Ad majorem

Томазо въехал в Рому в одиннадцатом часу утра. Было еще довольно свежо, в тени даже кое-где лежал снег, но солнце сияло уже по-весеннему, ни одно облачко не пятнало синий купол небес, и на душе у Томазо тоже было солнечно и легко. Позади остались все нелегкие споры с отцом и долгий путь из Фиренцы; он, наконец, вернулся в родной город, вернулся, чтобы посвятить себя делу, которому замыслил отдать всю жизнь.

Томазо с детства любил Рому. Любил ее древнюю славу, многоколонные развалины дворцов, и в руинах, хранящих суровое имперское величие; камни старинных улиц и площадей, помнящие триумфы первых кесарей и пламенные речи республиканских трибунов; любил роскошные творения современных зодчих, съезжавшихся со всей Италии ради чести украсить Вечный Город; любил утопающие в зелени виллы и весело плещущие, искрящиеся на солнце фонтаны; любил и простые улочки, узкие и кривые, по которым часто бегал с соседскими мальчишками, путаясь под ногами прохожих; и лавки с их жестяными вывесками и манящими ароматами, и шумную разноголосицу рынков, и паруса лодок на Тевере, розовеющие на закате… Но, пожалуй, больше всего любил он то, что составило новую славу великого города – славу столицы католического мира, резиденции наместника Господнего на земле. Не раз сердце маленького Томазо сладко замирало, когда слышал он, как начинают звонить к мессе. Вот, словно часовой на башне, подал голос колокол Сан-Джиакомо; с обоих берегов Тевере отозвались ему Сан-Джулио и Сант-Аугусто; подхватил и понес их призыв Сант-Игнацио; размеренно и строго вступает Сант-Андреа, и тут же высоким и чистым перезвоном отвечает звонарь Санта-Сабины; вливаются в общий хор Сан-Бонифацио, Санта-Лючия, Сан-Джиованни и, наконец, разносится над городом торжественный тягучий бас колоколов базилики Сан-Пьетро…

«В дядьку пошел, – неодобрительно хмурился отец, глядя на восторженно-мечтательное лицо мальчика. Уйдет в монахи, кто дело продолжать будет?» Может, и переезд в Фиренцу был вызван не только деловыми соображениями, но и желанием увезти мальчика подальше от церквей и монастырей Вечного Города. Что ж, если и так, то не вышел у старого Лоренцо его хитрый план… Ибо сказано Господом – «не мешайте приходить ко мне малым сим!»

Копыта зацокали по булыжнику рыночной площади, и на предавшегося воспоминаниям Томазо разом нахлынул многоголосый гомон.

– Горшки, горшки-и-и!

– Тончайшие ткани с Востока! Возьмите, синьор капитан, порадуйте свою невесту!

– Рыба, свежая рыба! Посмотрите, как бьется!

– Врешь, мошенник, этот хлам не стоит и пяти реалов!

– Синьор, только из уважения к вам я готов отдать за восемь, но подумайте о моих шестерых детях!

– А ты бы строже соблюдал заповеди Господни, глядишь, и детей было бы меньше, га-ха-ха!

– Держи вора, держи!!!

– Синьора, купите сладостей вашему мальчугану!

– Ма-ам, хочу ледене-ец!

– Куда прешь с ослом, разрази тебя Иуда!

Томазо чуть нахмурился, услышав богохульство. Конечно, это всего лишь невежественное простонародье, они сами не знают, что болтают… но как все-таки жаль, что так трудно приживается в умах благочестие. Минуло уже шестнадцать веков с тех пор, как Господь принес себя в жертву, дабы спасти мир – а люди все еще не научились ценить эту жертву. Почему нет у них того чистого, цельного и светлого чувства, которое было у Томазо с тех пор, как ребенком познакомили его с основами святой веры? И почему Господь, жаждущий, чтобы все люди пришли к нему, не поможет им обрести эту веру?

Последняя мысль была совсем неприятной, почти кощунственной. И хуже всего, что как раз сейчас, когда он готовится к постригу, такие мысли стали посещать его чаще и чаще. Не иначе, нечистый пытается смутить его душу. Томазо поспешно перекрестился и свернул в знакомый переулок.

Не прошло и десяти минут, как он спешился у ворот обители. Осторожно ступая между лужами, чтобы не забрызгать белую рясу послушника, он подошел к входу, взял висевший на цепи молоток и постучал. Прежде, чем ему открыли, Томазо сделал несколько шагов назад, чтобы еще раз окинуть взглядом величественное здание из серого камня – истинную твердыню веры. Над входом изгибалась дугой каменная лента с выбитыми на ней латинскими словами. AD MAJOREM DEI GLORIAM, «К вящей славе Господней» – девиз иудаитов.

Тяжелая дверь отворилась, почти не скрипнув.

– Мир тебе, – приветствовал привратник молодого человека.

– И тебе мир, брат. Скажи, где я могу найти брата Бартоломео Гольджи?

– В конце левого крыла, он занимается с детьми катехизисом. Но позволь узнать, каково твое дело к брату Бартоломео?

– Я племянник его Томазо и прибыл по благословению духовника моего, отца Франческо…

– А! Брат Бартоломео рассказывал о тебе. Входи, я провожу тебя.

Дойдя вместе с привратником до конца коридора, Томазо осторожно приоткрыл дверь и заглянул в щель, не желая мешать уроку. Его дядя Бартоломео, чья несколько излишняя для ревностного служителя Господа дородность искупалась его лучившимся добродушием, заметил племянника, широко улыбнулся, но тут же быстрым движением приложил палец к губам, указывая глазами на приготовившегося отвечать ученика. Томазо молча кивнул, но оставил дверь приоткрытой, желая послушать.

– Итак, Умбертино, – сказал монах, – расскажи нам, как пришел в мир Иисус.

Умбертино, пухленький розовощекий мальчик – вылитый ангелочек с фрески Буанаротти – сложил руки, воздел взгляд к сводчатому потолку и старательным тоном отличника начал:

– Люди много грешили, и дьявол возрадовался. Но знал он, что не может овладеть душами людей, пока сами, по доброй воле, не предадутся они ему. И тогда принял дьявол облик человеческий, и явился в земле Израилевой под именем «Иисус», творя прельстивые чудеса и лжепророчества.

– Так, так, – одобрительно кивнул монах. – А что сделал Господь?

– Господь Бог вос… воск…

– Воскорбел, – подсказал Бартоломео.

– … Воскорбел сердцем, видя сие, и послал сына своего Иуду Искариота, дабы тот остановил дьявола и спас человечество от погибели. И сошел Иуда на землю, разоблачая козни Иисусовы, но люди были ослеплены своими грехами и ложными дарами Иисуса, и не слушали…

– И что было дальше? – подбодрил мальчика монах.

– И тогда решил Иуда изгнать дьявола с земли, и приступил к нему близко, и вошел в круг его учеников.

– А зачем он это сделал?

– Ибо так любил Иуда людей, что не пожелал оставлять на погибель ни единого из них, даже и тех заблудших, что первыми предались Иисусу. Но один лишь Петр согласился отречься от Иисуса; прочие же упорствовали, ибо слишком закоснели в грехах своих. И тогда с тяжким сердцем отступился от них Иуда, и предал Иисуса мирской власти кесаря.

– А отчего Господь наш Иуда сам, своею божественной силой, не покарал Иисуса?

– Оттого что люди сами должны были изгнать дьявола.

– И что случилось потом?

– Иисуса судили и предали позорной казни на кресте вместе с двумя разбойниками. С тех пор крест почитается всеми искарианами как святой символ победы над дьяволом. Но лишь телесная оболочка дьявола была умерщвлена, дух же его вновь низринулся в ад и по-прежнему измышляет козни против рода человеческого. И будет так до второго пришествия Иуды, когда побежден будет дьявол окончательно и вовеки веков, аминь.

– Подожди со вторым пришествием, ты еще с первым не закончил. Что сделали ученики Иисусовы?

– Ой, – смущенно покраснел Умбертино, поняв, что пропустил самое важное. – Ученики, исключая Петра, что отрекся от них, вскипели великим гневом на Иуду, и напали на него, и удавили его веревкой, повесив на осине.

– А отчего Господь наш Иуда позволил им это сделать?

– От любви к людям, ибо сей великой жертвой искупил он грехи рода человеческого.

– А как поступил Петр?

– Когда ученики напали на Иуду, Петр обнажил меч и хотел защитить его. Но Иуда сказал: «Ступай с миром, Петр, и неси мою истину племенам и народам». Так святой Петр сделался наместником Искариота на земле и первым Папой. При жизни он многих обратил в святую искарианскую веру, а после смерти вознесся на небо, и сделал его Иуда стражем райских врат.

– Молодец, Умбертино, все правильно. Ну что ж, дети, на сегодня урок окончен. Не забудьте повторить молитвы к следующему разу.

Радостно галдящая ребятня устремилась из класса мимо смотревшего на них с улыбкой Томазо. Следом вышел и Бартоломео.

– Значит, все-таки получил благословение, – довольно кивнул он, кладя руку племяннику на плечо и глядя на высокого юношу слегка снизу вверх.

– Получил, дядюшка. Непросто это было, отец уж больно хотел пристроить меня к управлению нашей суконной мануфактурой…

– Ну, Лоренцо тоже можно понять, – рассудительно заметил Бартоломео. – Мало того, что семейное дело некому передать, так еще и обет безбрачия… На нас кончается прямая линия Гольджи.

– Ничего, у меня две сестры подрастают, с таким приданым их кто хочешь возьмет. Да и не о мирском печься заповедовал нам Господь.

– Конечно, конечно, – покивал монах. – Однако не будь слишком суров и к мирскому – оно ведь тоже сотворено Господом нашим к вящей славе его.

– Вот насчет суровости я как раз хотел с тобой поговорить, – смущенно заметил Томазо. – У тебя есть сейчас время?

– Сейчас я должен идти исполнить свою службу. Но если тебе так не терпится, мы можем побеседовать дорогою.

Они вышли из обители и зашагали по улице. В лужах плескались воробьи.

– Так что тебя тревожит? – осведомился Бартоломео.

– Знаешь, дядюшка, это даже странно… Казалось бы, скоро исполнится моя мечта, я стану монахом ордена иудаитов… только бы и радоваться. А я… понимаешь, раньше я просто верил. Верил, и все. И мне было хорошо и покойно. Но все эти споры с отцом… они заставили меня задумываться. И чем больше я думаю, тем чаще…

– Возникают сомнения? – заключил монах. – Не вздрагивай, сомнения – это еще не ересь. Сомнениями вера только укрепляется – если, конечно, они правильное разрешение находят… Вспомни, святой наш Петр и вовсе учеником проклятого Иисуса начинал, однако ж, сумел обратиться к Господу и высших райских почестей удостоился.

Томазо не впервые уже кольнула мысль, что почести-то эти весьма сомнительные. Не наслаждаться жизнью в раю, а просто стоять у ворот, притом – всю вечность… Лучше, конечно, чем в адском котле вариться, но все равно – для себя бы Томазо такой доли не пожелал. Грех, ой грех так думать…

– Но если сомнения укрепляют веру, откуда берутся ереси? – спросил он вслух. – Почему существуют магометане и язычники? Отчего греки и русы зовут себя искарианами, но не признают нашего Папу и отвергают наши догматы?

– Дьявол силен… – привычно произнес Бартоломео.

– Но ведь Господь сильнее.

– Господу нужно, чтобы люди сами изгнали дьявола. Вспомни, что сказано в Писании.

– В Писании сказано, что Господь любит всех людей. И принес себя в жертву за них за всех. Значит, и за магометан, и за язычников. Отчего же он не поможет им прийти к истинной вере?

– Он помогает. На многих снисходит откровение…

– Но куда больше тех, на которых не снисходит. А ведь эти люди отправятся прямо в ад! Где ж тут любовь? – Томазо сам испугался резкости своих слов. Нахмурился и Бартоломео.

– Не нам судить Господа. Если в мире и существует зло, то не потому, что Господь нас не любит, а потому, что мы сами, в слепоте своей, отвергаем его любовь.

Монах говорил уверенно, но Томазо понимал, что в его словах нет ответа. Ибо они возвращают дискуссию к исходной точке – если всему виной слепота, почему Он не поможет людям прозреть?

– И не следует, в гордыне своей, полагать, что, если Господь не творит чудеса и знамения, то он ничего и не делает, – наставительно продолжал Бартоломео. – Он помогает заблудшим прийти к вере через нас, через воинство Иудово. До самых последних пределов Земли добираются миссионеры, несущие Слово Божие. А здесь, в сердце искарианских стран, святая инквизиция борется с диавольскими наущениями…

– Вот-вот, об этом я тоже хотел поговорить, – кивнул Томазо.

– Я знаю примеры жертвенной кротости миссионеров, но инквизиция… Проповедуя, что Бог есть любовь, она пытает и сжигает людей. Я боюсь, что многих это скорее отвращает, чем привлекает к Господу.

– Инквизиция никого не сжигает, – раздраженно возразил иудаит. – Она лишь предает закоснелого преступника светским властям. Вспомни, что и Господь наш Иуда поступил так же. А что до пыток, то лучше временные муки на земле, чем вечные муки в аду. И если некоторые люди слишком неразумны, чтобы понять это на теоретическом уровне – приходится демонстрировать им на практике, что ждет их, если они не отступятся от дьявола.

– Муки, муки… – пробормотал юноша. – Ну, хорошо – инквизиции нужны пытки, чтобы предотвратить вечные мучения. Но зачем эти вечные мучения нужны Господу, который любит всех…

– Ты забываешь, Томазо, – резко перебил его Бартоломео. – Ох уж эта людская неблагодарность! Человек всегда будет вас хулить за то, что вы для него не сделали, вместо того, чтобы благодарить за сделанное. Ты забываешь, Томазо, что Господь и сам пошел на муки ради людей! («Но отнюдь не на вечные», – подумал юноша, но высказать это вслух не решился.) А представь себе, что было бы, если бы он этого не сделал! Что было бы, если бы Иисус победил!

Томазо молчал, хотя и это объяснение его не удовлетворило. Да, с человеческой точки зрения все так – лучше меньшее зло, чем большее. Но ведь Бог всемогущ! Что ему стоит обойтись без зла вообще? И разве любой родитель или воспитатель, имей он такую возможность, не предпочел бы исправить дурной нрав ребенка, нежели наказывать его за этот нрав? Тем более – наказывать вечно, то есть, не давая уже никакого шанса на исправление, просто наказывать ради наказания? «Господи Иуде, помоги мне! – взмолился Томазо. – Разреши мои сомнения! Позволь служить тебе с легким сердцем!

– Молишься? – догадался Бартоломео, заметив, как шевелятся губы юноши. – Правильно, молись. Человеческая мудрость худа и убога. Чего не может постигнуть ум, искушаемый дьяволом, постигает сердце, открытое Господу…

Они свернули направо, прошли еще немного и оказались на площади Цветов. Здесь уже толпился народ. Томазо, не вполне представлявший, куда они направляются, вздрогнул, когда взгляд его упал на помост, обложенный хворостом, и столб, устремленный в небо, словно воздетый перст. С одной стороны площади сколочена была трибуна; там чернели рясы монахов и пестрели яркие шелка гражданских чиновников. Слева и справа от трибуны блистали алебарды и шлемы гвардейцев.

– Ну ладно, – засуетился вдруг Бартоломео, – отсюда посмотришь, на трибуну тебе, в общем, не положено…

Томазо остался в задних рядах толпы. Он мог бы протолкаться вперед, но у него не было такого желания. Слева от него две женщины оживленно обсуждали новую французскую моду.

Справа канючил какой-то мальчишка: «Па-ап, ну возьми меня на плечи, мне не видно…» – «Да погоди ты, нет еще ничего», – раздраженно отвечал ему отец.

Наконец привели осужденного в размалеванном позорном балахоне и колпаке. Толпа зашумела, подалась вперед; многие поднимались на цыпочки. Томазо тоже продвинулся поближе к помосту, желая разглядеть лицо этого человека. Оно было бледным, но спокойным. Взгляд его был устремлен куда-то вдаль; казалось, он не замечал ни толпы, ни палача, привязывавшего его цепью к столбу. Томазо вдруг с ужасом понял, что этот нераскаявшийся грешник, еретик, точь-в-точь напоминает ему святых великомучеников, как их изображают на картинах.

Горнист протрубил сигнал. Лица обратились к трибуне. Только осужденный по-прежнему смотрел куда-то в бесконечность, где, должно быть, открывалось нечто, внятное ему одному.

Один из монахов на трибуне поднялся в полный рост и развернул манускрипт. Томазо с удивлением понял, что это дядя Бартоломео.

– В лето Господне 1600-е, месяца февраля 7-го дня, трибунал Святой Инквизиции города Ромы, рассмотрев дело Джордано Бруно, обвиняемого в ереси…

Монах в этот миг даже казался выше и стройнее. И никакого намека на добродушие не было в его голосе. Вот он во всей красе – воин Иудов, вышедший на бой с самим дьяволом! Но чем больше Томазо слушал, тем больше переставал понимать происходящее. Приговор был составлен на редкость смутно и путано. Невозможно было вообще уяснить, в чем конкретно обвиняют этого Бруно и почему они считают, что за это его надо убить.

И почему он считает, что за это стоит умереть.

Взгляд Томазо соскользнул с трибуны, обежал площадь и снова остановился на приговоренном. Тот, словно почувствовал, отвлекся вдруг от своих далей и высей, и на какой-то миг их глаза встретились. Томазо вдруг остро почувствовал, как ему хотелось бы поговорить с этим человеком.

– …Церковь с тяжким сердцем отступается от сего еретика и предает его в руки светских властей, прося применить к нему наказание милостивое и не допустить пролития крови, – брат Бартоломео свернул пергамент и передал его кому-то слева от себя.

Хворост оказался отсыревшим, и палач долго не мог его разжечь. Но, наконец, костер запылал. И раздался первый крик – страшный, чудовищный вопль невыносимой боли, в котором, казалось, не осталось ничего человеческого. Объятая пламенем фигура корчилась и извивалась в своих цепях. А потом в ноздри Томазо ударил запах – отвратительный запах горелого человеческого мяса и волос.

«Если бы победил Иисус, было бы еще хуже, – повторял себе юноша, как защитное заклинание. – Было бы еще хуже…» Но из глубины сознания уже мощно рвалась, сметая все преграды, дикая, кощунственная, еретическая мысль: «Нет. Было бы все то же самое».

Загрузка...