Народная мудрость гласит, что утро – вечера – гораздо мудрее…
Я нисколько не сомневаюсь в народной мудрости. Народ – он всё видит, всё знает, всё понимает. Только сказать не может, как та же собака. И поэтому народ никто и никогда не слушает, все только отмахиваются.
Может быть, для моего прадеда, который пахал землю в орловской губернии, утро и в самом деле было прекрасным временем. Возможно, он пробуждался ото сна – полным сил, с верою в себя и в своё будущее. Так ведь чему тут удивляться: прадед жил на своём хуторе, в гармонии с природой, с той средой, которая его окружала. Я даже допускаю, что прадед верил в бога, почитал царя и любил отечество… Хотя непонятно тогда, отчего всю эту замечательную триаду он рука об руку со товарищи пустил в полный исторический распыл в начале двадцатого века?..
Ну а мы, горожане, жители мегаполиса в начале двадцать первого века?
Для нас утро – кошмар.
Ты просыпаешься – одуревший, отупевший, в голове – ни одной связной мысли. В спальне – темно, потому что шторы задёрнуты. Поэтому надо взглянуть на мобильник, он всегда у изголовья. Если повезёт, у тебя ещё целый час на досып. Надо только сбегать в сортир, отлить, а затем – снова в сладкий сон…
Но только ты блаженно ткнулся носом в подушку, как под окном раздаётся такой звук, словно кремлёвская царь-пушка произвела, наконец, свой первый выстрел, – и прямо у тебя над ухом. А это всего лишь громыхнула дверь подъезда. Наверное, ранняя пташка, бравый дворник Нурали стоит на ступеньках крыльца и обозревает свои владения: прямоугольник двора, заключённый в каменную коробку шестиэтажного дома на Сухаревской площади…
Вот он поднимает свой инструмент, метлу, и…
Шарк.
Шарк.
Шарк.
Ну, за что можно любить такое утро?
Ты с проклятьями засовываешь голову в подушки и погружаешься в неверное утреннее забытьё, где стройные ряды русских крестьян с асфальтовым скрежетом пашут дворовую территорию…
А затем над твоим ухом звучит вкрадчивый голос:
– Вставай, гений! Поднимай свою задницу, продажная душа!
Голос из мобильника обращается ко мне. Я, конечно, не гений, но и не совсем уж пропащий. Истина лежит где-то в середине: чуть дальше от гения, чуть ближе к продажной душе.
А кем ещё может быть журналист в период бурных исторических событий?
И вообще – кто не продаётся в нынешнюю, информационную эпоху?
Я продаю свой талант, свои способности борзописца, а медийные олигархи покупают мой труд за деньги. За хорошие деньги. Иногда – за очень хорошие. Мне повезло. Некоторых покупают совсем за плохие деньги. Когда у тебя нет способностей борзописца, тебе платят смешные деньги. Сажают тебя в отдел писем, и ты процеживаешь словесное дерьмо в надежде, что блеснёт какая-нибудь случайная крупица информации, хотя бы для скандального подвала первой полосы. Например: дедушка недоглядел за внуком, попавшим под машину, – и повесился у себя на кухне…
Тьфу!
Такая нынче информация. Такая нынче пресса. Такие нынче гении.
Но вставать надо. Половина девятого. В десять – летучка. Раз в неделю я обязан являться в редакцию к началу рабочего дня. Пред ясные очи руководства и коллектива.
Издавая тяжкие стоны, я встаю, подхожу к окну. Шторы – вон.
А там, снаружи – прекрасное майское утро, и солнечный блик в каком-то оконном стекле заставляет меня зажмуриться на секунду…
Машина моя стоит на своём месте, целёхонькая, и поблёскивает своей перламутровой крышей.
В общем, мир не так уж и плох, каким чудится в первую секунду пробужденья.
Таким образом, отчасти примирённый с миром, я плетусь в ванную, залезаю в душ. Горячие струи смывают с меня последние остатки сна, вялости, даже кое-какие мысли для летучки рождаются в моём приободрившемся мозгу. И собственная физиономия, вопреки опасению, не раздражает меня в процессе бритья. Осталось только: чашка кофе, кусок сыру, три минуты на первую сигарету, и я готов к бою.
Выхожу из квартиры, сую ключ в замочную скважину. Тотчас за соседней дверью – шорох.
Сосед. Чёрт его знает, как он угадывает, когда я ухожу из дому. Я ведь не клерк, бывает, валяюсь в постели до полудня. Случается, вообще не являюсь домой. Никакого графика, полная анархия, стихия случайности и непредсказуемости.
Но когда бы я ни появился на лестничной площадке, сосед – за дверью – тут как тут. Неловко мужику стрелять мои сигареты каждый день, поэтому иной раз не показывается, шуршит за дверью и молчит.
Сейчас я с ним общаться не расположен. Кладу пару сигарет на перила, ступаю на лестницу, иду по ступенькам вниз.
Замок щёлкает в ту секунду, когда я делаю поворот. Соседская физиономия появляется в щели между дверью и стеной.
– Привет, Димыч! – говорит сосед и при этом как-то странно выворачивает голову, глядя на меня правым глазом, когда ему ловчее – левым.
– Привет! – отвечаю я и на секунду торможу – приглядываюсь.
Ага, башкою он крутит оттого, что у него весь левый глаз заплыл синяком.
– Что ж ты бабе своей позволяешь, а? – говорю я и бегу вниз.
На спуск с четвёртого этажа уходит полминуты. Когда я поднимаю голову вверх – рожа соседа торчит над перилами. Мне показалось даже – удивлённая рожа.
Во дворе я завожу машину, оглядываю её, мою ласточку, по периметру, – нет ли каких ущербов. Московский двор – такое место, что можно ждать самого неприятного сюрприза. Проколотой шины, поцарапанного крыла, прилепленной жвачки на переднем стекле.
Слава богу, всё чисто, я снова лезу внутрь и успеваю заметить в подъездном окне четвёртого этажа ту же соседскую физиономию.
– Здравствуйте, уважаемый Дмитрий! – раздаётся над моим ухом радостный голос.
Бравый дворник Нурали стоит слева по борту. В руках – метла, в пол-лица – металлическая улыбка.
– С вашей машиной всё в порядке! – торжественно говорит Нурали. – Мы следили за ней.
«Мы» – это та компания, что вечно торчит у Нурали в подвале. Он сам, женщина, замотанная в платок, какие-то мужики в тюбетейках.
– Ваша машина всегда будет в порядке, – продолжает Нурали, – пока я отвечаю за
этот двор.
Я вздыхаю и машу рукой. Хотел ему сказать пару ласковых за то, что спать не даёт по утрам, но у меня не хватает духу отвечать руганью на такую преданность. Дело в том, что полгода назад я напечатал в нашем жёлтом листке статью о положении гастарбайтеров в Москве. Ничего особенного, пару жаренных фактов, пару фотографий, пару риторических восклицаний о правах человека. Но как-то раз ко мне домой явилась странная компания из азиатов и лиц кавказского происхождения. Они принесли корзину с фруктами, здоровенную бутыль с вином и оставили на прощанье бумажку с номерами телефонов. Нурали сказал, когда они ушли, что эти номера дорогого стоят… С тех пор Нурали каждый день докладывается мне и предлагает девушку для уборки квартиры.
Вот и сейчас он говорит:
– Уважаемый Дима, я всё переживаю, как вы у себя за чистотой следите? Позвольте вам прислать домработницу? Она проверенная, она чистая, она…
Я снова машу рукой, отъезжаю от Нурали. Какая-то мысль не даёт мне покоя, этот дурацкий разговор с дворником сбил меня с какой-то важной мысли. В ту секунду, когда я ныряю в арку, чтобы выехать на Садовое кольцо, – вспоминаю соседа, его синяк и свою фразу о его жене.
И что? – спрашиваю я себя.
Но тут стихия московской улицы отвлекает меня. Десятый час на московских магистралях – это не то время, когда можно размышлять о загадочных синяках под глазом у соседа. Утро московского водителя – это гонка на выживание, это коррида, это бой за место под солнцем, – это адреналин в крови, это густой русский матерок, это горящие глаза и жесты, выразительности которых позавидует любой пластический актёр.
С раннего утра автомобильная лавина с окраин устремляется по столичным артериям к самому сердцу Москвы. К девяти утра автомобильные орды подкатывают к Садовому кольцу и начинают плотно заполнять улицы и переулки центра. И вот тут-то из двора на Сухаревке на своей «Тойоте» вылезаю я, грешный. Миллион раз я сетовал на то, что бог и мои дорогие родители создали меня «совой». Будь я задорным ранним «жаворонком», я не знал бы по утрам автомобильного горя в пределах Садового кольца. Потому что ранним утром Садовое свободно, гулко и просторно, – как говорится, хоть шаром по нему кати.
Но я не «жаворонок», я совсем даже наоборот «сова», и потому я вылезаю на Садовое, когда там не то что яблоку, черенку от яблока некуда упасть. А ехать нужно до зарезу, не спускаться же мне в метро, – мне, который не опускался до него уже лет десять. Говорят, что в метро тесно, душно, грязно и можно запросто подхватить с десяток болезней. Нет уж, увольте меня от метро, лучше я буду торчать каждый день в пробках, но – в своём собственном маленьком пространстве, в своём кресле, со своим радио и своей музыкой.
В общем, я врубаю музыку и ввинчиваюсь в автомобильный поток так, чтобы возле Олимпийского проспекта развернуться под Садовым в противоположную сторону и чесать до Курской. На Сухаревке горит красный, я торможу и невольно смотрю влево, на фасад моего дома. Он высится коричневой громадой с нарушенными пропорциями, словно на полотнах примитивистов, и вдруг мне чудится в одном из окон четвёртого этажа рожа моего соседа. Рожа как будто бы озадаченная, удивлённая, на ней так и написано: что ты сказанул такое, Димыч, про мою жёнку?
Загорается зелёный, я рву с места в карьер и пытаюсь ответить на соседский вопрос: в самом деле, что я такого сказал?
Да ничего особенного я не говорил. Подумаешь, брякнул что-то в том духе, что, дескать, разве можно позволять жене такие штуки?..
Тут, возле светофора на проспекте Сахарова, меня подрезает «девятка» и победно тормозит на красный свет. Выйти бы наружу да начистить морду этому козлу, но в московском потоке только и можно, что мигнуть дальним светом да показать ему вытянутый фак-палец – наверняка глядит, сволочь испуганная, в зеркало заднего вида, с нетерпением ждёт зелёный свет, чтоб драпануть.
Поехали. «Девятка» ныряет вправо, потом влево – удрал, сучий хвост.
Так-так, о чём это я рассуждал перед тем, как?..
Да! Про соседскую жену.
А что про соседскую жену? Подумаешь, заехала супружнику по физиономии. Чего в семейной жизни не бывает. В одной семье муж колотит жену. В другой, как у соседа, всё по-другому, противоположным образом. Дело в том, что сосед – безработный. Уже много лет. Пытается бомбить, но, судя по жёниным тумакам, выходит неважно. А жена вкалывает на двух службах сразу и кормит муженька вместе с лоботрясом-сыном.
Я его спрашиваю, соседа: ты почему, мужик, не работаешь, бьёшь баклуши? А он мне: не могу, говорит, по Москве рулить (он – профессиональный шофёр), пробки, видишь ли, все нервы вымотали. Так вот у нас теперь: работать нервы не выдерживают, а сидеть на шее у жены – вполне.
Так что думается мне, заслужил мой сосед такое обращение. И ведь она ему классно так заехала, от души, наотмашь, как в немом кино: они там пререкались на кухне, вдруг она снимает передник, вешает его на крючок, разворачивается и хрясь ему по мордасам. Видно, переполнилась женская душенька.
Курская. Мне направо, в переулки.
Ещё три минуты, и я у нашего редакционного особняка. Тут, к сожалению, нет моего Нурали, и никто не позаботится о стоянке для моей машины. Дважды я объезжаю особняк по периметру, а затем у меня лопается терпение. И я проделываю то, что строжайше запрещено самим Главным редактором: ставлю машину на резервную стоянку. Для этого мне приходится снять заградительную цепь. Спиною я чувствую взгляд охранника. Интересно, хватит ли у него смелости воспрепятствовать мне, звезде нашей бульварной газеты? Ставлю машину, вешаю цепь на место. Никакой реакции. Охранник решил не связываться, просто позвонил завхозу. А тот уже набирает номер генерального директора. И теперь интрига в том, успеют ли стукнуть о моём самоуправстве Главному до летучки.
Похоже, успели.
Главный садится на своё место во главе стола, окидывает своим проницательным взором присутствующих. Взгляд, который он бросает в мою сторону, не предвещает ничего хорошего.
Ладно – чему быть, того не миновать, от судьбы не уйдёшь, что на роду написано и так далее.
Начинается летучка. Я сижу. Молчу, слушаю доклады отделов. Мне отчитываться необязательно, я спецкор, свободный художник, у меня отношения напрямую с Главным. Вопрос: зачем же я здесь? Ответ: чтобы чувствовать локоть коллектива.
Итак, отдел политики планирует на неделе: интервью политолога с мировым именем (хотя о нём известно только в узких кругах Москвы), семейный портрет лидера думской фракции (говорят, у него премьерские перспективы), целую серию материалов о кооперации со странами СНГ…
– Какая кооперация? – вдруг спрашивает Главный, до того сидевший с отсутствующим видом.
Зав отделом политики (или просто Замполит) поднимает на него глаза, кашляет, проводит рукою по голому черепу, потом осторожно говорит:
– Промышленная, сельскохозяйственная…
– А у нас есть такая кооперация? – спрашивает Главный и переводит взгляд на зава отделом экономики (или просто – на Экономичку, опытного эксперта лет аж так двадцати восьми).
Та, выпрямившись на стуле:
– Да, конечно. Только оценить её очень нелегко.
– Вот как, – замечает Главный. – Вы тогда посмотрите (показывает на Замполита), что у них там… А вообще-то… это что, к политике относится? Какая же это политика?
Замполит жмёт плечами и говорит в стол:
– Какая ни есть.
И тут словно чёрт толкает меня под руку. Я вспоминаю афоризм из автомобильного радио, слегка его редактирую и:
– Политика есть, – говорю я. – Она не может не есть. Она съела уже столько журналистской братии…
Народ тихо прыскает, и все смотрят на Главного. А тот – ноль внимания. Будто не слышал.
– Так что там, – говорит, – в отделе экономики?
Теперь народ смотрит на меня, а я делаю хорошую мину. Но если Главный не отреагировал на мою остроту – это плохой знак.
Экономичка начинает с огромной скоростью трещать про недельный план, состоящий из набора ежедневной информации, аналитических материалов и…
– А гвоздь? – останавливает её трескотню Главный.
– Гвоздь? Разумеется. Есть гвоздь…
Она описывает гвоздевой материал, подготовленный ведущим репортёром лет аж так двадцати трёх. Зачин: экономика России больна, мы проедаем наше будущее. Ядро: три цитаты трёх известных экономистов, которые ссылаются на неважную государственную наследственность страны, плохую социально-генетическую природу граждан, обилие ресурсов (в том смысле, что у нас – чем больше, тем хуже). Финал: надо что-то делать, так жить нельзя.
– Где-то я уже это слышал, – бормочет Замполит.
– Да? – усмехается Экономичка. – Интересно, где?
– У нас, – отвечает ей Главный вместо Заполита. – Месяца два назад. А ты что скажешь? – вдруг спрашивает он меня.
Я гляжу на Экономичку, пожимаю плечами.
– А что? – говорю без нажима, как бы неохотно. – У нас нет других экономистов. У нас нет другого народа. Зато у нас есть много ресурсов.
– Ну да, – кивает Главный. – И ещё у нас нет других журналистов.
Экономичка выпрямляется на стуле и поджимает губы.
– Всё? – спрашивает Главный. – Так… отдел писем? Что там, в отделе писем?
Все оглядываются, ищут начальницу отдела, добрейшей души даму, Марь Палну. Но Марь Палны нет, она, оказывается, больна, её замещает… господи ты боже мой, её замещает Катька.
Катя поднимается со стула, худенькая, строгая, щёки – в красных пятнах.
– Ну, – произносит Главный со вздохом. – Вы… в курсе? Можете изложить?
Катя кивает, прокашливается. Народ хихикает. Бедная девчонка совсем теряется, смотрит в бумажку.
– Вот самое интересное за неделю, – начинает Катя неровным голосом. – Всего тридцать четыре эпизода…
Сколько? – раздаётся от народа с присвистом.
– Тридцать четыре, – не сдаётся Катя. – На мой взгляд, все они имеют определённый интерес для разных отделов…
– Мы вас слушаем, – ободряет девушку Главный, и у меня возникает к нему прямо-таки тёплое чувство. – Самый интересный, по вашему мнению, эпизод.
– Один? – разочарованно уточняет Катя.
– Остальное вы можете передать в отделы, – говорит Главный. – Итак…
– Я уже передала, – говорит Катя. – Ну, хорошо. Вот в этом письме…
– Когда? – спрашивает Главный. Удивлённая, Катя хлопает ресницами. – Когда в отделы передали?
Катя отвечает, что передала ещё позавчера. Главный обводит взором начальников отделов: кто-нибудь обработал? Начотделы молчат секунд пять. Их лица выдают напряжённую работу мысли: хочется соврать (конечно, шеф, всё давно изучили, запустили в работу, уже есть материалы!), но врать опасно – если заставят изложить детали, ты сгорел в ясном пламени начальственного гнева.
Мы над этим работаем, – делают озабоченные лица начотделы. – Всё идёт своим чередом.
– Ну да, – кивает Главный. – Вы над этим работаете. А я бы хотел…
Он на секунду замолкает, а потом формулирует мысль: хотелось бы, чтобы мы над этим – над правдой жизни – работали постоянно. Чтоб не высасывали свои истории из пальца. Чтобы пользовались настоящими соками жизни, которые где ж ещё брать, как не из живого источника – из писем. Да, у нас не высоколобая газета, мы должны давать в материал живинку. Но эту самую живинку брать надобно не с потолка, а черпать прямо из реки по имени «факт».
Он оглядывает присутствующих, а затем добавляет:
– Это касается всех. Даже спецкоров. Может быть, спецкоров в первую очередь.
На секунду повисает звонкая тишина. Народ, затаив дыхание, ждёт продолжения спектакля. Мне бы в такой щекотливой ситуации промолчать, но язык мой – неважный дипломат, он частенько словно бы живёт своей отдельной жизнью. В этом отношении он очень похож на другую часть моего тела, которая тоже норовит вести свою, особую, не совпадающую со здравым смыслом линию поведения…
В общем, я выражаю полную поддержку Главному в борьбе за чистоту его величества факта. Но при этом осторожно выражаю удивление по поводу упрёков в сторону спецкоров. Ведь специальные репортажи – это факты, развёрнутые в интересные истории и ставшие событием. Дружат, ещё как дружат спецкоры с фактической правдой жизни. А если на то пошло, как раз спецкоры-то самые частые посетители отелов писем. Хлебом не покорми спецкора, только дай ему заглянуть в этот самый отдел писем…
Народ молчит, не зная ещё, как реагировать: смеяться или делать вид, что всё очень серьёзно.
– Это правда? – бесстрастно спрашивает Главный.
Он спрашивает Катю, и по её лицу видно, что она не понимает вопроса.
– Часто у вас спецкоры бывают?
Катя смотрит на меня и – как бы сквозь меня. Девочка не умеет врать, но и правду сказать ей не под силу.
– Я не так давно работаю, – с трудом отвечает Катя, – чтобы делать выводы…
Главный вздыхает, качает головой, кивает ей: нус, что там у вас из живого источника фактов?..
Катя смотрит в бумажку, потом поднимает глаза, кашляет и начинает излагать самый интересный эпизод.
Эту историю прислала в своём письме продавщица супемаркета, – то есть, контингент самый что ни на есть – наш.
Итак, среди бела дня вполне приличные с виду посетители вдруг разделись и почти голышом бегали по супермаркету. Причём некоторые из них, люди в возрасте, даже приставали друг к другу… Эта вакханалия длилась четверть часа, а потом нарушители приличий попадали на пол и лежали какое-то время без признаков жизни. Когда они очнулись, то не могли дать никаких толковых объяснений службе безопасности и прибывшей милиции. Они даже утверждали, что ничего не помнят…
Катя заканчивает читать свою бумажку и поднимает голову. Редакционный народ ухмыляется, но смотрит на неё с уважением. Марь Пална никогда не потчевала оперативки такими острыми блюдами.
– Как раз для происшествий на первой полосе, – первым даёт оценку Замполит.
– Да, – кивает Главный, – отдел происшествий разберётся. Все свободны. А вас, – он смотрит на меня, – попрошу остаться.
Народ расходится, у всех на лицах не то чтобы радость в предчувствии моей экзекуции, но уж никак не сочувствие. Ничего удивительного: кто может сочувствовать спецкору? Всё как раз наоборот. Падение специального корреспондента – важнейшее событие для газеты, в такие дни заканчиваются одни карьеры и начинаются другие.
Все эти мысли проносятся в моей голове – пока мы ждём, когда зал заседаний опустеет. И я с удивлением замечаю, что мысль о закате карьеры не вызывает у меня каких-то особенных эмоций.
– Ну, – спрашивает Главный, – как дела?
Я пожимаю плечами. Отвечать в том духе, что, мол, дела идут нормально, – глупо, потому что мы оба знаем истинное положение вещей. За месяц – два материала средней паршивости, недостойных должности спецкора. И ещё какая-то мелочёвка, от которой газете ни холодно, ни жарко. Такой вот итог: что есть я, что нет, – одно и то же.
– Я понимаю, – говорит Главный, – ты, что называется, наелся нашего дерьма по самое горло. Но ты профессионал и хорошо знаешь, что именно за это дерьмо…
– … нам и платят деньги, – заканчиваю я мысль Главного.
– Да, – кивает он. – И как бы ни были высоки твои высокие мысли о призвании журналиста, ты должен давать на гора то, что нужно газете.
Однажды, за бутылкой, я разоткровенничался, разболтался, распушил хвост принципиальности и хохолок самовлюблённости. Дескать, я хоть у вас здесь в жёлтой газетёнке служу, потрафляю дурному народному вкусу, – но могу-то я совсем по-другому, на другом уровне, для другого читателя.
Помню, Главный ответил мне: тогда иди, пиши романы в тиши аллей, под журчанье струй. Там ты будешь счастлив, а здесь делают бабки. Все мы что-то можем, из высокого и принципиального, да вот беда: не платят за это приличных денег. А готов ты быть нищим счастливым поэтом или романистом?
И сейчас Главный не усмехался, не упрекал – нет, ему не до того, ему нужно привести в чувство захандрившего спецкора. Привести в чувство или…
– Ты, Дима, знаешь правила игры, – говорит Главный. – Я тебя не пугаю, но… Или ты придёшь в себя и возьмёшься за ум и за дело, или…
И он смотрит на меня таким взглядом, словно бы уже мысленно перебирает, кем сможет меня заменить.
– Понял, – отвечаю я, встаю и откланиваюсь.
– А я не понял, – тихо говорит Главный. – Что ты понял?
Здесь до меня доходит, что я ошибался. Он ещё не перебирал никого, не искал мне замену. Наоборот, он ожидал, что я – глаза в глаза со своим благодетелем – опомнюсь, приду в себя, попрошу прощения за разгильдяйство, заверю его и т. д. и т. п..
Но у меня нет сил ни просить прощения, ни заверять.
– Дайте мне пару дней, – говорю я и вижу в его глазах растерянность. – А лучше – неделю…
– За свой счёт, – говорит мне в спину Главный.
Мне даже немного жаль его. В сущности, он неплохой мужик и не сделал мне ничего плохого – кроме хорошего. В той системе жизненных координат, которую мы оба признаём. Мне совсем не по душе огорчать его, – как женщину, которую ты разлюбил, но другого выхода нет, как сделать ей больно.
Я направляюсь прямо в отдел писем. Надо же соответствовать легенде. Ну и Катьку надо как-то поддержать.
Она сидит перед компьютером и при моём появлении глубоко вздыхает.
Ну что тут скажешь? Всем в редакции известно, что Катя в меня влюблена. Впрочем, не то диво, что она в меня влюблена, – кто из редакционных женщин моложе сорока не вздыхал по мне хотя бы месяц? – дело в том, что она влюблена в меня давно. Так давно, что уже забыл, когда это началось. Мы с ней выросли в одном дворе, в Медведково, только она на десять лет младше меня. Это я устроил её в редакцию в прошлом году, меня мать попросила, они с Катькой дружат на непонятной для меня платформе. Я замолвил за неё словечко Главному, и Катьку взяли. И она работает. И всегда на меня смотрит, смешная, своими глазами с поволокой так, будто сейчас расплачется. А я, выходит, должен её утешать.
– Так, молодец. В принципе, справилась, – с порога беру я тон строго учителя, когда он разговаривает с влюблённой в него ученицей: мол, брось эти глупости, давай о деле.
Я даже дотрагиваюсь до её пальцев, но тут же отдёргиваю руку, потому что Катька вся вспыхивает. Вот ведь каковы они, девчонки с университетской скамьи. Современные барышни. И что с ними делать?
– Все твои замечательные случаи из реки по имени факт – на моё мыло, – говорю я озабоченно, – Я всё изучу. (Ну да, – мелькает у меня в голове. – Если не выгонят). А там будет видно.
– У тебя всё хорошо? – вдруг спрашивает она и так смотрит мне в душу своими глазами, то ли серенькими, то ли голубенькими, что я с трудом справляюсь с желанием поднять руку и провести пальцами по её лицу.
– У меня всегда всё хорошо! – заявляю я и выхожу в коридор.
Я иду по коридору редакции, и все встречные внимательно смотрят мне в лицо.
«Смотрите, – говорю я сам себе. – Падение спецкора не каждый день происходит в этих стенах. Смотрите, внимательней смотрите! Но как бы вы ни старались, ни следа слабости не увидите вы на моём челе!»
Так говорил я себе, выходя на волю и подходя к своей «Тойоте».
Когда я шёл по редакционному коридору с невозмутимой усмешкой человека, которому всё нипочём, я и в самом деле ощущал себя таким человеком. Но едва я сел в машину, сердце моё, как говорят в плохих романах, сжалось. Семь лет я работал в нашей газетёнке, я её нещадно ругал, но тут я был величиной, тут я заработал кучу денег. Когда я появлялся на тусовках – то именно эту газету я олицетворял. Я и газета – было одно целое. У меня вдруг появилось какое-то нехорошее предчувствие. А значу ли я что-нибудь сам по себе?
Мне так захотелось найти ответ на этот простой вопрос, что я немедленно позвонил одному своему приятелю, редактору ещё одного жёлтого издания. Вроде нашего, но – помельче. Года два он всё зовёт меня к себе, сулит златые горы, а я всегда смеюсь ему в ответ. Мы всегда с ним вместе смеёмся нашему вечному сюжету насчёт моего перехода из одной параши в другую, но помельче. Но зато, как добавляет приятель, на гораздо большие деньги. На что я неизменно спрашиваю: да откуда тебе взять такие деньги?
Я звоню ему, и он начинает разговор именно с этой присказки: когда я, наконец, буду работать не на бульдога Главного, а на него, современного, молодого… Он ещё не закончил вступление, а я кричу:
– Хоть завтра!
Повисает пауза, а затем он говорит:
– Ты в каком смысле?
Я отвечаю, что – в самом прямом. Готов покинуть старого осла Главного и перебраться к тебе – молодому, с перспективой, мулу от жёлтой продажной журналистики.
Тут снова – пауза.
– А что у тебя с ним произошло? – спрашивает приятель.
– Да какая тебе разница! – кричу я. – Главное, что я готов. Пользуйся!
Когда пауза возникает в третий раз, я понимаю, что предчувствие меня не обмануло. Плохие предчувствия всегда сбываются. Потому что хорошие предчувствия – это мечты, а плохие – подсказки.
– Видишь ли, Дима, – начинает приятель, – я только что взял заместителя…
– Небось, заместительшу, – брякаю я наобум и – попадаю в точку.
– Да, женщина. Молодая. А что ты хочешь?.. Чтобы я работал со старой калошей? Если я возьму тебя, то у меня меняется весь редакционный расклад. Мне надо подумать…
– У тебя есть один день, – гордо заявляю я и тут же жалею о своей горячности: ну зачем такой экстремизм, ведь Главный дал целую неделю?..
Но – поздно.
А ко мне подбегают завхоз с охранником и делают умоляющие знаки: немедля выехать с гостевой стоянки, потому что, видите ли, в ворота въезжает серебристый «Мерседес». В «Мерседесе» сидит закадычный дружок Главного, заместитель министра печати, я вижу сквозь тонированное стекло его вздыбленную копну волос.
Эта копна даже не повернулась в мою сторону, когда я проезжал мимо, и меня посетило ещё одно плохое предчувствие: не бывать мне никогда Главным. Ну а замом министра печати – тем более не бывать.