— Я встретил сегодня в деревне мистера Персиммонса, — рассказывал Бетсби архидиакону. — Он справлялся о вашем здоровье, хотя что справляться, ему и так каждый день сообщают. Эго ведь он подобрал вас на дороге и привез домой. Очень удачно, что у вас в соседях такой симпатичный и влиятельный человек. В маленьких приходах так важно иметь добрые взаимоотношения.
— Да, — покорно сказал архидиакон.
— Мы довольно долго болтали, — продолжал Бетсби. — Жаль, конечно, что он не совсем христианин, но к церкви относится с истинным восхищением. Он считает, что церковь очень много делает, особенно в образовании. Он вообще интересуется образованием и называет его «путеводной звездой будущего». Понимаете, для него нравственность важнее догмы, и я, конечно же, с ним согласен.
— Согласны или согласились? — спросил архидиакон. — Или и то, и другое?
— Просто я думаю так же, — не заметив подвоха, объяснил Бетсби; он и раньше считал архидиакона немножко туповатым. — Самое главное в жизни — это поведение, ну то, как человек себя ведет. «Прав тот, кто обратил во благо жизнь.
Мы любим Вышнее, когда увидим». И он дал мне пять фунтов для фонда воскресной школы.
— Но ведь в Фардле нет воскресной школы, — слегка приподнявшись в кресле, сказал архидиакон, — и фонда тоже нет.
— Ну и что же, — не смутился Бетсби. — Ему просто хотелось, чтобы деньги пошли на какое-нибудь живое дело.
Он так настаивал, что я согла… ну, я думал так же, чтобы, значит, дела делались. Еще он сказал, что церковь должна быть орудием прогресса, и процитировал что-то вроде: «Не уснем, пока не отыщем Иерусалим на зеленой английской земле». Я был просто потрясен. Идеалист, вот как я бы его назвал. А идеалисты очень нужны сегодня Англии…
— Вернемся к этим деньгам, — перебил его архидиакон. — По-моему, деньги лучше вернуть. Если он не христианин…
— Да христианин он, христианин! — замахал руками Бетсби. — Он считает Христа вторым из величайших людей мира.
— А кто же первый? — озадаченно спросил архидиакон.
— Первый? — Бетсби удивленно заморгал. — Вы знаете, я забыл спросить. Но вы же видите, он сочувствует. В конце концов, второй из величайших — это немало. «Дети, любите друг друга!» Я надеюсь, пять фунтов помогут научить их добру. Мои вот давно просят полное собрание иллюстраций к Библии.
В разговоре возникла длинная пауза. Они сидели после ужина в приходском саду. Склонный к медитации архидиакон слушал вполуха своего собеседника, а тот прилагал все силы, чтобы развлечь его оживленной беседой. Архидиакон знал это, знал и то, что гость его и временный заместитель предпочитает говорить о церкви вообще, а не о здешних прихожанах… а он, архидиакон, устал, ему трудно было сосредоточиться на отвлеченных вопросах. Взгляды Бетсби на церковные дела он знал наизусть, считал их исключительно глупыми, но подозревал, что его собственные — тоже не бог весть что. Люди обзаводятся «взглядами» удобства ради, как можно придавать им такое значение? Хотя, конечно, даже глупые взгляды…
На дороге показался автомобиль, оттуда кто-то махал Рукой. Грегори Персиммонс с удовольствием наблюдал двух священнослужителей, сидящих рядышком. Он был бы рад колотить архидиакона по голове хоть каждый день. А другого и бить-то не по чему.
Несколько дней назад, когда Персиммонс пленной мухой бился перед дверью той лавчонки, на него накатила волна паники. Ему вдруг показалось, что его обманули в самом конце, что выхода нет, и он останется здесь навсегда. Так уже бывало пару раз в его жизни… но сейчас-то что вспоминать об этом? Нынче ночью, думал Персиммонс, нынче ночью что-то должно случиться. Нынче ночью он, наконец, узнает, как выглядит то, о чем он читал, о чем слышал от разных людей, ненадолго входивших в его жизнь и куда-то исчезавших без следа. Когда-то, еще мальчишкой, он читал про шабаш, но тогда ему сказали, что это все не правда. Его отец был викторианским рационалистом. Впрочем, архидиакон тоже истинный викторианец, подумал он и повернул машину по направлению к Калли. Сердце у него часто билось. Он предвкушал.
Этой ночью Бетсби спал, архидиакон молился, как и подобает истинному викторианцу, а Грегори Персиммонс стоял один посреди своей комнаты. Только что миновала полночь. Он выглянул в окно и встретил ответный взгляд полной луны. Медленно, очень медленно он разделся донага, взял со стола коробочку с мазью и открыл ее. Сначала Грегори показалось, что розоватая, телесного цвета мазь ничем не пахнет, но уже в следующую минуту от нее пошел слабый запах, быстро окреп и с мягкой «вкрадчивой настойчивостью заполнил всю комнату. Грегори помедлил еще немного, вдыхая гибельный аромат, обещающий полное, окончательное падение. Да, он, Персиммонс, действительно может вторгаться в чужую жизнь, чтобы те, кого он коснется, сползали с безопасного пути на скользкую тропу погибели. Ах, как это легко: здесь — пять фунтов, там — ловко прикрытая издевка… Каждый хоть чем-то, но огородился, и надо запастись терпением, чтобы найти и разрушить эту ограду. Помнится, отец под старость, придавленный грузом забот, вдруг решил поискать смысл в религии.
Это был первый настоящий эксперимент Грегори. Осторожно, незаметно для дряхлеющего, мечущегося сознания, он убеждал отца, что Бог, возможно, и есть, но Он ревнив и жесток. Этот Бог, не простив Иуде предательства, довел беднягу до петли. Этот Бог изгнал целый народ, не внявший Ему, и обрек на вечные скитания. «А Петр? — говорил отец. — Петра ведь Он простил?» Грегори подумал и стал размышлять вслух. Да, конечно, Петра не только простил, но и возвеличил.
Но очень может быть, что Бог как раз наоборот, страшно отомстил — ведь именно Петр — основание Церкви, от него протянулась цепочка, в звеньях которой и Антихрист, и Торквемада, и костры, и папский престол… Когда Грегори тщательно описал бесконечную, всепоглощающую, глумливую месть, отец печально замолк. О Боге он больше не заговаривал, видно страшась мысли о вечной погибели, и вскоре умер.
Грегори улыбнулся и тронул мазь. Пальцы тут же вобрали ее, он вздохнул и начал натирать тело. Руки его заскользили по коже от ступней и вверх длинными, ритмичными движениями. Наклон — и вверх, наклон — и вверх; он дошел до коленей, до бедер, наклоняться уже не нужно, теперь — грудь… Розоватые мазки на коже взблескивали в лунном свете и быстро исчезали, впитываясь в тело. С самого начала, следя за ритмом, Грегори выпевал заклинание, стараясь двигаться в такт округлым, удобно следующим одно за другим словам, похожим на длинный перечень каких-то титулов. Наконец он коснулся обеими руками висков и лба и замер на мгновение.
Голос его стал глубже, в нем появилось напряжение, хотя ритм почти не изменился. Он начал повторять процедуру сначала, касаясь теперь лишь отдельных мест — подошв, ладоней, ногтей, мочек ушей, век, крыльев носа, губ, гениталий. Положит мазь, отдохнет немного, снова положит. Напряжение ушло. Третий раз был чисто ритуальным. Он начертал мазью на каждой подошве по кресту, перевернутый крест ото лба до ног, и наконец, на всем теле — перевернутую пентаграмму.
Голос поднялся, торжественный распев со странной силой входил в натертые мазью уши, разливался по телу, сквозь закрытые веки сочился слабый, призрачный свет. Свет и звук слились в предчувствие какого-то приближающегося переживания, голос Грегори задрожал и смолк. С трудом переставляя ноги, он побрел к постели, лег и вытянулся, обратив лицо к громадной луне за окном.
Так он лежал, нелепый и тихий, а тайные ночные силы начали свою работу.
Если бы кто-то спустя час проник в запертую комнату, он обнаружил бы все то же тело, распростертое на ложе. Но дух Грегори давным-давно отправился в странствие. Чтобы попасть на шабаш, Грегори Персиммонсу не понадобилась метла, он не плясал с колдунами на вересковой пустоши в ожидании явления козлоногого. Рассеянные над землей, невообразимо далекие друг от друга и все-таки близкие для мысленного полета, перекликались в эту ночь неприкаянные духи, а Тот, кто стоял за ними, Тот, кого одни считают лишь злой эманацией души, а другие уравнивают в правах с Добротворным Началом, отвечал на каждый призыв и, сотрясая ткань ночи, вливая в них силы, правил ратью тьмы.
Ложась, Грегори попытался привычно сосредоточиться, изгнав из сознания все окружающее. Но могущественная мазь сладким ядом растеклась по жилам, коснулась сердца и так быстро овладела плотью, что мир захлопнулся перед ним, едва он вытянулся на постели. Грегори слился воедино с чем-то огромным и принял соединение со вздохом наслаждения.
Ощущение это достигло высшей точки и разом оборвалось. На смену ему пришла небывалая легкость, тело больше не чувствовало постели, оно словно взмыло ввысь, и теперь пришел черед проявить свои подлинные стремления. Усилием, идущим из глубины бессознательного, он овладел полетом и бросил себя навстречу силе, ожидавшей его. Фантазии остались позади; стряхнув первоначальную слабость, сознание взялось переводить новые ощущения на язык привычных символов, и вскоре Персиммонс уже не отличал непосредственное восприятие от интеллектуального. Так, в самом начале, когда он только отправлялся в полет к незримому пока источнику всепоглощающего наслаждения, ему казалось, что из неимоверного далека он слышит дивные голоса, звавшие не то его, не то друг друга, и что он отвечает им одной ликующей нотой. А теперь он спускался, все глубже и глубже входил в плотные, мрачные слои. Легким усилием он замедлил полет и почти застыл в воздухе. Вокруг простиралась не просто ночь.
Он ощущал тяжесть, как бывает в толпе, когда тебя стиснут и ты очень хочешь вырваться. Как в сознании погруженного в молитву человека вдруг рождаются образы великих святынь, так и к нему пришло чувство, что где-то кто-то господствует над всем, что многие отдали себя Ему, а Он идет им навстречу. Если бы мазь не повергла тело в глубокий транс, он повернул бы голову, чтобы увидеть незримых спутников или поговорить с ними. Как человек в возбужденной толпе, еще минуту назад кричавший что-то соседу, в следующую минуту уже движется, влекомый толпой и создающий вместе с ней это движение, так и Персиммонс ощутил, что он несется куда-то, трепеща от страсти. Сердце окатило жаром, он хотел бы отдать себя, раствориться в слепом повиновении немыслимой, огромной силе, готовой высосать его досуха. Он алкал, но не пищи; жаждал, но не влаги, вожделел, но не плоти. Древнее желание несло его, он стремился к брачному союзу со всей вселенной.
Перед ним промелькнул отец, жалкий и дряхлый, жена, запуганная и сломленная, сын, вечно подавленный и растерянный.
Вот они, его браки, его брачные пиры. Начинался свадебный танец. Все они, и он вместе с ними, и несчетное множество других неслись в диком ритме исконного желания.
Под призрачным туманом ничтожных забот и прихотей рода человеческого от века мерно колыхались волны этого океана, и те, кто подчинил их своей воле, и те, кто оказался раздавлен ими, слились в победном и гибельном вихре. Дух Грегори плясал с равными ему, и все-таки какая-то неуловимая малость удерживала его от полного растворения.
Да, что-то такое было. Из бездны транса он взывал к своему смертному сознанию и вопрошал, чего не хватает для свершения, что надо сделать еще, чтобы суметь прорвать пелену черной опоенности и достичь высшей награды. Какая жертва, какое заклание больше, чем гибель, которую он принес этим несчастным, бесприютным душам? Жар опалял его, требуя чего-то большего, словно рядом пылал огромный костер. Он был готов, только не знал, чего же от него хотят, и это вселяло страх, не позволявший до конца отдаться страстям, бушевавшим вокруг. К жару прибавился еще и звук, нарастающий рокот, в котором можно было различить ликующие крики и грохот какой-то невероятной силы. Вот он, вот — экстаз абсолютного господства, адская свадьба, брак Того, кто стал сатаною, с теми, за кем стоит сатана.
И все же чего-то не хватало, не было какой-то малости, из-за нее он не попадет на пир. Он напряг волю, все стихло, пусть на мгновенье, и тут он вспомнил.
Из призрачного, забытого мира всплыло воспоминание о ребенке, о серьезном малыше Адриане, и он понял: да, вот оно! Всем богам нужны миссионеры, и этот бог требовал своего. Он опустился в глубины памяти, собрал всю свежесть и невинность и преподнес их тайным, адским силам. Да, Адриан был для них желанной жертвой, рабом-посвященным, не ведавшим еще зла. Отныне этой цели должен был посвятить себя мужчина, тихо и неподвижно лежавший на постели в крошечном Фардле и одновременно стоявший перед неким престолом, там, внутри, где владыки и повелители мира, кружась в неистовой пляске, наблюдают, как гибнет бессмертная жизнь, уступая их коварной силе. Едва различимый призрак ребенка втянулся в их круг, и в тот момент, когда Адриан коротко простонал во сне, повернувшись в кроватке в далеком Лондоне, похожий стон раздался и в другой спальне. Стонал тот, кого приняли. Волна жгучего холода прокатилась сквозь него, многократно усиливаясь в местах, дважды натертых мазью.
Ноги, руки, гениталии, голову Персиммонса пронзили ледяные гвозди, боль была такой силы, что мгновенно обернулась наслаждением, стократ превосходящим все его мечты. Вселенная расторгла брак с ним, добровольно отринувшим благость и красоту. Пообещав принести в жертву ребенка, он обручился с тем, кто вне детства, возраста и времени, с тем, кто отражает и отрицает вечно сущего Бога. Грегори Персиммонса уже не было в мире, он пребывал в аду.
Когда союз этот стал распадаться и началось возвращение, Персиммонс ощутил его как дикий ураган. Зной и холод, внутренний мир и внешний, образы и призраки, звуки и запахи схватились в его душе насмерть. Хаос рухнул на него, вихрь подхватил и помчал прочь, в бесконечную пустоту анархии. Персиммонс пытался сосредоточиться то на внутренних ощущениях, то на проступавших перед его затуманенным взглядом фрагментах комнаты, но стоило ему выделить что-либо, как оно исчезало. Его охватила паника, он чуть не закричал и удержался лишь потому, что закричать — означало сгинуть. Перед ним снова проплыл образ Адриана и напомнил, как много еще предстоит сделать. Держась за эту мысль, он уже более уверенно стал подниматься к поверхности сознания, минуя множество слоев мглы, и когда все они поблекли и растаяли, он понял: шабаш закончен, он вернулся.
— Он очень вертится, — обеспокоенно сказала Барбара Лайонелу. — Я боюсь, не повредила ли ему эта лепешка на ночь? Ну, ну, миленький, успокойся! — она погладила спящего сына по голове.
— Может, ему просто переезд снится, — тихонько ответил Лайонел. — Надеюсь, ему понравится усадьба Персиммонса и все прочее.
— Тише, дорогой, — шептала Барбара, склонившись над постелькой, — все хорошо, спи спокойно.