Историко-революционная повесть
М. Зуева-Ордынца
Рис. худ. И. Королева
(продолжение)
СОДЕРЖАНИЕ ПРЕДЫДУЩЕГО:
Действие повести происходит на Урале, в разгар пугачевского восстания (1773–1775), Рабочие горных заводов волнуются, готовясь примкнуть к Пугачеву, осаждавшему в это время Оренбург. Управляющий одного из заводов, Карл Шемберг, обсуждает с помощником (шихтмейстером Агапычем) меры для водворения порядка и решает просить для обороны завода, отливающего пушки, отряд из соседней крепости.
У верстового столба, на котором колесован один из агентов Пугачева, происходит ночью свидание пугачевского «полковника» Хлопуши с Петькой Толоконниковым и другими главарями заводских рабочих, уже готовящихся забастовать.
От огромной русской печи несет сухим тяжким зноем. Агапыч любит тепло, а потому, несмотря на сентябрь, начал уже протапливать на ночь.
В комнате — тишина и полутьма. Агапыч в редких случаях зажигает свечи. А сейчас лучина[11]), воткнутая в железное держальце, скупо льет неровный свет. Угли падают в шайку с водой и тихо шипят. Мирно потрескивает в углу сверчок. Со двора изредка доносятся глухие дребезжащие удары. То бьют в чугунные доски караульные. Они не спят. Они зорко охраняют завод, заброшенный на край света, в уральскую горную тайгу; они сторожат покой Агапыча, покой его жарко натопленной комнаты.
Пусть разыгравшаяся осенняя непогода стучится в окна дробью дождя и бросается охапками опавших листьев.
Пусть где-то близко гремит волнами Белая. Пусть воет в трубе таежный ветер. Не добраться им сюда, в тепло, не разогнать ленивую, сонную одурь…
Агапыч, раскрасневшийся, разморенный после бани, пил чай. Только после бани да в праздники разрешал он себе это редкое (по тогдашнему времени) удовольствие. Против Агапыча, спиной в печку сидел капрал[12]) заводского гарнизона, худенький старичок, в синем елизаветинском мундире, с медалью за какой-то поход.
Вытирая полотенцем пот с лица и шеи, Агапыч говорил сердито:
— Напустить надо на них войско настоящее. И ничего тогда от этого мужицкого царя не останется.
Наливая чай в блюдечко и беря в щепоть изюм, капрал вздыхал сочувственно:
— Кажное ваше слово на месте, Василь Агапыч. Да где войско-то настоящее взять? Все на турка ушло, под Силистрию.
— Ох, господи, — перекрестился Агапыч, — дай Рассее спокойствие. Как жизнь-то искрошили! Война на миру, ведь что пьяный на пиру, — разорит.
— А правда ли бают, Василь Агапыч, — начал осторожно капрал, — что некие горные заводы и рудокопные фортеции[13]) самозванцу уже передались?
— Враки! — топнул ногой Агапыч. — Стар ты стал, капрал. Бабьим бредням веру даешь. Пушки льют у нас, оттого, по поверью, и басен по заводу много ходит. А ты, капрал, как услышишь такие разговоры, тащи говоруна к самому немцу немедля. Он ему наломает репицу-то.
— Слушаюсь, Василь Агапыч, — ответил покорно капрал.
Оба замолчали, сопя в блюдца. Вой ветра в трубе превратился в сплошной многоголосый рев. Сверчок испуганно смолк.
— Непогода-то как разыгралась! — зябко передернул плечами Агапыч. — Не дай бог сейчас на воле быть, закружит, завертит, в пропасть сбросит.
Капрал вдруг насторожился. В сенях послышались шаги, неуверенные, какими ходят в темноте. Шаги приблизилась, и кто-то зашарил по стене, ища дверь.
— Кому бы это быть? — тревожно сказал Агапыч.
Капрал подошел к двери и толчком открыл ее:
— Кто там? Входи!
Сильный порыв влажного, пахнущего дождем ветра, ворвавшись в комнату, заколебал пламя лучины, а вслед за ветром шагнул через порог Петьку.
Он был замаран грязью до ворота. Даже на лице налипли грязные лепешки. Сермяжная бекеша его напиталась водой, и на полу тотчас же образовались мутные лужицы. Шапку Петька потерял, намокшие растрепанные волосы спустились на глаза, правая щека вздулась и почернела от удара Хлопуши. Тяжело, с хрипом дыша, он прислонился изнеможенно к притолоке.
— Петруха, чего ты? — метнулся к нему шихтмейстер.
— Годи, дай передохнуть, — выдавил с трудом Петька. — Насилу добрался. От самой Быштым-горы бегом. А буря крутит, глаза застит. С тракту сбился, думал, заблужусь. Хотел уже стрелять, знак подавать вам…
— Да в чем дело-то, Петрушенька? — наливался тревогой шихтмейстер.
— Беда, Василь Агапыч! — тяжело, точно камень с горы, уронил Петька, и придавленный мрачным предчувствием шихтмейстер бессильно опустил руки;
— Какая ж беда-то? Не томи ты, для ради бога!
— Конец нам всем в понедельник будет! Карачун! — крикнул Петька. — Говорил я тебе, что около Хлопуша бродит, полковник самозванцев, чортов глаз, рваные ноздри! — выругался Толоконников с сердцем. — Я его все вокруг да около водил, а он возьми да как-то с Павлухой Жженым и стакнись. Без меня! Ну, и спелись. Манихвест седни читали его, Пугача. Хотел я их рассорить. Куда! Чуть не задушил меня этот каторжник. Пашка ему твердо обещался, по рукам били, что в понедельник после обеда бунт начнут. Гарнизонных, говорит, перевяжем, они-де старые крысы и так со страху помрут… Капрал обиженно крякнул…
Петька, словно не замечая, продолжал:
— Управителя, похвалился Пашка, — на ворота, шихтемейстеру — башку долой!..
— Так и сказал? — затрясся Агапыч.
— Так и сказал, — не моргнув глазом, соврал Петька. — А пушки самозванцу пошлют. Антиллерия, вишь ты, ему нужна, Оренбург громить. Действуй, Василь Агапыч, чуешь, на носу беда-то! Не медли!
— Господи, владычица-богоматерь, — завертелся по комнате Агапыч. — Не знаю, что и делать, и к мыслям каким прилепиться? Команду, команду скорее из крепости слали бы! Чего они мешкают? А тобой, Петруха, — подбежал он к Петьке, — я доволен, то-исть вот как доволен! Не забуду!
— Вижу, что ты мной доволен, — с дерзкой наглостью сказал Петька. — Да что мне с того? А вот спросили бы не зябнут ли у гуся ноги. Вы здесь чаи вот в тепле распиваете, а я в непогодь по шиханам лазай, да горло под нож подставляй!..
— Счас, счас, Петрушенька, не сердись! — бросился Агапыч к большому окованному сундуку. Подняв крышку, вытащил из шкатулочки серебряный рубль, подумал, прибавил еще один и протянул Петьке:
— На-ка, вот, держи. А управитель тебе еще прибавит. Пойдем-ка к нему, ты ему все расскажешь, подумаем сообща, что делать… Пойдем…
Когда захлопнулась за ними дверь, поднялся и старый капрал. Раскурил от лучинки трубку. Почесал давно не бритую, заросшую серой щетиной щеку:
— Старые крысы, говоришь? Связать их? Ну, гляди, парень, не ожгись! Пойти молодцов своих предупредить, пушки почистить, фузеи[14]) осмотреть. Кажись, в самом деле, и до нас докатило. Приготовиться надо…
Долго в эту ночь, на удивленье караульным, горел огонь в господском доме, занимаемом управителем. Утихла буря, перестал дождь, а в окнах немца все еще не потухал яркий свет свечей. И лишь перед рассветом, когда скатилась за горы луна, а на востоке мутно зазеленел просвет, от господского дома к заводской конюшне протопал кто-то торопливо. А затем, никем не замеченные, прокрались через заднюю калитку на тракт двое людей. Это были Петька и Агапыч. Петька вел за повод оседланную лошадь. Сзади, на чумбуре[15]), шла вторая, заводная, на случай смены. Агапыч торопливо выбрасывал последние наставления:
— Помни, сколь важное препоручение мы на тебя возлагаем. А лошадей не жалей. Одну посадишь, — бросай, другую бери. Главное, гони…
Петька вдруг вздрогнул всем телом.
— Чего ты? — удивился Агапыч.
— Против Быштыма на кол мертвец насажен. Мимо ехать страшно!..
— Глупишь… Мертвых не бойся, живых стерегись. А от коменданта не отставай, чтоб счас же команду высылал. Видит он сам, чай, какое дело, коль второго гонца шлем…
Петька зарысил, разбрызгивая грязь. А Агапыч бежал вслед и кричал:
— Помни, коль в понедельник до обеда не поспеете, будет нам верная смертушка…
Предрассветный, уже тихий ветерок подхватил последнее слово, перекинул его через Белую и ударил об гору. Гора ответила звонким эхом: «Помни, коль в понедельник до обеда не поспеете, будет нам верная смертушка!» — кричал Агапыч Петьке…
— Смер-туш-ка!..
Задремавший караульный вскочил и с перепугу, что было силы, бахнул в чугунную доску:
«Не сплю-де. Поглядываю!..»
Карл Карлович Шемберг с вечера воскресенья начал пить мальвазию[16]) стаканами. Ночь с воскресенья на понедельник не спал. И сейчас, осунувшийся, похудевший, в шлафроке[17]) и туфлях на босу ногу, он жадно глотал терпкое густое вино.
В дальних комнатах башенным боем пробили часы. Управитель вытащил из кармана шлафрок! золотой, луковицей английский хронометр[18]).
— Десять!. А в одиннадцать ударит к обеду колокол, и тогда…
Вскочил и, спотыкаясь, побежал наверх по крутой лестнице, ведущей на вышку белведера[19]). На площадке, огороженной резными перильцами, остановился. В дальнем углу, на массивной подставке, высилась большая зрительная труба, к окуляру[20]) ко юрой припал глазом Агапыч. Труба была направлена на Верхне Яицкий тракт.
Шемберг повел красными, опаленными бессонницей глазами: вышки окрестность была видна верст на сорок в окружности. Громады уральских утесов уходили вдаль цепью, грядами, словно окаменевшие волны океана. Между ними разбросала свои извивы, как клинки громадных сабель, река Белая, то вырываясь на просторную пойму[21]), то снова пропадая в глубинах чернеющих горных падей и логов. Прямо через кряжи расстилался серый половик Верхне-Яицкого тракта, уходившего в загадочные дали.
Эта древняя колодничья, сиротская и гулевая дорожка, перерезая поперек «Каменный пояс», одним концом ушла через Верхне Яицкую крепость вглубь таинственной и страшной Сибири, а другим — метнулась на Стерлитамацкий поселок[22]) и далее, на Оренбург, в Оренбургские степи. Там, в ковыльных просторах, ревела гроза, тали простой донской казак именем мертвого Петра заставлял дрожать империю могущественной «Семирамиды»[23]), рубил дворянские головы и атаками киргизских масс покорял царские крепости.
Управитель вздрогнул и перевел взгляд в другую сторону. На берегу Белой сгрудилось грязным перепуганным стадом заводское село: маленькие, из тонкого заборника избушки под соломенными шапками крыш, расстрепанные плетни, старая, покосившаяся церквушка. Прямо под ногами Шемберга раскинулся вольготно громадный заводский литейный двор, а по обочинам его разместились заводские службы, низкие, вросшие в землю литейные, кузницы и склады-магазеи. Посреди шихтплаца[24]) высились домны. Приземистые несуразные, старинной стройки, они стояли твердо и крепко на своих каменных фундаментах. Тяжело хрипели столетние старушки, глотая холодный воздух и привычно пережевывая сотни пудов руды и угля. У заводской плотины виднелся деревянный амбар, где отлитые пушки на вододействующих сверлильных станках сверлились внутри и оттирались снаружи.
Внимательно рассматривал Шемберг свои владения; где он до сих пор был неограниченным властелином, вольным в жизни и смерти многих сотен людей. Шихтплац был пустынен и тих. Лишь хрипение домн, да глухие удары ручной балды, дробившей руду, будили хребтовую тишину гор, зажавших завод. Около домн чернел десяток рабочих-завальщиков, да в заводские ворота вползали телеги углежогов, привезших с лесных хуторов «уголье» пищу ненасытным домнам. Шемберг не мог, конечно, видеть, как из-под угольных кулей высунулась кудрявая голова, а на вымазанном угольной пылью лице голубыми огнями сверкнули глаза Жженого…
Тишина и спокойствие заводского двора пугали Шемберга. Он вообразил, какая буря страстей будет бушевать на шихтпдаце через час. И не его ли мертвое тело будет волочить буйная толпа по камням и острым кускам шлака? Да, будет, если не подоспеет во-время помощь… Шемберг оттолкнулся от перил и подошел к Агапычу…
— Ну, как? Нишего нет?
Шихтмейстер оторвался от трубы и ответил безнадежно:
— Ничего, батюшка Карл Карлыч, ничего не видать.
Шемберг направил сбившуюся трубу снова на тракт и сам припал к окуляру.
Увидел близко-близко уродливые изломы скал, зелено-бурую щетину непроходимой Урман-тайги и даже красноватый щебень тракта. Но сам тракт был пустынен и тих. Лишь лениво тянулся обоз на дальний завод, чернело несколько отдельных пешеходов, да где-то горел невидимый костер, и голубой дым его длинной волнистой полосой стлался меж скалами…
— Шорт! Нишего! — яростно стукнул по перилам кулаком Шемберг.
Мрачный и подавленный, управитель опустился в кресло, не замечая, что холодный осенний ветер забрался под распахнувшийся шлафрок.
Агапыч опять прильнул к трубе.
Так прошло еще полчаса. Покосившись на двор, Шемберг увидел, как к домнам начали сползаться кучки людей. Сливаясь вместе, эти кучки образовали уже большую толпу. Управитель не выдержал, вскочил, заметался по площадке, как затравленный зверь. И вдруг остановился, затих, схватившись руками за сердце.
На шихтплаце надтреснуто зазвонил обеденный колокол…
— Едут! Ей-богу, едут! — взвизгнул Агапыч. — Они, спасители наши, едут!
Управитель ударом плеча чуть не перекинул Агапыча через перила, оттолкнув его от трубы. Горы, тайга танцовали у него перед глазом. Наконец, он увидел их. Верстах в десяти от завода, там, где тракт нырнул в просеку, чернела плотная масса, изредка вспыхивавшая металлически-блестящими искрами. Приладив окуляр по глазу, Шемберг разглядел и отдельные, ритмически подпрыгивавшие на крупной полевой рыси фигурки гусар. Пыль стлалась за отрядом…
— Слафа погу! Это они! — поднял от трубы голову Шемберг. И сразу стал серьезным. — Господин шихтмейстер, поезжайте к ним нафстречу и проводите к воротам. А как только я махну платком, — пускайте их на шихтплац. Шиво!
Агапыч загрохотал вниз по лестнице, а за ним медленно начал спускаться и Шемберг. Внизу, в комнатах, его встретил дрожащий, перепуганный камердинер-немец.
— Ваша милость, — сказал он по-немецки, — люди требуют вас немедленно к себе. Но я умоляю вас спрятаться. Эти азиаты взбунтовались, они убьют вас.
— Ничего, Фриц, — улыбнулся насмешливо Шемберг, — мы сейчас обрубим руки, которые хотят нас убить. Дайте мне поскорее одеться.
Словно нарочно, чтобы еще более разъярить рабочих, Шемберг надел дорогой французский кафтан из золотистой парчи, башмаки с высокими красными каблуками и серебряными пряжками. Густо напудренный и завитой, как пасхальный барашек, парик, манжеты из алансонских[25]) кружев и такое же жабо дополняли его щегольской костюм. Полюбовавшись на себя в зеркало, Шемберг двинулся к выходу в сопровождении камердинера, несшего за ним серебряную табакерку и трость. Со стороны можно было подумать, что управитель собрался на званый обед…
Нестройный многоголосый крик встретил появление на крыльце пышно разодетой фигуры управителя. Это было слишком даже для Шемберга, приготовившегося ко всему, и он испуганно отшатнулся назад. Шихтплац, словно низкий берег в половодье, затопила масса работных и мастеровых людей. Тут можно было видеть и сухих, словно насквозь высушенных, литейщиков, и «рудокопцев» со впалой, чахоточной грудью, и углежогов с воспаленными от смоляного дыма глазами. Между взрослыми шныряли, радуясь неожиданному празднику, детишки, мальчики-«заслонщики», поднимавшие заслонки у плавильных; печей. Не смешиваясь с. остальными, жалась к крыльцу небольшая кучка мастеров плавильных, ковальных, пушечных и угольных цехов. Эти не «бунтовали». Эти боялись потерять свое привилегированное положение…
Общий гул толпы прорезывали отдельные выкрики, и казалось, на них-то, как на веретено пряжа, накручивался прочий негодующий и злобный, рев, Шемберг понял, что эти выкрики относились к нему:
— Ишь, вырядился, чортова кукла!..
— Трутням праздник и по будням!
— Наехали из Неметчины на Русь кровь нашу пить!
— На шее, чай, креста нет, а табакерка серебряная!
— На сук его, жеребца, на сук!
Шемберг поднял руку, показывая, что он хочет говорить. Гул постепенно начал стихать и вскоре замер последним всплеском в задних рядах.
— Кто хотель меня фидеть? — звонко и вызывающе крикнул Шемберг. — Фот я! Ну?
Передние ряды зашевелились, раздались, освобождая кому-то дорогу. Беловолосый кудрявый парень выдрался из толпы и быстрыми шагами направился к господскому крыльцу. Камердинер, взглянув на вымазанное углем лицо подходившего, тихо ахнул и испуганно шарахнулся к дверям. Шемберг, поколебавшись минуту, остался на месте. Кудрявый подошел к крыльцу и, поставив ногу на нижнюю ступеньку, взглянул на управителя дерзкими голубыми глазами.
— Кто ты? — спросил Шемберг.
— Человек божий, обшитый кожей, — откровенно издевался кудрявый. — А коль взаправду хошь знать, — изволь, Павлом Жженым зовусь.
— Ах, ты и есть Шшеный? — с любопытством уставился на него Шемберг. — Чего ж ты хочешь? Пример?
— Немалого хочу! — насмешливо дернул губами Павел. — Вот што, барин, довольно лясы точить. Батюшка, наш государь, тебе повелевает, — коль не хочешь в петле качаться, покорись волей, а завод ему отдавай.
— Какой, косударь? — надменно спросил; Шемберг. — У нас есть косударынь, а косударь нет.
— Не валяй дурака, барин! — злобно ответил Жженый. — Будто не знаешь, — государь-анпиратор Петр Федорович…
Шемберг выпрямился и вскинул голову:
— Я, Карл фон-Шемберг, знаю только императриц Катрин Алексеефна и больще нишего!
— Иди ты к лешему со своей Катриной! — крикнул Жженый. — А ежели какой пес — оглоблю ему в рот — нашего царя не признает, то с ним разговор у нас иной будет!..
Кружева от негодования запрыгали на груди Шемберга:
— Молщать, холоп! Запорю, сукин сын!
— Я не сукин сын, а ты вот такой, — ответил спокойно Жженый. — Кнутобойничать-то ты мастер, знаю. Пороть меня хошь? Так не удастся это тебе, и кому еще бог поможет…
Шемберг вырвал у камердинера трость и концом ее ткнул Павла в плечо:
— Под караул его! В кандалы!.. В Сибирь!..
Мастера схватили Жженого за плечи.
— Чего, братцы, глядеть? — заревела толпа. — Бей немца, вяжи мастеров! Ура-а!..
Толпа бегом бросилась к крыльцу. Шемберг выхватил из кармана платок и, подняв его высоко над головой, взмахнул три раза. Передние ряды уже добежали до крыльца, и десятки рук потянулись к парчевому кафтану Шемберга. Управитель, попрежнему спокойный, лишь чуть побледневший, не шелохнулся, не подался назад даже на шаг. А когда чья-то рука уцепилась за подол его кафтана, он сильно ударил тяжелой тростью по первой подвернувшейся голове. Толпа вскрикнула, навалилась, затрещали сломанные перила крыльца…
В этот момент с ржавым визгом растворились тяжелые заводские ворота, и эскадрон черных гусар на взмыленных лошадях втянулся на шихтплац…
Толпа на мгновение замерла, а затем отхлынула от крыльца обратно к домнам. Шемберг победно улыбнулся, поправляя чуть сбившийся набок парик.
Тихо стало на громадном заводском дворе. Замерли обе стороны. Лишь одна гусарская лошадка звонко фыркала и трясла головой, звеня удилами. Но гусар, сидевший на ней, как будто сконфуженный, что она нарушает тишину, сердито дернул поводьями, и лошадь перестала фыркать.
Стадо снова тихо-тихо…
Командующий отрядом офицер спрыгнул с лошади и, неуверенно переставляя затекшие от долгой езды ноги, поднялся на крыльцо. Приложив к каске руку, отрапортовал:
— Господин колежский асессор, прибыл в ваше распоряжение по приказанию коменданта Верхне-Яицкой фортеции..
— Плагодарю фас, господин офисер, — протянул ему руку Шемберг. — Фы прибыли фофремя, еще бы один секунд, и мне, как гофорит пословиса — капут был. Фидите? — обвел он широким жестом угрюмо молчавших рабочих.
Офицер повернулся лицом к ним и крикнул грубо:
— Эй, холопье, сейчас же выдать заводчиков[26])! А ежели вы, воры и шельмецы, ждете к себе Пугача и припасаете ему корм и припасы воинские, то буду я вас казнить, вешать за ноги и за ребра, пытать крепко, а также носы и уши обрежу. Знайте то, воры, и ужасайтесь!..
Где-то в глубине толпы родился неясный гул, он нарастал, крепчал и вдруг взвился к нему многоголосым воплем:
— Не запужаешь!.. Бей царицыно войско!.. В колья!.. На слом!.. На сло-ом!..
По толпе словно пробежала судорога. Над головами замелькали колья, дубины, руки с тяжелыми кусками руды, кузнечные кувалды, дробильные балды. Передние ряды тяжело колыхнулись и сорвались с места, увлекая за собой к крыльцу остальную массу. Двор загудел, застонал от топота тысячи ног. Люди бежали, наклонив головы, как разъяренные быки, приготовившиеся для сокрушительного удара.
Срывающимся голосом офицер крикнул команду. Взлетели к плечам гусарские карабины, и грохот залпа покрыл шум бегущей толпы. У атакующих произошла заминка, образовался. водоворот: из крутящихся на одном месте людей, а затем вся масса их хлынула назад и рассеялась по двору на отдельные кучки…
Шемберг и офицер облегченно перевели дыхание. Гусары поспешно перезаряжали карабины.
Жженый был в первых рядах нападающих и теперь, при отступлении, он оказался последним. Сердце его жгли злоба и стыд. Пробегая мимо домны, Павел сразмаху ударился ногой о камень и, не удержавшись, повалился на землю. Падая, он увидел темную фигуру, метнувшуюся к нему навстречу из-за ближайшей домны, затем над самой его головой грохнул оглушительный выстрел, и что-то тяжелое упало ему на спину. Все это следовало одно за другим так быстро, что Жженый не понял сути происшедшего. Осторожно выполз он из-под навалившейся на него тяжести и, поднявшись, увидел, что это был Гришка-Косой, ходивший вместе с ним на свидание к Хлопуше. Гришка цеплялся пальцами за простреленную грудь, дергаясь в предсмертной икоте. Жалость затопила сердце Жженого и теплым комком подкатила к горлу:
— Гриша, голубь, как же это ты, а? — нежно и грустно спросил он, как будто укоряя приятеля в какой — то ошибке.
Гришка открыл глаза, увидел Павла, и бледные губы его задрожали в слабой улыбке.
— Павлуша, — еле слышным, шелестящим шопотом протянул он. — Это… Пе-етька… Толоконников… предатель… Хотел тебя, а я… я…
Жженый поднял голову и увидел сутулую спину Толоконникова, уже огибавшего угол господского дома. Петька, убегая, размахивал большим, еще дымившимся пистолетом, по длине равным локтевой части руки.
Гришка задрожал мелкой, ознобливой дрожью и вдруг сразу стих, со стуком откинув отяжелевшую, мертвую руку.
Павел поднялся с колен и, словно убеждая сам себя, громко воскликнул:
— Вот оно дело-то какое!.. Петька, значит?.. А я-то…
Затем вдруг круто повернулся и не побежал, — нет, — пошел, тяжело отрывая от земли ноги. Когда скрылся за домной, второй залп гусарских карабинов звучно разорвал воздух. Но он был уже лишним. Двор опустел. Лишь валялись кое-где оброненные шапки и дубины, у магазей бились, порвав сбруи и опрокинув телеги, перепуганные выстрелами лошади углежогов, да у гудящей попрежнему домны, распластавшись навзничь, лежал мертвый Гришка…
В длинном зале стояла красноватая полумгла от топившейся в конце большой печи. Две оплывшие свечки в бронзовом канделябре освещали только стол, уставленный бутылками и тарелками со снедыо, не разгоняя тьму, притаившуюся в углах. Раскаленная пасть печки разбрасывала огненные трепетные зайчики по стенам зала, обитым цветным штофом[27]). Тускло блестела позолота массивных рам, и темнели полотна картин. А с полотен глядели суровые глаза воинов, нежно розовели лукавые женские лица, играли всеми цветами шелка кринолинов[28]), и переливался муар орденских лент.
Гусарский секунд-ротмистр, тучный и мешковатый, по-детски веснушчатый, с длинными гусарскими локонами, болтавшимися у висков, развалился в кресле против самого зева печки. Спиной к ней и лицом к секунд-ротмистру, на мягком бесспинном табурете поместился Шемберг. В тени, недалеко от управителя, опершись на кочергу, стоял Агапыч.
Секунд-ротмистр расстегнул венгерку: ему тяжело после сытного управительского ужина, сдобренного заморскими винами, редкими в уральской глуши. Он изредка поеживается, смакуя тепло печки, и водит по стенам зала осоловевшими глазами.
Неслышной тенью, по своему обычаю всегда красться тайком, скользнул к столу Агапыч и большими железными съемцами снял со свечей нагар. Ярче заблестела позолота портретных рам.
— А это чьи же портреты навешаны? — спросил вяло ротмистр.
— Их сиятельства, графа, благодетеля нашего, — предупредительно ответил Агапыч. — Предков и прапредков ихних.
— А часто здесь сам граф бывает? — полюбопытствовал ротмистр.
— Да как вам, ваше благородие, сказать? Вот мне пятьдесят с лишним годов, родился и вырос здесь я и никуда дале Косотурского завода[29]) не отлучался, а их сиятельство на моей памяти здесь всего один раз быть изволили. Да не теперешний, Иван Захарович, а еще родитель ихний покойный, егерей-мастер[30]) Захар Ляксандрыч — граф. Было это годов двенадцать назад, — Агапыч опасливо оглянулся по сторонам и понизил голос до шопота, — как раз об тот год, когда до нас весть дошла, что государь Петр Федорович волею божию скончался. Панихиду мы тогда всенародную по ему отслужили. Да-а! А теперь вот, через двенадцать годов, изверг рода человеческого дерзостью своей себя именем усопшего государя нарек. Что-то будет, господи! — перекрестился шихтмейстер.
— Не часто же ваш граф свои заводы посещает! — улыбнулся ротмистр.
— А нужа[31]) ему в том какая? — откликнулся опять из полумрака Агапыч. — На то управители поставлены, чтобы за графа доглядывать. Он и тогда-то не своей волей приехал. Покойный государь, вишь ты, на его опалился, ну, и сослал сюды на завод. А как граф узнал, что Петр-то Федорович помер, всего один день у нас погостевал, сейчас же опять тройку — и обратно в Питер. Человек в силе да в богатстве, чего ему здесь в глуши-то нашей горной?
— Вот поди ж ты! — оживился ротмистр. — За пятьдесят лет на один день заглянул, а портреты предков поразвесил. Ох, уж эти наши графы да князья! Спеси больно много!..
Управитель рассмеялся сдобно:
— Што я фижу? Господин секунд-ротмистр вольнодумный филозоф, фольтерьянец[32])!
— Где уж нам! — отмахнулся ротмистр. — Не до вольтерьянства, государь мой. Смотришь, как бы абшид[33]) не получить, до пенсии бы дослужиться. Дотяну вот как-нибудь до бригадира[34]), и сам уйду.
— Што так скоро? Пример? — удивился Шемберг.
— А ну их к лешему! Загонят в такую вот дыру, вроде нашей фортеции. Кроме солдат, людей не видишь. А тут еще, что ни год, бунты. Не на бранном поле, не в бою с честным врагом голову сложишь, а зарежут тебя, как барана, башкиры иль киргизы скуломордые. Опасная у нас на линии служба, покою совсем нет. Да ведь сами помнить изволите, ежели давно в здешних краях, Батыршу[35]) усмирили, Салаватка Юлаев[36]) забунтовал, а за ним, вот извольте, Пугачев Емелька объявился. Ну, этот-то наш, русский, а потому мысль имею — труднее с ним справиться будет.
Агапыч воинственно взмахнул кочергой:
— Я бы оных мятежников и воров, на страх другим, смерти нещадно предавал бы и даже жилища их разорял бы до основания!
— Ишь ты, сударь, какой кровожаждущий, прямо паша трехбунчужный[37]), да и только! — засмеялся ротмистр.
— А какофо мнение фаше, господин секунд-ротмистр, — начал осторожно Шемберг, — опасен ли мятеж сей и серьезного потрясения империи не вызовет ли он? Пример?
Шаря по столу трубку, ротмистр ответил:
— Думаю, что времена Разина не повторятся, но все же нашему краю опасность грозит немалая. Приготовиться ко всему надо.
— А зашем он к нам в горы полезет? Пример? — удивился Шемберг.
Агапыч, прикладывая для раскурки уголек к трубке ротмистра, ответил поспешно:
— Да што ты, батюшка? Емелька-то хоть и мужик-cep, да смекалку у него чорт не съел. Он знает, что здесь, на горных заводах, пушки льются, пороху а из работных наводчиков набрать можно. Прямой ему расчет за Сакмару броситься. А для чего ж он и Хлопушу-то сюда к нам направил, — все для этого!
Ротмистр захохотал, выпустив густой клуб дыма, словно из пушки выстрелил:
— А из тебя, сударь, неплохой бы стратег[38]) вышел. Клянусь честью! — и, обращаясь к Шембергу, сказал уже серьезно: — Ваш шихтмейстер прав. Крестьяне Пугача не поддержат, ничего он не добьется своими дурацкими манифестами, не поверят они его авантюрьерскому вранью и галиматье его глупей[39]). В его шайку пойдет лишь инородь: она будет как бы его легкой кавалерией, а за пушечным запасом он кинется сюда, в горы. Расчет господина шихтмейстера вполне верен.
По кислому лицу Шемберга можно было видеть, что он отнюдь не радуется верности расчета своего шихтмейстера. И чтобы переменить неприятную тему разговора, он спросил:
— А как дело с Оренбургом? Как поживает мой камрад, генераль-губернатор Рейнсдорп?
Ротмистр вдруг прыснул по-мальчишечьи, даже закашлялся от смеха:
— О, ваш кадрильный генерал молодец!
— Пошему кадрильный генераль? Пример? — поднял строго брови управитель. — Такие глюпие слофа подрывают решпект[40]) губернатора и…
— Те-те-те, батенька мой! Эво куда вы хватили — решпект! Я сам человек военный, и для меня субординация[41]) на первом месте. А просто это анекдот, рацея[42]) презабавная, от которой реномэ его превосходительства нисколь порухи не терпит. А почему кадрильный — извольте выслушать. Еще в начале прошлого месяца[43]) доносили ему о злодейских умыслах Емельки, но его превосходительство мер принять не соизволил, а двадцать второго, по случаю коронации монархини нашей, спокойненько пир задал на весь город, парад, бал, развальяж полный! Никто и не заметил в суматохе, как к дому губернаторскому казачок подскакал с рапортом от начальника Нижне-Яицкой дистанции[44]), полковника Елагина. Только его превосходительство хотели в кадрили пройтиться, а ему адъютант рапорток и сунь в руки. Прочел его ваш камрад и даже за голову схватился: «Боже мой, — говорит, — Илецкий городок самозванцем на слом взят, население, субверсии[45]) подверженное, его с хлебом-солью встретило, а теперь он сюда, на Оренбург, двигается». Дама его, жена ратмана[46]), натурально ждет, когда ее кавалер от дел освободится, чтобы в кадрили пройтись. А генерал вытаращил на нее свои буркалы, да как гаркнет: «Чего, матушка, ждешь? Домой поезжай, теперь кадриль другая пойдет, в той кадрили. ты мне не пара!..»
Ротмистр сам же первый захохотал. Шемберг изобразил на лице что-то, отдаленно напоминавшее улыбку. Агапыч осторожно хихикнул и тотчас смолк, потрафив таким образом и ротмистру и управителю.
— А теперь, — продолжал ротмистр, — его превосходительство сам Емельку танцовать заставляет. Да иначе и быть не должно, — Оренбург ведь не какая-нибудь степная иль рудокопная фортеция. Об его каменные реданы[47]) и бастионы[48]) обломает вор-Емелька свои зубы.
— Ох, господи, — полез в печку кочергой Агапыч, — хоть бы одним глазом на злодея взглянуть! Зверолик и страшен, полагаю.
— Отнюдь нет, сколь это ни странно, — ответил ротмистр. — Самовидцы гоьорят, — просто мужичишка плюгавый и пьяница.
— Мал коготок, да остер, значит! — подхватил Агапыч.
— Остер, это верно. Храбр, сказывают, как бес, под нашими пулями вертится да посмеивается. А войско его, по слухам, — сброд воров и голытьбы. Удирают в степь от первого залпа.
Агапыч угрюмо почесал поясницу:
— Пущай удирают, лишь бы не в нашу сторону.
Шемберг, заметно приунывший, вдруг оживился:
— А я имель мнение, што сюда надо командировать генераль Суфороф. О, это гений!
— Да што вы, сударь мой! — замахал руками ротмистр. — Это уже поистине на муху с обухом. С Емелькой и без Суворова ваши компатриоты[49]) справятся — Карр да Фреймам. Они со свежим войском на него идут.
— О, ja[50])! Карр молодес, он еще покажет Пугашеву!
— Найдется и у Емельки, что показать твоему Кару, — пробормотал под нос Агапыч.
Шемберг покосился на него, но ничего не сказал. Замолчали, уставившись в огонь. Прислушивались к тихому потрескиванию ссыхающегося паркета в дальнем темном углу зала. Агапычу казалось, что там ходит кто-то, крадучись, на-цыпочках. В печке вдруг громко выстрелило, и уголек вылетел к ногам ротмистра. Агапыч вздрогнул и перекрестился:
— Вот чортова пушка! Напужала!
Снова замолчали, думая, хотя каждый и по-своему, но в общем об одном и том же: «Что там, в степях держится ли еще Оренбург, не переправилась ли уже через Сакмару пугачевская голытьба?» Агапыч думал о Хлопуше: «Где же бродит этот каторжник со рваными ноздрями? Может быть, стоит он, душегуб, сейчас на соседнем шихане и смотрит сюда, на освещенные окна зала. И Петька Толоконников куда-то запропастился, неделю глаз не кажет. А без Петьки и о Хлопуше ничего не проведаешь». Шемберг тоже думал о Хлопуше, чувствовал, что не может быть покойным за завод до тех пор, пока в окрестностях бродит этот пугачевский посланец.
Любимец управителя, какаду, пестро и ярко раскрашенный, как фигляр, одетый в свою шутовскую ливрею, сладко вздремнул под разговор. А наступившее молчание разбудило его. Он сорвался с насеста и, покрутившись под потолком, опустился на плечо Агапыча. Блестящие бранаенбуры[51]) и галуны на венгерке ротмистра, видимо, раздражали заморского гостя, и он при виде их откровенно сердился. И сейчас, разъяренно вздыбив перья на шее, махая крыльями и вытянув голову в сторону ротмистра, он закричал деревянно:
— Дур-рак!.. Дур-рак!.. Дур-рак!..
— Экая противная птица! — поморщился ротмистр.
Какаду повернул боком к нему голову, словно прислушиваясь, и, затянув глаза матовыми веками, произнес с особенным смаком:
— Мер-рзавец!
От неожиданности ротмистр сконфузился, а затем буркнул злобно:
— Я б такую гадость… в лепешку!
Шемберг поднялся с табурета:
— Уфсе эти неприятии разговоры о бунтовщиках плоко действуют на сон. Может присниться какой-нибудь ужасный кошмар, вроде этот шертовский Пугашев. Поэтому надо еще выпить. Шего шелает господин секунд-ротмистр? Ром? Бишоф? Пример?
— Давайте уж вашего немецкого бишофу! — Отхлебнув глоток и смакуя запах пряностей и померанца, ротмистр сказал: —А и скучища у вас здесь! Хоть бы биллиард был, я бы вас новой игре в три шара научил. Иль охоту устроили б…
— О, мой пог, какой совпадение! — воскликнул Шемберг. — А я только имел намерение предложить фам ошень интересни облява.
— Облаву? — оживился ротмистр. — На кого, на лисицу?
— Нейн! На крупний зферь.
— На волков?
— Нейн! Ешо крупней!
— Ого! Значит, на самого «хозяина», на медведя?
— Опять не угадаль. На шеловека!
Ротмистр посмотрел внимательно на управителя:
— Облава на человека? Што ж, дело бывалое. Кто же сей двуногий зверь — беглый, заводской ваш или…
— Сей двуногий зферь есть проклятый каналья Клопуша…
— Хлопу-уша! — разочарованно протянул ротмистр. — Э, нет, на это согласия не даю. Ну его к бесу! Два раза ведь мы пытались ловить его, меж пальцев уходит, — скользкий, что налим… Опять даром горы облазишь да все ваши камни боками пересчитаешь. Пустая затея!..
— Нет, ваше благородие, — вмешался Агапыч, — теперь-то промашки не будет. Доподлинно нам известно, что Хлопуша на хуторах у наших углежогов скрывается. А с ним еще один злодей, зачинщик бунта, заводской наш — Павлуха Жженый. Заарканим мы их наверняка.
— Нет! Опять без пользы людей измучаешь да казенную аммуницию порвешь. И чего вы напрасно беспокойством сердце себе ворошите? Три недели прошло уж после усмирения бунта, три недели, как я у вас живу, а кругом тишь да гладь. И об лазутчиках Пугачева ни слуху, ни духу. Пустое вы затеваете! — отмахнулся ротмистр и потянулся к стакану.
— Королю! — к удивлению Агапыча, легко сдался управитель. — Пусть будет так, как решил господин секунд-ротмистр. Ему лючче снать, што надо делать. И дофольно об этом гофорить. Надоело! А сейчас я покажу фам, господин секунд-ротмистр, одну ошень интересни штючка.
— Посмотрим вашу интересную штучку, — откликнулся ротмистр, довольный, что, наконец, кончился неприятный для него разговор о Хлопуше.
Шемберг пошел к себе в спальню и вернулся, неся подмышкой деревянный ларец. Отперев его, он вынул и протянул ротмистру небольшой двухствольный пистолет, строгой отделки, без всяких украшений. Лучшими украшениями были клейма знаменитого Кухенрейтера на стволах пистолета.
В глубине зрачков ротмистра зажглись жадные огоньки:
— Ого, бесценный Кухенрейтер! Откуда он у вас? О, да здесь и другой. Два родных брата!
— Эти пистолеты подарил моему фатеру[52]) великий король Фридрих за, атаку под Гросс-Егерсдорфом, — гордо ответил управитель.
Ротмистр вдруг рассмеялся:
— За Егерсдорфскую баталию? Где мы отменно вздули вашего великого Фридриха, разбили его в пух и прах! — Вот достойный подарок! Хо-хо-хо!
— Я не фижу нишего смешного! — зло и надменно вскинул голову Шемберг. — Гросс-Егерсдорфское порашение не менее почетно для пруссаков, чем иная победа. Сапомните это, господин секунд-ротмистр!..
— Да вы, сударь мой, не сердитесь, — добродушно сказал ротмистр. — Прошу простить великодушно, ежели я вас чем обидел. А за сколь, к примеру, вы продали бы сии прелести?
— Я их не продам и за сотню щервонцев, — ответил управитель. — Я их дам даром тому, кто приведет ко мне Клопушу и Шщеного.
«Ой, хитер немец! — подумал Агапыч. — Ой, хитер пес!»
— По пистолету за голову? — сказал ротмистр. — Ну што ж, я согласен. Будь по-вашему, завтра же устроим облаву.
Управитель облегченно вздохнул, а шихтмейстер даже крякнул от радости.
— Э, да они заряжены! — воскликнул ротмистр, увидав порох на полках пистолетов, и, обращаясь к управителю, спросил: — Можно попробовать?
— Пожалюста, — ответил Шемберг.
Ротмистр взвел курок, оправил кремни, и повел по залу пистолетом. Дула, как два черных внимательных глаза, переползали с предмета на предмет, отыскивая цель. Агапыч съежился, словно ему сразу стало холодно. Управительский какаду, задремавший у него на плече, на свою беду проснулся и, увидав ненавистную венгерку ротмистра, крикнул хрипло:
— Дур-рак!
Ротмистр вскинул пистолет и, почти не целясь, спустил курок. Заглушенно, как всегда в комнатах, прогремел выстрел. Какаду, будто сбитый невидимой рукой, слетел с плеча Агапыча и комочком пестрых лоскутьев шлепнулся на пол. Пуля раздробила ему голову, превратив ее в окровавленные лохмотья. Агапыч, услышавший свист пули около самого уха, влип в стену, хлопая обезумевшими глазами и шепча под нос молитвы. Затем начал ощупывать голову, чтобы убедиться, цела ли она.
Опустив дымящийся пистолет и спокойно продувая ствол, ротмистр сказал:
— Хорош, бестия! Выверенный! — И фыстрел тоже корош, — ломающимся от ярости голосом сказал управитель. — Я бы за такой фыстрел!.. — и не докончил. Лицо его нервно задергалось…
— Ну-с, сударь, кончайте! — сказал ротмистр. — Что же вы замолчали?
— Варвар! — бросил злобно Шемберг.
— Кто варвар? — с нескрываемой угрозой спросил ротмистр. — Ну, ежели так, милостивый государь мой, то я готов немедленно дать сатисфакцию[53]), хоть сейчас, здесь. В пистолетах есть еще заряды.
Управитель сжал кулаки и, круто повернувшись, молча вышел из зала.
— Испугался, гороховая колбаса! — презрительно бросил ему вслед ротмистр. Отшвырнул брезгливо носком сапога трупик какаду и тоже пошел к дверям, раздраженно дзинькая шпорами.
Агапыч укоризненно покачал головой, вздохнул и, гремя вьюшками, полез закрывать трубу. Затем налил в стакан мальвазии и, сощурившись сладко, неспеша хлебнул заморское вино. Стакан вдруг дрогнул в его руке, и пролившееся вино кровавыми пятнами расплылось по скатерти. В раму окна постучал кто-то сильными и частыми ударами. Агапыч подбежал к окну, откинул занавеску и отшатнулся с воплем:
— Хлопуша!..
К стеклам прилипло безносое лицо. Ноги Агапыча словно примерзли к полу. Он порывался бежать, но не мог. А безносый человек за окном призывно махал рукой.
Агапыч всмотрелся внимательнее. И вдруг отплюнулся, сердясь сам на себя. Он узнал Петьку Толоконникова. А его приплюснутый оконным стеклом нос он принял за нос Хлопуши со рваными ноздрями.
— Вот нелегкая, везде этот дьявол мерещится!
Приложив ухо к стеклу, Агапыч услышал глухой голос Петьки:
— Отопри. Дело есть!
Агапыч торопливо побежал к выходу.
Войдя в зал, Толоконников быстро потянулся иззябшими руками к печке:
— Стужа! Зима близка.
— Чего по ночам шляндаешь? — спросил Агапыч.
— Дело самоважнейшее. Зови управителя и ахвицера тоже..
— Да зачем?
— Говорю, значит, нужно. Седни о полночь Хлопуша и Жженый у Карпухиной зимовки опять встречу назначили. С Хлопушей всего два конных киргиза. Теперь не уйдут, голыми руками возьмем., Слышь, вот еще што. Шел я сюда через Быштым-гору и зашел к тамошнему огневщику[54]) погреться. И рассказал он мне вот што: седни в сумерки, как только стемнело, слышал он на трахте скрип тележный, ржанье лошадиное и голоса великого множества людей. Как будто целая орда шла. А кто и куда — не знает, ему с Быштыма трахт не виден. Уговорился я с огневщиком, коли он неладное што заметит, штоб на Быштыме, на макушке костер зажег. Ты прикажи караульщикам, пущай они на Быштым поглядывают, это весть вам будет. Тогда ко всему готовьтесь, ворота закрывайте, а гарнизу на валы выводите. Ну, я пошел…
Проводив Толоконникова, Агапыч вернулся в зал, потушил свечи. Темнота, словно ждавшая этого, выпрыгнула из углов, спустилась с потолка. Потускнело золото портретных рам, смутно засинели квадраты окон. Суеверно крестясь, Агапыч осторожно, на цыпочках вышел из зала, стукнул в дверь камердинера-немца: «Ухожу-де, запри» — и, нахлобучив треух, выполз на заводский двор. Шагая к своему флигельку, оглянулся на Быштым. Остановился сразу. Протер глаза. Опять поглядел.
На макушке Быштыма горел костер. Мерцающий одиноко во тьме огонек имеет притягательную силу для человеческого взгляда. И Агапычу почудилось, что кто-то безжалостный и злой смотрит с вершины горы на обреченный завод.
Но вот острая макушка Быштыма начала вырисовываться яснее и яснее, словно кто-то поставил сзади горы огромную свечу, а в следующее мгновение яркое зарево трепетным пологом повисло на черном ночном небе.
Агапыч повернулся и, махая руками, побежал обратно к господскому дому…
Смерть любимца-какаду не на шутку взволновала Шемберга. Даже укрывшись уже одеялом, в кровати, не мог забыть он окровавленный трупик птицы. Подвинув ближе к изголовью столик со свечей, раскрыл сафьяновый томик «Мессиады» Клопштока. Патриотические и религиозные строфы поэта успокоили взволнованные чувства управителя и… навеяли дрему. Задул свечу и улегся поудобнее. На одну минуту, увидел розоватый отблеск, пробивавшийся через неплотно прикрытые занавески окна. Решил, что это всходит месяц, вздохнул глубоко и словно полетел в бездонную пропасть…
Проснулся сразу от странного звука, похожего на отдаленный, тихий звон колокольчиков. За время сна потерял всякое представление о времени, — не мог понять, свел ли он веки на одну секунду или проспал несколько часов. Тихий, едва уловимый звон повторился где-то совсем близко, чуть ли не в головах его кровати.
— Кто здесь? — крикнул сдавленным хриплым голосом. Страх перехватил горло.
— Это я, ваша милость, — ответил из-за дверей спальни камердинер.
Шемберг облегченно про-себя выругался. Спросил недовольно.
— Што надо?
— Извините, ваша милость, что тревожу столь неожиданно. Но вести получены, не терпящие отлагательств.
Нашарил в темноте туфли, надел шлафрок и отпер двери. Вместе с камердинером, внесшим зажженный канделябр, в управительскую спальню проскользнул Агапыч. В руках он держал громадную связку ключей, тихое позвякивание которых и разбудило управителя.
— Ну, затем беспокоиль среди ночь? Пример? — строго спросил Шемберг.
Агапыч, не отвечая, молча подошел к окну и отдернул занавеси.
— А вот зачем! Сами изволите видеть.
Шемберг взглянул и заколотился крупной редкой дрожью, словно ехал по ухабистой дороге. Небо пылало нежно-розовым заревом.
— Што это?
— Пугач! — сурово и лаконично ответил Агапыч. — И до нас добрался. Вишь, Петровский завод жгет. Баталия, видимо, там немалая идет. Набат слышен, из ружей палят.
Шемберг схватил канделябр и бросился вон из спальни. Видно было, как он несся по анфиладе[55]) комнат, — развевались полы шлафрока, пламя свечей коптящими языками стелилось по воздуху. Добежал до лестницы на вышку и скачками, через две три ступени, ринулся наверх… Агапыч всплеснул руками и шариком покатился за управителем.
Ветер, свистевший в перильцах вышки, загасил свечи. От этого еще чернее показалась ночь и еще ярче зарево, из бледно-розового превратившееся уже в багрово-красное и охватившее всю северную часть неба. Огонек на макушке Быштыма погас, растворился в пламенных разметах зарева. Оттуда, со стороны огненного моря, еле слышными вскриками долетали звуки набата, словно стая медных птиц неслась, моля о помощи.
Вот зарево вспыхнуло особенно ярко, осветив толпу у стены дома, нагие березы господского сада и черные пятна вороньих гнезд на них. Огненные блики легли даже на Белую, и она в их отсветах текла медленная и темная, как сапожный вар. И тотчас же, покрывая тревожные вопли набата, над горами гулко охнул пушечный выстрел и звонко раскатился по реке. Воронье сорвалось с гнезд и с оглушительным карканьем закружилось над домом. Словно догоняя первый, покатился гул второго выстрела. Задребезжали стекла. За спиною Шемберга шептал Агапыч:
— Его ли гонят, он ли по заводу бьет?
Управитель не ответил. Вцепившись в перила, не отрываясь смотрел на зарево…
По тракту бешеной дробью рассыпался стук копыт лошади, мчавшейся галопом. Шемберг прислушался. Сюда, к заводу. Всадник прогремел по гати заводской плотины, затем цоканье подков послышалось на дворе и замерло около дома.
— Уснать, кто это. Шиво! — бросил Шемберг через плечо Агапычу. Шихтмейстер поспешно спустился в дом.
Снова, один за другим, раскатились два пушечных выстрела. Люди внизу закричали все разом. Агапыч, вынырнув на площадку вышки, сказал запыхавшись:
— Оттеда, с Петровского завода, питейной продажи целовальник. Насилу от душегубов вырвался. Да вы спуститесь вниз, он вам в порядке все обскажет…
В зале, где в уголке еще лежал убитый какаду, Шемберг увидел молодого парня в длиннополом кафтане и сапогах выше колен.
— Батюшка барин, — бросился он к управителю, — бегите, душеньки свои спасайте! Разорили наш завод, душегубы, кабак мой сожгли, как же я теперь ответ-то буду держать?..
— Не мели без толку! — услышал Шемберг за своей спиной спокойный голос. Обернулся. Секунд-ротмистр, совершенно одетый, даже с пристегнутой саблей, стоял около печи.
— Когда напали на завод? — спросил ротмистр.
— Скоро после полуночи. Потаенно прокрались, а потом как загалдят!..
— Много их?
— Сила несусветимая! С дрекольем, с пиками, на слом бросились, избы предместья пожгли, в ворота ломиться начали…
— А гарниза ваша?
— Да што гарниза! У пушек клинья вытащили, ворота отбили и с хлебом-солью их встретили. Это уж бунтовщики счас палят. Заводской ахвицер да управитель в каменной конторе заперлись. Да где уж, доберутся и до их! И ваши мужики там, — обернулся парень к Шембергу, — Жженый Павлуха да еще некоторые…
— Ладно! Иди, — сказал ротмистр, — и, когда парень скрылся за дверями, задумчиво потер подбородок. — Та-ак. В мыслях не держал, что бунт столь яростен будет. — И, обращаясь к Агапычу, попросил: — Не откажи, сударь, вахмистра ко мне кликнуть.
— Што фы предположены делать? — забеспокоился Шемберг.
— Неужель, сударь, не догадываетесь? — улыбнулся нехорошо ротмистр. — Ретироваться надо. Здесь остаться — наверняка эскадрон погубить, а теперь, при временах столь тревожных, в нашей фортеции каждый солдат на счету будет.
— А я как? — растерялся Шемберг.
Ротмистр пожал плечами:
— Я вас не бросаю. Коль в седле сидеть умеете, поедете с моим эскадроном. Я не варвар, как думают некоторые, — съязвил он, многозначительно поглядывая в угол на трупик какаду. — Жизни вас лишать желания не имею.
— Мейн готт! — протянул к нему умоляюще руки управитель. — Прошу фас, господин секунд-ротмистр, забудьте эти мои глюпие слофа! Я сознаюсь, што быль дурак. Но как же я брошу здесь деньги, меха, солото? Господин граф накажет меня за это!
— Вас я беру, — холодно оборвал его ротмистр, — а до остального мне дела нет. Из-за вашей рухляди я голову терять не намерен…
— Рукляди! — в ужасе всплеснул руками управитель. — Графский солото — руклядь! Уф!..
«Не о графском ты золоте заботишься, а о своем. Насосался у нас здесь», — со злобой подумал Агапыч. И, подкравшись к управителю, шепнул ему на ухо:
— Подарочек ахвицеру посулите, он и перестанет ломаться…
Шемберг, хлопая туфлями, побежал в спальню и тотчас же вернулся, неся в охапке громадный сверток. Бросил его сразмаху на пол. По паркету рассыпались звериные шкурки: пламенем вспыхнул мех лисицы, бесстрастно-холодно забелели горностаи рядом с бессценным черным соболем и голубым песцом…
— Фот! — сказал Шемберг, — я давно хотел сделать фам презент[56]). Прошу, пожалюста!
Ротмистр отвернулся, показывая пренебрежение. Шемберг поколебался секунду, а затем решительно выдернул из-под полы шлафрока еще одну шкурку и бросил ее поверх других. Мех ее был ровного серого цвета, без всяких оттенков, но каждый его волосок имел серебристо-седой кончик. Ротмистр был ошеломлен красотой меха, но не показывал этого.
— Серебряная лисица! — прошептал благоговейно Агапыч. — Целую деревню за нее купить можно.
— Кунштюки ваши, сударь мой, — сказал уже не совсем твердо ротмистр, — все же ни к чему не приведут. Вас я беру, а добро свое здесь хороните. С собой тащить грузно, пропадешь…
Шемберг беспокойно оглянулся по сторонам. На глаза ему попался ларчик с кухенрейтерскими пистолетами. Схватил его и протянул ротмистру:
— Это тоже берите. Фы — зольдат, фам они нужнее. А я не о себе забочусь, интерес господина графа мне дороже…
Ротмистр сдался. Бережно принял от управителя ларчик и поставил около себя на стол.
— Ладно, — сказал он, в подтверждение своих слов, кладя руку на пистолетный ларец. — Берите с собой еще десяток лошадей, вьючьте их сумами переметными и торбами седельными. Хватит?
— О! — поднял глаза управитель. — Я всегда говориль, што фы благородии шеловек…
В этот момент за дверями послышалась возня, в зал ворвался человек и упал к ногам Шемберга, целуя полы его шлафрока. Это был Петька Толоконников.
— Барин, — завопил он, — меня с собой возьмите!.. Ежели останусь — здесь смертушка мне… Ведь для тебя служил, смилуйся, не бросай!..
— Пшел, пес! — брезгливо вырвал у Петьки полу шлафрока Шемберг. — Нишего я не знаю. Уходи! Шиво!
— Погодите, — сказал ротмистр и подошел к Толоконникову. — Отвечай, Уршакбашеву тропу знаешь? К верхнему мосту возьмешься ею вывести?
— Еще бы! — обрадованно вскинул голову Петька, — сколь разов ходил. Сначала все по берегу Белой, так штоб Малиновые горы[56]) по носу все время были, а как до Маярдака дойдешь, круто на восток сворачивай и тогда уж на «Золотые Шишки» держи. А под заводом купца Твердышева[57]) и будет мост через Белую. На тот берег перейдем— вот тебе и Сибирь!
— Верно! — подтвердил ротмистр и, повернувшись к управителю, объяснил — Трактом ретироваться небезопасно, от летучих отрядов мятежников нападения Ожидать можно. А с вашим добром как ускачешь? И решил я таковую диверсию[58]) учинить. Скрытной Уршакбашевой тропой к верхнему Белорецкому мосту пробраться, а от Твердышевского завода до нашей фортеции рукой подать…
— Карашо, — согласился Шемберг. — Ты с нами пойдешь, проводником.
Петька, благодарно шмыгнув носом, выбежал из зала. Никто не заметил, каким торжеством загорелись глаза Агапыча при последних словах управителя. Но он поспешил под опущенными ресницами скрыть их радостный блеск: Шемберг шел прямо к нему.
— Господин шихтмейстер, софета прошу. С заводом как поступить? Сжечь, штоб мятежникам не достался? Пример?
Агапыч выдвинулся вперед. Вид у него был торжественный и серьезный. Склонив голову набок, заговорил проникновенно:
— Батюшка, Карл Карлыч, сам ты видел, што я на службе его сиятельства графа живота не жалел. И хочу я до последнего издыхания ему служить. Останусь я на заводе его добро доглядывать. Бог не выдаст, свинья не съест. Стар я, и смерть мне не страшна. А может, хоть малую толику сберегу. Как прикажешь?
Не поверил управитель ни одному слову Агапычеву. Уставился в него пытливым взором. Хотел в душу ему пробраться, разворошить ее до дна, узнать, что задумала эта старая лиса. Но Агапыч ответил ему по-детски невинным взглядом. С безмятежным спокойствием ждал он ответа управителя. И Шемберг, не в силах будучи разгадать задуманное шихтмейстером, скрепя сердце, ответил:
— Оставайтесь. Я рад. Об усердии фашем, при слючае, графу донесу… Агапыч отошел в сторонку, в тень. Побоялся, что не сумеет скрыть радость, выдаст себя.
— Мудрите вы много, — шептал он злорадно под нос. — Во многой мудрости — многие печали. А я попросту. Бегите, спешите и Петьку с собой захватывайте! Кто тогда докажет, что я не против Пугача шел? — Никто! Все следы я замел. А с душегубами Емелькиными я полажу. Я их обойду. Управителем на заводе буду. Сколь ни на есть времени, все ж поцарствую. Сундуки серебром набью. А с казной-то везде хорошо. К раскольникам в скиты тогда уйду. Душу спасать…
ОТ РЕДАКЦИИ:
Редакцией получено несколько писем, в которых читатели выражают удивление словом «винтовка», встречающимся в первых главах повести «На слом!». Нарезное оружие получило распространение с XVI века (карабин Гаспара Цольнера демонстрировался даже в 1498 г.). В России карабины появляются (в войсках) с 1763 г., а слово «винтовка»— для нарезных ружей малого калибра — встречается на Урале и в Сибири даже раньше; с 1856 г. это название принято для военного ручного огнестрельного оружия.