Глава 2 ХРОНИКИ ХРОНИКА

Родился Следак, а тогда Ольгерт Францевич Блок, в городе Черняевске чудесной майской ночью 1969 года. Когда Ольгерту было семь лет, он с компанией друзей играл в войнушку на пустыре за домом. Причем Олежке Блоку, как всегда, пришлось быть немцем, хотя это ему страшно не нравилось. Ребятня носилась под ЛЭПом от вышки к вышке, и никто не заметил, как лопнувший по загадочной причине провод пролетел над ними, коснувшись на долю секунды макушки «немецкого солдата». Макушка задымилась. Спасибо Димону, это он сообразил позвонить в «Скорую». Очнулся Олежка в больнице — врачи в один голос говорили о чуде. В макушку чудом выжившему пареньку вмонтировали титановую пластину — предмет зависти ребят со двора. Месяц его продержали в больнице, но никаких отклонений не нашли. Разве что он перемножал в уме семизначные числа и прочитал за месяц все книги в больничной библиотеке. С Димоном они с тех пор стали неразлучны, несмотря на то что тот был на два года старше. Но это не беда. В первом классе школы, куда Олег (кличка его теперь была Робот) пошел в сентябре, его быстро отучили «неправильно» считать и отбили на время привычку читать. Чего не смогли отбить у Робота, так это повышенного чувства справедливости и уверенности в собственной исключительности. Если бы у вас под кудрями стояла титановая пластина и вы бегали бы быстрее всех в школе, вы тоже считали бы себя исключительной особой. Мама у Олега работала на заводе «Металлист», ныне «Волна». Робот играл в футбол за команду «Металлург» и слушал тяжелый рок. Ему не приходило в голову, что в словах «Я люблю тяжелый рок» может скрываться предчувствие нелегкой судьбы. Окончил он школу в кожаной куртке с заклепками и с кликухой Хетфилд. А Димон погиб в Афгане, навсегда оставшись болью в душе Ольгерта.

Близость Европы делала музыкальную ситуацию в Черняевске гораздо более выигрышной, чем в Москве или даже в столице русского рока Ленинграде. Вся информация о прогрессивных течениях, все пласты с длинноволосыми кумирами на обложках попадали сюда раньше, чем в столицы. Ольгерт после школы никуда не поступил, устроился на конезавод кормить лошадей, много бухал с друзьями, портил нервы родителям соседских девок и мечтал попасть в Афган, чтобы отомстить моджахедам за Димона. При этом он никогда не обижал слабых, не воровал, не отбивал девчонок у друзей и пользовался уважением не только у родной волосатой металлистской братии, но и у всего Фрунзенского района. Если возникала необходимость решить какое-то спорное дело, пацаны шли к Хетфилду: его авторитет борца за справедливость был непререкаем.

Волосатые друзья Хетфилда дружно косили от армии. Не хотели попасть в Афган и Чернобыль. Мишка Черт, например, чтобы не идти на три года во флот, удачно отпустил себе в лоб с ноги растянутый эспандер и загремел сначала в больницу, а потом в стройбат. Хетфилду ничего не стоило откосить, с его-то титаном в черепушке, но он пошел служить — думал, что сможет отомстить духам за друга. Однако в Афганистан не попал. Один у матери, в голове металл, да и войска скоро вывели. Без волос Олег перестал быть Хетфилдом и стал Блокадником — за фамилию и худое, жилистое тело. Ольгерту повезло: по ошибке (кто-то сунул его документы не в ту пачку) он оказался в блатной учебке в Осиновой Роще под Ленинградом, где готовили санинструкторов.

В учебке первые две недели свободолюбивый металлист чувствовал себя так, будто его окунули головой в таз с дерьмом. Потом он понял, что только так, ежедневно унижая, нивелируя личность, заставляя заниматься заведомо бессмысленным трудом, система в мирное время может сделать из разумного человека послушного, не обсуждающего приказы бойца. Помимо унижений, Ольгерт столкнулся в Осинке с «урюками» — ребятами из Средней Азии. «Урюки», лица которых для европеоидов были совершенно неразличимы, точно так же мучились с идентификацией белых собратьев и поэтому очень радовались странному шраму Блокадника как возможности отличать его от других. Шрам вообще сослужил ему хорошую службу. Стоило продемонстрировать сидящую под кожей пластину, чтобы получить всеобщий восторг. Даже сержанты проявляли к нему неподдельное уважение.

Дрались в учебке мало: слишком замотаны были ребятишки. К тому же Блокадника сразу взял под опеку здоровенный ленинградский парень Владимир Кобылинский. Владимир, он же Кобылиныч, был не только богатырем от природы, но еще и обладателем черного пояса по карате. В первый же день жизни в учебке Кобылиныч отличился тем, что отфигачил в кровь сержанта-казаха, который решил поднять его с койки подзатыльником. Кобылиныча чуть не отправили с глаз долой в действующую часть, но за него вступился старшина, человек-гора по фамилии Козориз, сразу разглядевший в нем родственную душу. Старшина с честью представлял прапорщицкую породу. Фуражку он носил заказную, с тульей выше, чем у Штирлица, хром его сапог блестел, как ночные звезды родной Украины, а любимым занятием Козориза было общение с курсантами. Прапор принципиально не произносил букву «ф», со смаком заменяя ее на «хв», и звучало это так: «Хвесенко, хвухвлыжник, хворму поправил и мухой собрал все хвантики на территории части, хвазан».

Став «хваворитом» старшины и получив теплую должность каптерщика, Кобылиныч часто поил Блокадника чаем и вел с ним беседы. В основном про Гитлера, Третий рейх и настоящих арийцев. Такой уж пунктик имел здоровяк. Очень его интересовала нацистская тема. Блокаднику такие разговоры удовольствия не доставляли. Но что поделать, Кобылиныч был парнем душевным, к тому же настоящим другом. Всегда был готов подставить мощное плечо, слушал правильную музыку, отличал «треш» от «деса», так что его «забавную» патологию можно было и потерпеть. Снова, как в детстве, Ольгерту приходилось играть в немца, хотя своего папашу, давшего ему поэтическую фамилию и звучное отчество, он никогда не видел. Увлечение Кобылиныча пришлось в диковинку Следаку, потому что в то время нацистов в Черняевске не водилось. Нет, было пару лет назад — черняевские сатанисты на день рождения Гитлера устроили шествие у замка Шварценбург с факелами и привязанной к палке черной кошкой. Целых семь человек пэтэушников. Так их всех тут же в дурку упрятали. Кобылиныч пересказывал ему свой любимый фильм «Обыкновенный фашизм», который он смотрел в кинотеатре «Нева» тридцать раз. А Блок делился с ним своими сокровенными, только что сформировавшимися мыслями об избранности и желании в ближайшее время дать бой вселенскому злу.

— Настоящий ариец, — радовался за друга Кобылиныч.

Из учебки Блокадник младшим сержантом попал служить в медпункт мотострелкового полка в Каменке, между Зеленогорском и Выборгом. В бывшие финские заповедные места. Опять повезло. Полк был на восемьдесят процентов «урюкский», процентов пятнадцать укомплектовали кавказскими джигитами и только пять несчастных процентов добрали из Москвы, Ленинграда и других советских городов. Дедовщина здесь не прижилась, зато процветало землячество. Хрен редьки не слаще. Блокадник в полку стал очень важной персоной. К нему бегали по ночам лечить триппер уколами пенициллина. Бегали не только дагестанцы «складчики», принося с собой рюкзаки с тушенкой, но и офицеры, те еще кобели. Звать его стали Немцем.

Немец за калым мог положить к себе в медпункт любого солдата, чтобы тот отлежался и отъелся, ходил исключительно в парадке и спал до девяти часов утра. На завтрак, обед и ужин повар медпункта, эстонец Арвид, жарил ему вкуснейшее мясо. Немец частенько дежурил за офицеров-медиков, бегавших по любовницам, и с успехом освоил фельдшерскую науку. Делал уколы в задницы, причем абсолютно безболезненно, в предплечья и внутривенно. Накладывал бойцам на ноги повязки с салициловой мазью. Чем не борьба со злом? Ноги у солдат гнили со страшной силой. Особенно у «урюков», среди которых у Немца со временем появились приятели. Одного из них звали романтичным именем Рафаэль. Он краснел как девчонка, произнося свое имя. Как большинство собратьев, если не считать городских парней, которые в общении мало чем отличались от москвичей, Рафаэль крайне плохо говорил по-русски. Поэтому, стоя на посту, он случайно подстрелил своего земляка, хорошего парня Равшана.

— Иди! Стрелять буду! — крикнул Рафаэль, издалека завидев приятеля.

От волнения он перепутал слова. Равшан пошел, Рафаэль выстрелил. Попал прямо в голову. Равшан пришел в медпункт к Немцу на своих ногах, в полном сознании и легком шоке. Пуля, пройдя по касательной, отскочила от головы, и крови вышло не много. Немец перевязал его и отправил в Выборг, в госпиталь. По дороге Равшан умер от кровоизлияния в мозг. Рафаэль сошел с ума. Все молчал, улыбался и краснел. Пришлось Немцу отвезти парня в «Скворечник», откуда его очень быстро демобилизовали.

Немец часто возил солдат в «Скворечник». Кто-то косил, а кто-то действительно терял рассудок, как коротконогий тихий прапорщик, который в Новый год, тихо подвывая, гонялся за солдатами по медпункту с ножом и вилкой. Больше всего Немцу нравилось ассистировать на операциях лейтенанту Котлярову. Лейтенант слыл гулякой, никак не мог разобраться с вечно беременной женой и любовницей, высоченной госпитальной медсестрой с металлическими зубами, которую за глаза все звали Щелкунчиком. Зато Котляров неплохо разбирался в современной музыке и даже знал группу «Carcass». Но это не главное. Главное — как он ловко орудовал серповидной иглой, зашивая раны. Немец завороженно следил за иглой, восхищаясь плавностью движений и хладнокровием летёхи. А после операции, сгребая со стола руками сгустки крови, Немец опять думал о том, что такое зло и как он будет с ним бороться после армии.

В армии бороться со злом ему казалось бесполезным. Немец просто творил добро, а за злом наблюдал и анализировал. Мелкое зло — издевательства над слабыми или глупая показуха, когда в лютые морозы солдаты разворачивали для генералов военные городки в палатках и отмораживали себе все, что отмораживается, — не представляло интереса для Немца. Слишком обыденно и повседневно, встречается повсеместно — все армии мира только на нем и стоят. За службу в армии Немец только три раза стал свидетелем выдающегося зла, и каждый из этих случаев заслуживает отдельного описания.

Отслужив год и став «черпаком», суровой зимой восемьдесят девятого года Немец поехал со своим медпунктом в тридцатиградусный мороз разворачивать медпалатку на генеральских сборах в чистом поле рядом с деревней с летним названием Ромашки. Ехали они с каптерщиком Махмудом в открытом грузовике, зарывшись в гору полосатых матрасов. По какой-то надобности, известной только ему, носатый прапор Караташ решил заехать с ночевкой в Гарболово, в десантный полк. Пока прапор решал свои темные ночные вопросы, Немец с Махмудом и водилой Витосом определился спать в казарму к десантуре. «Дед» Витос и «черпак» Махмуд сладко храпели и видели сны о доме, а Немец всю ночь с ужасом и замиранием сердца наблюдал картину обычных армейских отношений, которые официально называются неуставными, а по-простому дедовщиной.

Двое русских гопников-дедов, судя по их речи прибывших на службу из забытых богом деревень, и один квадратный кавказец из такого же дремучего аула выстроили после отбоя десяток забитых, замученных духов и начали размеренно, со смаком и с нескрываемым садистским удовольствием издеваться над ними. Чувствовалось, что эта рутинная еженощная работа проходит по стандартному сценарию, к которому неутомимые массовики-затейники деды стараются приложить собственные веселые придумки. Немцу казалось, что он смотрит отвратительный извращенный и мерзкий сон. Вот только проснуться и избавиться от кошмара, сколько он себя ни щипал, не получалось. Вмешаться Немец не мог, ему оставалось только смотреть и испытывать боль и стыд за собственную трусость и бессилие, культивировать в себе ненависть к злу и готовить себя к будущей борьбе с ним.

Сцена меж тем для казармы разворачивалась бытовая, обыденная, и все сто человек, храпящие и посапывавшие вокруг Немца, очень удивились бы его неадекватной реакции. Ну подумаешь, духов били пряжками армейских ремней в тощие животы, проверяя пресс и как бы случайно иногда попадая ниже. Что с того, что их заставляли отжиматься до потери сознания, били табуретками в грудь, тренируя реакцию, заставляли есть с пола какую-то дрянь — Немец не мог разглядеть, что именно, так как его койка стояла довольно далеко. Но ведь не убивали же? Чего возмущаться, если все когда-то, когда были духами, проходили через это, тем более ведь все на пользу — физические упражнения, дисциплина! К тому же все духи когда-нибудь станут дедами, и им выпадет такая же замечательная возможность поучить молодых уму-разуму. Радуйся, Немец, что ты служишь в полку, где царит землячество, и спи спокойно.

Но Немец не мог уснуть, пока не кончилась эта пытка. Он не мог понять, откуда столько жестокости в сердцах этих трех злобных уродов, и не хотел мысленно ассоциировать себя с ними — слишком отвратительно. Точно так же он не мог и не хотел ставить себя на место несчастных забитых жертв в дурацком солдатском нижнем белье, замызганном кровью и мочой, с немым ужасом и рабским покорством в глазах. «Их же десять, а этих козлов трое, — недоумевал Немец, — почему они их терпят?»

Деды меж тем от физических упражнений перешли к разбору прошедшего дня, перечисляя все грехи провинившихся, опозоривших их, дедов, седины духов. Они ставили каждого из них по очереди на колени и выдавали в зависимости от степени вины разное количество щелбанов и фофанов по покорно склоненным стриженым головам. Особенно много перепало длинному москвичу, которого деды иначе как «чмо столичное» не называли. Видимо, дедушки переборщили, потому что несчастный москвич потерял последний разум от боли. Он инстинктивно, как раненое животное, добиваемое охотниками, вскочил с коленей и побежал к выходу, воя и держась длинными руками за голову. Немец видел, насколько он большой и сильный, и понимал, что москвич один запросто мог бы завалить своих ночных обидчиков. Но вместо этого он бежал к выходу из казармы, где стоял на тумбочке часовой с автоматом. Длинный, нелепый, как жираф, солдат добежал до тумбочки под улюлюканье и смех дедов, упал ничком на линолеум и горько заплакал. Вдоволь насмеявшиеся деды наконец решили, что на сегодня представления достаточно, и разрешили духам отбиться.

Немец тоже сразу заснул, но сцену, которую он видел тогда, запомнил на всю жизнь. Когда Ольгерт Блок смотрел в начале девяностых в видеопрокате «Сало, или 120 дней Содома» Пьера Паоло Пазолини, он один в зале не охал и не прикрывал глаза. Потому что той ночью в Гарболово он все это уже видел. Только в Гарболово все было мучительнее и страшнее.

Но зло, как известно, многолико. Второй раз оно явилось Немцу в лице Михеля Клюка. Прошел первый год службы Немца в Советской армии. Он заматерел, адаптировался в этом сером закрытом мире, завоевал авторитет полкового начальства и обзавелся друзьями, и, несмотря на рвущуюся на свободу из парадной формы душу, оставшийся впереди год не пугал его. Тем более что наступило короткое северное лето: солнце разогнало по молодому телу гормоны, и жить стало веселее. И тут пришел Клюк. Вернее, сначала к Немцу в поздний час после отбоя подошли сияющие, как пряжки на армейских ремнях, деды-водилы Юрец и Витос.

— С тебя бутылка, Немец, — хитро улыбаясь щербатым ртом, сказал питекантроп Витос, отдаленно напоминающий Челентано в молодости.

— С чего бы это? — спросил Немец.

— Начмед земляка твоего к нам в отделение берет, — объяснил длинный Юрец, парень с лицом, сплющенным с боков и оттого кажущимся двухмерным.

— Из Кенига? — обрадовался Немец.

— Нет, из Оша. Стопроцентная немчура, — обломал его довольный Витос.

Немец с дедами решил не спорить, бутылку проставить пообещал, а сам продолжил смотреть фильм «Эммануэль» на финском языке по финской же программе в черно-белом телике — еще один плюс службы в Каменке. А вот Михель Клюк стал для Немца ее главным минусом. Михель, курносый лопоухий тощий «черпак», с жестикуляцией, достойной деревянной куклы из труппы Карабаса-Барабаса, сразу же попытался проявить панибратство к Немцу, но получил неожиданный отпор.

— Никакой ты мне не брат и не зема. Ты киргизский немец, — сказал ему Немец при знакомстве, — а я русский. Немец — это просто кличка. Будешь меня слушаться — все у тебя будет хорошо (конечно, Немец употребил слово на букву «з»), нет — пойдешь на (нехорошее слово) из медпункта.

Но Немец зря воспитывал Клюка. Он жил по своему плану, который не удавалось прочитать в его наглых, наполовину выкатившихся из орбит глазах. Чтобы он попал в медпункт, теплое и сухое место, папа Михеля — директор колхоза из-под киргизского Оша — привез, по словам Клюка, целый чемодан денег комдиву. Где до этого Михель служил целый год, никто не знал, но поговаривали, что его там били. А бить было за что. Михель к восемнадцати годам сложился конченым наркотом, вором, прохиндеем и подлецом. При этом ему нельзя было отказать в природной харизме, интуитивном знании психологии, умении завязывать сложнейшие интриги и проводить многоходовые комбинации. Великий интриган и жалкий наркоман. Пустить такого человека в медпункт, где хранились индивидуальные аптечки с одноразовыми шприцами и пипетками с промидолом, — все равно что назначить маньяка-педофила директором пионерского лагеря. Но за большие деньги все закрыли на это глаза. Даже первый отдел, куда, конечно же, поступило персональное дело Клюка. Клюк появился в медпункте тихим, скромным, слегка сгорбленным и первые две недели нюхал воздух, составляя для себя полную картину местной жизни: кого бояться, перед кем прогибаться, а кого и загнобить можно. Заискивающий, услужливый, всегда с виноватой улыбкой, он сразу вызвал у Немца непонятную тревогу. Скрытая угроза таилась в этом сутулом создании. Предчувствия Немца не обманули.

Белой июньской ночью Немец застукал кляйне Михеля за приготовлением дозы. В процедурной, на синем дрожащем пламени спиртовки, Михель Клюк готовил в столовой ложке угощение себе и двум своим киргизским землякам, сидящим рядом на корточках. В стерилизаторе остывал шприц. Выглядело все это зловеще. Немец сначала обомлел от такой наглости, а потом парой пинков выгнал негодяев из процедурной, даже не осознав, какую войну развязал.

В принципе к наркотикам у Немца к этому времени отношение сложилось весьма терпимое. В Черняевске в те годы наркоманы считались редкостью, в основном все бухали. Дурь курили, но никто ее наркотиком не считал. Да и росла конопля где ни попадя, никакого оживления у народа не вызывая. На любом дачном участке в середине лета горел прекрасными конфорками мак. Само слово «мак» вызывало ассоциации разве что с праздничными пирогами и булками. ЛСД представлялся Немцу чем-то из области зарубежной фантастики. Друзья его экспериментировали в основном с «колесами», которые всегда можно было найти в родительских аптечках. Закусив в подъезде портвейн каким-нибудь фенозепамом, они до утра потом смотрели на потолке сюрреалистические мультфильмы, не понимая, в какую петлю попадает при этом юный мозг. А после того как друг Немца, тогда еще Хетфилда, Игорь Борман, получивший диагноз алкоголизм уже в восьмом классе, попытался выброситься из окна своей квартиры на четвертом этаже и попал ненадолго в дурку как суицидник, — проблем с добычей «колес» не стало совсем. Игорь щедро делился с друзьями своими лекарствами от алкоголизма.

Но все эти точечные эксперименты над собой из чистого любопытства не имели никакого отношения к той наркомании, щупальца которой еще только тянулись из Европы в Черняевск и дальше в Россию. Провозвестники наркобеды возвращались из Афгана, подсевшие на герыч. В Средней Азии наркомания уже вовсю цвела алым пламенем маков Иссык-Куля, и Клюк был апостолом и апологетом ее. Немец недооценил невзрачного ублюдка, с чистой душой уехал на сборы и целую неделю любовался девственными красотами Карелии — прозрачными озерами, корабельными соснами и, в самоволках, выборгскими девчонками. Когда же он, расслабленный и довольный, вернулся в свой медпункт, его ждал неприятный сюрприз.

К тому времени деды Юрец и Витос благополучно дембельнулись, а санинструкторы и водилы-«черпаки», хоть и прослужили не меньше его, были младше по должности и по званию. Немец стал полновластным царем медпункта, но только теоретически. В его отсутствие Клюк положил в медпункт четверых борцов-осетин и создал из амбалов свою личную гвардию. Он уже гонял по ночам на санитарке по окрестностям Каменки в поисках маковой соломки, закорефанился с «спортзальщиками» и «столовщиками». Ходил Михель теперь гордо разогнув свою сутулую спину и нагло сияя лупоглазым лицом.

Немец удивился прыти «земляка» и призадумался. На прямой конфликт Клюк не шел, все так же заискивающе заглядывал в глаза, но чувствовалось, что внутренне он всегда готов к броску, как королевская кобра. Стучать Немец не привык, про наркоподвиги товарища Клюка рассказывать офицерам не стал, ждал удобного момента, чтобы выяснить отношения. И дождался. Ольгерта отправили с прапором в Ленинград, отвезти бойца в «Скворечник» и заодно навестить в ожоговом центре плавающего в ванне с физиологическим раствором танкиста, обгоревшего на последних учениях. Про танкиста все знали, что он уже не жилец. Парня было жалко до слез. Он был в полном сознании, расспросил Немца о делах в полку и попросил написать письмо своей девушке. Даже прапорщик Караташ до того растрогался, что вместо возвращения в часть потащил Немца сначала в кабак пить водку, а потом в общагу к знакомым бабам из пединститута.

Когда на следующее утро Немец ступил на родную землю полкового медпункта, его тут же приняли под белы рученьки и препроводили в свободную палату под арест. Клюк через новенького санинструктора стукнул начмеду, что Немец торгует циклодолом и хранит сильные препараты у себя под матрасом. Правда, от кого он их там прячет, Клюк говорить не стал.

Оправдываться не было смысла. Михель сделал первый ход и выиграл, любые объяснения были бы признанием своей вины. Хорошо хоть, все таблетки оказались на месте, и за каждую ампулу под матрасом Немец мог отчитаться, иначе светил бы ему дисбат. А так он отделался испугом. Слишком много семейных тайн полкового начальства знал Немец. На следующий день арест с него сняли, и он вернулся к своим обычным обязанностям, но с подмоченной репутацией. Немец понял, что Клюк и не ставил целью отправить его в дисбат. Михель просто хотел показать ему, кто в доме хозяин. Мол, сиди и не рыпайся, жди, когда пригодишься фюреру. А Клюк, к этому времени отрастивший челку и сверкающий из-под нее красным глазом, все больше походил на бесноватого Адольфа. Политика Михеля состояла в том, что сильных он пытался купить, слабых запугать, а с равными дружить. Вот только Немец никак не желал вписываться в эту схему.

Ночью того дня, когда с Немца сняли арест, Клюк провел показательную экзекуцию санинструктора, которого сам же и просил накануне настучать на отца-командира. Молодой санинструктор, так ничего еще в службе и не понявший, молча получал зуботычины и давился кровью, а Немец, для которого этот спектакль и был разыгран, морщился снаружи и ежился в душе. Он столкнулся со Злом, рецептов борьбы с которым у него пока не было. Засыпая, Немец всерьез подумывал, а не залить ли спящему Клюку в ухо ртуть из градусника, пока врагу в голову не пришла аналогичная идея, и долго не мог уснуть, с трудом прогоняя подлые мысли. Клюк меж тем бродил по медпункту, как злобный Буратино, гонял по ночам за маком и, пользуясь временной растерянностью основного врага, беспрепятственно варил чернушку и ширялся с друзьями.

Медпункт постепенно перешел под черный наркоконтроль. Кроме больных, здесь лежали нужные Михелю люди. Клюк на вечерних сборищах хвалился, что начмед — братан ему по жизни, потому что женат на его землячке, и смаковал планы по потрошению полковых аптечек. А Немец ждал. Ждал чуда или хотя бы озарения. Он так напряженно думал, что бы сделать с Клюком, что у него впервые с детства стала болеть голова под пластиной. Наконец, решив, что бороться со злом можно только его же методами, Немец решился на заговор — первый и последний заговор в своей жизни. Понимая, что к начмеду, к комдиву или в первый отдел идти бесполезно, Немец заручился поддержкой молодых лейтенантов — врачей, которых фюрер в медпункте бесил не меньше, чем его. Решили силой отвезти Клюка в «Скворечник» и сдать туда как конченого наркомана. Делать это нужно было решительно, быстро и тайно. В день икс совесть металлиста настолько заела Немца, что он пошел к Клюку, сказал, что сегодня его хотят сдать в дурку, и посоветовал свалить на вечер из части, где-то отсидеться. Клюк сидел у повара на тесной кухне, следил, чтобы тот правильно жарил ему мясо, и ласково поглаживал по голове маленького черного котенка, неизвестно каким образом просочившегося в медпункт. Он с любопытством посмотрел на Немца, сообщившего ему дурную весть, и спокойно сказал.

— Не, братан, никуда я не пойду. Обломаются они. А тебе уважуха, что предупредил. Не ожидал.

После чего, резким движением свернув шею котенку, бросил его в угол и вышел. Немец с эстонцем обменялись взглядами, полными ужаса, омерзения и недоумения. Таков он был, этот Михель Клюк.

Через пару часов пришли летёхи с пятью отборными бойцами из разведроты. Они повязали на удивление спокойного, как будто впавшего в анабиоз Клюка и погрузили в санитарку. Везли Клюка вместе с реально сумасшедшим узбеком, который уже неделю сидел на койке в одном положении, тупо уставившись в одну точку. Так они и ехали в санитарке как два брата — узбек и немец, только Клюка связали по рукам и ногам, а узбека поддерживал молодой санинструктор из Ленинграда по имени Стас. Он пришел к ним пару дней назад и не успел попасть под влияние фюрера. Стас тихонько офигевал от происходящего. Над Клюком бдил усатый лейтенант, друг безусого лейтенанта из их санчасти. Впавший в гордое уныние Михель, похоже, потерял интерес к борьбе.

В приемный покой в «Скворечнике» нельзя завести сразу двоих, поэтому на осмотр к доктору летёхи сначала повели узбека, а развязанного к этому времени Клюка оставили в вестибюле под охраной Немца и Стаса. Бедный Стас, силясь понять, что происходит, метал вопросительные взгляды то на одного, то на другого «немца». Оба они казались ему армейскими титанами, и в хитросплетение их отношений он никак не мог проникнуть. Клюк в вестибюле приемного покоя «Скворечника» быстренько вышел из анабиоза, сообразив, что шутки кончились. Он живо представил, как через час будет спать в смирительной рубашке, наколотый болезненной серой в четыре точки. Михель ерзал на жесткой скамье и подмигивал Немцу, каменное лицо которого перекосило от обиды и досады, как от зубного наркоза. Чувствовал себя Немец последним подлецом. Похоже, Клюк поверил в его дружеские чувства и сейчас просил о помощи его, который всю кашу-то и заварил. Помог всем случай. Лейтенанты второпях забыли медкарту молчаливого «урюка», и теперь, чтобы его оформить, им явно не хватало данных.

— Блок!

Услышав, как его зовут в приемной, Немец успел сказать только одно слово:

— Дверь! — и поспешил на помощь врачам.

Тем самым Немец оставил право выбора действий мятущемуся Стасу. Ведь его команду можно было понять двояко: то ли охранять чертову дверь, то ли дать уйти через нее товарищу. Молодой ленинградец выбрал братскую помощь. Как только Немец вошел в ярко освещенную приемную, раздался хлопок закрывающейся двери и вопль Стаса:

— Клюк сбежал!

Бросив узбека изумленному дежурному, лейтенанты и Немец выскочили на улицу, пролетев мимо вытирающего кровавые сопли Стаса.

— Стой, гад, стрелять буду! — кричал усатый, вместо пистолета поднимая руку с двумя вытянутыми пальцами.

Со стороны действо смотрелось нелепо даже для «Скворечника», но Немцу было не до смеха. Его сознание разрывалось от противоречия: он радовался, что Клюк сбежал, и понимал, что партия проиграна. Чтобы победить Зло, ему нужно было самому стать Злом на время, а он не справился. Клюк исчез в темноте осенней ночи. Погоня по черному ночному Ленинграду оказалась абсолютно безрезультатной.

Злые и уставшие, они заночевали у Стаса. Вот кому действительно радости привалило. Пока они отсыпались, Стас всю ночь просидел с родителями на кухне. Вернувшись в полк, Немец с лейтенантами стал понуро ждать ответного удара от Клюка. ЧП пока не получило широкой огласки, начмед уехал в отпуск на неделю, а сами герои не торопились докладывать в части, что у них в дурке из-под носа сбежал опасный псих-наркоман и неизвестно где шляется. Только Стас ходил довольный и постоянно подмигивал Немцу: мол, ловко мы провернули освобождение друга! Еще через пару дней беглец нашелся. Грязный и оборванный, он объявился в квартире комполка, напугав того до трясучки. Четыре прошедших дня и ночи Михель прятался по чердакам и подвалам, а потом пешком, ночуя в лесу, пришел в военный городок из Ленинграда.

Выслушав его историю, мудрый полковник принял единственно верное решение. Он решил замять это дело. Михель Клюк тихонько переехал в учебный корпус, от медпунктовского греха подальше, и теперь незаметно наркоманил там, а еще бил из рогатки голубей и варил из них суп, чувствуя себя Наполеоном в изгнании. К Немцу в гости Клюк заходил редко и только по крайней надобности. Однако каждый раз собирал там народ и рассказывал, как чудесно избежал «Скворечника», благодаря реальному пацану Немцу.

Такими странными путями Ольгерту Блоку удалось победить Зло у себя дома. Но победа не доставила ему удовольствия, потому что чуть не сделала из него самого Михеля Клюка. Однако, хотя бы так, Немцу удалось сберечь для Советской армии запасы промидола, столь необходимые раненым солдатам для немедленного снятия жестокой боли. Правда, ненадолго. Где-то через год с лишним после дембеля Немец пересекся в Ленинграде со Стасом, и тот за парой пива в Пушкаре поведал ему, что как раз после ухода Ольгерта в полку грянул глобальный переучет хозяйства. Медпункт соответственно переупаковывал аптечки. В результате весь младший комсостав, водилы и санинструкторы, а также их друзья целый месяц радовались жизни, уйдя от нее в промидольные кущи. Михель Клюк на том пиру считался почетным гостем и даже на дембель ушел под промидолом. Но бардак этот случился уже без Немца и сильно его душу не тронул. Ибо сказано: после нас хоть потоп. Зато, насмотревшись на бесноватого Михеля, Немец приобрел стойкую идиосинкразию к употреблению внутривенных препаратов.

Как бы ни был противен Немцу апостол наркомании Михель Клюк, все же самым главным воплощением страшного зла, увиденного им в армии, Ольгерт считал Сергея Черняка. Надо заметить, что в полку Немец насмотрелся на всяких забавных и нелепых персонажей. Чего стоил только похожий на Бонапарта маленький грузин со смешной фамилией Зубадзе. У грузина от рождения была сухая правая рука, и в армию он попал, заплатив взятку, потому что у него в роду считалось позором не служить. Зубадзе всю свою службу пролежал в медпункте, где, несмотря на свое увечье, а может, и благодаря ему, стал незаменим на посту старосты, злобного и беспощадного. А маленький киргиз Саламатик рассказывал, что ему всего пятнадцать лет и его с братьями просто сгребли по разнарядке в районе, сделали новые документы и отправили служить. Сдали план. Так что в армию попадали весьма странные личности. Даже маньяки.

Черняк был одним из них. Описать его внешность достаточно сложно. Обычный среднестатистический солдат — худой, прыщавый, немногословный, с тоской в глазах — никаких особых примет. Разве что красивые черные глаза с поволокой да длинные девичьи ресницы. Украшал парня этакий туповатый коровий взгляд. Вот и все приметы. Его так и не замечали в полку, пока не приехали из города оперативники, не положили Сергея на снег, не заковали в наручники и не увезли в ленинградские «Кресты». Тут открылась такая история, что все сразу стали удивляться, как же так получилось, что они Черняка проворонили. И жалеть, что не утопили его в первый же день в очке. И вот почему.

Черняк насиловал и убивал невест и матерей, приезжавших проведать своих солдатиков. Вернее, убивал, а потом насиловал и еще на память себе брал что-нибудь из сумочки — фотографию или безделушку какую-нибудь, — так что с доказательной базой прокуратуре повезло. За жаркое лето и теплый сентябрь Черняк успел загубить четыре невинных души. С октября похолодало, и Черняк затаился, мечтая о ранней весне. Мечтал солдат о том, как сойдет снег, земля в лесу станет мягче и он снова сможет раскапывать ее саперной лопаткой, чтобы подхоранивать очередных матерей и невест, которых он для себя идентифицировал просто как «баб». Он же в принципе простой сельский парень был, этот Черняк, из плодородного и благодатного Краснодарского края, может только слишком озабоченный. Дрочила. Тихий дрочила.

Он тихо дежурил на КПП или болтался рядом с ним и ждал, когда приедет очередная «баба». Вкрадчиво спрашивал, зачем и к кому, затем вызывался проводить. Черняк сразу же говорил «бабе», что ее солдат на полигоне, что она сама дороги не найдет, а он с радостью поможет. «Добрая душа!» Никто ни разу ничего не заподозрил. Дорога к полигону была глухая и долгая, Черняк успевал узнать у «бабы» всю ее биографию, пожевывая пряник или бублик, предназначенный бедному солдатику. Он тщательно выбирал жертв. Убивал только тех, кто приехал издалека, кого вряд ли будут сразу искать. Спрашивал, знают ли домашние, что она благополучно добралась. Бывало, что женщина, сама того не зная, не попадала под его критерии безопасности или кто-то попадался навстречу, значит, она рождалась во второй раз на таких прогулках. Те же, чей ангел выходил покурить, лежали под большим валуном. Одним из тех, что в огромном количестве оставил здесь ледник и что потом поросли мхом и прекрасным карельским лесом.

Аппетит, как известно, приходит во время еды. Черняк постепенно терял страх и однажды ошибся. На КПП стояло абсолютно неземное создание. Белые кудряшки, васильковые глаза, короткая розовая куртка, тонкая беззащитная шея. Черняк действовал на автопилоте. Он шел за девушкой, а его сердце (даже у чертовых маньяков есть сердце) стучало отбойным молотком, разгоняя по телу пылающий коктейль адреналина с тестостероном. Ответов на вопросы он попросту не слышал. Мысль была только одна: лишь бы никто не встретился по дороге. Черняк смотрел на худую шейку, на выпирающие позвонки и предвкушал, как он раздробит их припрятанной за камнем саперной лопаткой. Несколько раз он не удержался и всхлипнул от возбуждения. Девушка оборачивалась и жалела скулящего солдатика.

Заканчивался теплый сентябрь. Бабье лето. Черняку нравилось это название. Его «бабье лето» началось в июле с приезда сорокалетней Гульнары Сиддиковой из Сыктывкара. Черняк в первый раз попал в наряд на КПП. Ему выпал отличный день для наряда, комсостава в полку нет — можно расслабиться. Вот старший по наряду толстый прапор и расслабился, растекся по столу в сладкой дреме и предвкушении вечерней встречи с любовницей, женой уехавшего на «целину» приятеля. Из мира приятных мыслей его вырвала приехавшая к сыну мамашка. В полку служили в основном дети диких степей и гор, так что посетителей к ним приезжало немного, поэтому прапор с интересом посмотрел на миловидную татарочку:

— К сыну?

— Салават Сиддиков. Связист он.

— Эй, солдат, как там тебя, где у нас сейчас связь?

— На полигоне, товарищ прапорщик! — ответил солдат Черняк.

«Не найдет сама», — подумал прапорщик.

— Посмотри-ка рядом с КПП кого-нибудь. Пусть проводят даму.

Черняк вернулся через пару минут.

— Никого нет, товарищ прапорщик.

— Ну, значит, повезло тебе, солдат. Сходи пробздись, а мы тут с Бахтияром подежурим, — (почти не говорящий по-русски узбек, сверкнул золотозубой улыбкой, услышав свое имя), — ну и обратно проводишь. Вряд ли его надолго с полигона отпустят.

Когда Черняк вернулся на КПП, прапорщика там не оказалось — метнулся на часок к любовнице в городок. Невзрачному чудовищу не пришлось врать, почему он вернулся один и почему его руки так сильно трясутся.

— Э-э, где гулял? — спросил, нахмурив брови, Бахтияр. — Прапор злой был.

— Бабу провожал, — ответил немногословный Черняк.

Он вообще считался молчаливым. Зато на следствии разговорился — не остановить. Деловито, спокойно рассказывал, как булыжником сломал позвоночник Гульнаре, как насиловал, как яму за камнем руками рыл (валун давно приметил), как боялся, что сына отпустят мать провожать, как обрадовался, что она обратно одна идет. Видавшего виды следователя уже тошнило от его рассказа, а он все продолжал — методично, сухо, по-бытовому. Боялся, что бить будут. Хотел быстрее все рассказать — и в камеру.

— Зачем?

— Захотелось очень, бабы давно не было, в отпуск зимой не пустили, даже в увольнение в Выборг не отпускали. А если и отпустят, что толку, кто такому жалкому даст? Ну вот, пока бабу до полигона провожал, захотелось так, что сил не стало терпеть.

— А убивал сначала зачем?

— Чтоб наверняка взять. Шею ломал — чтоб сопротивляться не могла. Камень по дороге приметил, туда оттащил, там свое дело сделал и зарыл, живую еще наверное. Копать тяжело в первый раз было, руками землю рыл, два ногтя сломал, лопатку еще не припас тогда.

Никакой потери памяти или рассудка в приступе гнева, никаких припадков и аффекта, одна лишь физиологическая потребность, всепобеждающая похоть. В Черняке не просыпался зверь, он с самого начала был зверь. Зверь разумный и прямоходящий. Разумный, потому что трусливый. Черняк боялся всего. Боялся прапорщика, но тот вернулся счастливый и только отвесил ему подзатыльник, чтобы в другой раз долго не шлялся. Боялся, что тело за камнем в лесу у дороги выкопают звери, но обошлось. Боялся каждый день, что завтра с утра нагрянет милиция, но прошел месяц, и никто за ним не приехал. Тогда он стал бояться, что больше никогда не попадет в наряд на КПП, и стал при первой возможности болтаться рядом с ним в надежде, что его попросят проводить очередную «бабу». Боялся намозолить глаза одним и тем же дежурным, поэтому болтался у КПП, только когда видел в наряде новые лица. А его неприметного лица никто не запоминал, такая уж странная особенность внешности.

В августе он пять раз провожал «баб» до полигона, из них три раза неудачно. То разведрота навстречу пробежала, то бойцу разрешили невесту проводить, то тетка из далекого аула всю дорогу рассказывала ему про братьев и сыновей — чемпионов по борьбе и испугала его до кровавого поноса. Дважды зверь Черняк отпраздновал волчью победу. Сначала над девушкой Таней из Выборга, приехавшей к сержанту, с которым познакомилась неделю назад. Девочка поругалась с родителями и со своим выборгским парнем. Оставила записку, что уезжает в Ленинград, а по дороге спонтанно решила проведать нового знакомого. Все это она скороговоркой поведала волоокому солдатику, который плелся за ней, чуть прихрамывая, к полигону, где и в помине не было ее парня. Черняк просто вел ее к камню. За голенищем у него торчала саперная лопатка. Правда, тогда он совершил дурацкую ошибку, решил поиграть с жертвой, за что поплатился глубоко расцарапанной шеей. Неделю его не отпускал страх — вдруг кто-то слышал ее крики. Следующая жертва окончила школу в Душанбе, а в полк приехала из Ленинграда, где поступила в Педагогический институт, получила комнату в общаге и, написав домой радостное письмо, отправилась поделиться радостью с одноклассником, служившим в Каменке. Никто не знал, куда она поехала. Никто не знал, где ее искать. Никто и не искал до сентября. Пока родственники не потеряли ее и не подняли шум, который из Душанбе докатился до Каменки. Потом ее тело нашли. С тремя другими телами под большим камнем. Таню из Выборга искали в родном городе и в Ленинграде. У Гульнары родных не было, школьные коллеги хватились ее после начала учебного года и, зная, что она собиралась погостить у бывшей одноклассницы в Выборге, начали поиски.

Пока бюрократический маховик всесоюзного розыска со скрипом раскачивался, Черняк еще дважды успел обломаться в сентябре, а потом встретил воздушное создание в розовой куртке. Он, как всегда, крутился у КПП, когда его окликнул дежурный. Черняк увидел ее, и ноздри его раздуло от запаха будущей крови. Такой красавицы он еще не «провожал». Осенний лес вел девчонку в самую страшную сказку ее жизни. Она взахлеб рассказывала доброму невзрачному провожатому о своем необыкновенном женихе, их огромной любви, о скорой свадьбе в ресторане гостиницы, где ее папа работал директором, а зверь Черняк тихонечко выл про себя, давился слюной и гормонами и не слышал ничего, кроме стука своего черного сердца.

Следователь спросил Черняка, было ли ему жалко своих жертв. Нет, ответил Черняк, ведь они были ему чужими, чего их жалеть. Свою маму Черняк жалел и себя тоже. На следующий день в полк нагрянул отец Вари (так звали девушку в розовом). Ему вызвали ее парня — Вовку Бегунова, сержанта разведроты, только что вернувшегося с учений. Немец дружил с Вовкой — красивым, статным парнем, ленинградцем, мастером спорта по биатлону.

Узнав, что с Варей он не виделся, небритый папа с синяками под глазами очень расстроился. Еще больше он расстроился, узнав, что дочь его приезжала в полк и что какой-то солдат водил ее на полигон. В голову к папе Вари полезли нехорошие мысли, и он поделился ими с командиром полка.

Комполка был мужик неглупый, сразу почувствовал беду. Он как мог успокоил папу Вари: мол, дело молодое, может, ей вожжа под хвост попала, передумала с женихом встречаться, к подруге поехала. Папа Вари возразил, что девочка у него домашняя и спокойная, но очень уж захотелось ему поверить в успокоительные речи полковника, и он уехал домой ждать дочь.

Как только он уехал, комполка объявил общее построение на плацу. Даже медпункт во главе с Немцем построил. Приказал выйти на два шага тому, кто провожал вчера девушку на полигон. Никто не вышел. Тогда прапор, дежуривший на КПП, обошел всех солдат, но Черняка не опознал. Прапора отправили на губу, солдат распустили, комполка загрустил. Дело запахло большими неприятностями. Еще больше он загрустил, когда к нему подошел лейтенант и сказал, что у рядового Сиддикова пропала мать, приезжавшая к нему на свидание в июле. Давно не писала, а тут еще с ее работы письмо пришло, что она там не появляется.

— Чего ж ты, мудак, сразу не доложил?

— Не хотел беспокоить из-за ерунды. Мы-то здесь при чем? Может, загуляла женщина.

Через три дня начался октябрь. А еще через два выпал неожиданный снег, будто дьявол помогал своему служителю, пытался скрыть следы его преступлений. Зверь Черняк от страха не спал третью ночь, он понял, что расплата близка, и решил бежать. Но комполка усилил охрану периметра; страх не давал Черняку сосредоточиться и продумать план побега. Он решил дождаться дежурства по роте и бежать с оружием, но тут нагрянули милиционеры с умными овчарками и неугомонным отцом Вари. Овчарки понюхали Варины вещи и поволокли милиционеров к полигону, прямиком к валуну. Милиционеры вернулись и попросили дать им солдат, чтобы копать мерзлую землю. Папе стало плохо с сердцем, его привели в медпункт, а оттуда Немцу пришлось отправить его под капельницей на «санитарке» в госпиталь.

Солдат милиционерам дали из хозроты, целых пять душ. Четыре чистые и одну черную. Потому что Черняк служил в хозроте, и его как раз и отправили к валуну. Лицо Черняка стало белее снега, и, как только он подошел к камню, умные собаки повалили его. Удивленные такой быстрой развязкой, милиционеры надели на него наручники. Черняк при этом тихо выл и поскуливал, во всяком случае, так показалось четырем его однополчанам, которые разрыли страшную могилу. Двух из них стошнило, а одного пришлось приводить в себя пощечинами. Милиционеры искали один труп, а нашли четыре. Они погрузили Черняка в зарешеченный «уазик» и увезли в Ленинград. Дело поручили самому опытному следователю по особо важным делам. Полк еще целый месяц после страшной находки лихорадило и трясло. История обрастала все большим количеством мистических и невероятных подробностей. Солдаты не хотели мириться с тем, что столь страшные деяния совершил один из них, боец, с которым они бегали по плацу и ели в одной столовой. Они не могли поверить, что человек, такой же как они, способен на подобное.

Сиддикова и приятелей погибших девушек перевели подальше от греха в дальние глухие части. Убитого горем Бегунова положили в медпункт, где он две недели ничего не ел, несмотря на все старания Немца, своего друга. В полку стали ходить легенды о том, что Черняк убивал своих жертв в полнолуние, что наверняка есть еще захоронения, которые просто еще не нашли. Говорили, что Черняк мог гипнотизировать и прикидываться другим человеком. Морочить голову, одним словом. Азиаты плевались, произнося его имя, кавказцы проклинали его род. Говорили, что его никогда не били, потому что он не плакал, а противно и страшно, по-волчьи выл. Говорили, что вся спина у Черняка была покрыта шерстью, а копчик продолжался маленьким хвостиком. Говорили, что валун оказался не простым камнем, а древним капищем. Что местные дикие племена, жившие здесь еще до прихода финно-угров, приносили на этом камне жертвы своим свирепым богам и что валун сам заставил Черняка приносить ему жертвы. Говорили еще много чего, но даже те, кто прослужил с ним весь год, не помнили хорошенько его внешности.

Немец во все эти разговоры не верил. Он очень жалел своего дружка Володьку Бегунова, с которым когда-то выпил не одну бутылку портвейна, Володьку Бегунова, всегда такого веселого и бодрого, а теперь лежащего живым трупом в палате. А еще он хорошо помнил Черняка и точно знал, что никакой чертовщины у него на теле нет. Прохладной августовской ночью к нему в медпункт заявился солдат со страшными глубокими порезами на шее. Жалкий, тщедушный солдат.

— Кто это тебя так?

— Кошка в лесу с дерева прыгнула.

— Рысь, что ли?

— Не знаю. Большая кошка, еле отбился.

Немец в армии привык ничему не удивляться. Кошка так кошка. Вон в соседнем танковом полку казахские корейцы всех собак съели, тут на бойца кошка напала, эка невидаль. Шею он ему забинтовал, карточку заполнил, а фамилию запомнил, потому что оказалась созвучна названию его родного города.

Следствие по делу Черняка прошло в рекордные сроки, его дважды привозили в полк для проведения следственного эксперимента. Тайно, чтобы никто не видел. Суд назначили на февраль. Володя Бегунов все-таки взял себя в руки, стал есть и в декабре вернулся в свою роту. За три дня до суда он сбежал из части. Сбежал на лыжах, прихватив с собой АКМ. Он хотел убить Черняка прямо на суде, всадить в гада полный рожок. Отправленным вдогонку десантникам и оперативникам строго-настрого приказали брать Володю живым и невредимым. Солдаты в полку болели за него больше, чем за сборную СССР по хоккею. Но все кончилось плохо. Окруженный в районе Репино на пустой государственной даче, Володя отказался сдаваться и застрелился. Папа Вари тоже не дожил до суда, умер от инфаркта.

Немец побывал на суде в качестве свидетеля. Рассказывал историю про кошку. Черняк плакал, просил у всех прощения, особенно у своей мамы, которая не приехала, и получил высшую меру наказания — расстрел. Через много лет, когда Немец стал Следаком, он узнал, что заболевание, которым страдал зверь Черняк, являлось разновидностью синдрома Аспергера. Но и тогда, на суде, и сейчас Ольгерт Блок понимал, что настоящее название этому явлению — Зло и он пришел на этот свет, чтобы с ним бороться.

Загрузка...