Слова Роальда заинтересовали Люцию Имантовну.

- Ты - придурок, - сказала она Роальду. - Но если ты разыщешь любимчика, я твою контору поставлю на ноги. У меня три ларька на рынке. И вообще я умею жить.

- Вас понял, - сказал Роальд.

Время шло, но любимчик не находился...

Роальд сделал эффектную паузу.

- Смотри, - наконец сказал он, выкладывая перед Шуриком местную газету. - Видишь этот снимок? Вот тут, ниже, под описанием очередной презентации. Кто-то там издал книгу, обмывали ее в Домжуре. Фотография сделана именно на презентации. На редкость отчетливая фотография.

- Ну и что? - спросил Шурик.

- А то, что Люция утверждает: один из придурков, изображенных на фотографии, ее пропавший муж.

- Сильно, - оценил Шурик.

Снимок, действительно был отчетливый.

Шурик увидел за одним из столиков несколько криворотого человечка. Криворотость вполне можно было отнести к дефектам печати, но на всякий случай Шурик заметил, что на месте Люции Имантовны разыскивать такого чудика он бы не стал.

- Не твое дело, - грубо сказал Роальд.

- Но ты сам посуди, - сказал Шурик. - Мужик в бегах несколько лет. Люция ищет его непрерывно. Одних обьявлений сколько давала. "Мой лютик, жду!" А лютика нет, как не было. Откуда ж ему сейчас появиться?

- Не твое дело, - грубо повторил Роальд. - Может, на снимке совсем другой человек. Бывает. Все равно надо проверить. Люция нам платит неплохие деньги. А ее бывший муж сам пописывал в газеты. Почему ему не зайти в Домжур? Его, наверное, там знают. Я и сам не верю, что он в городе, но...

Он посмотрел на Шурика и грубо добавил:

- Хочешь мяса, сделай зверя!

6. ДЛЯ КОГО ПИШЕТ ПИСАТЕЛЬ

На четвертый день прозаик П. и поэт К. пришли в себя. Проведя в номере короткое закрытое партсобрание, они явились ко мне и не отказались от бутылочки ледяного швепса. Что мы собираемся делать дальше? - утомленно спросил прозаик и укоризненно постучал тростью в пол, будто призывая в свидетели своего благорасположения кого-то из нижних соседей.

- Поедем к мадарскому коннику.

- Кто такой?

Я рассеял их подозрения.

Мадарский конник - это высеченный на гигантской известняковой стене всадник. Видимо, коренного происхождения, не просто болгароязычный. В левой руке коннник держит поводья, а правой бросает копье, пронзая льва символ всего чуждого, иностранного. За конником бежит собака. Не какой-нибудь нынешний недобитый сардель-терьер, а настоящая славянская боевая собака. Таких приравнивают к холодному оружию. Кто и когда создал шедевр - неизвестно. Надписи, оставленные на стене ханами Тервелом, Кормисошем и Омуртагом ясности в вопрос не вносят, ибо оставлены, понятно, уже после создания барельефа. Мы непременно должны все это увидеть.

Прозаик П. согласно кивнул, но поэт К., на всякий случай, заметил:

- Но они, болгары, должны помнить...

День выдался столь душный, столь опаленный бессердечным южным солнцем, что даже штурцы, так в Болгарии называют кузнечиков, орали истерично и с передышками.

Бесконечная травянистая степь... Так и ждешь, вот-вот вдали появится римская колонна...

Гигантская белая стена известняков на горизонте, вырастающая по мере того, как ты к ней приближаешься... Адам, посещавший рай, видел кусочек этого края...

Три автомобиля шумно рубили плотный душный воздух. Тучные мотыльки разбивались о ветровое стекло. Боже, как прекрасен и древен мир, в котором нам выпало жить! Если бы не битое стекло в канавах... Если бы не обрывки пластиковых ппакетов... Если бы не мятые жестянки, поблескивающие на обочинах...

Виктор Петрович Астафьев признался однажды: "Я эту экологию осознал, когда на берегу не осетров, а дохлых ершей увидел. Уж если ерш не выдерживает!.."

Мы тогда спускались на теплоходе по Оби. За несколько километров от берега можно было видеть несомые течением пластиковые пакеты.

Вечность.

И духота.

Мы купались в быстрой, поразительно прозрачной, ничем еще не загаженной, мерно и мирно журчащей, но вдруг упруго выкатывающейся из-за берегового поворота реке Камчии. Прозаик П. вошел в воду по плечи, но все равно был виден до пяток, так прозрачна была вода. Веселин Соколов шумно бросился в воду с разбега, ему кланялась трава, густо облепившая горбатый берег. И все-таки даже в этом раю я наткнулся ногой на осколок бутылки.

Кровь смешалась с водой.

- Ты терпи, - заботливо сказал Веселин. - Ты же знаешь, Камчия - река Андрея Германова. Пусть Андрея уже нет, каждая река впадает в Стикс. Теперь ты и Андрей - кровные братья.

Я кивнул.

Я всегда сомневался в том, что самый древний плач человека - плач по женщине.

Да, конечно...

"Пиши о любви. Любовь - это единственная стоящая вещь. Повторяй без конца - люблю. Расскажи им, Джексон, ради Бога, расскажи им о любви. Ни о чем другом не говори. Рассказывай все время повесть о дюбви. Это елинственное, о чем стоит рассказывать. Деньги - ничто, преступление ничто, и война - ничто. Все на свете - ничто, только и есть, что любовь..."

Незабвенный Уильям Сароян.

И все же самый древний плач человека - по дружбе. Дружбы не хватает всегда. Она есть, ты ее ищешь, все равно ее всегда не хватает.

И, слушая Веселина, глядя на огромные белые облака, как осадные башни катящиеся по выгоревшему шуменскому небу, уже предчувствуя дождь, так хорошо зашуршавший бы в сухих травах над Камчией, я плакал по людям, которых считал своими друзьями, которых мне посчастливилось знать, или которые когда-то просто помогли мне стать самим собой.

Таким ли я стал, какими они хотели меня видеть?

Не знаю.

Глядя на огромные облака, на выгоревшее небо, на прозрачную быструю реку Камчию, поросшую по берегам травой, я плакал об Андрее Германове, которого давно нет с нами. Поглаживая рукой сухую траву, я видел, как академик Дмитрий Иванович Щербаков в своем домашнем кабинете на Малой Якиманке подписывает мне "Затерянный мир", потому что, черт побери, палеонтологию можно изучать не только по Давиташвили и Рўмеру. Я видел Ивана Антоновича Ефремова, он рассказывал анекдот, но для меня это звучало президентской речью. И видел академика Ивана Ивановича Шмальгаузена, который, похоже, искренне считал, что в свои шестнадцать лет я вполне могу разобраться в "Основах сравнительной анатомии". И видел пухлые пальцы Анны Андреевны Ахматовой с вьевшимися в них кольцами - она заплакала, услышав меня. В том, как мы начинали, она почувствовала нечто ей хорошо и угрюмо знакомое. И видел знаменитого энтомолога Николая Николаевича Плавильщикова, первым обьяснившего мне, что литература - это вовсе не обязательно то, что мы читаем. И видел Леонида Дмитриевича Платова последнего Дон-Кихота нашей фантастики. И видел грека Аргириса Митропулоса, бежавшего в Болгарию от черных полковников... И Юру Ярового, сгоревшего в машине... И Яна Чопика-Лежаковского, разбившегося в машине...

И все они умерли, умерли.

И я давно пишу не для них.

Для кого вообще пишет писатель?

Тополь над Камчией весь порос странными узловатыми шишками, кора стоявшего рядом дуба лупилась. Вода стремительно выбегала из-за поворота, будто торопясь посмотреть на нас, она стремительно завивала петли струй и водоворотов. Неутомимый язычник Веселин Соколов пел и плясал на травянистом берегу.

Невероятное выжженное небо.

Ближе к зениту оно отливало перекаленной сталью.

Это небо видело римлян и даков, оно видело когорты Александа Македонского, и много еще чего. Об этом и пел Веселин - язычник. Будь костер, Веселин, наверное, прошелся бы босиком по углям.

А, ерунда!..

Будь у Веселина возможность, он просто обхватил бы мощными языческими руками древо эволюции и без стеснения обтряс бы с него все груши, как это уже не раз проделывал Тот, Кто Всегда Над Нами.

7. МАГИЧЕСКИЙ КРИСТАЛЛ

Конечно, Шурик (я имею в виду частного сыщика) вобрал в себя все лучшие черты язычника Веселина Соколова. Жаль, сам Веселин об этом не знает. А вот Люха наоборот - набрался от всех понемножку, часто отнюдь не лучшего. Не случайно в Домжуре кто-то с восхищением отозвался о Люхе - вот фрукт! вечно в депрессии.

Раз уж я упомянул Виктора Петровича Астафьева, вот одна из его бесчисленных историй, рассказанных сентябрьскими вечерами 1972 года на борту теплохода, спускавшегося вниз по Оби.

Несколько пригорюнясь, как это умеет делать только он, Виктор Петрович рассказал о своей первой поездке за границу, причем в ГДР. До этого Виктор Петрович никуда не ездил. Как он сам пояснил, стеснялся. Вот приеду, говорил он, косясь на замерших слушателей, а там что-то говорить надо. Или, еще хуже, спущусь в какой-нибудь ресторан, а за столиком сидит немец. Ну, как я. Глаз косит, ключица выбита. И не дай Бог, на Днепре...

Тем не менее, Виктора Петровича уговорили. Руководителем писательской группы назначили В.Ардаматского. Как только поезд пересек государственную границу и миновал Бялу Подляску, В.Ардаматский превратился в классика советской литературы и начал командовать: "Витька, за водкой! Витька, за закусью!"

Короче, когда поезд пришел в Берлин, Ардаматского и Астафьева поселили в разных отелях. С горя Виктор Петрович спустился со своего этажа в бар, заказал стаканчик шнапса, сделал глоток, поднял огорченные глаза и замер. Перед ним, прямо как в его собственных жалобах, сидел немец. Один глаз у него косил, ключица была выбита и, вполне возможно, именно на Днепре. Немец тоже глянул на Астафьева, как глядят в зеркало. Отражение ему не понравилось. Чтобы чем-то занять себя, немец потянулся вилкой к последней горошине, оставшейся в его тарелке из-под салата, подцепил ее и понес ко рту.

Промасленная горошина упала.

Немец снова подцепил горошину, понес ее ко рту и снова не удержал на вилке. Это почему-то несколько успокоило, даже обрадовало Виктора Петровича. Вот били мы вас и всегда будем бить, несколько даже заносчиво подумал он, имея в виду скорее не немцев, а некоторых лжеклассиков советской литературы.

Немец понес горошину ко рту, она упала.

Немец вилкой подцепил горошину, она снова упала.

И так несколько раз.

Настроение Виктора Петровича сильно улучшилось. Он выпил еще один стаканчик шнапса и окончательно утвердился в той мысли, что били мы вас и бить будем.

А немец меж тем сделал огромный глоток пива из такой же огромной кружки, настороженно покосился на Астафьева, взял в левую руку нож, прижал ножом к вилке злосчастную горошину и сьел ее.

Дойдя до этого места Виктор Петрович чуть не заплакал. Он горестно уронил голову на руки, в огромных его глазах стояла неугасшая обида.

И тогда я понял, заключил он, что когда-нибудь они нас победят.

Осознав, что несколько дней я, писатель, нуждающийся в постоянном дружеском партийном внимании, провел где-то без всякого надзора, а, возможно, даже со шведками, интересующимися искусством Средиземноморья, поэт К. и прозаик П. приняли меры. В Варну мы ехали в одном купе, даже курить в тамбур выходили вместе. Утомленный надзором, в Варне я сразу заперся в своем номере, решив отоспаться от всего пережитого в Шумене и выйти на волю лишь утром.

Дом творчества писателей в Варне находится неподалеку от моря. Номер оказался прохладный и тихий. Солнце не могло прорваться сквозь густую виноградную лозу, сквозь листья, укрывшие со всех сторон здание, но соленое дыхание моря проникало в комнату сквозь широко раскрытые окна.

Я понял, наступила минута, о которой в своей книжке Миша Веллер почему-то ничего не писал. Минута, которую во всех смыслах можно назвать Началом. В тебе что-то созрело, поднялось, ты можешь брать карандаш и бумагу и быстро записывать то, что тебе диктует Тот, Который Диктует.

Приняв душ, я устроился с блокнотом на диване под окном. Орали штурцы, но это был не шум. Наверное, они вспоминали, стараясь перекричать друг друга, Овидия, высланного когда-то цезарем в эти гибельные места.

Сноровистый Шурик... Грубый Роальд... Сентиментально настроенная Люция Имантовна... Молодые фантасты, молодые поэты, Люха... Как-то сама собой подобралась компашка, я отчетливо слышал голос каждого... Я даже уловливал уже отдельные фразы...

В дверь постучали.

Я рассердился:

- Антре!

Вошла домакиня, обслуживающая номера. Я знал ее по прежним поездкам. - Геннадий, - сказала домакиня голосом человека, лично ответственного за мой отдых, - говорят, ты привез очень известных советских писатей и поэтов.

Я кивнул:

- Это они меня привезли.

- Тогда почему вы еще не в баре?

- Что мне там делать? Выпить я могу и в номере.

- Дело не в выпить! - всплеснула руками домакиня. - В баре наши друзья никарагуанцы пропивают свою революцию. Они очень славные парни и приехали в Болгарию по приглашению Земледельческого союза. Они привезли фильмы с Лолитой. Не с этой вашей Лолитой, с которой вы все носитесь, которая совращает даже маньяков, а с Лолитой Торрес. Никарагуанцы пьют виски, плачут и слушают голос Лолиты Торрес. Пойди поплачь с ними. Почему ты не хочешь поддержать наших никарагуанских друзей?

- Потому что я не один. Со мной приехали очень известные советские прозаики и поэты.

- Много хубаво! - обрадовалась домакиня. - Не могу смотреть, как страдают мужчины. Бери своих писателей и иди в бар. Нельзя оставлять мужчин, когда они плачут.

Я поднялся в номер прозаика П.

- Это точно никарагуанцы? - подозрительно уточнил прозаик.

- На все сто.

Подняв с дивана поэта К., дождавшись пока он, как и прозаик, натянет на себя черный глухой пиджак и завяжет черным узлом черный глухой галстук, мы спустились во двор и пересекли раскаленную асфальтовую дорожку. Яростное солнце слепило глаза, загоняло птиц под стрехи, в уют виноградных зарослей, зато в подземном баре, вместительном и уютном, снова оказалось прохладно.

Домакиня не преувеличивала, в баре мы нашли наших никарагуанских друзей.

Правда, они не плакали.

Все они были небольшого роста, но крепкие, бородатые. Сгрудившись у дальнего конца стойки, они с самым суровым видом расправлялись с виски и с пивом. По их виду нельзя было сказать, что они страдают, но ведь известно - настоящее страдание прячется в душе. Увидев меня (я им чем-то понравился) один из никарагуанцев пустил по цинку стойки бутылку пива, призывно и весело пузырящуюся. Я принял ее, сделал глоток и послал никарагуанцам бутылку шампанского, намекая на то, что дружба наших народов скреплена самыми разными вещами.

К сожалению, прозаик П. и поэт К. решили, что наша дружба развивается не в том направлении и, строго хмурясь, повели меня в кинозал, где уже пела и плясала на экране восхитительная Лолита.

Не та, о которой вы подумали.

Но я все равно сбежал. Меня ждали карандаш и блокнот. Меня ожидала шумная компашка моих героев.

- Возьми газету, - сказал Шурику грубый Роальд. - С сегодняшнего дня будешь ходить в Домжур как на работу. Наблюдай, расспрашивай, но не бросаясь в глаза. В таких дебрях, как Домжур, могут водиться интересные звери.

- Каждой твари по харе! - грубо добавил Роальд.

Вечерело.

Дальние зарницы полосовали темнеющее болгарское небо.

Все скинув с себя, я валялся на диване, стараясь не упустить ни одной фразы, нашептываемой Тем, Кто Диктует. Приемник, настроенный на программу "Хоризонт", тихо мурлыкал, подмигивая зеленым глазом.

Я уже знал, что Шурик из тех, кто даже в самый дождливый и бессмысленный день считает, что стоит зайти за угол, а там уже другая погода, а там уже совсем другая, наполненная смыслом жизнь. В газетном киоске Шурик купил тоненькую книжку - сборник молодых фантастов, изданный тихим и воспитанным издателем М. С книжкой фантастики Шурик смело отправился к Домжуру.

Шел снег. На углу дома с часами стояла очередь. Шурик не видел, что там давали, но очередь росла на глазах. Бог с ней. Шурик думал о Люции Имантовне. Действительно, с чего вдруг человек, так резко влюбляется, так резко не желает свободы другому человеку?..

У Домжура Шурик задержался. Он не хотел привлекать внимание вахтерши. Если дождаться молодых фантастов, решил он, войти с ними, замешаться в их компанию, вахтерша быстро к нему привыкнет и проблема, как незаметно войти в Домжур, будет снята.

Шурик стоял под тихо падающим снегом, остро ощущая особое тайное очарование большого заснеженного вечернего города.

Шурик любил такие вот снежные вечера. В такие вечера с ним всегда что-то случалось. Он и сейчас был полон предчувствий, и обрадовался, завидев оживленную компанию молодых фантастов и поэтов. Впереди величественно шагал военный фантаст в военной папахе и в длинной военной шинели, из-под которой не было видно высоких военных сапог.

- Ребята, - кинулся Шурик навстречу, потрясая зажатой в руке книгой. - Это ваша книга?

- В каком смысле? - сдержанно удивился один из фантастов, маленький, худой, в маленьких темных очках, которые он не снимал с хитрых глаз ни при какой погоде.

- Ну, в смысле... Вы ее написали?

- А-а-а... - облегченно протянул фантаст в темных очках. - Автограф?

- Если можно.

- Почему же нельзя? Вали с нами.

Перед Шуриком гостеприимно распахнулись двери Домжура.

Бар гулял.

Музыка, дым столбом, смутные лица. Дым, собственно, стоял не столбом, он стоял над столиками как локальные атомные грибы. Пахло сложно. Пахло подожженным кофе, югославскими сигаретами, просто водкой. На холодных курах, уложенные в плоское блюдо, лежала бумажка - "Птици". Они и выглядели как птици. Игнорируя новый вид кур, Шурик взял свои сто пятьдесят (на казенные деньги) и присоединился к молодым фантастам. Он быстро и профессионально разобрался, кто из них кто и к кому следует присушиваться.

После этого он неторопливо обвел взглядом бар.

Мамаево попоище.

Как странно.

За стеной - снег. Медлительный, белый. За стеной тишина позднего вечера, там душу отпускает, а тут... Тьма... Тут, можно сказать, веселье...

Разумеется, Шурик не заблуждался в природе этого веселья. У каждого тут были свои заботы. Например, догадался Шурик, рыхлая женщина со следами былой красоты на лице, очень сильно на кого-то похожая и по-хозяйски восседавшая во главе двух сдвинутых столиков, явно проводила презентацию нового мужа. Муж сидел рядом с ней - маленький и ничтожный. Он низко и смущенно наклонял маленькую голову, уже отягощенную будущими рогами. Зато его владелица (богиня плодородия, вот на кого она походила) голову держала прямо высоко, и ни на секунду не закрывала подвижный и хищный рот.

- У меня эйдетизм, - сказал Шурику фантаст в темных очках, отмахиваясь от бутылки с соком. - Не путай с идиотизмом. Я просто запоминаю и чувствую все запахи. Понимаешь? Я просто не умею забывать однажды услышанный запах. Ни плохой, ни хороший.

- Ты мой генерал, - важно настаивала рядом богиня плодородия. - Ты мой генерал, - настаивала она, веселая двигая подвижным и хищным ртом.

- Не преувеличивай, - скромно отвечал ее ничтожный муж, чем-то привлекательный даже в своей ничтожности.

- Ну, полковник, - шла навстречу богиня плодородия.

- Не преувеличивай.

- Ну тогда майор, - обиделась богиня плодородия. - Для меня ты всегда, по меньшей мере, майор. Разве ты не чувствуешь себя майором?

- Не преувеличивай.

В другом углу задымленного бара назревал скандал. Безбровый рыжий человек, низко пригнувшись к столику, торопливо бормотал своему растерянному собеседнику:

- Да извини, ладно, чего там. Главное, извини. Экое дело, сам подумай. Ты извини. Что говорить, сам ведь знаешь...

- Отстань, - отбивался от рыжего растерянный тучный челловек в вельветовом, как бы задымленном костюме. - Не стоит. Какие, к черту, извинения?

- Как не стоит? - все быстрей и быстрей бормотал безбровый и рыжий. Как не стоит? Ты извини. Это главное. А то тоже - не стоит. Нет, извини, брат.

- Да хватит, черт побери! Хочешь извиниться, считай, уже извинился.

- Я извинился? - забормотал безбровый еще быстрей. - Ты извини, ты ведь знаешь. Ишь, извинился! Ты, брат, того. Ты извини, значит.

- Рыжих замуж не берут, - загадочно заметил фантаст в темных очках. Он наконец подписал книжку Шурику и пустил ее по кругу.

- Нет, ты все же полковник.

- Не преувеличивай.

Шурик остолбенел.

Из-за его спины, со стороны столика, вдвинутого в тесное пространство между окном и стойкой бара, донесся ритмичный голос:

- О Кампучии.

- Кампучия - это маленькая страна, удачно расположенная между Северным и Южным полюсами, так, чтобы в ней всегда было не жарко и не холодно. Название Кампучии происходит от древнего "камне-пучить", что переводится с кампучийского, как "внимательный пристальный взгляд из-за груды камней." Кампучия очень богатая страна. Камни, песок, бананы и мартышки - вот далеко не полный перечень больших богатств Кампучии. Но главное богатство Кампучии это, конечно, люди...

- Чего это он, а?- тревожно спросил Шурик.

- Королев-то? - удивился фантаст в темных очках. - Да ничего. Новую вещь читает.

- Кампучийцы очень могущественный народ. Они могут делать компьютеры не хуже японцев, только никак не соберутся. Кампучийцы в большинстве своем стихийные атеисты. Если погода ясная и безоблачная, кампучийцы не верят в бога и нисколько его не боятся, но стоит разбушеваться стихиям, как кампучийцы, сбиваясь в маленькие испуганные кучки, быстро возвращаются в лоно церкви...

- Нет, ты у меня все же полковник.

- Кампучийцы очень наблюдательный народ. Днем половина кампучийцев, лежа на песке, внимательно наблюдает за ярким кампучийским солнцем, а ночью другая половина кампучийцев ведет внимательное наблюдение за луной и звездами. Утром они обмениваются информацией.

- Да извини, ладно уж. Извини. Вот главное дело, сам подумай. Ты извини, брат, иначе как? Иначе, сам знаешь.

- Капмучийцы прекрасные ловцы жемчуга. Если бросить горсть жемчужин в толпу кампучийцев, ни одна жемчужина не долетит до земли. Кампучийцы очень умело пользуются иностранной видеотехникой. Один известный американский путешественник рассказывал, как ловко кампучиец снял его собственной камерой зазевавшегося какаду с довольно высокой пальмы. В Кампучии, кстати, вы не встретите ни одного тигра. А если встретите тигра, то уже никогда не встретите ни одного кампучийца. Из животных кампучийцы больше всего не любят пингвинов, потому что хорошо помнят слова М.Горького: "Глупый пингвин робко прячет тело жирное..."

Чье тело? - профессионально врубился Шурик. Чье тело прячет в сугробах пингвин? Почему жирное тело?

- Но еще больше кампучийцы ненавидят кенгуру. Существует много народных легенд и преданий о том, как кенгуру хватала детенышей кампучийцев, путая их со своими, и огромными прыжками уносилась вдаль. В хижине каждого кампучийца можно увидеть портрет большого бородатого мужчины и каждый кампучиец сразу скажет, что это портрет Большого Белого Охотника, Убившего Кенгуру Мирового Капитализма. Кампучийцы большие патриоты своей родины. С большой неохотой они целыми тысячами выезжают за рубеж. Землю капучийцы делят на два полушария, и одна половина кампучийцев шарится на одном полушарии, а другая на другом. Некоторые кампучийцы входят в шведский парламент. Они моют там полы, после чего в парламент входят шведские параментарии. Кампучийцы очень чистоплотный и опрятный народ. С большой охотой они чистят обувь приезжим французам и американцам. Больше всего кампучийцы любят жить, многим это удается проделывать годами.

Молодые фантасты и поэты громко заржали - рассказ Королева пришелся им по душе. Но пригнувшийся к столику безбровый и рыжий все так же быстро попрекал тучного и сердитого:

- Ты извини, говорю. Просто извини, без всяких там. Ты известно какой. У тебя воробей крошки из рук не возьмет.

- А я и не дам.

- Нет, ты у меня все же полковник.

Улучив момент, Шурик вынул из кармана газету.

- Смотри, - сказал он фантасту в темных очках. - Про вас тут пишут. И снимок имеется. Вот тут... Это ты, да?

- Похоже.

- А это? Кто рядом?

- А вот, - кивнул фантаст в темных очках в сторону военного фантаста. - Не узнал?

- Узнал, конечно. А это?

- А это Люха, - мотнул головой фантаст в темных очках. - Он не писатель.

- А как он попал на снимок?

- Да как? Известно... Гуляли.

Я валялся на диване, вдыхал вечернюю прохладу, иногда делал глоток из пивной банки, стоявшей тут же, рядом с диваном. Я слышал музыку, передаваемую программой "Хоризонт" и умолял небо об одном - пусть никто мне не помешает! Ведь Шурик все чаще и чаще оглядывался на дверь бара. Как так? Неужели потерянный муж Люции Имантовны действительно здесь, в городе? Неужели он действительно посещает Домжур?

И дверь бара приоткрылась.

Шурик напрягся.

Фантаст в темных очках назвал человека, снятого вместе с молодыми фантастами и поэтами, Люхой, но в бар вошел Иван Сергеевич Березницкий тот самый пропавший муж Люции Имантовны, доставивший ей столько переживаний. Что, интересно, он совершил такого, что в Домжуре его приняли как своего и стали называть Люхой?

Незаметно, хотя в дыму все равно никто ничего не видел, Шурик перебрался к стойке. За этим Люхой или Иваном Сергеевичем стоит присмотреть, уж очень уверенно он подсел к столику... Нескладен, но фигура массивная... Прекрасный экземпляр для электрического стула... Что-то протягивает военному фантасту... Военные купюры... Должок, наверное... И правильно... Рассчитываться всегда следует купюрами, а не здоровьем...

О, черт!

Он, Шурик, уходя, оставил на столе газету. Люха подобрал ее, рассмотрев, спросил о чем-то фантаста в темных очках.

Насторожился. Обвел зал глазами. Встал.

Уходит!

Теперь уж точно ни на кого не обращая внимания Шурик протолкался к выходу. Темный коридор, на подоконнике обжимается парочка. "Ты чў? донеслось в промежутке между долгими поцелуями. - Такую чепуху в суп?" "Ха! - донеслось между поцелуями. - Еще какой суп!"

Шурик рывком открыл дверь туалета.

- Ты чў, козел? - дохнул на Шурика густым перегаром писатель Петрович. - По рогам схлопочешь!

- Извини.

Снова коридор.

Куда подевался Люха, он же Иван Сергеевич Березницкий?

Даже не накинув на плечи куртку, Шурик выскочил на плоское крылечко Домжура.

Совсем стемнело. Сквозь густой падающий снег просвечивали фонари. Следы еще не занесло. Ровная цепочка крупных овальных следов, очень похожих на следы снежного человека, уходила в глубину двора к каким-то неясным пристройкам.

Шурик сделал шаг, потом другой. Что там делает Люха? Почему он пошел именно к пристройкам? Он что-нибудь заподозрил? Почему, черт побери, не вышел на улицу, не растворился в толпе, а пошел к каким-то пристройкам?

Сжав кулаки, Шурик осторожно двинулся по цепочке следов и вдруг боковым зрением уловил какое-то движение справа. Он отпрянул, выпрямился и тут же получил чудовищный удар ногой прямо в живот.

8. ГОРМОНЫ СЧАСТЬЯ

"...чудовищный удар ногой прямо в живот."

Только я поставил точку, как дверь моего тихого номера заходила ходуном. Ломиться в дверь таким образом домакиня не могла, прозаик П. и поэт К. тем более.

Люха! - с испугом подумал я.

И опомнился.

Какой Люха? Я в Варне. Я далеко от Домжура. Люха - плод моего воображения.

Бросив блокнот на стол, я крикнул:

- Антре!

И в номер ввалился, черт побери, самый настоящий Люха - гигантский человек весом пудов под десять, одетый всего лишь в плавки, зато гигантские.

Это был поэт Петр Алипиев.

В одной руке он тащил гигантскую грозь бананов, в другой огромную бутыль выдержанного шотландского виски.

Перед снегом последние дни, листья кленов алее заката. И, последние, реют они, как старинные аэростаты...

Петр Алипиев сам напоминал любимые им аэростаты. Правда, затянутые в плавки.

- Геннадий! - зарычал Петр Алипиев, не делая в речи никаких пауз. - Я приехал, я назначил встречу прекрасной женщине, я купил самую большую бутыль самого дорогого виски, но женщина оказалась змеей, ее притягивают мерзкие подземные норы, мой солнечный край больно режет ей глаза, я не хочу больше о ней говорить, Геннадий.

- И правильно. Оставь эту тему, - посоветовал я.

- Если даже она задержалась у друзей, - продолжал рычать Алипиев, если даже она сломала ногу, или у нее сгорел дом, или она продалась в гарем, польстившийсь на подогретый бассейн и почасовую оплату в долларах, она все равно должна была придти, потому что она знает, как я этого хочу, как я этого хотел, - поправил себя Петр. - Но она не пришла. Я думаю, она самка, Геннадий.

- В некотором смысле все женщины самки, - осторожно заметил я. - Об этом позаботилась природа.

- Ты знаешь, - с новой силой зарычал Алипиев, - у меня никогда не было никаких претензий к природе, я всегда с большим чувством описывал природу, даже самую бедную, но природа этой женщины такова...

Я мягко прервал его:

- Я могу для тебя что-нибудь сделать?

- Еще бы! - зарычал Алипиев. - Я потому и пришел. Мы сядем рядом, мы будем пить виски, мы будем закусывать бананами, мы всю ночь будем читать печальные стихи.

Было видно, как ему нравится такой вариант. Его глаза восторженно сверкнули:

- Домакиня сказала, ты привез известных советских писателей и поэтов. Она сказала, что вы пропили никарагуанскую революцию. Может это и правильно, не спорь. Пока я достаю стаканы, зови известных советских прозаиков и поэтов. Все люди - братья, особенно старшие. Мы всю ночь будем читать печальные стихи и пить виски.

Я сильно сомневался в реальности такого предположения, но, гонимый неистовым духом Петра Алипиева, натянул плавки и рубашку и поднялся на следующий этаж.

Постучав в дверь прозаика П. я услышал, как взволнованно бегает он по комнате. Не знаю, что он подумал. Может, решил, что к нему явилась партийная ревизионная комиссия. Не буду врать, правда, не знаю.

Поразительно.

И прозаик П., и поэт К., они составили нам компанию.

Они вошли в номер, когда мы с Петром уже пропустили по стаканчику. Они были в полном официальном обмундировании известных советских писателей - глухие черные пиджаки, такие же глухие черные брюки, ослепительно белые рубашки и черные глухие галстуки, тщательно продобранные к цвету башмаков.

- Боже мой, - испугался Петр. - У вас опять кто-то умер?

Шотландское виски. Стихи. Ночь.

А дым встает над тающим костром и пропадает где-то на вершине, тревожаще напомнив нам о том, что мы не все, конечно, завершили.

О том, что птицы тянутся с земли, туманы ватой пеленают башню, и многие цветы не расцвели, а семена не все упали в пашню.

Выпивка в принципе не бывает плохой. Крепкое виски проняло даже прозаика П. Но он стоял на своем.

- Это все химия, - стоял он на своем, утирая со лба бисеринки пота. Жизнь самого обыкновенного стреднестатистического человека - химия. Даже любовь - химия.

Он торжествующе обвел нас взглядом:

- А поскольку любовь - химия, у любви есть точная формула. Именно точная, как и подобает истинной формуле.

- Формула любви?! Как она звучит? - потрясенно спросил Алипиев. Он смотрел на прозаика и поэта с некоторым испугом.

- Це восемь аш шестнадцать, - добил Алипиева прозаик.

- И ты тоже так думаешь? - спросил Алипиев поэта К., даже в такую жару не расстегнувшего ни одной пуговцы пиджака.

Поэт К. кивнул.

- Нет, правда? - Петр был сломлен открывшейся ему истиной. - Любовь это просто химия? Как спирт? - он с отвращением взглянул на бутыль. - Как нефть? Как искусственная икра?

- Да, - твердо сказал прозаик П. - Как нефть. Как икра. Любовь - это химия и игра ферментов. Ферменты вырабатываются в нашем мозгу. Существует, кстати, не менее семи гормонов, содержание которых в крови резко повышается, если рядом с вами появляется предмет вашего восхищения.

- Мон дью! - простонал Алипиев.

- И с этим ничего не поделаешь, - добивал Алипиева прозаик П.- Все на свете - только химия. Даже любимый вами человек.

Мон дью! - Алипиев действительно был потрясен. - Платиновые волосы, высокая грудь, длинные ноги... И это все химия?

- Исключительно! - прозаик П. грозно постучал палкой о пол. - Если вы видите перед собой любимого человека, ваш гипофиз незамедлительно приступает к выработке адреналина и других гормонов счастья.

- Гормонов счастья?!

- Вот именно. И вообще... - прозаик П. широко обвел комнату рукой. Так широко разрекламированные поэтами любовные игры по сути своей являются неким отравлением, типа наркотического. Стоит предмету вашей любви...

- Мон дью!

- Стоит предмету вашей любви свалить с горизонта, как выработка гормонов счастья прекращается и ваш организм начинает страдать.

Алипиев не выдержал.

- Геннадий! - взревел он. - Я живу много лет, я человек не новый. Я написал много стихотворений о любви, говорят, среди них немало хороших. А на самом деле любви нет, есть только химия?

- Только химия, - безжалостно подтвердил прозаик П. Он не хотел обижать Алипиева, но дорожил правдой.

- Платиновые волосы, высокая грудь, длинные ноги... - Алипиев был безутешен. - Выходит, сегодня я шел на встречу с химией? Я страдал от того, что химия ко мне не явилась? Выходит, мы сами сейчас - химия?

- Химия. Ничего больше, - жестко подтвердил прозаик П.

Возьми меня в Калькутте.

Разве кто-то желает меньшего?

Поразительная штука, - у поэта К. не оказалось печальных стихов.

У него были разные стихи. О рубке леса, когда, значит, щепки летят. О снулых рыбах, одаряющих счастьем человечество. О правиле, требующем от человека не высовываться. Высунулся, пеняй на себя. Как говорил Роальд, каждой твари по харе. Наконец, были стихи о счастливой разделенной поровну любви, напоминающие "Кама-сутру" в школьном переложении на четырехстопный ямб. Но печальных стихов у поэта К. не оказалось.

- Это как в шахматах при ничьей, - констатировал потрясенный Алипиев. - Никто не проиграл, но никто и не выиграл.

Он стиснул стакан в своей чудовищной руке.

Платиновые волосы, высокая грудь, длинные ноги... Женщина, которой он назначил свидание, обманула его дважды. Один раз, когда не пришла на свидание, другой, когда скрыла от него от Алипиева, тот простой факт, что она хуже бактерии, она всего только химия! Я даже испугался за Петра. Его гипофиз напрочь отказался вырабатывать гормоны счастья. Петр зарычал, как зверь, сжимая в руке стакан.

Он зарычал: вот ведь паскудство! Паскудная жизнь, паскудные люди, паскудные законы природы! Он зарычал: я и раньше знал, что в каждой семье есть паскудный мальчик, который умнее всей нации, а в каждой писательской организации есть паскудный писатель, который умнее всех остальных вместе взятых писателей, но он, поэт Петр Алипиев, впервые видит такое. Его сердце не может терпеть! Оно не вытерпит! Это ж сколько энергии затрачивает оно, зарычал Петр, увидев перед собой химию в виде платиновых волос, высокой груди, длинных ног?!

Вопрос был задан чисто риторически, но прозаик П. жестко ответил:

- Самое обыкновенное среднестатистическое человеческое сердце ежегодно расходует такое количество энергии, какого хватило бы для того, чтобы поднять груз весом более девятисот килограммов на высоту почти в четырнадцать метров.

- Мон дью! - простонал Алипиев. - Геннадий, мне пятьдесят. Я всю жизнь увлекался химией. Не зная того, я поднял на большую высоту очень большой груз химии. И все равно это только химия?

- Только химия, - жестко подтвердил прозаик П.

- Я хочу утонуть, - Алипиев грузно поднялся. - Идемте к морю. Я не могу. Мое мировоззрение не просто расшатано, оно уничтожено, как при прямом бомбовом ударе..

- Надеюсь, вы не собираетесь идти к морю в плавках? - строго спросил прозаик П. Он смотрел на нас взглядом умудренного человека, много видевшего, много знающего, с горечью, но щедро он раскрывал нам глаза на истинную природу мира и человечества. - Здесь оживленное шоссе, а мы официальная делегация.

В мозгах Алипиева что-то сгорело.

- Мон дью! - простонал он. - Твои друзья - большие люди. Они подарили мне знание, отняв счастье. Я не виню их.

Покачиваясь посреди комнаты как большой старинный аэростат, Алипиев высвободил из плавок сперва одну, потом другую ногу:

- У твоих друзей большие мозги. Они знают правду жизни. Они правы. Идти ночью в плавках!.. К морю!..

И зарычал на меня:

- Снимай плавки!

Наверное и сейчас живут в Варне люди, видевшие, как глубокой ночью в мае 1985 года оживленное шоссе неподалеку от Дома творчества болгарских писателей пересекала странная группа - два абсолютно обнаженных человека, а за ними два человека в черных глухих пиджаках и при таких же галстуках.

И снова идет волна. Приближается. Спешит. Затихает. Ненасытен песок. Пьет и пьет. А волна, утолив его жажду, снова возвращается в море.

Сколько еще ждать? О времени говорить или о волнах?

И все это химия.

9. "КАК ВЫ МЕНЯ НАПУГАЛИ!"

Ночь. Дым. Снег над городом.

- Как вы меня напугали! - сказал Шурик, разгибаясь после чудовищного удара ногой в живот.

Люха, он же Иван Сергеевич Березницкий, стоял перед ним, широко раздвинув руки, будто собирался Шурика обнять. Длинный рот чернел на его бледном лице, как трещина на могильном камне, выполненном из белого мрамора..

- Не дергайся, - сказал он Шурику, - иначе я все на тебе порву. Ты голый отсюда побежишь, падла.

- Кончай... - Шурик резко, без замаха врезал Люхе по физиономии. Метод, конечно, дедовский, примитивный, но действует надежно. - Кончай разговаривать... Что, у тебя рук нет?

Люха, не отвечая, бросился на Шурика.

Свет слепил глаза, вдруг, как из аэродинамической трубы, несло ледяным ветром. В сложных ситуациях нельзя мелочиться, эту истину Шурик усвоил с детства. Если в твоих руках редчайшая антикварная ваза, не жалей. Звон бьющегося фарфора отрезвляюще действует на нападающего. Если в твоих руках ножницы, тоже не чикай ими перед носом противника, а сразу ткни куда нужно. Все, что попадет под руку, должно лететь в физиономию преступника.

К сожалению, на этот раз у Шурика под рукой ничего не оказалось, даже антикварной вазы, а жилистая рука Люхи уже вцепилась ему в горло. Задыхаясь, Шурик умудрился все же врезать Люхе по ушам сразу двумя руками. Со стороны они, наверное, походили на двух обнимающихся после долгой разлуки приятелей. Милые добрые люди, соскучившиеся друг по другу.

Потом кулаки так и замелькали в воздухе.

Шурик уже оценил силу противника. К тому же он догадывался, что имеет дело не с простым среднестатистическим человеком. Серия ударов, проведенных Люхой, чуть не выкосила Шурика. Он почти потерял сознание, он, собственно, уже пускал зайчиков с того света, спас его профессиональный навык. Сразу плечом и предплечьем он навалился на Люху, сбил его захват и тут же, не теряя ни секунды, ударил ребром ладони в большой острый нос Люхи, добавив и в пах для верности.

Удар.

Еще удар.

Люха тяжело рухнул в снег.

Шурик оглянулся.

Невероятно, но на плоском заснеженном крылечке Домжура никого не было. Ему казалось, драку наблюдал весь город, но никого рядом не было.

Шурик утомленно наклонился над Люхой. Что-то в его позе Шурику не понравилось. Ну, вставай, сказал он и потряс Люху за плечо.

Люха не шевельнулся.

Шурик поднял и тут же отпустил кисть Люхи. Она безжизнено упала на снег. Что за черт? - удивился Шурик, ощупывая Люху. Тело так быстро не остывает. Почему Люха холодный? Почему у него не прощупывается пульс?

Превышение обороны...

Шурик умылся снегом. Ему сразу стало холодно. Он вовсе не хотел ничего такого, зачем ему было убивать Люху? Люха сам напал, он, Шурик, только оборонялся...

Он еще раз поискал пульс, но ничего такого не обнаружил.

Тогда, оглядываясь, утирая ладонью мокрое лицо, Шурик медленно вернулся в бар.

Ничего в баре не изменилось.

Телефон? Где тут телефон?

На втором этаже...

Точно. Не в баре же ему стоять. Там не прокричишься сквозь шум.

Добыв из кармана монету, Шурик зарядил автомат и набрал номер Роальда.

Трубку подняли сразу, но голос у Роальда был сонный:

- Это кто?

- Твой счастливый случай, - хмуро ответил Шурик.

- Откуда звонишь?

- Из Домжура.

- Ты его нашел? - Роальд, несомненно, имел в виду Люху.

- Я его убил.

- Заткнись! - грубо сказал Роальд. - Я тебя не за этим брал на работу. Заткнись и не неси ерунду. Человека убить не так-то просто.

- Значит мне повезло.

- Ладно, - сказал Роальд. - Спустись в бар и закажи граммов двести водки. Если ты не придурок, тебя не развезет.

И грубо спросил:

- Где это случилось?

- Во дворе. Он пытался уйти. Он что-то почувствовал. Он первый прыгнул на меня.

- Вас кто-нибудь видел?

- Нет.

- Плохо, - сказал Роальд. - Он, точно, сам напал на тебя?:

- Сам, - устало ответил Шурик.

- Как он понял, что ты следишь за ним?

- Я прокололся. Оставил на столике газету со снимком. Он сразу что-то почувствовал.

- Ладно. Спустись в бар и выпей.

Шурик повесил трубку.

Давешняя парочка все еще обжимались в темном коридоре на подоконнике. Шурик видел их силуэты. Им было наплевать на все, они ни о чем не хотели знать, даже о том, что во дворе, уже заносимый снегом, лежит труп Люхи. Не какого-то там Мубарака Мубарака или Глена Хюссена, а просто Люхи, иначе Ивана Сергеевича Березницкого.

Время остановилось.

Нечто подобное я испытал, когда мы улетали из Софии.

Была глубокая ночь. Рейс откладывали и откладывали. В аэропорту нечем было дышать. Раскинув на полу коврик, обратившись к востоку, творил намаз пожилой араб, рядом на скамье зевал шотландец в сильно помятом клетчатом кильте, поблескивали зубами сизые сенегальцы...

Вечный вокзальный гул, мерный, как время. Но сквозь него донесся мерный металлический голос диктора:

- Нула часов нула минут нула секунд.

Время остановилось.

- Плеснуть? - спросил Шурика фантаст в темных очках.

- Плесни.

Шурик знал, пить сейчас не следует, но его трясло. Ему хотелось согреться. Он вдруг уловил в прокуренном воздухе явственный нежный запах подснежников. Этого никак не могло быть, но он уловил запах.

- Шурик, - толкнул его локтем фантаст в темных очках. - Не слышишь? Тебя зовут.

- Меня?

- Других Шуриков в баре нет. Значит, тебя.

- Кто зовет?

- А я знаю? Только что дверь открывалась. Тебя крикнули, и на выход.

Честно говоря, Шурик никак не ожидал от Роальда такой прыти. Роальд, конечно, мужик крутой, но сам Шурик за такое время вряд бы управился. Сунув в карман сигареты, он шагнул в коридор.

Тяжелая рука опустилась на плечо.

Шурик отпрянул.

- Не дергайся, - дохнул ему в ухо Люха, он же Иван Сергеевич Березницкий. - Ты меня достал. Еле на ногах стою. Пойдем обьяснимся.

- Далеко? - спросил Шурик, прикидывая, как удобнее бить мужика.

- Тут рядом. Не дергайся. Дважды я ни с кем не дерусь.

10. ПЕТЬ ПЕСНЬ

Несмотря на самоуверенность, Шурик был не из тех, кто считает снаряд дважды в одну воронку не падает. Видел он воронку, в которую снаряд ложился и четыре раза подряд. Однажды в Ростове в доме своей приятельницы, назовем ее Катей, он раз и навсегда убедился в несостоятельности всех этих красивых теорий.

Обычно, уезжая в отпуск, Шурик весело вваливался в уютную трехкомнатную воронку Кати и проводил у нее сутки, а то и двое, практически не покидая широкого раскладного дивана.

Вот и на этот раз он ввалился в воронку и был очень неплохо принят.

Но Катя, к сожалению, даже и разогреться не успела.

Катя только-только совлекла с себя пестрый легкий халат, чтобы Шурик мог без труда вспомнить всю архитектуру ее прекрасно сложенного тела, как в уютную трехкомнатную воронку ввалился второй вполне приличный снаряд какой-то бородатый гусь, следующий с Камчатки. Говорил - геолог, пил и жрал, как крокодил, и пронзительно рассматривал Шурика. В конце концов, с помощью Кати Шурик приделал гусю крылья и даже успел примять Катю на диванчике, как ботву в огороде, но тут в воронку с шумом ввалился третий снаряд - загорелая блондинка из Ташкента. Не открыть ей дверь было нельзя, о приезде блондинки Катю заранее предупреждали, к тому же при блондинке была посылка от какого-то неизвестного Шурику Катиного друга. Правда, взгляд у блондинки оказался рентгеновский. Увидев, в каком халатике и на какое голое тело ходит по квартире раскрасневшаяся Катя и как нетерпелив в дружеской беседе Шурик, она, в общем, не задержалась. Но не успел Шурик, рыча, броситься на моментально скинувшую халатик Катю, как в прихожей заверещал звонок. По его настойчивости было понятно, что на этот раз в Катину трехкомнатную воронку падает снаряд ба-а-альшого калибра...

Шурик изумленно выдохнул:

- Ты жив?

- Как жив? - не понял Люха.

- Ну, болит у тебя что-нибудь?

- Болит?

Люха задумался. Потом сказал:

- В свое время в сфере Эгги я потерял одну из шести своих конечностей. В галактике Эйхмана мне выстрелили глаз и спалили волосы на всех левых бедрах. Но все, что у меня осталось - это мое. Никаких неудобств я не ощущаю.

Здорово я ему навесил, решил Шурик. Заговаривается мужик. К Эйхману такого не подпустили бы, да и не те его годы. Вторая мировая когда кончилась. И про сферу эту... Тоже, нашел о чем говорить... Уж лучше бы про монтеров... Один из фантастов, совсем еще молодой, когда Шурик уходил, сидел на полу у входа и всех спрашивал - не монтер ли он?..

Шурик потряс головой.

Чудеса.

Пятнадцать минут назад Люха лежал в снегу бездыханный и пульс у него не прощупывался. А сейчас Люха стоял перед Шуриком живой-здоровый, правда, нес полную чепуху об Эйхмане и о неудобствах.

Свет фар высветил крылечко Домжура.

Они зажмурились, одинаково поднеся ладони к глазам.

Хлопнула дверца. Роальд вырос перед Шуриком и с некоторой опаской, но и с любопытством взглянул на Люху:

- Живой?

Люха промолчал.

- Как вы мне надоели, - сказал Роальд. - Прыгайте в телегу.

И спросил:

- Ко мне поедем?

- Лучше ко мне, - попросил Люха.

- А ты там снова не начнешь? - Шурик покрутил пальцем у виска.

- Не начну. Сказано, ни с кем не дерусь дважды.

- Видишь, - похвастался Шурик перед Роальдом. - Здорово я к нему приложился, заговаривается мужик.

- Ты меня достал, - мрачно обьяснил Люха. - У меня трансфер сел, не качает энергию. Я устал. В любой момент я могу превратиться в истинного жуглана. Сейчас бы по-хорошему, рвануть на тот коричневый карлик...

Роальд покосился на Шурика, устроившегося рядом с ним. Не пожалел ты Люху, говорил взгляд Роальда. Таким вернуть Люции Имантовне мужика скандала не оберешься.

Но что есть, то есть.

Комнатку Люха снимал ординарную, правда, отдельную, на девятом этаже. Они долго поднимались по узкой лестнице, лифт в позднее время не работал. Стараясь не шуметь, Люха отпер дверь и провел гостей прямо в комнату. "Справа у меня соседи."

Самодельный стеллаж с книгами, все больше фантастика. Круглый стол под скатертью. Два стула. Понятно, диван. Телевизора у Люхи не было.

- Ну? - грубо спросил Роальд. Ему хотелось побыстрее закончить дурацкое, ничего особенного не сулившее дело. Ну, бегал мужик от жены, бегал талантливо, но сам ведь и засветился. Завтра сдадим его Люции Имантовне, получим гонорар, и забудем.

До следуюшего побега.

- Иван Сергеевич, - спросил Роальд. - Вы действительно Березницкий? Почему вас Люхой зовут?

Люха устало опустил голову:

- Устал... Заслужил жестокое наказание...

- Это-то ясно, - грубо успокоил Роальд Люху. - Но бегать тоже несладко. Куда ни побеги, все равно тянет на малую родину, а? Прижаться щекой к березе, услышать знакомые голоса. Разве не так?

Люха опустил голову еще ниже:

- У нас нет берез. У нас вообще ничего такого нет.

Шурик и Роальд переглянулись:

- Как нет? Совсем ни одного дерева? А моря? Реки? Горы?

Нула часов нула минут нула секунд.

Они услышали странную исповедь.

Разумное существо не может жить только естеством. Разумное существо всегда нуждается в чем-то привнесенном извне, в чем-то даже малость противоестественном, ну, как, скажем, привнесено извне и всегда малость противоестественно искусство. Он, Люха, рожден с неким дефектом. В его далеком и весьма упорядоченном мире, славящемся как раз тягою к естесству, он сразу впал в состояние тех немногих несчастливцев, которых всегда тянуло к противоестественному. Или, скажем проще, к искусству. Люха, как все эти несчастливцы, не желал, как абсолютное большинство, просто пить и есть, не желал, как абсолютное большинство, просто честно трудиться над проблемами самосовершенствования, а, соответственно, самвоспроизведения. Грех, конечно. В своем весьма далеком и весьма упорядоченном мире, достигшем волшебной гармонии естества, Люхе всегда хотелось петь песнь, действо в их мире давно и строго запрещенное, давно и строго приравненное законом к самым тяжким преступлениям.

Люха так и произнес: петь песнь.

И быстро добавил - грех. Большой грех.

А еще грешней все указанное выглядело от того, что у самого Люхи петь песнь не очень-то получалось. Он только хотел этого. Сильно хотел. Он часами, не уставая, мог слушать тайком все новое и запретное. Томясь, часто не понимая себя, он тянулся к искусству. Он все время чувствовал себя преступником и, в конце концов, стал им.

- Труп где? - быстро и находчиво спросил Шурик.

- Труп? - Люха растерялся. Наверное, у них это называлось как-то по-другому.

Но он вспомнил.

А-а-а, труп... Если двинуться по вайроллингу от Скварцы к Петиде, то, наверное, там, под развесистым белым клюмпом... Он Люха, упрятал труп надежно... Это легко проверить, - органика в сфере Эгги не разлагается...

Здорово я ему вломил, самодовольно отметил Шурик, в то время как Роальд записывал исповедь Люхи на магнитофон.

Он, Люха, не придурок. Он всегда понимал - преступление не окупается. Но преступление смертно манит. Он был в бегах. Он прятался от галактической полиции. Он угнал большой клугер. По-настоящему большой клугер. Грех, конечно. Преступление за преступлением, так выглядит путь выбранной им свободы. Стоит запеть песнь или хотя бы попробовать запеть песнь, как становишься на путь преступлений. Он, Люха, грабанул из сейфа серпрайзы, а с ними мощный трансфер и ПРА. Но вот кончается энергия и ему, Люхе, плохо. А ведь трансфер и ПРА сами по себе большая ценность. Правда, еще большая ценность - те серпрайзы.

- Где спрятаны? - быстро спросил Шурик, отметив с удовлетворением колется козел!

- Далеко... - устало ответил Люха. - Есть такой уединенный коричневый карлик...

- Найдем, - пообещал Шурик.

Впервые Люха высадился на Земле в одном из пригородов Новосибирска. Если вы следите за вечерними газетами, сказал Люха, вы должны помнить большую статью об НЛО над Затулинкой. Он, Люха, и прибыл на том НЛО. При посадке ему отбило память, хорошо, что трансфер был заранее запрограммирован, то есть Люху автоматически превратило в существо формы человек. Так же автоматически Люха заработал первый срок. В каком-то кафе он сьел и выпил страшно много всяких вкусных вещей, еще не зная, что бесплатной еды и питья на Земле не бывает даже в романах. Весь следующий год он имел дело только с тюремной баландой. Зато в зоне он перестал беспокоиться и начал жить.

Терпеливо отсидев срок (он многому научился в зоне), Люха получил справку об освобождении на имя Ивана Сергеевича Березницкого, так он почему-то назвался начальству. Возможно, слышал такое имя, чем-то оно ему понравилось. Неважно. С Люцией Имантовной он познакомился уже как Березницкий. Люция поставила Люху на ноги, приобщила к нормальной земной жизни, но, к сожалению, законы искусства оказались для Люции Имантовны чуждыми. Она не умела и не хотела петь песнь, ей вполне хватало естественных радостей.

А он, Люха, конечно, преступник.

А преступление, известно, не окупается.

Так же, как искусство.

Есть великий закон, выведенный великим Сфорцей: все, что не окупается - преступление. А прежде всего, известно, не окупается искусство. Видел из вас кто-нибудь, чтобы искусство окупалось? Особенно здесь, на Земле? Если кто-нибудь такое и видел, значит, это исключение. Он, Люха, не верит исключениям. Он знает о запрещенных книгах, о запрещенных фильмах, о запрещенных спектаклях. Он знает о психушках и о лагерях. Он, Люха, часто ходит в Домжур. Там много людей, пытающихся петь песнь, значит, преступающих закон. Он, Люха, сам не умеет петь песнь, у него, как у многих его соплеменников, вывихнут какой-то ген, но его с невероятной силой тянет к преступлению. Более того, его тянет к такому преступлению, которое поистине не окупается. Никогда. Вспомните Модильяни, сказал Люха Шурику и Роальду. Вспомните Гогена. Или Грета Гарбо. Разве не ушла она из искусства, убоясь собственных преступлений? Вспомните ее темные очки и мышиную, надвинутую на глаза шляпку. Она спаслась, вернувшись в естественную жизнь. А Джером Селинджер, великий ум, рано понявший глубинную опасность искусства? Он молчит много лет, он молчит уже десятилетия, вот как трудно изжить в себе эту страшную тягу - петь песнь.

Грех, сказал Люха. Ни психушка, ни лагерь - ничто не спасает от преступления. А преступление не окупается. Ну не порочный ли круг? Как жить, зная о таком круге? Он, Люха, не раз преступал законы, его ничто не могло остановить во грехе. Он сдался. Он хотел и хочет петь песнь. Он понимает, что ни к чему хорошему это не приведет, особенно здесь, на Земле, но он уже заражен, он уже не в силах спастись, в нем слишком велико чувство вины - двигатель любого искусства. И разве он один такой? Под каждым развесистым клюмпом...

Да ладно, он не хочет говорить об этом, он хочет петь песнь. Он ужасно хочет петь песнь, хотя знает - пение предает. "Слова как открытые двери, в которые может войти ликтор и взять тебя." Искусство вообще является единственным настоящим преступлением во Вселенной, поэтому оно не окупается никогда. В нем нет правил, есть только исключения. Его технология придумывается каждым певцом индивидуально, а потому не имеет никакого значения. Он, Люха, устал от понимания. И от непонимания тоже. Например, он не понимает, почему при столь многочисленных и эффективных запретах на указанное преступление, на Земле все время поют песнь? Вот он сам слышал горестную песнь о кампучийцах. Чижўлая вещь. Наверное, если пойти от Домжура к Затулинке, там под каждым развесистым клюмпом...

Грех! Грех!

Земля - планета противоречий и преступлений. Он, Люха, не понимает, почему на Земле окончательно не запретят петь песнь? Неужели уровень цивилизации всерьез измеряется только уровнем преступлений? Он, Люха, много терял. Он терял псевдоподии и жвалы, ему выстрелили один глаз, но то, что у него осталось - это все его, это все мучительно требует все новых и новых преступлений. Слова как глина. Из слов можно вылепить все, что угодно. Недавно в Домжуре один молодой писатель оправдывал инквизицию. Подумаешь, сказал молодой писатель, за всю историю инквизиции всего-то тысяч тридцать пошедших на костер!..

Но разве преступление начинается не с первого трупа?..

Он, Люха, сильно страдает. У него слишком ясный мозг, слишком чувствительная извращенная натура. Он знает, что корабль цивилизации плывет, а червь искусства точит и точит. Пассажиры смеются, корабль плывет, дамы и господа смотрят вдаль, они живут естеством, а червь точит. Того, убитого им на Квампе, Люхе не жаль - он пел песнь, значит, был преступником. И как не петь? Как не петь? - Люха в отчаянии заломил руки. Да, сияющее Солнце, да сады Эдема, да Парадиз - чего только не обещает искусство. Но - скука серых косых заборов, смертная скука бетонных стен. Мир всегда плоский, как до Коперника, а песнь таинственно возвышает. Она обманывает, не будем лгать - влечет к преступлению. И круг замыкается. И гаснет огонь. И угли холодны. А ведь еще вчера там, в серой золе, что-то мерцало.

11. ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Точечная композиция, плетеная композиция, остросюжетная композиция...

И так далее.

"Гоголь, конечно, был гений... Упаси Бог, я не замахиваюсь... Все мы из шинели, так сказать, хотя большинство из телогрейки... Но изучение "Тараса Бульбы" в школе, ну, я не знаю... Они же там всех режут, и это так, значит, замечательно, когда они режут; а вот когда их режут, это ужасно и мерзко. То есть, когда они бьют - это хорошо и похвально. а когда их бьют - это плохо. Сплошной гимн дружбе и интернационализму. Сплавали за море, пожгли турок - молодцы. Порезали поляков - молодцы. Евреев потопили - молодецкое развлечение. Жиды - трусливые, жалкие, грязные, корыстные и пронырливые, их потуги спастись от смерти вызывают только смех... Полезная для школы книга. Особенно полезно ее изучать, наверное, именно евреям, полякам и туркам. Удивительно гуманный образец великой русской классики..."

Преступление не окупается.

"Распространенное заблуждение "не важно, как писать, важно что", происходит от непонимания литературы, от непонимания единства содержания и формы, в которой содержание реализуется, происходит от литературного невежества. Как актер может произнести фразу с двадцатью разными выражениями, так писатель может описать одно и то же явление двадцатью разными способами - и это будут двадцать разных произведений. В новелле Бранделло и "Ромео и Джульетте" Шекспира написано вроде одно и то же, разница в как. Появление сейчас "Бедной Лизы" Карамзина вызвало бы смех некогда над ней плакали: рассказ о трагической любви..."

Преступление не окупается.

Конечно, несмотря ни на что, в Софии было хорошо. И в Шумене, и в Варне тоже. Но преступление никогда не окупается. Правда, я уверен, что искусство прирастает только чувством вины, но это не отрицает первого тезиса. Чувством вины.

Боюсь, не каждому это дано понять. Но что, черт возьми, мы выигрываем, напяливая на себя в душный день черные глухие пиджаки?

Не знаю.

Правда, не знаю.

Одно, впрочем, я все-таки понял, дочитав "Технологию рассказа". Одно я понял, и, надеюсь, навсегда.

Ты можешь ходить под сумасшедшим солнцем в черном глухом пиджаке, а можешь наоборот бегать нагишом - ничего от этого не меняется; ты можешь с ювелирной точностью разбираться в точечной или в плетеной композиции, в ритмах, в размерах, а можешь обо всем этом не иметь никакого представления - дело не в этом. Существует, вне нас, некое волшебство, манящее нас в небо и низвергающее в выгребную яму.

Но что бы ни происходило вокруг, как бы у тебя там в жизни что-то ни складывалось, как бы ни мучила тебя некая вольная или невольная вина, как бы ясно ты ни понимал, что преступление не окупается, все равно однажды бьет час - и без всяких на то причин ты вновь устремляешься в небеса, вновь и вновь забывая о выгребной яме.

Чувство вины.

А ты, Миша, говоришь - технология.

Загрузка...