Долог путь; далеки дороги, и далеко простираются желания людские.
Директор датской колонии в Гренландии и его милая супруга весьма любезно пригласили меня и Фелисьена Боанэ отпраздновать Щедрый Вечер – канун Рождества вместе с ними в их гостеприимном доме.
Мятели и холодный ветер бичевали убогий Годгааб, а когда их бушевание прекращалось, термометр показывал 30° Ц. ниже нуля. В такие моменты нельзя себе и представить большей отрезанности от мира, чем та, в какой оказывается главное поселение Южного Инспектората. Эта датская колония так же заброшена, как какой-нибудь неизвестный остров, затерявшийся в Тихом океане.
В добавление к этому, не воображайте себе, пожалуйста, Годгааба с электрическим освещением, оживленными улицами и блестящими выставками на окнах.
Около приветливой бухточки группируются несколько благообразных деревянных построек. Поодаль от них, на возвышении, стоит небольшой костел с острой колокольней – самое монументальное здание поселка. Остальное составляют несколько дюжин эскимосских хижин – земляных бугров с единственным стеклянным оконцем и узкой трубой из жести.
На берегу лежит ряд вытащенных из воды челноков: каяков и умияков. На Запад отсюда тянется поверхность седого мрачного океана, которому редко-редко улыбается безоблачное небо, а на Восток идут волны покрытых снегом холмов, переходящих в разбросанный альпийский пейзаж, и резкий ветер со свистом несется сюда из бесконечных, покрытых льдом, пустынь центральной области края.
Но кто сегодня стал бы обращать внимание на неприятную погоду?! Кто стал бы заботиться о чем-нибудь там, на Западе, а тем более на Востоке, когда сегодня торжественный, так долго жданный день! С каждым мгновением приближается праздник Щедрого Вечера – кануна Рождества. И тут, на забытом конце света, разливает этот сказочный вечер благодатное тепло поэтического настроения.
В прошлом году провел я Щедрый Вечер в Праге; не удивительно поэтому, что сегодняшние мои воспоминания возвращаются к старому, сумрачному, но столь любимому городу, который раскинулся со своими остроконечными башнями, под мощным силуэтом рисующегося на тяжелом зимнем небе Града.
Получив очень лестное поручение от университета и минералогического отделения музея, уехал я вскоре после праздников через Копенгаген, Фареры и Исландию в Юлиенгааб. Криолитовые рудники Ивигута были первой станцией, где я провел несколько недель, изучая этот интересный, исключительно гренландский минерал.
Блестящие результаты семилетнего научно-изыскательного путешествия минералога L. Giesecka не давали мне спать, и я постепенно поднимался на север через Фридрихсгааб до Годгааба, где и остался на зиму.
Как зимняя станция на Гренландском побережье – Годгааб, действительно, превосходен. А обходительность и гостеприимство директора колонии и остального служебного персонала сделали очень приятным мое пребывание здесь. В чистой и теплой своей каморке я мог работать над статьей, предназначенной для сборника пражской Академии.
И как раз в Годгаабе встретился я с Фелисьеном Боанэ. Вскоре мы сделались друзьями.
Это был сухощавый, нежного сложения брюнет с голубыми глазами, всегда безукоризненно одетый.
Фелисьен представлял из себя интересное явление в художественном мире. То была новая разновидность репортера – репортер-художник.
Он изъездил почти целый свет. Его гениальные художественные, комические и экзотические эскизы наполняли известнейшие «магазины», ежемесячники и иллюстрированные журналы. Большие издательские фирмы спорили из-за него друг с другом, и заработок его был блестящ. Тем не менее, Фелисьен одним рисованием не удовлетворился.
Заполняя свой альбом эскизами, он не забывал и своей записной книжки, полной любопытнейшего «фольклора». Старые мифы, сказки и примитивные песни диких племен он заносил туда с одинаковым восхищением. Свободные же минуты он посвящал своей большой страсти – охоте, и с иронической серьезностью умел рассказывать невероятнейшие охотничьи приключения во всех частях света. Коротко говоря, живой темперамент Фелисьена делал из него прелестного компаньона. Он искрился остроумием. Самым увлекательным образом он мог рассказывать тысячи остроумнейших вещей.
Целый день в поселке царило необычайное движение. Праздничные приготовления были в полном ходу. Во втором часу пополудни все население собралось в костел, где производился экзамен школьникам. Затем всех зашитых в кожи эскимосских карапузов супруга директора одарила большими свертками со смоквой.
А когда колония восторженно пропела рождественские гимны, в домах чиновников и в хижинах туземцев пошли приготовления к празднику. Отовсюду несся приятный запах, и железные печи дымились во-всю. Годгаабские эскимосы не могут себе представить рождественского торжества без огромнейшего количества горячего кофе. Это их главный напиток, за который они готовы пожертвовать всем.
И на самом деле, невероятно, какая масса этого напитка истребляется здесь в течение рождественских дней. Хороший тон требует, чтобы в каждой хижине было заготовлено достаточное количество кофе, которым можно было бы угостить всех визитеров.
Вечером мы все сидели в доме директора колонии, в теплой, уютно освещенной комнате.
Сам директор, доктор Бинцер, пастор Балле, судостроитель Фредериксен, Фелисьен Боанэ и я вместе с тремя европейскими дамами колонии образовали общество около длинного стола. Разговор быстро принял веселое и сердечное направление.
Появилась хозяйка и села с нами, а нам не оставалось ничего иного, как воздать должную честь ее выдающемуся хозяйству и ее кулинарному искусству.
Телятина, оленьи окорока, жареные куропатки, овощные консервы и закуски, в доказательство этого, исчезали почти с магической быстротой. А когда, наконец, появилась рождественская елка, – рождественская гренландская елка, с трудом и искусством составленная из ветвей можжевельника, пристроенных к выкрашенному шесту, елка, искрящаяся огнями и блестящей канителью, – торжество достигло своего апогея.
Каждый из нас получил какую-нибудь мелочь на память об этом празднике. При пунше и черном кофе настроение поднялось окончательно. Фелисьен прямо-таки блистал своими причудами. Раздавались взрывы смеха. Наконец, Фелисьен, подняв стакан горячего пунша, встал, чтобы увенчать произведенное впечатление торжественным шуточным спичем.
Его прервал шум в передней. Явился какой-то запоздавший визитер, который не позволял себя спровадить. Он хотел лично говорить с директором колонии. Наконец, его впустили.
Эта сцена помнится мною до мелочей – так она врезалась в память. Ведь с этого момента, думается мне, началась та невероятная и мрачная история, которую решаюсь я рассказать, не застрахованный от того, что ее примут за мистификацию.
Появился маленький, но коренастый эскимос. Башлык его тимиака (куртки) с головы у него был откинут, и из-под дикой чащи его смоляно-черных волос удивленно светилась пара добродушных черных глаз.
Он был одет, как и все остальные охотники поселка, в штаны из тюленьей кожи и «камиккеры» – обувь из того же материала. Куртка, около шеи и концы рукавов были обшиты черным собачьим мехом. Ну, конечно, это был всем нам хорошо известный Даниил, лучший охотник на моржей и тюленей в Новом Герренгуте.
И когда, моргая при свете рождественской елки, стал он тут, с круглым, блестевшим от жира лицом, с неестественной и растерянной улыбкой на широких губах, я вдруг заметил, что он что-то держит в своей руке. Это был мертвый замерзший ворон. И теперь еще я ясно представляю его затянутые голубоватой перепонкой глаза, его перебитое крыло и растрепанные, смоченные тающим снегом перья. Добряк Даниил держал мертвую птицу осторожно за одну лапу и, казалось, был в страшном недоумении, что с ним делать.
Все общество собралось около эскимоса. Тем не менее, Даниил ни с кем, кроме самого директора, не хотел говорить. Когда, наконец, все затихло, и директор спокойным голосом стал задавать вопросы, все мы вскоре узнали, что случилось.
Назад тому три дня Даниил отправился в Амераник-фиорд на охоту за дикими оленями. Он шел снегами, спускался по склонам и долго напрасно тратил силы в поисках добычи, пока, наконец, по счастливой случайности, ловким выстрелом из своей допотопной «бухалки» не застрелил большого, жирного «тугтута». В награду он тотчас же на месте полакомился сырым содержанием оленьего желудка, – эскимосским деликатесом первого сорта.
Взвалив добычу на плечи, эскимос отправился назад, как вдруг увидел ворона, сидевшего на пригорке. Этот ворон начал делать какие-то невероятные движения и отчаянные скачки на снегу.
Даниил остановился, скинул с плеч оленя, приложился, выстрелил и увидел, что и на этот раз не промахнулся. Осторожно добравшись, он потихоньку поднял добычу.
Его удивление превратилось в ужас, когда он заметил, что ворон зацепился когтем одной лапы за что-то привязанное среди перьев на его шее. Все эти обстоятельства показались милому Даниилу очень подозрительными. Кто знает, что за чертовщину содержит в себе маленький мешочек, привязанный кожаным шнурком на птичьей шее?.. Даниил не хочет иметь с ним ничего общего. В конце концов, может-быть, тут какой-нибудь домовой или другая нечистая сила, какой-нибудь «тупилик», с которым шутить вовсе не полагается.
В первый момент Даниил решился было уйти, предоставив ворона самому себе, но потом, после короткой и тяжелой внутренней борьбы, пережив натиск суеверия, поднял ворона, не забывая, понятно, и оленя.
Это случилось назад тому три для. Даниил сумел бы добраться домой к сочельнику, но пришлось запоздать ни с того, ни с сего, и Анна, его жена, дрожит теперь от страха в Новом Герренгуте над чашкой кофе и ломает голову, почему не возвращается Даниил.
Так вот какова была история.
Директор колонии взял мертвого ворона из рук Даниила, похвалил его за его добросовестность и сообразительность, и эскимос получил большой сверток конфет и винных ягод для своей Анны, чтобы сладостями вознаградить ее за горькие минуты ожидания. Потом эскимос отогрелся на кухне и исчез, сияя от удовольствия, как полнолуние, довольный самим собою и всем остальным светом. А мы стояли около мертвого ворона, лежавшего на столе у рождественской елки.
– Это маленький рождественский сюрприз, – сказал Фелисьен, – если только это не неуместная шутка. Но подобная шутка в сочельник была бы шуткой злостной.
Я был с ним вполне согласен. Затем уже Фредериксен перерезал шнурок, который был так затянут, что должен был мешать бедному ворону глотать крупные куски, если к тому у него представлялась возможность.
Мешочек был из желтой кожи, как раз такой, в каких продают карманные часы. Директор осторожно перерезал шелковые нитки.
– Бумага! – воскликнул доктор Биндер.
– И исписанная! – добавил пастор Балле.
Показался белый исписанный листок, завернутый в промасленную бумагу. Он был исписан на обеих страницах несколькими строчками мелкого письма.
Нас охватило понятное возбуждение. Развернутый листок моментально очутился под непосредственным светом лампы. Лицо директора сначала выразило удивление, потом разочарование. Но одновременно раздались два восклицания:
– По-русски!
– По-французски!
Это крикнули я и Фелисьен. Несколько строчек было написано нервной, старческой рукой.
И ни слова больше. Ни числа, ни месяца. И никакой подписи. Дважды повторенное слово, словно крик, о значении которого мы не имели ни малейшего понятия.
Весело горели свечки на рождественской елке. Пунш издавал приятный запах, но мы долго глядели друг на друга, не говоря ни слова, охваченные каким-то меланхолическим удивлением в разгар рождественского веселья.