художественно оформленных витрин и не подозревая, что держу в руках нечто такое, что через полчаса или час буквально потрясет меня.
Не знаю, почему Анри Вийон не рассказал мне все с самого начала. Но уходя от него, я не сомневался, что под прошлым Антарктиды он подразумевал геологическую историю материка.
Ничего похожего. Александр Щербатов полагал, что Антарктида была родиной древнейшей человеческой цивилизации.
Вот так. Не больше и не меньше.
Я вернулся в отель раньше Березкина, принял душ, а потом, чувствуя себя немного утомленным, по лености взялся читать то, что было покороче, — не дневник, а статью. Вот тут все и началось.
Березкин, войдя в номер, сразу почувствовал неладное и, выслушав мой сумбурный рассказ, покосился сначала на стол, потом под стол; очевидно, он заподозрил, что в трезвом состоянии я не смог бы наговорить ничего подобного.
Он молча отобрал у меня статью и тут же прочитал ее.
Мне пришлось пересказать своему другу все, что я успел узнать о Морисе Вийоне и Александре Щербатове, и Березкин остался доволен: как я и предвидел, особое доверие, проявленное Анри Вийоном по отношению к нам, хроноскопистам, не оставило его равнодушным.
— Меня вполне устроит, если в ближайшие месяцы ты будешь занят дневниками Щербатова, — сказал Березкин. — Это по твоей части, а я повожусь с хроноскопом. Понимаешь, после этой конференции…
Я все прекрасно понимал, но поработать спокойно ему довелось недолго.
На следующий день, позвонив Анри Вийону, я выразил ему и свое удивление, и свое восхищение смелой гипотезой.
— Мне будет приятно, если вам посчастливится найти дополнительные сведения о вашем соотечественнике, — ответил Анри Вийон. — Я не в силах помочь вам фактами, но, с вашего разрешения, напомню, что люди, мысль которых отличалась бунтарской смелостью, оставляли после себя след не только в той специальной области науки, которой занимались… Вы понимаете меня?
— Вполне.
Этот француз, право же, все больше мне нравился.
Я отнес «дело» Щербатова к первоочередным своим планам, но белозерское расследование отвлекло и Березкина, и меня и помешало быстрому завершению работы.
Впрочем, составить себе некоторое представление о наших новых героях я сумел довольно скоро — и дневник помог, и письма Анри Вийона. И хроноскоп тоже, разумеется, хотя хроноскопия свелась лишь к изучению дневника.
Дневник писался человеком, погибшим в Антарктиде и к концу похода знавшим, что он погибнет. С нашей, узкопрофессиональной точки зрения, это обстоятельство и могло послужить ключом к открытию характера. Ведь само собою напрашивается предположение, что удастся обнаружить существенные различия в тональности, в особенностях почерка, если сравнивать первые страницы, написанные человеком, уверенным в победе, и последние страницы, написанные человеком, знающим, что он побежден и погибнет…
Такого рода задание и было дано хроноскопу, и он, как следовало ожидать, обнаружил различия: первые страницы писались рукою здорового, полного сил человека, последние — рукою предельно уставшего и спешащего занести свои наблюдения и мысли в дневник. Но как ни изменяли мы формулировку задания, хроноскоп настаивал на одном: и первые, и последние страницы писались человеком, находившимся в спокойном состоянии духа. Сообщая о своей скорой и непременной гибели, Щербатов оставался спокоен и тверд, и никакие раскаяния или сомнения не мучили его. Он сделал свое дело так, как считал нужным его сделать, и ни о чем не сожалел. Беспокоила его только судьба дневников, судьба открытия.
Облик мужественных, до конца преданных науке исследователей вставал со страниц дневника, и надо ли говорить, что восхищение их подвигом, невольная ответственность за их открытие требовали теперь от нас с Березкиным работы точной и быстрой?..
Насколько я понял по дневнику, Щербатов еще в юности получил отличное гуманитарное образование и был хорошо знаком с работами античных авторов Позднее он поступил в Московский университет, на кафедру географии, и в этом смысле ему очень повезло: его учителем стал выдающийся русский географ, историк и этнограф Дмитрий Николаевич Анучин, сразу же распознавший в своем ученике способность к аналитическому мышлению, глубокий интерес к географии и истории. С помощью Анучина Щербатов еще до отъезда в экспедицию опубликовал несколько статей о географических взглядах ученых классической древности.
Морис Вийон был старше Щербатова. По сведениям, сообщенным мне его внуком, он родился за год до Парижской коммуны, а отец его даже участвовал в боях с версальцами. Вот эти семейные воспоминания и традиции, по-видимому, наложили свой отпечаток на молодые годы Мориса Вийона: он занялся политикой, но скоро понял, что ничего дельного не добьется, и предпочел жизнь полярного исследователя — уехал в свою первую экспедицию в Гренландию… Что влекло Мориса Вийона в полярные страны — сказать трудно, но мне кажется, что в какой-то степени его путешествия были бегством от того общества, в котором разочаровался Вийон, и внук его согласился со мною.
А теперь обратите внимание на такое обстоятельство: Щербатов — горожанин, гуманитарий, знаток античной литературы! — был в экспедиции… каюром.
Очевидно, он учился управлять собачьими упряжками не в Александровском саду перед Московским кремлем.
Столь же очевидно, что Морис Вийон покупал ездовых собак не на Елисейских полях в Париже.
И — простейший вывод: в жизни Щербатова произошло нечто такое, что забросило его на север, где он и овладел искусством каюра и где позднее встретился с Морисом Вийоном.
Я написал в Париж — попросил Анри Вийона сообщить, где покупал собак его дед, и он ответил, что на Белом море — либо в Мезени, либо в Онеге.
Не теряя времени, я познакомился с отчетами различных экспедиций на Белое море и убедился, что имя Щербатова в них не упоминается.
И тогда я вспомнил, что в дневнике Щербатова мне встретилась ссылка на «Капитал» Карла Маркса. И я подумал, что студент Московского университета, наверное, не по своей воле оказался на берегу Белого моря, что знакомство с марксистской литературой однажды побудило его перейти к активным действиям, и кончилось это для студента ссылкой в небольшой северный городок — Онегу.
И теперь я знаю, что именно здесь, в Онеге, Щербатов встретился с Морисом Вийоном.
Их встрече не предшествовали никакие выдающиеся события — просто Морису Вийону нужен был переводчик, и Щербатову разрешили помочь экспедиции приобрести собак. Он оставил — думая, что ненадолго — небольшую метеостанцию, им же созданную в Онеге, и перешел, как говорится, в распоряжение Мориса Вийона.
…Я размышлял об их встрече, об их взаимоотношениях, сидя на берегу Онеги. Не знаю, как другим, но мне в моих раздумьях помогает вид тех мест, где некогда побывали мои герои, да и раздумья при этом обретают подчас необходимую писателю теплоту, лиричность, если хотите.
Онега при впадении в Белое море — река широкая, светлая. Длинные черные нити бонов расчерчивают ее на прямоугольники, в которые заключен сплавленный молем лес. Было начало отлива, вода устремлялась в море, и бревна напирали на нижние боны, стараясь вырваться на свободу. Боны, изгибаясь, сдерживали напор, и я, наблюдая за рекой, пытался мысленно представить себе разговор, который неизбежно должен был произойти между Щербатовым и Морисом Вийоном, — разговор о прошлом Антарктиды.
Щербатов закончил свою статью в ссылке, в Онеге и, конечно же, не мог не поделиться своими выводами с человеком, который отправлялся в Антарктиду.
Наверное, услышав о странной на первый взгляд гипотезе, Морис Вийон попросил у Щербатова разъяснений.
«Прямых доказательств, как вы сами понимаете, у меня нет, — надо полагать, ответил ему Щербатов. — Но косвенные, основанные на изучении античной литературы, я могу привести. Вернее, я могу объяснить, почему задумался о прошлом Антарктиды и какая цепь умозаключений привела меня к столь поразившему вас выводу…
Известно, например, — продолжал Щербатов, — что еще за две с половиной тысячи лет до нашей эры к фригийскому царю Мидасу явился некий путешественник и рассказал ему о далекой Южной Земле, населенной великанами, богатой золотом…»
«Я знаю эту легенду», — перебил, наверное, Вийон. «Она достаточно широко известна, — должен был согласиться с ним Щербатов. — Но я напомнил ее лишь для того, чтобы подчеркнуть древность первых сведений о загадочном материке… А вот забавный исторический парадокс. Вы уж извините, но мне вновь придется напомнить общеизвестное. Как вы знаете, в двух сочинениях Платона, „Тимэе“ и „Критии“, упоминается Атлантида. И этого упоминания в трудах лишь одного ученого древности, написанных, кстати, в форме утопического романа, оказалось достаточно, чтобы в наше время сотни людей размышляли об Атлантиде, искали ее следы… А в том, что существует Южный материк, были убеждены все античные географы, — я подчеркиваю — убеждены и все, — но никому из современных ученых не приходит в голову проверить, на чем основывалось их убеждение!»
Уж не знаю, как реагировал Морис Вийон на высказанные примерно в такой форме соображения Щербатова, но, мне кажется, они должны были его озадачить.
А Щербатов продолжал развивать свою гипотезу.
«Напомню вам еще одну историческую несообразность. Если не считать Европу, Азию и Африку, издавна известных средиземноморским народам, то все остальные материки были открыты случайно. Северную и Южную Америку открыли, когда искали морской путь из Европы в Индию, случайно наткнулись на Австралию… А о Южном материке тысячелетия думали ученые, сотни лет мореплаватели сознательно, целеустремленно искали его и, что уж совсем удивительно, — нашли!.. Не согласитесь ли вы со мною, мсье Вийон, что слишком легкомысленно все сводить к легендам и недоразумениям?.. Я лично убежден, что за мифологическими напластованиями скрываются подлинные знания древних о Южном материке…»
Как видите, в рассуждениях Щербатова, — а я инсценирую его разговор, основываясь на некоторых документах, — зазвучал мотив, уже знакомый мне и Березкину по прежним расследованиям: нельзя пренебрегать памятью народной, нельзя бездумно отмахиваться от мифов и легенд…
«Но от кого же узнали древние о Южном материке?..» — вправе был спросить Вийон.
«От самих антарктов, жителей Южного материка…»
«Я не допускаю мысли, что вы не слышали о походах Шеклтона, Амундсена, Скотта. Сплошной лед…»
«А тогда не было сплошного льда. Я исхожу из предположения, что ледниковый покров возник примерно десять тысяч лет назад, когда заканчивался ледниковый период в Северном полушарии. Влага с Северного полюса перенеслась к Южному…»
«А где доказательства?»
«А у вас есть доказательства, что ледяному покрову, допустим, миллион лет?.. Нет у вас таких доказательств, и, стало быть, любое предположение одинаково гипотетично!»
…Начало отлива — самое оживленное время на реке. Тарахтят небольшие доры — так почему-то на Белом море называют моторные лодки, — деловито трудятся маленькие катера, разводя боны — с отливом бревна сами двинутся вниз по реке к лесобирже, к лесопильному заводу, где земля смешана со щепой, где в болоте вместо торфа — щепа, где повсюду висят предупреждения, запрещающие курить, поплывут не к тихой, пропахшей свежим сеном Онеге, а к другой, дымной и шумной, изъезженной автобусами и лесовозами, к городу Онеге, где кончается зеленая жизнь леса…
В тысяча девятьсот четырнадцатом году, в канун первой мировой войны, для Щербатова началось главное в его жизни: Морис Вийон полушутя предложил ему лично познакомиться с антарктами… Надо ли говорить, что предложение было с радостью принято? Осуществить его было не просто, но бдительность властей удалось усыпить, и Онега вынесла шхуну «Ле суар» в Белое море, откуда она начала свой путь.
В тот вечер, когда мы с Анри Вийоном медленно брели по набережной Сены к его дому и я любовался ажурным силуэтом Эйфелевой башни за мостом Альма, Вийон вдруг остановился и, чуть усмехнувшись, сказал:
— Морис Вийон и Александр Щербатов, конечно, не раз прогуливались по набережной, как сейчас мы с вами. Семья наша уже лет сто живет неподалеку от Сены… И где-нибудь здесь они прощались с Парижем, чтобы не встретиться с ним больше никогда…
Я кивнул в знак согласия, но про себя подумал, что Александру Щербатову пришлось еще прощаться с Россией. И теперь я знал, с каким уголком ее… Может быть, потому, что я сам люблю русский Север, я думал о прощанье с грустью, которую вряд ли испытывал Щербатов, бежавший из ссылки к новой жизни.
Но Онега и тогда была хороша, как хороша она поныне. Те же высокие, с подклетями для скота, стояли дома на улицах городка, такие же деревянные тротуары были настелены над глубокими дренажными канавами, и на таких же коромыслах, похожих на половинку хомута, и тогда носили воду в ведрах… И такие же разнотравные луга цвели за околицей, и та же тайга с голубикой, морошкой, княженикой тянулась по берегу реки, и так же звенели в ней комары, и такие же белоголовые ребята пасли в тайге коз, скармливая им нарубленные сосновые ветки…
И потому, что Онега запала мне глубоко в душу, и еще потому, что дни стояли необычно теплые и ясные, по всем этим причинам по-особому думалось о Щербатове, некогда бежавшем из Онеги, о его последних месяцах и днях, проведенных во льдах и снегах Антарктиды.
Короткого антарктического лета едва хватило Морису Вийону, чтобы пробиться к побережью Южного материка и выстроить жилые дома и служебные помещения. Но осень в том году неожиданно выдалась поздняя, теплая, и шхуна «Ле суар», выполняя распоряжение начальника экспедиции, прошла вдоль побережья на запад, и в условленном месте ее экипаж успел выстроить промежуточную базу.
А затем наступила долгая зима. Впрочем, едва ли стоит описывать подробности зимовки: раз уж мне не посчастливилось побывать в Антарктиде, то точнее, чем очевидцам, мне все равно этого не сделать.
Подумаем лучше вот о чем: размышлял ли Щербатов в течение долгой антарктической зимы о своей гипотезе?
Если верить дневнику — почти нет, и мне кажется, что так оно и было. Одно дело фантазировать об антарктической цивилизации за тридевять земель от Южного материка — даже в северной Онеге! — и совсем другое, когда ты сам живешь на леднике, бродишь по снежным тоннелям и с почтением смотришь на термометр, показывающий пятьдесят градусов при штормовом ветре.
Я не хочу, чтобы эти строки были поняты так, будто Щербатов отказался от своей гипотезы. Нет, он от нее не отказывался. Просто за время зимовки он понял, что у него нет даже слабой надежды как-то подтвердить ее. И поэтому в Антарктиде чаще, чем об антарктах, он вспоминал о товарищах-студентах, о профессоре Анучине, с которым однажды поделился своей догадкой, о Московском университете, в который мечтал вернуться…
Когда Морис Вийон, метеоролог Гюре и каюр Щербатов собрались в санный поход в глубь материка, они, конечно же, не планировали поиски следов древней цивилизации, — они стремились лишь уточнить карту своего района. Такая же цель стояла и перед второй партией, которую возглавлял геолог Ришар.
После того как будут опубликованы дневники Мориса Вийона и Щербатова, читателям станут известны подробности их похода с описаниями снежных бурь, холода, рискованного перехода через зону трещин, во время которого погиб метеоролог Гюре… Я же сразу перейду к рассказу о последней, заключительной части перехода, когда Морис Вийон и Щербатов — изголодавшиеся, обмороженные, потерявшие всех собак, — продолжая упорно идти по намеченному маршруту к промежуточной базе, вдруг увидели впереди небольшое кучевое облако, неподвижно застывшее в синем воздухе. Они знали, что кучевое облако не могло образоваться над ледяным куполом, что лишь нагретая солнцем земля могла породить его, — и они пошли к этому облачку, пошли к своей смерти и к своему бессмертию… Они шли долго, и облако все манило их, а потом на горизонте возникло черное пятно — обнаженные скалы, и измученные путники заторопились, почти побежали к ним…
В те годы никто не подозревал, что во внутренних районах Антарктиды встречаются свободные ото льда оазисы. Не удивительно поэтому, что исследователи были поражены видом бурой, «теплой», как записал в дневнике Щербатов, земли, или, точнее, скал и красноватого, причудливой формы незамерзшего озера.
Но скалы не только имели «теплый» цвет — солнце по-настоящему нагрело их, и Вийон со Щербатовым, бросившись на выветренные, покрытые коричневатой коркой камни, долго лежали, всем телом впитывая тепло, блаженствуя, отдыхая… В последние дни мысль о возможной гибели не раз приходила им в голову, но теперь, когда пальцы их перебирали угловатые обломки щебня, скопившегося в пазах между камнями, когда с криком кружил над ними снежный буревестник, — теперь они чувствовали себя спасенными!
Приподнявшись, чтобы еще раз оглядеться, Александр Щербатов увидел метрах в ста от себя огромного каменного барана. Щербатов легонько толкнул Вийона и по изумленному выражению лица своего спутника понял, что ему не померещилось. Да, перед ними стояло изваяние могучего, крутолобого с кольцеобразными рогами барана, а дальше, за ним, виднелось изваяние безрогого быка с высокой холкой.
— По-моему, мы оба в здравом уме, — тихо, словно боясь спугнуть животных, сказал Щербатов Вийону.
— Как будто бы, — ответил тот.
Сам не зная, для чего он это делает, Щербатов взглянул на часы: они показывали двадцать три часа тридцать пять минут.
Прошло еще несколько минут, и что-то неуловимо изменилось в странном мире оазиса: бык и баран вдруг утратили четкие контуры, они как бы растворялись, превращаясь в бесформенную каменную массу, в обычные, ничем не примечательные скалы… Но в те же минуты другие, столь же обыкновенные и ничем не примечательные скалы, словно под резцом невидимого скульптора, стали обретать еще неясные контуры. Чудилось, что пластичный камень делается упруже, собранней, сбрасывает с себя лишние куски породы, мешающие проявиться скрытой сути вещества… Таинственное движение огромной глыбы ни Вийон, ни Щербатов не могли объяснить, но оно совершалось и закончилось появлением слоноподобного животного, прочно стоящего на земле Антарктиды на коротких тумбах-ногах… Яркий солнечный блик упал на выпуклое плечо гиганта, и тогда случилось нечто еще более фантастичное: Морис Вийон и Щербатов увидели тонкую женскую фигуру, прильнувшую к ноге слона и молитвенно протягивающую руки к нему, владыке… Щербатов вскочил, порываясь броситься к фигурам, но Вийон остановил его, и не напрасно: через несколько мгновений женская фигура исчезла, причем исчезла моментально, будто ее убрали…
И вновь Щербатов непроизвольно взглянул на часы: они показывали ноль часов тридцать минут.
— Галлюцинация, — сказал Щербатов; он дышал тяжело, как после долгого бега.
— Нет, — возразил Вийон.
Они постарались взять себя в руки. Каменный слон уже медленно растворялся в лучах низкого солнца; лишь на секунду возникла неподалеку от него гибкая кошачья фигура какого-то хищника и исчезла.
Морис Вийон и Александр Щербатов продолжали всматриваться в очертания скал, но загадочная жизнь их уже прекратилась.
— Причуды выветривания, — сказал Щербатов, которому, наверное, было страшно произнести вслух мысли, пришедшие ему в голову.
— Нет, — снова возразил Вийон; он произнес это подчеркнуто твердо. — Нет!
И тогда они посмотрели в глаза друг другу.
— Я думаю о вашей гипотезе, — сказал Вийон.
Солнце висело совсем низко, и холодный ветер, скатываясь с окрестных ледников, проносился над оазисом. Зябко поводя плечами, Щербатов занялся палаткой и долго ничего не отвечал.
— Нет, — сказал он потом. — Не может быть…
— Может, — возразил Вийон. — Может и было. Без человека тут не обошлось.
— Невероятно! — Щербатова трясло в спальном мешке, он не мог согреться. — Просто невероятно!
Морис Вийон лежал и высчитывал, сколько им осталось идти до промежуточной базы. Там ждет их Ришар. Но он будет ждать их только до двадцатого января. Это крайний срок, и Вийон сам приказал ни на день не задерживаться. Ришар уйдет, и если он уйдет… Да, времени у них в обрез. Ни одного дня в запасе.
— Останемся здесь на сутки, — предложил Вийон. — Если все повторится…
— Надо остаться, — сказал Щербатов, уже успевший произвести те же подсчеты.
Весь следующий день Щербатов отмалчивался, а Вийон, наоборот, был возбужден, взвинчен и, несмотря на бороду и запавшие щеки, выглядел помолодевшим.
— Наверное, мы недооцениваем интеллекта и творческой мощи наших предков, — сказал он Щербатову. — Вообще — человека! И я вместе со всеми повинен в этом. Разочароваться в человеке, в людях — в людях, способных творить прекрасное. Нет, черт возьми! Мы еще поборемся. И здесь, и там, когда вернемся! Как по-русски «человек»? — опросил он и, с трудом выговаривая незнакомое слово, по слогам повторил его за Щербатовым: — Че-ло-век!..
Прошли сутки, и в тот же самый час, около полуночи, мертвые скалы ожили: сначала появились баран и бык, а потом слон с прильнувшей к его ноге женщиной и гибкая крупная кошка…
— Поздравляю! — не скрывая восторга, сказал Морис Вийон. — И вас, и себя поздравляю! Замечательнейшее открытие! — Он задумался и уже иным тоном, по-деловому добавил: — Антаркты знали тайну сочетания скальных контуров с падающими на них солнечными лучами… Скорее всего здесь находился храм, и сотни людей сходились сюда в полуночный час молиться…
Щербатов по-прежнему отмалчивался. Он свыкся с мыслью, что гипотеза его, рожденная за письменным столом, никогда не подтвердится, и открытие оглушило его. Нужно было время, чтобы прийти в себя, чтобы еще раз все продумать, и, пожалуй, никогда раньше он не мечтал так о встрече со своим учителем, с Анучиным, как в эти часы.
А потом Вийон и Щербатов перестали размышлять о древней цивилизации: они шли и считали оставшиеся до двадцатого числа дни, и получилось, что если ничего не случится, то они все-таки успеют.
Снежный шторм обрушился на их палатку, когда они находились на расстоянии одного перехода от базы.
Они поняли, что это конец. И потому, что от базы их отделял всего день пути, они с особой ясностью сознавали: открытие памятников антарктической культуры будет стоить им жизни.
Давно уже дома у нас существует традиция: перед далеким путешествием мы с женой обязательно приходим к Московскому университету, но не к новому зданию, а к старому, на Манежной площади. Там, за главными зданиями, есть не видимый с улицы, невзрачный четвертый корпус. Теперь в нем разместился философский факультет, но раньше — долгие, долгие годы — принадлежал он географам и геологам. Оттуда уезжали они в первые экспедиции, и туда они возвращались осенью загоревшие, повзрослевшие, а то и обросшие бородами…
Я мечтал об открытиях в Антарктиде, и если бы мне посчастливилось принять участие в антарктическом путешествии, оно началось бы для меня у стен четвертого корпуса… Не знаю, где находилась кафедра географии, когда в университете учился Щербатов. Но ведь для него-то, если быть точным, путешествие на Белый континент действительно началось с Манежной площади, и кирпичные стены Кремля, кремлевские башни навсегда остались в его памяти… Мне было несложно повторить начальный этап путешествия Щербатова… Поездом — до Архангельска, потом переправа на Кег-остров, самолет, Северная Двина под крылом самолета, тайга, озера, похожие на капли голубой ртути, и — Онега.
А сейчас я прощаюсь с Онегой. Теплоход «Карелия» уже отошел от причалов. На реке тихо, и слышно, как бьется о подводную часть судна «топляк» — затонувший, но еще не легший на дно лес… Мне еще дано будет увидеть, как и Щербатову, гранитные луды, выступающие, как спины китов, из вод Белого моря, и те же проливы-салмы, и тот же лесистый Кий-остров с остатками белокаменного монастыря… И — все. Весь остальной гигантский путь Щербатова, вплоть до того рокового дня, когда они с Вийоном не застали на базе Ришара, мне проследить не удастся…
Щербатов совершил открытия в Антарктиде, я — только мечтал о них. Один из моих друзей, узнав, что его дерзкая мечта, связанная с изучением Северного Ледовитого океана, осуществлена другим, написал стихи, в которых были такие строки:
Я славлю героя, который
Исполнил мою мечту!
Сейчас мне захотелось повторить эти строки, — повторить, не считаясь с хронологией.
В Москве живет удивительный человек — атлантолог по специальности. Правда, большую часть своей жизни он занимался химией и даже получил степень доктора химических наук. Но потом он заболел и уже не смог оправиться после болезни. Прежнюю работу пришлось бросить, и именно тогда бывший химик увлекся загадочной Атлантидой… Болезнь не оставляет его в покое, и уже около десяти лет он не выходит из дома. Но весь мир входит к нему в дом — письма идут из Северной и Южной Америки, из Австралии и Новой Зеландии, из Индии и Египта, из Англии и Германии — оказывается, по всему свету рассеяны ученые, пытающиеся разгадать загадку Атлантиды!
Теперь вы понимаете, что, вернувшись в Москву, я не мог не зайти к атлантологу. Мне хотелось рассказать ему о гипотезе Щербатова, о его открытии и его судьбе. Наконец, мне хотелось поспорить с атлантологом и даже в какой-то степени противопоставить Антарктиду Атлантиде…
И я сразу же перешел в наступление.
Щербатов представлял себе доледниковую Антарктиду обширным материком с горами и равнинами. В горах, думал он, наверное, имелись разрозненные центры оледенения, но в прохладных прибрежных районах с разнообразной растительностью, с богатым животным миром обитали люди — антаркты.
А теперь попытаемся сравнить условия обитания в Атлантиде и в Антарктиде.
Судя по всему, если Атлантида когда-нибудь и существовала, то находилась она в тропическом или субтропическом поясе. До некоторого определенного момента условия обитания атлантов и антарктов разнились, так сказать, лишь климатически: в одном месте теплее, в другом — холоднее.
Но потом в Антарктиде — стремительно по геологическим масштабам, а по человеческим — медленно, в течение тысячелетий, — началось формирование материкового оледенения.
— Признайте, — сказал я атлантологу, — что ледники сдвинули чашу весов в пользу Антарктиды!
В самом деле, никакие внешние стимулы не требовали от атлантов ускоренного общественного и технического развития — они продолжали сибаритствовать на лоне тропической природы и сибаритствовали до тех пор, пока катастрофа разом все не уничтожила.
Антаркты же оказались в принципиально ином положении: ледники наступали, природные условия ухудшались, и быстрое общественное развитие, быстрое совершенствование техники стали для антарктов необходимостью, жизненно важной потребностью.
— Вот почему, — говорил я атлантологу, — первая высокая цивилизация и должна была сложиться в Антарктиде, а не в Атлантиде!
Остановить и уничтожить ледники антаркты, разумеется, не могли. Цивилизация их в конечном итоге погибла, и лишь смутные следы ее удалось рассмотреть Щербатову и Вийону в оазисе… Сами же антаркты, вероятнее всего, покинули на кораблях суровую родину и рассеялись по земному шару… Рассказы антарктов о своей прежней родине были усвоены народами, с которыми они постепенно смешались, и в виде легенд достигли берегов Средиземного моря. Греческие ученые обнаружили в легендах рациональное, поверили им и потому упорно наносили Южный материк на свои карты…
— Вы думаете, я буду с вами спорить? — хитро сощурившись, спросил меня атлантолог после того, как я исчерпал все свои доводы. — Ничуть не бывало!.. Помните, как Нильс Бор оценивал физические гипотезы?… Было у него два критерия: «достаточно сумасшедшая» и «недостаточно сумасшедшая». Во втором случае гипотеза отбрасывалась как негодная. Так вот, гипотеза Щербатова — а она останется гипотезой, пока новые исследователи не найдут ей подтверждения, «достаточно сумасшедшая» для того, чтобы ее узнали все!
Я же вам говорил, что атлантологи — замечательные люди!
И теперь я могу признаться, что включил в свои записки очерк о Щербатове именно потому, что гипотеза его сразу же показалось мне «достаточно сумасшедшей»! Я за смелых «чудаков», за дерзких мыслителей, потому что дерзкие мыслители — сродни революционерам. Они ломают привычные представления о мире, они расширяют горизонты, они учат смелости. Это и имел в виду Анри Вийон, когда осторожно сказал мне в Париже, что люди дерзкой мысли оставляют после себя след не только в той науке, которой занимаются, — они пробуждают смелость мысли у всего человечества, они обогащают человечество самым важным способностью переступать границы привычного!
…Когда мы с Березкиным подвергли хроноскопии обломок горной породы из геологической коллекции Мориса Вийона и Александра Щербатова, мы увидели лишь мятущийся рой жестких, как железо, снежинок… Та же снежная крупа занесла следы Мориса Вийона и Щербатова — они исчезли навсегда.
Но отважным исследователям поставлен в Антарктиде памятник — трехметровый дубовый крест, обращенный к югу. На нем написано: «В память капитана Р. Ф. Скотта, офицера флота, доктора Э. А. Уилсона, капитана Л. Э. Дж. Отса, лейтенанта Г. Р. Боурса, квартирмейстера Э. Эванса, которые умерли при своем возвращении с полюса в марте 1912 года. „Бороться и искать, найти и не сдаваться“».
Ни имени Мориса Вийона, ни имени Александра Щербатова, как видите, нет в списке погибших. Но ведь он поставлен всем, кто умел бороться и искать, найти и не сдаваться.
Это, наверное, самое трудное, что можно себе представить, — найти и не сдаваться.