Ноябрь 1940 – июнь 1941
В июне 1941 года, ровно через шесть месяцев после инаугурации Линдберга, мы всем семейством отправились за три сотни миль в Вашингтон, округ Колумбия, – посетить исторические места и знаменитые административные здания. Моя мать два года копила на эту поездку по доллару в неделю на так называемом «рождественском» счете в сберегательном банке Хауарда, выкраивая деньги из семейного бюджета. Путешествие было задумано еще в тот период, когда в Белом доме досиживал второй срок ФДР и демократы контролировали обе палаты парламента; теперь же, когда к власти пришли республиканцы, а вновь избранный президент казался нам врагом и изменником, перед поездкой вспыхнул небольшой семейный спор на тему о том, не изменить ли ее маршрут и не отправиться ли, например, на север – полюбоваться Ниагарскими водопадами, поплавать на лодочке по протокам вокруг Тысячи островов в устье реки Св. Лаврентия, а потом поехать на машине в Канаду и побывать в Оттаве. Кое-кто из наших друзей и соседей уже поговаривал о том, чтобы перебраться в Канаду в том случае, если политика администрации Линдберга станет откровенно антисемитской, и таким образом поездка в Канаду приобрела бы характер рекогносцировки на месте, которое может впоследствии оказаться спасительной гаванью. Еще в феврале мой двоюродный брат Элвин уехал в Канаду, намереваясь поступить на службу в тамошнюю армию, и значит, говоря его собственными словами, вступить на стороне англичан в схватку с Гитлером.
До своего отъезда Элвин на протяжении семи лет жил как бы под опекой моих родителей. Его покойный отец приходился моему самым старшим из братьев, и умер он, когда сыну было всего шесть, а мать Элвина – троюродная сестра моей матери и к тому же женщина, познакомившая моих родителей друг с другом, – умерла, когда ему было тринадцать, так что четыре года он просто-напросто прожил у нас, учась в «Виквахик хай-скул», – смышленый мальчик, играющий в азартные игры и крадущий все, что плохо лежит, которого моему отцу предстояло наставить на путь истинный. В 1940 году Элвину уже исполнился двадцать один год, он жил в меблированных комнатах на втором этаже над магазином на Райт-стрит, торгующим гуталином и кремом для обуви, – прямо за углом от продуктового рынка, – и уже почти два года работал в «Штейнгейм и сыновья» – то есть в одной из двух самых крупных строительных фирм города из числа тех, что принадлежали евреям (во второй такой фирме хозяйничали братья Рахлины). Работу Элвину дал Штейнгейм-старший – учредитель и основатель, страхованием бизнеса которого на регулярной основе занимался мой отец.
Старик Штейнгейм, говоривший по-английски с сильным акцентом и не умевший на этом языке читать, но отлитый, как говорил мой отец, «из чистой стали», до сих пор по субботам отправлялся в местную синагогу. Несколько лет назад, на Йом Кипур, увидев около синагоги моего отца с Элвином, он, ошибочно приняв моего двоюродного брата за родного, воскликнул: «А чем это вы занимаетесь, молодой человек? Если ничем, то идите работать к нам!» И Эйб Штейнгейм, один из «сыновей», превративший маленькую строительную фирму своего отца-иммигранта в крупную компанию с многомиллионным оборотом (правда, не без жестокой междуусобной войны, по итогам которой два его брата оказались вышвырнуты на улицу), с симпатией отнесся к крепкому и широкоплечему Элвину, из которого так и перла самоуверенность, и вместо того чтобы отправить его делопроизводителем или письмоводителем в контору, сделал своим личным шофером и порученцем: Элвин то передавал на места приказы и распоряжения Эйба, то возил его самого с одной стройки на другую проверять субподрядчиков, которых он именовал не иначе как жуликами, хотя, по рассказам Элвина, главным жуликом был сам Эйб, умеющий обмануть каждого и извлечь выгоду из любой ситуации.
Летом каждую субботу Элвин возил своего шефа во Фрихолд, где у Эйба было полдюжины рысаков, которых он называл «гамбургерами». «Сегодня наш гамбургер бежит во Фрихолде», – говорил он, и они отправлялись на бега, причем лошади Эйба обязательно приходили последними. Они никогда не выигрывали, а ему и не надо было призов. Его лошади по субботам выходили на беговую дорожку в Виквахик-парк, чтобы он мог с позиций «Роуд хорс ассошиейшн» рассуждать в своих интервью о необходимости возрождения традиций некогда славного ипподрома «Маунт-холл», и таким образом ему удалось стать комиссаром испытаний рысистых лошадей штата Нью-Джерси, ездить со значком, с сиреной и парковаться где угодно. Через это же он закорешился с окружным начальством и сделался известным всем любителям бегов на побережье, уол-тауншипские и спринг-лейкские гои открывали перед ним двери своих элитных клубов, где, как Эйб рассказывал Элвину: «Не были ни одного, кто бы удержался от того, чтобы шепнуть приятелю: “Вы только полюбуйтесь на этого”, однако выпить и закусить за мой счет никто не побрезговал», а у него еще на причале Шарк-ривер был катер для морской рыбалки, с матросами, которые вам рыбу поймают и разделают, и он, видно, знал, кого приглашать на рыбалку, потому что если кому-нибудь приходило в голову поставить новый отель на берегу между Лонг-Бранчем и Пойнт-Плезантом, то мигом выяснялось, что этот участок уже купил Эйб Штейнгейм, причем по дешевке. Словом, Эйб был так же умен, как его папаша, всегда полагавший, что покупать надо за гроши, а продавать втридорога.
Раз в три дня Элвин возил своего шефа за четыре квартала на Брод-стрит, 744, в парикмахерскую и табачный магазин, где Эйб покупал себе сигары по полтора доллара за штуку и презервативы. В этом здании, кстати, одном из двух самых высоких в Нью-Джерси, на верхних двадцати этажах размещался Ньюаркский и Эссекский национальный банк, а ниже – конторы престижных адвокатов и финансистов, словом, все самые серьезные и богатые джентльмены штата были клиентами этой парикмахерской, и в обязанности Элвина входило заранее предупреждать парикмахера о времени визита Эйба, чтобы тот был готов принять его без очереди. И в тот день, когда Эйб Штейнгейм пригласил на работу Элвина, за ужином отец сказал нам, что Эйб ярчайшая личность, прекрасный организатор и величайший строитель, который когда-либо был в Ньюарке.
– Он истинный гений, – заявил отец. – Только гений может добиться таких успехов. И красавчик какой. Блондин. Плотный, но не жирный. Одевается исключительно: верблюжье пальто, лаковые туфли, прекрасные сорочки, – все стильно. Выглядит превосходно. И прекрасная жена – ухоженная, образованная, урожденная Фрейлих, из тех, из нью-йоркских Фрейлихов, – с большими деньгами. Вот везет некоторым! Но у него хватка. Весь город знает, что самые немыслимые проекты – это для Штейнгейма. Он построит то, что никому не удастся. А Элвин у него будет учиться. Глядя на Эйба, он поймет, к чему надо стремиться в жизни.
Два раза в неделю отец с матерью приглашали Элвина к нам на ужин, скорей всего для того, чтобы, с одной стороны, он оставался под присмотром, с другой – чтобы не помер на одних сосисках. К счастью, Элвин не сидел за обедом с постной миной, выслушивая бесконечные поучения о том, что надо быть честным и работать не покладая рук, как было, когда он жил у нас и его уличили в воровстве на заправке, где он работал после школы, и отцу пришлось выложить денежки, чтобы отмазать Элвина от колонии для малолетних. Вместо этого они теперь спорили о политике, о капитализме, который Элвин, после того как отец приучил его читать газеты и слушать новости, всячески критиковал, а отец защищал, но не как член Национальной ассоциации промышленников, а как сторонник «Нового курса» президента Рузвельта.
– Только не ляпни при мистере Штейнгейме про Карла Маркса, – предупреждал отец, – иначе окажешься на улице. А ты для чего там работаешь? Чтобы у него учиться. Так вот, учись и относись с уважением, потому что с ним сделаешь карьеру.
Но Элвин терпеть не мог своего шефа и называл его не иначе как жуликом, скотиной, жмотом, сутягой, мерзавцем, вруном. Говорил, что у него нет друзей, потому что все от него разбегаются, и машина ему нужна, чтобы гоняться за ними по всему городу. Что с сыновьями он жесток, что ему неинтересны ни внук, ни тощая жена, которая, кстати, боится ему даже слово сказать, – если он не в духе, так ему человека унизить – раз плюнуть. Все они имеют квартиры в шикарном доме, который он выстроил себе под сенью дубов и тополей возле Упсальского колледжа в Ист-Ориндж. Сыновья работают на него, и он весь день орет на них в конторе, а вечером приезжает домой, садится на телефон и продолжает орать на них уже из дома. Главное для него – деньги, но не затем, чтобы тратить на всякую ерунду, а чтобы остаться на плаву при любом шторме: сохранить положение, не потерять сбережения и скупать по дешевке все, что подвернется, как во времена депрессии, когда он хорошо погрел руки. Деньги – чтобы делать деньги, чтобы сделать все деньги.
– Кое-кто удаляется от дел в сорок пять лет, заработав пять миллионов баксов. Пять миллионов в банке – это, считай, миллион годовых. И знаете, как реагирует на это Эйб? – Элвин обращается к моему двенадцатилетнему брату и ко мне. Ужин закончился, и он пришел в нашу комнату. Скинув обувь, мы валяемся на постели поверх одеял – Сэнди на собственной, Элвин – на моей, а я – пристроившись между его сильной рукой и широкой грудью. И лежать так – сущее блаженство: истории о жадности Штейнгейма, о его фанатическом рвении, о его витальности и экстравагантности, уравновешивающих друг дружку, – и, рассказывая эти истории, мой кузен и сам витален и экстравагантен; сколько бы ни приглаживал его ершистую натуру мой отец, Элвин как был, так и остается хулиганом и сумасбродом, и ему приходится – в двадцать один-то год – дважды в день сбривать со щек черную щетину, чтобы не походить как две капли воды на закоренелого преступника. Он рассказывает словно бы не о живых людях, а о хищных потомках гигантских обезьян, слезших с дерева и вышедших из чащи первозданного леса, чтобы, накинувшись на Ньюарк, заняться в этом городе бизнесом.
– Как реагирует на это мистер Штейнгейм? – интересуется Сэнди.
– Он говорит: «У мужика пять миллионов. Не больше и не меньше. А он в самом соку, и у него есть шанс заработать когда-нибудь пятьдесят, шестьдесят, а то и все сто миллионов. А он мне говорит: “Я вынимаю деньги из игры, Эйб. Я не такой, как ты. Я не намерен вкалывать до инфаркта. Я решил, что мне этого хватит и остаток своих дней я проведу, играя в гольф”». А что говорит про это Эйб? «Не человек, а кусок говна!» Каждому субподрядчику, который приходит в пятницу в офис, чтобы с ним рассчитались за бревна, стекло и кирпич, Эйб внушает: «Послушай-ка, мы сидим без денег – и это все, что я могу для тебя сделать», и платит ему половину, платит треть, платит, если почувствует в человеке слабину, только четверть, – а ведь деньги этим людям нужны на жизнь; но так вел себя старый Штейнгейм, и так ведет себя его сын. Строит столько домов, сколько может осилить, – и никто хотя бы разок не попытался его прикончить!
– А кому-нибудь хочется его прикончить? – спрашивает Сэнди.
– Да, – отвечает Элвин. – Мне!
– Расскажи нам про годовщину свадьбы, – подсказываю я.
– Годовщина свадьбы, – повторяет Элвин. – Да, он спел пятьдесят песен, наняв пианиста. – Эту историю Элвин рассказывает слово в слово каждый раз, когда я прошу его об этом. – Он поет, и никто не может вставить ни слова, никто даже не понимает, что происходит, гости весь вечер едят и пьют за его счет, а он стоит в смокинге у рояля и поет одну песню за другой, и когда гости собираются разойтись по домам, он по-прежнему у рояля, по-прежнему поет весь репертуар, который известен каждому; люди с ним прощаются, а он их не слушает, он продолжает петь.
– А он на тебя орет? – спрашиваю я у Элвина.
– На меня? Да он на всех орет! Куда ни приедет, тут же принимается орать. По воскресеньям с утра я вожу его к Табачнику. А там уже стоит очередь – человек на шестьсот. И он орет: «Пришел Эйб!» – и люди расступаются и пропускают его вперед. Сам Табачник мчится сломя голову из подсобки к прилавку, всех разгоняя по сторонам, потому что Эйб накупает провизии, наверное, на пять тысяч долларов, и мы едем к нему домой, а там миссис Штейнгейм, худышка, всего девяносто два фунта весом, но ей ведомо: не буди лихо, пока оно тихо, – и Эйб звонит сыновьям, всем троим, и ровно через пять секунд они уже тут как тут, – и вот четыре Штейнгейма накидываются на пищу и съедают столько, что хватило бы накормить и четыреста человек. Единственное, на чем он не экономит, это еда. Еда и сигары. Напомни ему про какую-нибудь продовольственную лавку – хоть того же Табачника, хоть Карцмана, – и он отправится туда, растолкает посетителей и скупит весь магазин. И они у себя по воскресеньям уплетают все подчистую, до последнего кусочка, – и осетрину, и говядину, и рогалики, и пикули, – а потом я везу его в офис, и он проверяет по записям, сколько квартир свободно, сколько снято, а сколько продано. И так семь дней в неделю. Без остановки. Без выходных. Без отпуска. Ничего не откладывай на завтра! – таков его девиз. Он просто сходит с ума, если узнает, что кто-нибудь потерял хоть минуту драгоценного рабочего времени. И не ложится спать, не установив наперед, что завтрашний день принесет ему еще больше сделок, а значит, еще больше денег, – и от всего этого меня просто тошнит. Для меня этот человек – не более чем ходячая антиреклама капитализма.
Мой отец называл жалобы Элвина ребячеством и советовал ему помалкивать на работе об этом – особенно после того, как Эйб решил, что пошлет Элвина в Ратгерский университет. «Ты слишком умен, чтобы оставаться идиотом», – сказал Эйб Элвину, а потом произошло нечто такое, на что мой, пусть и настроенный неизменно оптимистически, отец не мог даже надеяться. Эйб позвонил председателю попечительского совета университета и принялся орать на него: «Вы возьмете этого мальчика, где он закончит среднюю школу – неважно, это вообще не обсуждается, парень сирота и в перспективе гений, но вы еще и дадите ему полное обеспечение, а я за это выстрою вам новое здание, самое красивое в мире, – но, поверьте, я вам и общественного нужника не построю, если парень не попадет в университет на полном обеспечении!» А самому Элвину он сказал так: «Мне никогда не нравилось ездить с обыкновенным шофером, который работает водилой, потому что он идиот. Мне нравятся парни вроде тебя, чтобы у них и в голове что-то было. Ты будешь учиться в Ратгерсе и приезжать сюда на лето, и по-прежнему работать у меня шофером, а когда ты закончишь, мы сядем и потолкуем, что делать дальше».
Эйб решил, что в сентябре 1941 года Элвин отправляется в Нью-Брансуик и, проучившись четыре года в университете, возвращается в Ньюарк на какую-нибудь серьезную должность в компании, но вместо этого Элвин уже в феврале убыл в Канаду. Мой отец пришел в ярость. Перед отъездом Элвина они, ничего не говоря остальным, проспорили об этом несколько недель, и в конце концов Элвин, опять-таки даже не попрощавшись с нами, сел на прямой поезд Ньюарк – Монреаль.
– Я не понимаю твою мораль, дядя Герман. Ты не хотел, чтобы я стал вором, но отправил меня работать на вора.
– Штейнгейм не вор. Штейнгейм строитель. Он не делает ничего такого, что не делали бы другие строители, – сказал Элвину мой отец. – Просто само по себе строительство – это разбойный бизнес. Но его дома не падают, не так ли? И он не нарушает закон, не правда ли, Элвин?
– Нет, не нарушает. Он всего-навсего выжимает из трудящихся все соки. До капли. Я не знал, что твоя мораль одобряет это.
– Да плевал я на мораль, – ответил мой отец. – Весь город знает мою мораль. Но дело не во мне, а в тебе. Дело в твоем будущем. Речь идет об университетском образовании. О бесплатном четырехлетнем университетском образовании.
– О бесплатном, потому что он поставил раком ректора Ратгерса точно так же, как он ставит весь мир.
– Пусть об этом беспокоится ректор Ратгерса! Да что с тобой, парень? Ты что, всерьез хочешь убедить меня в том, будто нет на свете человека хуже, чем тот, что хочет дать тебе образование и предоставить место в собственной компании?
– Ну нет, худший человек на свете это, разумеется, Гитлер, и я уж лучше буду сражаться с этим сукиным сыном, чем тратить время на еврея вроде Штейнгейма, который позорит всю нашу нацию своим сраным…
– Послушай, не надо мне этих детских разговоров, да и без слова «сраный» я тоже обойдусь. Никого этот человек не позорит. Ты что же думаешь, было бы лучше, работай ты в строительной фирме у какого-нибудь ирландца? Валяй, пробуй, – поступи на службу к тому же Шенли, и ты увидишь, какой он милый. А что, итальянцы лучше, что ли? Штейнгейм чуть что – начинает орать, а итальянцы – стреляют.
– А что, Лонги Цвилман, по-твоему, не стреляет?
– Ради бога, я все знаю про Лонги Цвилмана, мы с ним с одной улицы. Но какое это имеет отношение к университету?
– Это имеет отношение ко мне, дядя Герман, я не хочу на всю жизнь становиться должником Штейнгейма. Или мало того, что он искалечил трех собственных сыновей? Мало того, что они обязаны проводить с отцом каждый еврейский праздник, и каждый День благодарения, и каждый Новый Год? И мне надо попасть в ту же сборную мазохистов под его началом? Все они работают в одной и той же конторе, живут в одном доме и мечтают тоже лишь об одном – дождаться его смерти и разделить имущество. Уверяю тебя, дядя Герман, горевать по нему они не будут!
– Ты ошибаешься. Ты крупно ошибаешься. Дело для них заключается не только в деньгах.
– Нет, это ты ошибаешься! Именно деньгами он их и держит. Он ведь совершенно сумасшедший, а они остаются при нем и терпят такое обращение исключительно из-за денег!
– Они остаются, потому что они его сыновья. Потому что члены семьи. В семьях всегда трудно. Жизнь в семье – это война и мир одновременно. Вот у нас с тобой прямо сейчас идет небольшая такая, чисто местная война. И я понимаю это. Я это принимаю. Но не вижу причины для тебя отказываться от университета, куда тебе так хотелось поступить, и прямо так, неотесанной дубиной, отправляться на войну с Гитлером.
– Ах вот как, – ответил Элвин, внезапно обратив гнев не только на работодателя, но и на старшего родственника и опекуна. – Значит, ты у нас изоляционист. Точно такой же, как Бенгельсдорф. Бенгельсдорф и Штейнгейм – они хорошая парочка!
– Парочка кого? – хмуро переспросил отец, чувствуя, что и сам теряет терпение.
– Еврейских жуликов!
– А-а! – сказал отец, – выходит, ты и против евреев?
– Против таких евреев! Против евреев, которые позорят евреев. Да, категорически против!
Спорили они четыре вечера подряд, а потом, на пятый, Элвин просто-напросто не пришел к нам ужинать, хотя идея заключалась в том, чтобы обрабатывать его ежевечерне, пока мальчик наконец не одумается, – тот самый мальчик, которого мой отец личными усилиями сумел превратить из отъявленного бездельника в гражданскую совесть всего семейства.
На следующее утро мы узнали от Билли Штейнгейма (который – единственный из сыновей Эйба – дружил с Элвином и оказался достаточно ответственным, чтобы первым делом позвонить известить семью) следующее: накануне вечером, в пятницу, получив конверт с последней зарплатой, Элвин швырнул ключи от «кадиллака» в лицо Эйбу и пошел прочь; а когда мой отец, услышав такое, примчался на машине на Райт-стрит, чтобы у самого Элвина выяснить, в какой мере тот ухитрился испоганить собственное будущее, владелец лавки, в которой продаются средства ухода за обувью, сообщил ему, что его жилец уже рассчитался, собрал пожитки и выехал на войну с самым омерзительным чудовищем, которое когда либо появлялось на свет. Вот так взял и уехал – не больше, но и не меньше.
Ноябрьские выборы нельзя было назвать даже схваткой более или менее равных противников. Из общего числа избирателей Линдбергу достались пятьдесят семь процентов голосов, а по выборщикам он и вовсе победил в сорока шести штатах, уступив ФДР только в двух – в родном для Рузвельта Нью-Йорке и (всего двумя тысячами голосов) в Мэриленде, многочисленное федеральное чиновничество которого отдало подавляющее преимущество действующему президенту при одновременной поддержке его примерно половиной традиционно голосующих за демократов южан, – успех, которого ему не удалось повторить нигде ниже линии Мэйсона – Диксона. И хотя на следующее утро после выборов преобладающим настроением было изумление и неверие – особенно среди тех, кто сам не поленился сходить на избирательный участок, – еще один день спустя все вроде бы всё поняли, и радиокомментаторы об руку с газетными колумнистами сделали вид, будто поражение Рузвельта было предрешено заранее. Главное с их стороны объяснение происшедшего сводилось к тому, что американцам не захотелось ломать традицию лимита в два президентских срока, введенного еще Джорджем Вашингтоном и не оспоренного за всю историю ни одним президентом, кроме Рузвельта. Более того, на выходе из Великой депрессии и стар и млад для поддержания уже наметившегося перелома к лучшему захотели увидеть в Белом доме сравнительно молодого и эффектно-спортивного Линдберга, а не обездвиженного в результате полиомиелита ФДР. И, конечно же, чудо воздухоплавания плюс новый образ жизни, который оно сулило: Линдберг, уже прославившийся как рекордсмен по беспосадочным перелетам, сможет со знанием дела увлечь за собой соотечественников в заоблачные дали, заверив их (и постоянно подкрепляя свои слова простым и открытым поведением в духе добрых старых времен) в том, что достижения современной науки и техники не отменят и не испортят добродетелей, чтимых встарь. Выяснилось, – к такому выводу пришли политаналитики, – что американцы двадцатого века, устав от необходимости преодолевать кризис каждые новые десять лет, истосковались по норме, тогда как Чарлз Э. Линдберг как раз и олицетворял норму, только увеличенную до героических масштабов, – порядочный человек с честным лицом и невыразительным голосом, который только что продемонстрировал всей планете решимость взять в руки бразды истории в столь судьбоносный час и, разумеется, доказал личное мужество, преодолев трагическую утрату единственного на тот момент ребенка. И если Линдберг пообещал, что войны не будет, значит, ее не будет, – подавляющему большинству все было просто и ясно.
Еще более тяжкими, чем сами выборы, стали для нас недели после инаугурации, когда новый президент США отправился в Исландию на личную встречу с Адольфом Гитлером и после двух дней «задушевных переговоров» подписал мирное соглашение между Германией и Америкой. Примерно по дюжине городов США прокатились демонстрации протеста против Исландского коммюнике; страстные речи были произнесены в обеих палатах парламента сенаторами и конгрессменами от демократов, которым удалось сохранить свои мандаты под триумфальным натиском республиканцев и которые сейчас проклинали Линдберга за сделку с фашистским извергом и убийцей, за переговоры с ним на равных и даже за само место встречи – северный остров, исторически связанный с демократической монархией, которую нацистские полчища уже смяли, что обернулось национальной трагедией для всей Дании – и для короля, и для его подданных, – и эту-то трагедию своим бестактным визитом в Рейкьявик Линдберг не только проигнорировал, но и усугубил.
Когда президент вернулся из Исландии в Вашингтон – за штурвалом нового двухмоторного истребителя «Локхид» и в сопровождении десяти тяжелых самолетов ВМС, – его обращение к нации оказалось чрезвычайно коротким и состояло всего из пяти предложений. Отныне гарантировано неучастие нашей великой страны в европейской войне, – так эта историческая речь начиналась. А так продолжалась, нарастала и, достигнув апогея, заканчивалась: «Мы не ввяжемся в чужую войну ни в одной точке на поверхности земного шара. Вместе с тем мы продолжим наращивать выпуск вооружений и будем обучать нашу служащую в армии молодежь умению обращаться с самым современным оружием. Ключ к нашей неуязвимости – во всемерном развитии американской авиации, включая ракетостроение. Таким образом мы превратим наши океанические границы в неприступные стены и вместе с тем сохраним строгий нейтралитет».
Десять дней спустя президент подписал еще одно соглашение, на этот раз гавайское, с премьер-министром Японии принцем Фумимаро Коноэ и министром иностранных дел Мацуокой. Будучи эмиссарами императора Хирохито, двое министров уже подписали в сентябре 1940 года в Берлине соглашение о тройственной унии с немцами и итальянцами: японцы согласились тем самым на «Новый порядок» в Европе, возглавляемой Германией и Италией, тогда как немцы, в свою очередь, – на «Новый порядок» в Восточной и Юго-Восточной Азии под властью японцев. Далее, три державы обязались оказывать друг другу военную помощь в случае нападения на них какой-нибудь страны, не участвующей ни в европейской, ни в китайско-японской войне. Гавайское коммюнике, подобно Исландскому, превратило США чуть ли не в прямого участника тройственного союза стран Оси, поскольку оно подразумевало с американской стороны признание за Японией права на дальнейшую экспансию в указанных направлениях, включая как континентальную агрессию по отношению к Китаю и сопредельным странам, так и захват принадлежащей Нидерландам Индонезии и остающегося французской колонией Индокитая. В ответ Япония обязалась уважать суверенитет США на всем североамериканском континенте, политическую независимость подмандатных США Филиппин (с истечением мандата в 1946 году) и согласиться с тем, что тихоокеанские Гавайи, Гуам и Мидуэй навсегда останутся во владении США.
После подписания обоих соглашений американцы повсеместно возликовали: войны не будет! Никогда больше не придется нашей молодежи сражаться и умирать! Линдберг умеет разговаривать с Гитлером, утверждали все вокруг, Гитлер относится к нему с почтением, потому что он Линдберг! Муссолини и Хирохито относятся к нему с почтением, потому что он Линдберг! Его, говорили кругом, не любят только евреи. И, разумеется, американские евреи его и впрямь не любили. У них теперь начались крупные неприятности. Взрослые люди в нашей округе уже принялись размышлять над тем, как оберечь своих детей от неминуемой беды, к кому можно и нужно обратиться за помощью и в какой степени мы сумеем постоять за себя сами. Дети и подростки вроде меня возвращались домой из школы напуганными, обиженными и часто в слезах, потому что до нас доносились разговоры старшеклассников о том, что́ Линдберг сказал про евреев Гитлеру и Гитлер – Линдбергу в ходе совместных трапез на встрече в Рейкьявике. Одной из причин, по которым мои родители решили все же предпринять давным-давно задуманную поездку в Вашингтон, стало желание продемонстрировать Сэнди и мне тот факт (уж не знаю, в какой мере очевидный для них самих), что ничто на самом деле не изменилось. Вернее, изменилось только одно: ФДР больше не был президентом страны. Однако Америка не стала фашистской и не собирается становиться таковой, что бы там ни предрекал наш кузен Элвин. Конечно, у нас новый президент и новый Конгресс, но и тот, и другой обязаны действовать в рамках закона и строго придерживаться Конституции. Да, они республиканцы; да, они изоляционисты; и, да, среди них немало антисемитов (как, впрочем, и среди южан из Демократической партии), – но до нацистов им в любом случае далеко. Кроме того, достаточно послушать воскресным вечером Уинчелла, высмеивающего нового президента и его закадычного дружка Джо Геббельса или перечисляющего точки на карте, якобы рассматриваемые министерством внутренних дел в качестве удобного места для будущих концлагерей, – точки главным образом в штате Монтана, из которого происходил верный приверженец курса Линдберга на национальное единение – избранный в вице-президенты представитель изоляционистского крыла Демократической партии Бартон К. Уилер, – чтобы убедиться в том, что критика новой администрации со стороны любимых журналистов моего отца – того же Уинчелла, Дороти Томпсон, Квентина Рейнольдса, Уильяма Л. Ширера и, разумеется, всего коллектива «Пи-эм» ничуть не ослабевает. Даже я теперь заглядывал в «Пи-эм» по вечерам, после того как отец изучит газету от корки до корки, – и заглядывал, ища не только комиксы и фотографии, но для того, чтобы подержать в руках вещественное доказательство того, что, вопреки невероятной стремительности, с какой ухудшается наш статус в Америке, мы по-прежнему живем в свободной стране.
После того как Линдберг принес присягу 20 января 1941 года, ФДР с семьей переехал в свое имение в Гайд-Парке, штат Нью-Йорк, – и с тех пор о нем не было ни слуху ни духу. Поскольку считалось, что именно мальчиком в Гайд-Парке он впервые заинтересовался марками после того, как мать подарила ему свои собственные, времен детства, альбомы, мне почему-то казалось, что и сейчас он круглыми сутками разбирает марки, включая в коллекцию сотни раритетов, скопившихся у него за восемь лет пребывания в Белом доме. Каждому филателисту было известно, что ни один президент до Рузвельта не требовал у директора почтового ведомства столь частого выпуска новых марок, не говоря уж о том, что ни один президент до него не поддерживал с директором почтового ведомства столь близких отношений. Едва ли не первой задачей, которую я поставил перед собой, вступив на стезю филателии, стало приобретение всех марок, выпущенных по эскизам Рузвельта или по рисункам, сделанным другими художниками по предложенной им концепции, начиная с выпущенной в 1936 году трехцентовой марки в честь шестнадцатилетней годовщины поправки об избирательных правах женщин с портретом Сьюзан Б. Энтони и с выпущенной в 1937 году пятицентовой марки с Вирджинией Дэр – в честь трехсотпятидесятилетия рождения в Роаноке у английских колонистов первого белого ребенка в Америке. Трехцентовая марка в честь Дня матери 1934 года, нарисованная самим ФДР: в левом углу надпись «В память и в честь матерей Америки», а справа и в центре – знаменитый «Портрет моей матери» работы Уистлера; ее, в составе серии из четырех марок, подарила мне собственная мать, с тем чтобы обновить коллекцию. Она также ссудила меня деньгами на покупку семи памятных марок, которые Рузвельт одобрил в первый год первого президентского срока и которые мне понадобились главным образом потому, что на пяти из них был выведен год – 1933, – являющийся и годом моего рождения.
Перед поездкой в Вашингтон я попросил разрешения взять с собой альбом. Опасаясь, что я исхитрюсь потерять его, а потом, разумеется, обревусь, мать поначалу категорически отказалась, – и в конце концов мы пришли к компромиссу: в дорогу отправятся мои марки с портретами президентов, от Джорджа Вашингтона до Калвина Кулиджа, выпущенные серией, общим числом шестнадцать, в 1938 году, причем чем «старше» был президент, тем большим номинальным достоинством обладала марка. Марки «Арлингтонское национальное кладбище» 1922 года выпуска, «Мемориал Линкольна» и «Здание Капитолия» 1923 года выпуска были мне не по карману – и, соответственно, и в коллекции, и в альбоме отсутствовали, однако на предназначенных для них местах в альбоме они были представлены черно-белыми репродукциями – и это послужило мне дополнительным доводом в пользу того, чтобы взять альбом с собой. На самом деле я просто боялся оставить его дома, в нашей пустой квартире, – боялся из-за своих кошмаров, вызванных то ли тем, что я так и не изъял десятицентовую марку с Линдбергом из коллекции, то ли тем, что Сэнди солгал родителям – и его портреты Линдберга по-прежнему лежали у него под кроватью, то ли тем, что наша с братом ложь оказалась в некотором роде согласованной, – так или иначе, я боялся того, что в мое отсутствие коллекция претерпит чудовищную метаморфозу: никем не охраняемые «Вашингтоны» превратятся в Гитлеров, а «Национальные заповедники» заштемпелюют свастиками.
Сразу же по прибытии в Вашингтон мы в потоке машин свернули не в ту сторону, и пока моя мать, сверяясь с дорожной картой, пыталась втолковать мужу, как добраться до гостиницы, перед нами предстала белая громадина совершенно невероятных размеров. В конце уходящей вверх улицы высился Капитолий: широкая мраморная лестница, ведущая к балюстраде с колоннами, и упирающийся в небо трехъярусный купол. Невзначай мы заехали в самую середку истории США – и (неважно, думали мы об этом в таких выражениях или нет) как раз история США в ее здешнем впечатляюще-вдохновенном архитектурном воплощении должна была, как мы надеялись, защитить нас от Линдберга.
– Смотрите! – мать обернулась к нам с Сэнди. – Правда, потрясающе?
Выглядело это и впрямь потрясающе, но Сэнди, судя по всему, просто отпал или, если угодно, впал в патриотический ступор, а я решил последовать его примеру, так что мы оба выразили восторг благоговейным молчанием. И как раз в этот миг возле нас притормозил мотоцикл полицейского патруля.
– Что там у вас, штат Джерси? – поинтересовался коп.
– Разыскиваем свою гостиницу, – ответил отец. – Напомни, Бесс, как она называется.
Моя мать, всего мгновение назад поддавшаяся гипнотически-величественному обаянию Капитолия, страшно побледнела, а когда начала говорить, то ее голос зазвучал так тихо, что в шуме дорожного движения слов было не разобрать.
– Я вам помогу! – заорал полицейский. – Погромче, пожалуйста, миссис.
– Гостиница «Дуглас»! – Мой брат взял инициативу на себя, буквально пожирая при этом глазами мотоцикл. – На Кей-стрит, офицер!
– Умница!
Полицейский, подняв руку, одним движением остановил следующие за нами машины и велел нам ехать за собой. Развернувшись на сто восемьдесят градусов, мы помчались в противоположную сторону по Пенсильвания-авеню.
Рассмеявшись, отец сказал:
– Прямо-таки королевский прием!
– Но откуда тебе знать, куда он нас везет? – всполошилась мать. – И вообще, Герман, что происходит?
Следуя за полицейским, мы проезжали мимо одного административного здания за другим, – и вдруг Сэнди, разволновавшись, показал пальцем куда-то влево и вверх по склону холма с аккуратно подстриженной травой.
– Белый дом!
И тут моя мать почему-то разрыдалась.
– Все теперь не так, – попыталась она объяснить нам причину припадка, когда мы уже добрались до гостиницы и полицейский, помахав на прощание рукой, отъехал. – Все теперь не как в нормальной стране. Мне очень жаль, мальчики, простите меня, пожалуйста. – И тут она опять заплакала.
В маленьком номере «Дугласа» с двуспальной кроватью для родителей и двумя кушетками для нас с Сэнди мать пришла в себя – но не раньше, чем отец, дав на чай, выпроводил коридорного, отпершего нам дверь и внесшего в единственную комнату чемоданы. Пришла в себя – или притворилась, будто пришла в себя, – принявшись развешивать и раскладывать вещи по крючкам и полкам и с удовлетворением констатировав, что последние выстланы чистой бумагой.
Из Ньюарка мы выехали в четыре утра – и теперь, конечно же, легли отдохнуть, – и вновь выбрались на улицу, ища, где бы перекусить, лишь во втором часу дня. Машина наша была припаркована через дорогу от «Дугласа», и возле нее уже вертелся какой-то востроносый коротышка в сером двубортном костюме. Сняв шляпу, он поспешил представиться:
– Друзья, меня зовут Тейлор. Я профессиональный гид по столице нашего государства. Если не хотите попусту тратить время, вам надо нанять кого-нибудь вроде меня. Я сам поведу машину, чтобы вы не заблудились, я покажу вам все достопримечательности, я расскажу вам обо всем, что тут нужно знать. Если вы отправитесь куда-нибудь на своих двоих, я подожду, а потом встречу вас на машине. Я подскажу вам, где тут кормят прилично и за приемлемую цену. А мои собственные услуги, раз автомобиль у вас свой, вам обойдутся всего в девять долларов в день. Вот моя лицензия. – Он достал какой-то многостраничный документ и помахал им перед носом у моего отца. – Выдана Торговой палатой. Верлин М. Тейлор, профессиональный гид по округу Колумбия с 5 января 1937 года, а точнее, с того самого дня, как начал работу Конгресс США семьдесят пятого созыва.
Тейлор с отцом обменялись рукопожатием, и, будучи тоже профессионалом, пусть и в страховом бизнесе, отец не преминул проглядеть лицензию, прежде чем вернуть ее гиду.
– Все это замечательно, – сказал он, – но не думаю, что девять баксов в день – это приемлемая цена. По меньшей мере, для нашей семьи.
– Я прекрасно вас понимаю. Но, сэр, будучи предоставлены самим себе, вы поедете не в ту сторону, потом проищете в центре города парковку и так далее… Да что там! Без меня вы и половины того не увидите, что увидели бы со мной, да и удовольствия получите вдвое меньше. Послушайте, вот прямо сейчас я отвезу вас на ланч, сам подожду в машине, а потом мы поедем к памятнику Джорджу Вашингтону. После этого – к Мемориалу Линкольна. Вашингтон и Линкольн – два величайших президента в нашей истории, с них я всегда и начинаю. Вам наверняка известно, что сам Вашингтон в Вашингтоне не жил. Выбрал это место, распорядился об учреждении государственной столицы именно здесь; но лишь его непосредственный преемник Джон Адамс оказался первым президентом, въехавшим в Белый дом, и произошло это в 1800 году. 1 ноября 1800 года, если уж быть точным. Его жена Абигайл перебралась сюда двумя неделями позже мужа. Среди многих далеко не всегда священных реликвий Белого дома там до сих пор хранится салатница, принадлежавшая чете Адамс.
– Что ж, этого факта я не знал, – ответил мой отец, – но мне надо обсудить ситуацию с женой.
– Ну что, Бесс, – вполголоса спросил он, – мы можем себе такое позволить? Парень, похоже, в своем деле дока.
– Да, но кто его подослал? – шепотом возразила мать. – Как он выследил нашу машину?
– Это его профессия, Бесс, – разыскивать туристов. Этим он зарабатывает себе на хлеб.
Мы с братом переминались с ноги на ногу, искренне надеясь на то, что мать наконец уймется, а отец наймет на весь срок этого говорливого востроносого человечка на коротких ножках.
– А вы что скажете? – обратился к нам отец.
– Ну, если это столько стоит… – начал было Сэнди.
– Забудьте о деньгах! Нравится вам этот парень или нет?
– Тот еще типчик, папа, – прошептал Сэнди. – Пальца ему в рот не клади. Но мне понравилось, как он сказал: «Если уж быть точным».
– Бесс, – сказал отец, – перед нами первоклассный гид по Вашингтону, округ Колумбия. Конечно, его не назовешь симпатягой, но парень он, судя по всему, шустрый, а с лица не воду пить. Посмотрим, как он отреагирует, если я предложу ему семь баксов.
Он отошел от нас, приблизился к гиду, пару минут они оба самым серьезным образом потолковали, а затем ударили по рукам, и отец издали крикнул нам: «Едем есть!» Как всегда, даже на отдыхе, он был заряжен энергией.
Трудно сказать, что представлялось мне самым невероятным: сам факт, что я впервые в жизни выбрался из штата Нью-Джерси; трехсотмильное путешествие в столицу страны; или то обстоятельство, что мы ехали в собственной машине, за рулем которой восседал посторонний человек, которого зовут, как двенадцатого президента США, профиль которого красовался на пурпурно-фиолетовой двенадцатицентовой марке (в альбоме, лежащем у меня прямо на коленях) между синим одиннадцатицентовым Полком и зеленым тринадцатицентовым Филлмором.
– Вашингтон, – начал меж тем свою экскурсию Тейлор, – поделен на четыре сектора: северо-запад, северо-восток, юго-восток и юго-запад. За немногими исключениями, улицы, идущие с севера на юг, носят номера, а улицы, идущие с востока на запад, имеют названия в виде той или иной буквы алфавита. Вашингтон – единственный во всем западном мире город, заложенный и построенный исключительно для того, чтобы стать государственной столицей. В этом его отличие не только от Лондона и Парижа, но и от наших собственных Нью-Йорка и Чикаго.
– Слышите? – Отец посмотрел через плечо на нас с братом. – Слышишь, Бесс, как точно формулирует мистер Тейлор уникальность Вашингтона?
– Слышу. – И она взяла мою руку в свою – словно бы затем, чтобы, приободрив меня, приободрить тем самым и себя: все, мол, у нас в порядке и будет в порядке. Но меня – с тех пор как мы прибыли в Вашингтон и до самого отъезда – заботило по-настоящему лишь одно: как бы чего не стряслось с моими марками.
Кафетерий, у входа в который высадил нас Тейлор, оказался чистеньким, а еда в нем, как он и обещал, – дешевой и вкусной, и стоило нам, закончив трапезу, выйти на улицу, прямо к парковке подкатила наша машина.
– Вот это пунктуальность! – воскликнул отец.
– С годами, – ответил на это Тейлор, – начинаешь определять с точностью до минуты, сколько времени понадобится на ланч тому или иному семейству. Все ведь было в порядке, миссис Рот? – спросил он у моей матери. – Вам все понравилось?
– Да, спасибо, все очень хорошо.
– Значит, мы готовы полюбоваться Мемориалом Джорджа Вашингтона, – констатировал Тейлор, и мы тронулись с места. – Вам ведь, разумеется, известно, кому поставлен этот памятник. Нашему первому – и, по общему мнению, нашему лучшему, наряду и наравне с Линкольном, президенту.
– Я бы, знаете ли, дополнил этот список именем Франклина Делано Рузвельта. Великий человек, а наши сограждане взяли и вышвырнули его из Белого дома, – ответил отец. – И на кого только мы его променяли!
Тейлор, внимательно выслушав, никак не прокомментировал отцовские слова.
– Конечно же, – продолжил он, – вы все видели Мемориал Джорджа Вашингтона на снимках. Но фотография бессильна передать его величие, хотя бы чисто пространственное. Высота обелиска пятьсот пятьдесят пять футов пять и восемь десятых дюйма; это самое высокое каменное сооружение во всем мире. Новый скоростной лифт поднимет вас на вершину за минуту с четвертью. А можно пойти и пешком по винтовой лестнице, насчитывающей восемьсот девяносто три ступени снизу доверху. С вершины памятника открывается панорама радиусом от пятнадцати до двадцати миль. Стоит полюбоваться… Ага, вот он, видите? Прямо перед нами. Приехали.
Пару минут спустя Тейлор нашел свободное место на стоянке у подножия монумента и, когда мы выбрались из машины, засеменил рядышком на коротких ножках, продолжая свои пояснения:
– Всего пару лет назад обелиск впервые за все время почистили. Вы только представьте себе, что скрывается за этим скромным «почистили», мистер Рот! Его драили железными щетками, используя воду с песком. Это заняло пять месяцев и обошлось налогоплательщикам в сто тысяч долларов.
– При Рузвельте? – поинтересовался отец.
– Выходит, что так.
– А люди об этом узнали? – Отец сорвался на крик. – А люди это оценили? Куда там! Они предпочли ему какого-то летчика! И это, поверьте, еще не вечер.
Мы прошли внутрь сооружения, а Тейлор остался снаружи. Уже у лифта мать, вновь схватившая меня за руку, подошла к отцу вплотную и шепнула ему:
– Не надо так говорить.
– Как это «так»?
– О Линдберге.
– А в чем дело? Я говорю то, что думаю.
– Но ты не знаешь, что этот Тейлор за человек.
– Прекрасно знаю. Лицензированный гид с аутентичными документами. А это памятник Вашингтону, Бесс, – и ты призываешь меня держать язык за зубами, словно мы с тобой не в столице США, а в нацистском Берлине!
Эти несдержанные слова расстроили ее еще сильнее – тем более что их могли услышать и посторонние – те, кто дожидался лифта вместе с нами. Меж тем, обернувшись к другому папаше, пришедшему сюда с женой и двумя детьми, отец спросил у него: «Откуда вы? Мы-то сами из Джерси». – «Из Мэна», – ответил мужчина. «Поняли?» – спросил отец у нас с братом. Меж тем опустился лифт, зашедшие в него человек двадцать взрослых и детей заполнили примерно полкабины, и мы отправились вверх по железобетонной шахте, причем отец использовал минуту с четвертью, положенную на подъем, чтобы осведомиться, откуда они приехали, и у всех остальных.
Когда мы вновь вышли на свежий воздух, Тейлор уже поджидал у ворот. Он попросил нас с Сэнди описать панораму, представшую нашим взорам из окон на пятисотфутовой высоте, а затем повел нас на быструю пешую прогулку по внешнему периметру сооружения, одновременно рассказывая красочную историю его создания. Сделал несколько семейных снимков нашим собственным фотоаппаратом «Брауни»; затем мой отец, отмахнувшись от возражений Тейлора, сфотографировал его с нашей матерью и с нами на фоне памятника; в конце концов мы вернулись в машину, Тейлор вновь сел за руль, и мы поехали по бульвару Молл к Мемориалу Линкольна.
На этот раз, паркуя машину, Тейлор предупредил, что нас ждет подлинное потрясение, потому что Мемориал Линкольна не сравнить буквально ни с чем на свете. Затем препроводил нас со стоянки к величественному зданию с колоннами и беломраморными ступенями, провел по лестнице мимо колонн в глубь помещения – к статуе Линкольна, восседающего на неописуемой красоты и роскоши троне. Лицо Линкольна показалось мне – да и могло ли быть по-другому? – ликом Господа и вместе с тем ликом самой Америки.
– И они застрелили его, эти грязные псы, – мрачно выдохнул мой отец.
Мы четверо стояли у самого основания памятника, освещенного таким образом, чтобы все в Аврааме Линкольне казалось грандиозно величественным. То, что обычно считалось великим, перед увиденным просто блекло, и равно взрослый и ребенок оказывались беззащитны перед торжественным духом гиперболы.
– А когда задумаешься над тем, как наша страна обошлась с величайшим из своих президентов…
– Герман, – взмолилась мать, – не начинай, пожалуйста.
– А я и не начинаю. Это была великая национальная трагедия. Не так ли, парни? Я имею в виду убийство Линкольна.
Тейлор, подойдя к нам, невозмутимо пояснил:
– Завтра мы с вами побываем в Театре Форда, где произошло покушение, а потом перейдем через дорогу к дому Питерсена, где он испустил дух.
– Я вот говорю, мистер Тейлор, как подло наша страна обращается с величайшими из своих президентов.
– Слава Богу, у нас теперь президент Линдберг, – эти слова прозвучали всего в нескольких футах от нас. Пожилая женщина с путеводителем в руке стояла в одиночестве и вроде бы не обращалась ни к кому конкретно. Но ясно было, что она расслышала реплику моего отца и прореагировала именно на нее.
– Равнять Линдберга с Линкольном? Ну и ну! – возмутился отец.
На самом деле пожилая женщина пришла на экскурсию не одна, а с целой группой туристов, один из которых – примерно в том же возрасте, что и мой отец, – вполне мог оказаться ее сыном.
– Что-то вам не по вкусу? – спросил он у отца, сделав недвусмысленный шаг в его сторону.
– Дело не во мне, – ответил отец.
– Что-то из того, что сказала эта дама, вам не по вкусу?
– Дело не во мне, – ответил отец. – Дело в свободной стране.
Незнакомец смерил отца долгим испытующим взглядом, затем столь же внимательно посмотрел на мою мать, на Сэнди, на меня. И что же предстало его взору? Стройный, мускулистый, плечистый мужчина пяти футов девяти дюймов росту, лицо которого без особых натяжек можно назвать красивым, – серо-зеленые с жемчужным отливом глаза, несколько уже поредевшие каштановые волосы, коротко подстриженные на висках и открывающие чужому взгляду оба уха, что выглядело чуточку смешно. Женщина – узкоплечая, но не хрупкая, хорошо одетая, с пышной копной темных вьющихся волос, с круглыми и румяными щеками и с длинноватым носом; с красивыми руками и плечами, с длинными ногами и продолговатыми бедрами, с горящим взглядом девушки вдвое младше нее. Оба взрослых члена нашей семьи явно самолюбивы и столь же явно жизнелюбивы, а двое сыновей, конечно, еще сущие дети – маленькие дети молодой пары, – но здоровые, ухоженные и наверняка заряженные родительским оптимизмом.
И выводы, к которым пришел незнакомец, он продемонстрировал насмешливым кивком. Затем, презрительно зашипев, чтобы никто из нас не воспринял его реакцию неправильно, он отвернулся к пожилой женщине и подошедшим к ней туристам и медленно удалился, легонько покачиваясь в шагу и то ли пожимая, то ли передергивая широкими плечами, что наверняка должно было послужить нам своего рода предостережением. И, уже отойдя на несколько шагов, но не так далеко, чтобы мы могли не расслышать его слов, он проговорил: «Еврейский болтун», на что пожилая женщина ответила: «Как бы мне хотелось залепить ему по физиономии!»
Тейлор поспешил увести нас из главного зала в куда меньший по размеру боковой, где висела мемориальная доска с Геттисбергским посланием Линкольна, а фрески были посвящены теме освобождения от рабства.
– Услышать такое – в таком месте! – выдохнул отец. Голос его звучал еле слышно и дрожал от гнева. – В храме, воздвигнутом в честь такого человека!
Меж тем Тейлор обратил наше внимание на одну из фресок:
– Поглядите-ка! Ангел истины освобождает раба.
Но мой отец был не в состоянии чем-либо восхищаться.
– Думаете, при Рузвельте здесь могли бы прозвучать такие слова? Да они никогда не осмелились бы, пока он был президентом. А сейчас, когда в союзниках у нас ходит Адольф Гитлер… Да что там в союзниках – в лучших друзьях у президента США!.. Вот этим подонкам и кажется, будто теперь все дозволено. Это позор. И начинается этот позор в Белом доме…
С кем он, интересно, разговаривал, кроме как со мной? Мой старший брат отошел в сторонку с Тейлором, расспрашивая его о фресках, а моя мать из последних сил старалась не выдать ни словом, ни жестом тех самых чувств, которые нахлынули на нее раньше, еще в машине, – хотя тогда к тому вроде бы не было ни малейшего повода.
– Вот, прочитай. – Отец указал мне на мемориальную доску с Геттисбергским посланием. – Просто прочитай. «Все люди равны перед Господом».
– Герман, – умоляюще прошептала моя мать. – Я этого больше не вынесу.
Мы вышли на свет божий и встали маленькой толпой на верхней ступени главного входа. Высоченный столп памятника Вашингтону находился примерно в полумиле отсюда, на другом конце пруда, на зеркальной глади которого отражались все здания и сооружения мемориала. Вокруг росли вязы – явно не дикие, а специально высаженные. Это был самый красивый пейзаж изо всех, какие мне доводилось видеть, патриотический рай, американский эдем, а мы скучились на пороге семьей изгнанников.
– Послушайте-ка. – Отец привлек меня и брата к себе. – Кажется, нам всем пора немного поспать. У нас был тяжелый день – у каждого по-своему, но тяжелый. Я хочу сказать, мы сейчас отправимся в гостиницу и на часок-другой приляжем. Что скажете на это, мистер Тейлор?
– Как вам будет угодно, мистер Рот. А вот после ужина, мне кажется, имеет смысл еще раз прокатиться всем семейством по Вашингтону, чтобы полюбоваться памятниками зодчества и ваяния в искусственном освещении.
– Значит, рекомендуете?.. Звучит недурно, а, Бесс? – Но развеселить мать оказалось куда тяжелее, чем нас с Сэнди. – Солнышко, – сказал ей муж, – нам попался кусок говна. Два куска говна. С таким же успехом мы могли бы вляпаться в говно и в Канаде. Но не позволять же этому говну портить нам удовольствие от поездки. Давайте хорошенько отдохнем, давайте наберемся сил, и мистер Тейлор нас подождет, а потом возобновим путешествие с чистой страницы. Поглядите по сторонам. – Отец широко раскинул руки. – Этим зрелищем просто обязан полюбоваться каждый американец. Обернитесь, парни. И посмотрите в последний раз на Авраама Линкольна.
Мы поступили, как нам было велено, но весь патриотический пар из нас уже вышел. Более того, меня от него уже подташнивало. И когда мы отправились в долгое нисхождение по мраморным ступеням, я слышал, как кое-кто из детей спрашивает у родителей: «А что, это действительно он? Прямо тут похоронен?» Моя мать шла по лестнице прямо у меня за спиной, по-прежнему пытаясь не дать собственному ужасу вырваться наружу, и внезапно я почувствовал, что сохранение ею самообладания зависит теперь исключительно от меня, а значит, я сам превратился в юного героя, чуть ли не в полубога, словно в меня вселилась какая-то частица Линкольна. Но когда она предложила мне руку, я не мог придумать ничего другого, кроме как принять эту руку, кроме как изо всех сил уцепиться за нее, – несмышленыш, каким я был тогда, незнайка, а если и знайка, то девять десятых моих познаний были почерпнуты из филателистического альбома.
В машине Тейлор распланировал для нас весь остаток дня. Мы вернемся в гостиницу, поспим, а без четверти шесть он заедет за нами и повезет нас ужинать. Причем мы или вернемся в тот же кафетерий возле Юнион-стейшн, в котором были на ланче, или он порекомендует нам пару-тройку других мест, где по приемлемым ценам кормят вкусно и качественно. А после ужина мы под его руководством отправимся на экскурсию по вечернему Вашингтону.
– И ничто не смущает вас, мистер Тейлор? – спросил мой отец.
Тот ответил ничего не значащим кивком.
– А откуда вы родом?
– Из Индианы, мистер Рот.
– Из Индианы! Вы только представьте себе, парни! А из какого города в Индиане?
– Вообще-то, ни из какого. Мой отец был механиком. Чинил сельскохозяйственный инвентарь. Мы вечно переезжали с места на место.
– Что ж, – сказал мой отец, – снимаю перед вами шляпу, сэр. Вы должны собой гордиться.
Причину этой гордости он Тейлору, впрочем, не сообщил.
И вновь Тейлор ответил только кивком: он явно не был охотником до пустой болтовни. Сквозило в нем – невзрачном, но строгом и деловитом человечке в тесноватом костюме – что-то армейское: так вот они работают «под прикрытием», только прикрывать ему было нечего, да и незачем; что-то неуловимо безличное и вместе с тем совершенно отчетливое. Про Вашингтон, округ Колумбия, – все, что прикажете; про все остальное – молчок.
Когда мы вернулись в гостиницу, Тейлор, припарковав машину, решил препроводить нас и в холл, словно был не экскурсоводом, а переводчиком ни на шаг от заморского гостя, – и правильно поступил, потому что у стойки этого маленького отеля мы сразу же увидели свои чемоданы, они были выставлены рядышком, все четыре.
За стойкой сидел незнакомый нам человек. Он сообщил, что является здешним управляющим.
Когда мой отец спросил, что поделывают в гостиничном холле наши чемоданы, управляющий рассыпался в извинениях:
– Прошу прощения, нам пришлось собрать ваши вещи за вас. Наш дневной портье ошибся. Он предоставил в ваше распоряжение номер, забронированный другой семьей. Вот, мы возвращаем вам задаток.
И он протянул отцу конверт с вложенной в него десятидолларовой купюрой.
– Но моя жена написала вам. И вы отписали ей в ответ. Мы забронировали номер несколько месяцев назад. Да и задаток мы вам отправили по почте. Бесс, где там у нас все квитанции?
Моя мать жестом указала на чемоданы.
– Сэр, – сказал управляющий, – этот номер занят, и других свободных номеров у нас тоже нет. Мы не подадим на вас в суд за незаконное пользование номером, имевшее место нынче днем, равно как и за обнаруженную нами недостачу куска мыла.
– Недостачу? – От одного этого слова у отца глаза на лоб полезли. – Вы что же, хотите сказать, что мы его украли?
– Нет, сэр, отнюдь. Возможно, один из мальчиков взял кусок мыла в качестве сувенира. Никаких претензий. Из-за такой мелочи мы не станем устраивать скандал. И выворачивать им карманы тоже не будем.
– Что все это, черт возьми, значит?
Отец грохнул кулаком по стойке в опасной близости от физиономии управляющего.
– Мистер Рот, если вам хочется устроить сцену…
– Да, – ответил отец, – мне хочется устроить сцену, и я ее устрою. И не отстану от вас, пока не выясню, что происходит с нашим номером!
– Что ж, – сказал управляющий, – вы не оставляете мне выбора. Придется вызвать полицию.
И тут моя мать, стоявшая, обняв нас с братом за плечи, на безопасном расстоянии от стойки и не подпуская к ней Сэнди и меня, окликнула отца по имени в попытке предостеречь, чтобы он не зашел слишком далеко. Но с этим она уже опоздала. Опоздала бы, впрочем, в любом случае. Никогда и ни за что не согласился бы он с тем, чтобы безропотно занять место, на которое бесцеремонно указывал ему управляющий.
– А всё этот чертов Линдберг! – сказал отец. – Все вы, фашистские ублюдки, почувствовали себя на коне!
– Вызвать ли мне окружную полицию, сэр, или вы соблаговолите немедленно убраться отсюда вместе с вашей семьей и вашими пожитками?
– Валяй вызывай, – ответил отец. – Валяй!
Меж тем в гостиничном холле, помимо нас, собралось уже пятеро или шестеро постояльцев. Они прибывали по мере того, как спор разгорался, и не хотели уходить, так и не узнав, чем дело закончится.
И тут Тейлор встал бок о бок с моим отцом и сказал ему:
– Мистер Рот, вы совершенно правы, однако вмешательство полиции – это неверное решение.
– Нет, это единственно верное решение. Вызывайте полицию. – Отец вновь обращался теперь к управляющему гостиницей. – Против таких людей, как вы, в нашей стране есть законы.
Управляющий принялся набирать номер, а пока он это проделывал, Тейлор подошел к нашим чемоданам, взял по два в каждую руку и вынес их из гостиницы.
Моя мать сказала:
– Герман, все уже закончилось. Мистер Тейлор вынес вещи.
– Нет, Бесс, – с ожесточением ответил он. – Хватит с меня этой мерзости. Я хочу поговорить с полицией.
Тейлор вновь вошел в холл, пересек его, не задержавшись у стойки, за которой управляющий все еще прозванивался в полицию. Еле слышно, обращаясь исключительно к моему отцу, наш гид сказал:
– Тут неподалеку есть очень славная гостиница. Я только что позвонил туда из уличного автомата. У них найдется для вас комната. Это хороший отель на хорошей улице. Поедем туда – и вас немедленно зарегистрируют.
– Благодарю вас, мистер Тейлор. Но сейчас нам необходимо дождаться полиции. Мне хочется, чтобы стражи правопорядка напомнили этому человеку слова из Геттисбергского послания, которые я всего пару часов назад видел на мемориальной доске.
Когда мой отец упомянул о Геттисбергском послании, зеваки в холле принялись обмениваться понимающими улыбками.
– Что происходит? – шепотом спросил я у брата.
– Антисемиты, – шепнул он в ответ.
Оттуда, где мы сейчас стояли, было видно, как к гостинице подъехали на мотоциклах двое полицейских. Мы наблюдали за тем, как они глушат моторы и входят в холл. Один из них застыл на пороге, откуда он мог держать под контролем все помещение, тогда как другой проследовал к стойке и отозвал управляющего в сторонку, где они могли перекинуться словечком не для чужих ушей.
– Офицер, – начал было отец.
Полицейский резко крутанулся к нему.
– Стороны конфликта я могу выслушивать только поочередно, сэр. – И, вновь повернувшись к управляющему, продолжил доверительную беседу.
Отец обернулся к нам:
– Придется мне разобраться, парни. – А моей матери он сказал. – Не о чем беспокоиться.
Закончив разговор с управляющим, полицейский собрался наконец побеседовать с моим отцом. Улыбка, не покидавшая его губ, пока он перешептывался с управляющим, теперь исчезла, но обратился он к отцу спокойно и вроде бы даже приветливо:
– Что за проблемы, Рот?
– Мы заранее забронировали номер в этой гостинице на трое суток. Выслали задаток – и получили по почте письменное подтверждение. Вся документация – у моей жены в чемоданах. Мы прибыли сюда сегодня, зарегистрировались, въехали в номер, распаковали багаж и отправились на осмотр достопримечательностей, а когда вернулись, нас вышвырнули, потому что номер оказался забронирован кем-то другим.
– Ну а проблема-то в чем?
– Офицер, наша семья состоит из четырех человек. Мы приехали из Нью-Джерси. Нас нельзя просто взять и вышвырнуть на улицу.
– Но если номер забронирован…
– Да никем он не забронирован, кроме нас! Ну а если даже забронирован, то с какой стати отдавать им предпочтение перед нами?
– Но управляющий возвратил вам задаток. И даже взял на себя труд упаковать ваш багаж.
– Офицер, вы не вникаете в суть вопроса. Чем наша бронь хуже чьей-то другой? Мы с семьей побывали в Мемориале Линкольна. Там на стене висит Геттисбергское послание. Вам известно, что в нем сказано? Все люди равны перед Богом.
– Но это не означает, что любая гостиничная бронь равна другой.
Голос полицейского разносился по всему холлу; при этих словах кое-кто из свидетелей инцидента, не в силах сдерживаться, расхохотался.
Моя мать бросила нас с Сэнди одних и поспешила на выручку к мужу. Ей, правда, предстояло выбрать для собственного вмешательства такой момент, чтобы не усугубить ситуацию, – и вот, как ей при всем ее волнении показалось, такая пора настала.
– Дорогой, давай просто уйдем отсюда. Мистер Тейлор нашел нам гостиницу неподалеку.
– Нет! – Он сбросил с плеча ее руку, тянущую его назад. – Этому полицейскому прекрасно известно, почему нас выгоняют на улицу. Это известно ему, это известно управляющему, это известно всем присутствующим!
– Полагаю, вам стоит послушаться вашу жену, – сказал полицейский. – Мне кажется, вам следует поступить в точности так, как она советует. Покиньте помещение, Рот. – Размашистым жестом он показал на входную дверь. – Прежде чем у меня иссякнет терпение.
Дух противоборства еще не оставил моего отца, но и здравый смысл его не покинул тоже. Во всяком случае, он понял, что спор потерял малейший интерес для всех, кроме него самого. Мы вышли из гостиницы, провожаемые взглядами присутствующих. Происходило это в молчании, и первым обрел дар речи второй – остававшийся у входа – полицейский. Стоя возле цветочной кадки, он дружелюбно закивал головой и, когда мы поравнялись с ним, протянул руку и погладил меня по волосам:
– Как дела, паренек?
– Нормально, – ответил я.
– А это у тебя что?
– Марки, – ответил я, торопясь прошмыгнуть мимо него, пока ему не вздумается предложить мне показать коллекцию – и мне во избежание ареста придется подчиниться.
Тейлор поджидал нас на тротуаре. Мой отец сказал ему:
– Такое со мной впервые в жизни. Я работаю с людьми, я встречаюсь с людьми из любых слоев общества, из любого круга, но никогда еще…
– «Дуглас» продали, – пояснил Тейлор. – Теперь у этой гостиницы новый хозяин.
– Но наши друзья останавливались здесь – и все было замечательно, все было на сто процентов безупречно, – сказала моя мать.
– Новый хозяин, миссис Рот, все дело в нем. Но я договорился о номере для вас в «Эвергрине» – и там все и впрямь будет замечательно.
И как раз в этот миг послышался грохот аэроплана на бреющем полете в небе над Вашингтоном. Прохожие тут же застыли на месте, а кое-кто из мужчин воздел руки к небу, как будто оттуда, с вышины, прямо в июне посыпал снег.
Всезнайка Сэнди, умевший распознавать любые летательные аппараты по внешнему виду, указав на самолет пальцем, воскликнул:
– Истребитель «Локхид»!
– Это президент Линдберг, – пояснил Тейлор. – Каждый день где-то после ланча он позволяет себе малость полетать над Потомаком. Долетает до Аллеган, летит по гребню Блу-ридж – и до Чесапикского залива. Люди с нетерпением его ожидают.
– Это самый быстрый самолет в мире, – сказал мой брат. – Немецкий «Мессершмитт-110» имеет предельную скорость в триста шестьдесят пять миль в час, а наш перехватчик – все пятьсот. Он «сделает» в бою любой иностранный истребитель.
Мы все, вместе с Сэнди, которому не удавалось скрыть восхищение и восторг, следили за полетом истребителя – того самого, за штурвалом которого Линдберг летал в Исландию на встречу с Гитлером. Самолет постепенно набрал высоту, а затем стремительно исчез в небе. Уличные зеваки разразились аплодисментами, кто-то крикнул: «Ура, Линди, ура!», а затем каждый пошел своей дорогой.
В гостинице «Эвергрин» отцу с матерью досталась одна односпальная кровать на двоих, а нам с Сэнди – другая. Номер с двумя односпальными кроватями – это все, что в такой спешке удалось раздобыть для нас Тейлору, но – с оглядкой на то, что произошло в «Дугласе», – никто из нас не вздумал пожаловаться: ни на то, что на этих кроватях нельзя было как следует отдохнуть, ни на то, что наш номер оказался еще меньшим, чем в «Дугласе», ни на душевую размером со спичечный коробок, добросовестно продезинфицированную и все равно плохо пахнущую. Никто не жаловался, особенно потому, что приняли нас чрезвычайно любезно – приветливая женщина-портье, пожилой негр-посыльный, которого она называла Эдвард Би; Эдвард погрузил наши чемоданы на тележку и покатил ее к двери номера на первом этаже, в его дальнем конце, – отперев которую, он шутливо провозгласил: «Гостиница “Эвергрин” приветствует семейство Ротов в столице государства!», как будто открыл нам вход не в мрачный склеп, а в будуар отеля «Риц». Мой брат глядел на Эдварда Би во все глаза, пока тот возился с нашим багажом, а на следующее утро, встав раньше всех, воровато оделся, подхватил свой блокнот и отправился в холл рисовать негра. За это время, однако же, дежурство Эдварда Би закончилось, правда новый посыльный, тоже негр, хотя и не столь живописный и вышколенный, оказался как натурщик ничуть не хуже: темнокожий, практически черный, с выраженными африканскими чертами лица, – такие негры Сэнди еще не встречались, разве что – на снимках в старых номерах «Нэшнл джиографик».
Большую часть утра заняла экскурсия, устроенная нам Тейлором, – наш гид показал нам Капитолий, Конгресс, а чуть позднее – Верховный суд и Библиотеку Конгресса. Тейлор знал наизусть высоту каждого здания, объем – в кубических ярдах – каждого помещения, знал, откуда привезли мрамор для пола, имена персонажей на каждой картине и фреске, все события, в честь которых они были написаны. И так обстояло дело в каждом административном здании, в которые мы заходили.
– А вы штучка, – сказал ему мой отец. – Паренек из индианской глубинки! Да вы ходячая энциклопедия!
После ланча мы вдоль по Потомаку поехали на юг, в Вирджинию, чтобы посетить Маунт-Вернон.
– Разумеется, Ричмонд, штат Вирджиния, был столицей конфедератов, то есть одиннадцати южных штатов, вышедших из Союза и образовавших Конфедерацию, – пояснил Тейлор. – Многие великие битвы гражданской войны разыгрались на вирджинских полях. Примерно в двадцати милях отсюда на запад находится национальный парк «Поле битвы Манассас». На территории парка находятся поля двух сражений, в которых конфедераты померились силами с северянами возле речушки Бул-Ран – сперва, в июле 1861 года, под командованием генералов П. Г. Т. Борегара и Дж. Э. Джонстона, а затем, в августе 1862 года, – под началом у генералов Роберта Э. Ли и Джексона Каменная Стена. Командующим вирджинской армией был генерал Ли, а президентом Конфедерации – Джефферсон Дэвис; он сиднем сидел в Ричмонде и осуществлял общее управление оттуда. Да вы и сами это знаете. В ста двадцати пяти милях отсюда на юго-запад находится Аппоматтокс, штат Вирджиния, и вам известно, что за событие произошло в тамошнем здании суда в апреле 1865 года, девятого апреля, если уж быть точным. Генерал Ли капитулировал перед союзным генералом Грантом – и тем самым был положен конец гражданской войне. И вам известно также, что случилось с президентом Линкольном шесть дней спустя: он был застрелен.
– Грязные ублюдки, – повторил полюбившуюся ему реплику мой отец.
– А вот и он, – воскликнул Тейлор, указывая на открывшийся нашим взорам дом президента Вашингтона.
– Ах, какой он красивый, – заметила моя мать. – Посмотрите на крыльцо! Посмотрите на высокие окна! И, мальчики, это не копия, а оригинал – в этом самом доме Джордж Вашингтон и жил!
– И его жена Марта, – напомнил Тейлор. – И двое ее детей от первого брака, которых он усыновил.
– Вот как? Я этого не знала! А у моего младшего сына есть марка с Мартой Вашингтон, – сказала мать. – Покажи мистеру Тейлору свою марку.
И я тут же нашел ее – коричневую полуторацентовую марку 1938 года выпуска с портретом супруги первого президента США в профиль, а волосы ее убраны, как пояснила моя мать, когда я заполучил эту марку, под нечто среднее между дамской шляпой без полей и сеткой для волос.
– Да, это она, – подтвердил Тейлор. – А еще она изображена, как вам, конечно, известно, на четырехцентовой марке 1923 года выпуска и на восьмицентовой 1902-го. И эта марка 1902 года, миссис Рот, стала первой маркой с изображением американской женщины.
– А ты это знал? – спросила у меня мать.
– Знал, – ответил я, и все неприятности, связанные для еврейской семьи с пребыванием в линдберговском Вашингтоне, оказались мною моментально забыты; я почувствовал себя так же замечательно и естественно, как в школе, когда перед началом занятий поднимаешься вместе со всеми на ноги и поешь национальный гимн, вкладывая в это пение всю душу.
– Она была воистину великой женой великого мужа, – сказал нам Тейлор. – Ее девичье имя было Марта Дэндридж. Вдова полковника Дэниэла Парка Кастиса. Ее детей звали Пэтси и Джон Парк Кастис. Выйдя замуж за Вашингтона, она принесла ему в приданое одно из самых крупных состояний во всей Вирджинии.
– Вот что я вечно внушаю своим сыновьям. – Впервые за весь день мой отец беззаботно расхохотался. – Подбери себе жену не хуже, чем у президента Вашингтона. Богатство – любви не помеха.
Посещение Маунт-Вернона стало самым счастливым эпизодом нашей поездки – то ли из-за красоты садов и угодий, деревьев, да и самого дома, высящегося на холме с видом на Потомак; то ли из-за непривычности здешнего убранства, мебели и обоев – обоев, о которых Тейлору нашлось что порассказать; то ли потому, что нам удалось увидеть с расстояния всего в несколько футов и кровать на ножках, в которой некогда спал Вашингтон, и бюро, за которым он работал, и шпаги, которые он носил, и книги, которые принадлежали ему и наверняка были им читаны, – то ли просто потому, что мы отъехали на пятнадцать миль от Вашингтона, округ Колумбия, где надо всем и во всем веял дух Линдберга.
Маунт-Вернон был открыт для посетителей до полпятого, так что нам с избытком хватило времени обойти все комнаты и пристройки, прогуляться по саду и даже заглянуть в сувенирную лавку, где я поддался искушению в виде ножа для вскрытия конвертов, представляющего собой точную четырехдюймовую копию мушкета со штыком периода войн за независимость. Я купил его, потратив двенадцать центов из пятнадцати, сэкономленных мною на завтра, в предвидении визита в Бюро по выпуску денежных знаков и ценных бумаг. В той же сувенирной лавке – но уже из собственных сбережений – Сэнди гордо приобрел иллюстрированную биографию Вашингтона: иллюстрации должны были пригодиться ему как образчики для новых патриотических рисунков в альбом, хранящийся под кроватью.
День уже клонился к концу, и мы собирались выпить чего-нибудь прохладительного в кафетерии, когда откуда ни возьмись издали замаячил низко летящий аэроплан. Сперва он гудел тихонько, потом все громче и громче, – и вот уже люди закричали: «Это президент! Это Линди!» Мужчины, женщины и дети дружно высыпали на газон и принялись махать руками, приветствуя приближающийся самолет, который, пролетая над Потомаком, в знак ответного внимания качнул крылами. «Ура! – закричали посетители Маунт-Вернона. – Ура нашему Линди!» Это был тот же самый «Локхид», который мы видели накануне в небе над городом, а сейчас нам не оставалось ничего другого, кроме как стоять в патриотически настроенной толпе вместе со всеми, наблюдая за тем, как самолет разворачивается в небе над усадьбой Джорджа Вашингтона и улетает вдоль по течению Потомака на север, назад, в столицу.
– Да это же не он. Это была она!
Один из зевак, заранее запасшийся подзорной трубой, теперь принялся утверждать, что за штурвалом перехватчика сидит вовсе не Линдберг, а его жена. И он вполне мог оказаться прав. Линдберг научил ее – тогда еще невесту – управлению самолетом; она часто сопровождала его в полетах и перелетах; и вот теперь люди взялись объяснять собственным детям, что пилотом только что пролетевшего над Маунт-Верноном истребителя была Энн Морроу Линдберг, а значит, они стали свидетелями незабываемого исторического события. К этому времени умение Энн Морроу управлять самыми совершенными американскими самолетами в сочетании со скромным благородством поведения хорошо воспитанной представительницы привилегированного сословия и литературною одаренностью – жена президента выпустила два сборника лирических стихотворений – сделали ее, согласно всем опросам, самой популярной женщиной во всей стране.
Так что наша великолепная вылазка оказалась омрачена – и не столько тем, что один из супругов Линдбергов во второй раз за два дня пронесся у нас над головами, совершая тренировочный полет, сколько восторженным ступором, как выразился мой отец, в который это зрелище повергло всех, кроме нас. «Мы знали, что дела обстоят плохо, – едва вернувшись домой в Ньюарк, принялся обзванивать друзей отец, – но даже не догадывались, насколько плохо. Надо побывать там, чтобы собственными глазами увидеть, на что это похоже. Они живут во сне, а мы живем в кошмаре».
Это самое изящное высказывание, какое я слышал из его уст когда-либо, и наверняка куда более отточенное, чем лучшая из поэтических строк супруги президента Линдберга.
Тейлор отвез нас в гостиницу помыться и передохнуть и ровно без четверти шесть вернулся за нами, чтобы доставить в уже знакомую нам недорогую закусочную возле железнодорожного вокзала; после ужина мы еще раз встретимся, пообещал он, и совершим так и не состоявшуюся накануне экскурсию по вечернему Вашингтону.
– А почему бы вам не поужинать вместе с нами? – спросил у него мой отец. – А то вы все время питаетесь где-то в сторонке.
– Мне не хотелось бы показаться нескромным, мистер Рот.
– Да бросьте, вы великолепный гид, и нам с вами будет только веселее. Давайте же, присоединяйтесь!
Вечером в кафетерии оказалось еще больше народу, чем днем, – ни одного свободного места и длинная очередь на раздачу, где хозяйничали трое мужчин в белых передниках и колпаках, работы у которых было столько, что им не хватало времени на то, чтобы отереть пот, градом льющийся со лба. Усевшись за столик, моя мать обрела себя в привычной роли заботливой наседки – «Маленький мой, окунать подбородок в тарелку совершенно не обязательно!», – а присутствие за столом гида (на правах друга семьи или родственника) тоже оказалось в некотором роде приключением, пусть и не столь захватывающим, как процесс вышвыривания нас из гостиницы «Дуглас», – ведь не каждый день получаешь возможность полюбоваться тем, как управляется с едой человек, выросший в Индиане. Мой отец единственный из нас обращал внимание на то, как ведут себя люди за соседними столиками, – а все они горланили, смеялись и курили, поглощая приготовленную на французский лад пищу – ростбиф под соусом, называемый здесь лангетом, и пирог с орехами, – тогда как он сам задумчиво теребил пальцами стакан с водой, судя по всему, размышляя над тем, как и почему проблемы, обуревающие посетителей, так не похожи на его собственные.
И когда он наконец решил поделиться своими наблюдениями и размышлениями, которые по-прежнему интересовали его куда больше, чем ужин, то обратился не к нам, а к Тейлору, который как раз приступал к десерту, а на десерт он выбрал пирог, присыпанный тертым сыром.
– Мы еврейская семья, мистер Тейлор. Если вы не сообразили этого с самого начала, то поняли потом, когда нас вышвырнули из гостиницы как раз по этой причине. Сильный шок для нас. Его просто так не преодолеешь. Сильный шок, потому что… хотя такое могло бы случиться, и если бы этот человек не стал президентом, но он им стал, и он не любит евреев. Он любит Адольфа Гитлера.
– Герман, – шепнула моя мать, – ты напугаешь нашего младшенького.
– Наш младшенький уже полностью в курсе дела, – уверил он ее и вновь обратился к Тейлору. – Вам когда-нибудь доводилось слышать Уолтера Уинчелла? Позвольте мне процитировать его: «Не подразумевает ли достигнутое ими дипломатическое взаимопонимание и других, не преданных пока огласке, аспектов? Не пришли ли они к согласию и по вопросу об американских евреях, а если так, то на чем именно они ударили по рукам?» Уинчелл поразительно смелый человек. У него хватило мужества выступить с таким заявлением в общенациональном эфире.
Неожиданно один из посетителей подошел к нашему столику так близко, что практически навис над нами, – кряжистый немолодой усач с заправленной под ремень салфеткой. Судя по всему, ему не терпелось встрять в разговор. Ужинал он за соседним столиком – и вся его компания теперь смотрела в нашу сторону, с нетерпением дожидаясь дальнейшего развития событий.
– Эй, приятель, в чем дело? – сказал мой отец. – Отойдите-ка отсюда!
– Уинчелл еврей, – объявил усач, – он на содержании британского правительства.
В ответ на что руки моего отца, вооруженные ножом и вилкой, взметнулись в воздух словно бы для того, чтобы вонзиться в пивной живот усачу, больше похожий, впрочем, на рождественского гуся. Этот жест был достаточно недвусмыслен, однако усач не дрогнул. Я мысленно назвал его усачом, а не усатиком, потому что носил он не черные усики а ля Адольф Гитлер, а пушистые седые усы, придающие человеку сходство с китом, – во всяком случае, на кита был похож президент Тафт с точно такими же усами на розовой пятицентовой марке 1938 года выпуска.
– Пора бы завести дело на распоясавшегося еврейского болтуна, – продолжил усач.
– Хватит! – Тейлор, вскочив с места, вклинился при всей своей миниатюрности между исполинской фигурой усача и моим разъярившимся, но словно бы прижатым к столу отцом.
Еврейский болтун. Во второй раз за менее чем сорок восемь часов.
Двое мужчин в передниках, выскочив из-за стойки, подбежали к усачу и взяли его в клещи.
– Вы не у себя в салуне, – сказал ему один из них, – так что ведите себя прилично!
Приятели усача как бы в шутку утащили его обратно за столик. А один из мужчин в передниках подошел к нашему столику и сказал:
– Кофе за мой счет, и пейте его сколько захотите. И позвольте мне угостить мальчиков еще одной порцией мороженого. И сидите здесь, ни о чем не беспокоясь. Я владелец заведения, меня звать Уилбером, и берите любой десерт – тоже бесплатно. И позвольте принести вам еще воды со льдом.
– Спасибо. – Голос отца звучал безжизненно, как будто вместо него заговорило какое-нибудь механическое устройство. – Спасибо. – Или как будто заело пластинку. – Спасибо.
– Герман, прошу тебя, – зашептала моя мать. – Давай уйдем отсюда.
– Ни в коем случае. Нет. Мы закончим ужин. – Он закашлялся, прежде чем смог продолжить. – Нам предстоит вечерняя экскурсия по Вашингтону. Мы никуда не уедем, пока не побываем на вечерней экскурсии по Вашингтону.
Другими словами, нас не спугнешь и не запугаешь, мы доведем до конца все, что наметили заранее. Для нас с Сэнди это означало еще по одной гигантской порции мороженого, которые меж тем подал на стол один из мужчин в передниках.
Через какую-то пару минут жизнь в закусочной пошла своим чередом: заскрипели стулья, застучали ножи и вилки, затренькали тарелки; разве что все стало самую малость потише.
– Еще кофе? – спросил у жены отец. – Ты слышала: за счет заведения.
– Нет, – пробормотала она, – не хочется.
– А вам, мистер Тейлор?
– Нет, спасибо, мне ничего не надо.
– Что ж, – сказал отец, обращаясь к Тейлору. Он все еще был не в себе, но, похоже, уже начал отходить. – А чем вы занимались раньше? Или вы с самого начала работали гидом по Вашингтону?
И как раз тут мы вновь услышали голос человека, ранее подходившего к нам, чтобы проинформировать, что Уолтер Уинчелл, подобно Бенедикту Арнольду[3] в приснопамятные времена, продался англичанам. «Не волнуйтесь, – сказал он своим друзьям, – евреев мы скоро вышвырнем».
Даже в здешнем шуме мы прекрасно расслышали его слова – тем более что он не счел нужным понизить голос. Услышали и все вокруг. Но половина посетителей сделала вид, будто ничего не заметила, они даже не оторвали взгляда от тарелок, тогда как другая половина – или чуть меньше, но в любом случае далеко не единицы, – издевательски посмотрела в нашу сторону.
То, как обмазывают дегтем и вываливают в перьях, я видел раз в жизни, в каком-то вестерне. Но тут я подумал: «Сейчас нас обмажут дегтем и вываляют в перьях», – и представил себе унизительный и удушающий слой грязи, которую никогда не смоешь.
Мой отец на мгновение замер, судя по всему, решая, то ли в очередной раз попытаться взять ситуацию под контроль, то ли выкинуть белый флаг.
– Я только что спросил у мистера Тейлора, – внезапно обратился он к моей матери, взяв обе ее руки в две свои, – чем он занимался до того, как стал гидом.
И посмотрел на нее как гипнотизер, только что произнесший ключевое слово, которое должно сломить волю гипнотизируемого и лишить его возможности действовать самостоятельно.
– Да, – ответила она, – я слышала. – И, хотя слезы вновь нахлынули ей на глаза, она, держа спину прямой, повернулась к Тейлору. – Да, расскажите нам это, пожалуйста.
– А вы, парни, давайте-ка управляйтесь с мороженым, – сказал отец. Перегнувшись через столик, он потрепал нас по плечам и заставил взглянуть ему в глаза. – Оно вкусное?
– Вкусное, – ответили мы в один голос.
– Я преподавал в колледже, мистер Рот.
– Вот как? – воскликнул отец. – Слышали, парни. Вы ужинаете с преподавателем из колледжа!
– Преподавал историю, – уточнил Тейлор.
– Я мог бы и сам догадаться, – польстил ему мой отец.
– Это был маленький колледж на северо-западе Индианы. В 1932-м там произошло сокращение штатов. Затронувшее и меня.
– И что же вы? – спросил мой отец.
– Ну, сами можете себе представить. При тогдашней-то безработице и непрерывных забастовках. Я занимался всем понемногу. Косил мяту в Индиане. Грузил мясо на скотобойне в Хаммонде. Грузил ящики с мылом в Восточном Чикаго. Проработал год на фабрике шелкового белья в Индианаполисе. Поработал даже внештатным санитаром-почасовиком в психиатрической лечебнице в Логанспорте, возился там с душевнобольными. Трудные времена в конце концов привели меня сюда.
– А как называется колледж, в котором вы преподавали? – спросил мой отец.
– Уобаш.
– Уобаш. – Отец со вкусом растянул понравившееся ему слово. – Кто же не слышал о колледже Уобаш!
– О колледже на четыреста студентов? На четыреста двадцать шесть, если быть точным. Да никто о нем не слышал. Люди скорее слышали изречение одного из тамошних выпускников, хотя они, понятно, не знают, что он тамошний выпускник. Его знают как вице-президента США на протяжении двух сроков подряд – с 1912 по 1920-й. Вице-президент США Томас Райли Маршалл.
– Конечно же, – сказал мой отец. – Вице-президент Маршалл. Губернатор Индианы, член Демократической партии. Вице-президент при еще одном выдающемся демократе – президенте США Вудро Вильсоне. Великий был человек, этот Вильсон. Именно президент Вильсон… – Теперь, после двухдневного урока, преподнесенного Тейлором, отцу и самому захотелось впасть в менторский тон. – …нашел в себе мужество назначить Луиса Д. Брендайса членом Верховного суда. И это был первый еврей, ставший членом Верховного суда. Вам это известно, парни?
Нам это было известно. Он говорил нам об этом не в первый раз. Но в первый – так громко, на всю закусочную в Вашингтоне, округ Колумбия.
Однако Тейлора было не так-то легко сбить с толку.
– А изречение вице-президента и впрямь облетело всю страну и не изгладилось из памяти до сих пор. Однажды, в Сенате США, председателем которого он являлся по своему вице-президентскому статусу, Маршалл, обратившись к сенаторам и положив тем самым конец очередным дебатам, воскликнул: «В чем наша страна и впрямь нуждается – так это в хороших сигарах по пяти центов за штуку!»
Мой отец рассмеялся – это и впрямь была общеизвестная и полюбившаяся народным массам фраза, которую знали даже мы с Сэнди, причем как раз в его пересказе. Всласть посмеявшись, отец решил еще раз удивить не только собственную семью, но и публику из закусочной, уже успевшую выслушать от него похвалы Вудро Вильсону за то, что тот назначил еврея членом Верховного суда.
– В чем наша страна и впрямь нуждается, – пародируя Маршалла, торжественно провозгласил он, – так это в новом президенте!
И никто его не одернул. Никто. Усидев в кафетерии после неприятного инцидента, отец, можно сказать, практически одержал победу.
– А есть ведь еще и река Уобаш? – вновь обратился он к Тейлору.
– Самый длинный приток Огайо, – согласился тот. Длиной в четыреста семьдесят пять миль, течет через весь штат с востока на запад.
– И есть еще песня, – чуть ли не с нежностью вспомнил мой отец.
– Вы совершенно правы, – сказал Тейлор. – Знаменитая песня. Может быть, столь же знаменитая, как «Янки-Дудл». Написал ее в 1897 году Пол Дрессер. «На берегах Уобаша, в дали далекой».
– Ну разумеется! – воскликнул мой отец.
– Любимая песня наших солдат на испано-американской войне 1898 года. Избрана гимном штата Индиана в 1913 году. 4 марта, если быть точным.
– Ну конечно же, я ее знаю, – заверил его мой отец.
– Мне кажется, ее знает каждый американец, – ответил Тейлор.
И тут с места в карьер отец запел эту песню – причем так громко, чтобы было слышно всему кафетерию.
– Свет свечей сквозь листву сикаморы…
– Отлично, – с искренним восхищением сказал наш гид, – просто великолепно! – И бравурный голос моего отца заставил нашу маленькую ходячую энциклопедию наконец улыбнуться.
– Мой муж, – сказала моя мать, – прекрасно поет. – Глаза у нее сейчас были сухими.
– Что да, то да, – согласился Тейлор, – и в отсутствие аплодисментов (правда, отцу похлопал из-за стойки Уилбер) мы быстро поднялись с места и вышли на улицу, прежде чем наш жалкий триумф иссякнет и человек с президентскими усами впадет в неистовство.