НА СЛОМ!


Историко-революционная повесть

М. Зyeвa-Ордынца

Рис. худ. И. Королева

(Окончание)


СОДЕРЖАНИЕ ПРЕДЫДУЩЕГО:

Действие повести происходит на Урале в разгар пугачевского восстания. (1773–1775). Рабочие горных заводов волнуются, готовясь примкнуть к Пугачеву, осаждавшему в это время Оренбург. Управляющий одного из заводов, Карл Шемберг, обсуждает с помощником (шихтмейстером Агапычем) меры для водворения порядка и решает просить для обороны завода, отливающего пушки, отряд из соседней крепости.

У верстового столба, на котором колесован один из агентов Пугачева, происходит ночью свидание пугачевского «полковника» Хлопуши с Петькой Толоконниковым и другими главарями заводских рабочих, уже готовящихся забастовать.

Толоконников — предатель и передает листовки Хлопуши не рабочим, а Агапычу. Хлопуша подозревает Петьку, но пока не порывает с ним. Молодой парень Павлуха Жженый обещает Хлопуше «в понедельник подняться» и захватить завод.

Петька предупреждает об этом Агапыча, и его посылают в Верхне-Яицкую крепость, чтобы ускорить посылку помощи. Эскадрон под командой секунд-ротмистра прибывает на завод в момент вспышка, спровоцированной Шгмбергом, и разгоняет забастовавших рабочих. Выстрелом из-за угла Петька, желая убить Жженого, поражает другого главаря, Гришку-Косого. Завод затихает…

Но в окрестностях уже неспокойно. Горит Петровский завод, взятый «на слом», за Быштым-горой появился крупный отряд повстанцев… Ротмистр решает отступить окольным путем в крепость и берет с собой Шемберга и (в качестве проводника) Толоконникова. На заводе остается Агапыч, надеющийся играть «нашим и вашим», и заводская команда инвалидов-караульных…

--------------
VIII. 

Шемберг вытащил из потайного ящика сверток с особенно ценными золотыми вещами и сунул его за пазуху мехового полушубка. Вздохнул облегченно. Окинул прощальным взглядом комнату и вышел на крыльцо. 

Чуть светлело. Горы, еще курившиеся синеватым туманом, были особенно молчаливы и угрюмы. Заснул в ущельях даже вечный бродяга — ветер. Шумела только Белая, вздувшаяся от прошедших в верховьях дождей. Длинные иссиня-черные ее волны бежали вдоль берегов, взбрасывая вверх оторвавшиеся от заводской пристани бревна и доски. Бревна поднимались на-дыбы и, ударяясь о бока стоявшей здесь же баржи, гремели, точь-в-точь как вчера ночью пушки. Поеживаясь от предрассветного холодка, струями пробегавшего меж лопаток, Шемберг пошел к воротам. Оттуда неслись людские голоса и ржанье лошадей. Погонщики, выбранные управителем из особо приближенных дворовых, суетились с фонарями около вьючных лошадей, увязывая торопливо тюки. Невыспавшимися сиплыми голосами переговаривались гусары, докуривая перед походом последние трубки.

— Готово? — спросил ротмистр. И тотчас же скомандовал — По коням! Садись!

Звякнули о стремена сабли, заскрипела кожа седел.

— Шагом ма-арш!

Шемберг забрался на своего ногайского жеребца и, пропустив вперед вьючных лошадей, чтобы в пути иметь их перед глазами, занял место в колонне.

Старик-капрал и Агапыч заперли заводские ворота. Шихтмеистер крикнул вслед отъезжающим:

— Доброго пути!

Счастливо добраться!..

Никто не ответил. Шемберг в это время смотрел на север. Зарево уже погасло. Лишь мягкие пушистые облака, плывшие над Быштымом, розовели нежно по краям от еще тлевшего внизу пожарища…

В голове каравана шел пешком Петька Толоконников в нагольном полушубке с неизменным персидским ружьем. Обойдя завод по берегу Белой, он уверенно свернул на едва заметную охотничью Уршакбашеву тропу. Здесь отряду пришлось выстроиться гуськом, две лошади рядом не прошли бы по узкой тропке. Когда поднялись на первый взлобок, Шемберг остановил жеребца и оглянулся назад. Внизу, в лощинке притаился завод, тихий, испуганный.



Шемберг остановил жеребца и оглянулся назад. Внизу, в лощинке притаился завод, тихий, испуганный… 

Тропинка врезалась в урему, частый прибрежный лес. Ветви деревьев, нагие, похожие на оленьи рога, нависали над тропой, били по лицу. Шемберг уже вытирал с гладко выбритых щек кровь от царапин. Молчал, терпел, но в тысячный раз давал себе слово не возвращаться больше в эти дикие, азиатские дебри. Поглядывал любовно на вьючные тюки: «С этим можно спокойно прожить в тихом Аахене[9]). Урал же пусть хоть в ад провалится. Он мне больше не нужен!..»

Спускались в овраги, поднимались на горы, ведя лошадей в поводу, пересекали болота. Изредка попадались небольшие озера, бездонные, страшные, с голыми берегами, как глаза с опаленными ресницами…

Белая все время играла с путниками в прятки: то заблестит серебром где-то близко-близко, то опять вильнет в горную щель. Что верста, то у ней изгиб.

Благодаря частым извилинам Белая становилась к солнцу то в боковое, то в продольное освещение. Свет и тени менялись ежесекундно. От пестряди красок у путников рябило в глазах. Скалы, теснившие Белую, через которую переползал караван, то громоздились уродливыми идолами, то обрывались к реке отвесной стеной, то раскидывались причудливыми руинами средневековых крепостей с амбразурами, бойницами и башнями.

Шемберг удивленно раскрывал глаза. Ему казалось, что он на берегах родного Рейна бродит среди развалин замков…

На противоположном берегу, на светлой поверхности скалы зачернела мрачная пасть пещеры. Обернувшись к ротмистру и указывая на нее, Толоконников сказал:

— Ермакова пещера. Старики бают, клад там его скрыт, золото и самоцветы.

— Иди ты к бесу с Ермаком! — огрызнулся ротмистр. — К печке бы поближе, чтоб дрова березовые постреливали, да пуншику бы! А здесь вот мерзни, как собачий хвост в проруби!..

…В полдень сделали небольшой привал. Наскоро закусили и двинулись дальше. Торопил всех Петька. Неясная тревога угнетала его. Он спешил переправиться на противоположный берег Белой. Только там, в Сибири уже он мог быть спокойным за свою жизнь…

«Цел ли мост под Твердышевским заводом? — эта мысль за все время пути тупо жевала его мозг. — А ежели уж разрушен — каюк! Разъярилась Белая, вброд ее сейчас не перейдешь. Жди тогда ледостава. Спешить, спешить надо!»

И он спешил… Лошади, изранившие ноги об острые скалы, уже спотыкались и, отупев от тяжелого пути, лишь прикладывали уши на удары шпорами и кнутами. А впереди, сзади, с боков, без конца, без края, словно синие грозные тучи — горы, горы и горы…

Тропинка перекидывалась с горы на гору. Внизу в логах гремели по камням ручьи, на вершинах величаво шумели вековые девственные леса: в шубе хвой седые сосны, оголенные уже дубы, липы, клены. Чаще начали пересекать дорогу звериные тропки, проложенные к Белой, к водопою. В одном месте при подъеме на гору невдалеке послышались шуршанье и треск валежника под чьей-то тяжелой лапой. Лошади, прядая ушами, испуганно захрапели…

— Сам бродит, «хозяин», — сказал кто-то из гусар, успокаивая поглаживанием коня.

Местами тропинка совсем пропадала, и тогда Толоконников руководствовался какими-то, лишь ему одному известными приметами. Караван, видимо, забрался в самые глухие дебри Урал-камня. Картины, полные сурового и мрачного величия, открывались перед путниками на каждом шагу. Вот на севере рванулся к небу мощным взлетом горный кряж Маярдак и застыл окаменевшими волнами. Видна только передняя его цепь, а остальные слились в неясную полосу. На западе другой кряж, полузатянутый синей дымкой. Отдельные его вершины повисли в воздухе между небом и землей, плавая в туманном мареве. Тишина, гнетущая, словно под сводами подвала, охватила караван. Лишь стук дятла, изредка рев «падуна» да детский плач кречета в небе будили горную тишь.

…Леса… горы… тишина…

«Что изменилось здесь, в этой «мати-пустыни», ну, хотя бы со времен ушкуйников[10])? — философствовал от скуки ротмистр. — Ничего! И сейчас, как и при них, все те же горы, та же торжественная тишина и тот же крик кречета над головой…»

Незадолго до вечера, когда скупое осеннее солнце, выглянув на минуту из-за туч, облизало горные гребни и в медь расплавило стволы сосен, Петька остановился. Указывая на ближайшую седловатую гору, сказал ротмистру:

— Вон через этот шихан перевалим и тогда прямо к Белой спустимся! Теперь близко уж…

Петька и ротмистр первые вскарабкались набору, остальной караван остался еще внизу. Вершина горы была загромождена так называемой «россыпью»— осколками скал и крупными каменными глыбами. Восточная часть горы обрывалась отвесной гладкой стеной. Внизу гремела Белая. Реку в этом месте со всех сторон обступили крутые лесистые кряжи, зажали ее в каменное кольцо. Но она все-таки прорвалась. У подножья той горы, на которой стояли Петька и ротмистр, Белая нашла узкую щель — и злая, стремительная, в седой пене, клокотала там, крутя ошалело водоворотами. Ротмистр подошел к краю стремнины, поглядел вниз и тотчас испуганно отшатнулся:

— Ну и пропастина! Так и затягивает…

— Подождем здесь остальных, — сказал Петька. — А вон, ваше благородие, и «Золотые Шишки» видны. Гля-кось!

Ротмистр поглядел в указанном направлении и увидел гору, вершина которой, причудливо изгрызенная ветрами, отливала на солнце золотом. Отсюда и произошло ее название.

— А теперь на ночь[11]) гляди. Самую матушку Яман-гору[12]) увидишь.

Ротмистр взглянул на север. Яман-тау большую часть года бывает закрыта туманами и облаками, пряча в них белоснежную голову. Но ротмистру посчастливилось. На один только миг отдернулся облачный полог, открыв мрачную массу горы. И опять она укуталась в облака. Ротмистр невольно вздрогнул. У него осталось впечатление каких-то головокружительных черных круч, голых безобразных скал и серых извилистых ущелий…

Гусары один за другим начали вытягиваться на вершину. Показались вьючные лошади Шемберга, а за ними и он сам, с исцарапанными щеками, посиневшими от холода губами, но веселый и довольный.

— Это вон синеет заводской пруд, — продолжал рассказывать ротмистру Толоконников, — а близ его и мост на ту сторону. Да его отседа видно!

Петька встал на обломок скалы и, приложив к глазам козырьком руку, посмотрел вниз. Ротмистр, увлекшийся флягой с водкой, обернулся от подавленного крика. Взглянул на лицо Петьки и отшатнулся, — так оно было исковеркано ужасом.

— Чего ты?

— Мост!.. — и не докончил. Бессильно опустился на землю.

— Ну?

— Сожжен!



— Мост!.. — подавленно вскрикнул Петька и не докончил. Бессильно опустился на землю… 

Никто не сказал ни слова. Долго молчали подавленные, особенно остро почувствовав свое бессилие, свое одиночество среди горных дебрей.

— Кто же сжег-то? — первый очнулся ротмистр.

— «Их» рук дело, — ответил седой вахмистр. — Перехватили, значит, нас!

— Да не распускай ты сопли! — тряхнул ротмистр Петку. — Ужель другого пути нет?

— Есть, — безразлично ответил Толоконников. — На Ягодные горы. Белую округ обойти, а потом опять вниз, к фортеции спускаться. Да только я дороги не знаю, запутаемся…

— А вброд через Белую! — с проблеском последней надежды крикнул ротмистр.

Вахмистр посмотрел презрительно на своего командира и непочтительно ответил:

— Чай, не ослеп, ваше благородие! Вишь, она свирепая, как дьявол, — осеннему паводку время…

Плечистый фланговый гусар, которому все равно нечего было терять, крикнул весело:

— А ведь наше дело, ребята, чистый табак! Ей-богу!

— Што ж, неушель назад? — отчаянным воплем вырвалось у Шемберга.

— Назад вам тоже пути нет! — раздался совсем близко твердый, чуть глуховатый голос. За скалой, в нескольких саженях от каравана зашуршали камни — и на открытое место вышел человек в красном казацком чекмене.

— Хлопуша! — испуганно выдохнул Петька и нырнул в ближние кусты…


IX.

— Ты кто таков? — скорее удивленно, чем испуганно спросил ротмистр.

— Чай, повыше тебя чином, — улыбнулся Хлопуша, — полковник я царев — Хлопуша!

Гусары переглянулись многозначительно, услышав это, уже ставшее известным на Урале имя.

— Нет у нас царя, — крикнул ротмистр, — мы только всемилостивейшую государыню признаем!

— Стара песня, барин! — насмешливо откликнулся Хлопуша. — Пора бы уж поновей петь. И запоешь, запляшешь даже под нашу песню, вспомни мое слово. Ну, да ладно! А ты вот што, твое благородие, не ершись-ка без толку. Назад вам ходу нет, тропу Уршакбашеву мой есаул стережет, да и «чесночком»[13]) мы ее для верности посыпали, штоб кони ваши не прошли. Смекаешь?

— Коли назад нельзя, — сказал ротмистр, — вперед пойдем.

— Не пущу! — спокойно ответил Хлопуша.

— Кто?

— А я.

Ротмистр оглянулся и, увидав, что весь его эскадрон уже подтянулся на вершину, обнажил саблю. Шагнул к Хлопуше:

— Уйди с дороги, бродяга!

К его удивлению, Хлопуша не отступил назад, не потянулся даже к оружию. Наоборот, спокойно прислонив к скале ружье, вложил в рот два пальца и свистнул. Это был настоящий, былинный, разбойничий посвист, который, если верить сказке, «лист с деревьев срывал», от которого ужасом туманилась голова, лошади вставали на-дыбы, а руки опускались в предсмертном бессилии. И этот разбойничий свист словно оживил гору. Из-за каждой скалы, из-под каждого камня, из каждого куста выросли люди и устремились к Хлопуше…

Ротмистр попятился ближе к отряду. Попробовал было сосчитать Хлопушиных людей, но сбился и бросил.

А сколько здесь было рваных зипунов, порток, изрядно дырявых войлочных шляп, киргизских малахаев, башкирских стеганых шапок! Сколько здесь было землистых лиц, расцарапанных в кровь с желваками мозолей рук, босых, несмотря на позднюю осень, ног, опаленных у домн бород, растравленных рудниковыми кислотами болячек, свинцово-синих, цынготных десен, сгорбленных от векового рабства спин и глаз, глаз, недавно еще грустных и покорных, а сейчас мстительных, налитых кровью яростного гнева! Это было то самое «богатье»[14]), из которого смелый донской казак раздул пожар восстания. Это был Урал, взбудораженный Емельяновыми «манифестами»: работные людишки, рудокопцы, пахотные крестьяне, ясашные и просто голытьба, уходившая от барщины и рекрутчины в Прикамские леса, «голутвенные, добычливые люди», буйная вольница, грабившая по Чусовой и Белой купеческие и казенные караваны…

Вооружены они были самым разнообразным оружием: дубинами, вилами, самодельными копьями, дедовскими протазанами[15]), пистолетами и офицерскими шпагами, казачьими карабинами и солдатскими фузеями, сайдаками[16])…

— Вот оно, царево войско! — заговорил снова Хлопуша. — Только рукой махну, все вы в пропасти будете! — И, не обращая уже внимания на ротмистра, повернулся к гусарам: — Ребятушки, неужель служба царицына вам сладка? Только баре государя нашего новоявленного не признают, а смерды, кость мужицкая и даже всякие орды ему покорились. Сдавайтесь и вы, от его имени за это милость и свободу обещаю, — освобожу вас от службы и в вольные казаки поверстаю…

Гусары, сбившись в кучку, зашептались. Ротмистр понял, что надо действовать решительно. Взмахнул саблей, крикнул:

— Ребята, присяге не изменим! Сабли вон! За мной!

Но гусары не шелохнулись. А старик-вахмистр сказал серьезно и строго:

— Неча махать саблей, ваше благородие! Покорись! Не пропадать же нам всем из-за тебя! — и первый сбросил к ногам Хлопуши свой карабин. Остальные гусары последовали его примеру.

— Изменники! Клятвопреступники! Собачье племя! — закричал ротмистр и, в бешенстве переломив о колено саблю, бросил обломки в пропасть.

— Так-то лучше! — засмеялся Хлопуша и, кивая на ротмистра, обратился к гусарам: — А вы, ребятушки, зато, што он вас собачьим племенем обозвал, всыпьте-ка ему сотню плетей. Дозволяю…

В этот момент поблизости раздался шум, сердитая брань, и на вершину, тяжело отдуваясь, вскарабкались двое мужиков, таща за собой упиравшегося Толоконникова. С Петьки в драке сорвали его полушубок, и он стоял перед Хлопушей в разорванной рубахе, даже без пояса…

Твердые желваки задергались на скулах Хлопуши. Усилием воли он тушил мутную ярость, делавшую его диким зверем. Боясь разжечь себя даже криком, сказал спокойно:

— Ну вот ты и попался, Петра. Давай рассчитаемся. Должок ведь за тобой…

— Погоди, Афоня, у меня с ним беседа будет, — перебил вдруг Хлопушу молодой парень, отделяясь от толпы.

Судя по нарядной кривой турецкой сабле, пристегнутой к галунной офицерской портупее, это был кто-то из пугачевских начальников. Толоконников поднял голову и тотчас опустил ее безнадежно еще. ниже. Перед ним стоял Павел Жженый…

— Здравствуй, Петр, здравствуй! Увиделись мы с тобой. Што ж глаза прячешь, как вор, иль вину чуешь за собой? — Жженый с этими словами медленно наступал на Толоконникова, а Петька так же медленно пятился назад. Словно невидимая нить протянулась между этими двумя людьми. Петька, сам того не замечая, пятился к пропасти. И вот, когда он был уже в одном шаге от края ее, когда все присутствующие затаили дыхание, думая, что он сейчас сорвется вниз, Жженый вдруг крикнул резко:

— Стой!

Петька вздрогнул и остановился, как вкопанный.

— Кайся! — сказал сурово Жженый. — Гришку-Косого помнишь?

— Помню, — прошептал побелевшими губами Петька.

— Ты его убил?

— Я.

— За што?

— Ненароком. В тебя метил.

— Кто меня убить наущал?

— Шихтмейстер.

— Обещал за это сколь?

— Червонец да полушубок волчий.

— Дешевая моя голова! — скривил губы Жженый.

Хлопуша делал последние усилия, чтобы сдержать ярость. Он дышал тяжело и прерывисто, с хрипом, словно только что вынырнул из-под воды. Дрожащие его пальцы то сжимались судорожно в кулаки, то опять разжимались, как будто он уже тискал ими чье-то горло. Петька видел это, по лицу Хлопуши уже читал свой конец и все же не мог ни врать, ни запираться, ни даже умолять о пощаде. Голубые глаза Павла словно заколдовали его, отняли у него волю и разум. Обессиленный, опустошенный, он покорно отвечал на все вопросы Жженого.

— Еще отвечай, — продолжал Павел. — Государевы письма, что Хлопуша тебе давал, вместо наших мужиков кому относил?

— Шихтмейстеру. А тот — управителю.

— В фортецию солдат на завод вызывать кто ездил?

— Я.

— Иуда! — не вытерпел Павел и метнулся на Толоконникова с кулаками. Петька рванулся испуганно назад, и нога его, не найдя опоры, повисла над пропастью. Лицо его сразу перекосилось до неузнаваемости, а из глаз неожиданно брызнули слезы… Он понял, что спасенья нет, — но еще пытался бороться за жизнь. Неимоверным усилием хотел он выпрямить верхнюю часть туловища, которая перетягивала его назад, в пропасть. В прорехи рубахи видно было, как напрягались его мускулы; на лбу надулись веревки жил, и пот покатился по вискам. Одно томительное мгновение простоял он так, выгнувшись дугой над бездной, махая руками, цепляясь пальцами за воздух, а затем — без стона, без крика опрокинулся назад и пропал…



Одно томительное мгновение простоял Петька, выгнувшись над бездной, а затем — без стона, без крика опрокинулся назад…

Хлопуша подошел к краю пропасти и заглянул вниз. На самом дне, между острыми зубьями скал застряло изуродованное тело. Вздохнул с силой:

— Сам, значит, себя казнил. Ну што ж, два раза прощают, на третий бьют…

И вдруг удивленно поднял руку к голове. Шапка птицей сорвалась у него с головы, взвилась кверху, а затем полетела в пропасть. Он не слышал слабого пистолетного выстрела. Обернулся. Ротмистр, бледный, со стиснутыми зубами, щупал левой рукой правую, повисшую безжизненно. В ногах его валялся небольшой пистолет… Ротмистр полез в карман, нащупал случайно один из пистолетов, подаренных ему Шембергом, и, не утерпев, выстрелил в Хлопушу.

Думал, убив вожака, справиться и с остальными мятежниками. Стоявший рядом с ним мужик во-время огрел его по руке дубиной и тем спас Хлопуше жизнь.

— Эх, ваше благородие, вот ты какой! — сказал без всякой злобы, с легкой укоризной Хлопуша. — А я ведь думал отстегать лишь тебя да и пустить на все четыре стороны. Ан нет! Прав наш батюшка-царь, — всех вас от прапорного до енерала вешать надо. Первеющие вы наши зловреды и мучители! Карбалка, иди-ка сюда, тамыр[17]), работа есть…

Приземистый киргиз в желтом китайском азяме[18]) отделился от толпы.

— Подвесь-ка его благородие! — коротко приказал Хлопуша.

— Слухам, бачка[19])! — Карбалка распахнул азям, выдернул из штанов очкур[20]), огляделся. Вековая сосна, поваленная бурей, свесила вершину над пропастью. Поддерживая одной рукой падавшие без очкура штаны, Карбалка полез на сосну. Сидя спокойно над бездной, привязал очкур к стволу сосны, сделал петлю и снова спустился на гору. Подойдя к впавшему в столбняк ротмистру, взял его за плечо:

— Пойдем, баранчук!

Ротмистр вздрогнул, посмотрел на петлю и вдруг с воплем начал рваться из рук киргиза.

— Ой, смешной! — удивленно сказал Карбалка. — Нельзя, бачка велел. Зачем как куян[21]) умираешь? Ты как кашкыр[22]) умирай, смело! Ну же!

Карбалка схватил ротмистра за шиворот и потащил к сосне. Вырываясь, офицер кричал:

— Душегубы!.. Дьяволы!..

— Ишь ты, — рассмеялся невесело Хлопуша, — што сын дворянский, што конь ногайский, умирают — так хоть ногами дрыгают. Кончай скорей, Карбалка! — махнул рукой и пошел в сторону.

Карбалка подтащил ротмистра к сосне, накинул ему на шею петлю и, отступив на шаг, вытянул руки, готовясь толчком в спину сбросить его со скалы.

— Не надо, — сказал вдруг внезапно успокоившийся ротмистр. — Я сам…

Подошел к краю, поколебался одно мгновение, а затем осторожно, словно с верхней ступеньки лестницы на нижнюю, опустил в пропасть ногу. Потерял равновесие, сполз со скалы и повис над стремниной…

— А-а-а! — заверещал по-заячьи, не владея собой, захлеснутый темным ужасом Шемберг.

Но чья-то плеть звучно шлепнулась об его спину, и он затих, лишь плечи тихо вздрагивали…

На вершину выбежал громадный детина. Мощные, словно из чугуна отлитые плечи его распирали ветхий сермяжный зипунишко, под громадной ногой, обутой в лапти, трещал и ломался валежник, как под лапой медведя. Это был Хлопушин есаул — Федька-Чумак. На голове Федьки нелепо торчала генеральская шляпа со страусовым плюмажем[23]), а по зипуну через плечо была пущена голубая орденская лента. Махая чудовищных размеров протазаном, Чумак крикнул странным для его громадного тела, тонким, бабьим голоском:

— Што ж, до завтрева здесь стоять будем? Иттить далее надо! Хлопуша где, язви его в печенку?

— А верно, где же это он? — удивился Жженый и вслед за Чумаком бросился в кусты. Почти на спуске с горы, за стволами лип увидели красный Хлопушин чекмень. Шагнули ближе и застыли, пораженные. Хлопуша, стоя на коленях, загребал горстями палые липовые листья и, поднося их к своим рваным ноздрям, жадно нюхал.



Хлопуша, стоя на коленях, загребал горстями палые липовые листья и жадно их нюхал…

— Чего ты, Афонь, листья-то нюхаешь? — спросил удивленно Чумак. — Иль табаком извелся?

— Не то, провора, — ответил с тихой грустью Хлопуша. — Это я к тому, што ни одно дерево так за сердце не скребет, как липа. Понюхаешь и вспомнишь… деревню свою… тверской ведь я… молодость… зазнобу-девку. У нас около избы-то тоже липы все…

Хлопуша помолчал и с горькой улыбкой заговорил опять:

— Вот каторжник я, арестант и… убийца, а молодость забыть не могу.

Как липу унюхаю, вспомню. Ведь проходит жизнь-то! Она ведь, знаешь, какая большующая, в охапку ее не возьмешь. А што я в жизни видел? Десять годов, десять годов, провора, то острожничал, то бродяжил. Изломали они жизнь мою, будь прокляты до последнего колена!.. Ноздри вот вырвали, уродом сделали. За што так? Кому я нужен теперь, уродина, страшной, как бес, кому, скажи, кому?.. — воплем вырвалось у него…

Федька и Павел молчали, подавленные, смятые этим неожиданным взрывом чувств оскорбленного, опозоренного насилием человека.

Хлопуша поднялся с колен, провел медленно по лицу руками и словно сразу стряхнул всю горечь и боль пережитого. Крикнул властно:

— Будя ныть! Ha-конь, ребятушки, в поход! К утру на заводе быть должно. Пошевеливайся!..


X.

День после отъезда с завода Шемберга и гусар прошел для Агапыча в хлопотах. Шнырял по комнатам господского дома, шептался таинственно с оставшимся управительским камердинером, вместе увязывали какие-то узлы, прятали. Затем спустился в винный погреб. Отметил углем две сорокаведерные бочки с полугаром:

— Это гостям на угощение. Пущай пьют за Агапычево здоровье! А гости скоро пожалуют. Мы на трахте-то, што на юру. Коль не Хлопуша, так другой кто из Пугачевых атаманов завернет.

Бочонок же с мальвазией откатил подальше, в темный угол: «А это им не по носу табак. Скусу не понимают. Заморское-то мы и сами, без них распробуем…»

Только под вечер завернул на минутку домой. Прилег на лавку отдохнуть и вспомнил, что не успел переговорить с капралом — чтобы часовые, когда мятежников завидят, его бы, Агапыча, предупредили, да не вздумали бы — упаси бог — стрелять по Емелькиным людям… Шевельнулся было, но тело сковала усталость, а ноги дрожали от беготни. Подумал: «Отдохну чуток, тогда к капралу наведаюсь». С этими мыслями незаметно заснул.

Спал неспокойно, метался, бредил. Спорил во сне с капралом:

— А через какую надобность их отражать? С ними в ладу жить надо.

— Нет! — стукнул кулаком по столу капрал. Грохот этого удара болью отозвался в ушах Агапыча. Дернулся испуганно, свалился с лавки на пол и проснулся…

Сидя на полу, повел удивленно глазами:

— Никак, светает?

Подбежал к окну, откинул раму, высунул голову. Над Белой клубился перламутровый морозный парок; вершины дальних гор розовели.

— Обутрело! Заспался-то я как! Часовые, чай, попрятались, боятся шинели замочить. Проморгают как раз! Проведать надо…

В лихорадочном нетерпении зашарил по лавке, разыскивая шапку. И вдруг замер, открыв рот, судорожно ловя воздух, как рыба на берегу. Тяжелый, давящий грохот, подобный тому, который разбудил его, опять больно ударил в уши.

— Што? Господи Сусе!.. Никак!.. Ой, головушка моя разнесчастная!.. Так и есть — пушка… Палят!..

Забыв о шапке и тулупе, в чем был, выскочил на улицу. На земляном валу, за высоким деревянным частоколом, которым завод был окружен исстари от нападения башкир, Агапыч увидел капрала. Окутанный пороховым дымом, старик один копошился около большой гаубицы. Хрупая молодым утренним ледком, Агапыч побежал. Карабкаясь на вал, крикнул:

— Чего полошишь всех без толку?

Подождав, когда шихтмейстер влез на вал, капрал ответил обиженно:

— Без толку!.. Слухай-ка…

Агапыч затаил дыхание. Из ближнего к заводу сосняка по заре звонко неслись топот копыт, скрип телег и гортанные крики башкир.

— Чуешь? — спросил почему-то топотом капрал. — Это они в сосняке счас. А когда трахт переходили, видел я: тьма-тем, впереди конные, а сзади пехота валом-валит…

— Почему без приказа пальбу открыл? — вдруг злобно закричал Агапыч.

— Эх ты, мещанин, холщевая шуба! — огрызнулся сердито капрал. — У тебя столь мух на носу не сидело, сколь я пуль в своем теле ношу, а ты меня уставу воинскому учишь! А кто мне приказ дать может, коль выше меня чином на заводе командиров нет? Да ты гляко-сь!

Из сосняка на опушку выплеснулась толпа конных и пеших вперемежку. Часть побежала к небольшому холму и закопошилась там, втаскивая на его макушку что-то тяжелое…

— Счас я их малость попужаю, — сказал без злобы, размахивая тлеющим фитилем, капрал.

— Не смей! — взвизгнул Агапыч.

— Без приказу от начальства не послушаюсь, — ответил равнодушно капрал.

— Да ты с меня живого голову сы-мешь! — крутил кулаками Агапыч. — Брось, не то пришибу!

— Уйди с валу! — схватил капрал медную шуфлу. — Вдарю не то!..

Агапыч всплеснул в отчаянии руками и бросился вниз. В этот момент где-то за частоколом выстрелила пушка, и брандскугель[24]) с веском разорвался около кузниц. С валу в ответ рявкнула капралова гаубица. У Агапыча от страха подкосились ноги. Шлепнулся на спину и, барахтаясь, на спине же съехал с крутого остановился, помялся, а затем повернулся решительно и затрусил к дому. Вспомнил, что не захватил хлеб-соль приготовленную для встречи «гостей».

Когда выбрались из чапыжника и лошадиные копыта зацокали по камням тракта, Федька-Чумак, ехавший рядом с Хлопушей, посмотрел из-под руки на завод:

— Тихо! Спят ли што? Покеда очухаются, мы на валах будем.

— А может, хитрят? — сказал Хлопуша. — Ты-б, провора, наказал все ж людишкам своим, штоб не галдели так. Гамно очень, для заводских пушек примета верная…

И словно подтверждая слова Хлопуши, с вала грохнула гаубица. Ядро, сбивая на лету сучья, прогудело над головами. Этот выстрел и разбудил Агапыча.

— Вот так спят! — засмеялся Хлопу-ша. — Ишь, встречают! — и, спустившись с тракта, свернул в сосняк.

Второе ядро зарылось где-то влево, в болоте.

— Ништо! — беззаботно ответил Чумак. Обернувшись назад, крикнул: — А ну, ребятушки, давай-кось сюда тетку Дарью! — хлестнул коня и поскакал к опушке.

Чумаковы ребята, перебирая руками спицы, выволокли «тетку Дарью» — широкогорлую полевую пушку. За ней с криком побежали и остальные люди Хлопуши…

Чумак сам установил на пригорке «тетку Дарью», сам навел и приложил к запалу фитиль. Горластая «тетка» рявкнула, разбудив в горах эхо.

— Перенесло, — сказал кто-то из канониров, не видя дыма.

Но Чумак, поймавший ухом разрыв брандскугеля, улыбнулся самодовольно.

— Балуешь! Николи не бывало, штоб я промаху дал. Слышь, на заводе разорвалась.

«Тетке» ответила с валов заводская гаубица. Ядро легло рядом, спугнуло кучку конников, но без вреда для них.

— Годи, ребятушки! — крикнул Жженый, до сих пор внимательно приглядывавшийся к заводским валам. — Там всего-то один человек. А ну-ка, Федор, езжай за мной.

Павел и Чумак поскакали верхами к заводу. Остановившись под валом и задрав кверху голову, Жженый крикнул:

— Кто есть живая душа, выглянь!

В амбразуру рядом с пушечным стволом высунулась голова капрала:

— Чего надоть?



В амбразуру рядом с пушечным стволом высунулась голова капрала: «Чего надоть?..» 

— Это ты, дедка! — обрадовался знакомому Павел. — А ну, глянь на меня. Узнаешь?

Капрал долго из-под руки глядел вниз, И вдруг заулыбался:

— Никак, заводской наш, литейщик, Павлуха Жженый? Пошто, сынок, кликал?

— Ты чего там один, как неприкаянный, болтаешься? Сдавайся! Неча зря порох изводить!

— Без приказа не могу, — затряс упрямо головой капрал. — Ты, паря, раздобудь мне какого ни на есть начальника, пущай он прикажет, тады и ворота настежь…

— Да ты, дедка, очумел! — захохотал Жженый, — Уже не самого ли хвельд-маршала Румянцева тебе раздобыть? Теперь наше, мужичье царство, и выше нас начальников нет…

— Болтай зря! — рассердился капрал. — Тебе смешки, а меня потом шпицрутенами[25]) расфитиляют. Несладко, чай, и мне одному-то здесь оборачиваться. Весной гарнизонные, верно, што крысы, поразбежались, — вспомнил он слова Толоконникова. — А все ж без приказу я ни-ни!.. Отъехали бы вы, ребята, в сторонку, я счас опять палить начну, не задеть бы случаем вас, — мирно и деловито закончил он.

— Вот старый грех! — проворчал, озлобясь, Чумак и потянул из седельного кобура пистолет. — Сем-ка, я его за послушание начальству в рай отправлю…

— Брось! — схватил его за руку Жженый. — Вишь ведь, из ума старый выжил. Ну его к лешему! — И, повернувшись в сторону опушки, сложив руки трубой, крикнул:

— Ребятушки-и!.. Шту-у-рм!.. На слоем!..

Лавина тел, конные, пешие, оторвалась от опушки и понеслась к заводу.

Впереди краснел чекмень Хлопуши. Многоголосый рев ответил Жженому:

— На сло-ом!.. На сло-ом!.. На сло-ом!..

Жженый, огрев нагайкой жеребца, первый подскакал к воротам, скатился с седла и брякнул елманом[26]) в дубовые, обитые железом тесины:

— Отворяй, сукины сыны!

Ответом было молчание. Услышав уже близкий топот штурмующих, Жженый крикнул:

— Робя, вон там бревно, захватите!.. Ворота сбить!

Но уже заскрипели протяжно и жалобно петли. Оба тяжелые полотнища распахнулись настежь. В открытых воротах стоял одиноко Агапыч, склонив голову в низком поклоне, с хлебом-солью в руках.

Жженый в первый момент опешил. Затем, узнав Агапыча, шагнул к нему, размахнулся и ударил из-под низу по подносу. Коврига с колонкой отлетели далеко в сторону, поднос брякнулся о камни. Агапыч подавленно ахнул и спотыкаясь по замерзшим колдобинам, побежал вглубь двора…

Жженый первый вошел в заводские ворота. За ним вслед, теснясь, ругаясь, крича надрывно, ввалились остальные — работные, башкиры, казаки, гусары…

…В господском доме трещали двери, звенели разбиваемые стекла. Казацкие чекмени, азямы, сермяжные зипуны, верблюжьи кафтаны теснились в дверях, лезли в окна…

Стреляли в зеркала, рубили на дрова дорогую мебель, в щепки размолотили клавикорды[27]). Под ногами хрустел разбитый фарфор, путались изрубленные ковры, дорогие материи, меха. Не было корысти, — было только желание разнести вдребезги, уничтожить, чтобы не вернулось, не возродилось это ненавистное, — чувствовалось в яростных ударах, выстрелах, звоне разбитых стекол. Лишь когда добрались до графских охотничьих комнат — радостно зашумели. Жадно растаскивали дорогие штуцера, пистолеты, кинжалы, рогатины. Это нужное, необходимое, на остальное— наплевать!

Сбросили с вышки подзорную трубу, вслед за ней отправили вниз и спрятавшегося там немца-камердинера:

— Небо трубкой дырявишь!..

Заводские работные разгромили контору, вытащили на двор конторские бумаги и подожгли. Плясали вокруг костра и радостно кричали:

— Горят наши долги!.. Горят наши недоимки!..

— Завод бы не спалили! — забеспокоился Хлопуша.

— Небойсь, — улыбнулся светло Жженый. — Глянь, они што колодники освобожденные радуются…

И вдруг ударил себя по лбу:

— Батюшки! А про колодников-то я и забыл! Ребятушки, кто со мной: заводских арестантов освобождать?!

В сопровождении полсотни людей направился к «стегальной» избе. Камнями сбили с дверей «камор» пудовые замки. Остановились на краю глубокой ямы. Хлопуша нагнулся. Снизу несло пронзительной сыростью и тухлой вонью…

— Сибирным острогам не удаст! — покрутил он головой и крикнул в темноту: — Выходи, кто жив остался!

По скрипучей лестнице вскарабкались два старика-завальщика, вместе с Жженым подававшие управителю жалобу. За ними вышли еще трое проштрафившихся рудокопцев. Долго моргали отвыкшими от света глазами. Разглядев, наконец, красный Хлопушин чекмень, бухнулись ему в ноги, думая, что это сам Пугачев:

— Батюшка ты наш!.. За слободу спасибо!..

— Встаньте, ребятушки! — тихо, дрогнувшим голосом сказал Хлопуша. — Не осударь я, а только слуга его верный, такой же мужик, как и вы. Колодки с их сбить! — приказал он громко.

Когда отошли от «каморы», у Жженого вырвалось страстным криком:

— Эх, шихтмейстера-б отыскать! Я-б с ним за всех рассчитался!

— Нашли уж! — откликнулся Чумак. — В церкви, под престолом спрятался…

…На дворе около домны поставили для Хлопуши раззолоченное штофное кресло. Хлопуша сел, Жженый, Чумак, Карбалка и остальные его есаулы встали по бокам. Перед Хлопушей на коленях — Агапыч и Шемберг. Управитель, осунувшийся, с провалившимися за одну ночь щеками, был тупо-равнодушен. У Агапыча судорожно дергалась нижняя челюсть, и он нето лязгал зубами, нето шептал что-то. Кругом тесным кольцом— люди…

— С тебя начнем, — обратился Хлопуша к Агапычу. — Дознались мы от клеврета[28]) твоего Толоконникова, што ты, подлюга, против государева дела злоумышлял, письма мои управителю передавал, Павлуху Жженого убить хотел и подбил управителя солдат вытребовать на завод. Правда, аль нет?

Агапыч, упершись глазами в землю, молчал.

— Што, аль язык отсох? Ну, ухвостье барское, за дела свои какой награды ждешь?

Шихтмейстер хотел, видимо, что-то сказать, но ставшие непослушными губы не могли сбросить ни слова. Хлопуша повертел задумчиво меж пальцев кончик бороды и вдруг решительно вскинул голову:

— В куль его, да в Белую! Пущай Петьку свово догоняет!

Дребезг отчаянного визга заколотился по двору. Агапыч по грязи на животе полз к Хлопуше. Но стоявшие с края круга люди схватили шихтмейстера за ноги и поволокли. Визг смолк…

— Теперя твоя очередь, баринок!

Шемберг даже не пошевельнулся. Молодой парень в рваной рубахе выбрался из толпы и поклонился Хлопуше:

— Дядь Хлопуша, дозволь с управителя полушубок снять. Холодно ведь в одной-то рубахе!

— Дозволяю, — ответил Хлопуша, — снимай!..

Парень рванул нетерпеливо за рукава, вытряхивая непослушное, отяжелевшее тело управителя. Из-за пазухи вывалился сверток и с металлическим лязгом ударился о землю. Управитель вздрогнул нето от этого лязга, нето от холода, проползшего под кафтан.

— Што это? — потянулся к свертку Хлопуша. Развернул холстину, раздернул кожаную кису. Золотым блеском засверкали крупные самородки, засияли самоцветы…

— Ваше это добро, ребятушки, — улыбнулся Хлопуша. — Вами добыто, вам и пойдет. На дуван[29])…

Вытряс содержимое кисы себе в полу чекменя и горстями начал бросать в толпу. Градом посыпались самородки, а камни лучились падающими звездами. Люди бросились подбирать их.

Когда смолк шум дележки, Хлопуша встал рядом с управителем и крикнул:

— Народ работный, не мне его судить, перед вами он обвиноватился! Ответствуйте, пекся ли он об вас?

Громовыми взрывами то в одном конце двора, то в другом, взметнулись крики:

— Пекся, неча сказать!.. Для нас у его — пыль да копоть, да нечего лопать!

— Порол ли он вас? — продолжал Хлопуша. 

— Порол нещадно!.. Апосля его дранья иных в бараньи шкуры завертывали, а то-б сдохли!..

— На работе морил?

— Морил! От тягот его многие руки на себя наложили!.. Не только тело— душу сгубили!..

— Слышал? — обернулся Хлопуша к Шембергу. — Не я, они тебя осудили…

— В петлю его! — кричали люди, показывая на господское крыльцо, где из конских оборотей была уже приготовлена виселица.

— Нет, детушки, — покачал головой Хлопуша. — Я другое надумал.

Люди смолкли, с нетерпеливым ожиданием глядя на Хлопушу. А он сказал отчетливо:

— С завода его выгнать!

Передние недовольно нахмурили брови, а сзади уже поплыл озлобленный ропот:

— Аль стакнулся с барином?.. Чего выгораживаешь?.. В петлю немца!..

— Досказать дайте! — твердо, словно кнутом рассек Хлопуша нарастающий рокот голосов. — Не просто прогнать его, — уходи, мол, куда хоть, — а собак своих на него натравить, собаками выгнать. Коль уйдет от них — его счастье, зато памятка на всю жизнь будет, — а загрызут — нам печали мало! Гоже ли? — Гоже! Гоже!.. — дружно ответила толпа. Тотчас же по двору разнеслись призывные свисты и голоса людей, скликавших собак. Страшные зверовые[30]) псы казаков, худые и злющие овчарки киргиз, мужицкие сторожухи понеслись со всех ног к своим хозяевам…

— Беги, барин! — сказал Хлопуша Шембергу. — Коль жив быть хочешь— уноси ноги!

Шемберг побежал, но лениво и тяжело, как сытый, разъевшийся бык…

Хлопуша первый крикнул:

— Ату его!

И тотчас же рявкнул двор:

— Ату-у-у!.. Бери-и-и!..

Маленькая, но верткая собачонка, осмелев, вцепилась в толстую управительскую икру. Шемберг взбрыкнул ногами и понесся с мальчишечьей легкостью. Но бежать было трудно, псы опережали его и бросались навстречу. Заплескалась разорванная штанина, другая. Сзади тоже уже клочьями висел бархат панталон. Собаки хрипло выли от злости, а вслед воплем неслось еще более страшное:

— Ату-у-у!..



Шемберг взбрыкнул ногами и понесся с мальчишеской легкостью… Собаки хрипло выли от злости, а вслед воплем неслось еще более страшное: «Ату-у-у!» 

Почти уже у ворот Шемберг неуловимым движением на бегу поднял с земли тяжелый камень и опустил его на голову особенно сильного и свирепого рыжего волкодава. Пес захрипел и в судорогах покатился на землю. Увидав это, стоявший в воротах углежог огрел Шемберга по спине тяжелой пешней[31]).

Управитель упал. Стая насела на него и прикрыла разношерстным клубом…

— Не сметь трогать! — рявкнул Хлопуша. — Рук об его не марать, пущай псы разделываются!..

Углежог испугался, бросил пешню и скрылся в толпе…

Но вот в середине собачьего клуба что-то заворочалось. Видно было, как Шемберг встал сначала на-четвереньки, потом, качаясь под тяжестью прицепившихся собак, поднялся на ноги. Искусанный, в лохмотьях кафтана, прижавшись спиной к воротному стояку, он, пиная ногой, отбивал собачьи атаки. И вдруг увидел брошенную углежогом пешню. Метнулся к ней, стремительностью своего движения напугав собак, схватил, двумя ударами разорвал замкнувшийся круг врагов и скрылся за воротами. Стая с воем, стоном, визгом, лаем помчалась за ним.

— Отобьется, видно, — сказал Хлопуша. — Ну и ловок бес! Да и собаки наши человека травить непривычны…

— Это только баре на людей собак натаскивают, — откликнулся хмуро Чумак.

— Што, аль на своей шкуре изведал? — улыбнулся устало Хлопуша. И, обращаясь к Жженому, сказал — Ну, вишь, с крупными зверями разделались, а с мелюзгой — рядчиками, конторскими, приказчиками — ты сам завтра разведаешься. А счас, провора, идем-кось на вал, слово к тебе есть…

…Опершись о частокол, Хлопуша долго молчал, глядя вниз, на заводской двор, заставленный тесно холщевыми палатками, рогожными навесами, киргизскими котомками, коновязями, телегами с рухлядью, пушками и ядрами. Дымились уже костры, закипали котлы с кашей, бараниной, щербой[32]) из мелкой рыбешки. Из общего гула людских голосов иногда вырывалось треньканье балалайки, визг башкирской чебузги[33]). Выбитые окна господского дома выбрасывали хоровую песню:

… Эх, когда-б нам, братцы,

Учинилась воля,

Мы-б себе не взяли

Ни земли, ни поля…

— Я завтра утром тронусь далее, — начал Хлопуша, — под Ренбург пойду, царевым полкам пушки и прочий снаряд повезу. А ты здесь на заводе покеда останешься, за главного будешь. Пушки лей, да с оказией нам пересылай. Я тебе охрану оставлю, а ты, кромя того, огородись рогатками, частокол поднови, кулями с песком обложись. Не зевай, — дураков-то и в церкви бьют. Еще вот, чуть не запамятовал, отбери-ка полсотни людей крепких, с лопатами да кирками, да прочим горным струментом. Со мной пойдут, — окопы и капониры[34]) рыть будут. Знаю я, без охотки ты остаешься, в бой хочешь, а ты потерпи! И мне с тобой, провора, не охота расставаться, — с застенчивой нежностью обнял он Павла за плечи. — Полюбил тебя, ухарь-парень ты, и душа у тебя прямая! А для дела надо! Потому дело наше — великое! Гляди, вон оно, мужицкое воинство сермяжное! — показал вниз, на затихавший двор Хлопуша. — И неужель мы Рассею-матушку не обротаем, неужели Москву да Питер — гнездо царицыно — на слом не возьмем?.. Возьмем, провора, верь!..

…Ночью выпал первый снег, но к полудню растаял.

Жженый стоял на валу, на том самом месте, где он вчера прощался с Хлопушей. Смотрел, как за гребнем шихана одна за другой исчезали телеги хлопушиного обоза. Вот уже последние втягиваются на взлобок…

Сзади заскрипела подмерзшая земля. Старик-капрал тер сизый от холода нос и нетерпеливо переступал с ноги на ногу.

— Ну, дедка, послужим новому царю?

Старик пожевал бритыми губами. Ответил строго:

— Двум царицам да одному царю служил, а нашему мужицкому осударю как же не потрудиться? Своя, сынок, ноша не тянет!..

Постоял, подумал и добавил твердо:

— Только знай, не надолго наша воля! Слопают нас баре! Потому мы еще силы не набрались…

Павел отвернулся, посмотрел на шихан. Пусто. Ушел Хлопуша. Предзимнее спокойствие опустилось на горы, звенящая от заморозков земля ждала снегу. И небольшое облачко, наползавшее с востока, вдруг разрослось в пухлую снеговую тучу. С трудом перетаскивая через сырты отвисшее свое брюхо, туча напоролась на острую вершину Быштыма и просыпалась снегом…

Здесь внизу было еще тихо, лишь начала посвистывать и юлить порывистая поземка, а там, на вершинах, уже крутились, дымились снеговые вихри, устилая склоны лебяжьим пухом…

Шел первый зимний буран.

И как всегда бывает после первого снега, земля казалась особенно чистой и посвежевшей. Верилось поэтому Павлу, что надвигавшийся буран очистит землю от гнили и грязи…

А капрал, шмыгая перезябшим носом, ворчал:

— Буран идет. Надыть приказать в колокол звонить. В буран многие с пути сбиваются!..


Конец


Загрузка...