«– Куда тебя на сей раз несет, Радж Капур неугомонный?
– Куда? Ну, допустим… в сверсекретный правительственный бункер. Похожу, посмотрю, статейку напишу.
– Вот как. А пропуск у тебя есть? Там, насколько я понимаю, без пропуска делать нечего.
– Может, обойдусь без дотошной канцелярии. Пропуск ведь оформлять надо, а свободного времени у меня немного.
– Ну почему же, почему же? Например, коллега твой Коля время очень даже нашел на оформление…»
Вот ведь вредный старикан. Любит дядя Дима иной раз позлорадствовать, повспоминать о моих профессиональных промахах и упущениях. Ну, было дело, удалось в 2012 году Кольке Икоркину сутки провести в настоящем практически секретном бункере, когда некоторая часть населения многострадального земного шара бесилась по поводу теперь уже прошедшего двадцать первого декабря. Бесилась, в календарь майя тыкала, конца света ждала. Эка невидаль! Зато я почти за три месяца до псевдоапокалипсиса на двухсотлетии Бородинского сражения побывал и множеством впечатлений запасся, которые впоследствии не раз обсуждал с дядей Димой. Он у меня читатель со стажем. Если попадает к нему в руки свежий номер нашей «Утренней строки», то проштудирует он его, что называется, от и до, обязательно запомнив самое интересное. Иначе и быть не может; все-таки в газете корреспондентом работает его племянник Михаил Крынников, то есть я.
Как вы уже знаете, работа у меня исключительно интересная и примечательная, прежде всего по части открытий. А уж мне с моим авантюрным характером скучать не приходится на ней никогда. Все как в одном старом, но хорошем кино про двух шалопаев-школьников:
Приключения, приключения.
Львы спускаются к водопою.
Что-то снова запахло штормом.
Шпаги наголо, господа![1]
Что ни говори, а с приключениями я не расстаюсь никогда. Это Колька у нас тяжелый на подъем домосед. Из своей берлоги лишний раз высовываться не любит и дальше Москвы не бывал. А я, если надо, весь мир объездить могу.
Правда, незадолго до ставшей для меня судьбоносной темы «поездка к реконструкторам» путешествовать в самое ближайшее время мне решительно никуда не хотелось. И дело тут не только в домашних хлопотах, но и в неугомонном дяде Диме. Сидел бы себе тихо. Так нет же, узнал про мою предстоящую поездку, примчался, начал расспрашивать, выведывать секретную информацию, словно Штирлиц заправский. А после, так и не добившись вразумительного ответа, решил уже своими планами со мной поделиться:
«– А я в Крым собираюсь съездить на недельку.
– Чего ты там не видел?
– Там тепло, там яблоки. И к тому же все, буквально все пропитано строками Льва Николаевича…»
После этих слов мой дядя, почти как по другому классику, «не в шутку занемог» и, очутившись в объятиях очередного литературного приступа (с ним такое иногда случается), принялся цитировать текст из школьной программы:
«Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; темно-синяя поверхность моря сбросила с себя уже сумрак ночи и ждет первого луча, чтобы заиграть веселым блеском…»[2]
Хоть и не особо мне нравится сей бородатый столп отечественной и мировой литературы, все же в ту минуту я на несколько мгновений представил себя бредущим по улицам героического города во время Первой его обороны[3]. Ну или, на худой конец, просто побывавшим в той далекой эпохе, ощутившим ее дух, размах, биение.
Представил, а теперь с полной уверенностью могу сказать и себе, и вам: «Люди! Будьте осторожны в своих мыслях и желаниях – вдруг исполнятся…»
– …Ну же, ну же! Я, право, начинаю скучать от столь вялой беседы!
– Извольте, развеселю!
Тонкая, но прочная металлическая полоса с шипением рассекла воздух, хищной змеей метнувшись вперед в очередном выпаде. Слишком поздно. Раздался звон металла о металл, послуживший сигналом начала. Снова выпад, сменившийся затем теснением. Финт, еще один. И опять победитель не выявлен.
– У-у-ух! Вдарил знатно своим прутом! Аж искры посыпались во все стороны!
– Их благородие сегодня что-то лютует. Аль не выспался после вчерашней трепки?
– Может, и не выспался. Кто его знает. Такой уж мой барин…
Зрители потихоньку переговаривались, с интересом глядя на то, как поединщики яростно обрушивают друг на друга все новые и новые порции ударов, надеясь найти долгожданную брешь в обороне и довершить бой. У одного из них это наконец-то получилось. Ловким, многократно отработанным приемом оружие выбито из руки противника, и схватка кончена. Аплодисменты с одобрительными возгласами, салютации, поклоны, и вот победитель на время остается в одиночестве, прерванном затем новым собеседником. Но на сей раз спор сугубо мирный:
– …И что же, по-вашему, нужно для написания хорошего романа?
– Все правила тут заключаются в том, что так как роман есть картина человеческой жизни, то в нем должна быть представлена жизнь, как она есть, характеры должны быть не эксцентрические, приключения не чудесные, а главное, автор должен со всею возможною верностью представить развитие и фазы простых и всем знакомых страстей так, чтобы роман его был понятен всякому и казался читателю как бы воспоминанием, поверкою или истолкованием его собственной жизни, его собственных чувств и мыслей.
– А вот мне думается, кроме всего этого нужна еще и кипучая сила, присущая молодым.
– Не соглашусь. Что есть молодость? Молодость – время бестолковое. Она неуравновешенна, несправедлива, неблагодарна. Сколько у молодых диких идей, спеси, сомнения! У них что ни день, то новые прожекты и изобретения, открытия давно открытого. Ох уж эти молодые люди! Пьяные сердцем и нетрезвые умом, но во всем и всюду лезущие в учителя.
– Однако ж каждому взрослому человеку, как и всему человечеству, до слез не хочется взрослеть.
– Верно. И не потому ли всякий зрелый муж вздыхает у камина втихомолку: «О, как бы мне остаться навсегда молодым?» Помнит он и свои стихи, написанные в юности, а самого уж лета к суровой прозе клонят… Вот и мне уж сорок, а грусть по былому все чаще и чаще душу томит…
– Полно вам, Иван Александрович. Не кручиньтесь о прошедших годах. Давайте лучше продолжим наши занятия. Я, как видите, пока освободился, а ветер, кажется, сделался слабым, бом-брамсельным и более препятствовать не станет.
– И в самом деле погода подходящая… – Мой собеседник, секретарь адмирала Путятина, коллежский асессор, а по совместительству еще и будущий классик русской литературы Иван Александрович Гончаров – автор «Обыкновенной истории», «Обломова», «Обрыва» и еще некоторых менее известных произведений – оторвал руку от фальшборта[4] военного фрегата «Паллада», уже начавшего свое долгое кругосветное плавание от Петербурга к берегам Японии.
– Мне нужно переодеться, – принц де Лень[5] перешел на французский и, закутавшись в короткое пальто, придерживая цилиндр, направился в каюту.
– Не задерживайтесь, – бросил ему вслед отставной подполковник лейб-гвардии Гродненского гусарского полка Михаил Юрьевич Лермонтов, уж два года как сменивший военный мундир на статское платье. Еще один знаменитый писатель и поэт, чье творчество мне, разумеется, тоже знакомо, постоял с полминуты на прежнем месте, облокотившись на фальшборт локтями и глядя вдаль на безбрежный морской горизонт, а после начал насвистывать песенную вариацию своей «Уланши» – дерзкого, хулиганского, наполненного матюками стиха. Вовремя спохватился и бросил это занятие. Есть морская примета, что свистом на палубе с легкостью можно нагнать шторм, а такие сюрпризы никому на «Палладе» не надобны.
– Как все строго на воде, – с грустью заметил Лермонтов. – И грустно…
А уж мне-то как грустно, тезка мой известнейший. Не передать словами. Это неунывающему барону Мюнхгаузену хорошо. У него безвыходных положений не бывает, а у меня?
У меня один в один, как у вас, Михаил Юрьевич:
Вот только в отличие от лермонтовского узника вокруг меня отнюдь не голые стены, тускло освещаемые лучом лампады. Нет в моей «темнице» и двери, за которой в ночной тишине звучномерными шагами ходит безответный часовой. Есть лишь неопределенность. И она бесит, сводит с ума!..
Наверняка, узнав о моем положении, какой-нибудь биограф, литературовед, а то и просто рядовой историк негодующе воскликнет: «Что?! Лермонтов?! Бред! Никогда он не был отставным подполковником! Его вообще тут не должно быть в принципе!..»
Спорить не берусь, но факт остается фактом. И не отвертишься от него. Товарищ Штерн из своей хроно-петли отправил меня в еще одну, скажем так, уже добровольную командировку во времени, которая должна завершиться долгожданным возвращением домой. Вот только, как мне кажется, что-то профессор там напутал с «маршрутным листом». Вроде бы обещание не забрасывать к динозаврам выполнил, а с остальными договоренностями пока проблема…
Не знаю только, какой у нее масштаб. Большой или не очень?
Надевали ли вы когда-нибудь очки виртуальной реальности, садясь в кресло, оснащенное для пущей убедительности всякими три и более D-эффектами? Я пару раз надевал, катаясь на вагонетке в затерянном среди джунглей «Храме судьбы» или налетая на всевозможных вампиров и призраков в кишащем нечистью трансильванском замке. Та еще забава техническая. Удобно, безопасно и в любую минуту можно прекратить сеанс.
Но так было раньше в одном из городских парков Нижнего Новгорода, куда я с семьей ездил на выходные. Теперь же все иначе. Теперь я участник какого-то в высшей степени неожиданного для меня и невесть кем задуманного «аттракциона». Начался он со все той же кромешной темноты, пленником которой я стал сразу же после того, как Штерн далеко не милостиво выпроводил меня вон из тела своего злобного внучка, ткнув в шею оголенными проводами. Вас током когда-нибудь било? А уж меня-то как шандарахнуло. Словами не передать, до чего же неприятно. В результате – черная пропасть, резкий рывок и тьма рассеивается, чтобы явить мне новые чудеса и новую реальность. Перескочил так и я в очередное прошлое, отчасти похожее на все ту же до скрежета зубовного знакомую мне царскую Россию. А точнее, в Россию второй половины девятнадцатого века. А еще точнее, в октябрь тысяча восемьсот пятьдесят второго года. Вот свезло так свезло вам, Михаил Иванович. Эпоху последнего русского императора Николая Второго вы уже видели, теперь извольте лицезреть эпоху его «незабвенного»[7] прадеда Николая Первого, иначе именуемую «николаевское время».
Что я знаю о нем? Если не считать школьных уроков истории и литературы (декабристы, Третье Отделение, Пушкин, вальсы Шуберта, хруст французской булки и прочее, прочее, прочее), то из относительно недавнего исторического ликбеза можно припомнить разговор двух стариков, ехавших вместе со мной и Бакуниными в электричке от Москвы до Тучкова. Я их почему-то прозвал Бобчинским и Добчинским – болтают, как сороки, правда, не столь бестолково, как гоголевские городские помещики. И шибко ругаются:
«– …Незабвенный? Ха! Нет, Палкин, только Палкин. Забыть такого питона реакционного точно нельзя. Душил все и всюду, срубая любую голову, рискнувшую подняться выше царственного уровня. А началось удушение со льда Сенатской… Но это лишь кровавая прелюдия. Что же дальше?
– А дальше неустанная охота на говорунов, дерзких, ленивых и совершенно вредных, с помощью верных псов самодержавия, имена которым Бенкендорф и Дубельт. Поймают несчастного и ну тащить в свою контору у Цепного моста. Тащили, тащили, допрашивали, допрашивали, в Сибирь ссылали, в Петропавловку сажали, а хитрец Медокс все равно и ищеек, и царя вокруг носа обвел со своей придумкой[8]. Но разве это открыло глаза Палкину на происходящее? Нет! Он заглядывал в «Свод» Боровкова[9], а у самого под носом творился бардак.
– Воевал незабвенный тоже не ахти. С Персией сначала подрался – мир праху твоему, невинно убиенный Александр Сергеевич[10]. После с Турцией очередная склока у него вышла. В Кавказе завяз. Польшу в крови утопил[11]. Венгерский поход[12] затеял во спасение Габсбургов, которые впоследствии предательски всадили нам нож в спину во времена Крымской кампании[13]. И все это с солдатами, во оруженными гладкоствольными, старыми, расстрелянными, разбитыми, ржавыми внутри, чищенными кирпичом вопреки предупреждению Левши ружьями…»
И т. д. и т. п. Слушайте, Михаил Иванович, критику «николаевского времени» и запоминайте – авось пригодится.
Может, и пригодится, а пока…
Пока положение следующее. Я, словно некий астральный придаток-квартирант, «подселен» в тело Михаила Юрьевича Лермонтова. Уже и не помню, сколько времени прошло с той поры, как я вижу его глазами, слышу его ушами, чувствую все то же, что и чувствует он, но при этом остаюсь безвольным и бесплотным наблюдателем, абсолютно не способным влиять на происходящее.
Пытаюсь освободиться, вырваться!..
Получается плохо.
Скверные ощущения. Как будто бултыхаешься в большом невидимом «пузыре». Ты подплываешь к краям, пробуешь руками продавить преграду, нарываешься на болезненный укол и отлетаешь к центру. «Не шали, – слышу я раз за разом чей-то шелестящий голос, идущий словно отовсюду. – Накажу…»
Отступаю, снова пробую и снова возвращаюсь к исходному положению.
Поганая ситуация. В Августовских лесах было нечто похожее. Но тогда я все же вернул управление, отогнав фулюгана Мишку Власова от «шоферского сиденья». А теперь? Или у «автобуса» руля нет, или меня немилостиво запихали в «багажное отделение». Похоже, старый Штерн действительно что-то напутал.
Помнится, раньше в народе существовало поверье о двоедушниках. Наверное, оно применимо и в моем случае? Пока не знаю. Как и не знаю того, когда это «заточение» закончится.
Зато пытаюсь быть оптимистом, глядя на ситуацию многогранно и под разными углами. Ну-с, Михаил Иванович, знакомьтесь с жизнью и деяниями очередной исторической личности. К тому же вам представился уникальный случай. Вы ведь теперь своего рода живой свидетель жизни поэта, его деяний, тайн и загадок. Так стоит ли кукситься, раскисать и сетовать на судьбу-злодейку, бессрочно зашвырнувшую вас в незнакомую эпоху? Лучше следите за происходящим, а выход… Выход обязательно найдется.
И я следил, заодно усиленно вспоминая все известное мне о жизни и биографии своего «попутчика». Но вспоминать – одно, а видеть жизнь – совсем другое. Особенно когда жизнь эта разительно отличается от привычной и знакомой по учебникам литературы и истории.
«Лермонтов Михаил Юрьевич (1814–1841 гг.)
Великий русский поэт, прозаик и драматург. Родился в Москве, в дворянской семье. Его произведения – роман «Герой нашего времени», поэмы «Мцыри», «Демон», «Песня про купца Калашникова», множество лирических стихотворений, драма в стихах «Маскарад» – признанные шедевры русского литературного искусства…
Детские годы Лермонтова прошли в Тарханах (Пензенская губерния) – имении его бабушки Елизаветы Алексеевны Арсеньевой. С сентября 1830 года Лермонтов числился студентом Московского университета (сначала на «нравственно-политическом отделении», затем на «словесном»). Вскоре на почве столкновения с реакционно настроенной профессурой был вынужден покинуть университет и поступить в Петербургскую школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. По окончании школы в 1834 году был назначен в лейб-гвардии гусарский полк…
В 1837 году Лермонтов переведен из гвардии «тем же чином» (т. е. прапорщиком) в Нижегородский драгунский полк и сослан на Кавказ. Причиной ссылки стало гневное, обращенное против правящих кругов николаевской России стихотворение «На смерть поэта» (Пушкина). Последующие произведения Лермонтова, написанные после ссылки, а также его независимое поведение вызвали резкую неприязнь и вражду к нему со стороны царского двора и правящей верхушки…
Хлопоты бабушки и друзей смогли сократить срок ссылки, и в январе 1838 года Лермонтов вернулся в Петербург. За дуэль с сыном французского посланника Э. Барантом в 1840 году поэта сослали на Кавказ вторично – в Тенгинский пехотный полк. Во время боевых действий на Кавказе Лермонтов проявлял незаурядную храбрость, удивив даже бывалых ветеранов, однако у царя по-прежнему оставался в немилости: Николай I вычеркивал имя Лермонтова из наградных списков. Хлопоты друзей и родных о переводе поэта в Петербург также потерпели неудачу…
Пребывание Лермонтова в отпуске весной 1841 года также было грубо прервано. Ему приказали в сорок восемь часов покинуть Петербург и отправиться в полк…
В Пятигорске Лермонтов встретил прежних своих знакомых. В их числе оказался и товарищ Михаила по школе гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров Н. Мартынов. На одном из вечеров в семействе Верзилиных между Лермонтовым и Мартыновым вспыхнула ссора, закончившаяся 27 июля 1841 года дуэлью, на которой поэт был убит…»
Не помню уже, где и когда я все это прочитал, да оно и не важно теперь. Благодаря действу (или злодейству?) Штерна передо мной разом образовалось как бы два Лермонтова. Первый – тот, что жил в прошлом моей родной реальности и погиб одним летним дождливым днем тысяча восемьсот сорок первого года. О нем уже написаны книги, сняты фильмы, его творчество изучают в наших школах. С ним все ясно. Зато не ясно со вторым Лермонтовым. Второй – другой. Второй каким-то неясным пока образом остался жив и ныне вместе с экипажем «Паллады» (двести пятьдесят рублей за загранпаспорт уплачены) бороздит моря и океаны. Кто он? Как избежал (или не избежал?) роковой для себя кавказской дуэли? Стал ли известен своим творчеством или понял, что стихи служат плохую службу военному человеку? Вопросы есть, ответов – нет. Как и воспоминаний, способных пролить свет знаний на тьму неизвестности. И это паршиво. В случае с Мишкой Власовым я изначально имел доступ хотя бы к каким-то «файлам памяти», а тут практически все «диски» девственно чисты.
Разве что на помощь приходят внешние наблюдения и сны. Именно сны. Если, конечно, так можно их назвать. Все дело в том, что каждый раз, когда Лермонтов погружался в царство Морфея, я моментально оказывался в каком-то сизом тумане, а затем передо мной начинали проноситься картины прожитого. Не моего, а Михаила Юрьевича. Детство, юность, отрочество, зрелость…
И пока в «свободном доступе» лишь несколько обрывков, раз за разом сменявших друг друга в нескончаемом хороводе. Я уже видел Кавказ, где маленький Миша с бабушкой идут по базару целебного Горячеводска и встречают грузинку-гадалку. Смотрел на Петербург, где юнкер Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров Маешка (прозвище Лермонтова из-за сутулости и злоязычия) на пятничных занятиях, одевшись в белую рубашку с белыми же перчатками, яростно бьется на эспадронах с Мартышкой (это так Мартынова там обзывали). Еще я снова видел горы. Не кавказские, а… Карпатские. Все те же знакомые, надоевшие мне до невозможности Карпаты, но не тысяча девятьсот пятнадцатого года, а за шестьдесят шесть лет до этого. Венгерское село с бивачными шалашами и кострами, у которых возятся наши солдаты. Чуть поодаль отдыхает ватага казаков, сидя под шатрами из бурок и плащей, развешанных на козлах из составленных пик. Кони пасутся, пушки стоят, часовые не спят, барабаны готовы к походу, белье сохнет. На здешней длинной повозке (иначе форшпан) лежат раненые ландштурмисты. Лермонтов подходит к одному из них, видит у него десять ран: подбородок перерублен, шея проколота пикой, рука прострелена пулей. Наш гусар, каким-то образом переживший отметку «1841», спрашивает раненого на польском (когда только выучить успел?), не нужно ли чего тому.
В ответ: «Убирайтесь к черту!»
Но Лермонтов не обижается, тянет невежде крынку холодной воды. Поляк воду жадно выпил, но не поблагодарил. Зря. Его соратник по несчастью куда более кроток и сговорчив. Безропотно слушает едкие замечания наших солдат:
«– Так вот они, голубчики!
– Видали мы и не эдаких! Экое диво, подумаешь, есть что тут смотреть: черкесы вон почище будут этих молокососов, да и тех, бывало, на веревочке важивали!
– Мы вам не австрийцы! Мы вас поучим драться!..»
Вот и все лики прошлого. Другие мне в моем «пузыре» не показывают.
Есть еще внешние наблюдения, но и они многого не скажут. Знаю пока лишь только то, что ныне Лермонтов в отставке, квартирует в питерской Коломне. Живет один. Если, конечно, не считать домашней прислуги, среди коей первое лицо Ефим Соколов – крепкий старик с чуть выпученными глазами, отличается ворчливостью и замечаниями вроде «Поберег бы ты себя, батюшка-барин».
Родня? Бабушка померла семь лет назад, оставив внуку в наследство Тарханы. Доходов от имения пока на хлеб с маслом хватает. Семьи за эти годы Лермонтов так и не завел, несмотря на то, что состоит в довольно пылкой переписке с некой Т. С. Не знаю, кто она, но, судя по письмам, настроен наш гусар весьма и весьма решительно. Не надумал ли наконец-то жениться? Наверняка скажет только он сам.
Творчество? Если чем Лермонтов сейчас и занимается, так это мемуарами. Буквально вчера взял в руки тетрадь (толстая обтянутая синим бархатом, посередине в кругу вензель MJL и дата 1850) и заскрипел пером по бумаге, выводя строки:
«Род мой ведет начало свое из земли Шотландской. По велению могучего рока один из Лермонтов Георг Лермонт оказался в России, где и обрел новое свое Отечество. Царь Михаил Федорович указал ему учить «рейтарскому строю» московских ратников и пожаловал его землями за Волгою в Галичском уезде.
К восьмому колену потомков Георга, когда и явился на свет я, Лермонты уже обрусели и стали Лермонтовыми, почти совсем утративши воспоминания о той земле Шотландской, откуда вышли…»
Что еще я точно знаю о Лермонтове? Периодически вижу его в зеркале. И знакомый со школьной скамьи портрет тут не котируется. Голова у Лермонтова большая и без волос. Они со временем начали безжалостно выпадать, вот и решил поэт стричься налысо, ограничившись растительностью на лице в виде усиков. Левую щеку рассекает белый шрам. Откуда он, я не знаю. Наверное, боевая рана. Глаза как будто живут своей отдельной от владельца жизнью – то наполняются абсолютным ледяным равнодушием, то вдруг начинают бегать с такой быстротой, что все перед ними превращается в размазню. И так иной раз по несколько минут беготни. Зато зубы белые и ровные без явных признаков кариеса.
За своим здоровьем мой «попутчик» тоже следит. Жирком не оброс. Все так же, как и прежде, коренаст и мускулист, всеми признанный штангист. И приключения к себе притягивает с магнитной регулярностью. А участвовать в этих приключениях приходится не только самому Михаилу Юрьевичу и окружающим, но и мне, его несчастному попутчику в плавании по океану жизни.
С чего вообще началось мое «заключение», довольно быстро превратившееся в злоключение? С парохода. Самого настоящего парохода. Неуклюжего, деревянного, колесного, вместе с остальными пассажирами вот-вот готового оставить позади Петербург, который мне толком-то и разглядеть не дали, и устремиться к Кронштадту. Из высокой, прикрепленной восьмью толстыми канатами к бортам, закопченной трубы летят искры, валит густой черный дым. Здоровенные, расположенные по бокам бортов колеса пока неподвижны. Кстати, что это вообще за зверь? Я не знал. А вот стоящий рядом Гончаров живо поинтересовался у капитана и получил ответ. Перед нами пароход «Быстрый» – очередное детище завода Берда[14]. Девять годков уже как курсирует вместе с другими своими собратьями по одному и тому же маршруту. По уверению капитана, тридцать верст от Питера до Кронштадта пройдет часа за три максимум. И это если погода мешать будет, а так скорее выйдет. Оборудован вертикальной паровой машиной Уатта фабричного типа мощностью в тридцать лошадок и рассчитан на пятнадцать пассажиров, в числе коих оказался Лермонтов, Гончаров, их общий (так договорились еще до плавания) слуга Соколов и… я. Уже прекратил паниковать и материться в «пузыре» и, приведя в норму мысли, пытался разобраться в ситуации.
А меж тем «Быстрый» наконец-то подал первые признаки жизни. Под палубой что-то застучало, сотрясая неуклюжий корпус. Из пароотводной трубы со свистом вырвалось горячее облачко. Колеса неспешно, будто лениво, ударили по воде широкими лопастями. Трапы уже сняты, и пароход начал разворачиваться на фарватер, разгоняя широкую волну. Ну а я, словно безвольный пленник, старался понять, куда угодил, что все это значит и как выбраться. В этих раздумьях я и провел весь путь до Кронштадта, ничуть не интересуясь видами Невской губы. Зато в Кронштадте было на что посмотреть уже на пристани и сделать некоторые выводы о моем «попутчике» и его возможностях.
«– А ну стой, стой, турецкая твоя морда! Я те покажу, как тут у нас буянить!
– Митрич, а он точно турок?
– Точно! Я их, дьяволов, во как знаю! Шрам у меня откедова, по-твоему?
– Ну, коли так, то тады держи стервеца! Не уйдет от нас!»
Под взгляды и тревожные возгласы многочисленных зевак трое могучих грузчиков наседали на низенького, худенького, похожего скорее на цыгана, нежели на турка, человека. В глаза сразу же бросился невероятный синий тюрбан, больше напоминающий шляпу волшебника-астронома. Высоченный, узкий, с кисточкой наверху, от основания до самого верха украшен металлическими кольцами, какими-то полумесяцами и трезубцами. Где-то я такую «шапку» уже видел…
Точно. Сомнений не было. Передо мной самый настоящий сикх. Их еще индийскими казаками называют. И действительно, сходство есть, и немалое. Тоже народец воинственный, живет обособленно от остальных индусов, военное дело уважает (каждый мужчина – воин), но и на земле работать умеет. Однако воевать сикхам все же приходилось чаще и против численно превосходящего противника, пользуясь тактикой «двух с половиной ударов». Это когда незаметно из засады сближаемся с врагом, затем молниеносно бьем, вгоняя его в шок, а после стремительно отступаем, не позволяя контратаковать. В общем, классическое партизанское «укусил и убежал».
Кстати, кольца на тюрбане – дастарбунге – непростые. Метательные. Заточены до бритвенной остроты по внешнему краю. Известны как чакры. Да-да. Не путать с энергетическими центрами человека. Это другое.
Делали такие «колечки» из стальных или медных полос весом от ста до трехсот кг и метали, если верить слухам, с такой силой и точностью, что порой мишень оставалась без конечности.
Метались чакры тоже не абы как, а одним из двух способов. Первый – кольцо раскручивается на среднем пальце или специальном стержне. Второй – чакру зажимают между большим пальцем и ладонью. Есть еще в арсенале сикхов два десятка спецприемов, чтобы воин мог метать чакры сериями, как в горизонтальной, так и в вертикальной плоскости.
И это вам не сюрикены. Тактика ношения и использования тут иная[15]. Но до чакр пока не дошло, в отличие от уже выхваченной из ножен сабли и небольшого круглого щита. Хрипло бормоча что-то невнятное и дико вращая глазами, сикх ощетинился и, не дожидаясь полного окружения, рубанул вкруговую в прыжке. Попасть не попал, да и толку от этого удара маловато – грузчики лишь отшатнулись. Снова взмах, на сей раз более удачный. Клинок прошелся по руке грузчика Митрича. Брызнула кровь. Несколько женщин взвизгнули. И опять прыжок с ударом.
Один Бог знает, чем бы все это закончилось, не вмешайся в потасовку Лермонтов. Есть у него в багаже, кроме всего прочего, две отличные гусарские сабли. Красивые. Клинки булатные. У каждой эфес состоит из деревянной рукоятки, обтянутой черной кожей и перевитой позолоченной проволокой, с трехдужечной позолоченной же гардой – это чтобы легче защищать руку. Ножны железные. И вместе с ними каждая сабля весит килограмма полтора. И дорогие сабельки. По триста пятьдесят рубликов ассигнациями за каждую плачено.
Однако почему сразу две?
Все дело в том, что еще во время военной службы господин Лермонтов серьезно упражнялся в рубке по-македонски, несмотря на энергичное и обычное в подобных случаях недовольство начальства[16]. Но сейчас ему хватило всего одной сабли, которая, как по волшебству, очутилась в руках владельца, решившего покарать злого индуса. Толпа словно в гипнотическом трансе пропустила Лермонтова к полю битвы, где уже лежал один израненный грузчик, а двое остальных пытались поддеть буяна какими-то крюками. Помощь не нужна? Оказалось, что очень даже нужна.
Поединок гусара и сикха получился молниеносным. Уклонившись от хитрого змееобразного удара, Лермонтов ловким движением перекинул саблю из правой руки в левую и коротко рубанул в открывшуюся брешь. Знакомый прием. Меня ему еще Орлов научил, рассказывая, что большинство людей не готовы к бою с левшой и, когда оружие противника неожиданно перелетает в левую руку, неизбежно пропускают удар. А уж если ярь к этому добавить, то…
Но откуда у Лермонтова яри взяться? Не владеет.
Зато владеет красноречием, объясняя подоспевшим стражам правопорядка свой поступок:
«– Вы могли погибнуть сами.
– Мог, но не погиб-с.
– Все же это не повод выходить противу этого негодяя.
– Что же мне оставалось делать? Безумец мог убить еще многих, но не преуспел благодаря моему вмешательству…»
Что делать, что делать? Сухари сушить. Дело на гражд… господина Лермонтова М. Ю. 1814 года рождения завести решили по статье 105 УК РСФСР. А если серьезно и в двух словах, то суть в следующем: примерно за час до прибытия «Быстрого» в Кронштадт по местной пристани начал бродить сикх. Откуда он там взялся, ни Лермонтов, ни тем более я не знаем. Зато знаем, что этот индус, занесенный невесть каким ветром странствий из своих жарких индийских джунглей в далекий осенний холодный северный город, вдруг выхватил саблю и начал рубить чем-то ему не понравившиеся бочки с огурцами, вот-вот готовые к погрузке на борт судна, следовавшего в Швецию. От бочек псих (то есть сикх) довольно быстро перешел к людям, а тут и Лермонтов вмешался в этот индо-пакистанский инцидент. В результате нарушитель спокойствия с перерубленной шеей лежит в мертвецкой, толпа разошлась, а Лермонтов дает показания в местном отделении полиции. Мог бы еще долго там сидеть, не приди на помощь Гончаров. Фамилии кое-какие назвал, бумаги показал, пригрозил пожаловаться на задержание «моего хорошего друга и честнейшего человека». Подействовало. Дело закрыли, господина Лермонтова отпустили.
Вот такое энергичное начало «заключения» у меня вышло.
Дальше – больше. Дальше – только запоминай… якорь мне в печенку.
Оц-тоц-первертоц, куда же я приехал?
Оц-тоц-первертоц, куда ж я прилетел?
Оц-тоц-первертоц, мне очень не до смеха,
Оц-тоц-первертоц – не это я хотел…[17].
Со стоической грустью вспоминал я подходящие моменту строки, когда Лермонтов с Гончаровым и вечно ворчащим Соколовым впервые очутились у «Паллады». Старый фрегат[18] стоял не на рейде, а в военной гавани. Ошвартован у стенки, у «Купеческих ворот», соединяющих гавань с малым кронштадтским рейдом.
До отплытия еще сутки, но уже теперь пассажирам нужно было разобраться с багажом и своими «судовыми квартирами». Вот этим-то и стоило заняться, но прежде – привыкнуть к тому, что нет у нас пока «морских ног». Что это такое, сможет понять только тот, кто впервые вступил на непонятный деревянный пол, именуемый палубой. Тараканов когда-нибудь видели? Так вот, мы и были как тараканы. Под ногами все раскачивается, а еще не перестроившийся организм лихорадочно соображает, как удержаться и не грохнуться. Такие делишки у троих (то есть четверых) новоявленных «моряков»…
На набережной народу пока не так много, зато на палубе «Паллады» жизнь кипела и била ключом. Шли приготовления к отплытию. Не сидели без дела рабочие из порта в грязных парусинных голландках, сновали туда-сюда матросы, раздавались команды офицеров в черных коротких бушлатах и клеенчатых фуражках (все с усами да бакенбардами, бородачи тоже имеются), старый морской волк с линькой в руке бранил неопытного «карася»:
«– Да за такую драйку под килем протянуть тебя нужно, сукин кот!..»
И еще вдогонку несколько осуждений с замысловато-матерными вывертами и парочкой хлестких ударов по спине.
А работа не прекращалась. Вкалывали наверху и внизу. Всюду слышен стук топоров и молотков, визг пил и рубанков, лязг и грохот. Кто-то неподалеку затянул «Дубинушку», когда несколько человек взялись за подъем тяжестей. Еще дальше другая партия, закончив конопатить палубу и залив пазы горячей смолой, принялась за покраску бортов. Фрегатные матросы в синих засмоленных рубахах таскали разные вещи и спускали их в люки, сплеснивали веревки, поднимали на талях грузы, а марсовые, разбежавшись по марсам или сидя верхом на реях, прилаживали снасти и блочки. Натруженные руки смолили ванты, разбирали веревочные бухты.
Будущие пассажиры «Паллады» стояли в бездействии минут пять, в стороне от широкой сходни, чтобы не мешать матросам, то и дело проносящим мимо всякую всячину.
«– Куда же нам тут?.. Куда же нам тут?..» – растерянно бормотал Гончаров, с недоумением глядя вокруг себя и на свои сложенные в кучу вещи, чего не сказать о Лермонтове. Он моментально начал искать помощь и нашел ее. Минуты не прошло, и к нам подошли три офицера: лейтенант Шиммельфор, мичманы Галкин и Колоколов. С ними куча матросов. Здоровенные, черные от смолы цепкие лапища похватали багаж и, несмотря на недовольные вопли Соколова: «Куда прете, сатаны морские!», понесли все наше добро до каюты, расположенной в жилом трюме.
Каюта маленькая, но чистая. Выкрашена белой краской. С двумя койками – одна над другой, с деревянными задвижками, чтобы не упасть во время качки. К полу привинчены (моряки говорят «принайтовлены») комод-шифоньерка, умывальник, видны две складные табуретки и кенкетка[19] для свечи. Иллюминатор, словно солнце в туманной дымке, тускло освещал всю эту обстановку. В нос бил запах сырости. И узко! Между койками и комодом даже худому Лермонтову протиснуться можно не без труда, чего уж говорить о габаритном господине Гончарове.
Что еще? Хорошо заметен пропущенный в люк раструб виндзейля. Вот и все каютные детали. Но устроились пассажиры с горем пополам. Дальше нагрянули к ним новые открытия.
«– Вот он вам назначен в вестовые… – сказал Галкин, приведя в каюту молодого коренастого, гладко остриженного матроса по фамилии Фадеев. Русые волосы, белое лицо, тонкие губы и непроницаемые глаза. Такой взор бывает у тех, кто сам себе на уме. В этой черте характера Фадеева пассажиры убедились довольно быстро.
«– Честь имею явиться!» – вытянувшись, гаркнул новоявленный вестовой.
Так началось наше знакомство с «фруктом» Митькой Фадеевым. И еще каким «фруктом». Сам из костромских мужиков, на «баринах» буквально помешался, усердствуя порой сверх меры и пытаясь сделать их плавание максимально комфортным.
Помогал он и привыкать к жизни в море. Особенно в первую неделю, когда и Лермонтов, и Гончаров еще толком не умели ходить «по-морскому», отсиживаясь в каюте без обеда, а то и ужина. В такие голодные часы Митька спешил на выручку, таскал для нас горячее из камбуза. Да и вообще, скучать не дает и сейчас. По несколько раз в день забегает узнать, не случилось ли чего, не нужно ли что-то. Заодно расскажет какую-нибудь смешную историю, случившуюся сегодня на палубе или в кубрике. Звал он и Лермонтова, и Гончарова на «ты» и вообще считал обоих скорее младшими братьями, нежели «барами».
А еще Митька частенько оказывал нам медвежью услугу. Одну из таких с самого начала знакомства выкинул.
«– Помоги нашему человеку установить вещи в каюте», – отдал Гончаров ему первое приказание, когда Соколов, по-хозяйски крякнув, начал возиться с обустройством каюты. Долго бы возился, а Фадеев в какие-то три приема управился. И не спрашивайте меня как. Все рассчитано до мулюметра. Хвать вещь – вот здесь поставлю, хвать вещь – сюда засуну. Пятнадцать минут – и каюта обустроена, но как же вопил белугой от негодования Гончаров. Добравшись до его книг, Фадеев быстро составил их на комоде в углу полукругом и перевязал веревками на случай качки так крепко, что вытащить хоть одну Иван Александрович уже не мог – силенок не хватало. Теперь вынужден несчастный литератор в чужих «библиотеках» абонемент держать открытым.
Но это так. Мелочь. Зато, глядя на работу Фадеева, разыгрался тогда у нас всех зверский аппетит.
«– Вы, верно, не обедали, – словно угадал наши мысли Галкин, – а мы уже кончили свой обед: не угодно ли закусить?»
Он еще спрашивает. Конечно, угодно. Особенно Гончарову. Стресс заесть и желудок наполнить…
Нас повели в кают-компанию – просторную комнату внизу на кубрике. Без окон, но с люком и свечами на потолке. Кругом располагались каюты офицеров. Слишком уж маленькие. В каждой есть только место для постели, стула, комода, который в то же время служил и столом. Но зато все по делу. Сюртук с эполетами висит на перегородке, белье – в ящиках, укрытых в постели, книги стоят на полке.
Посредине кают-компании насквозь проходит ствол бизань-мачты, замаскированный круглым диваном. Про стоящее в углу черное лакированное пианино расскажу чуть позже.
Есть длинный стол со скамьями. Это для приема пищи и занятий. Здоровенный, тяжелый, а при сильной качке все равно его бросало из стороны в сторону, как щепку. Однажды этот «слон» чуть не задавил судового распорядителя офицерского стола лейтенанта Петра Александровича Тихменевского. Добрейшей души человек и, по мнению многих, слишком мягок для морской жизни. Спорить с этим утверждением пассажиры на тот период времени не стали. Очень уж хотелось им кушать.
И вот Лермонтов, Гончаров в компании одного лишь Галкина (офицеров в кают-компании нет, все на аврале) обедали холодными закусками. Ну, Лермонтову к скромному рациону не привыкать. Мне тем более. Военно-полевая жизнь с декабря 1914-го по июнь 1915-го и не тому научит. А вот Гончаров недоволен. Вспоминал и мечтал о жареном мясе «по-строгановски», названном так по фамилии создателя этого рецепта покойного графа Строганова[20]. Там на самом деле все просто, как в программе «Смак»: берем говядину, нарезаем плоскими кусками, обваливаем в муке, отбиваем, затем снова нарезаем соломкой, укладываем в миску, посыпаем солью и перцем, накрываем крышкой, чтобы мясо не высыхало, и оставляем на час-полтора. После этого оставшуюся мучную пассеровку нужно развести бульоном, добавить чайную ложку горчицы, луковицу, немного молотого перца, все перемешать и прокипятить. Дальше на раскаленной сковороде жарим на сливочном масле кусочки говядины, выкладываем их в соус, добавляем сметану, жареный репчатый лук и кипятим минуты две-три. Блюдо готово…
Но вместо всего этого аппетитного и сытного угощения пришлось лопать квашеную капусту с брусникой, запивая ее квасом. Почему? Галкин объяснил:
«– Извините, горячего у нас ничего нет, все огни потушены. Порох принимаем.
– Порох? – встревожился Гончаров. – А много его здесь?
– Пудов пятьсот приняли. Остается еще принять пудов триста.
– А где он у вас лежит?
– Да вот здесь, под вами…
– Это хорошо, что огни потушены, – Гончаров облегченно выдохнул.
– Помилуйте, что за хорошо: курить нельзя… – вмешался в беседу Колоколов, войдя в кают-компанию. На этом всякие разговоры закончились, чтобы начаться вновь уже ближе к вечеру, когда за столом собрались все офицеры, с камбуза подали чай и ужин, воздух наполнился дымом от сигар.
Но до ужина случилось еще кое-что. А именно осмотр пассажирами корабля. Ну, меня, по вполне понятным причинам, не спрашивают, хочу ли я осматривать «Палладу» или же нет. Гончаров был намерен осмотреться, как и Лермонтов, практически сразу же поднявшийся на недосягаемую высоту среди прочих «сухопутных крыс» за счет одного-единственного качества – любознательности, доведенной до абсолюта…
А порой и картинного безумства.
«– …Я с первого шага на корабль стал осматриваться. Верите ли, но мне не забыть того тяжелого впечатления, от которого сжалось сердце, когда я в первый раз вглядывался в принадлежности судна, заглянул в трюм, в темные закоулки, как мышиные норки, куда едва доходит бледный луч света чрез толстое в ладонь стекло. Невыгодно действует на воображение все, что глазу моряка должно быть и кажется удобством. Робко ходит в первый раз человек на корабле: каюта ему кажется гробом, а между тем едва ли он безопаснее в многолюдном городе, на шумной улице, чем на крепком парусном судне, в океане…»
Так сетовал уже под вечер Гончаров, с лихвой нахватавшись корабельных впечатлений, а Лермонтов…
Гусарскую душу в первый же день путешествия черт понес детально знакомиться с кораблем. Тоже мне морской волк выискался! Словно юный гардемарин-однокомпанеец, попавший в первое свое плавание, он совал нос буквально везде и всюду, слушая терпеливое объяснение нашедшего свободную минутку Шиммельфора:
«– На самом деле мачтою называется самое нижнее, высокое, прямо стоящее на дне корабля дерево. Среднее, потоньше, именуется стеньгою. Самое верхнее, на нее поставленное, – брам-стеньгою. Каждое из них крепится к бортам пеньковыми просмоленными канатами, а канаты, в свою очередь, перехватываются тонкими веревками – вантами. Во множестве они образуют как бы сеть, по которой матросы взбегают к реям и распускают или скатывают паруса.
– А что во-он там виднеется? – рука Лермонтова указала куда-то вверх.
– Это марс. Деревянный решетчатый круг, опоясанный вантами. С него моряки, именуемые марсовыми, наблюдают за тем, что не увидишь с палубы…»
Вот это Шиммельфор зря сказал. Угадайте, какую штуку провернул Лермонтов? Этот Джим Хокинс недоделанный удивительно быстро выклянчил у капитана разрешение забраться повыше. Сказано – сделано. И вот уже ноги отставного гусара уперлись в непрочные выбленки, а руки зудели от предстоящего напряжения. Перед глазами замелькала сеть вантов, палуба ушла вниз, словно провалилась в пропасть, но господин Лермонтов лез вверх с упорством цирковой обезьяны, слыша и слева, и справа одобрительные возгласы двух матросов. Те ради страховки лезли рядом, не отставая и неустанно с усмешкой следя за беспокойным чудаковатым барином. Тот усмехался в ответ, забравшись уже на салинг и уцепившись за стеньгу (интересно, не забудет ли он все эти морские названия после плавания?).
Наконец застыл гусар на месте, стоически перенося холодный ветер, посмотрел вдаль, а вместе с ним вынужден был смотреть и я. Что тут сказать? «Как красива наша саванна с высоты птичьего полета»[21]. В-А-У-У-У!!!..
Но вот выше и дальше лезть Лермонтов не решился, несмотря на предложение матросов научить их благородие «крепить штык-болт» или «брать рифы на пятисаженной высоте под хлопающими парусами». Может, оно и правильно. Запутаешься во всем этом многообразии. Как уверяет автор «Толкового словаря живого великорусского языка», а заодно и бывалый моряк Владимир Даль: путь по рангоуту и снастям – это сорок сороков названий.
А вот путь вниз по вантам гусару дался много трудней, нежели наверх. Ноги вопреки воле хозяина раз за разом тыкали воздух в поисках опоры, тонкие перчатки уже безжалостно содраны от пеньковой снасти, голова, словно у совы, поворачивалась туда-сюда… Наконец-то палуба. Ах, вам смешно, господин Лермонтов?! Обдумываете новое предложение «ложиться на дрейф под разными парусами, брать пеленги и делать обсервации»?! Ну, была б моя воля, я б!..
К судовым орудиям идете? Это замечательно, что на корабельную артиллерию переключились. Вот бы сюда Сашу Герасимова с его трехдюймовыми пушками с поршневым и клиновым затвором, сорокалинейкой, шестидюймовой гаубицей, снарядами. Пусть посмотрит, из чего стреляли его морские предшественники шестьдесят с лишним лет назад. Забегая вперед, скажу, что буквально на второй день плавания, когда на пару часиков установилась хорошая погода, как раз специально для Лермонтова и Гончарова (его наш гусар тоже силком притащил) с позволения вышестоящего начальства капитаном было решено провести небольшое «учение», иначе демонстрацию с показательным выстрелом. Началось оно с команды:
«– К смотру! Бань!»
И вот уже бойкий молодой канонир выныривает из порта к дулу орудия, а двое других расправляют тали толщиной с человеческую руку. С орудия снимается пробка, пыжовник[22] начинает ходить по внутренним стенкам ствола пушки, канониры строго следят, нет ли узла от старого заряда. Дальше работают банником[23], очищая канал от нагара, кладут картуз[24] (обязательно узлом вверх), забивают пыжи[25] и посылают их до козны. Снова пыж. И это еще не все. Канонир пробивает картуз и из специального рога насыпает порох в запал, закидывает чугунное ядро. Теперь осталось лишь ломами и ганшпугами[26]навести пушку на воображаемую мишень.
Все это действо опять же сопровождается командами:
«– Картуз-порох в дуло! Прибойником![27] Пыж! Ядро! Цель! Пли!»
Пушка резко рявкнула, окутавшись дымом, отбежала с лафетом назад, но тали свое дело знают – держат.
Все. Стрельбы больше не будет, а если бы продолжилась, то канонир прибойником снимал бы нагар, совал кусок пушечного сала в раскаленный ствол после каждого выстрела, а его товарищи с механической точностью снова торопливо повторяли бы заученные движения. Но сейчас они принялись чистить пушку горячей водой, мылом, ветошью, веретенным маслом для того, чтобы отсрочить смерть орудия от внутренней болезни – «пушечной чахотки»[28].
Заинтересовал еще Лермонтова корабельный телеграф (с помощью флагов суда пока еще общаются), изобретенный когда-то капитан-лейтенантом Александром Бутаковым. Состоит из ящика с четырнадцатью шкивами и привязанными к ним флагами. Благодаря такой конструкции любой нужный сигнал быстро поднимается на бизань-рею, и суда могут обмениваться информацией в пределах видимости подзорной трубы, пользуясь специальным «морским телеграфным словарем», составленным тем же Бутаковым. Кстати, не только днем можно «поговорить», но и ночью, привязав к флагам факелы. Ну а если совсем уж ничего не будет видно, тогда есть система сигналов с помощью пушечных выстрелов, ракет, фальшфейеров, фонарных огней.
И все эти морские термины крутилось в голове у Лермонтова с бешеной скоростью. И не только у него одного.
«Рыбак рыбака видит издалека». Пословица справедливая. Очень. Вот и на «Палладе» забияка Лермонтов с первых же часов нашел так себе и приятеля, и родственную душу.
И совершенно не важно, что приятель этот много моложе Михаила Юрьевича и его (да и мой) тезка. Если что и важно, так это полученная информация – ее много никогда не бывает.
Есть на «Палладе» тринадцатилетний юнга Миша… Да не Власов, а Лазарев. Миша Лазарев. Сынишка покойного адмирала Лазарева. Про пианино не забыли еще? Так вот специально для Миши на фрегат оно доставлено и установлено, чтобы юнга тихими морскими вечерами исполнял шедевры мировой музыки для услады слуха посетителей кают-компании.
У-ф-ф! Дрожь берет каждый раз, когда перед глазами возникает пианино. Помню в свое время такую же тяжеленную черную старую громадину жена однажды настойчиво затребовала в квартиру затащить. А это на третьем этаже! Да еще и с мизерной, откровенно халтурной и никчемной (за бутылку) помощью уже взрослого, перебравшегося из подвала в обитель алкашей из соседней двухэтажки, но все такого же непутевого раздолбая Сникерса! И ради чего? Только ради искусства и эстетики. Надо же Даше терзать гаммами не только учителей в музыкальной школе, но и отцовские нервы дома. Однако дело минувшее, чего уж там…
Слава богу, что хоть Миша играет на рояле на уровне уверенного выпускника. Но прежде чем Лермонтову и мне удалось оценить его мастерство, предстояло нам услышать обстоятельный и объемистый рассказ о гардемариновской судьбе Лазарева-младшего.
У гардемаринов-однокомпанейцев на корабле судьба незавидная. На вахтах они на положении, равном со служилыми матросами, а значит, должны знать и делать все, что требовала матросская служба. И начинать им предстоит с азов, выполняя самую простую матросскую работу, будь то драйка палубы, откачивание воды из трюмов или же обучение лазанию по реям. А там и до парусов дойдет.
«– Сначала нас заставляют работать с нижними большими парусами – ундер-дейлями, – хвастал Миша, – затем со средними – марселями, и лишь потом с самыми верхними – брамселями и бом-брамселями, стоя на большой высоте на раскачивающихся канатах – пертах, подвязанных под реями. Разумеется, все это требует сноровки и ловкости, но и я не робкого десятка…»
Не следует забывать и про учения: парусные, пушечные, абордажные. Они на протяжении всего плавания проводятся много раз. И свободного времени у гардемаринов попросту не остается. Кроме вахты есть еще каждодневные занятия, на которых нужно делать математические вычисления, подменять штурманов, изучать иностранные языки, заполнять свои шканечные журналы, описывать все происходящее в днях, часах и минутах. Успеваете, господин юнга? Очень хорошо. Значит, сможете еще кроме этого заниматься описанием берегов, съемками местности, мимо которой проходит фрегат.
После снова вахта. И не факт, что дневная.
«– Вчера я отстоял собаку, – не без гордости заявил юнга.
– Собаку? – спросил Лермонтов с недоумением. – Прости, пожалуйста, но что это значит? Никаких собак на судне я не встречал…»
Миша, рассмеявшись, объяснил, что собакой у моряков называется вахта с полуночи до четырех часов утра. Лермонтов понял и продолжил расспросы…
Надо же. Среди гардемаринов, оказывается, тоже есть своя градация по типу «выдающиеся и посредственные». Оценивая прилежание, способности и рвение, воспитанников Морского корпуса разделяли на «теористов» и «астрономистов». Первым преподавали высший анализ, астрономию, теоретическую механику и теорию кораблестроения. Вторым – только навигацию и необходимые сведения по морской астрономии для кораблевождения.
Среди «теористов» выделялась своя аристократия. Лучшим из них присуждался почетный титул «зейман»[29]. Из таких выходили знаменитые адмиралы, капитаны, кругосветники и хорошие гидрографы. Что до «астрономистов», то и они не безнадежны. Но «астрономистом» Миша становиться не намерен – только «теористом» и только «зейманом». А там, глядишь, станет он двукомпанейцем, научившись точно определять широту и долготу, бегать по палубе во время шторма, следить за курсом, вычислять скорость корабля, измерять быстроту течения, иногда деликатно поправляя вахтенных мичманов. Или кого повыше из тех, с кем Лермонтову и предстояло познакомиться во время ужина. И он познакомился.
Всего за какой-то вечер Лермонтов успел досконально узнать всех, кто собирался в кают-компании, а значит, узнал их и я. Начну с «главного босса». Прошу любить и жаловать – начальник экспедиции адмирал (и граф по совместительству) Ефимий Васильевич Путятин. Солидный такой, со вздернутыми усами сухощавый дядька под сорок. Не только боевой моряк-черноморец и один из «учеников» Лазарева, но и, как оказалось, ученик уже другого учителя – политического долгожителя Нессельроде[30]. С дипломатией тоже на «ты». Не так давно на юге Каспия не только ликвидировал туркменских разбойников, наводивших панику на русских рыбопромышленников и персидских купцов, но и добился разграничения водных пространств для рыбной ловли, принудил персидское правительство отказаться от ограничений против русской торговли. С туркменами персов тоже примирил, а еще основал в Атсрабаде русскую военную станцию, организовал постоянное пароходное сообщение между Астраханью, Кавказом и Персией. Ныне назначен руководить этой полудипломатической, полувоенной, полуразведывательной экспедицией, направляющейся из северного Петербурга в восточные порты Китая и Японии.
С экипажем, а в особенности с офицерами, у Путятина отношения сложились, мягко говоря, непростые. Характер у адмирала сложный. С одной стороны, дипломатическая осторожность и рассудительность, с другой – безумная вспыльчивость, чудаковатость, подозрительность и въедливость. Опасное сочетание. Знавал я в пору своей трудовой юности одного прораба строительной фирмы с такими же тараканами в голове. У того, едва он приходил на работу, первая мысль не «что нам сегодня нужно сделать?», а «до кого бы мне сегодня докопаться?». Но если бы это делу помогало! Лично я терпеть не могу, когда стоят над душой во время работы. Помогать не помогают, но вот отвлекают здорово, рискуя однажды получить солидный и заслуженный мешок звиздюлей от разозленного трудового люда.
В общем, едва Путятин на фрегате появился, как настала для экипажа жизнь в режиме «покоя я вам не дам». Доставалось всем и всюду, но особенно капитану «Паллады» Ивану Семеновичу Ухтомскому. Несмотря на то что капитану всего тридцать, голова его уже начала лысеть, а глаза сделались красными от постоянного недосыпа. Хотя чего ему-то с Путятиным ссориться, мне решительно непонятно. Как и адмирал, капитан тоже «черноморец», тоже «лазаревец», тоже достаточно быстро приобрел опыт бывалого морехода. И к тому же четыре года назад прославился. По поручению самого Лазарева на яхте «Ореадна» из черноморского Николаева добрался до Кронштадта, там принял участие в регате на императорский приз, вырвав его у яхт новейшей конструкции, а затем уже в чине капитан-лейтенанта прежним путем вернулся обратно в Николаев. И это зимой по Балтийскому морю и Атлантическому океану с половиной команды, когда вторая половина в Кронштадте заболела холерой.
Но теперь два «черноморца» с присущей только им нервозностью, порывистостью, вспыльчивостью очутились на одном судне. И напряжение между капитаном и начальником экспедиции растет с каждым днем в геометрической прогрессии.
Если кто напряжение и может разряжать, так это правая рука Путятина по дипломатической части, флаг-капитан и фактический руководитель плавания Константин Николаевич Посадский. Отличный военный инженер, гидрограф, географ, артиллерист, натуралист. Одним словом: ученый до мозга костей и ходячая энциклопедия. Кажется, способен ответить на любой вопрос. Вот кого в «Что? Где? Когда?» посылать надо. И знатоков, и зрителей обыграет только так.
И вечно чем-то занят. Удивительно, как у него время остается для примирительных мер в стремительно набирающей обороты Путятино-Ухтомской «войне».
С Гончаровым и Лермонтовым Посадский сдружился, как и молодой (двадцать три года всего) лейтенант Иван Петрович Белавин, постоянно говоривший об астрономических вычислениях. Ими он с завидной регулярностью мучает гардемаринов на занятиях.
Идем дальше…
Лейтенант Воин Андреевич Венецианов. Про него говорят – идеал морского офицера. О нем Колоколов Лермонтову с Гончаровым рассказал следующее: «Для Воина Андреевича нет ничего невозможного. Неутомимость в труде, львиное бесстрашие, способность выучить и настроить известным образом команду, точность в исполнении приказаний, наконец, знание иностранных языков до степени умения изящнейшим образом излагать на них свои мысли письменно – таковы его блестящие качества. Мы все равняемся на него…»
Давний «черноморский» товарищ Ухтомского и в то же время его соперник Иван Иванович Булатов. Почему соперник? Потому что, проходя вместе с Ухтомским службу на Черноморском флоте, значительно отстал от «товарища» в чинопроизводстве и вот теперь всего лишь старший офицер на «Палладе», тогда как Ухтомский – капитан. Тоже под тридцатник. С аккуратным пробором и пышными, как у льва, бакенбардами. Спокоен, воспитан и… как будто ждет чего-то особенного. Может, своего часа, когда, подобно льву, сжавшемуся для прыжка, стремительно, одним махом достигнет цели? Может и так, а пока замечательно справляется с функцией «главного примирителя», улаживая мелкие недоразумения и ссоры, неизбежно возникавшие среди нервно настроенного офицерского состава судна.
Про хозяина кают-компании тихоню Тихменевского скажу одно: действительно не место ему на военно-морской службе. Он ее не любит и лишь по необходимости тянет служебную лямку. Зато мечтает о суше, время от времени разминая в руке потертый империал[31] и постоянно говоря о желании засесть на хозяйстве у себя в Костромской губернии. Фермерствовать пока не получается. Стесненное материальное положение семьи не позволяло ему осуществить задуманное. Тогда откуда империал? Оказалось, лейтенант (и барон) Николай Павлович Кридинбург подарил. Это главный приятель Тихменевского по плаванию. Одного поля ягоды. Барон тоже не особо хочет дальше строить карьеру морского офицера, а все время витает в облаках. Ничего не помнит (ни местности, ни лиц), живет только здесь и сейчас.
Примерно на такой же манер, с той лишь разницей, что «служить в моряках рад», позиционируют себя лейтенанты Шиммельфор, Турков, Пашич, Швецов.
Кстати, о судовой молодежи. Вместе с Галкиным и Колоколовым служит еще и мичман Павел Синий. С запоминающейся фамилией разбираться не буду, а вот про характер стоит сказать. Веселый, добродушный, покладистый, но до жути болтлив. Особенно любит испытывать болтовней еще одного мичмана по фамилии Ланье, что, впрочем, не мешает ему отменно справляться со своими обязанностями.
Штурманом (а точнее, старшим штурманским офицером) на «Палладе» у нас штабс-капитан Андрей Андреевич Халидов. На Балтийском флоте личность известная, среди местных матросов именуется как «дед». Моряк со стажем. За его плечами уже три кругосветки. Эта – четвертая.
Судовой священник. Вот личность примечательная. Внешне иеромонах Макарий выглядит диковато: могучий мужик сорока пяти лет, лицо заросло волосами настолько, что видна лишь полоска лба, два острых, хитрых глаза да нос в красноватых прожилках. Чистый леший из муромских лесов. А уж силищи – океан. Едва очутившись на палубе «Паллады», тут же затеял силовое состязание с нижними чинами; на спор перетянул канат у десятерых матросов, чем вызвал общий восторг и уважение. Лишь с Путятиным у него контры и поныне идут. Как оказалось, адмирал, не пропуская ни одной службы, знал до малейших деталей церковный устав, строго следил за его полнейшим соблюдением и нередко делал суровые замечания Макарию. Что всенощная, что обедня, Путятин тут как тут и давай поучать. Это не так, здесь не то. И ведь не боится последствий. Макарий, конечно, батюшка мирный, но если так пойдет и дальше, то одним ворчанием о «привередливом начальнике» дело не ограничится. Может и вдарить святой отец в гневе по адмиральской черепушке. А пока от этого необдуманного и чреватого серьезными последствиями поступка нашего священника оберегает драгоман[32] и советник Путятина коллежский асессор Осип Антонович Гулькевич. Макарий к его мнению прислушивается, ведь оба долго жили и служили в Японии и Китае, поэтому общий язык нашли быстро.
Теперь вкратце о судовом медперсонале. Старший врач (штабс-лекарь) Александр Петрович Арсентьев и младший врач Генрих Васильевич Бауэр. Первый скромен и молчалив, второй – хвастлив по части своей докторской судьбины. Например: «Если кому и везет из нас, так это судовым врачам. Даже если случится в море сражение, то и тут нам много легче будет, нежели нашему сухопутному собрату. А все почему? Все потому, что самые благородные раны – на воде. На кораблях даже пыли нет, а от земли, попавшей в рану, бывает заражение. К тому же свежий морской соленый воздух…»
Есть в команде еще несколько человек, но с ними Лермонтов не особенно общается. Это морской артиллерии капитан Волков, унтер-цейхватер (а проще – заведующий корабельным инструментом) Караваев, подпоручики Томилин, Евсеев, Зарубинский, поручик Иванов. Гардемарины Мищенко, Щукин, Татарский, Бурмистров. Опять же про юнгу Лазарева не забываем. Плюс: унтер-офицеров – 32, рядовых – 365, нестроевых – 30, музыкантов – 26. Всего же нас тут вместе со мной будет 486 душ экипажу. И чувствую, что ждет нас впереди еще много чего интересного. Я, во всяком случае, с первого же дня занятия себе нахожу, постоянно пытаясь вырваться из «плена».
Не получается пока вырваться. Вместо этого со своим «попутчиком» вынужден был принять участие в определении повседневных порядков в кают-компании. А они тут своеобразные.
Относительно алкоголя в вечер знакомств вышла интересная вещь. На столе стоял всего один графин хереса, из которого человека два выпили по рюмашке, а другие даже не притронулись. От Путятина поступило предложение вовсе не подавать вина за ужином. Предложение было принято единогласно. Излишек в экономии от вина решили приложить к сумме, определенной на библиотеку.
Жаль только, что наш «дед» Халидов библиотечными делами не интересовался, с грустью рассуждая о своем безрадостном будущем:
«– …Вот уж в четвертый раз я ухожу-с в дальнее, а что после? Я, господа, не загадываю. Что будет, то будет… Назначат-с снова в дальнее плавание – значит, пойду, а не назначат – не пойду, останусь в Кронштадте. Слава Богу, поплавал на своем веку довольно и всего на свете повидал!..
Да и у штурманов наших не осведомляются об их желаниях. Отдадут приказ: назначается на такое-то судно – хочешь не хочешь, а собирай свои потроха и иди хоть на Северный полюс. Мы ведь сами людишки маленькие, и впереди у нас нет блестящих перспектив… Ничего-с в волнах не видно! Хе-хе-хе! Однако ж и стать на мертвый якорь – выйти в отставку и получать шестьсот рублей полного пенсиона – тоже не хочется. Как-никак, а все-таки привык к воде… всю почти жизнь провел на ней. Так как-то зазорно сделаться сухопутным человеком и, главное, решительно не знать, что с собой делать с утра до вечера… Семьи у меня нет, жениться было некогда между плаваниями, я один как перст… ну и, видно, до смерти придется брать высоты да сторожить маяки!..»
Пессимистичный настрой. Но Лермонтову не до настроев. Следом за Гончаровым (тот покинул кают-компанию удивительно быстро) он ушел спать, вынуждая меня в очередной раз смотреть бесплатную и, как выяснилось позже, жутко однообразную киношку под названием «Обрывки жизни М. Ю. Лермонтова». И смотрю, никуда не денусь.
Что, например, показали вчера? Москву. Огромный зал в Благородном собрании уже готов к балу. Свечи, музыка, кавалеры и дамы одеты в узкие черные маски. Уж не с этой ли всей тусовки Михаил Юрьевич свой «Маскарад» списал? Может и так, а пока одна из масок отводит юного Лермонтова в сторону и начинает разговор. И голос у маски чарующий:
«– Бежите от себя и своего демона? От своих малых печалей к этому холодному веселью?
– Нет, не бегу, – возражает Михаил. – Но вы здесь, и это мирит меня с толпой.
– Я – совсем другое дело! – вспыхивает чаровница. – Мне нечего терять. Это мое место. А вас может погубить этот вздорный мир. Ваша печаль рождает прекрасные стихи. Не знаю, родит ли что-нибудь веселое. Вы должны мыслить, желать и жить только сердцем…»
Сердцем, говорите. Можно и сердцем…
Вот только проснусь и с сердечным порывом снова начну борьбу за освобождение.
Утро перед отплытием началось с жалобы Соколова. Тот не успел с вечера сойти на берег, ночевал с матросами, наслушался от них разных страшилок.
«Барин Михаил Юрьевич! – сказал он встревоженным и умоляющим голосом Лермонтову. – Не ездите Христа ради по морю!
– Как же ехать? – удивился Михаил Юрьевич.
– Матросы сказывали, что сухим путем можно.
– Отчего ж не по морю отправляться?
– Ах, Господи! Какие страсти матросы рассказывают. Говорят, вон с этого бревна, что наверху поперек висит…
– С рея, – поправил слугу морской гусар-всезнайка. – Что ж случилось?
– В бурю ветром пятнадцать человек в море снесло; насилу вытащили, а один утонул. Не ездите Христа ради!..»
Тут в разговор вмешался Фадеев, резонно заметив, что качка – это ничего, а вот есть на море такие места, где «крутит», и когда корабль в такую «кручу» угодил, так сейчас вверх килем перевернется.
«– Как же быть-то, – опасливо заметил Гончаров, – и где такие места есть?
– Где такие места есть, про то штурманы знают, – ответил Фадеев, – и потому туда не ходят».
Вот такие заверения перед отплытием. А само отплытие сопровождалось стенаниями. И какими стенаниями – одна сплошная драматургия.
«– Сударыня, мне, право, не ясна причина беспокойства вашего за Ивана Андреевича. Ведь не один же он, как и я, в дальний вояж отправляется. В спутниках у нас бывалые моряки, да и удача, верно, будет к нам благосклонна. К чему тогда это напрасное беспокойство?» – Лермонтов с искренним недоумением смотрел на красивую элегантно одетую женщину (только один капор[33] с лентами и цветами чего стоит). Она стояла рядом с двумя новоявленными путешественниками на продуваемой холодными осенними и морскими ветрами набережной, наполненной провожающими. По берегу уже не раз прокатилось «ура», женщины шмыгали в платочки, девицы и дети кричали, толпа колыхалась, словно волны перед наступлением шторма. И только наша провожающая, словно статуя мраморная, застыла неподвижно, все еще надеясь на что-то свое тайное.
«– Мне просто жаль, что и он, и вы едете Бог знает куда», – ответила она Лермонтову и перевела свой взор на Гончарова. Грустные большие зеленые, явно влюбленные глаза воспалены – сейчас расплачется. Что же Гончаров? Вот ведь бессердечный болван. Разозлился на старую свою знакомую Лидию Алексеевну Митину. По его уверению, сделанному чуть позже, виделся с ней три раза в год и мог бы не видеться еще три года. Перед отплытием в Кронштадт зашел к ней, простился, а теперь она тут. Для чего? Поди разбери муки сердечные.
Странно, что Лермонтова никто провожать не пришел.
Совсем.
Та же загадочная Т. С. могла бы явиться сюда, но почему-то не пришла.
Странно…
А Гончаров продолжал злиться:
«– Что значит, Бог знает куда?! Нет, не в Париж хочу, не в Лондон, даже не в Италию, как звучно бы о ней ни пел поэт, – хочу в Бразилию, в Индию, хочу туда, где солнце из камня вызывает жизнь и тут же рядом превращает в камень все, чего коснется своим огнем; где человек, как праотец наш, рвет несеяный плод, где рыщет лев, пресмыкается змей, где царствует вечное лето, – туда, в светлые чертоги Божьего мира, где природа, как баядерка, дышит сладострастием, где душно, страшно и обаятельно жить, где обессиленная фантазия немеет перед готовым созданием, где глаза не устанут смотреть, а сердце биться!
Это уже не прогулка в Петергоф и Парголово. Здесь нужно будет шагнуть к экватору, оттуда к пределам Южного полюса, от Южного к Северному, переплыть четыре океана, окружить пять материков и мечтать воротиться. Вот к чему иду я. Мы, может быть, последние путешественники, в смысле аргонавтов: на нас еще по возвращении взглянут с участием и завистью…
– Мне жаль вас, вашей участи…», – Митина утерла слезы и скрылась в толпе. Думаете, Гончаров за ней побежал? С места не сдвинулся. Лишь демонстративно отвернулся, наблюдая за тем, как юный Миша Лазарев покорно слушает напутствие какого-то старика. Как позже выяснилось, это был друг семьи и отставной контр-адмирал. Он советовал юнге:
«– Старайся всегда быть справедливым… Служи хорошо… Правды не бойся… Перед ней флага не спускай… Не спустишь, а?
– Не спущу, обещаю.
– Вот и славно… И еще: люби нашего чудного матроса… За твою любовь он тебе воздаст сторицей… Один страх – плохое дело… при нем не может быть той нравственной, крепкой связи начальника с подчиненными, без которой морская служба становится в тягость… Ну да ты добрый, честный мальчик…
И помни, что ни отец твой, ни я ни перед кем не заискивали и честно тянули лямку… Надеюсь, и ты…»
Дальнейшие поучения услышать не удалось. Поступила команда возвращаться на «Палладу».
«– Свистать всех наверх!» – вновь скомандовал Ухтомский, когда, попрощавшись с Кронштадтом и провожающими, офицеры и пассажиры «Паллады» вернулись на судно и приготовились к отплытию. Барабан тут же ударил сбор, засвистели боцманские дудки, палуба загудела от топота ног. Вскоре все построились. Посадский, как положено старшему после капитана офицеру, зычно скомандовал:
«– Стро-ой! Р-равняйсь!.. Смирно!»
Затем отпечатал шаг, бросил руку к виску:
«– Господин капитан! Команда фрегата «Паллада» по вашему приказанию построена! Первый помощник капитан-лейтенант Посадский».
Ухтомский отдал обычную команду «вольно». Теперь настал черед поднять паруса. Как это делается? О, тут целый ритуал. Все начинается с команды: «Марсовые к вантам!», после которой несколько десятков марсовых (самый цвет команды, люди все здоровые, сильные и лихие) встают у вантов и ждут новой команды. Вот и она.
«– По марсам и салингам!»
И матросы со страшной быстротой, бегом поднимаются наверх.
Когда все они оказываются на местах, старший офицер приказывает: «– По реям!».
Марсовые с ноковыми впереди разбегаются по реям, держась одной рукой за приподнятые рейки (что-то вроде перил), чтобы стоя, перегнувшись на этой страшной высоте, над самой бездной моря, начать свою обычную работу. Очень опасную работу. Лермонтову рассказывали о случаях, когда вниз летели даже самые опытные матросы. И вариантов исхода такого «свободного полета» немного. Если упал на палубу, то расшибешься. В море – тоже не лучшая доля, могут и не выловить.
На сей раз обошлось без падений.
«– Готово!» – раздался крик с марсов.
«– Отдавай! С реев долой! Пошел марса – шкоты! Фок и грот садить!..» – слышалось в ответ. После этого снова топот матросских ног, шум веревок, боцманская брань. Не зря боцман ругался. Какая-то снасть «заела» (не шла) на баке, и кливер не поднимался. Минута прошла, другая. Ухтомский гневался (про Путятина вообще молчу). Наконец неполадки устранены и «Паллада» вся покрылась парусами. Матросы, моментально облепив реи фоков и гротов, махали шапками, да и весь экипаж прощался с родной землей. В крепости ударили из пушек. Осенний пронизывающий холод первых чисел октября, но небо чистое. Паруса наполнены ветром. «Паллада» шла полным ходом, приближаясь к большому рейду.
«– Приготовиться к салюту!».
Артиллеристы стояли у орудий, ждали. Когда фрегат поравнялся с Петровской башней, снова раздались команды.
«– Первое пли… второе пли… третье пли…»
Всего девять выстрелов гулко разнеслись по рейду. Белый дымок из орудий на какую-то минуту застлал фрегат, а затем растаял в воздухе. С батареи ответили таким же прощальным салютом. «Паллада» миновала брандвахту, стоявшую у входа с моря на большой рейд. Кронштадт исчез позади. Впереди и сзади виднелось лишь серое, свинцовое, неприветное море.
«– Прощай, матушка Расея! Прощай, родимая!» – наши матросы крестились, кланяясь по направлению к Кронштадту. Фрегат шел вперед, рассекая воду и чуть-чуть подрагивая корпусом.
На этой оптимистической ноте хорошая погода для всех нас закончилась и началась другая. Разительно другая. В один момент, словно после хитрого колдовства, злюки Гингемы, небо заволокло тучами, а к ветру прибавился дождь со снегом. И это не самое гадкое, уж мне можете поверить. Есть во время плавания вещи куда хуже непогоды.
Гудит-гудит весь день повеса-ветер,
Такой-сякой срывает двери с петель.
По мне погоды этой лучше нет,
Гуляю я, гуляю я туда-сюда…[34]
Напевал я, когда Лермонтов на третий день плавания оценивал длиннющую запись, а точнее, походное письмо Гончарова. Из таких вот писем впоследствии и возникнет толстый двухтомный «Фрегат «Паллада». У меня на книжной полке он где-то, кстати, стоит. Если свершится чудо и я вернусь «домой» в свое время и свою реальность, то обязательно перечитаю, сравню, а до того…
Не знаю, как Лермонтов, а лично я читал урывками. Не люблю лишних нудностей.
«Но ветер был не совсем попутный, и потому нас потащил по заливу сильный пароход и на рассвете воротился, а мы стали бороться с поднявшимся бурным, или, как моряки говорят, «свежим» ветром. Вскоре началась сильная качка. Но эта первая буря мало подействовала на меня: не бывши никогда на море, я думал, что это так должно быть, что иначе не бывает, то есть что корабль всегда раскачивается на обе стороны, палуба вырывается из-под ног и море как будто опрокидывается на голову…
Я мирно сидел в кают-компании, прислушиваясь в недоумении к свисту ветра между снастей и к ударам волн в бока судна. Наверху было холодно; косой, мерзлый дождь хлестал в лицо. Офицеры беззаботно разговаривали между собой, как в комнате, на берегу; иные читали. Вдруг раздался пронзительный свист, но не ветра, а боцманских свистков, и вслед за тем разнесся по всем палубам крик десяти голосов: «Пошел все наверх!» Мгновенно все народонаселение фрегата бросилось снизу вверх; отсталых матросов побуждали боцмана. Офицеры побросали книги, карты (географические; других там нет), разговоры и стремительно побежали туда же…
Вскоре обнаружилась морская болезнь у молодых и подверженных ей или не бывших давно в походе моряков…»
Стоп! Стоп!!! На этом месте, Михаил Юрьевич, прошу остановиться и подтвердить тот неоспоримый факт, что высшая несправедливость никуда не пропадает, даже когда вы ступили с суши на палубу корабля! Как?! Как такое возможно?! Гончаров не чувствует морской болезни! Совсем! Ходит свежий как огурчик, курит сигару, ловит на себе завистливые взгляды тех, кого в это самое время, по-морскому сказать, «травит». Лермонтов сей незавидной участи тоже не миновал, а вместе с ним и я прошел через муки адовы.
«– Вас, верно, травит? Выпейте водки.
– Нет, лучше лимонного соку.
– Лук и редька помогут.
– Не угодно ли сигару? Если вы будите курить во время качки, то даже не надейтесь, что вас укачает…»
Да идите вы к черту с вашими советами, господа доктора! Не до этого мне было, когда все плыло перед глазами, плавно раскачиваясь из стороны в сторону, в груди образовалась какая-то пустота, а руки лихорадочно искали, куда бы уцепиться, стараясь ладить с заплетающимися ногами. И это еще только начало. При каждом качке судна, когда фрегат со скрипом и стоном переваливался с волны на волну, в груди у Лермонтова холодело, к горлу подступала тошнота. Перед глазами муть, Фадеев и еще кто-то потащили беспомощную «тушку» в каюту, положили в койку, но и там с Лермонтовым и мной продолжало происходить что-то непонятное и невероятно гадкое. Тяжесть, словно металлический шар, то свободно перекатывалась к животу, давя на низ желудка, то подступала к горлу, прерывая дыхание. Сказать ничего не можешь. Вместо слов вырывается нечленораздельное мычание. И так пару ужасных дней, когда за бортом маячит весь усеянный мелями Финский залив, ванты и снасти давно заледенели, матросы в байковых пальто жмутся в кучу, а офицеры ходят мрачнее тучи. После, конечно, отпустило, но от этого избавления мне легче не стало.
Шторм. Знаете, что такое шторм, именуемый на море просто «трепка»? А я знаю. Это бездонная пропасть бушующей стихии, бьющейся о бока фрегата. Ты отделен от этой пропасти только лишь стеклом иллюминатора да корабельной обшивкой. И тонут в пропасти крики с палубы:
«– Взять у марселей по рифу, спустить брам-реи!
– Поставить брамсели!
– Закрепить фор-марсель, крюйсель, оставить зарифленным грот-марсель и штормовые стакселя!..»
Сколько всего натерпелся я с Лермонтовым и другими за эти дни, давно уже слившиеся в какую-то одну длиннющую полосу событий, словами не передать. Судно прошло Готланд… Кстати, бытует морское поверье, что, поравнявшись с этим островом, с кораблей в воду летели медные монеты – подношение духу, охраняющему остров, чтобы он пропустил мимо без бурь. Не зря платят; Готланд – сплошной камень с крутыми ровными боками, к которым не подступишься. Но нам и не надо подступаться. На «Палладе» и без этого проблем хватало. Вскоре на фрегате стремительно вспыхнула и столь же стремительно угасла эпидемия холеры, отняв жизни трех матросов. Еще один сорвался с реи в море во время бури. Не спасли. А тут у Гончарова заболели зубы и висок, напомнил о себе давний ревматизм. Да так напомнил, что наш сосед по каюте слег и несколько дней пролежал, закутанный в теплые одеяла, с подвязанною щекой и мычанием.
Наконец мы вошли в Зунд. Там потеплело, ревматизм у Гончарова прошел, стали видны шведские берега. Гористая местность с желтыми, лиловыми, серыми переливами. Карпаты немного напоминает. С другой стороны виднеется Дания. Нам бы туда. Размять ноги, Копенгаген осмотреть (вдруг пока еще живого Андерсена увидишь), устриц поесть. А вот фигушки вам берег датский и все остальное. Вместо этого получите на следующий день шторм, стойте у берега, убивайте время в кают-компании, лишь изредка бросая все, стоит лишь вбежать вахтенному с тревожным криком: «Купец наваливается, ваше высокопревосходительство!» Что это означает? «Купцом» у моряков называется купеческое судно. Если оно, сбитое течением или от неуменья править, идет или на нос «Паллады», или на корму, то риск столкновения велик. А уж если ночью «купец навалился», то…
В общем, не жизнь на корабле, а сплошная каторга. И вот теперь привела нас эта каторга в Немецкое море. Мотаемся по нему, держа курс к британским берегам. Шторм утих, что не может не радовать. Хоть развлекусь в своем «пузыре», глядя на то, как прямо сейчас Гончаров, побывав в каюте и полностью экипировавшись, выходит на улицу (это он так палубу прозвал), и начинается между ним и Лермонтовым короткий разговор:
«– …Я полностью готов.
– Отлично. Сегодня последний раз повторим второе занятие и приступим к следующему.
– Хорошо… И все же вам не кажется, что над моими потугами смеются матросы? Я ведь не Синий и не столь искусен, как он.
– У матросов на насмешки времени нет».
«О чем речь вообще?» – спросите вы. О фехтовании, друзья мои. О фехтовании, тысяча чертей.
От детских привычек избавиться трудно, поскольку они очень часто остаются на всю жизнь. Непродолжительной, но стойкой болезнью под названием «фехтование» я начал болеть именно с детства, насмотревшись однажды по телевизору очередных «Гардемаринов» – Д'Артаньян и Ко у нас уже тогда не котировались совершенно.
Но фехте ведь тоже нужно учиться. А поскольку фехтовальной школы, как и толковых инструкторов, в нашей округе не водилось, мы с приятелем Петькой Лебедевым решили обойтись исключительно подручными средствами и самообразованием. На беду отец в этот зимний декабрьский день вздумал пожарить шашлыки и не сразу заметил, как из связки стальных шампуров пропало две штуки. А дальше…
Шпаги звон, как звон бокала,
С детства мне ласкает слух.
Шпага многим показала,
Шпага многим показала,
Что такое прах и пух…[35]
Даже спустя много лет, глядя на себя в зеркало, я всегда подмечал небольшой шрам под левым глазом – это первая моя боевая фехтовальная рана, полученная в ходе учебного, шампурного боя, проходившего у двухметрового снеговика (его тоже мы слепили). Как тогда одноглазым не стал, ума не приложу, но воплей, крови и родительской ругани было много.
Однако это мое прошлое, а настоящее господина Лермонтова тоже связано с фехтой. С ней он не расстался, даже выйдя в отставку и сделавшись завсегдатаем в фехтовальном зале при квартире старого Севербрика[36], где иной раз до седьмого пота изводил себя тренировками. И поскольку поблажек себе не давал, то и Гончарову тоже доставалось. До сих пор помню, еще до отплытия нешуточный спор на эту тему вышел. Ну чистая словесная дуэль получилась, где каждое предложение подобно удару клинка. Сходитесь, господа, сходитесь. Надобно уже начать поединок. И поединок был начат.
«– …Вы предлагаете мне вспомнить фехтование? – Гончаров настороженно, но резко бьет выпадом.
– Да, фехтование, – отвечает ему Лермонтов, решив перейти на проверенные временем, заученные еще у Севербрика канцелярские истины. – Иначе искусство с ловкостью владеть каким-либо ручным холодным оружием. Упражнение это, приводя все тело в движение, есть чисто гимнастическое, подчиненное своим основным правилам и приспособленное к роду каждого из ручных оружий, какими считаются шпага, палаш, сабля, ружье со штыком и копье. Из них шпага составляла всегда неотъемлемую принадлежность дворянина, и поэтому умение ловко владеть ею – прежде всего подчинялось правилам и образовывало собою отдельное искусство…»
Гончаров, однако, упорствует, «тыкаться вертелами» не хочет, напирает на то, что владение шпагой и тем более саблей для нынешнего времени – анахронизм и не пригодится даже в случае сатисфакции[37]. И это после более чем красноречивого происшествия с сикхом!
Но и Лермонтов неумолим:
«– Не уничтожилось еще предубеждение, что занятие фехтованием необходимо лишь для военных, на случай защиты от неприятеля в ручном бою. Это необходимость односторонняя и не представляет особенной важности для образованного класса людей. Соответственная же польза фехтовательного искусства заключается в развитии и укреплении физических сил человека. Доставляя приятное развлечение, оно вообще служит лучшим средством к восстановлению всего организма. Весьма естественно, что умственное образование нужно соединять с физическим, ибо польза от умственного развития может быть прочною только в здоровом теле. Сидячая жизнь и умственное напряжение изнуряют и истощают физические силы, для поддержания коих необходимы моцион или гимнастические упражнения, но как человеку, посвятившему себя умственным занятиям, драгоценнее всего ВРЕМЯ (на это слово Лермонтов надавил особо), то в этом отношении наиболее удовлетворяет необходимости фехтовательное искусство…»
Победу над Гончаровым Лермонтов одержал. Факт. И учитель из него получился неплохой. Конечно, боевым оружием действовать не стал, используя прихваченный в плавание учебный инвентарь, а именно…
Рапиры. Две. Лучшие, солингенские. Клинок четырехгранный, стальной, с металлическим кружком на конце, для большей безопасности обтянутом замшей. Опять же градация и разделение. Половина клинка, ближайшая к эфесу, называется сильной (оборонительной). Другая, ближе к кружку, – «слабая» (наступательная). Эфес тоже свое устройство имеет. Состоит из ручки, шишки на конце, двойного кольца, заменяющего собой чашку у эфеса. Есть еще защитное снаряжение в виде маски, связанной из толстой и тонкой проволоки, перчаток (замшевые с добавлением конского волоса), нагрудников (опять же из замши с ватой и кожей, бронежилет напоминает). Все новое, практически перед плаванием купленное.
Однако на хорошем инвентаре для учителя фехтования Михаила Юрьевича Лермонтова приятности закончились, и начался гемор. И какой! Лень (только так, а не иначе!), может быть, и старается, но стойко застрял на уровне Волка из «Ну, погоди!». Только кочерги не хватает и футболки с полосатым клешем. Даже на основе стопорит. А меж тем обучение фехте начинается со взятия удобной для боя позиции – ан-гард. И «брать ан-гард» тоже надо не абы как, а правильно: берем рапиру в левую руку ниже эфеса острием клинка вниз; встаем прямо, вытянув оба колена, ставим правую ногу за левой ногой под прямым углом; поворачиваемся правой стороной груди и лицом к противнику…
Ну, готово? Не готово. Продолжаем…
Взявшись правой рукой за ручку рапиры, «вынимаем» клинок из левой руки (как бы из ножен) и направляем конец рапиры на противника, при этом согнув немного правую руку в локте, в то же время подняв левую в виде полукруга так, чтобы ее кисть была наравне с головой…
Все готово? Не готово. Продолжаем…
Держать рапиру следует не абы как, а без всяких усилий, не сжимая ее крепко в кисти; большой палец положить по ручке в некотором отдалении от кольца; указательный – снизу ручки, отделив его несколько от среднего пальца и вытянув по ручке до самого кольца; средний, безымянный и мизинец обхватывают ручку плотно у эфесной головки, повернув немного кисть руки ногтями вниз.
Не забываем и о том, что оба колена равномерно согнуты; правая нога впереди от пятки левой на полтора следа. Левое колено отвесно…
А вот теперь действительно любой, пусть даже и мирный африканский лохмач потеряет терпение и начнет ругаться:
«– Ну, теперь-то все готово?
– И теперь не все готово.
– И теперь не все готово?!
– Не готово, что ж такого – стрижка только начата.
– Только начата!!!»[38]
Успокойтесь, успокойтесь. Взят уже ан-гард. Взят.
Значит, можно переходить к дальнейшему обучению.
«Начинаем утреннюю зарядку для тех, кто нас смотрит вечером. Поставьте ноги на ширину плеч. Начи-най!»[39]
Ну, мне-то хорошо злорадствовать, а Лермонтова жутко утомляла вся эта возня с Ленью. Может, тот и способный ученик, но вот пока с правильным выпадом даже толком не разобрался, сегодня отрабатывая его положенное число раз на старой березовой двери с нарисованным красным кружком. По-французски сей «спортивный снаряд» именуется «а-ля мюраль», иначе «стена». Раздобыл его Лермонтов у капитана и теперь зорко следит за тем, чтобы Лень опять чего не напутал. Хотя путать там особо-то и нечего. Главное при направлении удара подавать вперед правую руку, приподнимая кисть наравне с плечами. И сама атака разделена на три движения: сел в ан-гард, сделал выпад, снова сел в ан-гард. Вот Лень теперь и пыхтит как паровоз, стараясь не напортачить. А ведь впереди его ждет обучение шагам, чтобы «стать в меру» (наступать к противнику) или «выйти из меры» (отступить), всевозможные удары (карт левой, правой, нижний; тиерс, сегонд, октав, прим, фланконад), парады, отбои, финты, аппели, дегаже, куле, купе, батманы…
Только и утешает, что тренировка вскоре завершена и проголодавшимся пассажирам полагается идти на обед. Он на «Палладе», как и все остальное, по свистку. И обедать можно и среди матросов. В батарейной палубе для них привешиваются большие чашки (называют баками), куда накладывается кушанье из одного общего, или, как говорят, «братского», котла. Меню разнообразием не блещет: щи с солониной, с рыбой, с говядиной или каша. Помню, как Лермонтов впервые подошел попробовать матросскую кухню. Только произнес: «Хлеб да соль», как один из матросов из учтивости тут же чисто облизал свою деревянную ложку и подал барину. Кушайте, ваше благородие. Она чистая, даже «Фейри» не надо.
Что могу сказать о самом обеде? Щи вкусные, сильно приправлены луком. Зато есть можно до отвала. Вот и теперь Лермонтов намеревался пойти к братскому котлу, как вдруг откуда-то сверху раздается крик: «Шлюпка за бортом!» Все любопытствующие разом бросились смотреть, что же там такое творится. А творилось нечто невероятное и даже невозможное с точки зрения обычного человека.
– Что это такое? Непонятно.
– Может, это чья-то шутка?
– Помилуйте, какие уж тут могут быть шутки. Шлюпка явно от потерпевшего бедствие судна. Вот и борта у нее обгоревшие.
– Возможно, возможно. И все же не ясно, почему кроме поклажи тут больше ничего нет…
Венецианов и Булатов оживленно спорили, а я вместе с Лермонтовым и остальными смотрел на палубу, где уже разложено содержимое подтянутой к фрегату шлюпки. Та оказалась без признаков жизни, зато на ее дне моряки нашли много чего интересного. И глядя на это интересное, у меня возникло острое желание в очередной раз рвануться и вырваться наконец-то из «пузыря». Почему? А вот почему. Проведем детальную опись найденного в шлюпке имущества. Вещь номер один – деревянный ящик с новенькими пистолетами-пулеметами МР-40, у людей несведущих ошибочно называемыми «шмайсерами»[40]. А еще в придачу есть куча киношных мифов, связанных с этим, по мнению многих, самым ходовым оружием Третьего рейха в годы Великой Отечественной[41]. На экране гитлеровская пехота спокойно, почти не пригибаясь, идет к нашим окопам, стреляя «от бедра» длинными очередями. И конечно же, «шмайсерами» вооружены поголовно все: от простого рядового до генерала[42]. Так думают киношники. А на самом деле?
На самом деле, идти с таким агрегатом к окопам, не пригибаясь, чистое самоубийство. У МР-40 прицельная дальность по групповым целям сто пятьдесят метров, по одиночным и того меньше – семьдесят всего. Зато наши солдаты, вооруженные модифицированными «мосинками» и автоматическими винтовками Токарева, спокойно били на восемьсот метров по группам и на четыреста в одиночные цели. Это даже немцы понимали и потому наши винтовки Токарева ценили[43].
Стрельба «от бедра» из той же оперы. Чтобы оружие не тряслось (а с ним такое случалось постоянно), огонь вели «от плеча», уперев в него разложенный приклад. Да и нагревается МР-40 от длинных очередей быстро, поэтому бить из него надо короткими – по три-четыре выстрела. В общем, машинка капризная и если где и незаменима, то в ближнем бою. Подтвердят наши партизаны, нередко используя трофейного «немца» вкупе с гранатами…
Кстати, о гранатах. Вещь номер два – связка типичных «колотушек»[44]. Судя по внешнему виду (корпус покрыт ржавчиной, рукоятки сгнили), к боевому применению, в отличие от новеньких МР-40, непригодны.
Вещь номер три – клочок темно-синей ткани с прикрепленным к ней металлическим значком в виде куска серебряного моря, вздыбленного серебряным же взрывом и окруженного золотым венком с орлом Третьего рейха.
И теорий, откуда здесь, в водах Немецкого моря образца осени тысяча восемьсот пятьдесят второго года, взялись все эти фашистские «приветы» из двадцатого века, можно строить великое множество. Мне пока только и остается, что наблюдать за тем, как морскую находку относят в трюм по личному приказу Путятина «вплоть до прибытия судна в Лондон», а плавание продолжается как ни в чем не бывало.
Разговоры, разговоры, разговоры. Очень странно, что сегодня в кают-компании – ни слова о шлюпке и ее содержимом. Как будто и нет ни того, ни другого. Вместо обсуждения вполне себе обыденные речи на типично бытовые темы.
Сегодня в кают-компании только и говорили, что о былом, пройденном. Особенно усердствовал Путятин:
– …Наша «Паллада» уже стара. Должно быть, это последнее ее плавание. Вернемся в Петербург, и поставят ее брандвахтой или плавучим маяком. А то и в брандеры определят. Ничего не поделаешь – судьба. Корабль как человек; послужил свое, и на покой, а жизнь пройдет мимо, предавая его забвению.
А я вот помню, как в пору юности, будучи обычным мичманом, на «Крейсере» ушел в дальний вояж…
И адмирала накрыли воспоминания, невольным слушателем которых стал и я. Итак, август тысяча восемьсот двадцать второго года. Фрегат «Крейсер» и двадцатитипушечный шлюп «Ладога» под общим командованием капитана первого ранга Лазарева должны пройти тремя океанами в российско-американские колонии. Цель плавания: показать морским державам, что правительство России намерено защищать осваиваемые Российско-Американской компанией территории. От кого защищать? От иностранных промышленников; те до неприкрытого пиратства доходили в наших русских водах.
Но это лишь сухие приказы вышестоящего начальства, а само плавание займет все те же стандартные три года и окажется насыщенным на открытия.
– …Уже позади нас остался Гельголанд, на зюйд-осте пропала из виду Голландия. Мы шли в илистых, будто молочных водах Догтербанки. Приходилось часто стрелять из пушек, чтобы не раздавить рыбачьих лодок и не столкнуться с пакетботами. Перед Дильским рейдом впервые появилась хорошая видимость. Недалеко от нас, словно самовары, дымили тогда еще для многих диковинные пароходы, дрейфовала английская военная эскадра – им мы салютовали тринадцатью выстрелами. Нас на верпах втянули в Портсмутскую гавань. Там мы пробыли два месяца…
Путятин с горящими глазами описывает шквалы, штормы, приближение экватора, перед которым корабли теряли пассат, и Лазареву приходилось улавливать малейший ветерок для лавировки и продвижения вперед…
Речь доходит до Бразилии, и тут Путятин не скрывает досады:
– …Ну и место, скажу я вам. Душно, жарко, тоскливо. От плохого настроения не спасал даже превосходно приготовленный кофе. Нужно заметить, бразильские плантаторы знают в нем толк, но в остальном…
Тамошняя столица Рио-де-Жанейро – город скверный. Едва мы, сидя на мулах, въехали на кривые узкие улочки, как копыта животных немедленно увязли в нечистотах. Жители имеют обыкновение выплескивать их из своих домов на улицу. Но это только начало. Дальше стало и вовсе невыносимо. Нас окружила огромная толпа оборванных мальчишек, которые начали хватать мулов за узды. Нам пришлось идти пешим ходом, не минуя тесного столичного рынка. Кого только мы ни встретили в тамошнем смешении народов. Раскрашенный индеец держал за серую сутану католического монаха, растрепанная портовая шлюха на чистейшем английском вела переговоры с каким-то явно хватившим лишку моряком. Немцы, португальцы, испанцы, американцы… Нам попался даже китаец, но и он не задержался в памяти моей столь сильно, как грубо сколоченный навес, под которым продавали рабов-негров. Как сейчас перед глазами стоит коренастый португалец, в черной шляпе, красной рубахе-апаше, стянутой клетчатым жилетом, с лицом, изрытым крупными оспинами. Он взмахивает плетью, заставляя живой товар показываться покупателям. По его знаку негры торопливо вскакивают и начинают прыгать с ноги на ногу. И запахи! Они сшибают с ног, мутят разум, заставляют поскорее покинуть это место…
О-хо-хо. Сюда бы товарища Бендера. Хотя между Рио, о котором грезит великий комбинатор, и Рио, о котором рассказывает Путятин, сто с лишним лет разницы, все же неприятно.
Путятин говорит, говорит, а я все думаю про крепостное право. В России оно пока еще не отменено, а значит, наш русский мужик сейчас выглядит не лучше бразильского негра: и продать его может барин, и на охотничью собаку выменять у приятеля, и засечь насмерть на конюшне. Много чего может сделать. Но и сами господа тоже былую власть теряют. И терять ее упорно не желают, бросаясь диким зверем на любого, кто вздумает покуситься на их высшие права и привилегии. Та же отмена крепостного права стоила будущему императору Александру Освободителю жизни. За сей уступок либерально настроенная революционная и прогрессивная (как ей казалось) часть общественности однажды сказала царю громкое «спасибо» в виде бомбы на набережной Екатерининского канала. А еще позже всевозможные «Колокола» и «Будильники» разбудят всех, кого надо и не надо…
Пока я размышлял, разговор плавно перешел уже к военным воспоминаниям. Ну, у Гончарова какие могут быть военные воспоминания? Лермонтов обещал рассказать о боях на Кавказе и походе в Венгрию чуть позже, а Путятин, напротив, охотно вспомнил о своем участии в жарком деле под Наравином:[45]
– …Немедля раздались команды: «Зажечь фитиль! Забить снаряды! Приготовиться к стрельбе с обоих бортов!» У батареи левого борта матросы бросились плашмя на палубу. Очень вовремя. За бортом ухнуло ядро, второе, третье. Начался обстрел с форта. Наши пушки тоже заговорили. Палубу покрывал и застилал пороховой дым. Когда его относило ветром, кровь раненых и убитых ручьями растекалась по пазам и пропитывала скобленые доски. Нашему «Азову» досталось всех больше – три часа пополудни, а уже полтораста попаданий. Но сражение мы выиграли. Из всего турецкого флота уцелел лишь один фрегат, два корвета, шхуна под австрийским флагом.
И убитые. В пять тысяч жизней обошлось тогдашнее упорство Ибрагим-Паше…
Вспоминал Путятин многое, но под конец, видимо, начав выдыхаться, принялся хвалить Англию, что не удивительно – наш адмирал был женат на английской мисс[46].
Это он напрасно хвалит. Не всем Англия нравится. В том числе и Ухтомскому. Тот снова нарушил перемирие с Путятиным и теперь ушел к себе, пригласив туда же «верных друзей», в число коих давно уже записан и я.
Из кают-компании «тайное общество» в лице Лермонтова, Гончарова, Ухтомского, Гулькевича и Посадского перебралось в каюту капитана. Там практически каждую ночь проходили «заседания». А вот и сама каюта. Большая, просторная, роскошно отделанная щитками из карельской березы. Убранство я тоже давно уже запомнил: клеенка во весь пол, большой диван, круглый стол, несколько кресел и стульев, ящик, где хранятся карты, ящики с хронометрами и денежный железный сундук. Все прочно, солидно, устойчиво и может выдерживать качку. По обе стороны переборок видны двери, которые вели в маленькие «подсобные помещения» – спальню и «ванную».
Едва «тайное общество» собралось, как немедленно вспыхнули разговоры о коварных, столь уважаемых Путятиным англичанах. Ну, сейчас Ухтомский волю даст эмоциям:
– …Морские силы Англии укрепил Кромвель, когда навигационным актом обеспечил морским торговцам преимущество перед иностранцами. Вот и расползлись эти морские торговцы по всем щелям, присваивая то, что плохо лежит…
– Дело не в наследии Кромвеля, а в нас, – возразил ему Посадский. – Мы слишком доверчивы и благодушны, а англичане живут, уверенные в своем превосходстве и праве утверждать свой флаг всюду, где плещется соленая водица… Эти хитрецы хотят играть, но так, чтобы мы были фигурами в их игре. Под Наварином помогать нам не спешили, как и их дружки французы. Пусть, дескать, русские сделают всю грязную работу, а мы на лаврах победителей Турции будем почивать. Но стоило нам впоследствии сразиться с турками самим и взять Мидию, как моментально прежние союзнички наши всполошились. Конечно, когда до Константинополя русскому штыку прямая дорога пролегла…[47]
– Американцы не лучше англичан. Два сапога пара. Говорят, молятся, едят одинаково и столь же одинаково ненавидят друг друга, сталкиваясь в отчаянной борьбе за то, кто больше возьмет и кто больше обманет.
– Англичане все же хуже, – добавил Гулькевич. – Ведь Англия подобна шакалу.
– Шакалу? – спросил Гончаров.
– Именно шакалу. Наглому, надменному, бессовестному шакалу. И уж если этот шакал вцепится своими клыками в какую-нибудь овцу, то участь ее незавидна. Клыки начинают терзать несчастную жертву. Возьмем тот же Китай. Вы бывали в Шанхае?
– Нет.
– А вот я бывал и увиденное там запомнил хорошо. Шанхайские англичане считают китайцев за собак, которых можно бить и даже убивать безотчетно. Граждане свободного государства в этом отношении хуже наших помещиков.
Вы спросите, почему же так? Почему китайцы не восстанут против этого гнета? Всему виной дурман под названием «опиум», опутавший страну и ее народ крепчайшими сетями. За опиум китайцы отдают ВСЕ: свой чай, шелк, металлы, лекарственные и красильные вещества, пот, кровь, энергию, ум, жизнь. Все это хладнокровно берется британской властью и немедля обращается в деньги. Торг опиумом запрещен, даже проклят китайским правительством, но проклятья без силы ничто. Английское же правительство оправдывается тем, что оно не властно запрещать сеять мак в Индии, а присматривать за неводворением опиума в Китай должны сами китайцы.
– Неужели совсем ничего нельзя поделать? – поинтересовался Лермонтов и тут же услышал детальное объяснение от Гулькевича. И речь зашла об уже отгремевшей десять лет назад Первой опиумной войне[48]. Интересно послушать о ней. С одной стороны, огромный закрытый коварный многомиллионный азиатский Китай, похожий на кун-фу панду, готовую в любое мгновение с диким криком «фуя!» махнуть в прыжке тяжелой лапой. С другой – небольшая европейская цивилизованная циничная Англия, уверенно орудующая шпагой, при необходимости смазанной ядом. Но ее жителей (как и остальных европейцев) китайцы считали варварами, закрывая перед ними все, что можно закрыть. Даже торговлю. Торговать «варварам» можно только через уполномоченные пекинским правительством фирмы, да и то лишь в портах Гуандуна. В города «варварам» вход запрещен, а значит, и на прямом доступе к китайским рынкам можно смело ставить крест. На китайской территории монополия только у местных фирм. За прочими «пришлыми» строгая слежка с сохранением положительного баланса при любых торговых операциях. Словом, не торговля, а одни сплошные убытки.
«– God dammit![49] Так нельзя!» – негодовали жадные британские коммерсанты.
«– Еще как можно, однако!» – отвечали не менее жадные китайские чинуши-бюрократы. – И язык наш великий учить не смейте! И в городах наших селиться вам ни-и-з-я-я. Живите на кораблях, Янь-Ло[50] вам всем в дышло!.. И дурман ваш опиумный нам не надо! Убирайте его из нашего портового Гуанчжоу, а то склады окружим, наркоту конфискуем и в море смоем!..»
Слово за слово, а конфликт постепенно назревал. Гордые бритты крепились-крепились, убытки несли-несли, но однажды не стерпели, уговорили (не только речами, но и деньгами) тогдашнего министра иностранных дел Пальмерстона воевать с Китаем.
И войну эту китайцы продули. Сами виноваты. Нечего кичиться огромной армией. Почти девятьсот тысяч солдат, но разбросаны по всей стране и вооружены копьями, мечами, луками. Частей с огнестрельным оружием мало, да и у тех в наличии древние кремневые мушкеты. Артиллерии хватает, но тоже сильно устаревшая. Плюс моральное разложение, повальная наркомания, боевого опыта нет. Тридцать пять лет как не воевали, умея лишь ворье на рынках ловить или лазутчиков в лесах выслеживать. Про флот вообще лучше умолчать. Стратегия тоже так себе; решили англичанам генеральное сражение навязать и подавляющим численным превосходством задавить. Не вышло китайскими шапками «варваров» закидать. И расплата была суровой[51]. Ныне в Китае идет время смут и хаоса…
И не только в Китае. С нами у Англии тоже давным-давно отношения испортились и нормализоваться не собираются. Так было, есть и будет.
Про вечно гадящую «англичанку» у меня еще с питерским знакомцем Гришкой Поповым однажды разговор длинный вышел. Много интересного он мне по этой теме поведал:
«– …С беспринципной англо-сакской бандой мы столкнулись еще во времена Иоанна Васильевича Грозного, когда наш взгляд устремился к землям, ведущим в Индию. А для Англии Индия – что для моего соседа снизу алконавта высшего пошиба Лешки Козлова горячительные напитки. Бухла не будет – сдохнет. Так и для бритых Индия – жизненно необходимая территория.
Но ведь и России от торговли никуда не деться. Прижмет, напомнит, заставит рынки новые искать. И мы их искать начали. Уже в середине семнадцатого века шведский купец Де-Родес предлагал боярину Милославскому, тестю царя Алексея Михайловича, организовать компанию, позволяющую захватить в свои руки всю персидскую торговлю и плюс к этому крупную долю торговли с Индией и Китаем.
– И как? Бизнес пошел?
– Нет. Но уже при Петре Первом снова об Индии речь зашла. Император тоже на жемчужину Британской империи[52] виды имел, однако не преуспел в достижении цели. Зато могла преуспеть Екатерина Вторая.
– Каким, интересно, образом?
– Таким. В тысяча семьсот девяносто первом году француз и дипломат де Сент-Жени предложил ей конкретный план вторжения в Индию, дабы покарать Англию. Само вторжение должно было начаться манифестом императрицы о восстановлении династии Великих Моголов, войска двигаются из Оренбурга через Бухару и Кабул, но… Потемкин посоветовал излишне не усердствовать, да и сама Екатерина Алексеевна не спешила ссориться с Альбионом. Зато сын ее Павел очень даже хотел, тем более что поводы для этого шага возникали не единожды. А тут и вот-вот готовый стать императором Франции Бонапарт очень кстати дружбу царю предложил. Предложение было принято[53]. Там вообще интересно все могло получиться: французы выставляют тридцать пять тысяч войска и прибывают в персидский Атсрабад, где их уже ждет наше войско в том же количестве. И план у Павла Петровича рассчитан до мельчайших подробностей. С момента отправки французов с Рейна до полного завоевания Индии должно пройти не более пяти месяцев. И вот уже донские казачки двинулись на Хиву и Бухару, как вдруг…
Любят бритые исподтишка бить и подляны устраивать. Сволочь Уитворт[54] вокруг себя много знатной мрази собрал в виде Зубовых и прочих предателей высшего света из пятой колонны. Вот их-то руками государь и был убит в Михайловском замке одной мартовской ночью тысяча восемьсот первого года. А дальше…
Что толку дальше рассказывать. И в девятнадцатом веке, и в двадцатом не могли англосаксы спокойно смотреть на Россию. И теперь тоже не могут…»
Ох, прав ты был, Гриша. Стократно… Нет! Тысячекратно прав. Враги с туманного Альбиона повсюду преследуют русского человека. Возможно, и того, кто заброшен в прошлое, «заключен» в чужое тело и слушает, как в каюте Ухтомского вечный английский вопрос сменился другой темой. Уже хорошо. Хоть отдохну от назойливых бритых. Всюду они.
– …Мы были хладнокровными. Разумеется, не такими, как Белоголовский, но все же…
Гончаров спросил, о ком речь, и услышал разъяснения. Имя очень даже известное для флотских. Был такой капитан. Однажды ворвался к нему вахтенный и вопить: «В ахтерлюке пожар!» А капитан даже бровью не повел. Неторопливо допил из блюдца чай, вытер губы салфеткой и проворчал недовольно: «Чего раскричались, будто бог знает что случилось?.. Велите тушить». Вот это я понимаю выдержка и хладнокровие. Кстати, орал вахтенный тоже напрасно – ничего на судне не горело.
Не знаю, как там обстояло с пожаром на самом деле, но лично у меня душа горит от отчаяния. Даже баня не помогает. Да-да, есть на «Палладе» и баня. Под нее на фрегате приспособили просторную каюту в трюме на корме, обив стены чисто выструганными осиновыми досками. Отлично помню, как Лермонтов с Гончаровым в эту парилку сходили, взяв с собой банщиком Фадеева. Минут десять не прошло, как тот, одев кожаный передник, окатил трехъярусные полки кипятком из шайки, внес две жаровни с углями. Еще минут через пять в парной стало жарко, как в настоящей деревенской бане. Фадеев меж тем запарил два березовых веника, прокалил их над угольями и начал поочередно хлестать по спине то Лермонтова, то Гончарова. Ну, гусару нашему отставному банька только в радость, а вот Гончарову – не очень. Неженка городская ругался и визжал, будто его режут. То ли дело Михаил Юрьевич. Выскочит в предбанник, окатится холодной морской водицей и снова в пар. Фадеев несколько раз менял жаровни. Гончаров после второго пара слинял и, закутанный в простыни, жадно пил квас в предбаннике, ругая буквально все и вся, а Лермонтову хоть бы хны. Ему не с кем ссориться. Он отлично помнит совет Халидова:
«– Ссориться не нужно. Ссоры на судне – ужасная вещь. С ними не плавание получается, а, можно сказать, одна мерзость… К примеру, на берегу вы поссорились и разошлись, а ведь в море уйти некуда… всегда на глазах друг у друга… Помните это и сдерживайте себя, если у вас горячий характер… Морякам необходимо жить дружной семьей…»
Команда «Паллады» старается придерживаться этого правила. Даже если, дождавшись утра, слышит, как марсовые кричат:
– Паруса с зюйда!
– Один корабль! Пароход!
– Быстро идет!..
– Что же это такое? Пароход, а парусов не видно? – с недоумением произнес заспанный Гончаров, оторвавшись от подзорной трубы. – Посмотрите, Михаил Юрьевич.
Лермонтов посмотрел, а вместе с ним и я.
Не знаю, что случилось с моим зрением (или зрением моего «попутчика»), но перед глазами возник… эсминец. Самый настоящий. Из тех, что можно увидеть в фильмах о войне.
Откуда взялся тут этот незваный гость из другой эпохи, мне, по вполне известным причинам, непонятно. Все, что я пока могу, так это лишь его осматривать. Напоминает огромную металлическую рыбу с трубами на «спине». Еще я успел разглядеть номер «Н09» и британский флаг, прежде чем борт нашей «Паллады» сотряс страшный взрыв, а Лермонтова, словно котенка, подняла и отшвырнула куда-то в сторону волна из горячего воздуха, щепок и дыма.
Странно, но боли я не почувствовал совершенно. Только удар обо что-то твердое и звон в ушах. Перед глазами надолго замелькали цветастые зигзаги и круги, но не это главное. Не знаю, сколько еще времени прошло, но до сих пор сдерживающий меня «пузырь» в один прекрасный момент вдруг жалобно натянулся и… ЛОПНУЛ!!!
Новая запоздалая волна накрыла тело и сознание! Волна боли! В-ы-ы-ы!! Как будто раскаленный штырь вонзился в левый бок и давит, давит, ДАВИТ! Руки… Теперь уже мои руки мертвой хваткой вцепились во что-то (кажется, обломок мачты) и не отпускают, держат, не давая мне пойти на дно, куда упорно тянут словно налитые свинцом ноги!
Мыслей нет! В голове набатом гудит колокол! Звон в ушах исчез, но они по-прежнему словно заложены ватой! В лицо бьет мутная ледяная морская вода! Море кругом злое, сумрачное! Положение дерьмовое, как на «Титанике»! Зато я свободен! Понимаете – СВОБОДЕН!!!
Однако если так дальше пойдет, то долго я не протяну. Силы стремительно уходят, а новым взяться неоткуда.
Что ж, видно предстоит мне еще раз переместиться из эпохи под названием «николаевское время» куда-то еще. Жаль. Я уже начал привыкать…
– …го осторожней!.. аемся!.. – гулко раздается в ушах. Меня куда-то несет, крутит, вертит. Что-то снова обожгло левый бок. Здравствуй, темнота – друг молодежи и путешественников во времени. Куда же ты меня на сей раз выбросишь? Скоро узнаю.