Кирпичная крошка из разбитых стен засыпала улицу ровным слоем, так что даже брусчатки не было видно. Дома, развороченные артиллерийским огнем, выглядели мертвыми руинами, над которыми долго трудились ветер и время. Но сомнений в том, что это работа рода человеческого, не оставалось: около перекрестка, под согнутым железным фонарем, чадил покрышками догоравший грузовик. Бой за город в самом разгаре – фашисты пошли в контратаку, и наступление советских войск захлебнулось. Звуки выстрелов, канонада, рев танков – все это сливалось в единый гул, постоянный, нудный, давящий на уши. Над городом словно разразилась невиданной силы гроза. И лишь на этой улочке оставалось все тихо и пустынно, будто война решила пройтись только по широким проспектам.
Впечатление было обманчивым. Лейтенант Демин прекрасно это знал. Осторожно выглядывая из окна второго этажа, он пытался рассмотреть, что происходит на улице. Наши войска ее оставили, и вскоре здесь должны появиться немцы.
– Семен, как там?
Демин не ответил. Комаров, сержант его подразделения, задавал этот вопрос в пятый раз, но лейтенант никак не мог решить – что ответить. Казалось, тут все спокойно и можно уходить к своим, но лейтенант знал – спокойствие обманчиво. Немцы рядом, высовываться из дома опасно. Поэтому он продолжал всматриваться в разбитые дома, пытаясь уловить малейшее движение. Он никак не мог решиться и в душе проклинал себя за это. Чертовски сложно отдать приказ, ведь всего парой слов можно перечеркнуть чужие жизни. И свою. Имеет ли он право на это? Лейтенант медлил, пытаясь найти ответ на вопрос, а время утекало прочь, как вода сквозь пальцы. Уверенности не было. Ни в чем.
– Ну?
В клубах дыма, застилавших перекресток, мелькнула фигура в серо-зеленой форме. Демин вздрогнул – они здесь. Лейтенант опустил голову, вжался небритым подбородком в подоконник и затаил дыхание. Еще одна фигура, еще… Фашисты. Короткими перебежками, пригибаясь к самой земле, они продвигались вперед. Словно большие серые крысы, они шныряли среди развалин, прятались за любые выступы, мялись за углами. Опасались снайперов. Но все равно – шли.
Демин повернулся, сел на пол, запрокинул голову, и каменная крошка больно впилась в затылок.
– Семен!
– Плохо дело, Паша, – сказал он и прикрыл слезящиеся глаза. – Идут.
Дела и в самом деле шли хуже некуда. От роты, занявшей улицу утром, осталось шестеро – трое рядовых, раненый политрук, сержант и лейтенант. В горячке боя, рассыпавшись по этажам и ведя прицельный огонь, они и не заметили, как остальные отступили. Когда спохватились – было поздно. Остатки роты отошли назад, к площади, где закрепился стрелковый полк, а улицу медленно заполняли фрицы. Все, кто остался в доме, собрались на втором этаже, не решаясь выйти наружу. Если только заметят… Верная смерть.
– Отрежут от наших – пиши пропало, – сказал Комаров. – Семен, надо уходить.
– Надо, – согласился Демин. – Надо, Паша. Но как?
Он неохотно разлепил глаза, поднял голову и бросил взгляд в дальний угол. Там, на расстеленной шинели, лежал младший лейтенант Бурцев – политрук роты. Шальная пуля попала ему в грудь, скользнула по ребрам, вспорола бок и ушла. Легкие не задело, но рана оказалась серьезной – лейтенант потерял много крови и сейчас лежал без сознания. Семен знал, что с таким раненым далеко не уйти: его придется нести на руках.
– Нет, Семен, – сказал сержант, перехватив взгляд Демина. – Даже не думай. Политрука надо вытащить.
– Знаю, – раздраженно бросил лейтенант. – Знаю!
Он посмотрел на рядовых, пристроившихся у стены. Семенчук и Агарян сидели рядом и тихо разговаривали. Антипов лежал в сторонке, уткнувшись лицом в скрещенные руки, и тихо бормотал. Его потрепанный карабин с треснувшим прикладом валялся рядом, в кирпичной пыли. Лейтенант тихо выругался. Коля Антипов, лучший стрелок роты. Его называли снайпером, хвастались им перед соседними ротами – и бросил оружие! После контузии он стал совсем плох. Два дня назад его задело взрывной волной от гранаты и сильно оглушило. Коля быстро пришел в себя, но скоро начал разговаривать сам с собой, рассказывать о голосах в голове и отвечать невпопад. А теперь, судя по всему, ему стало хуже.
Семен вздохнул. И политрук, и Антипов… если бы не они, можно попробовать уйти по крышам. Или тихо проскользнуть по улице, один за другим, прячась за разбитой бронетехникой. Но лейтенанта надо нести, а Николая вести за руку. Нет, не выйдет. Можно, конечно, внаглую выкатиться из дома, с шумом, с гамом, со стрельбой, надеясь на авось. Изобразить цыганочку с выходом. Нахрапом взять, на испуг. Пусть фрицы подумают, что началась новая атака. Но мало людей, чертовски мало. Увидят раненого, опомнятся, зальют улицу свинцом, и поминай как звали. Можно бросить Бурцева. Жаль мужика, неплох он для политрука, но вряд ли оправится – слишком много крови потерял. Но если они и доберутся до своих, особисты все одно душу вынут. Кто-нибудь не выдержит и признается. И если всплывет, что они оставили немцам политрука, раненого, способного говорить: штрафбат обеспечен всем. Нет, лучше получить порцию свинцовой пайки и умереть с оружием в руках, в бою, как положено солдату.
– Семен!
Лейтенант вздрогнул и вскинул голову. Комаров приподнялся, встал на четвереньки и стал похож на тощего кобеля, вымазанного грязно-зеленой краской. Он замер, прислушиваясь, и Демин завертел головой, пытаясь понять, что происходит. Услышав странный шум, он приподнялся и выглянул в окно, надеясь, что ослышался. Но нет, отчетливый гул моторов пробивался даже сквозь канонаду.
Перекресток опустел – фрицы рассыпались по домам, прочесывая этажи в поисках снайперов. Скоро доберутся и сюда. Надо уходить. Но как, черт возьми, как?
Гул обернулся ревом: из-за угла развалившегося дома на перекресток медленно выполз танк с черным крестом на борту. Остановился, двинул кургузой башней, словно осматриваясь. Потом рыкнул, выпустил сизый выхлоп и двинулся дальше, старательно перемалывая брусчатку гусеницами. Разворотив остатки тротуара, многотонная машина скрылась за поворотом, но тут же из-за угла выглянула вторая.
Демин выругался – тихо, вполголоса. Танки обходят квартал, чтобы зайти с севера. Они не полезут на рожон, встанут за домами, недалеко от площади, где держат оборону остатки полка. А потом, когда пехота фрицев пойдет в лобовую атаку, ударят в спину. Батарея развернута в другую сторону, артиллеристы просто не успеют перенацелить орудия. Разведка могла бы засечь танки, но какая разведка во время боя? Танки пройдут незамеченными. Нельзя так. Нельзя.
Лейтенант шумно втянул воздух сквозь сжатые зубы и встал. Комаров тоже поднялся, шагнул навстречу, заглядывая в глаза.
– Танки, – бросил Семен. – Колонна обходит площадь с тыла.
– Е-твою, – прошептал Комаров. – Да как же…
– Немцы начали шарить по домам. Надо уходить.
– Надо, – согласился сержант. – Но как?
Демин стиснул зубы, закинул за спину ППШ и потащил из кобуры пистолет. Его руки дрожали, но он знал: есть только один выход. Только один. Комаров отшатнулся и вскинул руку.
– Семен, – сказал он. – Семен, не надо.
– Надо, – резко бросил лейтенант. – Не уйдем мы с ним. И живого, немцам… Нельзя.
Комаров уронил руку и отвернулся.
– Ты пойми, – сказал Демин. – По-другому нельзя. Война же, война, Паша!
Сержант не отвечал.
– Нельзя, – крикнул лейтенант, сжимая ребристую рукоять. – Нельзя по-другому!
– Ты кого убеждаешь – себя или меня? – не оборачиваясь, глухо спросил Комаров.
Демин подавился криком и всхлипнул. Пистолет, казалось, весил тонну, не меньше. Никак не удавалось вытащить его из кобуры. Никак.
За спиной захрипели – страшно, обреченно, и лейтенант резко обернулся. Семенчук и Агарян смотрели на Антипова, тот вжимался лицом в скрещенные руки и хрипел, словно ему не хватало воздуха.
Облегченно вздохнув, Демин отпустил рукоять пистолета. Потом повернулся, на негнущихся ногах подошел к Николаю, опустился на корточки и осторожно коснулся спины.
– Коля! – тихо позвал он.
Антипов умолк. Его спина вздрагивала, и лейтенант понял, что солдат плачет. Потом он жалобно всхлипнул, расслабился. И затих. Семен нагнулся к нему и ощутил кислый запах мочи, перебивавший даже вонь пороховой гари, намертво въевшуюся в шинель. Тогда он убрал руку, сел на корточки и опустил голову.
– Ну что, – тихо спросил Семенчук, – отмучился браток?
Ответить лейтенант не успел. Антипов вздрогнул, выгнулся дугой и заорал:
– Забирай, забирай сука! На, жри, подавись!
Лейтенант опрокинулся на спину и, обдирая локти, живо отполз в сторону. Семенчук и Агарян тоже отступили назад, подальше от бьющегося в судорогах Антипова.
– Коля! – крикнул из-за спины Комаров. – Коля!
Антипов умолк. Потом выпрямился, сел на колени, закрывая лицо черными от копоти ладонями. Лейтенант замер. Даже сквозь шинель он чувствовал, как каменная крошка впивается в локти, но не шевелился. Даже не дышал. Он не понимал, что происходит, и не отводил взгляда от сгорбленной фигуры у стены.
Николай отнял руки от лица, нашарил карабин, оперся на него, как на костыль, и встал. И только тогда Демин выдохнул.
На него смотрело страшное лицо, черное от гари и засохшей крови. Щеку рассекала косая рана, от виска до шеи. Один глаз – черный, вороний – смотрел прямо на лейтенанта. Второй закатился, как у покойника, и сверкал белком.
– Надо уходить, – глухо сказал Антипов, и темная струйка поползла из уголка его рта. – Вставайте. Я выведу.
– Коля, – позвал Комаров дрожащим голосом, – что с тобой?
– Я, – с трудом отозвался тот, – в норме.
Семен поднялся на ноги, не отрывая взгляда от окровавленного рта. Ему стало жутко, настолько жутко, что даже дыхание перехватило. Антипов смотрел на него черным глазом, не мигая, словно змея. Лейтенант шагнул назад, чувствуя, как трясутся ноги, и тут же с улицы раздался гортанный крик.
Семенчук и Агарян повернулись к двери, вскинули автоматы, готовясь расстрелять любого, кто сунется в комнату. Комаров заметался, бросился к Бурцеву, потом к окну, потом к лейтенанту…
Демин все смотрел в черный глаз Антипова, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота. Почему-то казалось, что солдат прав. Во всем прав.
– Надо уходить, – повторил Антипов. – Быстро.
– Семен, – крикнул Комаров, хватая лейтенанта за плечо. – Семен, фрицы на улице!
Лейтенант вздрогнул, и наваждение пропало. Он повернулся к сержанту, потом взглянул на солдат, замерших у двери. Они все смотрели на него, ждали его слов, таких простых и необходимых. Сейчас он был командиром, от него зависела их жизнь. И он решился.
– Агарян, Семенчук, берите политрука, – приказал он. – Сержант, заберите его оружие. Мы уходим. Антипов…
Семен обернулся и посмотрел на долговязую фигуру солдата. Он все еще стоял на месте, опираясь на карабин, словно охотник из книжки про Африку.
– Антипов – первым, – выдохнул лейтенант. – Выполнять.
Им повезло – около подъезда стоял подбитый танк, немецкий Т-IV, похожий на огромную коробку. Он загораживал крыльцо, и беглецам удалось незаметно выбраться на улицу. Пригнувшись, они побежали по тротуару, вдоль стены дома. Страх подгонял, и двигались быстро, несмотря на бесчувственного капитана и полуживого Антипова. Тот, вопреки опасениям Семена, шел быстро, но странно – словно тело плохо его слушалось. Солдата мотало из стороны в сторону, ноги не гнулись, и он шагал широко – как на ходулях шел.
Пройдя до конца дома, они остановились, Антипов поднял руку и велел перестроиться. Демин не возражал. Вперед пустили сержанта, чтобы разведал дорогу. Следом пошли Семенчук и Агарян, тащившие едва живого Бурцева. Лейтенант задержался, хотел замкнуть колонну, но Антипов ухватил его за рукав и сильно дернул.
– Иди, – велел он. – Я последним. Прикрою.
Семен хотел возразить, даже рот открыл, чтоб обложить рядового по матушке, но снова наткнулся на черный глаз и промолчал. Взгляд у Антипова был уверенный и злой. Не знающий сомнений взгляд. Демин проглотил возражения, опустил плечи и пошел вперед. У следующего подъезда, развороченного взрывом гранаты, он обернулся.
Антипов шел следом – неловко, но ходко. Двигался, правда, рывками, будто бы плыл. Лейтенанту подумалось, что далеко он так не уйдет. Наверное, солдат и сам это знал, потому и решил идти последним. Демину захотелось сказать ему что-нибудь доброе, хорошее – такое, чтобы запомнилось. Он открыл рот и увидел, как из-за подбитого Т-IV вывернулся долговязый фриц в серо-зеленой шинели. Увидев беглецов, он остановился, вскинул автомат…
– Коля! – выдохнул Семен.
Антипов повернулся всем телом, винтовка мотнулась вокруг плеча, легла точно в руки и бухнула. Пуля попала точно в голову фрица, он всплеснул руками и повалился на спину, не успев даже крикнуть.
– Беги, – сказал Антипов, не поворачиваясь.
За танком гортанно залаяли немцы. Лейтенант понимал, что сейчас они очнутся, выскочат из-за танка и начнут стрельбу. Он оглянулся. Семенчук и Агарян уже далеко: они успели пройти до конца улицы. Впереди, у перекрестка, маячила фигура сержанта. У ребят оставался хороший шанс уйти, им надо только немного времени – и у них все получится. Они расскажут про танки.
Демин взялся за приклад автомата, жалея, что так и не отправил домой давно написанное письмо, но рядом появился Антипов и взял его за руку.
– Бежим, – сказал он. – Вместе.
Из-за танка хлестнула автоматная очередь, и Демин бросился вперед.
Он бежал так быстро, как еще не бегал никогда в жизни. Втянув голову в плечи, он скачками несся по улице, забыв и про автомат на шее и про друзей. Он знал только одно – надо двигаться. Лететь вперед, надеясь обогнать свистящую смерть и уповая на то, что его время еще не пришло.
Антипов мчался следом. Лейтенант слышал его гулкие шаги даже сквозь треск автоматов, и Семену казалось, что его преследует статуя с каменными ногами. От этого становилось еще страшней, и ужас гнал лейтенанта вперед, подхлестывая почище кнута. Шаги солдата звучали все глуше – он начал отставать. Семен приметил большое разбитое крыльцо, развороченное взрывом гранаты, и бросился к нему. Уже у самых ступенек, готовясь нырнуть за спасительные камни, он обернулся.
Антипов бежал следом – как кузнечик, прыжками, вскидывая негнущиеся ноги. Фрицы отставали, пытались стрелять на бегу, но никак не могли толком прицелиться.
– Сюда, – крикнул Демин. – Сюда давай!
Антипов прыгнул к крыльцу и вдруг споткнулся. Нырнул вперед головой, навалился на лейтенанта и ткнулся в плечо. Демин поддержал его и обмер, сколько раз он видел такое: споткнулся, упал… И не встал. Пуля в спину – вот обо что спотыкаются беглецы.
Семен обхватил солдата, затащил за крыльцо и прислонил спиной к холодным камням. Антипов заворочался, вскинул руки и попытался оттолкнуть лейтенанта.
– Живой, – булькнул он.
Демин заглянул ему в лицо, наткнулся на режущий взгляд черного глаза и лишь кивнул в ответ. Потом приподнялся и выглянул из-за крыльца. Фрицы, рассыпавшись по улице цепью, шли к убежищу. Их было десятка два – не меньше. Шли не торопясь, подбадривали друг друга криками и не переставали стрелять. Они охотились на самую ценную добычу – на человека – и увлеклись, не подумав о том, что дичь умеет огрызаться.
Семен скинул с плеча автомат и дал короткую очередь. Одна из серых фигурок сложилась пополам, осела на мостовую и замерла. Остальные прыснули в стороны и быстро попрятались за грудами битого кирпича и горелыми остовами машин. Лейтенант снова поднял автомат, и тотчас десяток пуль выбили из крыльца каменную крошку.
Антипов заворочался, ухватил Семена за рукав и притянул к себе.
– Погоди, – бросил Демин. – Я им…
– Иди.
– Сейчас, сейчас… – бормотал лейтенант, прислушиваясь к выстрелам.
Он пытался уловить паузу, чтобы высунуться и дать еще одну очередь по ненавистным серым фигуркам. Он не собирался отступать. Не сейчас…
От сильного толчка Демин потерял равновесие и сел на мостовую, растерянно хлопая глазами. Николай заворочался, поднялся на колени и снял с плеча карабин.
– Ты иди, – велел он. – Я тут. Мне недолго…
Не договорив, он вскинул карабин, высунулся из-за крыльца и выстрелил два раза. Лейтенант не сомневался – попал.
– Да иди же, – не оборачиваясь, бросил Антипов.
Семен ничего не ответил, он смотрел на спину солдата. Там, между лопаток, красовалось аккуратное отверстие от пули. Оно уже потемнело по краям, и лейтенант знал: сейчас струйка крови течет по спине, пропитывает одежду и вот-вот красным ручейком потянется наружу. Демину снова стало страшно. Антипов должен лежать на земле. Харкать кровью и умирать. Но солдат продолжал стрелять, словно не замечая пули в спине.
Лейтенант поднялся на ноги, привстал, выглянул из-за крыльца и спрятался: немцы наступали. Бежали вперед, стреляли, все ближе подбираясь к крыльцу. От перекрестка к ним бежала подмога – еще десятка три солдат. А за их спинами фырчал мотором броневик, пытаясь объехать сгоревший Т-IV.
Не обращая внимания на свистящие пули, Антипов встал и взмахнул рукой. Угол дома вздрогнул, как от взрыва, стена зашаталась, рассыпалась и выплеснула каменный язык из разбитых кирпичей аж до середины мостовой. Семен попятился, не понимая, откуда у Николая взялась противотанковая граната. Он понимал, что обычная «лимонка» или итальянская «ананаска» не развалят стену. Не было у них гранат, не было!
Антипов снова взмахнул рукой, и теперь зашаталась стена дома, стоявшего на другой стороне улицы. Не выдержала и она. Обрушилась на мостовую горным оползнем, засыпала улицу и заодно десяток немцев. Остальные прекратили стрельбу и попрятались.
– Ну, – сказал Антипов и обернулся.
На лейтенанта смотрел знакомый черный глаз. Смотрел зло, потому что не мог по-другому. Такой глаз не может смотреть по-доброму. Не умеет. И все же лейтенант замотал головой. Он не хотел уходить.
– Иди, – настаивал Антипов, и злой глаз говорил то же самое. – Мне недолго.
Лейтенант отступил на шаг, чувствуя, как чужой взгляд толкает его в грудь.
– Дочка, – напомнил Николай, и из перекошенного рта поползла темная струйка крови. – Три года. Жена. Лена.
Демин не выдержал: он затрясся, из глаз хлынули слезы, обожгли обветренные щеки. Он не мог остаться.
«Иди, – говорил злой глаз, – проваливай, пока цел. Катись, лейтеха, к нашим, может, еще увидишь Берлин».
– Дочка, – одними губами прошептал Антипов.
И Семен сдался. Он повернулся и бросился со всех ног прочь от черного взгляда, фрицев и от самого себя. Когда он добежал до угла, немцы снова начали стрелять. Семен вскрикнул и обернулся.
Антипов по-прежнему стоял у крыльца. Он даже не пригнулся, похоже, и не собирался прятаться. Под его ногами начала собираться лужица крови – такая яркая, красная, что казалась ненастоящей. Лейтенанту было видно, что она похожа на звезду. Только отсюда ему казалась перевернутой. Демин всхлипнул, вытер нос рукавом, погрозил кулаком немцам и крикнул:
– Коля! Мы тебе… Твоим… Коля, звезду, слышишь? Звезду!
Антипов, не оборачиваясь, махнул рукой. Тогда Семен повернулся и побежал дальше. Туда, где его ждали Комаров, Семенчук, Агарян… И дорога на Берлин.
Вечность была исполнена болью. Багровые сполохи шершавили натянутые нервы, водили по ним наждаком, играли на жилах, как на струнах. Темнота и боль – вот что скрывала вечность. И голоса… Шепот, несущийся со всех сторон, пронизывал насквозь всю сущность, дырявил то, что не тронула боль. Визг пилы, грызущей кость, добивал остальное.
Среди океана боли появился крохотный островок тепла – не больше булавочной головки. Робко подмигнув темноте, он начал расти, даря успокоение, прогоняя боль, страх, страдания. Стало так хорошо, что Николай понял: он есть. Он – существует. И летит сквозь темноту, раскинув руки, как крылья, летит вверх, прочь от вечности.
У него появилось тело. Вылепилось из багровой боли, вытянулось из тьмы, заставило почувствовать себя живым. Николай опустил голову и увидел, что на груди, прямо напротив сердца, сияет маленькая ослепительно белая звезда, похожая на орден. Это она дарила покой, это она тянула его вверх, помогая парить над темной бездной. Это она вытащила его из вечности, наполненной болью.
Тьма расступилась, пропуская солдата, и ушла вниз. Наверху, прямо над головой, распахнулось окно. Из него лился ослепительный свет, теплый и ласковый, как утренние лучи летнего солнца. Звезда на груди забилась, подменяя сердце, потянулась к сиянию, стараясь слиться с ним в одно целое. И следом пришли голоса. Далекие, едва слышимые, но теплые и такие знакомые.
– За боевые заслуги…
Звезда горела все ярче, пульсировала в такт словам, заставляла вздрагивать новое тело, наполняла его новой жизнью. Николай почувствовал, что может дышать, и судорожно вдохнул, набирая воздух, как перед прыжком в воду.
– При исполнении священного долга…
Сияние в окне дрогнуло, пошло волнами и разделилось на две части, как занавес в театре. Там, за ним, лежала длинная дорога, исходящая белым светом, несущим тепло и нежность.
– Награждается…
Звезда дрогнула и потащила Антипова вверх, как маленький буксир тащит огромный корабль. Когда они миновали сияющий проем, Николай ощутил нежное касание ослепительного света, идущего от белой дороги. Он коснулся его и почувствовал, как сливается с этим сиянием, становится его частью. Навсегда.
Алый закат погас, небо добрало черноты, зажгло одну за другой звезды, и как-то сразу навалилась ночь. Настоящая, степная, почти первобытная. Оттуда, из ночи, иногда доносились непонятные звуки, тревожные, чуть пугающие. Но здесь, на их пятачке, огороженном палатками, джипом, кустами терновника, было уютно и хорошо. В костре весело потрескивали полешки, разбрасывая маленькие фейерверки искр, от котелка начинал сочиться густой, пряный аромат ухи, вполголоса бубнил стоящий рядом с рюкзаками радиоприемник.
– О, у вас уже вкусно пахнет! – вывалился из палатки Димка, причмокнул плотоядно. – Счас супца порубаем.
– Не сметь обзывать мою уху супом! – тут же замахнулась на него черпаком Ленка.
– Ой-ой-ой, подумаешь! Мне по барабану, уха так уха. Главное, порубать бы скорее, а то в животе урчит. – Димка плюхнулся на траву, схватил радиоприемник. – Музычку чего не слушаете?
– А там нет ничего путевого, – откликнулась сидящая по другую сторону костра Лера.
– Да? Чего так?
Димка начал медленно проворачивать колесико. В динамике захрипело, потом сквозь хрип прорвался какой-то бравурный марш, потом и того хуже – мужской баритон затянул:
«Светилась, падая, ракета,
Как догоревшая звезда…»
– Да че за нафик? Че за фуфло в эфире?
– Ты что, забыл, какой день сегодня? – удивилась Ленка.
– А че за день? Помер, что ли, кто?
– Двадцать второе июня сегодня, – подсказала Лера.
– Ну и че?
– Годовщина войны, имбецил, – хохотнул, поправляя дрова в костерке, Анатолий. – Во, подрастающее поколение! Чему тебя только в школе учили?
– Какой войны? А… Ну так это когда было! Пятьдесят лет назад? Не, шестьдесят! Не…
– Ты еще скажи, в прошлом миллениуме.
– А че, не так? Давно же, че ее помнить, ту войну?..
– Добрый вечер, ребята. – Человек выступил из темноты так неожиданно, что и Димка, и Ленка вздрогнули, а Лера, за спиной которой он оказался, даже вскочила. – Что вы тут делаете?
Одет незнакомец был странно, вроде бы в военной форме, но и не совсем военной. Без погон, это уж точно. Среднего роста, молодой – наверняка и тридцати еще нет. Лишь на висках серебрилась в отсветах костра седина.
– Отдыхаем. А что, нельзя? – поднялся ему навстречу Анатолий. – Что, здесь объект какой-то военный, особо секретный?
– Да нет, отдыхайте. Просто костер увидел, вышел проверить. Мода у молодежи пошла нехорошая – солдатские могилы раскапывать. Награды ищут, оружие.
– Тут где-то солдатские могилы? – удивилась Ленка. – Мы днем все вокруг облазили и не заметили.
– Весь этот холм, считайте, одна братская могила. В сорок первом здесь жестокий бой шел. Стрелковая рота десять часов чуть ли не мехдивизию немцев держала.
– Ну это ты, дядя, загнул! – осклабился Анатолий. – Стрелковая рота… Они чем, портянками отбивались? Ты хоть представляешь, что это за силища, механизированная дивизия вермахта? Да там танков одних…
– Представляю, – оборвал незнакомец. Было в его голосе что-то такое… Из-за чего никто не посмел спорить, даже Анатолий. И вокруг костерка повисла тишина. А тут еще и настройка в Димкином радиоприемнике назад соскочила: «…У незнакомого поселка, На безымянной высоте…» Вообще в тему!
– А расскажите, что здесь было… если можно, – попыталась разрядить обстановку Лена.
– Почему же нельзя? – голос незнакомца оттаял. – Слушайте, если интересно.
Улыбнулся, присел к костру.
– Вставай, соня, всю жизнь проспишь!
Илья открыл глаза, шевельнул затекшими на жестковатом земляном ложе плечами. Затем сел, огляделся.
Ночь закончилась. Теплый ветерок бросил в лицо густой, крепко замешанный аромат степных трав и свежевырытой земли. И тишину. Удивительную, звенящую хрусталем тишину. Только прямо над головой, в высоком утреннем небе, пел жаворонок.
– Букин, пошли на речку сбегаем, окунемся, пока бойцы отдыхают. – Герка Калитвинцев, командир второго взвода и друг еще по Рязанскому пехотному, сидел на корточках над бруствером и смотрел сверху вниз. – Твои ж позиции прямо у берега.
Илья оглянулся на восток, туда, где сразу за окопчиками его взвода круто уходил вниз заросший терном склон. За рекой, за холмами, за редким степным лесом поднималось солнце. Едва-едва поднималось, на ладонь, не больше.
Илья укоризненно посмотрел на Калитвинцева.
– Ополоумел совсем, да? В такую рань будишь! Наверное, и трех часов не поспали?
– Успеем выспаться. Чистым просто хочется…
Фразу Герка не закончил, а переспрашивать Букин не посмел. Искупаться, и в самом деле, не мешало бы – после марш-броска, после того, как полночи в земле ковырялись… Он поднялся во весь рост, выпрыгнул из окопчика.
– Эх, такой сон из-за тебя не досмотрел!
– Что снилось?
Сон, и правда, был знаменательный. Домик родительский снился, двор, и на лавочке у порога – мама. В голубеньком ситцевом платье, с косынкой на плечах, в точности такая, какой Илья в последний день ее видел. Это когда из отпуска отозвали, когда – война… Только во сне почему-то яблони цвели, будто май. Весь их двор в белом пахучем кипенье, и весь городок. Лишь терриконы поднимались над благоухающе-кипящим морем черными антрацитовыми островами.
…И темные мамины волосы тоже почему-то были белыми. Седыми…
Он пересказывал сон, пока спускались к реке, оскальзываясь на каменистых осыпях, хватаясь за колючие ветви кустов. И когда закончил, Герка кивнул.
– И мне детдом наш снился, пацаны все… Почти все. А девчонки только некоторые.
Со сна вода показалась прохладной. Хотя откуда ей быть прохладной сейчас, во второй половине июля? Пока Илья раздумывал, Герка, начавший стягивать гимнастерку еще загодя, сиганул в воду, радостно ахнул, зачастил саженками…
И вдруг остановился, повернул назад. Выскочил на берег.
– Ты чего так быстро? – не понял Илья.
– Вон, смотри.
Метрах в двадцати левее того места, где они стояли, мелководье поросло осокой. Там, зацепившись за жесткие, толстые стебли, в воде лежали трое. Мертвые. Может, и больше их было, в осоке не видать.
Боец, лежавший ближе всех, был совсем молоденький, мальчишка почти. Опоясывавший его грудь бинт превратился в размокшую грязную ветошь. И нога выше колена была забинтована – видно, досталось парню… А потом еще раз досталось. Второй, с забинтованной головой, лежал лицом вниз. А третьей была женщина. Или молодая девушка – не понять, волосы залепили лицо. Врач, санитарка? Крови на убитых не было, вода смыла. Лишь халат белый изодран на боку и груди, и выпирало оттуда что-то страшное. И у лежащего ничком бойца дыры на гимнастерке, между лопаток и ниже. Большие, ровные. Не осколок, крупнокалиберный пулемет, должно быть.
Холодный озноб заставил Илью передернуть плечами.
– Откуда они здесь? – растерянно взглянул на друга.
– Оттуда. Течением принесло. Слышал, бомбили всю ночь? Станцию наверняка.
Лето закончилось. Сразу. Какое там лето, когда война?
Стрелковую дивизию, в которой служили младшие лейтенанты Букин и Калитвинцев, отмобилизовали в первый месяц войны. И бросили на запад, туда, где вероломный враг жег советскую землю. На фронт, чтоб переломить хребет, чтоб могучим ударом… И затем добивать фашистскую гадину на ее территории. Как и положено, как учили.
Вчера после полудня эшелон, в котором везли их полк, миновал эту реку – железная дорога проходила километрах в тридцати к северу. Переехали мост, а сразу за ним – станция. На станции был развернут эвакогоспиталь, грузили раненых в стоявший на соседнем пути санитарный поезд. Раненых было много, очень много. Илья и не предполагал, что их уже столько. И страшно было представить, какие потери несет Красная Армия…
А еще станция была забита беженцами. Люди сидели на телегах, на узлах с нехитрым скарбом. В основном женщины и дети. Стариков было меньше, видно, старики не хотели оставлять свои хаты.
Илья и Герка решили пройтись, ноги размять, пока эшелон ждет отправки. Посмотреть, а возможно, выменять что-нибудь – и едва не заблудились в этом человеческом водовороте. Их закрутило, завертело и выбросило к дощатому забору, огораживающему товарную контору. У забора тоже лежали узлы, на одном сидела девочка лет десяти, чем-то похожая на сестренку Ильи, когда та была такой же маленькой, нянчила в руках тряпичную куклу, приговаривала вполголоса:
– Нэ плачь, Галю, нэ плачь. Тыхэсэнько сыды, а то нимэць почуе, прылэтыть, бомбу кынэ.
Илья услышал, и ему стало страшно. Ведь и впрямь, «юнкерсы» налететь могут, по дороге они уже видели разбомбленные эшелоны. Герка, тот и вовсе головой крутить начал, на небо посматривать.
Потом из водоворота вынесло маму девочки. Увидела их, подбежала, причитать начала:
– Товарышы офицэры, риднэньки! Вы ж нимцив сюды нэ пустытэ? Бо шо ж нам тоди робыты?
Герка ничего не ответил, а Илья попытался успокоить:
– Конечно, не пустим! И так они далеко зашли. Гнать их пора с нашей земли.
…На станции эшелон простоял не долго, снова пополз на запад. Но до фронта они так и не доехали. Через полчаса поезд остановился прямо посреди степи, и приказ поступил: выгружаться.
Их роту выгрузили первой и сразу же – марш-бросок по уходящему куда-то на юг проселку. Задачу поставили простую: занять оборону на ближайшей высотке, окопаться, ждать подхода основных сил. Но идти до этой высотки пришлось часов пять, и окапывались уже глубокой ночью. И все время, пока шли, пока окапывались, далеко за спиной громко, протяжно ухало. Бомбили станцию. Диспозицию до взводных не доводили, но слух разлетелся – немецкая колонна прорвалась на стыке армий, вышла к реке и теперь заворачивала к северу, рвалась к железке, к станции, мосту. Стремилась перерезать коммуникации, ударить по тылам. Хорошо, эшелон со стрелковым полком подвернулся, есть кому остановить гитлеровцев! А там и основные силы развернутся, да как ударят! Мокрого места от гадов не останется.
Но раненых зачем бомбить? А после добивать из пулеметов…
Илья наконец-то смог оторвать взгляд от убитых.
– Думаешь, они с того санпоезда?
– Может, с поезда, может, из госпиталя. Почем я знаю? Со станции, это точно.
– А люди? Там же беженцев полно было?
– Ты мне это говоришь?! – ощерился Герка. – Фашистам пойди скажи! Бить их, сволочей, надо!
– Да… Слушай, ты не видел, наши подошли?
Калитвинцев помолчал немного, потом качнул головой.
– Нет никого. Я перед тем, как тебя будить, на гребень высотки поднимался. Оттуда далеко видно, чуть ли не до самой железки. Пусто.
– Как же так?
– Может, полк у станции оборону занял? Или… их тоже разбомбили. На марше.
– Да что ты несешь?! Как такое… – и язык прикусил. Потому что если Герка прав, то получается… Получается, прорвавшихся гитлеровцев остановить некому?
– Товарыши лейтэнанты, сюды! – разом оборвал все размышления крик выставленного в охранение Близнюка. – Скоришэ! Нимци вжэ!
Это была разведка. Семь мотоциклистов неспешно пылили по проселку. Сверху, со склона высотки, они выглядели маленькими и не страшными. И стрекот двигателей походил на пение кузнечиков.
В полукилометре от того места, где проселок начал взбираться на склон, группа остановилась. Видно было, как командир разглядывает в бинокль позиции роты. Наверняка заметил свежие рытвины среди пожухлой, выгоревшей травы. Эх, достать бы их сейчас из миномета! Или станкачом положить… Только не было у них ни минометов, ни станковых пулеметов – рота выдвигалась на заданный рубеж налегке. По два «дегтярева» на взвод, да винтовки у бойцов, вот и все вооружение. Офицерские «ТТ» и вовсе не в счет.
Один мотоцикл вновь тронулся, свернул с проселка, пополз вверх по склону. Медленно, осторожно. Потом нервы у «гансов» не выдержали. «Та-та-тах!» – зарокотал пулемет в люльке, взбил фонтанчики пыли и раскрошенной глины.
Они успели проехать метров пятьдесят и дать три очереди. А затем одиноко бахнула «мосинка», и пулеметчик в коляске откинулся назад. Вот так вам, будете знать!
Первый выстрел словно сигналом послужил, – отовсюду забахало. Букин опомнился, заорал:
– Третий взвод! По немецко-фашистким гадам – огонь!
Мотоцикл, что карабкался на склон, перевернулся почти сразу. Остальные бросились разворачиваться, сыпанули испуганными зайцами, кто по проселку, кто степью. Спешили выйти из-под обстрела. Да только у «дегтярева» прицельная дальность с полтора километра, и у «мосинки» не меньше, если умеешь с ней правильно обращаться. Из семи мотоциклов ушло четыре.
– Оце мы йим далы, товарышу лейтэнант! – радостно ощерился Блюзнюк. – А хай нэ лизуть. Эгэ ж?
– Да.
Илья тоже улыбнулся. Близнюк был мобилизованный, сорокалетний дядька откуда-то из-под Полтавы. Таких, тридцати-сорокалетних, у Букина насчитывалось полвзвода. Командовать ими, взрослыми мужиками, отцами семейств, он еще не привык. Тушевался, особенно когда обращались к нему как к старшему, на «вы». Вот Герка – тот нет.
– Як гадаетэ, багато там йих?
– Не знаю…
Мотоциклисты уносились к горизонту, к дальним холмам. А навстречу им двигался, поднимался к синему небу, хвост пыли. Навстречу ползли длинной серой гусеницей бронированные чудища. Еще маленькие, еще не страшные. И рокот моторов еще едва слышен, и земля не начала дрожать под железными траками.
– Танки! Т-3, видел я такие во время польского похода, – приподнялся в соседнем окопчике Леня Гаевский, командир третьего отделения. – Хорошая машина, но броня слабовата. Наша «сорокапятка» прогрызет враз!
Да, наверное. Только где она, наша полковая артиллерия? Позицию хорошую выбрали – вся равнина впереди простреливается, ни укрыться, ни затаиться – и подоспели вовремя, заняли оборону на пути у фашистов… Только обороняться, выходит, нечем.
Сзади зашуршала осыпающаяся земля. Илья обернулся, вскочил, вытягиваясь.
– Товарищ старший…
– Отставить, – махнул рукой ротный. Чисто выбритый, пахнущий одеколоном, с орденом «Красной Звезды» на свежей гимнастерке, он будто на парад сегодня собрался. – Как настроение, Букин? Страшно?
– Никак нет.
– Это ты, положим, врешь. В первый бой всегда страшно идти. Я, когда в финскую… Ладно, не время сейчас для воспоминаний. В общем, держись, Букин. Позиция у нас хорошая, немцу высотку не обойти. Слева – река, справа – овраги начинаются. В лоб переть придется. Так что главное для нас – пехоту отсечь. А танки… что ж танки. Танки в ближнем бою гранатами достанем. Да и не рискнет фашист далеко от пехоты отрываться, остановится. Диспозицию понял?
– Так точно, товарищ старший лейтенант.
– Вот и добре. Я в расположении первого взвода буду, если что. Думаю, немец там сильнее всего бить станет, вдоль проселка. Самая прямая для него дорога там.
Он отвернулся, положил руки на бруствер, готовясь выбраться из окопа. И тогда Илья решился спросить:
– Товарищ старший лейтенант, а наша полковая артиллерия где? Полк где?
Ротный помедлил, обернулся. Улыбнулся кончиками губ.
– Артиллерия, говоришь? С артиллерией любой дурак танки остановит. А ты попробуй вот так, – одними «винтарями» и «ТТ» своим…
– Шуткуе командыр, – вздохнул Близнюк, когда старлей пропал в окопчиках второго взвода.
«Шуткуе». Ох, невеселые это были шутки.
Танки больше не шли колонной, веером начали расползаться по степи. И в пыльном облаке видны стали грузовики. Они сворачивали на обочину, останавливались, выпуская, словно горошины из стручка, серые фигурки солдат. Танков Илья насчитал сорок три, а пехоты… Кто ж их сочтет!
– Ну и силища прет! – восхищенно присвистнул Гаевский. – Разделают нашу роту под орех. Самое время отступить…
– Куда отступить?! – чуть не рванулся к нему в окоп Илья. – Приказ был, – здесь оборону держать!
– Да это я так, к слову… Здесь так здесь. Позиция хорошая.
– Дурныци кажэшь, сержант, – неодобрительно покачал головой Близнюк. И добавил ни к селу ни к городу: – А я Люби лыста вчора почав пысаты, та й нэ встыг…
Внизу бухнуло, у дула одного из танков распустилось белое облачко. И тут же что-то засвистело над головой, против воли заставляя подогнуться колени, толкая на дно окопа. Но рвануло далеко, по ту строну холма. И сразу стало стыдно за свой мгновенный испуг, и Илья дернулся вверх и вскочил бы во весь рост, самому себе доказать, что не боится он фашистов, но Близнюк уже подоспел, навалился на плечи, не пустил.
Видно, стрелять прицельно из движущегося танка, да еще вверх, у наводчиков не получалось, большей частью снаряды уходили за гребень холма. Но кое-какие ложились и рядом с позициями, и тогда комья земли сыпались на голову, больно били по спине…
А потом со стороны второго взвода кто-то истошно, по-звериному, завизжал. Тут же, перекрывая визг, заставляя замолкнуть, долетел голос ротного: «Рота!…гонь!» И Герка подхватил команду: «Огонь!», и Илья приподнялся-таки к брустверу, тоже закричал:
– Третий взвод! Огонь!
Пулемет справа, в первом отделении, ударил не дожидаясь его команды, и грохнула над ухом «мосинка» Близнюка… Рота вступила в бой.
Немецкая пехота, почти добежавшая до подножья холма, дрогнула, сбилась с шага. Начала ломать строй, скучиваясь под прикрытие танков. И залегла, зло огрызаясь частым автоматным огнем. Да куда там их «шмайсерам» до «трехлинейки»! Пехоту отсекли так быстро и легко, что Илья даже засмеялся тихонько от удовольствия.
Но первая волна танков ползла вверх по склону, и теперь они не казались маленькими и не страшными. Они ревели, лязгали траками, и земля начинала дрожать под их поступью. Орудия не стреляли: близко, зато пулеметы били, не замолкая, выкашивали и без того невысокую траву, перепахивали брустверы, не давали поднять голову. По крайней мере четыре машины шли на позиции третьего взвода. Они приближались так уверенно и неотвратимо, что ноги вдруг сделались ватными. И этой же ватой заложило уши, и совершенно ясно стало: не остановить, ну никак не остановить их…
– Ой, мамочка! Да раздавит же!
Крик прорвался сквозь вату, заставил оглянуться. Кто-то из бойцов – Илья не разглядел, кто именно, – выскочил из окопа, метнулся назад, к гребню холма.
– Стой, – заорал вдогонку Гаевский, – куда прешь, дурик!
Илья тоже хотел закричать, скомандовать, остановить – даже рот уже начал открывать. Не успел – боец споткнулся о пулеметную очередь. Упал, ткнувшись лицом в мягкую, вспаханную снарядами землю.
Ватное оцепенение прошло. Танки продолжали ползти, ну и что?! Подумаешь, танки! Володя Сулима, комотд-первый, уже кричал своему пулеметчику: «По смотровым щелям бей!», а Близнюк деловито вынимал из подсумка гранаты, приговаривал: «Та йдить вже сюды». Главное они сделали: пехота осталась лежать у подножья холма.
На правом фланге роты, где склон был совсем пологим и по нему, выгибаясь, змеился проселок, первый танк ворвался на позиции. Взревел, перемалывая гусеницами окопчики, начал поворачиваться…. и вдруг дернулся, налетев на хлопок из-под днища, застыл. Готов!
Во взводе Калитвинцева кто-то вскочил навстречу другому танку, попытался замахнуться… упал, пробитый очередью. Но гранату его подхватили и докинули-таки! Второй! Получайте, гады!
Ротный не ошибся. Немцы отступили, оставив один танк на позициях оборонявшихся, а второй, покалеченный, но не обездвиженный, поспешил выйти из боя. Командир колонны понял, что артиллерии у защитников высотки нет, а терять бронетехнику за здорово живешь в его планы не входило.
Танки выстроились у подножья холма. Методично, словно на полигоне, не опасаясь ответного огня, принялись расстреливать линию обороны осколочными. И ничего нельзя было с этим поделать, лишь сжаться в комочек на дне окопа, ждать новой атаки. Надо было просто пережить артобстрел. Только слабой защитой оказались окопчики в полроста. Эх, была бы пушка…
И тут Илья понял: пушка есть! Немецкий танк стоит в двух сотнях шагов. Ходовая часть разворочена, но башня-то целая! И люк раскрыт – у экипажа нервы не выдержали, когда Геркины бойцы начали в упор лупить по смотровым щелям, уйти пытались.
Он закричал, не высовываясь из окопа:
– Сержант Гаевский! С танковой пушкой разобраться сумеете?!
Комотд ответил не сразу. Илья испугался было – убит?! – но тут же услышал:
– Попробую!
– Тогда по команде – за мной, к танку! Один, два – вперед!
Видно, не только Букину мысль о пушке пришла в голову. Едва вскочил, глядь: Герка с одним из бойцов уже на броне. Немцы рядом со своим танком не били, берегли, Калитвинцев без помех юркнул в люк, захлопнул. А пару минут спустя башня начала разворачиваться.
Первые два Геркиных снаряда легли мимо. Но третий припечатал прямиком в двигатель, и хвост черного дыма пополз над стоящими в ряд танками. Есть!
После такого удачного выстрела Герке нужно было уходить немедленно, потому что торчащий посреди холма танк сразу же стал мишенью, и добрая половина орудий била теперь по нему. Но Калитвинцев не ушел. Успел выстрелить еще дважды. В танки больше не целил, понимал, что не успеет пристреляться, бил осколочными по степи, где залегла немецкая пехота. А потом оглушительно грохнуло, расплескивая пламенем, тяжелая танковая башня, словно спичечный коробок, отлетела метров на десять. От прямого попадания сдетонировал боезапас…
Еще через несколько минут немцы опять пошли в атаку. «Огонь! Огонь!» – закричал Илья и за себя, и за командира второго взвода. Но какими же редкими в этот раз были винтовочные щелчки! И, конечно, они не могли положить живую серую цепь, бегущую в поднимающейся за танками пыльной туче.
– Синельников! Синельников! – орал слева Гаевский. – Почему пулемет молчит?!
– Убило Синельникова!
– А с пулеметом что? Пулемет цел?! Да мать же вашу! Товарищ лейтенант, слышите, – первое отделение молчит. Неужто всех накрыло? Или в щели позабивались, как крысы? Я к ним, гляну, а?
– Я сам. Ты со своим пулеметом разберись.
– Лады!
В первом отделении Илья нашел одного живого. Боец Коваленко, пацан еще, восемнадцать весной исполнилось, лежал на дне окопчика, трясся какой-то мелкой, отвратительной дрожью.
– Боец, взять винтовку! Стрелять нужно!
Коваленко затравленно сжался, вытянул вперед левую руку. Гимнастерка на предплечье была разорвана, перемазана кровавой грязью.
– Товарищ лейтенант, так раненый я, раненый…
– Ты что?! Какая рана, это царапина! Вставай! Что у вас с пулеметом?
– Убило всех… кажись.
Он еще поскуливал, но уже поднимался. Букин ткнул ему в руки винтовку.
– Прикрой меня. Я к пулемету, посмотрю, что там…
И вдруг бруствер рядом с лицом начал вспухать, становиться на дыбы, обвалился сверху безмолвной черной стеной…
Коваленко продолжал скулить на дне окопчика, зажимая руками живот:
– Дяденька, не надо, пожалуйста, не надо… Я убитый уже, честно, убитый…
Скулил и смотрел вверх. Там, вверху, над развороченным бруствером, стоял немец с плоским, будто игрушечным, автоматом. Молодой, не намного старше, чем Коваленко, с тонкими губами и одутловатым лицом. Стоял, слушал, склонив голову набок. Понимал ли, о чем ему говорят?
Автомат в руках немца дернулся, и грудь Коваленко провалилась тремя маленькими дырочками. Скулеж оборвался на полуслове. И стало тихо. Где-то дальше, за линией обороны, за холмом, ревели танки, но вокруг было тихо, лишь время от времени – чужая, лающая речь и короткие выстрелы.
Немец повернул голову к Букину, повел автоматом. Ждать, когда тот вновь дернется, Илья не стал, закрыл глаза. В голову ударило, будто оглоблей. И все потухло.
Дворик утопал в майском кипении яблонь. Утопал в тяжелом, дурманящем, солоновато-сладком аромате. Страшном аромате крови и смерти. И мама сидела на лавочке у порога, смотрела остановившимися, невидящими глазами. И рядом сидела Лариска, почему-то маленькая, десятилетняя, баюкала куклу, приговаривала: «Тише, тише, не плачь. А то немец услышит, придет…»
Немец уже был здесь, слышал. Молодой, с одутловатым лицом, кривил тонкие губы, вел стволом автомата. И проваливалась маленькой дырочкой тряпичная грудь куклы, а потом…
Илья открыл глаза. Поднимать веки было тяжело, они словно стали свинцовыми, занемели, но он сделал это. И голову повернул к развороченному брустверу, стряхнул придавившую спину землю.
Почему-то все начиналось сначала. Танки ревели, взбираясь на склон, серая живая цепь бежала следом в пыли – немцы шли в атаку. Но ведь они уже были здесь – или это только привиделось?
Раздумывать не оставалось ни времени, ни сил. Илья отхаркнул соленый скользкий сгусток, захрипел:
– Взвод, огонь! Рота, огонь!
Тишина. Ни выстрела в ответ. Илья приподнялся над бруствером, обвел взглядом позиции своего взвода, потом второго, первого. Только перепаханная снарядами, утрамбованная гусеницами, напитанная кровью земля. Не привиделось, значит. Роты больше нет, все убиты. Все! И некому больше защитить… Одутловатый немец кривил тонкие губы, плоский автоматик в его руках неспешно расплевывал смерть… Ну нет, так не будет!
Илья обернулся к лежащему на дне окопа расстрелянному Коваленко. Наклонился, принялся трясти за плечо.
– Вставай, боец, вставай! Вставай скорее! Близко они, совсем близко!
Он тряс, тряс, тряс, будто пытался вытрясти смерть из застывающих членов, отогнать ее хоть на час, хоть на одну атаку.
– Вставай, боец, вставай! Идут они, и остановить их, кроме нас, некому!
Тряс, тряс, тряс – и смерть не смогла устоять. Запекшиеся кровавой пеной губы дрогнули, шевельнулись веки на закатившихся глазах.
– Товарищ лейтенант… я же убитый…
– Нельзя, нельзя быть убитым сейчас, Коваленко! Кто тогда Родину защищать будет?
И боец подчинился. Начал вставать, взял плохо гнущимися пальцами винтовку. А Илья перевалился через бруствер, пополз к следующему окопчику, где сидел, прислонившись к стенке, посеченный осколками Володя Сулима. И снова тряс, уговаривал: «Вставай, сержант, вставай!» Потом полз дальше, к следующему, к следующему…
Позиции оживали. Наверное, это было чудо. Илья не знал. Даже не думал о таком, некогда было думать. Рота вела бой – это главное. Строчил из пулемета по фашисткой нечисти безногий Синельников, вновь командовал своим отделением Гаевский, дополз-таки до танка обвязавшийся гранатами Близнюк…
Серая цепь дрогнула, попятилась, побежала назад. И вслед за ней начали отходить танки. Снова выстраивались в линию, молотили осколочными, перемешивая с землей защитников высотки. И снова Илье приходилось ползти от окопа к окопу, трясти за одеревеневшие плечи, кричать в неслышащие уши: «Вставай, боец, вставай! Нельзя нам пока мертвыми быть! Еще одну атаку отбить нужно».
И снова.
И снова.
И снова.
Остановила Илью тишина. Алое, испачканное в крови солнце опускалось к горизонту. Бой закончился. Колонна танков и мотопехоты пылила по проселку, уходила к холмам на горизонте. Немцы отступали, потеряв в этом странном бою восемь машин и полторы сотни солдат. Они отступали не насовсем, на время. Их командир сейчас вызывал авиацию, чтоб когда бомбы перепашут степь, начать все заново. Но день для них был потерян.
Немцы отступали, так и не поняв, почему не могут взять ту, ничем не примечательную, безымянную высотку. Они побывали на ее вершине много раз за сегодня, но после каждой атаки, после каждой их победы, высотка вновь оказывалась впереди. Они не испугались, они были слишком сильны, чтобы пугаться. Они успели привыкнуть к легким победам, вкусу чужой крови и к собственной безнаказанности. Их время бояться еще не пришло. Они просто не понимали, что за секретное оружие русских встало у них на пути, а разбираться времени не было. Значит, пусть поработают «юнкерсы».
Веселые искорки прыгали на догорающих поленьях.
– Ленка, у тебя суп, наверное, готов давно! – не выдержал Димка.
– Ой! – девушка вскочила, схватила черпак, сунула в котелок. – Точно, готов! Тарелки подставляйте. – Посмотрела на незнакомца. – Поужинаете с нами?
– Нет, спасибо, ребята. Пора мне. – Поднялся.
– Так что, кто-то из тех, кто высотку оборонял, выжил? – поспешил уточнить Анатолий. – Откуда подробности известны?
– Нет, конечно. В живых здесь никого не осталось.
– Тогда, не обижайся, дядя, но твоя история – это сказка. А что здесь на самом-то деле случилось?
– На самом деле? Прорвавшаяся колонна немецких танков и мотопехоты вышла к станции на десять часов позже, чем ожидалось. А стрелковый полк, который выдвинули им навстречу и который должен был их задержать, немецкая авиация уничтожила еще накануне вечером. Больше ничего неизвестно.
– Да? Ну я поищу информацию, посмотрю в Интернете. А те десять часов, о которых ты говоришь, все равно русским не помогли. И реку немцы форсировали, и еще о-го-го куда дошли.
– Русским… – криво усмехнулся незнакомец. – А вы сами какие?
– Мы? – неожиданно для себя смутился Анатолий. – Да разные. Я хохол, Ленка – наполовину гречанка, Лера, так сказать, из колена Моисеева. Вот Димка у нас точно русский. Да неважно это! По-любому сказку ты рассказал, а не быль.
– Легенда о бессмертном Неизвестном Солдате, – поддакнула Лера. – Прикольно, я такую не слышала.
– А ты ее запиши, – тут же посоветовал Анатолий. – Тебе все равно на будущий год курсовую по народному фольклору писать. – И окликнул уходящего незнакомца: – Эй, дядя, подожди! Ты так и не представился. На кого ссылаться-то, если легенду твою запишем?
Незнакомец оглянулся было, но так и не ответил. Шагнул в темноту, только кубик на петлице блеснул маленькой искоркой…
Как всякий сознательный комсомолец, Пашка Быков считал себя атеистом. Не то чтобы готов был под пение «Интернационала» идти снимать церковные кресты или разоблачать на сельском сходе попа, отца Николая. В эту церковь ходила бабка и молилась за его, Пашкино, здравие. И за помин души усопших Пашкиных родителей. Родителей Пашка помнил плохо, они умерли в самом начале коллективизации. Он слушал бабкины молитвы с привычным почтением, но особой скорби не испытывал. В том, что Советская власть никого не бросит, в свои шестнадцать лет Пашка был уверен твердо.
Отца же Николая все знали как человека кроткого и незлобивого. С его тихого благословения бабы подкармливали двух спецпоселенцев, сосланных сюда в 32-м. Спецпоселенцы отбывали по политической, и маленький Пашка смотрел на них с опасливым недоверием, словно они могли заразить его какой-то дурной хворью. Но потом ссыльных куда-то перевели, а спустя пару лет уполномоченный из города забрал попа. С тех пор церковь стояла пустая. Комсомольская ячейка уже не раз постановляла переделать ее под клуб, но до войны не управились за недосугом. А может, просто стыдно было стариков, которые хоть и верили в новую жизнь, но на ветшающую церковь смотрели влажными глазами. Пашке, во всяком случае, было стыдно.
В отсутствии попа бороться с мракобесием стало скучно. Поэтому, когда Кимка Вострецов предложил разоблачить суеверия вокруг Неволиного скита, все с радостью согласились. Согласился и Пашка, хотя, по правде сказать, когда он слышал эту историю, за воротом начинали копошиться нехорошие мурашки.
Это было при каком-то из царей лет двести назад. При ком точно, никто не знал. Но Вострецов, прочитавший кучу книг, говорил, что, должно быть, при Петре. Потому что этот царь, прорубая окно в Европу, не только угнетал народ, но и сурово наказывал староверов. Спасаясь от грозного царя, раскольники прятались по скитам и сжигали себя заживо.
В ту пору в лесном скиту обитал неистовый раскольничий поп Антипа. И задумал Антипа неволей заставить крестьянских детей принять огненное крещение. Благо те по малолетству не понимали ничего, да и сопротивляться не могли. Узнав о приближении царских солдат, Антипа затворился с детьми в скиту, облив его лампадным маслом с четырех углов, и начал петь божественное. А потом поджег масло сальной свечой. Вначале занялось жарко, но испуганные дети не хотели «спасаться» и стали плакать. И тогда сотворилось чудо – огонь погас. Как ни силился поп зажечь его вновь, скит не желал гореть. Свеча охотно загоралась, но когда он подносил ее к промасленной соломе, тут же гасла. А потом снаружи вышибли дверь, и дети, надышавшись дыму, с криками рванулись прочь. А перед Антипой предстал кто-то суровый и беспощадный. Бабка говорила, что сам Господь Бог, но Пашке всегда было странно, с чего это Бог пришел к скиту, переодевшись в крестьянскую одежду. Богу положено на облаке сидеть! А тот, кто заступил Антипе дорогу, был в сермяжном кафтане и лаптях. Он посмотрел на раскольника страшными глазами и проклял безумного старца.
И с тех пор пошла у Антипы совсем другая жизнь. Ему перестал служить огонь. Ни тебе пищи приготовить, ни лучину во тьме зажечь. Очень скоро поп одичал и стал есть все сырьем. А куда деваться: люди от Антипы отвернулись и после чуда в скиту все как один приняли никонианство. Чтобы прокормиться, Антипа начал душегубствовать, а награбленное прятал в своем темном логове. Царские люди ловили разбойника Антипа Неволю, но все не могли найти про€клятый скит. Говорили, что там Антип и умер на груде чужого окровавленного добра. Но дух его всякий раз являлся тому, кто хотел поселиться в Неволином скиту. А там и не селился никто, хотя скит сохранялся на удивление долго. И Кимка сказал, что знает к нему верную дорогу.
Кимка был человек серьезный и собирался на рабфак. И колхозная партячейка наверняка дала бы ему рекомендацию на учебу. Потому что Ким Вострецов был активист. Иногда его посещали идеи вовсе неосуществимые, как в 38-м, когда писали ультиматум международному империализму. Эту идею ребята оставили только по той причине, что непонятно было, кому этот ультиматум вручать. Кимка уверял, что нет никого зловреднее Чемберлена. Но с ним заспорили, что, может, Гитлер еще хуже, и письмо осталось недописанным.
Вообще-то с Кимкой было интересно. И затею с Неволиным скитом поддержали всей ячейкой, но утром, когда пришла пора выступать в поход, оказалось, что явились только Пашка Быков, маленький Шурка Борисов и сам Вострецов. Шурку Ким отправил обратно, заявив, что пионерам в такое дело рановато. И Пашка подумал, что Шурик встретил его решение с облегчением – очень уж радостно он их провожал. Ким с Пашкой пошли вдвоем, оглядываясь, чтобы не увидели старшие, – за околицу уже выгоняли колхозное стадо. Шли украдкой, прячась в тени заборов и втайне надеясь, что остановят и вернут.
До скита оказалось целых два дня пути, или Кимка отчаянно путал дорогу. Пашка, во всяком случае, ни за что не нашел бы ее снова. Ночевать пришлось среди округлых гранитных лбов, которые какая-то неведомая сила скатила к самому берегу студеного и очень чистого озера. Гранит, нагретый за день солнцем, источал тепло. Над водой звенели толкунцы. Ким пек в костре картошку, а Пашка думал, сколько трудодней у него пропадет из-за этого похода. А у бабки снова ноют ноги, но она все же пойдет в поле. Киму хорошо, у него трое взрослых сестер. И отец – председатель сельсовета.
Но с мракобесием надо было бороться, впрочем, как это делать, оба представляли смутно. Пока решено просто дойти и посмотреть.
Камни за ночь остыли. Пашка продрог и утром шагал за Кимом в мрачном настроении. Затея представлялась ему все более зряшной. Донимали комары, налетевшие с близкого болота. Хорошо, что Кимкина «верная дорога» пролегала не там. Трясину обступал мертвый лес, высохший торф хрустел под ногами. Кимка сказал, что уже совсем близко, и еще полдня плутал краем болот, силясь найти заповедное место. Под конец Пашке стало уже совсем тошно и безразлично.
И тут они услышали колокол. Один гулкий звук далеко разнесся над лесом. Пашка и Ким стояли на гряде и слушали, а он все гудел – низко и таинственно.
Колокола€ в селе поснимали еще в начале тридцатых, Пашка их и не помнил. Но здесь, посреди глухомани, колокол звучал так, словно новое время не имело к нему никакого отношения, словно сам он и был временем. И при этих звуках совсем не хотелось считать историю Неволиного скита пустым суеверием.
Ким не предложил повернуть обратно, но говорить стал значительно тише.
– Это там, – сказал он, указывая куда-то на север. – Надо идти.
Но в голосе активиста не было привычной убежденности.
Пашка не стал спорить: надо так надо.
Как ни странно, они его все же нашли.
Гряда почти упиралась в этот скит, точнее в то, что от него осталось. А осталось на удивление много. Черный осклизлый сруб был почти цел. Уцелела и крыша. А вот раскольничьего креста нигде не было видно. И колокола тоже не было. Пашка хотел спросить, откуда же звонило, но не решился. Сумежное было место, не принадлежавшее здешнему миру. Даже сороки-стрекотухи, шебутившиеся над головами всю дорогу, куда-то исчезли.
– Пойдем? – предложил Ким. Белые волосы липли к его вспотевшему лбу, и губы были тоже подозрительно белые.
Пашка молча кивнул.
Тяжелая дверь, набухшая сыростью, отворилась без скрипа. От порога вниз спускались три ступеньки, три обомшелые трухлявые колоды. Пашка поскользнулся на верхней и вкатился внутрь. Гулко бухнула дверь, закрываясь – Ким с перепугу не удержал. И Пашка остался один в темноте.
– Быков… – жалобно раздалось из-за двери. – Быков, ты живой?
Пашка пощупал ушибленный зад и сказал, что вроде живой.
– И чего там? – Ким спрашивал уже бодрее.
– А черт его знает!
В кармане бережно сохранялась коробка особых спичек, оставленных Кимке в подарок заезжим геологом. Эти спички не сырели и не гасли даже в дождь. Еще перед походом Вострецов поделил спички поровну, утверждая, что этот символ прогресса развеет тьму мракобесия. Пашка нашарил раздавленную коробку и почувствовал себя лучше. Никто не нападал на него из темноты. Да и сама темнота оказалась не такой уж непроницаемой. В дальнем углу крыша прохудилась, пропуская одинокий лучик света. В этом луче проступали стены, покрытые толстым слоем сырого мха. И пахло как в погребе.
Пашка чиркнул спичкой, чтобы добавить света. А вернее, ему очень хотелось со всем этим покончить и уйти отсюда победителем. Но спичка не зажглась. Не зажглась и вторая. И третья тоже.
– Брехло твой геолог, – недовольно сказал Пашка. – Отсырели, черти! Не горят.
Вострецов, всегда горой стоявший за прогресс, распахнул дверь и возник на пороге:
– Как не горят? Должны гореть.
– Должны, да не обязаны.
При дневном свете стало видно, что никаких скелетов и гор награбленного добра в помещении нет. Вообще ничего нет, кроме мха, грибов и грязи. Пашка брезгливо отер о штаны руки, испачканные плесенью.
– Вот и конец легенде! – радостно возгласил Ким.
Пашка подумал, что и вправду конец. Тревожило лишь одно: спички все же гореть не хотели…
Никогда Пашка Быков не думал, что судьба догадает снова вернуться в Неволин скит. Много чего он не думал. Но 22 июня 41-го года началась война, заставив забыть и увлекательные затеи комсомольской ячейки, и мечты о курсах трактористов.
Северо-Западный фронт откатился почти до самого Ленинграда, и в село вошли фашисты. Стояли недолго: повесили коммунистов, установили свои порядки, сельсовет объявили комендатурой, назначили полицаев и ушли дальше – туда, где наши войска ценой огромных потерь все же остановили их продвижение к городу Ленина.
Обо всем этом в селе узнавали стороной. Немецкие порядки были строгими, газет и радио никаких. Радиоприемник был до войны у Кимки Вострецова, но он еще в начале лета уехал в Москву, и сейчас наверняка уже был на фронте. А у Пашки все было почти как раньше, только гораздо хуже. Бабка болела, он ходил на работу один. Школу немцы закрыли, а колхоз не тронули, только весь урожай теперь забирали они – «во имя Великой Германии». Пашке было противно работать на врага. Но все работали, умирать никому не хотелось.
Немецкая управа распространяла листовки. Там говорилось: кто хочет спасти свою жизнь, свою семью и свою родину, должен способствовать тому, чтобы немцы во время весеннего наступления были настолько сильны, чтобы уничтожить несколько большевистских армий. Тогда осенью Сталин будет побежден, и наступит мир. Германия снабдит тогда население всевозможными товарами, хорошим продовольствием и одеждой, так как ей не нужна уже будет военная промышленность. Пашка не знал, были ли в селе дураки, которые верили этому. Но всякий раз, когда он порывался взбунтоваться и не идти на работу, бабка начинала плакать.
Война не окончилась, вопреки уверениям оккупантов, ни в 41-м, ни весной 42-го. Наоборот, наши нанесли Гитлеру поражение под Москвой и двигались на запад. Об этом Пашка судил по очередным листовкам, расползающимся из комендатуры: «…большевики в этих очищенных немцами областях в первую очередь занялись крестьянами. Комиссары обыскивают отдельные крестьянские дворы и устанавливают, произведена ли и подготовлена ли весенняя обработка земли. Крестьян, относительно которых установлено, что они не имели никакого намерения засеять весной поле, немедленно ликвидируют, их жен и старших детей принудительно отправляют на Урал, стариков и малых детей уничтожают выстрелом в затылок, истребляя таким образом семью».
Все это, конечно, была подлая брехня. Просто дела на фронте у немцев были не так хороши, как им хотелось бы. Потом поползли слухи, что наши отступают к Волге. Пашка читал листовки, выискивая потаенный смысл, приходил в ярость и мечтал, чтобы комендатура сгорела вместе со всеми фашистскими бумажками, листовками и планами. И его желание сбылось…
Здание бывшего сельсовета занималось в ночи дымно и неохотно. Сельчане угрюмо стояли вокруг, и никто не пытался тушить, несмотря на все угрозы полицая – бывшего счетовода Корнеева. Корнеев мотался между людьми, совал под нос бабам карабин и матерился, пока его не стукнули по голове.
А утром из района приехали немцы на двух машинах и начали расправу. В легковой с откидным верхом прибыли толстый, надутый офицер и тощий с желтушным лицом гауптман, с грехом пополам говорящий по-русски. Собрали всех деревенских, даже Пашкину бабку стащили с печи, хотя она уже почти не ходила. Толстый встал в своей машине и что-то гневно пролаял. Желтушный услужливо пояснил:
– Херр майор говориль, что фи все есть бандит и партизан. Немецкое командование будет наказывать бандитизм. Зольдатн сейчас искать керосин!
«Чего захотели, – хмыкнул Пашка про себя. – Керосин! А вы его завозили?» Едва ли в селе был хоть один дом, где помнили его запах. А если и был, неужто поджигатель такой дурак, чтобы нести бутылку обратно?
Перерывали дома€ пару часов, вынося все ценное. В это время люди парились на солнцепеке у сожженной комендатуры. Пашка думал, что они станут делать, если никого не найдут. Вместе с тем грабеж тревожил – уж больно много добра немцы стаскивали к машинам. Бригадирша Кузьминична даже решилась выступить:
– Эй, ты, скажи своему херу майору, чтобы добро не трогали. У меня малых трое – куда я с ними зимой, если все из избы повынесли?
Офицер вновь что-то рявкнул, а желтушный перевел:
– Фи сказать, кто поджигаль, и тогда дойче зольдатн накажет виновных и уйдет. Если нет – накажет всех.
Но никто не горел желанием сдать поджигателя. Вернее сказать, никто его и не знал. У Пашки были подозрения относительно пионеров из отряда Шурки Борисова, но он ими ни с кем не делился.
Основательно очистив дома, солдаты с гоготом начали кидать внутрь окурки и горящие клочки бумаги. В толпе кто-то жалобно вскрикнул, когда занялась ближняя изба. По знаку майора крестьян стали сгонять к коровнику, пустовавшему с прошлой осени. «Что они сделать хотят?» – подумал Пашка. По счастью, узнать не привелось.
Этот человек появился словно из ниоткуда, прошел сквозь охрану и спокойно направился к начальству. Пашка его никогда не видел: худощавый мужик в линялой рубахе, солдатских штанах и порыжелых сапогах. Короткая чернявая бородка подстрижена не по-здешнему угловато. Он шел не очень быстро, но немцы почему-то не остановили незнакомца, хотя времени для этого было предостаточно. Мужик медленно оглядел майора и что-то коротко сказал по-немецки. Потом повторил по-русски, глядя на полицая, потиравшего шишку на темени:
– Оставьте людей, и я отведу вас в Неволин скит, где спрятаны сокровища старца Антипы.
Немцы загалдели, как гуси. Толстый резко гавкнул толмачу. Тот перевел, хотя незнакомец не нуждался в переводчике:
– Ваш старец Антипа – есть вымысел. Сокровища нет.
Незнакомец пожал плечами и ответил в тон:
– Старец Антипа – не есть вымысел. Клад состоит из шести сотен ефимков, по петровским временам это были солидные деньги. Не считая… гм… материальных ценностей.
– Откуда ты зналь?
Неопределенный кивок:
– Видел.
Он врал, этот незнакомец, врал невозмутимо и уверенно, но немцы все равно не верили. Пашке очень не хотелось, чтобы они сгоняли людей в сарай. И в то же время было очень страшно – как никогда еще в жизни.
– Это правда! Я тоже видел, – голос с перепугу сломался и дал петуха. – До войны…
Его вытащили из толпы и поставили рядом с незнакомым мужиком. Мужик глянул ободряюще.
– Фи обманывать дойче командование, – впрочем, в лице желтушного гауптмана читалось желание, чтобы его переубедили. – Если клад есть, почему не забраль?
Пашка был не горазд врать, все его способности ушли на то, чтобы выкрикнуть несколько слов. Незнакомец пришел к нему на помощь. Он сощурился, в глазах парню почудилась усмешка:
– Кто же по своей воле лихо в дом позовет? Проклят клад-то. Впрочем, доблестная немецкая армия ничего не боится, верно?
Как говорили ребята в деревне, майора «брали на слабо». Но он этого не понимал. Он тявкнул пару слов, махнув в сторону машины.
– Херр официр сказаль: фи показать место, – радостно провозгласил желтушный.
Чернявый мужик снова пожал плечами:
– Вы отпускаете людей, и тогда я, так и быть, «показать место». В противном случае… – он развел руками.
Переводчик не стал дожидаться реакции своего начальства. Он доверительно произнес:
– Ты сопротивляться – тебя расстрелять. А место показывать он, – и ткнул в Пашку.
Пашка даже язык проглотил от ужаса, только помотал головой.
– А он не согласен! – почти весело сказал мужик, и в глазах блеснули озорные искры. Теперь Пашка вдруг заметил, что глаза у него жаркие – хоть костер поджигай. И синие, как васильки. И он совсем не боится ни этого надутого майора, ни угроз переводчика. Ни всей немецкой армии. «Партизан!» – подумал Пашка. Он слыхал, что партизаны – отчаянные герои. Но смерти боятся все. Или нет?
Казалось, незнакомцу было все равно, примут ли немцы его условия. Должно быть, потому они и согласились. Деревенских распустили по домам, запретив, впрочем, трогать конфискованное добро «до возвращения немецкой армии». И вся немецкая армия в лице двух десятков солдат, дородного майора и желтушного переводчика двинула в лес за сокровищами старца Антипы. Машины пришлось оставить: Пашка и чужак в один голос сказали, что транспорт не пройдет. А незнакомец добавил, что понадобятся все свободные руки: золото – штука тяжелая.
Впрочем, руки им все равно связали. Немцев было много, но безоружного худощавого мужика они опасались. И едва ли понимали, что их тревожит. Пашка тоже не понимал. Когда углубились в лес, фрицев он перестал бояться. Они были такие… как с карикатуры Кукрыниксов: тощий немец и толстый немец. Жадные и глупые. Может, и не очень глупые. Когда незнакомец доведет до скита, их с Пашкой, конечно, убьют. Но это почему-то не пугало. Страшно было там, в селе, среди толпы людей. А здесь был этот мужик, который совершенно спокоен. И Пашка тоже спокоен. Но мужика робел. Он был… непонятный, вот! Шагал беззаботно, крутил головой по сторонам и улыбался солнцу. Пашка шел рядом и думал: куда он их ведет? А потом понял, что идут они вовсе не той дорогой. И встревожился.
Мужик заметил. Он снова лукаво сощурился и спросил шепотом:
– Эй, малой, ты сам-то дорогу помнишь?
Назвать Пашку Быкова «малым» давно ни у кого не поворачивался язык, но он не стал спорить, сам чувствовал, как беспомощно по-детски надуваются губы.
– Ясно. Не помнишь. Звать как?
– Па-павел.
– А-а! Хорошо, что Павел.
Пашка не решился спросить, что же тут хорошего. Он вообще редко полное имя говорил, а тут вдруг захотелось вот. Мужик снова ободряюще улыбнулся:
– А меня… дядей Матвеем можешь звать.
Тут на них налетел переводчик, ругаясь по-немецки, и даже стукнул Пашку по загривку:
– Не разговаривать! Русише швайн!
– Все в порядке, – вступился Матвей. – Мы больше не будем.
Но позже, когда они дошли до болота, Пашка все же решился сказать:
– Дядя Матвей, что дальше-то будет? Там ведь… – он не посмел добавить, гауптман по-нашему понимал.
– Так надо, Паша, – мужик стал серьезен. – Это каратели, понимаешь? Им безразлично, кто виноват. Нельзя их было в деревне оставлять.
Пашка и сам понял, что нельзя. А еще он понял, что каратели собирались сделать с тем сараем… как старец Антипа. А только ведь чудес не бывает!
Дошли до топей, и дядька Матвей повел их краем болота, только не западным, как помнилось Пашке, а восточным. Вожатый заманивал их в лес, все дальше, чтобы дороги назад не нашли. А Пашка шел следом и думал, что он еще живет, пока они тут идут и комаров собой кормят. И еще – что до восемнадцати он, пожалуй, не доживет. Вот, родился, жил сколько-то лет – а для чего? Чтобы озверелые фрицы его в этом лесу кончили? Глупо-то как! Сказать, людей спас, а это неправда будет. Деревню спас дядька Матвей, у Пашки бы духу не хватило. И ума.
Странный человек был дядька Матвей. Говорил вроде и по-нашему, а временами в речи проскальзывало что-то такое… городское, что ли? И про Антипу все знает, про ефимки какие-то. Пашка вспомнил, как в газете писали в июне 41-го об ученых, которые в далеком Узбекистане раскапывали могилу Тамерлана.
– Дядя Матвей, вы этот… как его – археолог?
Мужик улыбнулся, хорошая у него улыбка была:
– Ну, можно сказать и так. «Архео» точно, – потом посуровел. – Ты вот что, Павел… в скиту возле меня держись. Пулю остановить никто не в силах, а с остальным справимся как-нибудь.
Чего-то он собирался сделать там, в скиту. Если бы еще Пашка знал, что именно, может, он и помочь сумеет. Но ведь не поговоришь. Археолог велел рядом держаться, так Пашка и сам бы от него не отошел. К немцам, что ли? Больно надо!
По лесу дядька Матвей их долго водил. Да все так, чтобы у немцев подозрения не было, что их кружат, только у Пашки, потому что он в тех местах бывал. Но к исходу третьего дня снова, как тогда в 40-м, глухо ударил колокол. Неволин скит объявлял себя пришельцам.
Парило весь день нещадно, а когда проводник вывел их на памятную гряду, вдруг резко дохнуло холодом, сдувая комаров с потных лиц. И с юга наползла тяжелая синяя туча. В лесу враз смерклось, но там все же было уютнее, чем в таинственном скиту, который был уже в двух шагах… в одном… вот!.. Туча издала пока еще сдержанное ворчание.
В сумрачном свете предгрозового неба скит показался Пашке еще более черным и страшным. Волглый мох укрывал прогнившие стены. Избушка гляделась совсем маленькой, задняя стена терялась в зарослях, но Пашка помнил, какое большое помещение внутри. Вот. Пришли, значит.
– Заходите, – радушно пригласил немцев археолог. Но глаза светились недобро.
Фашисты влезли в дом, как один, никто снаружи не остался – всем хотелось ефимков. Хлопнула, закрываясь, дверь. И как-то так оказалось, что немцы все в глубине, а Пашка с таинственным вожатым – возле самого входа.
Майор пощелкал фонариком – света не было, заворчал. Потом все обернулись к ним.
– Сокровища нет. Что ты хотель нам сказаль? – с угрозой спросил желчный переводчик.
Дядька Матвей как-то задумчиво смотрел на свои руки. Красивое лицо было спокойным… и страшным. И вдруг по веревке побежал резвый огонек. Матвей стряхнул враз отгоревшие путы и одним движением засунул Пашку себе за спину.
– Я хотел сказать, – медленно произнес он. – …что не заслуживает жизни тот, кто хотел сжечь невинных людей. Не для того вам был дан огонь!
В тот же миг все стены вспыхнули мощно и жарко. Немцы взвыли и кинулись к двери, беспорядочно стреляя. Пашка видел, как пули попали Матвею в грудь, и дернулся подхватить. Но дядька Матвей стоял твердо, а из глаз било беспощадное синее пламя.
Огонь ревел, глотая все звуки – черный и багровый, напоенный яростью и гневом. Снаружи в крышу лупили лиловые вилообразные молнии, про– низывали ее, двоились, троились, рассыпались светящейся сетью и упирались в тлеющий пол. Пойманные ими корчились и падали, а потом их глотало неумолимое пламя. До ступенек не добежал никто.
А Пашка вдруг понял, что смотрит, как со стороны, что его совсем не жалит неистовый огонь, пожирающий скит. Но тут начали рушиться стропила, и что-то больно ударило по голове…
Оклемался Павел к началу зимы. Ожогов на нем не было, а вот контузия оказалась сильная. Лежал он не в своей избе, а у Кузьминичны. Бабка умерла в сентябре. За Пашкой ходила старшая бригадиршина дочь. Она и рассказала парню, как нашла его у околицы с обвязанной головой – неделю спустя после того, как каратели двинулись в Неволин скит. Все думали, что Пашка сам добрался в беспамятстве до села, но он точно знал, что не смог бы этого сделать даже в трезвом уме. Как не смог бы выбраться из горящего скита. Дядьку же Матвея никто больше не видел.
Почти два года Пашка Быков провел в партизанах. А в 44-м, когда пришли наши, вступил в строевую часть. Но вот что странно. После памятных событий в Неволином скиту Пашку перестал жечь огонь. Спички зажигались исправно, один раз даже бикфордов шнур поджег в проливной дождь, когда рвали немецкий эшелон. А вот обжечься – ну ни в какую! Проверяли даже: огонек коптилки уклонялся от Пашкиной протянутой руки. Вначале гадали, а потом Павел обмолвился, как принял огненное крещение в Неволином скиту. Партизаны поудивлялись, недоверчиво качая головами. Комиссар недобро произнес:
– Ты что же, Быков, хочешь нас убедить, что тебе Бог помогал? А ты, смотрю, парень с гнильцой!
Но командир сказал, посасывая самокрутку, что того дядьку Матвея он бы сам принял в отряд.
А вообще-то всем было не до Пашкиных странностей – узнали и забыли. Чудес-то не бывает!
В апреле 1945-го в Берлине горело много и жарко. Горело даже то, что по всему не способно гореть. И сквозь этот огонь наши прорывались к рейхстагу, потому что нужно было во что бы то ни стало закончить эту войну.
Пашка Быков залег за разрушенными фигурами маленького фонтана. Впереди, в одном из окон, оказался на редкость зловредный пулемет, простреливавший все подходы насквозь. Били из окна третьего этажа почти целого и некогда нарядного дома, стоявшего в конце маленькой площади. Здания вокруг теснились плотно, если кинуть гранату с балкона дома, что по левую руку от Павла – пожалуй, как раз попадешь. Но дом уже основательно горел.
– Быков! – позвал комбат. – Ты ж у нас вроде заклятый. Сходи.
Пашка молча пожал плечами. Может, на то ему и нужен был дар дядьки Матвея, чтобы пятнадцать бойцов смогли пережить эти последние дни войны? Свою гранату он уже израсходовал, у ребят нашлось только две. Значит, кидать надо было наверняка.
В доме не то чтобы всерьез полыхало, а было скорее дымно. Сквозь смрадную завесу Пашка подобрался к балкону, благо дверь вынесло близким разрывом, вышел на него и одну за другой точно швырнул гранаты. Пулемет захлебнулся, но в одном из окон этажом ниже застрекотал автомат. Пули цвикнули вокруг, разбивая гипсовые балясины. Пашка поспешно отступил в комнаты, матюгнувшись про себя, и стал раздумывать, что делать дальше. Гранат больше не было.
Внезапно, сквозь треск огня и выстрелов, ему послышалось тихое скуление. Как скулит щенок, потерявший мамкину титьку. Пашка пошел на звук и на кухне под покореженной раковиной нашел мальца лет пяти. Водопроводную трубу побило осколками, она истекала последними каплями воды. Должно быть, пацану казалось, что это самое безопасное место в доме. Пашка так не думал.
Он закинул автомат за спину и поднял малыша. Можно, конечно, подождать здесь. На улице стреляют, а огонь не причинит им вреда. То есть Пашке. Что, если чудо дядьки Матвея не защитит незнакомого пацана? И потом, когда начнет рушиться крыша… спасибо, это мы уже проходили!
Пашка прижал мальца поудобнее и вышел на улицу. Теперь вот туда, за угол, до которого полных тридцать шагов.
Вначале пришла мысль: вспомнит ли малой этот день, когда его спас из огня советский солдат. У которого, может, его же батька едва не сжег родную деревню. Потом перед глазами встал дядька Матвей: «Пулю остановить никто не в силах!» И добавил, чего Пашка от него не слышал въяве: «Это так, малыш. Жить и умирать стоит только ради жизни!» А потом мыслей не стало совсем. Потому что пули все били и нужно было просто идти… дойти туда, где они уже не смогут достать маленького немца, который ни в чем не виноват…
Это не с него лепили солдата в Трептов-парке.
Пашка Быков, рядовой, один из миллиона советских солдат, навсегда оставшихся в Европе. Он лежит под черным камнем, а на этом камне лежат живые цветы, потому что, в самом деле, ничто не забыто. Он лежит и не знает, как меняется мир вокруг него. Он лежит, навеки двадцатилетний, и время не властно над ним, потому что сам он стал этим временем.
И над его могилой, вопреки всем изменениям границ и политических систем, все-таки горит Вечный Огонь.
Бабочка порхала, выбирая, куда сесть. Желто-коричневые крылья мелькали так быстро, что сливались в воздушное облако. Бабочка раздумывала. Чуть было не приземлилась на куст шиповника, но в последнее мгновение передумала и снова взмыла в воздух. Потом резко спикировала к траве, зависла на пару секунд и снова взлетела. Солнце уже перешло зенит, но жара не начала спадать. Чуть заметный ветерок практически не ощущался, только слегка теребил траву, отчего поляна казалась зеленым морем. Бабочка пролетела над этим морем и, наконец, опустилась на черный рукав чуть ниже красно-белой нашивки со свастикой.
– Курт, она выбрала тебя! Тебе теперь придется на ней жениться! – загоготал эсэсовец и попробовал накрыть бабочку сложенной лодочкой ладонью. Не получилось: та взмахнула крыльями и через секунду была уже так высоко, что человек не мог ее достать.
– Дурак ты. И косорукий к тому же. Даже бабочку не можешь поймать. А что будет, если тебя на русский фронт пошлют? – скривился Курт.
– Да пошел ты! – обозлился Михаэль.
– Эй, парни! Хватит! Достали уже, – еще один в белой рубашке с короткими рукавами и черной фуражке со стилизованными буквами SS встал между ними. – Мы тут, кажется, не для дуэли собрались.
Остальные одобрительным гулом поддержали товарища. Все пятеро перевели взгляд на девушек напротив. Кое-какие оставшиеся тряпки, которые никому в голову не пришло бы назвать одеждой, прикрывали кости, обтянутые кожей. Их было около двадцати, и каждая старалась стать невидимкой, втягивая голову в плечи. Некоторые не только не шевелились, но даже почти не дышали. Лишь самые смелые изредка переступали грязными босыми ногами, не издавая при этом ни звука. Самой младшей было двенадцать, самой старшей двадцать. И у каждой были огромные, круглые от страха глаза. На белой, даже синюшней, коже они казались единственным цветным пятном: карие, голубые, зеленые…
– Да, мы пришли сюда повеселиться, а не ругаться, – хмыкнул пухлый и краснощекий эсэсовец. – И не знаю, как вы, а я собираюсь сделать то, зачем пришел.
Фаня закрыла глаза. Она с трудом, но понимала, о чем говорят немцы. Недаром в школьном аттестате у нее по немецкому языку стояло «отлично». Да и за годы войны практики хватало. Почувствовала, как справа начала икать маленькая Соня. Покрепче сжала ее руку. У Сони на глазах закололи родителей, а младшего брата разорвали овчарки. С тех пор девочка не плакала, а когда пугалась, икала.
Открыла глаза. Перед ней стояли пятеро фашистов в форме СС. Черные брюки со стрелкой, начищенные до зеркального блеска сапоги, белые хрустящие рубашки, черные фуражки. В щегольском пиджаке со свастикой только один. Курт. Девушка про себя застонала. Опять он. Молодой, красивый до умопомрачения. Сколько ему? Двадцать пять? Не больше. Как и остальным. Сложение Аполлона: тугие мускулы и ни капли жира. Светлые волосы, голубые глаза. Улыбающиеся. Наглые. Живые. Ненавистные.
Курт пялился на нее не отрываясь. Фаня разглядывала свои босые ноги, но краем глаза наблюдала за фашистом. Вот он снял пиджак и аккуратно положил его на траву. Вот сделал шаг. К ней.
– Файна, пойдем, – Курт называл ее на английский манер. Говорил, что у нее замечательное имя, от слова «файн», что значит «хорошо».
Взял за руку, больно сжав ладонь. Потянул. Фаня, как тряпичная кукла, пошла за ним. В животе почему-то стало холодно, как в погребе. Соня начала еще громче икать. Курт притащил Фаню на другой конец поляны, за кусты шиповника. Она слышала взрывы смеха фашистов, но не могла разобрать, над чем они смеются. Предположила, что над ними.
– Ты такая красивая, – прошептал Курт, усадив ее перед собой на траву. Фаня вздрогнула. Она? Красивая? Умирающая от голода, в шрамах и гнойниках? С вываливающимися от цинги зубами?
Он провел ладонью по ее плечу. Фаня почувствовала тепло и мягкость. Ни у кого в лагере не было таких ладоней. В редкие моменты, когда ее кто-то гладил, девушке казалось, будто кости скрежещут о кости.
Курт целовал ее волосы и лоб, целовал руки, поднося к губам то одну, то другую. Прижал к себе. Девушке казалось, что все это происходит не с ней. Что это какое-то чужое тело прижимают к фашистской груди, а сама она далеко отсюда, смотрит на все сверху, как на страшный сон.
– Будь моей! – жарко прошептал Курт ей в ухо. Уже далеко не впервые. Фаня покачала головой.
– Сука! – Ладонь, как плеть, хлестнула ее по щеке. Аж в голове зазвенело. – Почему? Ну почему? – он вскочил и начал ходить кругами. – Я, кажется, не урод. У меня хорошая должность, я чистокровный ариец, в конце концов! Что за женское упрямство? Чего тебе еще не нравится?
– Твоя душа, – чуть слышно произнесла девушка.
– Моя душа? А что с ней не так?
– Она принадлежит дьяволу.
Курт запнулся. Остановился. Хотел было что-то сказать, но передумал и махнул рукой.
– Идем, – сказал металлическим голосом и, не оборачиваясь, пошел обратно. И вот теперь Фаине стало страшно до истерики.
Девчонки, кажется, обрадовались, что она вернулась. Все же вместе не так страшно, как поодиночке. Фашисты гоготали, поглядывая на Фаню. Как обычно, ржали, что Курт не может ее трахнуть без ее согласия. Наконец успокоились. От эсэсовцев отделился «породистый» ариец – светло-русые волосы, карие глаза, тонкие черты лица. Михаэль.
– Раздеться. Быстро, – приказал девушкам. Его слова били наотмашь. Резкие. Ледяные. Ни у кого даже не возникло мысли ослушаться: тряпки упали к ногам.
Михаэль первым подошел к шиповнику. Медленно вытащил из кармана белоснежный платок с монограммой. Девушки, как загипнотизированные, ловили каждое его движение. Аккуратно обмотал платком кончик ветки, вытащил нож – вжик – срезал. Зачистил с одной стороны от шипов, чтобы удобно держать, не боясь уколоться. Четверо эсэсовцев выбрали себе по кусту шиповника и последовали его примеру.
Фаня заворожено смотрела, как пятеро мужчин в кипенно-белых рубашках и наглаженных черных брюках медленно и спокойно, с осознанием себя хозяевами, срезают, придерживая белоснежными платочками, длинные прутья шиповника, выбирая попрямее и подлиннее. Срезают и аккуратно складывают в кучу. Время остановилось. Она еще не понимала, что произойдет, но чувствовала – что-то ужасное. Когда фашисты с той стороны реки хотели поразвлечься, ничем хорошим для евреев это не кончалось. А те все срезали и срезали ветки, зачищая их с одной стороны до белизны. Когда куча стала внушительной, эсэсовцы убрали ножи. Михаэль взмахнул платком, вытряхивая из него шелуху. Сложил, убрал в карман. Вытащил из кучи одну ветку. Взмахнул пару раз, слушая ее свист. Сам себе кивнул.
– Лечь на землю, – приказал Михаэль. Время вздрогнуло и опять пошло. Фаня бросила взгляд на Курта: тот выбирал из кучи прут подлиннее. Она легла на живот, прикрыв голову руками. Слева и справа так же легли ее подруги по концлагерю. От страха все прижимались друг к дружке.
– Руки вдоль тела! – рявкнул эсэсовец. Пришлось вытянуть руки и открыть голову.
Вначале Фаня услышала свист, а потом почувствовала, как ее кожу сдирают. Она знала, что в гестапо пытают, засовывая иглы под ногти. Сейчас ей казалось, что именно это с ней и делают, только иглы вонзаются не под ногти, а по всему телу. От боли не было спасения. Свист и боль, свист и боль. И так без перерыва. Когда стирались шипы на одной ветке, фашисты брали другую. Кровь заливала глаза, шипы застревали в голове, вырывая не только клоки волос, но и куски кожи. Когда на несколько секунд у Фани вдруг возникла передышка, она чуть приподняла голову и увидела, как Курт заносит над ней руку для следующего удара.
Аня лежала в болоте. В марте было очень холодно лежать в болоте. Ледяная вода, грязь и осока достали уже до кишок, но выбора не было. Если морпехи еще могли как-то выбирать более сухие участки, то у нее тут была позиция. Хоть и мокро, зато замечательно простреливается сарай напротив, где засели фашисты. Аня не шевелилась. Ее тут не было. Даже свои не знали, где именно точки снайперов. Зато о ее существовании скоро узнали фашисты. Один из них имел неосторожность высунуться из сарая и тут же схлопотал пулю. Аня била без промаха. Недаром у нее значок «Ворошиловский стрелок» первой и второй степени!
Впрочем, очень сложно бить в десятку, если от холода дрожат руки. Да и больше никто не высовывался – поняли, что снайпер держит всех на мушке.
Когда стало ясно, что с той стороны болота никто больше не появится, Аня вернулась на базу. Пальцы от холода не разгибались, и больше чем пищи хотелось костра, который нельзя было разводить.
– Слушай мою команду, – сказал командир, у самого зуб на зуб от холода не попадал. – Разведка доложила обстановку: мы вполне можем захватить сарай, выбив оттуда фашистов. Гадов там не много, оружие – только автоматы. И мы сможем перебраться в сухое место.
При этих словах дождь, все это время моросивший, разразился ливнем, словно насмехаясь. Мокро было и сверху, и снизу, и Ане начало казаться, что она превращается в лягушку.
– Атаку начинаем через час. Выходим все, включая снайперов.
Аня с Машей переглянулись.
– Командир, как это так? Где ж это видано, чтоб снайперы в атаку ходили? – возмутилась Маша.
– Да и сомневаюсь я, чтобы у них не было ничего, кроме автоматов. Ох, хитрый народ эти фрицы… – поддержала ее подруга.
– У меня есть данные разведки. И потом, если мы не переберемся сейчас на сухое, то скоро все схлопочем воспаление легких. Все. Не обсуждается.
Ане очень не понравилась идея командира, но приказ есть приказ. Через час она вместе со всеми шла в атаку.
Сарай был близко, пройти всего ничего. План оказался предельно прост – прийти и убить всех. Ребята рванули, Аня за ними, а Маша замешкалась.
Дождь чуть утих, и было хорошо видно, как фашисты высыпали из укрытия и начали доставать из-под сарая пулеметы – один за другим. Балтийцы открыли огонь, пытаясь поймать призрачную надежду – перебить немцев до того, как пулеметы начнут выплевывать убийственный свинец. Все прекрасно понимали, что если это не получится, то все.
Лешка стрелял от пуза – он еще не успел научиться правильно держать автомат – заливал все патронами, не жалея их. Слева по всем правилам, аккуратно расходуя боеприпасы, стрелял Владимир Михайлович. Пустые гильзы падали в болотную жижу и утопали в ней, как сапоги, давно мокрые насквозь. Пулемет срезал обоих одновременно. Лешка взмахнул руками и тюкнулся лицом в воду. Владимир Михайлович осел без лишних движений, экономно, как и стрелял.
– Свооолооочиии! – заорал Сережа, но крик потонул в пулеметных очередях.
Аня даже не поняла поначалу, что ее ранило, сделала по инерции еще два шага и упала. Из сапога потекло красное, смешиваясь с тиной и дождевой водой. А когда замолчали пулеметы, ее встретило дуло автомата, удар, и она потеряла сознание.
Очнулась в сарае. Было холодно, но сухо. Первое, что почувствовала – боль в правой ноге и в голове. И еще – нигде не видно ее винтовки.
«Шнель, шнель», – раздавалось снаружи.
Аня подползла к щели в двери сарая, схватилась за неструганные доски, прильнула к ним. На берегу лежали человек двадцать. Под командиром растекалась красная лужа – Аня разглядела его развороченный живот. У остальных ранения казались не такими страшными. Фашисты раскладывали красноармейцев на холме в один ряд так, чтобы их было видно на другом берегу болота. Наконец, когда всех уложили и подровняли, сами выстроились в шеренгу напротив.
– Айн, цвай, драй, фойер! – скомандовал один, и рев автоматов обрушился на март сорок третьего.
Аня привалилась к стене, закрыла глаза.
Дверь открылась от пинка. В сарай ввалился десяток фашистов, только что добивших раненых. Мокрые: опять пошел дождь, грязные, возбужденные, они о чем-то переговаривались резкими, отрывистыми фразами. Аня постаралась вжаться в стену, но это не помогло. Ее заметили.
Один подошел вплотную. Его сапоги были заляпаны кровью. Дулом автомата под подбородок поднял Анину голову. У него оказались очень колючие серые глаза, глубокие морщины и седые волосы. Что-то спросил. Аня не поняла, промолчала. Он еще раз спросил, ударив сапогом по ребрам. От удара девушка разучилась дышать. Когда, наконец, вспомнила, как это делается, жадно начала заглатывать воздух.
– Нихт ферштейн, – выдавила из себя сквозь кашель.
Офицер махнул кому-то еще, подбежал совсем молодой парень. Присел на корточки, чтобы быть на одном уровне с Аней, спросил на ломаном русском:
– Снайпер?
Аня молчала.
– Отвечай. Ты снайпер?
Она опустила глаза. Вот и все.
Лида уже почти не чувствовала боли. Было только жарко. Вокруг метались и кричали женщины, а ей было все равно. Она вспоминала маму. Когда ночью домой завалились фашисты, Лида спряталась подальше на печке, накрывшись с головой одеялом. У нее выработался рефлекс: если в доме неожиданно появляются люди – надо прятаться. Они кричали «руссиш партизанен», потом несколько раз ударили маму и повалили на лавку. Мама заплакала, и фашисты ее закололи. Люди со свастикой жили в их деревне, в доме дяди Коли. Дяди все равно не было. Он вместе с отцом и другими мужчинами ушел в лес. Но иногда приходил.
Папка появился следующей ночью. Он нашел Лиду на соседней лавке, голую и всю в крови. На запястьях и голеностопах виднелись синяки от мужских рук, державших девочку. Когда она проплакалась и все рассказала, отец велел ей одеться потеплее, идти в лес и ждать его там. Сказал, что скоро вернется, и исчез. А утром послышались выстрелы, и загорелся дом дяди Коли. Солдаты сумели остановить пожар, огонь съел только три дома. После этого собрали всю деревню – всех женщин, что остались.
– Если вы скажете, где находятся партизаны, мы вас не тронем, – переводил усатый немец в грязной каске. У него на пузе висел автомат, и обе руки лежали на нем. Усатый вышагивал вдоль женщин – под ногами хрустел снег – и втолковывал:
– Если вы будете скрывать партизан – нам придется вас убить.
Лиду поймали около леса. Этот самый усатый. Так что теперь девочка стояла в той же шеренге. «Интересно, папа меня тут найдет?» – думала она.
А потом их всех согнали в колхозную конюшню. Лошадей там не было с начала войны. Часть забрала Советская Армия, остатки – фашисты, когда встали тут с оккупацией. Лиде было очень жалко вороного Булата. Ему было столько же лет, сколько ей, восемь, и он так мягко брал с ладошки яблоки… Папа обещал научить ее ездить по-взрослому, в седле. Где теперь Булат?
Послышался стук молотков.
– Двери забивают! Замуровывают! – завизжали женщины. Показались языки пламени. «Пожар где-то», – подумала Лида. Скоро стало ясно, что горит как раз конюшня. Сначала девочка даже обрадовалась – хоть немного погреться, а то на улице такие трескучие морозы, что окоченеешь. Потом стало жарко. Потом загорелась тетя Нина.
У Лиды тлели полы шубы, и поначалу девочка пыталась сбить с себя огонь, но поняла, что это бесполезно. Она подняла взгляд и увидела под крышей в огне худенькую девочку с мечом. Девочка была постарше Лиды и, казалось, вся состояла из огня. В панике пожара ее никто не замечал.
– Тебе уже не больно? – спросила она у Лиды, спускаясь пониже.
– Нет, – удивленно ответила та, оглядывая языки пламени, гуляющие по телу. – Только жарко. А тебя как зовут?
– Лада.
– А меня Лида, – улыбнулась она. – Ты из какой деревни? Далеко отсюда?
– Далеко, – кивнула Лада. – Я даже не из Белоруссии.
– Ух ты! Я так далеко никогда еще не была. А как ты тут оказалась?
– Помогать пришла.
– Да, – с серьезным видом кивнула девочка. – Помощь нам нужна.
Огненная Лада опустилась на землю и протянула Лиде меч.
– Возьми. Этим мечом ты сможешь защитить своих.
– А ты? Без оружия останешься?
– У меня есть еще, – улыбнулась та. – Но одной мне везде не поспеть. Нужны помощницы. Будешь защищать Белоруссию?
Лида кивнула. Меч сначала показался ей тяжелым, но с каждой секундой становился все легче, приноравливаясь к руке. И вот уже девочка не могла понять, где заканчивается рука и начинается оружие. Взмахнула им и вдруг взлетела. В этот момент рухнула крыша, погребая всех. Лида же пролетела сквозь горящее дерево и взмыла еще выше. Ей нужно было спасти папку. Там, где она пролетала, загорались дома и машины. И этот огонь фашисты не могли потушить.
В те редкие минуты, когда фашисты оставляли ее в покое, Аня пыталась думать о чем-нибудь другом, кроме боли. Думалось только о смерти. Еще мелькала мысль: «Хорошо, что тут нет зеркала». Аня понимала, что ее лицо изуродовано. Правым глазом она ничего не видела и подозревала, что его больше нет. Как они объяснили – чтобы больше не могла прицеливаться. Еще они сломали ей все пальцы на правой руке. Глупые, не знали, что «Ворошиловский стрелок» одинаково стреляет с обеих рук.
«Вряд ли в мире существует такая смерть, которой хотя бы один человек не умирал, – думала девушка. – И потом, наверняка существует масса смертей еще худших. Сожжение там… или четвертование… или на кол». Аня пыталась придумать смерть еще худшую, чем трехдневная пытка, которую устроили ей фашисты. Сначала ее насиловали и били. Потом – били и насиловали. Ломали пальцы и ребра. Жгли углями. Выкололи глаз.
«Если другие прошли через это, то и я пройду. В конце концов, у меня все равно нет выбора». Аня вспоминала детские разговоры о самой ужасной смерти. Ее сестра утверждала, что нет ничего более страшного, чем сгореть заживо. Подруга Аленка рассказывала о какой-то китайской пытке водой, капающей на темечко. Сейчас Аня готова была поменяться на любую из этих смертей. Хоть какую, лишь бы уже поскорей. Ее тело, однако, упорно цеплялось за жизнь, а ничего, принесшего бы облегчение, под рукой не было.
В сарай вошел кто-то. Аня перестала их различать уже на второй день. После того как седой передал ей, что ее напарница «встала на охоту» и положила пятерых. Аня тогда улыбнулась, за что ей тут же разбили губы и объяснили, что за каждого убитого немца отвечать будет она, Аня. А когда они возьмут ее напарницу, то сделают с ней то же самое.
Перед ней сели на колени, но почему-то не ударили. Аня повела заплывшим левым глазом и увидела худенькую девушку с длинными золотистыми волосами. На коленях у нее лежало что-то блестящее.
– Меня зовут Лада, – произнесла та.
На следующий день холм накрыли три «катюши», сравняв немецкие укрепления с землей. Дивизион БМ-13 неожиданно сбился с пути и наткнулся на остатки бригады морпехов. Ни одному фашисту не удалось выжить под шквальным огнем. Когда русские пришли хоронить своих, единственное тело, которое не нашли, – Анино.
К вечеру эсэсовцы утомились и ушли на ту стороны реки Бук, в свой дом отдыха. Ни одна из двадцати девушек не шевелилась. Прошло еще полчаса, и Фаня охнула. Казалось, у нее со всей спины, головы и ног сняли кожу до костей. Не сразу она смогла встать. А когда встала, увидела девушку в зеленом сарафане, сидящую у куста шиповника.
– Ты из «Мертвой петли»? – спросила Фаня.
– Нет, – ответила Лада.
– А откуда?
Лада пожала плечами:
– Я была тут еще до того, как первый гунн ступил на эти земли.
Фаня не поняла, о чем она и кто такие гунны. Боль заглушала все мысли, ноги не слушались, подгибались. Лада увидела, что девушка сейчас упадет, и подбежала к ней, подставила плечо. Фаня оперлась, и ей показалась, что боль начала уходить.
– Я давно не появлялась на людях, – продолжила Лада, – но сейчас славяне в опасности. Я пришла им на помощь.
– А я еврейка… – протянула Фаня.
Лада улыбнулась:
– Это неважно. Ты живешь здесь, соблюдаешь мои законы. И вообще, – подмигнула она, – чистых славян никогда не было. – Протянула меч: – Хочешь?
Фаня кивнула.
– Бери, он твой.
– Спасибо, конечно, только мне бы лучше автомат…
Лада залилась звонким смехом.
– Извини, автомата у меня нет, – ответила, утирая слезы от смеха. – Но я надеюсь, меч тебе тоже понравится.
– Ну, если автомата нет, то, конечно, возьму меч!
Фаня робко протянула руку, но уже через минуту выпрямилась, уверенно держа его перед собой. Спина перестала кровоточить, молодая кожа затягивала раны. Боль, голод, жажда и усталость отступили. Фаня чувствовала какими-то новыми органами каждую букашку, каждую смерть и рождение, каждую боль и радость на славянской земле. И ответственность за всех живущих и умерших.
Она взлетела. С высоты было хорошо видно, как русская пехота штурмовала концлагерь «Мертвая петля». Охранников расстреливали на месте, дом отдыха эсэсовцев на другой стороне реки Бук взяли в кольцо и подожгли. Кто пытался выскочить – добивали в упор.
Лада взмахнула крыльями и обхватила ими все свои земли. К ней присоединились сестры наверху и братья внизу.
Припадочная Матрена уже в феврале знала, что в июне начнется война. Так и сказала всем собравшимся у сельмага, что двадцать второго числа, под самое утро, станут немецкие бомбы на людей падать, а по земле, будто беременные паучихи, поползут железные чушки с белыми крестами. Мужики помрачнели: Матрена зря слова не скажет. Что бы там в газетах ни писали, но раз припадочная сказала, значит, все по ейному и выйдет.
Так все и вышло.
Ходили потом к припадочной Матрене и мужики, и бабы; спрашивали, когда война кончится, да что со всеми будет. Только молчала Матрена, лишь глазами кривыми страшно крутила да зубами скрипела, будто совсем ей худо было.
Одному Коле Жухову слово сказала, хоть и не просил он ее об этом.
– Уйдешь, Коля, на войну, когда жена тебе двойню родит. Сам на войне не умрешь, но их всех потеряешь…
Крепко вцепилась припадочная в Колю; как ни старался он ее стряхнуть, а она все висла на нем и вещала страшное:
– Ни пуля, ни штык вражеский тебя не убьют. Но не будет нашей победы, Коля. Все умрем. Один ты жить останешься. Ни народу не станет, ни страны. Все Гитлер проклятый пожжет, все изведет под самый корень!
Никому ничего не сказал тогда Коля. А на фронт ушел в тот же день, когда жена родила ему двойню: мальчика Иваном назвали, а девочку – Варей. Ни увидеть, ни поцеловать он их не успел. Так и воевал почти год, детей родных не зная. Это потом, в отступлении, догнала его крохотная фотокарточка с синим клеймом понизу да с въевшейся в оборот надписью, химическим карандашом сделанной: «Нашему защитнику папуле».
Плакал Коля, на ту карточку глядючи, те слова читая.
У сердца ее хранил, в медном портсигаре.
И каждый день, каждый час, каждую минуту боялся – а ну как Матренино слово уже исполнилось?! Ну как все, что у него теперь есть, – только эта вот фотография?!
Изредка находили его письма с родины – и чуть отпускало сердце, чуть обмякала душа: ну, значит, месяц назад были живы; так, может, и теперь живут.
Страшно было Коле.
Миллионы раз проклинал он припадочную Матрену, будто это она в войне была виновата.
Воевал Коля люто и отчаянно. Ни штыка, ни пули не боялся. В ночную разведку один ходил. В атаку первый поднимался, в рукопашную рвался. Товарищи немного сторонились его, чудным называли. А он и не старался с ними сойтись, сблизиться. Уже два раза попадал он в окружение и выходил к своим в одиночестве, потеряв всех друзей, всех приятелей. Нет, не искал Коля новой дружбы, ему чужих да незнакомых куда легче было хоронить. Одно только исключение случилось как-то ненарочно: сдружился Коля с чалдоном Сашей – мужиком основательным, суровым и надежным. Только ему и доверил Коля свою тяжкую тайну. Рассказал и про Матрену, что никогда она не ошибалась. Хмуро смотрел на Колю чалдон, слушая; челюстью ворочал. Ничего не ответил, встал молча и отошел, завернулся в шинель и заснул, к стенке окопа прислонившись. Обиделся на него Коля за такую душевную черствость. Но на рассвете Саша сам к нему подошел, растолкал, проворчал сибирским басом:
– Знал я одного шамана. Хорошо камлал, большим уважением в округе пользовался. Говорил он мне однажды: «Несказанного – не изменишь, а что сказано, то изменить можно».
– Это как же? – не понял Коля.
– Мне-то почем знать? – пожал плечами чалдон.
В октябре сорок второго ранили Колю при артобстреле – горячий осколок шаркнул по черепу, содрал кусок кожи с волосьями и воткнулся в бревно наката. Упал Коля на колени, гудящую голову руками сжимая, на черную острую железку глядя, что едва его жизни не лишила, – и опять слова пропадочной услыхал, да так ясно, так четко, будто стояла Матрена рядом с ним сейчас и в самое ухо, кровью облитое, шептала: «Сам на войне не умрешь. Ни пуля, ни штык вражеский тебя не убьют».
Да ведь только смерти не обещала припадочная! А про ранения, про контузии ничего не сказала, не обмолвилась. А ну как судьба-то еще страшнее, чем раньше думалось? Может, вернется с войны он чушкой разумной, инвалидом полным – без рук, без ног; тулово да голова!
После того ранения переменился Коля. Осторожничать стал, трусить начал. Одному только Саше-чалдону в своих опасениях признался. Тот выслушал, «козью ногу» мусоля, хмыкнул, плюнул в грязь, да и отвернулся. День ждал Коля от него совета, другой… На третий день обиделся.
А вечером сняли их с позиций и повели долгим маршем на новое место.
В декабре оказался Коля в родных краях, да так близко от дома, что сердце щемило. Фронт грохотал рядом – в полыхающем ночью небе даже звезд не было видно. И без всякой Матрены угадывал Коля, что считаные дни остаются до того, как прокатится война по его родине, раздавит деревню его и избу. Мял Коля в жесткой руке портсигар с фотокарточкой и колючей горечью давился, бессилие свое понимая. Когда совсем невмоготу сделалось, пришел к капитану, стал просить, чтобы домой его отпустили хоть бы на пару часов: жену обнять, сына и дочку, крохотных, потискать.
Долго щурился капитан, карту при свете коптилки разглядывая, вымеряя что-то самодельным циркулем. Наконец кивнул своим мыслям.
– Возьмешь, Жухов, пять человек. Займешь высоту перед вашей деревней. Как окопаешься да убедишься, что кругом тихо, – тогда можешь и семью проведать.
Козырнул Коля, повернулся кругом – и радостно ему, и страшно, в голове будто помутнение какое, а перед глазами пелена. Вышел из блиндажа, лоб об бревно расшиб – и не заметил. Как до своей ячейки обмерзшей добрался – не помнил. Когда очухался немножко, стал соседей потихоньку окликивать. Чалдона Сашку с собой позвал. Москвича Володю. Очкарика Веню. Петра Степановича и закадычного друга его Степана Петровича. Поставленную задачу им обрисовал. Хлеба свежего и молока парного, если все удачно сложится, посулил.
Выдвинулись немедленно: у Сашки-чалдона – винтовка Токарева, у Володи и Вени – «мосинки», у Петра Степановича – новенький ППШ, у Степана Петровича – проверенный ППД. Гранатами богато разжились. Ну и главное оружие пехоты тоже взяли, конечно, – лопатки, ломики – шанцевый инструмент.
По снежной целине пробираться – только для сугрева хорошо, а удовольствия мало. Так что Коля сразу повел отряд к торной дороге. По укатанной санями колее бежать можно было – они и бежали кое-где, но с оглядкой, с опаской. Шесть километров за два часа прошли, никого не встретили. Деревню стороной обогнули, по лесовозной тропе на высоту поднялись, огляделись, место рядом с кустиками выбрали, окапываться начали, стараясь вынутой мерзлой землей снег не чернить. Сашка-чалдон под самыми кустами себе укрытие отрыл, ветками замаскировал, настом обложил. Рядом москвич Володя устроился: такие себе хоромы откопал, будто жить тут собирался – земляную ступеньку, чтоб сидеть можно было, сделал; бруствер по всем правилам; нишу под гранаты, выемку под флягу. Очкарик Веня не окоп сделал, а яму. Заполз в нее, ружье наверху оставив, вынул из кармана томик Пушкина да и забылся, читая. Коля Жухов, в землю зарываясь, недобро на соседа поглядывал, но молчал до поры до времени. Спешил, до конца дня надеясь в деревню сбегать, своих навестить – вон она, как на ладони; даже избу немного видно – курится труба-то, значит, все в порядке должно быть… Петр Степанович и Степан Петрович один окоп на двоих копали; не поленились, к сосне, в отдалении стоящей, сбегали за пушистыми ветками; в кустах несколько слег вырубили, сложили над углом окопа что-то вроде шалашика, снежком его присыпали, на дне костерок крохотный развели, в котелке воды с брусничным листом вскипятили.
– Жить можно, – сказал Петр Степанович, потягиваясь.
Да и умер.
Точно в переносицу, под самый обрез каски, ударила пуля.
Охнул Степан Петрович, оседающего друга подхватывая, кровью его пачкаясь, кипятком обжигаясь.
– Вижу! – крикнул из кустов Сашка-чалдон. – Елка! Справа!
Выронил книжку Веня-очкарик, встал за винтовкой да и сполз назад в яму, ее края осыпая, себя, умирающего, хороня.
– Метко бьет, сволочь, – зло сказал Сашка, засевшего врага выцеливая. – Да и мы не лыком шиты.
Хлопнул выстрел. Закачались еловые лапы, снег отряхивая; скользнула по веткам белая тень – будто мучной куль сорвался с макушки хвойного дерева. А секундой позже наперебой загрохотали из леса пулеметы, взбивая снежные фонтаны, срезая кусты.
Понял Коля, что не поспеть ему сегодня домой. Наитием животным почуял, что пришло время страшной потери, предсказанной Матреной. За портсигар схватился, что в нагрудном кармане спрятан был. И во весь рост поднялся, врага высматривая, ни пуль, ни штыков не боясь.
Ухнули взрывы – и в уши будто снегу набило. Провел Коля рукой по лицу, посмотрел на кровь – пустяки, поцарапало! Увидел за деревьями белую фигуру, взял на мушку, выстрелил. Из своего окопа выпрыгнул; не пригибаясь, к Степану Петровичу перебежал, из-под Петра Степановича пистолет-пулемет вытащил. Захрипел:
– Огонь! Огонь!
Справа и слева полыхнуло коротко; выплеснулась черная земля на белый снег, испятнала его, выела. Застучали по мерзлым комьям бруствера пулеметные пули. Одна ожгла Коле шею, но он будто от пчелы отмахнулся, ответил в сторону леса длинной очередью. Повернулся к Степану Петровичу, увидел, как у того глаза стынут и закатываются. Кинулся к москвичу Володе.
– Почему не стреляете?!
Тяжело ударило взрывом в бок, сшибло с ног. В ухе лопнуло; горячее и вязкое тонкой струйкой потекло на скулу. Поднялся, покачиваясь, Коля. Тяжело посмотрел в сторону леса, куда мальчишкой по грибы и ягоды ходил. Разглядел белые фигуры, на заснеженный луг выходящие. И так взъярился, так взбеленился, что в рукопашную на пулеметы бросился. Но и двух шагов сделать не смог, оступился, упал, лицом в горячий снег зарывшись, – вдохнул его, глотнул.
Успокоился…
Долго лежал Коля, о несправедливой судьбе думая. Не должно так быть, чтобы солдат жить оставался, а семья его умирала! Неправильно это! Бесчестно!
Встал он, сутулясь сильно. Мимо мертвого Володи, взрывом из окопа выброшенного, прошел. Сел на изрытый снег возле кустов измочаленных. Трех фашистов подстрелил, залечь остальных заставил. Увидел, как со стороны просеки, ломая березки, выползает железная чушка с крестом на горбе. Сказал громко, но себя почти не слыша:
– Никогда припадочная Матрена не ошибалась.
Сашка-чалдон, от земли и пороха черный, схватил его за руку:
– В окоп давай! Чего, дурак, расселся?!
Вывернулся Коля, отодвинулся от друга. Сказал сурово:
– Да только насчет меня у нее ошибка выйдет…
По-охотничьи точным выстрелом сшиб Сашка пытающегося подняться фрица, потянулся к приятелю, думая, что от контузии тот совсем одурел.
– Если умру я, не станет в ее предсказании силы, – еще дальше отодвинувшись, пробормотал Коля.
Близкий взрыв осыпал его землей. Пулеметные пули пробили шинель.
– Только наверняка нужно… – сказал Коля, гранаты перед собой раскладывая. – Чтоб ни осечка, ни какая случайность… И тогда мы победим… Тогда…
Он повернулся к другу, широко и светло ему улыбнулся:
– Ты слышишь меня, Саня?! Теперь я точно знаю, что мы победим!
Коля Жухов один пошел на фашистов – в полный рост, улыбаясь, с высоко поднятой головой. Спускаясь с холма, он расстрелял боекомплекты ППШ, ППД и двух «мосинок». Он лопатой зарубил немецкого офицера, не обращая внимания на ожоги пистолетных выстрелов. Потом Коля Жухов подобрал немецкий автомат и направился к вражеским пулеметчикам. И он дошел до них, несмотря на пробитую ногу и отстреленную руку. Коля Жухов смеялся, глядя, как бегут от него чужие солдаты.
А когда за его спиной, ломая сухостой, наконец-то выросла стальная махина с крестом, Коля Жухов спокойно повернулся и поковылял ей навстречу, ничуть не боясь рычащего на него курсового пулемета. Делая два последних шага, Коля сдернул с себя избитую пулями шинель и выдернул чеки из закрепленных на груди гранат. Спокойно примерившись, лег он под широкую гусеницу. И когда она уже наползала на него, он вцепился в трак окровавленными пальцами и что было сил, хрипя от натуги, потянул его на себя, будто боялся, что какое-нибудь провидение остановит сейчас громыхающую машину.
Воробей постучался в окно.
Екатерина Жухова вздрогнула и перекрестилась.
Дети спали; их даже недавние стрельба и взрывы за околицей не побеспокоили.
Щелкали ходики.
Потрескивал фитиль лампадки.
Екатерина отложила перо, отодвинула бумагу и чернильницу.
Она не знала, как начать новое письмо.
Крепко задумавшись, она незаметно для себя задремала. И очнулась, когда в комнате вдруг громко скрипнула половица.
– Его больше нет.
Черная тень стояла у порога.
Екатерина зажала рот руками, чтобы не закричать.
– Он обманул меня. Умер, хотя не должен был.
Черная тень подвинулась ближе к печи. Опустилась на лавку.
– Все изменилось. Теперь живите. Вам теперь можно…
Екатерина посмотрела на зыбку, где тихо спали Иван и Варя. Отвела от лица дрожащие руки. Говорить она не могла. Выть и причитать ей было нельзя.
– Твой Николай не один такой. Их больше и больше. И я уже не знаю, что будет дальше…
Черная тень, вздохнув, медленно поднялась, надвинулась. Огонек лампадки колыхнулся и погас – стало совсем темно. От неслышных шагов застонали половицы – ближе и ближе. Скрипнула тронутая невидимой рукой зыбка.
– Знаю только, что теперь все будет иначе…
Утром Екатерина Жухова нашла на лавке портсигар. Внутри была маленькая фотокарточка, в оборот которой навечно въелась сделанная химическим карандашом надпись.
А чуть ниже ее кто-то приписал мужским незнакомым почерком – «Он защитил».
Берег на той стороне реки был крутым, заросшим наглой осокой. У кромки воды торчали ветви козьей ивы, с которых свисала засохшая тина, похожая на паклю.
– А трава-то примята, – отметил Дубенко.
Он лежал среди молодых березок и разглядывал берег в бинокль. Полноватый, черноволосый, вдумчивый и рассудительный – до войны он работал плотником на селе. Говорят, был лучшим в районе.
– Самое удобное место, чтобы незаметно переплыть реку, – ответил Волков, придавив растопыренной пятерней сползающую фуражку. Его череп, угловатый и на редкость крупный, выделялся над щуплой фигурой, отчего командир разведроты казался эдаким головастиком.
Дубенко аккуратно сложил бинокль в рыжий чехол, застегнул кнопочку и обратился к карте. За излучиной прогремел взрыв, стая перепелов в той стороне вспорхнула в небо.
– Переправа – твой первый пункт, – сообщил Волков.
– А всего сколько?
– Всего четыре. Но переправа – первый.
Исписанным карандашом ротный попытался прочертить на карте отрезок, но только продавил лист. Крякнув от досады, он высыпал из планшета остальные, но и те оказались не лучше.
Пока Николаич хлопал себя по карманам в поисках затерявшегося огрызка, задумчивый Дубенко подобрал карандаш и заточил его несколькими мастерскими взмахами ножа.
– Вот дьявол! – растерянно пробормотал командир, принимая карандаш, больше похожий на маленький шедевр.
Сам он так не умел орудовать ножом. Обычно Волков спешно срезал рубашку, чтобы только обнажить графит и начать писать. Поэтому обитатели его планшета в большинстве своем напоминали инвалидов.
– Давай дальше, – попросил Дубенко, очиняя следующий.
– Пункт два. Заболоченная низина, по которой вы пройдете до этой рощи. – Ротный заключил топографическую рощу в круг и испытал от правильно оточенного карандаша маленькое счастье. – Пункт три. За рощей стоит моторизированный полк. Здесь перелески, балки, овраги, укрыться есть где. Пройдете как будет удобнее. И уже дальше, вот здесь, возле полустанка обнаружите колонну грузовиков.
– Что за колонна? – Витя убрал нож, на вощеном листе карты остались четыре красавца. Пятым командир роты сейчас заштриховывал прямоугольник, обозначавший полустанок «Ярмолино».
– Это вам и нужно выяснить. Это ваш пункт четыре. – Волков облизнул губы, испытывая острую необходимость в куреве. – В штабе дивизии планируют танковое наступление. Где – не скажу, потому как сам не знаю. Полковая разведка проведена, вроде все готово. И вдруг – бац! Пришла эта колонна, которую охраняют так, словно кузова доверху набиты золотом. Случайно грузовики появились перед самым наступлением? Или нет? В штабе не хотят рисковать, поэтому Федорычев настоятельно просил выяснить, что там.
– Выясним, – кивнул Дубенко, прищурено глядя на противоположный берег.
Этот кивок, едва заметное движение подбородком, многое значил для людей, знакомых с ним. С Витей, который был когда-то лучшим плотником сельского района, а сейчас, в конце лета 43-го, по праву считался лучшим разведчиком роты… Так он кивнул комдиву, который попросил привести «технического языка». Сквозь тройную линию обороны Дубенко ушел один. Вместо шести дней, отпущенных на поход в тыл врага, пропал на полторы недели. Все думали, что погиб. Но он вернулся. И притащил на себе целого полковника инженерных войск.
– Наш позывной Земля, ваш Небо, – говорил Волков. – Частота та же, что и позавчера. Докладывать будешь после выполнения каждого из четырех пунктов, комполка так просил. Пойдете сегодня, как стемнеет. На все про все у тебя ночь и день.
– Угу.
– И это… аккуратнее иди. Немцы округу из минометов простреливают.
– Слушай, Николаич, мина ведь нас не спрашивает, куда ей падать, – философски заметил Дубенко. – Если положено нам на голову, никуда от нее не деться.
– Так-то оно так. Но я говорю про другое. Если вдруг учуешь чего, если какие голоса внутри себя услышишь: мол, не ходи туда и не делай того, – значит, включи на полную свое радио и делай так, как оно вещает. Вот я чего хочу сказать.
– Понял. Значит, под бомбами не ходить, от пуль в стороне держаться.
Он в который раз задумчиво посмотрел на противоположный берег. А на их берегу, где-то на другом конце разрушенной деревни снова ухнул взрыв, за которым послышался треск падающих деревьев.
– Какой-то ты сегодня не свой, Витя, – сказал Волков. – Что за муха тебя укусила?
– Да все нормально. Глянул на речку, и дом вспомнился. Сразу захотелось своих повидать: Веру, младшего. Катька небось девица уже, тоже охота глянуть. – Дубенко помолчал, закусив нижнюю губу, которая начисто исчезла под копной усов. – Знаешь, мы с ребятами решили после войны в одном месте поселиться. Восемнадцать месяцев вместе ходим через линию фронта, будто срослись за это время. Хотим, чтобы наши дома рядом стояли. Все ведь деревенские. Хозяйство перевезем, без работы не останемся. Мужики с руками везде нужны. Как думаешь, получится?
– Здорово. – Он попытался скрыть сомнение. Кажется, получилось. – Мне бы с вами. Но я городской.
Когда опустились сумерки, Волков пришел на край деревни к овощному погребу, в котором готовились к заданию четверо разведчиков. Докуривая трофейную сигарету, он притормозил возле темного земляного бугра…
А парой метров ниже при свете керосиновой лампы бойцы, оставшись в чем мать родила, укладывали одежду в кули. Посторонний мог подумать, что мужики собираются в баню, только лица мужиков были чересчур сосредоточенные, словно это была самая важная помывка в их жизни.
Дубенко собирал свой узел неспешно и основательно, выверяя каждую складку. Рядом с ним Серега Тюрин, резкий в движениях, весь покрытый волосами, словно шерстью, уже завязал свой куль и беспокойно вертелся.
– Ну на кой ты так выкладываешь, Витек, словно на выставку народного хозяйства? Все равно скоро развязывать!
– Это я чтоб твой голос услышать, – ответил Дубенко. – Ведь страшно сказать: целых четыре часа мучился, пока ты спал!
– Не переживай, браток! Впереди ночь и день… – Вниманием Тюрина уже завладел другой куль. – А ты как вяжешь, Антоха? Ну что это за узел? Он же у тебя развалится посередь реки! Всю ночь будешь шаровары по камышам собирать!
Молчаливый Антон-младший только ухмыльнулся. Вместо него к Тюрину придвинулся старший «брат»:
– Ну давай, Сережа, научи нас, как в разведку ходить. Заодно расскажи, зачем ты в прошлый раз зимний маскхалат в свой куль завернул.
Худощавые и жилистые Антоны были похожи друг на друга лишь фигурами. Многие за глаза называли их братьями, хотя в лицах не было сходства, а уж характерами они и вовсе были противоположными. Первый Антон, что постарше, хорошо знающий немецкий, слыл открытым и добродушным парнем, легко сходящимся с людьми. Второй, что помоложе, отвечавший за рацию, был серьезен и задумчив. В свободное время «младший брат» чертил в тетрадочке электрические схемы. В такие момент Тюрин обычно говорил: «Во! Опять наш Кулибин электроны гоняет. Смотри, не рассыпь по окопу!»
– Думал, я маскировку перепутал, да? – обиделся Тюрин. – Ты просто не проникся в мою военную хитрость! Да меня… – Он подумал. – Меня в прачечной у фрицев было в бинокль не разглядеть! Да я там, как медуза в чайнике, был – хрен отыщешь! Это вы в своих болотных торчали у всех на виду!
В момент этого откровения в погреб спустился Волков, пышущий трофейным никотином.
– О, командир пришел! – обрадовался Тюрин. – Николаич, угости сигареткой! А то с этих голяков и взять-то нечего!
…Они курили, впятером устроившись на одной лавке. Снаружи гремели далекие взрывы, а под сводами погребка не утихал Серега Тюрин, зажатый между Антоном-младшим и ротным. Извергаемые им потоки слов вливались в табачный туман, вместе с ним оплетали голых солдат, лезли в ноздри и глаза, стелились по своду погребка.
Волков тоже курил, потому что хотел поддержать ребят, побыть с ними, может, частично влиться в замкнутый и устоявшийся коллектив. А еще он чувствовал себя неуютно, потому как был единственным в одежде. Каково, если бы он еще и не курил?
Сигареты быстро превратились в мятые чинарики. Затушив их, поднялись. Теперь уже в тишине по очереди сдали командиру солдатские книжки, партийные и комсомольские билеты, ордена. Фотографии жен и детей, а также письма от них Волков поместил в отдельный карман планшета.
Дубенко пригладил волосы, затем усы. Шумно выдохнул.
– Взяли!
На одно плечо разведчики подняли по автомобильному баллону, на котором предстояло переправляться через реку. На другое закинули по пистолету-пулемету Судаева – легкому, удобному, со складывающимся прикладом. Подобрали кули (Антон-младший водрузил на себя ящик с РБМ). По одному стали выбираться из погреба.
Антоны прошли, по очереди пожав командиру руку. Один улыбнулся, второй лишь качнул головой.
Тюрин неожиданно задержался. Выглядел он на удивление смущенным, в костлявом кулаке мял треугольное письмо.
– Тут… моим… – вся его говорливость куда-то подевалась, – …ежели что. А, Николаич?
Волков взял письмо и кивнул.
Последним выходил Дубенко. Ротный стиснул его твердую ладонь.
– Докладывай по каждому пункту. О времени не договариваюсь. Вызывать будем постоянно.
– Хорошо.
– Доберись до этих грузовиков, Витя.
– Не волнуйся. Все сделаем.
Ротный вылез из погреба последним, распрямился и вдохнул полной грудью прохладного сырого воздуха.
Разведчиков встретил Гриша Остапов, назначенный наблюдать за переправой и в случае чего помочь. Остапов умудрился где-то застудиться и теперь негромко, но продолжительно кряхтел и кашлял. Четверка нагих бойцов с баллонами на плечах, кулями и автоматами вскоре растворились в темноте, и Волков направился в свой блиндаж, откуда предстояло следить за походом во вражеский тыл.
Радист, робкий светлоглазый паренек лет восемнадцати, настраивал волну. Треск и завывания эфира наполнили тесное помещение. У дальней стены на ящике из-под снарядов стоял телефон – тяжелый квадратный блок с трубкой. Волков подумал, что нужно бы заварить крепкого чаю. Ночь обещала быть долгой.
Снаружи грянул еще один взрыв, и по земляному полу пробежала короткая дрожь. Взрыв показался ему ближе, чем предыдущие. Ротный по инерции посмотрел в ту сторону и вместо чайника взял телефонную трубку.
– Слушаю, – раздалось на другом конце провода.
– Товарищ гвардии майор. Ушли.
– Докладывай по каждому пункту. – Голос помедлил и добавил: – Мы тут тоже не спим.
– Есть, товарищ гвардии майор!
– Давай, Николаич, до связи.
Вернув трубку на базу, Волков постоял в задумчивости.
– Чаю будешь? – спросил он у молодого радиста.
– Нет, спасибо, – смутился парень.
– Попей чайку-то. Ночь предстоит долгая. А ты мне тут бодрячком нужен.
– Нет, я не усну! – Радист смутился еще больше, повернулся к станции и повторил несколько раз: – Небо, Небо, я – Земля! Небо, я – Земля!
Волков пожал плечами и стал наливать воду в чайник. Когда фляга опустела, он услышал со стороны входа знакомое покашливание. Ротный оглянулся на Остапова, который протискивался в дверной проем.
– Ну что, переплыли? – спросил он, накручивая пробку на горлышко фляги. – Чаю будешь?
Приступ кашля согнул Остапова. Он наметился присесть на лавку, но промахнулся мимо нее и съехал по стене на пол. Удивленный Волков шагнул к подчиненному. И только тогда обратил внимание на его бледное, перекошенное лицо.
– Николаич… – Остапов выдал в кулак такую очередь, словно собирался выхаркнуть свои легкие. – Николаич, мина… Прямо в них! Даже в воду не успели ступить…
Глядя на Остапова, Волков внезапно ощутил внутри себя пустоту. Вернее, не совсем пустоту. По груди словно прошелся невидимый нож, который одним махом срезал верхушки его чувств, оставив бесполезные стебли и корни. Радость, грусть, тревога о бойцах, которых он отправил за линию фронта, воспоминания о последней встрече с ними – все это вдруг стало для него чужим и далеким.
Он зачем-то достал из кармана письмо Тюрина. Выведенный химическим карандашом адрес в одном месте уже расплылся.
– Всех четверых накрыло! – истерично говорил сидящий на полу Остапов. – Прямо на берегу. Обоих Антонов в куски, Тюрина осколками! Один Витя лежит целенький. Но он тоже мертвый, у него кровь из ушей… Как же это, Николаич?
– Пошли, – сказал Волков и не узнал своего голоса.
Небо загораживали темные тучи. Вода в реке казалась смолью, а сама река мрачной и чужой. Совсем не такой, какой она была днем, когда они лежали среди березок, когда Волков раскладывал по пунктам задание, а Витя точил карандаши, превращая их в маленькие шедевры.
Трудно, почти невозможно поверить, что от группы Дубенко никого не осталось. Не прошло и десяти минут, как Волков разговаривал с ребятами, как они вместе курили в заброшенной землянке, слушая грохот далеких разрывов и трескотню Тюрина.
Он не поверил и тогда, когда увидел разбросанные по берегу запорошенные песком тела.
– Это не они, – поведал он.
Остапов испуганно посмотрел на командира.
– То есть как?
– Не они. Не видишь, что ли? Те разговаривали и были живыми.
– А теперь они мертвые, – объяснил боец.
На этих словах его пробило. Половинки обрезанных чувств вернулись. На грудь навалилась чугунная тяжесть.
…Около получаса они собирали тела в старую санитарную палатку, которую Остапов притащил из обоза. Он хотел позвать еще кого-нибудь из бойцов, но Волков с излишней резкостью ответил, что двоих достаточно.
Складывая останки в брезент, он пытался подавить горечь равнодушными мыслями о заботах и делах, которые предстоят. Он всегда так делал, когда терял друзей. Тогда потерю легче переносить. Вот и сейчас он пытался думать о том, что делать дальше. Ведь задание никто не отменял.
Жутко хотелось закурить сигарету – так хотелось, что сводило челюсти. Но это было самое глупое, что он мог сотворить на открытом со всех сторон речном берегу.
Нужно в спешном порядке собирать еще одну группу. Прямо сейчас будить Савельева или Кикнадзе, их ребят. Собирать, переправлять на ту сторону, пока темно, пока есть возможность остаться незамеченными. Савельев и Кикнадзе, неплохие разведчики. Правда, не такие, как…
Витя казался целым, только от ушей по щекам тянулись две темные струйки. Осколок вошел в лоб, под волосы. Но не это было главным, а Витины распахнутые глаза, в которых стоял предсмертный ужас. Возможно, Дубенко заметил мину, что падала на них. А может, успел ее почувствовать, как о том говорил Волков. Только предчувствие не спасло. Оно лишь вогнало страх в Витины глаза. Николаич поспешил закрыть их, потому что предсмертный взгляд был лживым и не соответствовал тому человеку, которого все знали.
– Эх, Витя-Витя, – простонал Волков.
Они перетащили тела в погреб, в котором бойцы готовились к походу. Последнему, как выяснилось. Среди запаха прелых овощей в воздухе еще различался табачный дым, и, казалось, еще слышался неугомонный голос Сереги Тюрина.
Волков вернулся в блиндаж заторможенным, будто с недосыпу. Проходя через проем, больно ударился о брус косяка. Радист сидел, как пришпиленный к табурету, ибо не получил приказ, что операция закончена. Станция работала, из динамика раздавался треск помех. Неуверенным голосом радист передавал в эфир позывные группы, и Волков подумал, что в данных обстоятельствах это выглядит невообразимо глупо.
– Гаси, – глухо приказал он.
Парень обернулся. Лицо было таким, словно кто-то его ударил – несправедливо и больно. Взгляд задержался на руках ротного. Волков посмотрел на свои ладони и обнаружил, что они перепачканы кровью.
Он полез в нагрудный карман за платком и измазал гимнастерку.
В этот момент треск из динамика сделался громче. И сквозь него прорезался голос:
– Земля, Земля, я – Небо!
Сидя спиной к радиостанции, молодой радист очумевшими глазами смотрел на командира роты, который замер с окровавленным платком в руках. А позади продолжало раздаваться:
– Земля, Земля, я – Небо! Я – Небо! Как слышите?..
Парень медленно повернулся к аппарату и с изумлением посмотрел на шкалы настройки, словно видел их первый раз в жизни.
Волков обессиленно опустился на лавку.
– Что мне делать? – дрожащим голосом спросил радист.
– Ответь, раз вызывают.
– Небо, Небо, я – Земля! – суетно заговорил он, припав к микрофону. – Слышим вас. Слышим!
– Земля… – Помехи потушили голос, но через секунду возник вновь: —…слышим плохо!
– Небо, говорите! Слышим вас нормально!
– Ага… – Снова треск помех. – Сообщаю, что прошли пункт один! Прошли пункт… Движемся по пункту два! По пункту два! Как поняли? Как поняли? Прием!
Если бы разорванные тела разведчиков не лежали сейчас в погребе на окраине разрушенной деревни, если бы Волков не оттащил их туда собственными руками, то из этого сообщения он бы понял, что группа Дубенко переправилась через реку и сейчас движется по болотам.
…(а еще он узнал голос Антона-младшего)…
– Поняли вас, поняли! – отвечал радист.
– До связи, Земля!
Голос исчез. Пространство под тяжелым сводом блиндажа вновь наполнилось треском необитаемого эфира. Вещи и люди в помещении осталось прежними: стол, который заняла громоздкая станция, зеленый лицом радист рядом с ней, у дальней стены угрюмый телефон, а посредине он, гвардии старший лейтенант Волков. Все были на своих местах, все выполняли свою функцию.
Но что-то изменилось.
– Что мне делать? – спросил радист.
– То же, что и раньше.
– Но… тот боец говорил, что разведчики погибли.
– Кто погиб? Ты что, не слышал? – Волков сердито сверкнул глазами, запихивая платок в карман. – Они сейчас на болотах! Как пройдут, доложатся.
Звонок телефона врезал по нервам.
– Ну как у вас? – раздался из трубки голос начальника разведки.
«Как у нас? – растерянно подумал Волков. – Четыре трупа в овощном погребе, вот как у нас!»
– Реку перешли, – произнес он в эбонитовую чашечку. Сглотнул и добавил: – Сейчас по болотам идут.
– Так это ж хорошо! А почему не докладываешь? Мы тут волнуемся, не случилось ли чего?
Он с удивлением отметил, что руки не дрожат.
– Виноват, товарищ гвардии майор.
– Докладывай, как будет развиваться.
Волков положил трубку, вышел из блиндажа и упал на землю.
Он уже не был уверен в своих словах, сказанных радисту. Он уже не был уверен в том, что слышал голос Антона-младшего, хотя никакой он не младший. Но он не верил. Потому что стоило пройти полторы сотни метров, спуститься в погреб, сдернуть брезент, и перед ним предстанет Витя с искаженным от страха лицом и пробитым черепом. И все иллюзии тут же развеются.
Полежав на земле, он поднялся. Стряхнул с коленей чернозем и вернулся в блиндаж.
Радист продолжал вызывать «Небо». Волков прошел мимо него, запалил керосинку – благо чайник стоял на конфорке залитый.
– Чаю будешь?
Радист подпрыгнул на своем табурете.
– Буду, – хрипло отозвался он.
– Вот и молодец.
Лучше всего не думать о погребе. Все шло так, будто ничего не случилось. Вот он заваривает чай, который и собирался заварить. Вот дует в кружку, чтобы остудить чай, а рядом дует в кружку радист, который сперва пить не хотел. Они сидят, дуют на чай и с трепетом ожидают следующего сообщения, которое раздается непонятно откуда и непонятно через что – обломки разбитой РБМ тоже покоились в погребе. Но не думать об этом! Все обстояло так, как и должно. Словно не было кашляющего Остапова, севшего мимо лавки. Словно он сам не собирал останки тел, которые были разбросаны по берегу точно ненужные вещи.
Однако избавиться от мыслей все равно не получилось. И Волков продолжал думать о телах из погреба и голосе из эфира. Он пытался свести эти противоречивые факты, поставить их на твердую почву логики, но по прошествии половины ночи ощутил, что начинает терять связь с реальностью, а мозги медленно съезжают набекрень.
Как ни парадоксально, в реальность его вернул вновь раздавшийся голос из динамика.
– Земля, Земля! Я – Небо! Я – Небо! Как слышите?
Снова Антон. Слышен хуже, чем в прошлый раз. Но все равно…
– Небо, Небо, я – Земля! Слышим вас! – Радист отвечал немного волнуясь, но уже не суетился.
– Земля, плохо вас… Прошли пункт два! Прошли пункт два! Все нормально! Видим поросят. Много поросят, но пройти можно! Как слышите? Прием!
– Слышим вас! Прошли пункт два, наблюдаете поросят.
Волков едва сдержался, чтобы не отобрать у него микрофон. Он сам не знал, что будет говорить, да это и не важно. Просто хотелось убедиться, что ему отвечает настоящий, живой Антон-младший. Ведь его тетрадка с зарисовками электрических схем тоже лежала сейчас в командирском планшете.
– Плохо вас слышно! – говорил Антон. – После пункта три на связь не выйдем. Опасно! Повторяю, после пункта три на связь не выйдем! Следующая связь после пункта четыре! Счастливо…
Это «счастливо» растворилось в треске помех. Волков посмотрел в пустую кружку.
– Я, наверное, свихнусь, – поведал он ей.
Он сухо доложил в штаб о новом сообщении, затем отправился в одну из уцелевших изб.
На полах погруженных во мрак комнат мирно почивали около двух десятков бойцов. По воздуху разливалась замысловатая смесь из кряхтений, храпов, бормотаний, тиканья настенных ходиков. Осторожно ступая между рук, голов и вещевых мешков, Николаич выделил из этих звуков знакомое покашливание и двинулся в сторону него.
Выведенный к околице Остапов изумленно таращился на командира. Прежде чем заговорить, Волков долго и задумчиво смотрел в куда-то темноту.
– Ты кому рассказывал о том, что случилось?
– Никому, – ответил Остапов, изрядно напуганный слегка сумасшедшим лицом командира.
– И не рассказывай.
– А как же…
– Я сам, когда придет время. А ты помалкивай о погребе. Уразумел?
Вместо ответа Остапов залился своим опостылевшим кашлем, в этот раз получившимся заинтригованным. Отправив бойца обратно в избу, Николаич некоторое время задумчиво рассматривал заслоненное тучами небо. Затем вернулся в блиндаж.
Нового сообщения не было. Он опустился на лавку и уставился на бритый затылок радиста.
Монотонные позывные убаюкивали, и ротный незаметно уснул, уронив крупную голову на грудь. И снилось ему, будто он продолжает сидеть на лавке; снаружи ночь, а он все смотрит в затылок радисту и ждет нового донесения из ниоткуда.
Из дремоты его вырвал громкий голос:
– Небо, Небо! Я – Земля! Слушаю вас! Слушаю!
Солнечный свет пробивался сквозь щель в пологе, сооруженном из плащ-палатки. Волков вытер мозолистой ладонью лицо и проворно поднялся.
– Земля! Я – Небо… – говорил сам Дубенко. Николаич едва не ошалел от счастья, услышав Витин голос. – Добрались до пункта четыре. Добрались!!
Он сам не заметил, как оттеснил радиста от микрофона.
– Что там, Витя? Что?
– Мы добрались до грузовиков. Там в ящиках… ружья, стреляющие гранатами! Повторяю! Ружья, стреляющие гранатами! Немцы называют… «Панцерфауст». Море ящиков! Третий день развозят по… – Короткий гудок. – …говорит, насквозь прожигают танк. Повторяю, с тридцати метров прожигают танк. Как слышно, прием?
– Слышу, Витя! Слышу!!
Дубенко сделал паузу.
– Николаич?
– Я, Витя! Я!
– Николаич… тут происходит что-то странное… – Голос потух, съеденный помехами, затем возродился вновь. – Сереге худо. И еще эти… – Опять помехи. – …нас преследуют всюду. И у них нет ртов!
– Витя, возвращайтесь! Слышишь меня? Возвращайтесь!
– Я вас почти не слышу, Земля! Но мы возвращаемся. Мы идем домой! Конец…и!
Волков еще долго стоял возле радиста, который вопросительно поглядывал на него снизу вверх. Когда удары молота в груди утихли и Николаич смог вздохнуть, он двинулся к телефону.
– Панцерфауст? – удивленно переспросил начальник разведки и сказал не в трубку: – Панцерфауст, товарищ полковник. Не те это штуковины, из-за которых Боровский потерял больше половины танков?
Короткое молчание, после которого раздался басистый голос:
– Звоню в штаб дивизии. Нужно менять план наступления… – Пауза, в которой Волков угадал затяжку от папиросы. – Да, поблагодари своих. Скажи, для каждого буду ходатайствовать об увольнительной на родину.
Майор вернулся к трубке:
– Слышал, Николаич? От имени командира полка выражаю благодарность тебе и ребятам! Потом еще будет приказ о награждении!.. Слышишь меня? Але! Слышишь?
– Да, – ответил Волков. – Слышу.
…День пролетел незаметно. Настал вечер. В ожидании нового сообщения, Николаич больше не выбирался наружу. Сменщика радиста он отправил назад – новый человек не нужен, да паренек и сам отказался уходить. Потом явился Остапов с двумя котелками гречневой каши. Пока проголодавшийся радист уминал ложку за ложкой, Николаич присел на его табурет. В глубине души он надеялся сам получить ответ на позывной «Небо».
Но ответа не было.
Ближе к ночи Волков склонялся к мысли, что сообщение Дубенко было последним. Им не вернуться. Куда они могут вернуться? В свои обезображенные тела, которые лежат сейчас в погребе? Это совершенно невозможно. Он не мог себе такого представить. Им некуда возвращаться…
С каждым часом на душе становилось все поганее. Он больше не ждал сообщения, но по-прежнему не выходил из блиндажа и заставлял измотанного радиста снова и снова повторять в эфир позывные.
Это случилось около полуночи, когда Волков сидел с котелком в руках, а рот был набит остывшей гречневой кашей, которая напоминала размякшую плоть. Наверное, по вине этой ассоциации, что не выходила из головы, он долго не мог проглотить порцию. Именно в этот момент противоборства физиологии и психики из глубины эфира возник голос Дубенко.
– Мы потерялись, – устало говорил Витя. Голос был таким далеким, словно доносился из другой галактики. – …не знаю, где оказались. Тут какие-то кривые деревья, земля горячая… – Треск. – …из них поднимаются испарения, и дышать невозможно.
Радист испуганно посмотрел на Волкова, который вслушивался в сообщение динамика и не решался проглотить или выплюнуть мерзкую кашу, чтобы не пропустить ни единого слова.
– Не знаю, куда идти. Но я вижу далекие строения на холме. Тропа ведет туда… но легче спуститься вниз… – Долгий провал связи. – Сереге совсем худо, у него… провалилась грудь… У меня кровь из ушей и все время болит голова…
На этом сообщение оборвалось.
Радист вцепился в микрофон, ожесточенно вызывая группу, но Дубенко не откликался. Волков выплюнул кашу в котелок и отставил его в сторону.
Они шли прямиком туда, куда достойные люди, вроде них, попадать не должны. Он уже догадывался, чем закончится поход. Даже был уверен. Ведь там с ними начало происходить то, что здесь сотворила ухнувшая под ноги мина.
Перед глазами вновь восстало лицо Дубенко, искаженное предсмертным страхом.
Ночь за пологом казалась глубокой и бесконечной. Молодой радист уснул, прижавшись щекой к столу так, что губы по-детски съехали в сторону и раскрылись. Волков не стал его будить и сам сел за рацию. Где-то на исходе второго часа, когда тяжелые мысли переполняли голову, он сбился и уже неосознанно повторял омертвевшими губами: «Витя! Витя, ответь! Витя! Витя! Витя!»…
И ответ «Небо» пришел. Невероятно, но пришел!
Правда, он был таким далеким, словно его не существовало. Словно он был слуховым миражом.
– Николаич! – Кажется, Дубенко был взволнован. Хотя при такой слышимости легко ошибиться. – Забудь о том, что я говорил в прошлый раз. Все забудь! Тут… ты не поверишь! Мы забрались на холм! Эти строения… это наши дома, понимаешь? Серегин дом напротив моего. Антоны тут же. Стоят рядышком, и такая благодать кругом, что… – Станция взвизгнула, проглотив остаток предложения. – Катька моя и в самом деле вымахала! Николаич, дай нам сутки! И мы вернемся…
Он старался не смотреть на радиста, который проснулся и, хлопая глазами, непонимающе таращился на командира.
– Да, Серега просил передать… – Волков едва различил эти последние слова. – Не отправляй письмо! Не отправляй! Надобности теперь нет…
Больше от группы Дубенко радиограмм не поступало. Никогда.
Волков сообщил роте и командованию, что группа Дубенко героически погибла, выбираясь из вражеского тыла. А следующей ночью они с Остаповым похоронили тела.
…К лету 44-го года о старшем лейтенанте Волкове, командире разведроты 93-го гвардейского стрелкового полка, ходили две странные байки. Рассказывали, что в планшете у него лежат пять великолепно оточенных карандашей, которыми он никогда не пишет, а только изредка их рассматривает. И еще говорили, что иногда, хлебнув горькой после удачного наступления или взятия города, он присаживается возле радиостанции и, вращая ручку настройки, вслушивается в бездонный эфир.
Под землей тихо и спокойно. Тепло, сыро и темно. Под землей черви, медведки, сороконожки, мокрицы, муравьиная королева, жабьи норы и кроты. Узловатые, как будто искрученные артритом, корни с тонкими бледными кончиками, природные камни там и сям, человечьи скелеты в обнимку со смертельными тайнами и зарочными кладами. Ниже – черный горючий камень и бурая жирная нефть, почитаемая темными народами за кровь Земли; реки, текущие с ленивой, уверенной медлительностью неизбежной смерти – у них нет берегов, нет начала и конца, и они полны черного песка; подземные горы, растущие к поверхности, словно новые зубы на смену отжившим и стертым о тучи и небо. Под ними – могилы старых богов, имен которых не помнят даже они сами, и пространства, принадлежащие сущностям, вовсе не имеющим имен. Еще ниже беззвучно бурлит сферическое море жидкого огня. У этого моря нет дна, но есть центр. Там, в раскаленной пульпе планеты, неизменная миллиарды лет, безразличная к жизни, смерти и времени, пребывает, не ведая снов и не зная горя, крупица космической пыли. Соринка, вокруг которой выросла жемчужина Земли.
Так – под землей.
На земле убивали Птицу.
У красноармейца Алексея Птицы в деревне под Рязанью осталась мать. И вдовая старшая сестра Мотря с малышом. И брат, и дядькина семья, и дед с бабкой. Лютая смерть попыталась обойти Птицу и прорваться к его родным, чтобы навсегда разлучить их. Но красноармеец не хотел разлуки. Поэтому Алексей Птица бросился к амбразуре дота и закрыл ее своим молодым телом. Немецкие пули с яростью били его в грудь, и ему казалось, что это не пули, а тяжкий железный молот вступил с ним в борьбу. Первым же ударом молота его едва не отбросило от амбразуры, и Птица схватился крепкими руками за случайные арматурины по бокам от дыры. Держась за них, он прижался еще крепче, со всей отчаянной силой, проснувшейся сегодня в нем. Снова и снова крушил невидимый немецкий пулеметчик своим молотом тело Птицы, но уже не сдвинуть было солдата с его нового поста. Птица не боялся этих ударов, он улыбался серому шершавому бетону перед лицом, потому что чувствовал – удары становятся слабей, видно выдохлась злая фашистская сила в войне с русским солдатом. Он не знал, что вражеский молот проделал в его крестьянском теле большую красную дыру, и оттого он не ощущает прежней силы ударов. Кровь текла по груди, по животу и по ногам и лилась прямо на лицо вражескому молотобойцу, застя взор. Боли совсем не было – это чувство Птица потерял где-то в войне. Иногда оно находилось, но непременно во время привалов или случайного сна, в бою же боль терялась опять. Ум Птицы оставался сейчас живым, хотя крови в его голове было уже совсем мало, и Птица радовался, что может помочь товарищам своим ловким поступком. Он представлял молотобойца внизу, его жестокое лицо, исступленные глаза, ищущие наших солдат и не могущие разглядеть их за телом находчивого красноармейца. От радости Птица заплакал, прижавшись щекой к бетону. Левым глазом он видел кусок бело-серого неба с маленькими черными облачками разрывов, а ниже – бегущих по полю бойцов из своего батальона. А правый глаз был так близко к бетону, что ничего не видел, кроме маленькой щербинки от неметкой русской пули. От слез Птица слабел, но слабел и молотобоец – удары его стали совсем легкими. Слабость Птицы была нежной и теплой, а слабость врага – красноармеец чувствовал это – испуганной и жалкой. Руки бойца все еще держались за скобы, но в этом уже не было нужды: пули пролетали сквозь него, не встречая препоны. Наконец тело Птицы разучилось жить, и он умер.
Страх смерти много сильнее самой смерти. Птица незаметно, в пылу войны, одолел страх, и теперь смерть ему была неопасна и безразлична.
Первым делом он проверил дот. Заглянул в отверстие, из которого торчал ствол пулеметной машины и увидел мертвого фашиста. Враг лежал на земляном полу, раскинув руки. Осколком мины ему порвало лицо, из кровавой мешанины торчал клок усов. На правой руке у фашиста было золотое кольцо. Птица не захотел тратить свою жалость на врага и стал смотреть дальше. Патронов к пулемету не осталось, а ничего из оружия Птица больше не нашел. Он обыскал фашиста, забрал зажигалку и флягу с водой. Больше делать тут было нечего, и красноармеец пошел к своим.
Дыру в груди Птица попытался запахнуть гимнастеркой, но не вышло, она тоже прохудилась от пуль. Кровь запеклась и почернела. Ветер дул сквозь бойца, превращаясь в его теле в тихий печальный свист. Птица шел вслед за солнцем, и ему было грустно. Он думал, как же теперь он будет воевать, выдадут ли оружие взамен утерянного, определят ли паек? Еще он думал, что рано умер и теперь не сможет вернуться к родным, не сможет жениться, родить детей, построить своими руками будущее страны. Все-таки смерть обманула его и разлучила с теми, кто был дорог его простой душе.
Постовой Платонов увидел в сумерках фигуру, бредущую из тыла.
– Стой! – потребовал он.
Птица узнал Платонова.
– Это я, Птица, – сказал он.
– Струсил? Отлежался? – спросил бдительный Платонов.
– Убили меня, Платонов.
– Беда, – посочувствовал постовой. Он достал кисет, листочки отрывного календаря, добытого в бою у фашистов. Скрутил папиросу.
Птица подошел и сел на землю. От самокрутки он отказался. Представил, как дым пойдет из дыры, и не захотел курить.
– Как мне быть, товарищ? – спросил Птица.
– Надо к комиссару идти, он разберется, – рассудил Платонов.
– Думаешь, в тыл не сошлют?
– Небось оставят.
– Зачем же я Родине нужен мертвый?
– А чтобы живых не растрачивать. В атаку можно вперед послать, в разведку тоже. – Платонов пригляделся к ране. – Питание можно не отпускать, и сто грамм на тебе сэкономить. Много пользы, – уверенно заключил он.
У Платонова выходило складно, и Птица почувствовал надежду и бодрость. Даже про сэкономленные сто граммов было необидно, ведь достанутся они не кому придется, а красноармейскому бойцу. Они еще немного поговорили, Платонов обещал непременно разыскать после войны родню Птицы и помогать им, чем сможет. Скоро Платонова сменили, и он ушел спать, а Птица отправился к комиссару.
Батальонный комиссар Кольцов не был природой приспособлен к политико-воспитательной работе. Его тяготили обязанности, возложенные долгом, он любил романтические стихи и мечтал о далеких путешествиях. Еще он мечтал самолично подбить немецкий танк. Но в тяжелое для всего народа военное время было не до грез и приверженностей. Потому сейчас он не спал, как того просил измученный организм, а писал речь, которая завтра воодушевит на подвиг солдат. Голова его была полна порохового дыма, горячего железа и слез по убитым товарищам. Он вспоминал и Птицу, поэтому, когда Птица зашел в блиндаж, радостно вскрикнул:
– Живой!
– Убитый, – сказал боец и показал на дырявую грудь, где больше не билось сердце.
Комиссар был молодой человек и материалист, поэтому не верил в хождение мертвых. Его военный опыт и литературный багаж подсказывали, что мертвым положено лежать на земле и смотреть стеклянным взором в хмурое небо под печальный клекот улетающих журавлей. Но и отрицать, что человек с изуродованным телом – Птица, тоже было против правды. И Кольцов стал бороться с замешательством административным способом.
– Документы сохранил? – спросил он.
Птица похлопал себя по карманам, достал красноармейскую книжку.
Комиссар полистал ее, подумал и спрятал в планшет. Птица промолчал, только крепко сомкнул потоптанные каблуки и вытянулся прямее. Тогда Кольцов, вопреки принятому минуту назад в уме решению, достал документы и вернул их красноармейцу. «Ну и черт с ним! Был бы сволочью – давно б показался», – решительно сказал он сам себе.
– Будешь воевать! – отрубил Кольцов.
Птица отдал честь и развернулся, чтобы уйти, но комиссар окликнул его:
– Погоди, еще одно. Похоронку, раз уж ты… – он запнулся, но закончил решительно, – похоронку все равно придется слать.
Красноармеец совсем не думал об этом, а теперь, подумав, ощутил с отчетливой ясностью, что старая мама похоронки не переживет.
– Нельзя похоронку, товарищ капитан! – он прижал руки к груди и тут же отдернул – было неприятно.
– Раз убитый – делать нечего.
– А я ей напишу, что живой!
Выходило нехорошо. Кольцов задумался.
– Подам как пропавшего без вести. Но и писем чтоб не писал. Договор?
– Договор, товарищ батальонный комиссар!
Оставшись один, Кольцов вновь склонился над бумагой с завтрашними словами. Теперь у него получалось легко и стройно, теперь он точно знал, что будет завтра говорить бойцам. Единственная заминка вышла, когда он решал, как назвать новое явление. Сначала он написал «боевое советское привидение», потом сообразил, что от такой формулировки за версту несет поповством, зачеркнул и написал «Одухотворенный Человек».
Нового обмундирования не дали. Поставить одухотворенного, да еще и пропавшего без вести на довольствие не получалось. Сбрасывались батальоном. В новой форме никто из несведущих не отличил бы мертвого красноармейца от еще живых его товарищей. Только снеговая бледность пугала слабодушных, но бледность службе помехой не была. Мешала дырка. В нее, даже прикрытую гимнастеркой и шинелью, задувал ветер, и Птица, хоть не чувствовал холода, но постоянно ощущал раздражающе-бесконтрольное движение воздуха внутри себя.
На третий день Кольцов сам свозил его в полевой госпиталь. Главный хирург, подполковник Гульба, долго рассматривал черную дырку, тянул носом, отщипывал кусочки и изучал их под микроскопом. Он приставлял к мертвому телу стетоскоп, стучал по холодным коленям мозолистой костяшкой пальца, светил в глаза, дважды измерял температуру разными термометрами. Птица с волнением наблюдал за действиями врача, ему опять было страшно за свое будущее, он опасался, что ему запретят военную работу. Наконец хирург вытер руки, аккуратно убрал микроскоп, сжег в лотке отщипнутые фрагменты, достал из железного шкафа градуированный флакон, налил полный стакан, залпом выпил и разрешил воевать.
Птица счастливый вышел, а Кольцов задержался. Видя, что комиссар не уходит, подполковник налил полстакана и ему.
– Он ведь мертвый? – прямо спросил Кольцов.
Военный хирург Гульба был мудрым человеком, поэтому ответил осторожно, стараясь хотя бы в букве не противоречить основным постулатам ленинизма:
– Он находится в термодинамическом равновесии со средой. Он не разлагается, и химические процессы в нем не происходят.
Комиссар правильно понял подполковника.
– Что же с ним делать?
Но Гульба ничего не ответил, в это время привезли сгоревшего в фашистском огне танкиста, и стало не до разговоров.
Вернувшись в батальон, комиссар внес имя Птицы в список погибших. А потом вписал его еще в один список. А на следующий день отвез оба списка в штаб дивизии и долго-долго доказывал что-то дивизионному комиссару.
Похоронное письмо мама Птицы так и не получила.
– За проявленный героизм, санинструктор второй роты сержант Кац Федор Семенович награждается медалью «За боевые заслуги». Поздравляю!
– Служу Советскому Союзу!
– Наводчик ручного пулемета третьей стрелковой роты, рядовой Птица Алексей!
– Я! – Птица сделал два шага и замер.
– За проявленную беспримерную храбрость в бою за населенный пункт Буденовка, рядовой Птица награждается медалью «За отвагу». Посмертно. Поздравляю!
– Служу Советскому Союзу!
Если бы Птица мог дышать, он бы задохнулся от восторга. Он стоял перед строем товарищей и испытывал чувство гордости за свою страну, которая рождает таких славных героев. Размышляя о себе в героическом смысле, он в тоже время думал не о своем подвиге, а о бесповоротной готовности к подвигу любого советского солдата; он видел эту готовность в обстоятельном Платонове, пылком Кольцове, хмуром Гульбе, и в тот момент, когда матовое зимнее солнце полировало тонкими лучами его новенькую медаль, Птица понял окончательно и точно, что фашистам не победить, и с какой бы яростью, каким неистовством ни терзали они Страну Героев, победа останется нашей. И поняв это, Птица закричал:
– Ура-а-а!!!
Крик подхватила рота, подхватил батальон, подхватил полк, подхватила дивизия, подхватил фронт, подхватила страна. И услышало небо.
Месяц за месяцем воевал одухотворенный боец Птица.
Служба мертвого ничем не отличалась от службы живых. Птица ходил в долгие ночные караулы и быстротечные отчаянные атаки, рыл окопы для живых и могилы для мертвых, стрелял по фашистам, травил байки у вечернего костра.
Он проявил смекалку и приспособился курить, не вдыхая дым глубоко, а пережевывая его во рту, и пить, не глотая водку, а удерживая ее под языком маленькими порциями, покуда она не впитывалась куда-то в его мертвом организме. От пищи Птица отказался и голода больше не испытывал, чему многие завидовали. Он больше не спал, потому что заснувшему смертельным сном поддельный сон живых не нужен.
А по утрам на лицо Птицы выпадала роса.
Многие в батальоне и раньше слышали о мертвом бойце, а после награждения узнали и все. Пытливые домогались правды: откуда в обычном человеке взялись силы жить после смерти? Птица не мог объяснить, но желающим разрешал смотреть дырку.
Однажды вечером к костерку, у которого грелся Платонов и сидел для компании Птица, подсел бывший политический штрафник, кандидат философии Гольдштейн и попросил показать смертельную рану. Птица снял гимнастерку, встал ближе к огню. Через дырку Гольдштейн увидел языки пламени, стреляющие искрами в небо, кусок палатки и лес вдалеке.
– Надежно убили, – сказал он со знанием дела.
– Уж да, – ответил Птица, застегиваясь.
– Что же в тебе такого особенного, что остался небо коптить?
Птица хотел пожать плечами, но из темноты раздался голос:
– Грешный он, вот и нет ходу на небо.
К огню вышел неприятный и завистливый человек Кузин. Он давно держался Птицы, веря в его удачливость и надеясь на ее долю для себя. Он сел рядом с Платоновым и стал без спросу ковырять палкой в костре, выискивая картошку. Платонов ничего не сказал, чтобы не прослыть жадным, но отодвинулся от густомясого Кузина и прислонился плечом к холодному Птице.
– На небо – ладно, – сделал вид что согласился Гольдштейн, – а земля почему не принимает?
На это Кузину было нечего ответить, его представления о загробном мире ограничивались упованием на Рай после смерти, и иных исходов он не видел. Он промолчал, сделал вид, что занят картошкой, достал из кармана спичечный коробок с солью, посыпал, спрятал назад. Дым от костра беспрепятственно уплывал в небо, уверенный и спокойный в своей безгрешности.
– Почему же я грешный? – вступился Птица за себя. – Я Родину любил, жил по правде, воевал без обмана и умер по-честному. Где здесь грех?
– Ты в Бога не веришь!
– Так нет же его, чего в него верить? – удивился Птица.
– Вот в том и грех.
Платонов не выдержал.
– Ты, Кузин, прекращай агитацию! Скажу вот Кольцову, что баламутишь, разлагаешь общественное мнение – только тебя и видели.
Кузин набычился. Резким движением ковырнул костер, выкатил еще одну картофелину. Ничего не сказал.
Гольдштейн скрутил козью ножку, протянул Птице.
– Что ты чувствуешь, Алексей, после смерти?
– Много чувствую разного. Чувствую правоту нашей войны, чувствую победу над фашистами – нескорую, но неминучую, чувствую горе по друзьям убитым и радость по живым людям, ненависть к врагам. Силу правды своей чувствую. Все важные чувства со мною остались, а лишнего больше не чувствую.
– Какого же лишнего?
– Голода, усталости, страха. Отчаяния, слабости, боли. Сомнений.
– Легко тебе, стало быть?
– Совсем легко. Кажется, взлетел бы сейчас, только ногами оттолкнуться посильнее – и в небо. Да держит что-то, не пускает…
– Грехи… – вставил Кузин полушепотом.
– Не грехи, – сказал Гольдштейн. – Миссия.
– Какая-такая миссия?
– Предназначение. В мировой литературе такие случаи неоднократно описывались. Но они с диалектическим материализмом плохо сообразуются, потому считаются антинаучными и вредными.
Про диалектический материализм в колхозе рассказывал партгрупорг, но Птица тогда ничего не понял и потому не понял и сейчас. Однако загадка собственной одухотворенности волновала его, поэтому он слушал Гольдштейна.
– Обычно, – продолжал между тем Гольдштейн, – дух человека умирает вместе с телом. Что происходит с телом, известно всем, а куда девается дух – загадка.
Гольдштейн говорил про Рай, но не хотел высказывать этого вслух, чтобы не совпасть в убеждениях с неприятным Кузиным.
– Но бывают случаи, когда от мертвого тела остается живой дух, называемый «привидением». Дух этот бесплотен и невидим. Он не покидает мир живых, пока не исполнит миссию.
– И в чем миссия? – спросили одновременно Птица и Платонов.
– У каждого духа миссия своя. Отомстить обидчикам за смерть, закончить важную работу, совершить что-нибудь значительное.
Птица задумался. Молотобоец-обидчик давно мертвехонек, поле, недокошенное в деревне, даже вспоминать смешно. Да и чего значительного может совершить простой русский солдат, к тому же убитый насмерть.
Платонов нашел еще одну закавыку:
– А где же «бесплотен», если его потрогать можно?
Для проверки он ткнул Птицу в твердый бок.
– Случай необычный, – согласился Гольдштейн. – Я думаю так: возложена на Алексея особая миссия, которую не может выполнить бестелесный дух, потому дух и одухотворил собою убитый организм. Кольцов это понял тоже и потому правильно назвал – Одухотворенный Человек.
С той поры стал искать Птица свою миссию. Шли месяцы. Погиб под гусеницами романтический Кольцов, так и не успев сжечь свой заветный танк. Погиб хирург Гульба – фугасная бомба попала в операционную, и останки подполковника похоронили купно с останками неизвестного бойца, которого он сшивал. Умирали навсегда и бесповоротно люди, которых знал и любил Птица, а его миссия оставалась неразъясненной.
В полковом листке красноармеец прочитал заметку о себе. Корреспондент, которого Птица никогда не видел, подробно и со знанием дела обсуждал «феномен Одухотворенности». Заметка была написана в хорошем смысле, но версия «одухотворенности» у корреспондента выходила иная, чем у Гольдштейна. По его мнению, в убитого красноармейца поселилась душа Родины, чтобы подмочь живым своим сыновьям. Рассказывал автор и об иных случаях одухотворенности. Например, о летчике, что разбился с самолетом, но и мертвым продолжал бить фашистов. Четыре раза мертвый летчик ходил на таран, многажды горел и уже совсем превратился в головешку, но продолжал воевать. Приводились истории и вовсе нелепые, в частности о безголовом комиссаре, который, лишившись основного органа, не оставил общественно-политических обязанностей.
Птица радовался, что он не один такой на белом свете, и продолжал искать то, для чего он оставлен с живыми.
К Днепру вышли в сентябре сорок третьего. Фашисты укрепились на правом берегу и держались с такой силою, словно почувствовали под собой родную землю. Могучая река несла воды неторопливо и тихо, но больше ничем не могла помочь своему народу. Предстояла кровавая переправа.
Маленький отряд капитана Краюхи перебрался на вражеский берег ранним утром на плотах из бочек и рыбацких лодках. Захватить плацдарм, закрепиться, обеспечить переправу – такой был приказ. И советский офицер Краюха собирался приказ выполнить, хоть и сделать это было невозможно. Он экономно рассадил бойцов по укромным позициям и приказал им беречь свои жизни на пользу стране и убивать врага помногу и надежно.
К полудню из всего отряда осталось четырнадцать человек, а к трем часам – шесть. Тогда Краюха приказал радисту вызывать подмогу. Ему было стыдно, но, оглядываясь на реку, он видел, что понтоны возведены только до середины, и не удержать ему этого кусочка берега. Это понимал и доброволец Платонов, который лежал в цепких малиновых кустах недалеко от Краюхи и одной рукой стрелял в немцев, а другой прижимал к раненому боку пилотку.
Птица вызвался добровольцем. В одухотворенном виде он еще не пытался плавать и немного опасался переправляться на плоту – вдруг случится утонуть и лежать на дне между жизнью и смертью до нового потопа? Но война шла на том берегу, и оставаться на этом было стыдно. Кузин вызвался тоже – боялся отпускать везучего. Еще набралось сорок человек.
Фашистская артиллерия без роздыха дубасила по реке. Широкий, наскоро сложенный неумельцами плот из свежего дерева сидел в воде низко и почти не слушался. Гребли чем придется, сильно, но не в такт. Медленно-медленно плот двигался к правому берегу. Сперва вдоль понтонов, потом – по открытой воде. Снаряды падали в воду справа и слева, с каждой минутой все ближе.
– Пристрелялись, гады, – сказал Гольдштейн, вытирая воду с лица мокрым рукавом.
– Не убьют, не бойся! – весело сказал Птица. – Там же наши ждут, Платонов и Краюха.
– И оттого не убьют?
– Конечно.
– Врешь ты! – зло сказал Кузин. От страха у него раскрылись глаза, и он понял, что никакой удачи Птица ему не принесет, а ждет его, Кузина, скорая гибель.
– Не вру. Мы – подмога. Пока мы к ним плывем, они будут держать берег. Мы уже им помогаем. Не бойся, Кузин.
Но Кузин боялся, он был надтреснутый человек, и с каждой минутой страх все сильнее разъедал его душу.
Платонов давным-давно открыл надежный способ воевать и не быть убитым. Главное, в бою думать о другом. О чем угодно, только не о смерти и войне – тогда выживешь и победишь. Платонов пытался научить этому товарищей, но ни у кого не получалось так хорошо думать о другом, и многих убивали. Тогда Платонов решил, что у всякого солдата – свой способ выживать в бою, и учить перестал. Его же самого умение не думать о войне спасало не раз.
Когда убили Краюху и радиста, Платонов переполз к старой толстой березе, удобно выпроставшей корни из-под земли, и стал думать о том, как он после войны поедет в Москву. Как он обойдет весь Кремль вдоль стены, рассмотрит каждую башню, будет слушать куранты – бом-бом-бом, увидит Ленина, может быть, увидит Сталина. Как он спустится по электрической лестнице к подземным поездам метро, как поднимется и выйдет на незнакомой улице и встретит незнакомую девушку, как они пойдут в парк есть эскимо и кататься на каруселях и как ничто больше не сможет помешать его счастью…
Уже убили всех, только один Платонов держал плацдарм, от которого зависел в эти минуты исход всей войны.
Плот рассыпался от близкого взрыва, когда до берега было еще метров двести. Половину бойцов пришибло бревнами, а кто не умел плавать, утоп сам. Кое-как сгрудили вместе что поймали и, навалившись, поплыли дальше.
Кузин совсем растерял остатки храбрости. Когда далекий фашистский пулеметчик начал стрелять по остаткам плота, он решил, что Родина не стоит его жизни. «Зачем мне умирать? – спросил себя Кузин. – Что изменится, если сейчас я выберусь на берег и брошусь навстречу безжалостным пулям? Ведь какая получится подмога из нас, – он пересчитал глазами оставшихся, – восьмерых? Плюнуть и растереть. На один зуб фашистам. Не хочу!»
Решив так, он отпустил бревно, за которое держался, и нырнул. Под водой Кузин бросил винтовку, документы, снял гимнастерку и сапоги. Плыть сразу стало легче, и Кузин позволил течению отнести себя подальше от опасного места. Он почти выбрался на берег, когда шальная пуля, выстреленная совсем в другого человека, попала ему в голову. Кузин пошел на дно и навсегда исчез из памяти живых и мертвых.
Птица помог выбраться Гольдштейну на берег. Философский кандидат был ранен в правую руку, из ладони струйкой била кровь. Больше никто не спасся. Впереди, в близком пролеске, были слышны выстрелы.
– Это Платонов держится, нас ждет! – сказал Птица. – Пойдем, товарищ, поможем ему.
Они побежали по голому пляжу, Птица впереди, Гольдштейн – за ним. Невидимый враг стрелял по ним из леса и удивлялся, что никак не может попасть. А Птица чувствовал, что пули, одна за одной, вонзаются в его тело и толкают назад. Бежать от этого было неудобно, но останавливаться – еще хуже.
«Как хорошо, что в меня попадают, хитро мы с товарищем придумали спрятать живого за мертвым», – радовался Птица на бегу, хотя ничего они не придумывали и мертвый прикрывал живого лишь по случайности, точно так же живой мог сейчас прикрывать мертвого. А через мгновение это стало уже неважным. Пуля пронзила одежду Птицы, пролетела через дырку в теле и убила Гольдштейна в живот.
Платонов символично лежал под березовым деревом. Ему было рано умирать, надо было дождаться подмоги. Но Платонов так устал воевать, что уже не верил в подмогу. Ему стало казаться, что он один на белом свете ведет бой с фашистами и не дает им мордовать Родину. И вот теперь его человеческие силы на исходе, не помогает больше испытанный способ, и нужно умирать.
Его ранили еще дважды – в правое плечо и в левую ногу. В ногу было не страшно, Платонов знал, что она больше не пригодится, а плеча было жалко – отнялась рука, и теперь он не сможет перезарядить пулемет. Это была последняя капля. Платонов зарыдал. Он плакал от обиды, размазывая по щекам слезы бессилия, он всхлипывал и рычал, подобно дикому зверю, и кусал корни березы, не зная, как еще выразить свое несогласие со смертью. Но плача, Платонов не забывал и стрелять, чтобы не проиграть войну раньше времени.
Таким его и увидел Птица: лежащим почти на спине, некрасиво вывернутым в прицельной позе, рыдающим, окровавленным, но еще живым.
– Вот и подмога, Платонов, – сказал Птица, устраиваясь в корнях рядом с товарищем.
Они еще долго стреляли по фашистам из своего надежного места. Птица помогал Платонову заряжать пулемет и прикрывал его с той стороны, где засел меткий вражеский снайпер. Потом Платонов перестал стрелять, и в следующий миг на берег хлынули наши войска.
Птица почувствовал, что сила, не дававшая ему взлететь в небо, отступила. Он взглянул в последний раз на мертвого Платонова, оттолкнулся ногами от мшистого корня и взмыл над землей. Над лесом плыли комковатые серые облака, а над ними, на высоте, недоступной даже орлам, начинались Небеса. Выше, за самым высоким и счастливым Седьмым Небом, светило яркое и честное Солнце. Дальше простирался бесконечный космос вселенной, в самом сердце которого горел вечный огонь. К этому огню, неторопливо и уверенно, плавно взмахивая могучими крыльями, летела душа Птицы.
Так – над землей.
На земле Платонов открыл глаза.