— Ну, как будто бы все… — устало потирая лоб, сказал Иван Семенович, когда возвращался с Кукиным из объединенной бухгалтерии отдела культуры. — Да!.. — будто споткнулся вдруг он. — Надо сразу же отвезти рюкзаки на вокзал, сдать в камеру хранения: зачем таскать их туда-сюда? Сможешь?
— А что тут «мочь»? — удивился Кукин.
Рюкзаки были пустяком. Главная проблема для Кукина заключалась в том, чтобы не опоздать на первую электричку до Межирова. Электричка отправлялась в шесть пять, а первый автобус из села, где жил Кукин, в шесть тридцать; в этом и была проблема.
Придерживая в троллейбусе до отказа набитые рюкзаки, Кукин пришел к выводу, что у него есть только два варианта: или остаться в городе, протомиться до утра на вокзале, или поехать домой, поспать, а в час-два ночи выйти на дорогу ловить попутку.
Ему не раз приходилось ночевать на вокзалах, и теперь, только подумав о духоте и людском мельтешении в залах ожидания, о назойливом электрическом свете и обязательном потряхивании за плечо сержанта милиции как раз в том момент, когда, наконец, начинаешь засыпать, Кукин выбрал второй вариант.
Дома никого не было: жена с сыном уже неделю гостила у своей матери.
Кукин медленно, подолгу останавливаясь перед окнами, побродил по тихой, кажущейся пустой квартире, ожидая, когда вскипит чайник, потом поел и решил часов пять поспать.
Он чувствовал усталость, вымотанность предотъездными хлопотами, но почему-то не спалось. Кукин подумал и с досадой догадался о причине: надо было ложиться сразу, а пока ждал, когда закипит вода в чайнике, ел, пил крепкий чай — на смену ватной усталости пришло то, что называют «вторым дыханием»; так с ним бывало не раз. Все же Кукин остался лежать, решив с обычной рациональностью: «Если не хочет отдыхать голова — пусть отдохнет хоть тело: и это уже кое-что…»
Он лежал, рассеянно глядел в угол, в котором успело примоститься несколько мохнатых от пыли паутинок, и перед его мысленным взглядом то вяло, то ярко и отчетливо проходили случайные воспоминания, события нынешнего дня — порой пустейшие, не имеющие к Кукину никакого отношения: уличные и транспортные сценки, обрывки разговоров, случайно обратившие на себя внимание прохожие. Потом он стал представлять, что в это время — в начале августовского вечера — делают в гостях жена Света и сын Павлик, потом стал думать о предстоящем ему ночном ожидании попутки, о неведомом скифском городище, на раскопки которого отправлялся, но во все эти его мысли, воспоминания назойливо тыкался случай в троллейбусе, когда он вез на вокзал рюкзаки.
На одной из остановок водитель долго не мог закрыть заднюю дверь, и вот какая-то женщина (Кукин не мог ее видеть из-за тесноты) вдруг начала обвинять в этом мужчину лет сорока, затиснутого на металлический поручень, ограждающий первое от двери сидение. Тот не мешал: это было ясно всем, кто мог его видеть, и Кукин, сморщившись от чужой глупости, хотел было замкнуться на своих мыслях, но голос женщины невольно притягивал внимание, настораживал и заставлял стремиться что-то понять. По голосу женщины чувствовалось: ей все равно, закрыта или открыта злополучная дверь, на уме у нее что-то другое, неотвязное; она насильно будит в себе негодование и в то же время не может заставить себя замолчать, хотя чувствует, что ее настойчивость уже кажется странной, что симпатии на стороне этого черноволосого, на редкость уравновешенного мужика. И вдруг на очередное добродушное уверение, что он не мешал и не мог мешать двери, она сказала то, другое:
— Да, да! Стал там, всех уже…
Это было так неожиданно, вздорно и грязно, что Кукин почувствовал, как у него от стыда начинают краснеть щеки, но мужик оказался еще выдержаннее и умнее, чем он предполагал: секунды на две растерянно задумался, а потом рассмеялся, сводя все в шутку:
— Ну и теща… К такой только попади. Не завидую я вашему зятю…
«Хорошо — мужик попался умный и спокойный, как стог. А если бы на его месте случайно оказался я?.. — содрогнувшись от омерзения, подумал Кукин. — И — главное — за что?… про что?..»
Этот нелепый, настойчиво лезший в сознание случай на время вогнал Кукина в скверное настроение, в размышления о мерзостях жизни и напомнил еще один подобный и тоже в троллейбусе.
На сидении, повернутом к задней площадке, сидели двое: он и она. Лет им было по двадцать пять — тридцать, вид имели обтрепанный и замызганный, было видно, что они давно осточертели друг другу до потери последнего уважения; красноватая рожа парня, общее выражение грубости чувств и побуждений на ней ясно говорили о его образе жизни и давнем, крепком пристрастии к спиртному. «Живет, чтобы пить…» — глубокомысленно и брезгливо подумал Кукин. Впрочем, и его подруга выглядела не лучше. Она со сдерживаемой жадностью ела гранат, обсасывая зернышки, словно леденцы, и глядя завороженно-тупым от удовольствия взглядом в пространство перед собой.
Кукин поставил портфель и, взявшись за поручень, отвернулся к окну.
— Жре-от… — с непередаваемо мутной, давно скопившейся и ничтожной ненавистью вдруг сказал краснорожий. — Ишь, жре-от… Вон она что купила…
Было видно, с каким наслаждением он бы сейчас избил, истоптал ногами свою подругу, но в троллейбусе было нельзя, и он только повторял, не в силах остановиться, несмотря на взгляды:
— Жрет… Ишь, как жрет…
А она, понимая, что сейчас он ее не тронет, тупо-блаженно улыбаясь, только быстрее обсасывала зернышки…
Эти незваные воспоминания родили тихую и мучительную тоску, неясную сначала и самому Кукину.
Он начал всматриваться в себя, в свою жизнь.
Все, как будто, было хорошо, лучше, чем у многих: ровные отношения с женой, прекрасный сынишка — на редкость смышленый, веселый, непоседливый; квартира — хоть и в селе, но со всеми удобствами, есть даже телефон. Летом — так даже лучше, что в селе: добираться на работу он привык, зато после работы можно пойти на пруд — он рядом — поудить карасиков, словно живешь на даче. Денег тоже, как будто, хватает, по крайней мере, не занимают от получки до получки. Работа — интеллигентная…
Тут Кукин остановился и задумался, со всех сторон всматриваясь в то многообразное, что являлось его работой. Был он старшим научным сотрудником в областном краеведческом музее. Командировки, встречи, документы и экспонаты, текущие заботы и хлопоты… Не скучно, и в коллективе на хорошем счету.
Все было явно о’кей, в норме, в порядке, но откуда же тогда эта неясная, мучительная, нежданная тоска?.. Откуда вдруг возникшее ощущение, что он не живет, а пребывает в кем-то исподволь, но четко очерченном круге, где не возникает поводов задуматься над непривычным и желания сделать что-то из ряда вон выходящее?.. Откуда ощущение, что и предыдущие годы он прожил, не выходя даже мысленно за пределы этого круга, которые кожей чувствовал? Почему?.. От рационализма, в котором порой упрекает Светлана, от невольного и, может, самой природой человека присущего стремления прожить с наименьшими затратами?..
«Ты так сжился с ценностями, нормами нравственности… нет — нормами приличий, если уж называть вещи своими именами, которые действуют внутри заточившего тебя круга, барьер которого становится все неодолимее, — удивляясь самим этим мыслям, подумал Кукин, — что тебя уже выбивает из колеи все, что им не соответствует: даже эти дурацкие случаи в троллейбусе… Твои надежность и добросовестность — давно лишь следствия представлений, благодаря которым можно прожить с меньшими затратами. Ума и души?..
Ты ведь уже не пытаешься понять то, что не укладывается в твои сложившиеся представления. Сколько, вот, статей по голографии тебе попадалось в журналах, которые почитываешь, когда начальник отдела в командировке, но, не поняв с самого начала, ты и не пытаешься понять: в чем же ее, голографии, суть…
Ты давно не задаешь вопроса, всегда ли нужна и правильна работа, которую делаешь с неизменной добросовестностью.
Когда был моложе — гордился, что можешь спокойно пройти по ночному кладбищу. Но, может, это оттого, что уже тогда у тебя не было воображения и любопытства?..
Ты охотно усвоил, что Добро всегда побеждает Зло, и поэтому судьба Добра тебя никогда особенно не беспокоит…»
«Какая чушь!.. — растерянно потряс головой Кукин. — Чего это мне полезла в голову такая чушь?..»
Но в глубине сознания он подумал, боясь в то же время, чтобы это понимание не вышло из глубины на поверхность, что — нет, не чушь. Это, пожалуй, не только не чушь, но безжалостный ответ на его теперешнюю, делающую все серым, тоску.
«Вот ты обрадовался вдруг свалившейся поездке на раскопки, — через некоторое время продолжил он. — Но что обрадовало тебя? — И с жесткой усмешкой добавил: — Возможность месяц спокойно пожить в глухом сельце, где будешь сам себе хозяин, где, как говорит Иван Семенович, прекрасная речка с широкими плесами. Скифское городище — для тебя просто место, куда придется ходить по утрам и наблюдать, как пацаны, которых в селе навербуете, будут рыть ямы. Раскопы — так они правильно называются. Конечно, ты постараешься, чтобы вырыли их столько, сколько Иван Семенович сочтет нужным, и не выбросили в отвал ничего, что он считает ценным. Что представляли из себя эти жившие две тысячи лет назад скифы — дело для тебя третье. Главное, что получишь как бы второй отпуск. Но — конечно! — работу сделаешь от и до, никто тебя не упрекнет, репутация станет еще прочнее…
Неужели все в самом деле так?.. — подумал Кукин, тут же раздражаясь на свой невольный испуг, вызванный возникшим вдруг ощущением, что он как-то обкрадывал, привык и продолжает обкрадывать себя. — Но в чем?! — даже дернулся Кукин, приподнявшись на постели, раздраженно глядя перед собой. — В чем?..»
Он снова лег и лежал без мыслей, чувствуя себя так, будто стоит на перепутье, не представляя, какой может быть новая дорога, существование которой все же ощутил, дорога, уводящая из пределов привычного.
«Какой еще „новый путь“?.. — пожал плечами Кукин. — Чего ты дергаешься? Зачем? Чтобы набить шишек и пустить на распыл все, что создавал годами? Или, скажешь, оно легко достается, ничего не стоит?..»
Он вспомнил странную судьбу своего однокурсника по пединституту, вообразившего себя поэтом. Тот с год назад решил целиком посвятить себя творчеству, ушел от жены, все имущество носит в портфеле, ночует то на вокзале, то на почтамте, где и пишет, как сообщил при последней встрече, поэму о Копернике. Питается, как Кукин понял, преимущественно хлебом, благо он дешевый, но денег в долг не берет, обиделся, когда Кукин начал навязывать трешницу. Говорят, что отрывок из его поэмы напечатали в московском журнале. «Надо бы зайти в библиотеку, прочитать…» — в очередной раз спохватился Кукин.
«Может, такой жизни ты хочешь?» — насмешливо спросил он себя, вновь вспомнил о ночевках на вокзале и с омерзением передернулся. Нет, и в этом было что-то не то: страстное, жертвенное, но ненормальное, недолговечное, как истерика или исступление…
— Да что тебя мучает?! — в раздражении от беспричинности своих мыслей воскликнул Кукин.
Он встал, закурил и снова начал бродить по квартире, подолгу останавливаясь перед окнами, бесцельно разглядывая до мелочей знакомый вид, открывающийся из них, и чувствуя, как в груди, что с ним стало бывать последнее время, лишь сильнее расползаются неясные смятение и тоска.
«Чего тебе надо?..» — еще раз спросил он, даже не пытаясь ответить, потому что это был уже не вопрос, а так — пришикивание, одергивание.
…В час ночи Кукин неторопливо собрал, уложил в полотняную сумку все необходимое в командировке и вышел из квартиры.
Свет на лестнице был выключен, Кукин оказался в совершенной темноте и с полминуты отыскивал ключом замочную скважину. Темнота, как и обычно, не вызвала у него страха; единственное, что беспокоило до тех пор, пока не нащупал перила, — это опасение споткнуться о что-нибудь на лестничной площадке.
Взглянув на черную, словно нежилую, глыбу соседнего дома, Кукин не спеша прошел по двору, а потом побрел серединой шоссе к светящимся магазинным окнам, испытывая удовольствие от одиночества среди спящего села, от густой темноты и тишины августовской ночи.
Длинное здание магазинов стояло у обочины против развилки, где в шоссе вливалась дорога из села Ивановки. Фонари над магазинными дверями освещали полукруг перед зданием. Кукин сел на одинокую скамью, стоящую у границы этого полукруга, неторопливо, настраиваясь на долгое ожидание, достал пачку сигарет, закурил, посмотрел на другую сторону шоссе.
Он сидел как раз против ивановской дороги, сидел к ней правым боком; теперь, когда повернулся, слева — в углу между шоссе и ивановской дорогой — стали видны смоляно-черные на фоне чуть светлевшего неба кроны деревьев и побеленный штакетник, ограждающий территорию детского сада, за которым был уже пустырь, а за ним поля; метрах в тридцати — сорока от Кукина стоял облицованный керамической плиткой павильончик автобусной остановки, а по правую сторону дороги на Ивановку, далеко от нее отступив, протянулся порядок из пяти домов.
Все это Кукин оглядел рассеянно и вернул взгляд на силуэт павильончика, потому что там тускло светился какой-то фонарь. Кукин вглядывался, стараясь понять, что там такое.
Фонарь светил желто-зеленым светом, таким тусклым, что освещался только его отражатель, чуть повернутый в сторону Кукина. Для карманного он был слишком велик.
«Мотоцикл кто-то загнал в остановку, — определил Кукин, — включил малый свет… — И почему-то решил: — Мотоцикл с коляской».
Так прошло с полчаса, и со стороны села Кудрино Кукин услышал слабый гул мотора; он медленно, чуть заметно усиливался. Кукин, встав, начал нетерпеливо смотреть в ту сторону, и вскоре, когда машина шла временами на подъем, в небе стало возникать колеблющееся желтое свечение. Наконец она выскочила из-за поворота улицы, ослепив фарами. Кукин просяще стоял на обочине с поднятой рукой, но «Жигули» промчались мимо, и скоро их красные огоньки скрылись за другим поворотом.
«Черт… — огорчился он, возвращаясь на скамейку. — Но ничего: до утра еще далеко…»
Шум машины истаял, и вновь Кукина, сидящего у края освещенного пятачка, накрытого, будто черным колпаком, безлунной августовской ночью, обступила глубокая тишина.
Он вдруг поймал себя на том, что она кажется ему напряженной, и на том еще, что его все больше начинает что-то тревожить.
Еще только что, какие-то минуты тому назад, он чувствовал себя спокойно, словно бы даже хозяином спящего села. Его настроение можно было передать так: «Вы спите вот, а утром снова займетесь тем же, чем вчера и позавчера, а я добираюсь на вокзал и уже днем буду далеко отсюда, где ждет месяц интересной и вольной жизни…»
Но вот это настроение ушло, незаметно вытесненное тревогой, неясным беспокойством, как от ощущения опасности, которую он еще не может определить, но которая уже существует.
«Что это? — подумал Кукин, рассеянно застывая взглядом на пачке из под сигарет, валявшейся шагах в двух перед ним. — Чего вдруг?..»
Однако он со все растущей настороженностью вслушивался в себя и вокруг, мысленно всматривался в то, что произошло с момента, когда вышел за дверь квартиры, чувствуя с каждой минутой, что его странная тревога — не блажь, она следствие чего-то действительно таящегося в ночи, но чего — он не мог понять. Единственным событием с тех пор, как сел на эту скамью, было появление машины, безучастно промелькнувшей в сторону города, но легковушка — Кукин несколько раз мысленно проверил — не имела никакого отношения к возникшей тревоге.
Он пожал плечами (в этом пожатии было столько же досады, сколько беспомощности) и заметно суетливо прикурил сигарету. «Ладно… — успокаивающе сказал себе, застывая помимо воли в напряженном и боязливо-чутком раздумье, — хорошо, попробуем с другого конца… Ладно — пусть предчувствие опасности, но какой? Какой именно?..»
Он пережидающе вздохнул, чувствуя уже раздражение и от непонятно отчего возникшего беспокойства, и от своего бессилия найти его причину, повел в темноту рассеянным взглядом и вздрогнул, похолодев: взгляд споткнулся о тусклый фонарь у павильончика автобусной остановки. Еще не успев ни о чем подумать, Кукин, взвинченный настороженностью, одиночеством, темнотой и тишиной, понял, пораженный, что именно это и есть причина подспудно возникшей и растущей в нем тревоги.
Несколько долгих секунд, чувствуя, как разрастается необъяснимый страх, Кукин глядел на тусклый фонарь, потом перевел застывший взгляд на клумбу перед собой.
«Ну да… — потрясенно подумал он. — Как же я не увидел этого с самого начала?..»
Нет, конечно же, с самого первого взгляда он увидел все, что можно увидеть, просто заранее был уверен, что не может увидеть ничего этого, и подогнал увиденное под самое «естественное» объяснение, которое тут же и пришло в голову, но в подсознании, обостренном всей окружающей обстановкой, увиденное отложилось полностью, и все время, пока сидел на скамейке, ждал услышанную издалека машину, шла незаметная его сознанию работа, следствием которой и явилась непонятная тревога.
«Нет, это не фара мотоцикла… — ошеломленно подумал Кукин, уставившись растерянным взглядом на яркие пятна цветов. — Во-первых — сама форма, она ведь прямоугольная, у мотоциклов я таких не видел… А цвет… Он желто-зеленоватый, завораживающий, когда в него всматриваешься, призрачный и нереальный, словно… словно отражение неведомой луны… Я не видел такого никогда… И вот что еще: фара светила бы гораздо ярче, причем и стекло ее, и — главное — отражатель не были бы освещены так равномерно…»
Он снова коротко взглянул в сторону павильончика и окончательно утвердился: нет, это было что угодно — только не фара, и оно действительно существует, ему не мерещится.
«Ну ладно, ну хорошо, — упрямо думал он, противясь все растущему страху, — ну пусть какая-то светящаяся штуковина, но почему я боюсь? Почему?..»
«Почему же я боюсь так?..» — безжалостно уточнил он через минуту.
Он чувствовал, что этот, уже ощущаемый страх — лишь жалкий предвестник того, который неизбежно явится, если он будет теперь всматриваться в странный свет и тьму вокруг этого света.
«Но чего я боюсь?!» Это было для Кукина непостижимо. «Взять и пойти посмотреть, что там — да и дело с концом?» — в беспомощном отчаянии подумал он.
Кукин начал поворачивать голову, чтобы еще раз взглянуть на желто-зеленый свет, прежде чем встать, когда вдруг осознал, что уже давно слышит с той стороны негромкие звуки. Он слышал их и минуту, и две, и пять назад, может, и раньше, но не обращал внимания, потому что таких звуков просто не могло быть в природе: ни одно живое существо не могло издавать их, ни один механизм.
«Что это? Шумит в ушах от напряжения?..» — оцепенело подумал он, хватаясь за последнюю соломинку. Он заткнул на несколько секунд пальцами уши, и тихие, но чудовищные своей невероятностью звуки тот час же пропали, стал слышен лишь густой гул крови.
— Так… — шепотом выдавил Кукин, вглядываясь в свет и вслушиваясь в доносящиеся звуки уже как в реальность, чувствуя, что сзади на плечи наваливается, придавливает к скамье страх, подобного которому он не испытывал ни разу в жизни. Позже, уже сидя в кабине ЗИЛа, мчащегося в город по пустынному шоссе, и на вокзале, ожидая Ивана Семеновича, он пытался определить, на что — хоть отдаленно — были похожи те звуки.
Они, едва слышные, напоминали неимоверно быстрый шелест тысяч листов сухой бумаги, изменяющийся в едва уловимом ритме, для каждого листа своем, шелест, на который во множестве стремительно навивались, пульсируя, другие ноты, и тысячи тысяч ритмов сплетались в какой-то общий, который не могло охватить сознание.
Это было странным подобием музыки, словно бы втягивающей в себя, завораживающей до оцепенения и заставляющей холодеть от стремительно нарастающего ощущения того чудовищно чужого и непостижимого, что открывалось за тихим и безумным мельтешением звуков.
Кукин с усилием отвернулся. Как только он перестал всматриваться и вслушиваться, страх, еще не успевший по-настоящему навалиться, вновь стал отступать куда-то в глубину.
С того момента, когда понял: он не знает, что светится у павильончика, Кукин находился в состоянии ошеломленности, которое усиливалось.
«Ведь там есть что-то еще… какое-то движение… Что-то… — или кто-то? — есть…»- понимал он.
Да, вглядываясь до боли в висках в желто-зеленый свет, вслушиваясь в чудовищно странные звуки, он различал теперь во тьме какой-то силуэт… нет — силуэты и какое-то движение…
Несколько минут Кукин сидел без мыслей, считая, что запретил себе думать, чтобы собраться с силами, а на самом деле — ошеломленный и раздавленный. Да, что-то там определенно было: едва различимое, в которое наяву всматриваешься, словно во сне: всматриваешься, но оно не становится яснее.
«Но что же я видел?..» — с усилием припоминал Кукин, когда придавленность отпустила. Казалось, проще было повернуть голову и снова вглядеться, но эта мысль даже не приходила Кукину, он чувствовал: рано. Это будет для него слишком преждевременно, ему надо собраться, хоть как-то освоитъся с уже увиденным и услышанным, подготовить себя к реальности этого — вон там, лишь метрах в сорока.
«Да в порядке ли я? — спросил он себя. — Не бред ли это? Не галлюцинации ли?.. Нет, чего-чего, а этого со мной никогда не бывало…»
Он преувеличенно внимательно стал осматривать все вблизи себя: вот клумба, огороженная наискось вкопанными кирпичами, на клумбе неизменные георгины, сальвии, астры… вот ползет жук — нормальный коричневый жук с усиками, ног — шесть, не восемь и не десять… Кукин ущипнул себя за щеку, скривился.
«Но что же именно я видел?..» — снова подумал, убедившись, что ему не чудится и способен рассуждать здраво. Перед светильником, ничего, кроме самого себя, не освещавшим, что-то было, но Кукин понял, что видит там что-то, в тот самый момент, когда отдернул взгляд в сторону, ошеломленный заполнявшим его страхом.
То, что он успел различить, не называлось известными ему словами, и, безуспешно промучавшись, Кукин задал вопрос, который уже давно, но робко маячил в его сознании: «Что же такое все это?..»
Как и вопрос, в его сознании (вначале слабым проблеском догадки) маячил и единственный ответ, но этот ответ был настолько невероятен, что Кукин и на этот раз не решился сказать его себе.
Страх отступил, но Кукин знал, что он вновь захлестнет, стоит лишь повернуть голову к желто-зеленому свету. Он также знал — был уверен, — что с ним ничего не случится, если будет просто сидеть на скамье, хотя не мог понять, откуда у него это предзнание?
«Сколько я смогу смотреть туда?..» — спросил он, чувствуя, что уже владеет собой, что стремление понять, что же там такое и что происходит с ним самим, отодвигает воспоминания о только что пережитом страхе. Он, ошеломивший своей силой, придавивший предчувствием своей беспредельности, вызвал у Кукина протест, был унизителен: Кукин чувствовал, но не мог поверить, что не в состоянии его подавить.
Он подобрался, сжав кулаки так, что побелели костяшки, повернул лицо к желто-зеленому свету, вглядываясь и считая про себя. Он смог досчитать лишь до двадцати, уже на счете «пять» сбившись на скороговорку, а цифры начиная с одиннадцати произнес слитным шепотом на судорожном вдохе, чувствуя, что ноги приподнимают его со скамьи и каждое мгновение вдох может смениться криком безумного ужаса.
Еще четверть минуты назад Кукин считал, что глубоко ошеломлен и пережил невероятный страх, что есть предел всему: дню и ночи, силе ветра и размаху крыльев, сроку жизни и невезению. Теперь, с трудом приходя в себя, медленно обретая способность мыслить, он с глубочайшим удивлением понимал, что у страха, которого по-прежнему только коснулся, и у ошеломленности, повенчанной с ним, нет предела…
Кукина охватили паника, желание бежать, спрятаться, укрыться с головой, ничего не видеть, не слышать… ни о чем не думать. Он каким-то образом по-прежнему знал, что на этой скамейке ему ничего не угрожает, но, с трудом подавив желание вскочить и бежать сломя голову, медленно поднялся. Стараясь шагать неторопливо, стремясь даже краем глаза не поймать желто-зеленоватое свечение, забыв сумку с вещами, пошел к черному, едва различимому силуэту своего дома. Походка его была деревянной. Несмотря на усилия воли, он все ускорял шаги, словно кто-то нагонял его сзади, уже чуть ли не дыша в затылок, неведомая опасность таилась по сторонам дороги и впереди. По лестнице он поднимался, едва дыша открытым ртом, чувствуя, как останавливается сердце, и, когда отпер, наконец, дверь квартиры, включил свет — без сил привалился к стене и несколько минут жадно хватал воздух, как человек, вынырнувший с большой глубины и избежавший там смертельной опасности…
Через полчаса Кукин снова шел к развилке: сила сильнее испытанного страха вела его туда. Это было не любопытство — это были необоримое желание и долг понять, постичь или — хотя бы — увидев, запомнить это для других, которые будут в состоянии понять и постичь.
Впервые за однообразные годы Кукин ощущал себя без скорлупы привычных воззрений, опыта, вселяющего уверенность в стандартных жизненных передрягах, без того, скопленного до этой ночи, что считал своим главным богатством. Он снова шел серединой шоссе, но теперь вокруг него простиралось не спящее село с однообразными, скучными окрестностями, а жуткая беспредельность Мира, и звезды над горизонтом и головой уже не были огоньками, украшающими общую картину ночи, их вид не развлекал глаз, а насмешливо и отчужденно морозил кожу наглядностью беспредельности Мира и необъятности его тайн. Серединой шоссе шел путник, очнувшийся от долгого полусна, с нескончаемым удивлением ощущающий свою открытость всему вокруг, свою бесконечную связь с простирающимся вокруг Миром, и — в то же время — свою обособленность от него, которая, не дана траве и деревьям на обочине, обособленность, определенную особым предназначением его — Человека, — которого Мир создал, чтобы постичь самого себя.
Кукин шел, в удивительном прозрении понимая, что его испугало не столько само неведомое, с которым столкнулся, сколько внезапное открытие, что оно существует вокруг и существовало все то время, пока он необременительно копошился в своем удобном мирке, не поднимая голову выше забот насущных.
«Неужели пригрезилось? Неужели там уже ничего и никого нет, все исчезло?..» — тревожно шептал он, ускоряя шаги и чувствуя, что если чего-то и боится — то только этого…