Не только наше время
Утром, идя по берегу, Старик нашел мохнатого. Это был очень странный человек: по всему его телу крепились какие-то лохмотья, совершенно ненужные, а из-под лохмотьев на груди пробивалась черная щетина. Волосы имелись в избытке и на лице, только тут они были отчего-то рыжими. Такого цвета шерсти Старик не видел ни у кого. Пожалуй, похоже на ягуара, только темнее и с проседью. Старик потер щеку и присел, чтоб рассмотреть получше.
Мохнатый лежал на песке, рядом с куском толстого дерева. Таких деревьев нигде нет, это тоже удивило Старика, но меньше, чем цвет волос. Мохнатый держал глаза закрытыми и, казалось, крепко спал, а руки его были скрючены, напряжены и протянуты к дереву, словно хотели его схватить, или держали его прежде, а оно выпало.
Старик потеребил мохнатого. Когда тот поднял веки, Старик спросил:
– Как тебя зовут? Почему твои волосы такие рыжие? Где ты взял такое отличное толстое дерево?
Мохнатый смотрел на Старика долго-долго – размышлял, наверное. И вдруг понес какую-то чепуху, вроде:
– Амэ-дже-мсо-тул, сей-лор, краш динш торм, хелллми олгай… хеллми!
– Ты не умеешь говорить, как человек? – Уточнил Старик, хотя, в общем, это было очевидно. – Скажи хотя бы, как тебя зовут, мохнатый?
– Мошнаты… – чужак тупо повторил последнее слово и поднялся. Вставал он трудно, шатаясь. Медленно разогнул руки. Было ясно, что ему плохо – тут и слов не нужно.
– Ладно, пошли со мной, Мохнатый. Мы тебя накормим и напоим, а потом научишься говорить и расскажешь, где ты взял такое хорошее дерево, и еще, зачем тебе эти лохмотья. Наверное, ты носишь их, чтобы быть незаметным в лесу. Наверное, ты охотник на свиней.
По дороге от берега до селения Старик выстроил еще много предположений, а Мохнатый молчал.
В селении все, кто встречал их, тут же засыпали Старика вопросами, а он подергивал ухо и важно отвечал:
– Вот выйдем в круг, там все и расскажу. А по дороге говорить совсем не годится.
Когда дошли до круга, за ними уже бежала целая толпа. Инчи-унчи, молодой охотник, позвал Вождя. Тот выбрался из шалаша, удивленно осмотрел Мохнатого и спросил:
– Кто ты, странный человек с такими волосами, какие растут на спине у лысой обезьяны?
Старик за время пути успел все понять на счет Мохнатого, и гордо ответил Вождю:
– Это Мохнатый, он охотник на свиней, потому и нарядился в эти странные лохмотья и волосы перекрасил – чтобы свиньи думали, что он обезьяна. Когда охотился, он нашел отличное толстое дерево и хотел забрать домой, но устал и не донес. Упал на берегу и заснул, там я его и нашел.
– А почему ты говоришь, а не он?
– Это потому, Вождь, что Мохнатый не умеет говорить, как человек.
Рыжеволосый чужак в доказательство издал длинное бормотание, все захихикали, а Старик улыбнулся.
– Ну, пусть у нас живет, – сказал Вождь. – Научим его говорить, как человек, а потом домой пойдет. Покажи ему, Старик, где еды взять. И где поставить шалаш тоже покажи, потому что ночью снова будет ливень.
Так Мохнатый и остался жить в селении.
Поначалу он был очень глуп – как ребенок. Не умел бить кокосы, подбирать остроугольные камни, подходящие для долбления, не знал, как зажечь огонь, и даже не догадывался, почему нельзя ходить за холмы. Правда, умел вязать лианы, но как-то по-особому, не как люди. Слов он не понимал совсем-совсем, ни единого, и только бормотал свое непонятное.
Но он был здоров и силен, как три человека вместе взятых. И он был добр. Если кто-нибудь нес корзину камней с берега, или тушу свиньи, или сразу четыре пузыря воды, он обязательно помогал донести. Помогал даже женщинам, такого никто другой не делал. К тому же, в нем все было необычно: как он лежал, закинув ноги на бревно, как ходил вразвалку. Как скреб грудь, когда отдыхал, и бороду – когда раздумывал. Как сплевывал налево. На него было очень интересно смотреть, и никогда не наскучивало – хоть полдня ходи следом и смотри. Так что Мохнатого скоро полюбили в селении. Всякий, кто был свободен, непременно спрашивал: «А где сейчас Мохнатый и что он делает?» Ему показывали, он шел туда, находил рыжеволосого и принимался чему-нибудь учить. Мохнатого учили все понемногу, а больше других – Инчи-Унчи, и Старик, и Быстроногий, и Плавунья, и Худышка, и толстый Пико-Поко. Они гордились успехами Мохнатого и хвастали друг перед другом. Громче всех, конечно, хвастала красавица Плавунья в тот день, когда чужак вполне связно сказал ей: «Я хочу поесть еще мяса».
После этого Мохнатый стал учиться очень быстро. Изо дня в день он понимал все больше слов, и чем больше понимал – тем больше спрашивал, и ему отвечали, и он начинал понимать еще больше. И как-то вдруг, внезапно для всех обнаружилось, что рыжий отнюдь не глуп, а возможно, поумней многих. Ведь это он придумал делать на стрелы костяные наконечники, и он же сплел огромную сеть, чтобы ловить сразу много рыбы, сколько не набьешь копьем и за два дня.
Говорил он теперь ясно и быстро, и много. Говорить по-человечески ему явно нравилось. Вечерами он ложился у огня, закинув ноги, да начинал рассказывать что-то сказочное: про странных людей с рыжими или белыми волосами, про огромные лодки, про деревья выше холмов, про зверей в пять раз больше ягуара, и – представить только! – про воду, которая становится твердой и ломается на куски. Он рассказывал и еще много чего, только этого уже совсем никто не понимал, но слушали все равно с удовольствием. Никто другой не умел так здорово рассказывать!
У Мохнатого были две излюбленные фразы. Он произносил их человеческим языком, однако смысл все равно был непонятен. Одна из них: «Кто ж так делает!..» Например, Быстроногий разводит огонь – трет хорошо, старательно. Мохнатый подойдет, скажет: «Кто ж так делает!», достанет из-за пояса какие-то два камня и стукнет ими друг о друга. С камней посыплются искры, и сухой мох тут же займется. Или, положим, трое охотников шьют лодку из шкур. Мохнатый поглядит на это, потом скажет свое «кто ж так делает» и возьмется за дело сам. Скрепит две лодки шестами и веревками, получится вроде как одна, но с двумя животами – и выяснится, что такая лодка никогда не опрокидывается и везти может хоть десять человек сразу. А однажды под вечер с охоты принесли окровавленного Синеглаза – кабан насадил его на клык. Рана была всего одна – на бедре, – но очень глубокая. Седой Знахарь обложил рану листьями живой травы и принялся читать заклинания, ворча под нос. Однако всем было ясно, что Синеглаз кончается: живая трава не спасала, кровь толчками лилась из-под листьев. Тогда Мохнатый тоже сказал: «Кто же так делает!». Отогнал всех, крепко-накрепко перетянул ногу веревкой выше разреза, потом взял из костра алую головешку и ткнул ею прямо в рану. Все остолбенели от ужаса, а Синеглаз взвыл, выгнулся дугой, и наверняка вырвался бы и ударил Мохнатого, не будь тот так силен. Но кровь перестала литься, а на следующий день порез начал затягиваться, а через семь дней Синеглаз уже снова мог ходить.
Другое странное слово, которое сохранил Мохнатый из прежнего языка, было «безбожники». В какие моменты чужак говорит его, и что оно значит, понять никто не мог. Когда какой-нибудь юный охотник впервые убивал козу, вымазывал свое голое тело ее кровью, а все девушки племени принимались ее слизывать, Мохнатый говорил: «Безбожники». В день Весеннего духа, когда все холостые мужчины и женщины делали слу-слу в кругу и кричали очень громко, чтобы кокосы хорошо родились – Мохнатый тоже говорил: «Безбожники». Даже когда все племя при полной луне обращалось к духам, стоя на четвереньках, – и тут Мохнатый говорил: «Безбожники». Инчи-Унчи однажды предположил, что «безбожники» – это знак восхищения, и все с ним согласились. Если кто-то слышал это слово от чужака, то широко улыбался и с двойным усердием продолжал свое дело. Однажды Вождь узнал, что Мохнатый терзается сомнениями, взять ли ему в жены мускулистую и полногрудую Плавунью или изящную, как птица, Худышку. Вождь позвал чужака к себе и посоветовал взять обеих. Хотя и не принято брать двух жен в одну и ту же весну, но такому сильному охотнику это простительно. Мохнатый поскреб бороду, сказал: «Безбожники», – и согласился. Вождь пересказал это девушкам. Обе были счастливы, что рыжеволосый красавец восхищается ими.
Что еще делал Мохнатый? Да много чего, мало кто все и вспомнит. Строил шалаши из деревьев и шкур, шил паруса, придумал восемь новых способов готовить мясо, а из козьего молока делал белую и очень вкусную еду – он сказал, она называется «чиз». А одной весной натаскал из холмов целую кучу необычных камней, разжег огромный костер и долго колдовал с камнями над огнем. Те, кто видел, говорили потом, что из камней вышла блестящая вода, и позже отвердела. Получилось что-то мягче скалы, но много тверже дерева, и Мохнатый сказал: это что-то зовется «айрон». Наконечники из айрона были острее костяных, ножи – лучше каменных.
Той зимой, когда умер Вождь, племя решило, что новым вождем должен стать Мохнатый. Ему сказали об этом и ждали, что он ответит: «Безбожники». А он почему-то замотал головой и проворчал: «Да какой из меня вождь… Я простой сейлор, даже не боцман. Не потяну я». Вождем стал Инчи-Унчи, но чувствовал себя очень неловко, и каждый месяц потом ходил к Мохнатому за советом.
А еще спустя годы Мохнатый заболел. Мало кто болел в племени, а уж от рыжего силача этого точно не ждали. Да только он слег, и кожа у него разогрелась, и лицо покрылось алыми пятнами. Плавунья смотрела за детьми, а Худышка сидела с мужем.
– Да кто ж так делает?.. – с надеждой спросила она, ожидая, что Мохнатый сейчас придумает что-нибудь и к утру выздоровеет. Но он грустно покачал головой.
– Амдаин… – сказал он. – В смысле, подыхаю я… Ничем тут не поможешь. У вас нет таких лекарств, чтоб не подохнуть.
Худышке сделалось пекуче больно, как от змеиного укуса. Однако, чтобы утешить мужа, она не подала виду, а только улыбнулась.
– Значит, тебе нужно радоваться. Духи встретят тебя с уважением и почестями и отмерят много-много счастья.
– Рили?.. – Он невесело усмехнулся. – Правда?
– Конечно, правда! Никто другой так много не сделал для людей, как ты. Значит, тебе полагается больше счастья, чем всем-всем. Мы даже сначала думали, что ты и сам дух.
– Какой там дух!.. – Глаза Мохнатого блеснули, и он горячо заговорил, вздрагивая и облизывая губы. – Я никакой не герой, простой сейлор, даже не боцман. Пять паундс в месяц, день на реях да кружка рому вечером. Мы шли на каравелл… большая лодка, очень большая. Мы везли великого человека. Миссионер… зе прист… мэн оф черч… Мы везли великого шамана, служителя духов. Он должен был попасть сюда, не я. Вот он бы научил! Он бы смог, вы обучились бы ту рид энд то райт… вы бы узнали молитвы, слово божье. Вы бы поверили в великий дух Джизес Крайст!.. А я…
Худышка слушала очень внимательно, поглаживая лоб мужа.
– Случился шторм. Мы не успели снять паруса, фок-мачта рухнула, смело полборта. Каравелл легла на бок и захлебнулась… Не знаю, кто выжил. Наверное, никто. Я вцепился в обломок и лост май каншенс… ну, как уснул. Проснулся здесь. Худышка, май диар, боюсь, что Джизес наказал вас, безбожников. Послал меня вместо того, великого шамана.
Она нежно лизнула его в щеку.
– Ты ведь ничего не поняла, верно?.. – с горечью спросил Мохнатый.
Он ошибался. Смышленая Худышка прожила с ним больше дюжины лет, и поняла почти все, несмотря на мудреные слова. Не укладывалось в ее голове лишь одно: кто же мог сделать для людей ЕЩЕ больше?..
«Это он выдумал, чтобы я не тосковала!» – вдруг догадалась она и затосковала от этой мысли еще сильнее.
* * *
– …При известном направлении тока в катушке, направленность вектора напряженности магнитного поля Н определяется правилом буравчика, или же правилом винта.
Демонически скрипя мелом, лектор изобразил нечто, подобное бублику (вероятно, катушку индуктивности), и несколько погнутых стрелочек.
– Предположим, что мы вкручиваем штопор правой рукой, вращая рукоятку в сторону протекания тока. Тогда острие штопора будет указывать направление вектора Н. Вихревое электрическое поле создает, условно говоря, воронку, и вектор магнитного поля направлен вглубь ее.
Вот! Я поймал нужное слово и завершил фразу. В этот момент Светка тронула мое плечо и спросила:
– Что ты делаешь?
– Пишу.
– Я заметила, – Светка подмигнула, глядя на мою руку.
Кисть руки держала авторучку, ее стержень указывал на хвостик буквы «и», которой оканчивалось слово «воронки», последнее в предложении: «Ложась на борт и черпая пробоиной воду, бригантина проваливалась вглубь воронки».
– Я пишу о путешествиях, – сознался я и, вполне возможно, покраснел.
Светка была стервочкой с длинными ногтями артериального цвета. Я ожидал от нее в качестве ответа скривленных губ и снисходительной усмешки.
– Круто, – сказала она. – Дашь прочесть?
Дать было стыдно. Выразить идею мне никак не удавалось: персонажи говорили не о том, сюжетные ходы оказывались примитивны, а описания – поверхностны. В отчаянии я влепил идею под конец чуть ли не прямым текстом. Пафосно и напыщенно, как некролог по Сталину. Словом, рассказ был графоманью чистой воды… Однако не дать – означало бы открыто признать свой позор. Я протянул Светке тетрадь.
Она читала, я краем глаза следил. Ее личико выражало эмоции – краем глаза сложно заметить, какие именно. А краем уха я слушал лектора. Он говорил много всего, глубоко научно обоснованного, и изображал на доске ряды пугающих символов интегрального вида. Мне мало что удалось понять, но одна его фраза звякнула в мозгу резонансом. Я записал ее в блокнот.
Соседка дочитала, вернула мой, так сказать, конспект и долго внимательно смотрела на меня. Пока она смотрела, я успел подумать: будь мы героями пьесы, здесь стояло бы слово «пауза».
– Ты давно пишешь? – спросила, наконец, Света.
– Со смерти отца.
Она изменилась в лице, и я уточнил:
– Это не просьба о сочувствии, а отсчет времени. Моя жизнь делится на ДО и ПОСЛЕ. Писать я стал ПОСЛЕ.
– Ты хорошо пишешь. Интересно.
– Паршиво, – сказал я. – Пытаюсь передать одну мысль, и это никак не выходит. Коряво, грубо…
– По-моему, все понятно.
Я промолчал, поскольку не знал, как ответить: поблагодарить за поддержку или фыркнуть цинично «да неужели?» Мое лицо выразило: «Да неужели?»
– А знаешь, – вдруг шепнула Света, – дед Майкла Фарадея был моряком.
– Правда?
Мое удивление относилось скорей к тому факту, что блондинка-модница знает само имя Майкла Фарадея, чем к родственным связям ученого.
– Правда. И не просто моряком, а кем-то вроде капитана. В общем, да, капитан. Он был известный путешественник, можно сказать, английский герой. Как звали – я, конечно, не помню. Его все любили или, как минимум, уважали. А потом он погиб.
– В катастрофе?
– Да, в шторм. Как в твоем рассказе. Фарадею тогда было лет пять. И вот его родные и близкие – родители, дяди, тети – решили воспитать Майкла так, чтобы он вырос… ну, достойным великого предка. Пошел по стопам, как говорят. Тоже сделался моряком, потом капитаном, адмиралом или кем там еще. Все сошлись на том, что внук просто-таки обязан не посрамить память деда.
– Сочувствую.
– Ага, ты уловил. Бедного ребенка задергали до истерик. Учиться – только на «отлично», никак иначе. Читать романы или там Дюма – это для других детей, для Майкла – учебники по мореплаванию. Поиграть с приятелями? Э, нет. Стрельба, фехтование, и, конечно же, плавание каждый день. Даже осенью в холодной Темзе. Можно только представить, как все это его достало.
Света облизнула губы и продолжила темпераментный рассказ шепотом.
– Самое забавное вот что. Дед-капитан, судя по всему, был колоритнейшим мужиком. Останься он жив – наверняка полюбил бы внука, расписал бы ему во всех красках про дикарей из Полинезии, про морских черепах и белых акул, да каким строем идут в бой фрегаты, и как матросы привязываются к реям в бурю, и какие сказки ходят на флоте о Нельсоне да о Моргане, и еще тысячу всяких басен. А потом, конечно, взял бы внука на мостик своей бригантины в небольшое плаванье через Ла-Манш и обратно, рассказал бы, как зовутся все паруса, показал бы пушки и закат над морем, дал подержаться за штурвал, познакомил бы с боцманом, у которого попугай, рыжая борода и вонючая трубка. И внук так очаровался бы всем этим, что и не представлял бы своего будущего на суше!.. Но дед погиб, и Майкл возненавидел море.
Я поймал себя на том, что уже не слышал ни слова из произносимых лектором. Света продолжала:
– При таком раскладе не удивительно, что Майкл искал любые способы спастись от мореходного училища. Скажи он напрямую, мол, хочу поступить в университет – родители бы его заклевали. Но на свое счастье он знал, что для навигации всюду используют компас, а компас, говорят, допускает ошибки. Есть какие-то поля, которые сбивают его, из-за этого корабли сходят с курса. И вот Майкл Фарадей заявил родителям: мой долг (неплохо придумал, а?) – долг! – изучить физику магнитных полей, чтобы спасти морские суда от трагических ошибок. Представил все под таким благородным соусом, что никто не смог возразить – и Майкл поступил в университет, и стал великим ученым, и открыл электромагнитную индукцию. Так что мир обязан открытием тупорылым родителям Фарадея… и еще тому факту, что дед-моряк вовремя погиб.
Вот теперь наступила моя очередь молча пялиться на собеседницу и не верить услышанному. Это вышло настолько в точку, что до боли.
Я спросил после паузы:
– Откуда ты это знаешь?
Тогда Света сказала подряд три фразы, каждая из которых впечатлила меня больше, чем предыдущая:
– Прочла где-то и запомнила. А может, только что выдумала сама. А разве есть разница?
И вправду разницы-то никакой! Неважно, было ли так на самом деле – важно, что так МОГЛО БЫТЬ. Этого достаточно, от одной этой возможности стало светло в голове.
– Спасибо, – сказал я, чувствуя отчаянное желание расцеловать соседку.
Лекция окончилась.
Мы никогда так и не целовались со Светой. Сложилось иначе. Она стала моей лучшей подругой на многие годы. Читала все, написанное мною, поддерживала в те моменты, когда критики разносили в пух и прах, и не стеснялась говорить правду тогда, когда все прочие хвалили.
А в моем блокноте осталась единственная цитата из текста лекции. Вот она:
«Неверно рассматривать явление индукции как связь причины и следствия. Связь между электрическим и магнитным полями намного теснее. Здесь причина так же невозможна без следствия, как и следствие – без причины».
* * *
Пирожки миссис Бейкер стоили по три пенса за штуку. «Лучшие пирожки в Ливерпуле» – так значилось на вывеске. Ниже мелким приписка: «возможно».
Три пенса – это бутылка молока и полфунта хлеба. Какое ни есть, а все же пропитание на день. Можно прожить сутки, особенно ребенку. Глэдис Уайтхил привычно пропустила эту мысль сквозь сознание, уже не удивляясь и не ужасаясь ей.
– Доброе утро, миссис Бейкер! Как здоровье?
– О, спасибо за заботу, Глэдис, вы как всегда милы! Как ваши маленькие: прелестная Рози, умненький Джекки? Щечки все такие же розовые?
Хозяйка лавки искусно обошла вопрос об еще одном человеке, и Глэдис была признательна ей.
– Растут, миссис Бейкер, грех жаловаться. А вот погода-то портится, верно?
– О, да, чистая правда. Облака сгущаются, того и гляди, дождь пойдет – всех покупателей распугает. Ведь кто на улицу в ливень выйдет? Пирожков с телятиной вам, как обычно, душечка?
– Уж кому-кому, но не вам опасаться за покупателей. Ваши пирожки чертовски вкусны, никто мимо не пройдет! – И как можно непринужденнее, совершенно без дрожи в голосе: – Мне две штучки, миссис Бейкер.
– Две?..
Это даже не был вопрос. Точней, лишь на секунду вопрос – а потом уже не вопрос, а обычный треп и обычная улыбка умиления на круглом лице, и деловитые движения, которыми хозяйка подхватывает два пирожка и укладывает в бумажный пакет. В мгновенье между вопросом и улыбкой по рыхлому лицу миссис Бейкер прошла туча.
По средам и воскресеньям, в эти дни она не работала, Глэдис Уайтхил заходила сюда за гостинцами для деток. И Роуз, и Джек обожали пирожки. Традиция оставалась неизменной уже больше года. Только в марте Глэдис брала по шесть пирожков, с августа – уже по четыре, зимой – по три, а теперь…
– Спасибо, миссис Бейкер. Пахнут просто великолепно!
Она протянула монеты, и хозяйка взяла их, чуть помедлив. Поблагодарила за покупку, многословно попрощалась. Глэдис направилась к выходу, а когда взялась за дверную ручку, миссис Бейкер окликнула ее:
– Душечка… – замялась, продолжила неловко, спотыкаясь. – Вы знаете, милая, я слышала… В порту люди говорят… Нет, вы, пожалуйста, не подумайте, но сюда заходит один боцман, и он сказал, что если уже полтора года прошло, то вряд ли…
– Я это понимаю, миссис Бейкер. Спасибо за заботу.
– Простите, душечка, простите старую дуру! Вот… пожалуйста, еще один пирожок возьмите – от меня для Рози.
Глэдис взяла и вышла.
Три пенни – это хлеб и молоко на день. Еще овсяная крупа, зелень, лук. Еще дважды в неделю пирожки и хотя бы раз в неделю овощи или яблоки. Итого на троих – два шиллинга в день.
Добавим жилье. Часть платы за две комнаты Глэдис отрабатывает, стирая вещи для мистера Карпентера – домовладельца – и других жильцов. Однако комнат у них по старой памяти две, да окнами на улицу, а труд прачки никогда не ценился высоко, так что часть квартплаты остается непокрытой. Итак, общим счетом неделя жизни обходится в один фунт.
Уходя в плавание, Стивен оставил сто пятьдесят фунтов. На год этого хватало с лихвой: с окнами на улицу, с кофе и булочками, с парой новых платьев для Глэдис и игрушками для детей. Стивен уходил штурманом, и, вернувшись спустя год, должен был привезти не меньше трех сотен, и Глэдис верила, что скупая арифметика нищеты уже никогда не коснется их.
Прошло девятнадцать месяцев. Обогнув Африку и Мадагаскар, миновав Индийский океан, зайдя в Кейптаун, Сингапур и Джакарту, бригантина «Елизавета» вернулась бы в ноябре.
В декабре была тревога. В январе – раздражительность, слепые вспышки гнева. В феврале – страх. В марте – слезы, отчаянье, безнадега. А теперь осталась хладнокровная математика и двадцать один фунт, то есть – пять месяцев жизни.
«Дорогая, ты очень даже ничего! Ты, знаешь, как добротная скаковая кобылка», – говорила подруга Маргарет. «Душечка, почему бы тебе не подумать о… Ну, ты понимаешь, ведь девушке очень сложно оставаться в такой ситуации…» – говорила миссис Бейкер. «Глэдис, вы еще молоды и недурны собою. Вам можно и даже должно позаботиться о будущем», – говорил мистер Карпентер. Все трое чуть смущенно опускали взгляд и быстро сводили разговор на другую тему. Глэдис знала, от чего они смущаются: ее лицо при подобных словах выражало отвращение и презренье. Даже подумать о таком варианте – значило бесповоротно признать тот факт, что Стивен уже не вернется, никогда. Глэдис этого не могла.
Что остается? Она грамотна, быстро читает и сравнительно сносно пишет. Однако с ее неуклюжими манерами, косноязычностью, мозолистыми руками и фигурой «скаковой кобылки» – кто возьмет ее в гувернантки?
Еще есть дядя Роджер в Уорикшире.
Глэдис обдумала все, петляя припортовыми улочками под моросящим дождем. Она предпочитала не предаваться размышлениям дома, поскольку не умела скрывать от детей своих мрачных мыслей. Вернулась спустя час уже с готовым решением и, пока дети с восторгом жевали, сообщила:
– Роузи, Джеки, послушайте. Наша с вами жизнь скоро изменится. Мы переедем в Уорикшир, в деревню. Роузи, куколка, ты должна помнить – мы были там три года назад, там дедушка Роджер и бабушка Дженни. Помнишь?
– Угу, мам, – выдавила девочка с полным ртом. – Эфо фам, хте офечки?
– Да, милая, там овечки и лошадки, и поля красивые – такие зеленые-зеленые, и речка. Ведь там хорошо, правда? Тебе же нравилось?
Роуз и вправду там нравилось. Еще больше ее вдохновило само предстоящее путешествие, и девочка с радостью кинулась собирать вещи. А пятилетний Джек не хотел уезжать. Он не помнил ни поля, ни деревню, ни двоюродного деда, но понял, что скоро очутится вдали от моря, кораблей и порта, откуда должен вот-вот появиться папа. Джек ушел в отцовскую комнату и разревелся, спрятавшись под стол. Глэдис не трогала его. Мальчику хватило часа наедине с собой, чтобы смириться с неизбежностью.
Нэрроу Бридж был обычной деревенькой на Эйвоне: домики под ветхой черепицей, низкие заборчики из потемневших досок, глиняные сараи и разлапистая мельница на холме. Вокруг – изумрудно-зеленые луга с тучными овцами, похожими издали на желтоватые сугробы.
Дядя Роджер был крепким, широким мужиком с окладистой бородой и сперва производил впечатление человека основательного, весомого. Однако, присмотревшись, можно было заметить его неуверенный взгляд, косящийся или падающий в землю, и кисть его левой руки, которая никогда не находила себе места – то лезла в карман без дела, то теребила пояс, то почесывала брюхо.
Гостья и хозяин сидели на деревянных скамьях через стол друг от друга. Глэдис говорила, дядя слушал и хмыкал, избегая смотреть в глаза. Тетка Дженнифер – не родная, а родственница лишь в силу замужества с дядей, – налила Глэдис молока и уселась на одну скамью с Роджером, но не возле него. Тем самым она вроде бы оставалась в стороне от разговора, но и получала возможность видеть обоих. Роузи, Джек и четверо внучат Роджера были изгнаны во двор.
Когда Глэдис окончила, какое-то время была тишина. Дядя шумно дышал и скреб ногтями скатерть. Наконец спросил:
– Значит, э… ты полагаешь, что того… Стивен не вернется?
Глэдис кивнула.
– И… э… к нам хочешь с детьми, да?
– Дядя, в Ливерпуле нам жить негде. Когда кончатся деньги, окажемся на улице. Останется только побираться.
Дядя покосился на тетку Дженни. Та смотрела исподлобья – молча, но звучно.
– Видишь, дочка, тут оно вот как. Ты понимаешь…
Она и видела, и понимала. В доме жило девять человек: Роджер с женой, их дочь – старая дева, и многочисленное семейство их младшего сына. Работать в поле изо всех могли только трое, а скотины было – пара коров да полдюжины свиней. Пока дядя многословно и сбивчиво излагал эти обстоятельства, Глэдис перевела взгляд на тетку.
– Я могу работать, – сказала девушка. – Умею стирать, шить, вязать, готовить.
– Это и я умею, – отрезала Дженнифер.
– Я научу всех ваших читать и писать.
– А на кой оно здесь?
– У меня есть пятнадцать фунтов.
– На дюжину глоток – это не манна небесная, милочка.
– Мне больше некуда деваться, тетя Дженни. Хоть на паперть.
– Это теперь так говоришь, чтобы разжалобить. А полгода не пройдет, как сыщешь кого-то. Девица-то крепкая, с ляжками, еще и читать вон умеешь.
Глэдис вспыхнула, Дженнифер презрительно поморщилась.
– Хотя бы детей пожалейте, прошу. Ради Господа и девы Марии приютите.
– А перед Господом-то наша совесть чиста. Вон четверо нахлебников и так. Думаешь, милочка, мало этого Господу?
Глэдис встала и, не прощаясь, пошла прочь. За руки выдернула Роуз и Джека из стайки детей, потащила. У калитки их догнал дядя Роджер.
– Ты, дочка, ты прости, что мы так… Ведь и вправду не можем…
– Христос простит, вы перед ним выслужились.
Роджер потупился, но придержал ее за плечо.
– Ты вот что… за холмом, за мельницей, на отшибе живет вдова Глик. Она одна в большом доме, ее боятся. Магда Глик. Ты э… зайди к ней, может быть…
Дом вдовы и вправду оказался велик – двухэтажный, каменный, со ставнями, с плющом, вьющимся по стенам, похожий на жилище небогатого помещика. Однако запущен непростительно: полураскрытая калитка перекосилась и вросла в землю, сад в бурьянах, на лужайке прямо перед дверью бродят куры. Сама вдова сидела на скамье у входа, сложив руки на коленях – старуха лет семидесяти, седая, пожелтевшая и выцветшая. Однако смотрела на Глэдис с живым любопытством, цепко.
– Ты и вправду ко мне, не ошиблась?
– К вам, миссис Глик. Доброго здоровья.
– Городская будешь? Из Ковентри?
– Из Ливерпуля.
Глаза старухи округлились. Если бы во рту ее доставало зубов, она бы, пожалуй, присвистнула.
– И с каким делом из такой дали в нашу глушь?
Глэдис попросила детей отойти в сторонку, а затем обстоятельно рассказала свою историю.
– Хм, – выслушав, сказала миссис Глик таким тоном, будто это ее хмыканье полностью и ясно выражало всю суть. Еще поразмыслила немного, потерла руки и добавила: – Нет, вам здесь не место.
Глэдис не ответила, но и не встала, продолжала молча сидеть возле вдовы.
– Нет, ты сама посуди, – повела дальше миссис Глик, – ты же городская девица, и дети твои городские. Как здесь жить будете? От скуки взвоете. Да и пользы от тебя немного – не умеешь ничего.
Глэдис Уайтхил и вправду мало что умела из сельских дел. Однако, выросшая в портовых трущобах переполненного жизнью города, она умела кое-что поважнее: разбираться в людях. Она сказала:
– Тропинка к вам заросшая, миссис Глик. И калитку не откроешь. И запущено все – видно, никто не помогает с хозяйством.
– И что?
– А дом большой. Есть куры – значит, и яйца. Вон виноград растет.
– Ну и?
– Значит, никто к вам не ходит, миссис Глик. Хотя причины ходить есть. Стало быть, боятся. Надо думать, считают вас здесь ведьмой или еще кем.
– И что с того? – голос вдовы стал скрипучим, но любопытства во взгляде прибавилось.
– Вам скучно так, что завыть впору. Поговорить не с кем. Новостей никаких. Делать нечего – силы не те. Сидите на лавке и смотрите на тропку, по которой никто никогда не ходит. Но все же смотрите: авось кто пройдет? Авось хоть собака пробежит? А придет время – начнете помирать. Так никто и близко тогда не подойдет, даже священника не позовут, через месяц после смерти только узнают.
Это была мрачная правда, но Глэдис угадала верно: старуха уважала правду, пусть и мрачную.
– Ты здесь приезжая, – сказала вдова, – не знаешь кое-чего. Боятся меня потому, что думают, я мужа отравила. Что на это скажешь?
– Мне все равно. Пусть и отравила – значит, причины были.
– Ну, а ты-то меня бояться не станешь?
– Я? – Глэдис чуть усмехнулась. – Миссис Глик, я прожила двадцать семь лет у Ливерпульского порта. Матросские драки видала, бандитов, испанских пиратов, шаманов вуду, рабов, повешенных и утопленников…
– Ну, хватит, хватит! Вижу, что не из пугливых. По душе ты мне. Только вот еще скажи: ты грамоту знаешь? Сможешь вслух газеты читать?..
За тринадцать фунтов Глэдис Уайтхил купила шестерых овец. Говорили, что она переплатила, однако овцы были действительно хороши. Пасти их по первой было некогда: слишком много времени уходило, чтобы привести в порядок вдовье хозяйство. Глэдис оттирала закопченные окна, вымывала многолетнюю пыль, выпалывала сорняки, под руководством миссис Глик рассаживала новые кусты крыжовника и смородины, подрезала яблони, отгородила загончик для кур. Овец она поручила сынишке Джемсонов. Каждый день он выгонял на холмы родительскую отару и подбирал заодно шестерку Глэдис. За это Глэдис кормила мальчика ягодами, говорила с ним по-доброму и иногда гладила по голове. Миссис Джемсон никогда не делала ничего подобного – еще чего, сюсюкать с тринадцатилетним парнем… Позже, когда овец стало уже больше двух дюжин, Роуз Уайтхил научилась их стричь и пасти.
Хозяйство миссис Глик и Глэдис давало ягоды, яйца, шерсть. Здесь, в деревне, продавать все это было сложно: скупщики не заезжали к дому вдовы, а односельчане остерегались иметь с нею дело. С отчужденною опаской стали относиться и к Глэдис. Она предвидела это, и остатки своих сбережений тратила, чтобы нанимать телегу и возить товар на рынок в Ковентри.
Пару раз ее надули, но девушка хорошо умела считать и скоро сориентировалась в ценах. Городские торговцы полюбили иметь дело с нею: Глэдис быстро соображала, легко считала в уме, говорила пусть грубовато, но бойко, по-городскому. В Ковентри ее признавали своей, не «тупой деревенщиной».
За год она прекрасно научилась торговать и предложила сельчанам возить их товары на продажу. Глэдис Уайтхил брала себе пенни с каждого вырученного шиллинга, но сельчане скоро смекнули, что пользоваться ее услугами все равно намного выгодней, чем продавать самим. Ведь Глэдис за фунт той же самой шерсти или галлон того же молока умудрялась взять на четверть больше денег.
Спустя три года после переезда у вдовы Уайтхил были свои лошади, телеги, извозчики, самая большая отара овец в округе. Постепенно, выискивая цены пониже, она начинала скупать окрестные пастбища. Ее больше не звали Глэдис, и уж тем более – дочкой или милочкой. Это была расчетливая, прижимистая, предусмотрительная помещица, покровительница Нэрроу Бридж. Все же она по-прежнему старательно выполняла свое обещание и каждое утро за чаем читала вслух для старухи Глик привезенную из города «Таймс».
Однажды утром, за чаем, они первыми в округе узнали, что в Ливерпуле случилась чудовищная эпидемия оспы. В портовых районах, откуда распространилась напасть, умирал каждый второй. Кое-где – из трех двое. Чтобы оспа не разнеслась по всему острову, королевские войска оцепили город. Глэдис твердо решила позже, после эпидемии, поехать туда и разузнать, что стало с бывшей подругой Маргарет и доброй миссис Бейкер, хозяйкой «Лучших пирожков в Ливерпуле». О том, что могло стать с нею самой и с детьми, вернись Стивен тогда из плавания, вдова Уайтхил предпочла не думать.
* * *
– Пресвятая дева Мария, в час тяжелого испытания, в душевном трепете к тебе взываю, на тебя одну уповаю. Ниспошли мужества и сил, чтобы пройти испытание, помоги не впасть в отчаяние, не утратить надежды…
Яркая фигурка пречистой девы с младенцем на руках и две свечи, приплавленные воском к столу, составляли центр крошечного мирка. Все царство земное вмещалось сейчас в деревянные стены душной, темной каюты. А там, за стенами, бушевал ад. Был треск, грохот, стон дерева, волчий вой ветра, чьи-то крики. Буря сокрушала бригантину «Елизавета». Швыряла с вала на вал, разрывала снасти. Отец Паркер стоял на коленях, вцепившись рукой в крышку стола, а другой удерживал фарфоровую деву Марию и выкрикивал слова молитвы так громко, чтобы слышать их. Звук собственного голоса давал ему клочок уверенности.
– Пресвятая дева, я, смиренный раб твой, припадая к стопам твоим, молю об одном. Дай смелости мне встретить смиренно беды, ниспосланные тобой, пройти сквозь все, сохранив надежду, укрепившись в вере…
Чудовищный взрыв, будто пушечный, оборвал молитву, и корпус судна вздрогнул. Отец Паркер дернулся, замер, вслушался. Мелькнула отчего-то надежда, что вот этот взрыв и был самым страшным, что их ждало, а теперь ужас позади, и шторм станет утихать. Несколько секунд так и было, но затем ад навалился вновь, а пол накренился – священник увидел, как огонек свечи образовал с парафиновым стержнем неестественный угол.
– Да что же это?..
И тут дверь распахнулась. Вплеснулся холодный ветер, ворвалась фигура в темном вымокшем плаще. Капитан сорвал треуголку, встряхнул головой по-собачьи, сбрасывая капли с лица, бровей.
– Молитесь, отче? Правильно, молитесь. Сейчас время.
– Что был за шум, капитан?
– Фок-мачта, – моряк вдруг сплюнул на пол. – Теперь нам крышка. Так что молитесь за всех. Нам, знаете, повезло, что вы у нас есть.
В последних словах была холодная ненависть.
– Как же? – Святой отец встрепенулся. – Как, вы говорите, крышка? Не смейте так! Господь послал нам испытание, если мы пройдем его с верою, то пречистая дева…
Капитан недобро хохотнул, оскалившись:
– Испытание, отче? Да вы бы на палубу нос высунули хоть раз! Парусов уже нет, четверть команды за бортом, осталась одна чертова мачта. И мы пьем воду. Если вдруг каким-то дьяволом так выйдет, что не пойдем ко дну сразу, то это еще хуже будет! Тот обрубок, что от нас остался, не пройдет и сотню миль! Так что, отец, молитесь, сколько успеете.
Капитан выбежал из каюты, и священник еще услышал обрывок его крика:
– О'тул, лентяй чертов, сейчас же…
Отец Паркер в смятении прижал фигурку к груди и зашептал – уже без пафоса, но горячо, истово:
– Пресвятая дева, как же это? За что ты караешь нас? Во славу твою мы пошли в это путешествие! Твоим именем я несу веру чужакам и дикарям. Я жажду, чтобы слово Господне достигло… За что же это наказание?
В ту минуту, когда вода переполнила трюм и хлынула в каюту, выдавив дверь, дева Мария ниспослала отцу Паркеру ответ. Он принял форму бредовой идеи, галлюцинации, пронзившей сознание: здесь не было кары божьей, один лишь расчет. Эти люди не провинились ни в чем, просто их смерть причинит больше добра, чем их жизнь.
Ложась на борт и черпая пробоиной воду, бригантина проваливалась вглубь воронки.