Это очень просто: я беру кусок мрамора и отсекаю…
Простиралось. Вздымалось. Разверзалось.
Ассортимент. Антагонизмы. Нюансы. Но — определенные сложности. Простиралось, конечно, не вздымалось и не разверзалось. Но — граничило. Справа простирается — слева разверзается, или наоборот, это все с какой стороны смотреть, справа или слева, простиралось-то со всех сторон, кругом. Много простиралось, очень много.
Простиралось время от времени, втайне, тоже хотелось повздыматься. Только трудно это, здоровье не то, сил не хватало на данном этапе, да тут еще и разверзается рядом — тоже глаз да глаз нужен, не до того. В разверзалось к тому же ссыпалось понемножку то, что простиралось рядом. Мелочь, конечно, но все-таки как-то не так. Тем более, черт бы с ним, с тем, что ссыпалось, но ведь — как край осыплется, так уже рядом другое простирается, которое раньше рядом не было, которое знать не знало, что там слева (или справа?). А теперь — висит на краю. И разверзается-то глубоко, тянет вниз подлое тяготение. Тоже мне явление, я вам доложу, а еще — закон природы. Если честно, между нами, этот самый свод законов природы вообще не мешало бы хорошо почистить, много там хламу, отжившего и ненужного. Когда-то, возможно, играло свою прогрессивную роль, но теперь вовсе ни к чему. Без него бы спокойнее.
Терпело-терпело простиралось, терпело-терпело, да не вытерпело. И тоже понять можно: так вот мало-помалу, а все равно неприятно. Заявило оно разверзалось протест, строгий и решительный. А разверзалось — хоть бы что! «Я, — говорит, — разверзалось, разверзаюсь и буду разверзаться. И даже не понимаю, как это можно — простираться. И этим, — говорит, — все сказано. И не мешайте мне, пожалуйста, разверзаться как мне вздумается. Это, — говорит, — мое дело личное. И даже внутреннее.»
Тогда простиралось собралось с силами и сомкнулось над разверзалось так, что и места того не узнать стало. Так простирается, что смотреть любо-дорого. Да не тут-то было! Глядь, а с другой стороны, слева (или справа), разверзается не хуже того, прежнего. Закон сохранения. Тоже, если вникнуть, подарочек!
Простиралось задумалось. Но ненадолго, правда. Нашло-таки выход: обрушило простиралось в разверзалось вздымалось. Жалко, конечно. Иногда приятно посмотреть да и показать, да и сказать к месту: «Вот ведь, вроде такое же, ну почти такое же, а вздымается!» Но ведь припечет — и не то сделаешь. Не стало вздыматься, но зато и разверзаться стало нечему. Простиралось налево, простиралось направо, и вперед, и… Нет, назад не простиралось. Назад — это, знаете ли, вниз, это когда разверзается назад. А когда по прямой, ну, или почти по прямой, кривизна-то, она теперь незначительна, ею теперь и вообще пренебречь можно, во всяком случае, в быту, в обычной жизни то есть, — так вот, когда по прямой, то назад вообще нет. Только вперед есть. С той стороны, или с другой, в крайнем случае.
Стереометрия кончилась, настала планиметрия. И никто от этого не пострадал в реальной жизни, в быту то есть.
Давно строили эту школу. Много-много лет назад. Лет пятьсот назад. Давно. Умело строили, умели строить. Окна пропускают свет — столько света, сколько нужно, чтобы почувствовать время: какое время там, за стенами школы, и какая там, на воздухе, погода. Полы здесь чудные. Старые. Не пятьсот лет им, перестилали, наверное, за пятьсот-то лет. А может быть, только ремонтировали? Заменяли старые половицы, те, что приходили в негодность, по одной. С чего бы это сразу все половицы перестилать? Леса сейчас уже не богато. А на эти половицы хорошее, как видно, дерево шло. Когда-то, лет пятьсот назад. Давно.
Половицы в школе пели.
Не всегда. Когда шел по коридору человек, уверенный в себе и других, то по школе просто разносился стук шагов. Но стелющийся шаг людей, незаметных на расстоянии, половицы сопровождали пением, насмешливым и тревожным. Интересно, непонятно, странно, подозрительно, беспокойно, не по себе, жди опасность, готовься, слушай, смотри, внимание, чушь, суета, мелочь, вздор, не боюсь. Бойся! Чего? Мало ли. Мало, мал-мала меньше, мало-помалу, мало, мало, мало. Мало! Еще меньше. Совсем мало. Не прослушивается, не прощупывается. Не будет. Мало ли!
На этот раз стук шагов разносился, шарахался от глухих стенок — и пели половицы. Вот подошел. Вот скрипнула — открылась дверь. Двое стояли на пороге, а слышно было, будто шел один. Тихо ходил завуч, председатель школьного комитета бдительности и защиты завоеваний. Высокий пост не научил его ходить уверенно: когда он шел, половицы пели.
Второй стоял в дверях прямо. Худой, в армейской форме, старой, выгоревшей, на которой ярким пятном сияли награды, он не торопился. Казалось, он оглядывал класс, вскочивших в приветствии учеников. Но глаз у него не было, их плотно закрывал продолговатый, потертой кожи, лоскут.
Завуч представил Солдата. Провел к столу, посмотрел внимательно на учеников, быстро вышел. Он сказал, что это новый преподаватель графики. Наверное, он ошибся. Наверное, Солдат будет вести у них политзанятия. Какая же графика, если он слепой?
Тридцать пять учеников класса рисования народной школы талантов ждали, что скажет Солдат. Ученики знали, из стен этой школы вышли известные всей стране поэты, писатели, художники, композиторы. Тем, кто учился в этом классе, предстояло стать художниками. Они все любили рисовать. Все рисовали с детства. Мазали стены углем в совсем еще щенячьем возрасте. Писали лозунги и оформляли стенды в своих городских и сельских интернатах. Теперь они попали сюда. Их собрали со всей страны, чтобы научить рисовать по-настоящему, чтобы сделать их художниками. Они ждали.
Солдат провел рукой по столу, взял классный журнал, чуть качнул им, как будто взвешивая, позвал:
— Староста!
— Нет такого. Еще не выбрали! Еще не назначили! — отозвалось сразу несколько голосов.
— Кто сказал — еще не назначили? — спросил Солдат. — Встань! — и, чуть помедлив, продолжил: — Не робей! Робость не нужна тому, кто верен Председателю.
Один из учеников, крупный, коротко остриженный парень, встал и подошел к столу. Солдат ткнул в его сторону журнал, сказал: — Прочитай список. Перед каждой фамилией назовешь номер по списку.
И, повернувшись к классу, скомандовал:
— Всем встать!
Ученики встали.
— Сколько рядов столов в классе?
— Три, — сказал вызванный.
— Сколько курсантов в группе?
— Тридцать пять, — ответил парень, заглянув в список.
— Группа, слушай! — обратился преподаватель к классу. — Вы сейчас пересядете, каждый названный запоминает свой номер и садится на новое место. Первый — сюда, на первую парту в первом ряду слева, второй — справа от него, третий — за первым, четвертый — за вторым и так далее. Двенадцать человек садятся в левом ряду по порядку согласно списку, двенадцать в среднем, одиннадцать — в правом. Начинай!
И вызванный мерно и внятно стал читать номера и фамилии. Ученики озадаченно пересаживались. Только раз он остановился и сказал, чуть растерянно:
— Это я!
— Ну что ж, запомни свое место и читай дальше, — ответил Солдат.
Пересели. Солдат отпустил вызванного, прихлопнул слегка по журналу ладонью, удовлетворенно позвал:
— Первый!
— Я! — отозвался первый.
— Второй!
Он называл номера и внимательно вслушивался в ответы, словно старался понять по коротким возгласам, что представляют из себя его ученики.
— Нам долго предстоит работать вместе, — сказал Солдат, когда тридцать пятый произнес свое «Я!» и сел на предназначенное ему место.
— И чтобы между нами не было недомолвок, я готов ответить на ваши вопросы. Спрашивайте!
Ученики молчали, они не привыкли спрашивать.
— Спрашивайте, спрашивайте, — приободрил их преподаватель. — Такой порядок. Хотите, чтобы я рассказал о себе? Происхожу из семьи низших середняков, — начал он, почитая молчание класса за согласие. — Семнадцать лет своей жизни я отдал службе в рядах Народной армии. Я пришел туда слепой, хуже чем слепой. Я видел, у меня были тогда глаза, но не понимал, что. Я шел по жизни, как в тумане. Идеи Председателя помогли мне прозреть. Я увидел мир таким, каков он есть. Видеть глазами Председателя — значит видеть миллионами глаз. Пара моих собственных глаз при этом не имела никакого значения. Она была просто лишней. Когда я понял это, то обратился по команде с просьбой взять мои глаза и использовать их там, где они нужнее. И еще я просил зачислить меня в Часовые Председателя.
— Они же слепые! — не выдержал кто-то из учеников.
— Кто сказал, что они слепы? — сейчас же отозвался учитель. — они без глаз, но видят лучше многих. Никто из зрячих не может заменить Часового Председателя на его посту. Представьте себе, например, армейский склад. Вы знаете, что такое армейский склад? Номер первый!
— Ну, — сказал номер первый. — Это такое помещение, где лежит армейское имущество.
— Не всегда, — сказал Солдат, посадив ученика кивком головы. — Склад — это может быть десяток таких помещений, это может быть сотня орудий или реактивных установок, ждущих своего часа, собранных вместе и обнесенных вокруг, по периметру, колючей проволокой. Но сама по себе колючая проволока для врагов ничто. Зрячий часовой на таком объекте хорош днем, а ночью он беспомощен, или придется заливать всю территорию склада сплошным морем света, тратить на это нужную стране энергию. К тому же свет демаскирует объект. А часовой без глаз, — продолжал Солдат, — часовой, знающий свой пост наизусть, не нуждается в освещении. Ни темнота, ни дождь, ни облако ядерного взрыва, ни дым пожаров — ничто не помешает ему нести службу. Никто не может отвлечь его. Кроме пароля, без которого пройти к охраняемому объекту на охраняемую территорию невозможно даже маршалу.
Солдат замолчал. Потом провел по лицу, будто меняя маску. Добавил:
— Но, чтобы быть полезным еще и днем, я стал учиться рисовать. Я неустанно совершенствовался в этом, был назначен главным художником батальона, полка, потом — дивизии. А сейчас правительство оказало мне высокое доверие. Я буду учить рисовать вас.
— Можно вопрос? — раздался голос из класса.
— Номер?
— Шестнадцатый. Хотелось бы знать, что именно вы рисуете, в каком жанре, в какой технике работаете.
Учитель развернул рулон бумаги, уверенно выбрал и приколол к доске квадратный плотный лист, провел по нему ладонью и четко, смелыми движениями набросал портрет Председателя: во френче, с правой рукой, заложенной за борт. Глаза Председателя смотрели строго и всевидяще. За его спиной восходящее солнце рассыпало в стороны лучи.
Молчание потеплело: Солдат умел держать мелок в руках.
Когда рисунок был готов, он сдернул лист с доски, и лист зашуршал, сворачиваясь. На следующем Солдат изобразил воина: правая рука на ремне автомата, левая — у лба козырьком. Он смотрит вдаль, он охраняет границу, покой страны, крестьян, которые выглядели мелкими, схематичными рядом с ним, исполином, они сливались с рисовыми полями, а вдали дымили трубы заводов, затерявшихся среди полей. Рисунок был, пожалуй, несколько статичен, но и в его линиях чувствовалась твердая рука человека, знающего толк в своем деле.
Рисовал Солдат с удовольствием. Он снова заговорил, и голос его стал мягче, душевней.
— Я научу вас рисовать так же хорошо. Это не просто, но и не так трудно, как может показаться. Ведь здесь, как я знаю, собрали людей одаренных. Вам будет легче, чем мне, мне помогала только горячая любовь к Председателю, только желание приносить пользу. Я умею рисовать всего пять сюжетов, вы сможете больше. Когда вы научитесь всему, что умею я, вам дадут дополнительный материал. Я знал одного художника, который мог рисовать более двадцати различных сюжетов. Лучшие из вас тоже достигнут многого. К тому же я научу вас рисовать так, что ни темнота, ни усталость, ничто не будет вам помехой. Я сам учился рисовать по шаблону, это помогает в работе, вы убедитесь сами. На лист бумаги кладется вырезанный контур, по нему водишь пальцами до тех пор, пока не сливаешься с ним, не начинаешь чувствовать линию, еще не проведенную, но уже выпуклую, проступающую в нужном месте. Вам будет легче, я передам вам свои приемы, вам не придется изобретать их наново.
— А краски? — спросил кто-то.
— Номер? — прервался Солдат.
— Двадцать третий.
— Называйте сначала номер, потом говорите. Краски? Я пишу красками, их только нужно установить по порядку. Других сложностей нет. Достаточно всего четырех красок: желтой, зеленой, красной и черной. Можно использовать и пятый цвет — голубой. Сначала мне было трудно работать с красками, их легко спутать. Но я не боялся трудностей. К тому же, — он доверительно наклонился вперед, — у каждой краски есть свой запах, к ним привыкаешь.
— Номер четвертый, — поднялся со скамьи еще один ученик. — А как же оттенки, полутона?
— Запомните, — веско сказал Солдат. — Пока они вам не нужны.
— Но с помощью оттенков цвета можно достичь большего эффекта. Картина, богатая красками, полутонами, переходными сочетаниями, сильнее действует на зрителя.
— Вы должны рисовать для народа, — отрезал Солдат, — а народу не нужны все эти премудрости. Народ любит чистые, густые краски. Лица должны быть желтыми, солнце — красным, защитная форма — зеленой. Что касается черного цвета, то он просто необходим, чтобы показывать черную сущность наших врагов. Ты по-своему прав, — продолжал он, обращаясь к четвертому номеру, — ты можешь сесть. Ты прав, большие мастера используют в своих работах разные оттенки, и их картины от этого становятся действенней. Да, в умелых руках оттенки — сильное оружие. Но в руках слабых, при недостаточной политической закалке художника дело обстоит иначе. Даже представить страшно, что могут натворить все эти тени и полутона, если их использует человек нестойкий или колеблющийся. Поэтому вам предстоит сначала стать настоящими солдатами искусства.
Он устал. Ему нечасто приходилось так долго объяснять истины. Он прислонился плечом к доске, пошарил по стене, как будто ища опоры, и коротко вздохнул, почувствовав под рукой твердый ствол армейского автомата в стойке. Учителя все значились солдатами Народной армии, и оружие им полагалось по штату. С этим автоматом обращались, похоже, очень небрежно. Им давно никто не занимался всерьез. Солдат сел на стул, положив автомат на колени, как ребенка, отомкнул магазин, произвел неполную разборку, раскладывая детали по учительскому столу с легким стуком. Ученики смотрели, как он ловко, клочком специальной бумаги, протер все части и снова собрал автомат. Видно было, что работа эта действовала на него успокаивающе. В школе давно привыкли к тому, что каждый преподаватель солдат, и в любой аудитории в стойке, рядом с классной доской, — боевое оружие. Но видеть, как обращаются с этим оружием те, кто действительно знает и любит его, доводилось не часто. Это вызывало уважение. Слепой, солдат и художник, умел многое. Они молчали уважительно. В полной тишине Солдат снова заговорил.
— Вам кажется, что художнику глаза необходимы. Ошибка! Среди мастеров слепых гораздо больше, чем зрячих. А некоторые сами завязывают себе глаза, чтобы обилие фактов и деталей не мешало сосредоточиться. Один довольно известный художник — он рисовал членов правительства — попал раз в скверную историю. Чаще других он рисовал, — Солдат запнулся, — впрочем, имя не имеет значения. Тем более, что человек этот потом стал в ряды ревизионистов и предал наши великие завоевания. Его расстреляли, а художник долго маялся: он слишком часто рисовал портрет этого предателя с натуры и слишком хорошо запомнил его черты. Теперь во всех портретах эти черты проступали, хотя художник этого и не хотел.
— Его тоже расстреляли? — спросил кто-то из дальнего угла. Слова повисли в воздухе тонким эхом.
Солдат защелкнул крышку ствольной коробки. Теперь автомат был собран. Оставалось только присоединить магазин.
— Художника? Нет. Зачем его расстреливать? Он неплохой сам по себе человек, только сбился с пути, не сумел приподняться над мелким, обрести главное направление. Как видите, глаза зачастую не только не помогают художнику, но и просто вредны. Если б он умел вслепую рисовать семь или, например, восемь — двенадцать сюжетов, он исключил бы один, а остальные картины продолжал бы писать не менее успешно, чем раньше. Его не расстреляли, его отправили на трудовое перевоспитание. Может быть, поработав своими руками, пожив в гуще народа, он снова сможет рисовать, рисовать правильно.
Солдат говорил, а руки его двигались самостоятельно, отдельно. Как бы сами по себе они открыли ящик стола и достали коробку с патронами, быстро и ловко набили магазин. Чуткие пальцы нежно трогали прохладный металл. Последний патрон Солдат дослал в ствол.
— Но чтобы рисовать по трафарету, художники не нужны, — сказал четвертый номер. — Это могут делать и машины. Машина напечатает любой плакат в любом количестве экземпляров.
— Какая ерунда! — Солдат даже вскочил от негодования. Все то, что он говорил, как видно, не дошло до них. — Разве машина может сравниться с человеком? Глупый механизм, которому все равно, что печатать, не заменит руки художника.
Разве его, Солдата, умение рисовать можно равнять с действиями машины? Вскочив, Солдат непроизвольно накинул ремень автомата на шею и теперь бегал взад и вперед, размахивая правой рукой, левой придерживая автомат на груди. Ему не хватало аргументов, он нанизывал слова и мысли друг на друга, они схлестывались, запинались, сплетались в сумятице. Иногда казалось, что он танцует заученный до профессионализма характерный танец: ни разу не задел он ни рукой, ни автоматом доски, стола или стены, ни разу не запнулся на крохотном пятачке свободного пространства. Иногда же, наоборот, казалось, что его нет, а есть только голос, звучащий из пустоты, из тишины, из света и тени, мечущихся перед рядами.
— Прежде всего, вы — солдаты. Вас научат методам ведения войны, открытой и тайной. Спорт разовьет ваши мышцы. От вредных влияний убережет вас Комитет бдительности и защиты завоеваний, который будет создан в классе. Вы овладеете оружием. У художника должна быть сильная, верная рука. Машина бездарна и безынициативна, машина мертва, ее легко уничтожить снарядом, бомбой, диверсией. Ей нужна энергия. Ее должны обслуживать рабочие. На вас же возложат идеологическую миссию, вы будете влиты в ряды солдат, впаяны в них. Товарищ по оружию, который только что рядом с вами шел в атаку, почувствует прилив воодушевления, если вы у него на глазах нарисуете портрет Председателя или другую картину. Вы сможете поднимать людей в бой и на труд. Я могу нарисовать за одиннадцать часов девяносто произведений, и все они будут по-настоящему качественными. Меня не отвлечет ни дождь, ни беда. Когда ваше сознание закалится, а руки обретут уверенность, вы сможете работать в любой обстановке: ночью, в бурю, под градом пуль, рядом с атомным грибом. Нет бумаги — вы будете рисовать на стенах домов, на бортах машин и бронетранспортеров. Нет красок — станете рисовать углем, мазутом, кровью. Сможет ли слабый человек творить в день, когда у него умерла мать? Настоящий художник будет работать, даже если он останется один на планете. Камни и стены развалин станут пла-ка-та-ми!
— Он сумасшедший! Он сумасшедший! — голос закричавшего сорвался на визг. — Вы что, не видите, он же слепой, он не может учить графике. Отобрать у него оружие, он же сошел с ума!
Крик ударил по нервам.
Класс вскочил с мест, как один человек. Ученики замерли у столов, не зная, что делать, в растерянности: странный этот крик… странный урок…
А Солдат остановился, точно вкопанный в пол, тоже крикнул — голосом, привычным к командам:
— Я — сумасшедший? Кто верит Председателю и мне, — он выдержал секундную паузу, — на колени!
— И еще через секунду, вскинув автомат, ударил длинной очередью поперек класса.
Взвыли, застонали половицы в коридоре. Распахнув дверь ударом ноги, в класс ворвался завуч. От двери он метнулся вбок, спиной к доске. Правая рука — на поясе, у бедра.
— Что? Как? — Он окинул взглядом класс.
— Нормально, — отозвался Солдат. — Веду урок.
Под потолком тоненько задребезжала электрическая лампочка. Класс осторожно посмотрел на нее. «Перегорит», — подумалось машинально.
— Заменить надо, — отвлекся завуч.
— Сколько осталось? — спросил Солдат.
— Тридцать, — отозвался завуч, быстро сосчитав по головам стоящих на коленях. — От балласта избавились.
— Да, — отозвался Солдат, — и еще: теперь по десять в каждом ряду сидеть будут. Удобно. Так мешало, что в двух рядах по двенадцать, а в третьем — одиннадцать… А с этими мы еще поработаем. Я буду учить вас, обратился он к ученикам. — Я рад, что вас так много осталось. Я надеюсь, из вас выйдут художники.
— Помощь нужна? — спросил завуч.
Солдат, казалось, ожидал этого вопроса.
— Направьте кого-нибудь убрать, я не хочу отвлекать своих ребят от занятий.
Завуч потрогал лежащего носком резиновой туфли.
— Живой, — сказал задумчиво.
— Это уж ваше дело, — не стал вникать Солдат, — Первый! — выкликнул он, обращаясь к классу.
— Убит, — не сразу ответили из класса.
— Да, — Солдат чуть помолчал. — Второй!
— Я! — назвался второй.
— Теперь твой номер первый. Возьми журнал и проведи перекличку. Выбывших вычеркни, расставь номера по порядку. Встаньте с колен, — скомандовал он классу, — и пересядьте согласно новому списку по десять в ряд. Запомните свои новые номера. Я надеюсь, они у вас надолго.
Так простиралось простиралось, и стало ему как-то не по себе. Не сразу, но стало. И решило оно малость попробовать повздыматься. Но только приступило, как рядом, справа (или слева), опять разверзается. Ну что ты будешь делать! Плюнуло простиралось и восстановило статус кво. Тот, конечно, который уже при нем стал статус, не тот, который раньше, при антагонизмах. А кто ему что скажет? Все ведь теперь простирается — одно простирается. Что же оно, само себе будет глупые вопросы задавать?
А чтоб не было грустно и чтобы закрыть всякую возможность для экспериментов, ненужных и опасных, постановило простирается, что теперь оно все — вздымается. Все, до последней фигуры геометрической — глупого квадратного сантиметра, у которого все стороны равны, все углы равны, на сколько угодно частей делится и, главное, каких других вокруг уйма — не отличишь. Так вот, теперь все вздымается. И ничего не разверзается, боже упаси.
Не верите? Так давайте спросим. Ты вздымаешься? — Вздымаюсь. А ты? И я тоже. А вы? — И мы вздымаемся. А кто разверзается, я спрашиваю, есть такие? Вот видите, нет таких.
И вообще — что-то много спрашиваете. А может, вы сами разверзаетесь, а?
А еще задачка из арифметики. На ветке чирикали пять воробьев, двоих расстреляли. Сколько теперь воробьев чирикает, как ты думаешь?
Черный, исковерканный, колесил по двору, не задерживаясь на одном месте, все спрашивал, все задавал свои лишенные смысла идиотские вопросы, убегал, не дожидаясь ответа, не нуждаясь в ответе.
— И еще. Тридцать пять отнять пять, сколько останется? А? Сколько? Три? Два? — плакал, брызгал слюнями, умолял. — Ну хоть один-то останется, а?