Две старухи сразу шмякнулись. Инвалид головой трясет, за наваждение пьяное меня принимает. Парень белый, как мел. Только девчушка не боится.

И чую, как вниз опускаюсь, на землю, как коготь из зада моего выскакивает, как ноги опору нащупывают, песок сыпучий. Все! Все!! Все!!! Простили! Отпустили! Даже заорал как оглашенный:

— Отпустили! Все-е-е!!!

Грохнулся на четвереньки. А под ногами не только песок, а и грязища я в нее, в глинищу мокрую, оскальзываюсь, падаю, а сам хохочу. И вижу себя непотребного: голого совершенно, всего в кровище, грязи, гное, струпьях, коросте, израненного, в незаживающих шрамах и увечьях… Только на все наплевать! Земля! Свобода! Воля! Жизнь!!! И вскочил я на четвереньки, потом на ноги, парня с лопатой одним ударом в его белую рожу с ног сшиб, бабку ногой отпихнул, побежал к ограде, к выходу с кладбища. Бегу, падаю, то на трех конечностях хиляю, то на всех четырех, то на ноги встаю.

— Прочь! Прочь с дороги! — ору. — Поубиваю, суки!

А мне ж никто и не препятствует. Никто и не пытается меня удержать. Последние метры ползком полз — в луже, в месиве кладбищенском, видно, дожди тут шли, все размыли. И до того уже поверил в свободу, что землю лизал языком, губами целовал, листья жрал, давился, и полз, полз… у калитки приподнялся, на ограду навалился всем телом, мокрый, холодный, но счастливый, вывалился наружу.

— Все-е-е!!! Воля! Свобода! Жизнь!!!

А сам чую, что будто мне чего-то мешает. Совсем не много, но мешает. Оглянулся назад — а там, вокруг щиколотки, коготок бледненький, слабенький обвивается, а от него какая-то тонюсенькая розовенькая кишочка тянется, как червь дождевой, только длиннющий-длиннющий… Я глаза поднял чуть выше… А там!!! Метрах в сорока от меня та самая девчушка стоит с раскрытым ротиком. Только глаза у нее совсем не детские, не ее глаза. А красные раскаленные угли, как у того дьявола из преисподней. И прожигает меня глазами насквозь. И молчит. А коготок — дерг! дерг! И обратно тянет. На кладбище!

Вот тут и взвыл я бессловесно. Как собака, с которой шкуру живьем сдирают. А сам рвусь наружу. Не могу поверить, что все кончилось. А коготок — дерг! дерг! А глазища жгут! А червь тянет!

— Простите! Простите! — взмолился я тогда. — За что-о-о?!

И вот на глазах у всех этих старух, у инвалида, парня трусливого меня назад потянуло к могиле моей, к дыре разверзтой, к пропасти черной.

Червь розовый накручивается мне на ногу, обвивается вокруг икры, сжимается и разжимается, как удав, заглатывающий свинью — и тянет, тянет. А я оторваться от страшных глазищ той девчушки не могу. Сам понимаю, что это в нее сейчас дьявол вселился, это он на меня глядит и торжествует. А по коже мороз! И такое отчаяние, что хуже боли и пыток! Уже тогда меня по самую шею в могильную дыру втянуло, засипел я, зарыдал:

— Простите-е-е!!!

На минуту перестало вниз тянуть. Рванулся опять, все ногти о края дырищи ободрал, цепляюсь, все надеюсь на что-то. Кричу старухам:

— Чего стоите! Перекрестите меня! Свечки там за меня поставьте! Оглохли, что ли!!!

А они руки поднять боятся. Глядят — но без жалости, без сострадания, а лишь губы кривя, брезгуя и страшась. И девчонка та губку скривила, но по-другому, это в ней бес так смеялся, а глаза того беса были серьезные, злые. Вот тогда-то я и начал опять вверх, на волю подаваться, хватка червя этого с коготком ослабла вдруг, я и рванул, уже на локтях над могилой стал приподниматься. Да тут парень с места сорвался.

— Чего стоите! Лезет мертвяк! Бей его!!!

И набросился на меня со своей лопатой, начал по голове молотить. С размаху — хрясь! Еще — хрясь! Да не плашмя — ребром! Острием! Кровищей мне сразу глаза залило. Но я к боли-то уже привычный, терплю — наверх рвусь. А он лупит и лупит!

— Бей! Бей оборотня!!! — орет инвалид. — Кол в него осиновый надо, кол!!!

— И без кола сделаем!!! — вопит парень. А сам лупит во всю.

В капусту он мне всю башку порубил. Не понимает, что я бессмертный, что моей плоти все равно — бьет, бьет. И напоследок начал по рукам бить, перебил и кости и жилы. Тут и рухнул я в дыру могильную. Только свет над головою мелькнул и пропал.

Очнулся от скрипа в голове:

— Ну и как, хорошо там, наверху?

Ничего не ответил.

А сквозь веки огонь синего сияния жжет. Вот как! Дали глотнуть воздуха, дали воли глотнуть. И обратно! Суки! Гады! Палачи! Тошно мне стало до невыносимости, до спазмов в животе. Да неужто мне теперь извечно так маяться?! Неужто хуже меня и грешников на свете белом не было?!

А в уши вдруг скрип:

— Как не было. Было. Гляди!

И опять крайний чешуйчатый гад, только который с другой стороны от главного дьявола стоял, ручищу тянуть стал. Протянул куда-то за спину мою.

— Смотри! — говорит.

Обернулся я. Сам плачу, сдержать себя не могу. А он прямо в синем плавящемся воздухе за спиной когтем круг очертил — и вывалился тот круг, будто картонный был, и отверзлось словно окно в какую-то геенну огненную без конца и края. Вот тогда я сразу про все свои печали забыл. Таким смрадом и пеклом дохнуло из дырищи этой, что волосы у меня на голове и брови сразу обгорели, кожа волдырями пошла. И это я ведь снаружи стоял! А там! Никто мне никогда не поверит, но это правда истинная, святая! Дар мне такой был дан — будто на сто верст видеть все как рядом. Только б лучше не видеть! Тысячи, сотни тысяч голых, изможденных до последнего измождения мужиков и баб, увечных, с вытекающими глазами, выжженными головами, с обгоревшими губами, не скрывавшими зубов, лезли прямо друг по другу куда-то вверх из этого пекла. И такой стон стоял, что будто не люди, а звери глотки драли. Подцепил меня коготь за ребро, встряхнул. Да и сунул прямиком в геенну эту. И все забылось от боли лютой. Всего прожгло насквозь! Снизу откуда-то с присвистом, с гулом красно-оранжевое пламя рвется, снопами, как из огнемета. И лезут все новые и новые тысячи голых из этого пламени. Но нет им спасения. Нет! Кричать хочу, материться, визжать… а горло сушняком выело, пережгло. Гляжу на себя лопающимися глазищами — вся плоть выгорела, кости головешками чернеют, а уже новое розовое мясо нарастает. Жуть!

А скрипучий голос опять:

— Ну что, подонок! Будешь еще кому завидовать?!

Это я сейчас, когда кропаю эти записи, тереблю измученную память, все их слова по-свойски даю, чтоб смысл дошел. А ведь там все иначе было, там нет слов — ни одного! — там все это прямо мыслями, как гвоздями в мозг вколачивается. И главное, ни одного слова знакомого, ни одного выражения, а все понятно, лучше, чем на родном языке. Долго я голову ломал надо всей этой премудростью, но так ни до чего и не допер! Не могу выразить, и все тут! Одно могу только сказать, к примеру: язык наш в тыщи раз проще ихнего мысленного языка, это как если собачий язык сравнить с человечьим — у собак «тяв-тяв» и «гав-гав» а у нас слов всяких уйма, только все эти слова вместе взятые, все, чего ими можно выразить — это для них то же самое «тяв-тяв» и «гав-гав». Короче, когда кто попадет, тогда сам и узнает…


Примечание консультанта. Обостренное до неестественной яркости, цветности, четкости, множественности восприятие свойственно индивидууму при различных психопатологиях от алкогольных психозов, наркотических галлюцинаций до тяжелых психических заболеваний. Но как мы уже отмечали, во всех вышеупомянутых случаях ни один из больных не в состоянии последовательно, четко и ясно изложить по памяти своих "видений". В данном же случае мы сталкиваемся с неизвестным науке феноменом. И в связи с этим можем сказать следующее: в свете углубленного изучения мироощущений индивидуума, находящегося в состоянии полной или глубокой смерти, когда вся рецепторная система работает на пределе (а возможно, и за известными нам пределами) своих возможностей, видится совершенно иная картина "болезни". Сверхвосприятие в ином измерении — это, по всей видимости, индивидуальная реакция постлетального мозга покойника на объективную сверхреальность, не доступную живым. Это в корне меняет отношение к так называемым "галюциногенным психозам", "наркотическим кошмарам", которые традиционно рассматриваются как нечто иллюзорное, существующее только в болезненном "воображении" наркомана, алкоголика, психически больного. Но пришло время пересматривать эти устаревшие взгляды. Уже сейчас с достаточной долей уверенности мы можем сделать вывод, что все описанные выше патологические состояния есть состояния пограничные смерти, то есть иному миру, иному измерению. В этих пограничных состояниях, когда "больной" как бы частицей своего мозга (точнее, сверхсознания) проникает в это измерение мертвых, видит чужую реальность, необычайно четко, красочно, но все же сумбурно. В случае летального исхода «больной» полностью погружается в эту сверхреальность, начинает осмысленно ориентироваться в ней, логически усваивать ее. И наоборот, если, больной" выживает, возвращается в наш мир, его сознание не способно донести ничего конкретного и связного, кроме обрывочных перемешанных ярких галлюциноморфных воспоминаний. Наиболее интересны для исследователей на настоящем этапе научных изысканий механизмы перехода, "каналы связи" и «каналы перемещений». Но о последнем еще рано говорить, не накоплено достаточно статистического материала, какие-либо выводы….


Меня упрашивать не надо было. Сразу завопил, хоть горло и драло как наждаком.

— Не буду! Отпустите! Не буду!!!

И эта сучья лапа с когтем, сунув меня напоследок в самый сноп, так что дым из меня повалил, выдернула из геенны — только рваный круг в синем сверкающем воздухе сузился и пропал, будто и не было ничегошеньки.

Я отдышаться не могу. Опять в грязище и блевотине перед моими дьяволами-судьями ползаю, а уже хриплю, до того заело, до того нестерпимо стало, хриплю, знаю — они все слышат.

— Чего издеваетесь, сволочи! Чего мучаете?! Давайте ваше судилище! Ну давай! Мне бояться уже нечего!

А в голову снова скрипуче, гвоздями:

— Никто тебя, негодяя, судить и не собирается, Это там, наверху, в такие игры играют. А мы вот собрались посмотреть на тебя, да и все. Поглядим, чего такое дерьмо стоит, может, и в оборот пустим. У нас времени — вечность впереди.

И самый главный дьявол, тот, что посередине, вдруг пасть раззявил — я думал, смеяться начнет — нет, у него из пасти пена пошла желтая и слюна кровавая струйками вниз потекла. Вгляделся я — и опять вывернуло меня на изнанку. У него из этой смрадной поганой пасти торчали чьи-то руки, ноги, головы изуродованные. Видать, не просто время терял, на меня поглядывая, а еще и жевал кой-кого из грешников, мать ихнюю! Не жаль мне их было, но гадко и мерзко стало! Лучше в пасть крокодилу, динозавру какому-нибудь, только не в эту дьявольскую, поганую и сверкающую, смрадную и дымящуюся. И тут он облизнулся вдруг. Но как! Длинный зеленый раздвоенный язык обмахнул шершаво-слизистой теркой ужасную рожу, только посыпались вниз чьи-то отгрызенные и перекушенные головы и кисти.

Завыл я от тоски. Почувствовал, что и меня не минует чаша сия. Но никто не тянулся ко мне, чтобы сожрать, заглотнуть в пасть. Наоборот, заметил я, что все эти тринадцать чудовищ время от времени нагибались вниз и сквозь какие-то щели с шумом и сопеньем втягивали в себя чего-то розовое, извивающееся. И увидел я, что это были людишки — жалкие, беззащитные, все как один выбритые наголо. Вот их-то и жевали, их и выплевывали потом — и главное, все как-то между делом, как, скажем, какой-нибудь мужик или баба семечки лузгают, а сами болтают, по сторонам глядят…

А голос опять гвоздем в мозг:

— Не будет тебе никакого Суда. Не достоин ты его, червь мерзкий и ничтожный!

И вдруг ожила подо мной жижа поганая, потянулись из нее желтые руки, без ногтей, мягкие, словно из них кости повытаскивали, цепляться стали, вниз тянуть. Слабые они, совсем слабые — вырваться запросто можно, но ведь много, от одних освободишься, а уже другие тащют, хватают, в самую преисподнюю тянут. Обуял меня ужас. Но слышу в мозгу:

— Рано! Рано еще!

И пропали все эти руки, словно и не было. А один из чудовищ вытянул шею, приблизил ко мне свою зловонную морду и глазами мне мысль в мозг послал, только зрачки треугольные кроваво полыхнули:

— Не спеши! Ведь у тебя еще должники есть. Может, посчитаешься с ними перед уходом-то, а?!

И такая страшная злоба с ехидой вместе из него вылилась, что понял, не отпустят, не простят, милости не жди.

— Получай первого! — проскрипело.

И коготь будто прорвал какое-то черное полотно над головой. И вывалилось оттуда существо какое-то голое, шмякнулось в грязь и жижу, поднялось на колени… Гляжу, глазам не верю! Да это ж убийца мой, черный, кровник проклятущий, тот самый, низенький, что топором меня по затылку охреначил! Аж задрожал я весь, потом облился, сердце мое измученное в ребра молотом ударило.

— И тебя, сука, сюда! — заорал я, не удержался. — Пора, гадский потрох, давно пора! Ну, держись!

А он голову выше еще поднимает, глядит на меня, сообразить ни хрена не может. А на шее у него веревка бол тается, петля какая-то… До меня и доперло, со злорадством я ему:

— Ну, чего, дорогой мой, тебя там, наверху, немножко повесили, вздернули! Чего молчишь?

И вдруг прямо под ногами моими топор образовался, тот самый топор, будто из воздуха или грязи, лежит, поблескивает. Но я решил не спешить — у меня ведь тоже, как и у этих чудовищ, вечность впереди.

— Отвечай, сука, когда старшие спрашивают? — взъярился я вдруг и плюнул ему в харю.

От неожиданности тот утерся, засопел. И будто оправдываясь, протянул с акцентом:

— Сам я повэсылся, сам! Допэкли! Давно?

— Позавчэра вэчэром. Обложили дом. Дэватся нэкуда!

— Так тебе, суке, и надо!

— И тэбэ так нада! — голос у него совсем сел. — Я б тэба ишо раз убыл!

Я про все и всех забыл, расхохотался.

— Это мы разберемся. Говори, как сюда попал?

Он задумался, наверное, не хотел отвечать. А потом решил, видно, что можно и поговорить малость — худой мир лучше доброй ссоры.

Поглядел исподлобья, глазенки черные сощурил, а губ почти не разжал.

— Какой-та чэрвяк прама из могылы прытащыл, вот!

— Это тебя, гниду поганую, самогуба вонючего, в могилу еще уложили? Да тебе место на помойке, падаль!

Он зубами заскрипел. Кулаки сжал.

— Эта ты падал! Зарэжу!

— Нечем, дорогой, нечем! Это я тебя теперь рэзать буду! — я так уверенно говорил, потому как сразу смекнул, зачем его сюда доставили, зачем про «должок» говорили. Только для меня уже ничего внешнего нету: ни чертей, ни дьяволов, ни сияния синего. Только один мой враг, мой палач валяется предо мною во прахе, стонет, а подняться и выпрямиться не может. А я будто ввысь пошел, будто вширь раздался, чую в себе силищу и такую уверенность, что ты!

— Червяк, говоришь? Он тебя в кокон пеленал?

— Пэлэнал, замотал всэго. Потом клувом клэвал, гад! — его словно прорвало. — Я бэжат ишо там хотэл, из-под зэмли. Мэна зарылы на пустырэ, втихара зарылы, сабаки! Я ым всэм атамшу! Всэм!!! Я в пэтлу полэз тока кода оны уже двэр сламалы, кода с ножамы ко мнэ… Всэм атамшу!!!

— Опоздал, дорогой! Никому ты не отомстишь! А вот тебе накидают за всех…

— Я ых и тута найду! Сдохнут — суда попадут, куда ым дэватся. Я ых встрэчу! Я ым!!!

— Больно грозный, как я погляжу. Пока что это я тебя встретил. И я тебе разбор щас устрою, гнида!

Я нагнулся, ухватил топор поухватистей, да и саданул ему прямо в башку, со всей силы — аж лезвие зазвенело и фонтанчики черные брызнули.

— Вот так, друг сердешный!

Топор ему все раскроил, до нижней челюсти прошел. Рухнул он, рожей окровавленной в грязь, замер. А мне в мозг послание беззвучное: мол, отмстить за все свои боли и обиды можешь тем же, дескать, макаром всего только сорок раз. Это значит, я ему могу еще тридцать девять раз головушку прорубить, тридцать девять раз заставить его рожей поганой в мерзкую жижу ткнуться.

Выдернул я топор, руки чуть не оторвались. Уже замахнулся для второго удара. Потом подумал, пускай оклемается, в глаза мне поглядит.

Впрямь, смотрю — рана затягивается, зарастает. По телу его корявому дрожь волнами бежит. Червь! Гнида! Паскудина! Ну-ка подними рожу, выкати зенки!

— Стой, — прошипел он еле слышно, — стой! Квыты мы, чэго злышься?

А у самого от боли адской вся морда перекошена, вместо глаз белки светятся, губы черные. Ползет ко мне, извивается, руку тянет. Ну уж нет!

— Мы с тобой, сволочь, никогда квиты не будем! Получай!

И еще раз я его хряпнул. Да так, что голова на две половинки и распалась, запузырилась. А в мозгу снова беззвучно: бей, бей, давай, терять нечего, все равно он тебе потом за каждый удар кроме первого по сорок раз отвесит! Передернуло меня, что ж это за восстановление справедливости! что ж за заколдованный круг! эдак ни когда не разомстишься, никогда не искупишь грехов своих подлых! эдак по дьявольскому кругу без конца и краю ходить! нет, не годится так! Но злоба сильнее! Ярость неудержимей. И вот уж сам не чую — а руки — хрясь!!!

В прежнюю рану прямиком.

И успокоился. Разом. Будто ледяным душем обдало. Дождался, пока оклемается полностью, пока все срастется.

Минут двадцать ждал. Гляжу — приподнимается, сопит, с рожи засохшую кровищу счищает, зубы щупает.

— Ладно, — говорю ему тихо, — все, прощаю. Ползи, гнида, целуй ноги!

Сам не верю глазам. Но он ползет, извивается, целует коросту на моих искалеченных ногах, плачет, слезами все обмочил, растравил.

А глаз уже не поднимает.

И дернуло меня:

— Ну, братец, скажи-ка, а ежели я к тебе в ручки попадусь, ты меня простишь, или как?!

И полыхнуло огнем багровым. Все вдруг переменилось: стою я сам перед ним на коленях, жалкий, несчастный, голову прикрываю избитыми ладонями, рыдаю. А он надо мной зверем-дьяволом, победителем, ухмыляется:

— А у нас пращат нэ прынато! Понал, ишак?!

И мне с размаху топором! Потом еще! Еще! Без остановки — раз пятнадцать. Там от головы уже ничерта не осталось, а он бьет — как тот паренек на кладбище, только злее, сильнее. А я от боли ни кричать, ни стонать, ни дышать не могу. Сам себя будто со стороны вижу…


Примечание консультанта. Налицо, по всей видимости, типичное раздвоение личности, когда больной видит себя со стороны, одновременно не покидая собственного тела. Синдром, известный мировой психиатрии. Наводит на сомнения все та же определенность, четкость, последовательность. Когда перед исследовательским коллективом встал вопрос о «раздвоении», мнения резко разошлись. Причем аргументация противников феномена предельно ясна и убедительна: материальное тело и духовная субстанция вполне могут расходиться, а человек видит свое тело как бы со стороны. Но в данном случае покойник уже лишен материальности, все происходящее с ним происходит исключительно на энергетическо-духовном уровне, где феномен раздвоения пока наукой не зафиксирован. Наиболее удовлетворительное объяснение факта выглядит так: субстанция, именуемая в просторечии «душой», обладающая личным бессмертием и множеством иных не доступных нашему пониманию качеств, в свою очередь может выделять некую сверхсубстанцию, обладающую личностными признаками — то есть способна к делению. Понимание этого явления приближает нас к объективному истолковыванию метафизических свойств веществ и энергии.


…Бил он меня люто, до полнейшего отупения, когда боль переходит в неудержимое безумие, лишает зрения, разума. И все же я считал, подыхал от боли, но считал:

десять… двадцать семь… тридцать четыре… сорок… я просчитался лишь на два удара, когда все закончилось и когда мои мозги были равномерно перемешаны в бульоне зловонной жижи, а плечи и шея пластались кровавой лапшой. Да, он был новичком здесь. Он на самом деле попал сюда вчера или позавчера — хотя какие тут «вчера»? Он еще не усек до конца, что убить намертво здесь, как там, наверху, нельзя, хоть ты лопни, хоть в порошок сотри своего врага, хоть в брагу его перегони, хоть сожги и пепел по ветру развей. Нельзя! И он просчитался!

— Лады, корешок! — угрюмо пробурчал я — другой, находящийся в бестелесной дымке рядом со своим распластанным телом. — Лады!

А плоть моя кошмарная, иссеченная вдоль и поперек, уже начинала срастаться, восстанавливаться — по шее и плечам рубцы побежали, багровые и белые, запузырилось что-то, забулькало, из жижи зловонной к шее пульсирующий пузырь пристал, и начали нарастать на нем черные мокрые сгустки. А скрюченные костлявые пальцы уже опору под собой искали, царапали глинистое дно мерзкой лужи. А когда на пузыре белки глаз засверкали, и он уже стал вполне похож на освежеванную человечью голову, я перестал двоиться, я себя в этом поганом теле ощутил. И я уже знал, что буду делать. Я знал, чего от меня ждут! И рука моя уже тянулась к черному блестящему топорищу, и тело мое рвалось к нему… и в синем сиянии я уже мог различать силуэт своего палача, я прозревал — постепенно, медленно, страшно, болезненно, я возвращался к этому адскому бытию, к этой мертвой жизни. Но я знал… Когда ноги почуяли силу, руки перестали трястись, я поднял топор — он весил несколько пудов, до того ослабли мои руки, но он легчал с каждой минутой, секундой, я наливался силой, звериной мощью… Но я знал, что буду делать! Хотя в мозгу моем бензопилой зудело: «Ты должен отомстить ему! убей гада! убей! теперь ты хозяин! теперь ты в силе! убей! скорей ударь его! насладись его страданиями, болью унижением, изувечь его сначала, потом убей!!!» И не было сил сладить с этим сатанинским настойчивым голосом, не было мочи удержать самого себя… Но я твердо знал, что буду делать! Мне во что бы то ни стало надо было разомкнуть этот проклятый замкнутый круг пыток и мучений! Во что бы то ни стало! Я видел, как ползал в моих ногах этот несчастный, вымаливая прощения, подыхая со страха, обливаясь потом, изгадившись, захлебываясь в погани и слизи. Он столь жалостливо и преданно глядел снизу вверх, так слезно молил о снисхождении, что рука сама просилась опустить хищное лезвие на его гнусную башку. Но я знал, что буду делать… Это родилось где-то вне меня, но вонзилось в мой мозг мертвой хваткой. В ушах свиристело сатанински: «Ударь! убей! уничтожь!!!» Я еще выше поднял топор…

— Получайте, суки!!!

…и швырнул его в жующего свою жвачку дьявола, прямо в огромную гадкую морду. Моя собственная наглость парализовала меня. Я ожидал немедленной реакции — грома с черных небес, пыток, огня, мук. Но ничего этого не пришло ко мне. Топор не вонзился и даже не ударился в глаз чудовища, в это прошитое пульсирующими красными жилами метровое желтушное яблоко с треугольным иссиня-черным мигающим зрачком, он влетел в этот глаз словно в распахнутое окно… и пропал в нем, будто его и не было сроду, будто его никто не бросал, ни малейшего следа не осталось в этом дьявольском глазе.

И я упал навзничь. Краем глаза я видел, как уползает прочь мой лютый враг, кровник, мой убийца. Он полз медленно, обессилено и судорожно, каждый метр ему давался с колоссальным напряжением.

Но он полз от меня, он меня боялся, а не этих чудовищ… не знаю, видел ли он их вообще, может, и нет, ведь он никак не реагировал на них, он боялся только меня! А я еще мог догнать его, прыгнуть ему на хребет, переломить его поганый позвоночник, свернуть ему шею, выдавить его черные глаза-маслины. Но я не бежал за ним. Я знал, что меня может спасти, да, я уже знал это. Но мне было чудовищно тяжело, непереносимо, ведь мне казалось, что боль и ярость, дикое раздражение и злоба, раздирающие мою грудь, казнят меня, не дадут спокойно перенести бегство того, кого бы я страстно желал растерзать собственными руками. Но круг!

Страшный круг! Надо было его разорвать! Надо разорвать хотя бы этот круг пыток!

И он уполз. Скрылся в фиолетовой мгле. И снова я ощутил на себе пристальные взгляды исполинских чудищ, сатанинских порождений. Они прямо сверлили меня своими буркалами, сопели, пыхтели, ежились, морщились — они были недовольны, словно я их чего-то лишал.

— Мне наплевать на вас! — завопил я во всю мощь восстановленнвх легких. — Мне плевать!

Они читали мои мысли. И я не пытался их скрыть. Я весь кипел от ненависти к этим злобным тварям. И у меня была причина. Да, я грешник! Я убийца! Садист! Маньяк! Сволочь! Я заслужил самые тяжкие наказания! Так бейте же меня, жгите, рвите! Мучьте меня! Пусть воздастся мне за все сторицей, как говорят попы! Пусть! Мне уже не жалко себя! Я на все готов! Но ведь любые пытки, муки, наказания — они же должны очищать меня, грешника проклятого! Через собственную боль, стоны, хрипы, плач, скитания без сна и приюта, терзания должно же, черт меня побери, приходить очищение! Или нет! Или я навеки проклят без права на искупление своих грехов даже муками, в тысячи раз превосходящими те муки, что я причинял жертвам?! Ведь должен же быть смысл моих мучений! Или нет?! Так почему же, почему меня вновь и вновь превращают в мучителя-палача, заставляют снова обагрять свои руки в крови?! И меня! И других! Ведь это же непостижимо! Ведь наши грехи, черные и неискупимые, возрастают многократно, становятся еще черней и неискупимей. И это Высший Суд?! И это Справедливость!

И впилась игла в мозг:

— Кто там о справедливости речь ведет? Он?! Этот червь?!

— Да, я! — вновь завопил во всю глотку. — Я-а-а!!!

— Хорошо. У тебя будет возможность творить справедливость и быть ее рабом! Дерзай!

Черная лапища одного из крайних чудищ накрыла меня с головой. Стало темно.

И я все забыл. Совершенно все. Преисподнюю, муки, мытарства, пытки, свою смерть… все!

Я не мог понять — где же я нахожусь. Было холодно и сыро. Меня знобило так, что голова тряслась безудержно. Где я? Что было вчера? Память отказывала. От боли в затылке можно было сдохнуть. Но я все же приподнялся на четвереньки. Встал. Сквозь туман приходило кое-какое прояснение: вчера опять так наподдавался, столько засандалил, что скопытился в какой-то пригородной канаве, в темноте и грязи.

Я выругался через силу, перебарывая тошноту. И побрел, сам не зная куда, в надежде добрести хотя бы до света.

По дороге я все же вспомнил, что опять пришил бабу, еще одну. Вчера познакомился на танцплощадке, вместе пили, смеялись, два раза за вечер в кусты ее оттаскивал — ничего, совсем неплохо! А потом, потом… волок ее пьянеющую за город. Потом бил, терзал, резал, топил головой в какой-то яме отхожей, а она все брыкалась, дергалась, сука. Короче, замочил бабенку. Еще добавил — помню только, что пузырь заглотнул, как стакан компоту. Потом, чуть позже, из второго отхлебывал, шел куда-то, пел, матом орал на какого-то мента, что прохаживался у гаишного поста, чего-то орал про загубленную юность, про себя несчастного, потом снова брел, пил, падал, вон — лоб раскровянил, полз, пил, скатился куда-то вниз — и все, мрак, темнота.

— Ох, хреново! — горло само выдавливало. Само!

Где-то вдалеке маячил фонарь — деревенский, старый, на деревянном столбе. Где я? Откуда? Куда?! Сколь ко времени? Какое число? А год?! А как звали эту суку? Любанька? А может, Зинка? Да хрен с ней, такой оторве грех и жить-то. Отмучилась, сука!

Я добрел до какой-то косой корявой лавчонки. Плюхнулся на нее задом. Принялся шарить по карманам в поисках бычка. Хрена! Ничего там не было кроме тюбика помады и одного драного чулка. Плохие дела, совсем плохие — ни медяка не осталось. Вот житуха скотская, вот наказание! Встал — и чуть не ползком дальше. По старому заброшенному парку, вдоль кривой темной аллеи, вдоль ряда переломанных, осевших от старости лавок. Куда глаза глядят.

На одной дальней лавке старика обнаружил. Полез по карманам, может, чего в них было, хоть мелочь, хоть флакон одеколона, хоть чего… да проснулся, гад! Пасть беззубую раззявил, кричать собрался. Только у меня не забалуешь, не покричишь, фраерок дряхлый. У меня нервы больные, тянуть их не моги. Задушил я его там же, на лавке. Коленом в грудь уперся, локтем в горло, другой рукой рот зажимал — он у меня в полминуты окачурился, хлипкий был алкаш, полудохлый. В кармане пару рублей наскреб, кусок колбасы вареной — весь обгрызенный, склизский. Да полчекушки. Эту я сразу махнул, ждать не стал.

И снова с копыт слетел. Рядышком с трупом. Мне уже все до фени было. Снова мрак, темнотища.

А потом — как молния!

— Дрыхнет, падла!

И опять кто-то мне в рожу прямо башмаком, со всего маху. И еще разок…

Бьют меня, лупцуют, мне бы от боли ум потерять, а в голове у меня засело одно: было такое уже, точняк было! зуб отдам, все было, мать ихнюю! и лавчонка, и старик дохлый, и шпана эта наглющая, твари кудлатые!

Били они меня всерьез, на совесть! Утомились даже. Приподняли и на лавочку усадили. Передохнули. Потом опять бить начали.

Я понять не мог — за что, почему?! Даже пытался спросить. Но они быстро рот затыкали кулаком и башмаком. И понял сам — просто так били, от не хрена делать, скучают ребятки, а остреньких-то ощущений хочется, ох, как хочется. Только и били-то уже со скукой. Пока один хмырь, обритый наголо и с серьгой в ухе, не крикнул вдруг:

— Стой! Погоди!

Его не поняли. И он тогда врезал одному из кудлатых — тот в кусты полетел. Короче, пока я лежал и блевал, корчился, они там о чем-то пошушукались. Бритый подошел, дал пинка под ребра.

— Вставай, падла! — сказал.

А меня ноги не держат, валюсь. Но они подняли. Заставили дохлого старика на спину взвалить, повели куда-то. А я не иду, ползу, ног не чую, тела не чую — все поотбивали, да еще с такой крутой похмелюги!

Вытолкали они меня на какую-то стоянку машин — штук пять рядком там стояло развалюх, так они в двух с ходу стекла повышибали, внутрь залезли, завели…

Выскочил там хмырь какой-то, засуетился — да они этому сторожу сразу перо в брюхо, и в багажник. Старика дохлого — в другой. Меня на заднее сиденье, плашмя бросили. Да трое сверху уселось. Суки!

Бритый за рулем. Только серьгой сверкает.

— Эта падла у нас за всех потянет. Все ладненько будет.

А у меня в голове прежняя мыслишка колотится: все было! было уже! неужто опять повторяется?!


Примечания консультанта. Здесь мы, по всей видимости, сталкиваемся с комплексом симптомов, называемых в мировой психиатрии «дежа вю», то есть «уже виденное». До сих пор это считалось явным проявлением нарушения психической деятельности исследуемых. Однако в последние годы доказано, что мы имеем дело с более сложными явлениями, порою еще малообъяснимыми. Известен ряд случаев, когда индивидуумы начинают вспоминать о каких-либо событиях в своей предыдущей соматической жизни, причем воспоминания эти носят документальный характер и легко проверяются. В научной литературе описаны случаи, когда, скажем, наша современница «вспоминала», что она была служанкой фараона и начинала без малейшего акцента, без спецобучения свободно говорить на древнеегипетском языке, о котором в своей последней жизни не имела ни малейшего представления. Не умеющие рисовать вдруг получали способность создавать гениальные творения и т. д. Накоплены тысячи подобных примеров. Но есть «дежа вю» и иного рода. Когда человек-индивидуум как бы дважды переживает события своей собственной последней жизни. Исследователи пытались объяснять все это временными сдвигами, «временной петлей». Но, скорее всего, мы имеем дело со значительно более сложными процессами, когда в человеческом мозге воссоздается как бы память о будущем, о том, что с ним еще не происходило, но что с ним произойдет. Откуда это может быть известно индивидууму, лишенному способностей перемещения во времени? Наиболее приемлемым объяснением этого аномального явления стало следующее: материальный человеческий мозг, разумеется, не может «помнить будущего», заглядывать в него, он заключен в темнице настоящего. Но энергетически-духовная субстанция, пребывающая в каждом обладающем личностными началами теле-носителе, свободно перемещается по временной шкале (вполне возможно, что эта субстанция обладает свойством одновременно пребывать на всей шкале времени, как бы растекаясь по ней и собираясь в наиболее крупные сгустки на тех участках, на которых в данном случае находится тело). Душа-субстанция может стремительно унестись назад, к точке отсчета — феномен прокручивания всей жизни у умирающих или приговоренных к смерти. А может в минуты критические «показать» материальному мозгу картины из будущего. Эта тема требует отдельного серьезного исследования. Но вот абсолютно белым пятном для науки остается феномен проживания каких-то одних временных отрезков самим материальным телом-носителем. К слову можно сказать, что на данном этапе все человечество не обладает достаточным энергетическим потенциалом, чтобы перебросить даже микроскопический материальный объект вперед или назад во времени. С какими же исполинскими «силами» сталкиваемся мы? Уже сейчас ведущие исследователи мировой науки приходят к пониманию того, что иные измерения — это вовсе не соседствующие рядом с нашим измерением самостоятельные пространственно-временные объемы, а нечто большее. Подлинным миром, Вселенной, как уже становится ясным, является именно это «иное измерение» — безгранично-недоступное для нас. Наш же мир, наше измерение — это всего лишь убогая конечная плоскость в том невероятном мире. И когда на наш мир-плоскость падают проекции из подлинного объемного мира, мы воспринимаем их как невероятные чудеса, аномальные явления, которых якобы не может быть в природе никогда. Наше самолюбие, чисто человеческая гордость на первых порах не позволяют нам смириться с ролью «плоскостно-примитивных существ». Но это реальность бытия. Тем более, что «плоскостными» мы остаемся лишь в этом плоскостном мире. Наша же энергетически-духовная субстанция, выходящая за пределы плоскостного мира, живет в том, «полном» мире, в ином измерении — ей доступно практически все. Ведущие ученые сравнивают человеческое тело с коконом, лишенным возможности перемещения, осмысления положения и прочего, но содержащаяся в коконе душа — это та самая «бабочка», которая выпархивает из кокона и живет в объемном многоцветном мире. У кокона нет ни глаз, ни ушей, ни других рецепторов. В сравнении с энергетическо-духовной субстанцией наше тело также не обладает органами чувств, это просто полумертвая плоть, влачащая жалкое существование в тисках материального бытия. И феномен «дежа вю» подтверждает это.


…Везли меня не особо долго. Это только от мучений и побоев казалось — вечность. А на деле не больше двадцати минут. Остановились перед частным домом за изгородью. Домик — дай Бог! Пошли очень тихо. Вся эта шобла сразу притихла. А мне рот своей лапой какой-то гад зажал, перо под бок сунул… Да, скажу сразу, что тогда я ни черта про свои адские злоключения не помнил, будто и не было их, будто я просто жил себе на земле. Это потом память вернулась. А тогда… Они впихнули меня в какую-то темную комнату, застопорили, к косяку прижали, а сами молчат, еле-еле двигаются, ждут чего-то. А у меня буркалы хоть и побитые все, опухшие донельзя, а все равно к тьмище привычные, я сразу разглядел: стол большой, бутылки на нем, тарелки… у меня кадык ходуном пошел, задергался, но опохмелиться не дали, суки! А дальше, у стены, огромная кровать — на ней здоровенный мужик на спине развалился храпит, а по бокам две бабы голые, в обнимку с ним, и тоже посапывают себе. И тут кое-что до меня доходить стало. Подставить, суки хотят! Счеты свести с подельщиком, а меня подставить! Только крикнуть хотел, а кудлатые меня за глотку и в руку нож. Бритый шепотом:

— Иди-ка, пощекочи пузатого перышком! Чего боишься! Старика кончать не боялся, а тут боишься, падла! — и пинком в зад. И снова в ухо: — Не то тебя в лапшу исстругаем! Прямо тут, падла!

Обида захлестывает. Боль! Хуже телесной! Но куда денешься — ведь исстругают, точно!

А четверо уже кровать обступили; ждут, ежели рыпнется пузатый, так чтоб его сразу оприходовать. А я вдруг от баб глаз оторвать не могу — лежат, голенькие, сиськи пухленькие, попки кругленькие, ягодки-малинки, я таких всегда любил, эх, сейчас бы… А мне перышко в бок — все глубже да глубже. И решился тогда — была не была. Я этому пузатому нож с маху в глотку засадил, чтоб не вякнул, чтоб шуму не было. Левая сука проснулась — ей резанул по роже, потом кулаком в зубы — стихла. А сам вижу — и правая не спит, притворяется, а сама дрожит вся. Оглянулся на бритого — тот ухмыляется, давай дескать!

А я знаю — меня не отпустят, порешат, суки! Так хоть перед концом натешиться. Я нож в сторону. Бабищу рукой за глотку — и под себя. Вот тут они ржать начали. И ржали, пока я не кончил. Потом они ее приходовать принялись, по кругу пустили — толстый кудлатый, тот два раза прошелся. А на мертвяка пузатого и внимания не обращали, хотя сырости он понаделал — полкровати в кровище его поганой.

— Ладно, кончай и ее! — прохрипел бритый.

А нож не отдал. Пришлось душить стерву. Она мне всю рожу мою разбитую и опухшую в лоскуты изодрала когтями, чуть зенки не выдавила. Но придушил я ее, не впервой! Бросил в ноги пузатому. Жду!

— Вот так, дорогой ты наш, — вдруг как-то по-свойски, душевно на ухо мне пропел бритый, — плохого человечка мы наказали, а париться тебе придется. Но не боись, недолго будешь париться-то, тебя быстрехонько спровадят со свету. А ну дай лапы!

Он, сука, ухватил меня своими железными ручищами в перчатках за мои руки, разжал кулаки — да пошел ко всему прислонять ладонями и пальцами, все стены, мебель заставил облапать, все стаканы передержать, вот тогда и выпить дал — пей не хочу! А там было чего попить.

— Этого куда? — спросил, помню кудлатый.

А сам старика дохлого под стол бросил, пнул ногой.

Потом и сторожка приволокли — тоже бросили. Потом бритый ухватил меня за остатки волос, за затылок, голову задрал и пузырь водяры в глотку влил, и потом еще пузырь… тут и вырубился я.

А очухался, когда в комнате ментов куча была, когда уже поздно было. И до того мне погано сделалось, хоть вой. Я и завыл, за разбитую голову обеими руками ухватился, на пол повалился, зубами скрежещу, вою, головой об доски половые бьюсь! Не легчает! Не легчает, стерва! Эх, жизнь проклятущая!

А ментяра мне рожу носком сапога приподымает — эдак нежненько, легонько, в глаза глядит и улыбается:

— Ты, ублюдок, под психа не коси тут! Видали таких!

Руки мне заломали, накостыляли для порядку, в «воронок» бросили. Там еще добавили. Только мне уж все одно было — не жилец я! Не жилец! И поплыли перед глазами, как будто изнутри, все зарезанные и задушенные мною, пристреленные и утопленные, прибитые и придавленные. И все заглядывают эдак в глаза, будто тот ментяра, все улыбаются. Но молчат! А что им языками трепать — и так все ясненько. Больше побоев меня эти лица измотали! Ненавижу всех их, всех их, сучар, ненавижу! И вроде бы понимаю, что это им меня ненавидеть надо, а не мне, ведь я их порешил, а все равно ненавижу, будто они меня убивали, будто они мне жизнь переехали, сволочи проклятущие! И про ребятишек этих шустреньких и умненьких позабыл. Гнусно и горько мне! Худо!!!

Из машины выбросили, как мешок с падалью! И пошла-поехала писать контора, закрутилась казенная шестерня, завертелась. На допросах били, мордовали. В камере били, мордовали. По старым ранам, по побитому! Изверги! Ироды! Твари поганые!

Месяц измывались.

А потом опять следователь вызвал, закурить, гад, дал. Усадил, глядит — прямо в душу. И тоже улыбается.

— Ну, чего, друг сердешный, может, хватит? — спрашивает.

— Чего хватит?

— Зажился ты, говорю. Может, хватит, может, пора? Куда уже, и так перебрал…

— Это суд определит, — отвечаю эдак вежливо, а сам уже скумекал.

— Чего нам с тобой суда ждать? — улыбается следователь. — На судах, сам знаешь, всякие неожиданности случаются — вдруг кто на кого из невинных покажет или заявит чего-нибудь?! Зачем усложнять-то все? И так ясно — ты всех порешил. Тебе и ответ держать. Давай-ка я тебя, друг сердешный, при попытке к бегству пристрелю, чего тебе мучиться?

И пистолет достает. И все с улыбочками.

— Погоди, погоди, — говорю ему, чего ты меня разыгрываешь, ты советская власть или с теми повязан, а? — Спросил. И испугался сам, все понял. Ну зачем я его подковыриваю? Заслезил, замолил. — Молчать буду! Гадом сдохну, но молчать буду. Дай пожить чуток! Ведь и так шлепнут! Дай пожить, начальник!

А он еще шире лыбится.

— Ладно, друг сердешный, не буду тебя стрелять. — И пистолет в стол убирает. — Не буду. Лучше пускай тебя в камере порешат. Так надежнее.

— За что?! Беспредел ведь, начальник?! Давай по закону, по справедливости?!

Он улыбается, по-доброму, отечески.

— Сейчас новое веяние — бороться со всякой бюрократической канителью, усек? Вот мы и поборемся! Вот мы и без канители тебя оприходуем — и в дело припишем так, и прикроем, понял, а то ведь ты, придурок, за собою потянешь хороших ребят.

— Не потяну! Гадом буду, не потяну!

— Не потянешь, говоришь? — он вдруг улыбаться перестал. — Ладно. Хорошо. Из стола три папки огромных достал. Тут вот еще три твоих дельца: изнасилование, ограбление сбербанка с тремя трупами, квартирка с пятью мертвяками…

— Не мое, начальник, не мое, точняк!

— Как не твое? Твое! — разулыбался опять, гад, сволочь поганая. Дело мне шьет, сразу три, лыбится. — Ты какой-то глуповатый мужичок, друг мой сердешный, я ж тебе толково поясняю — твои дела, твои. Не понял? Нам ведь висяк держать не резон! — А тебе один хрен — червей кормить. Или… — он снова вытащил свой наган.

Отчаялся, на все махнул рукой, хотя обида изо всех дыр прет, вот-вот лопну.

— Вали, начальник, — скрежещу сквозь зубы, — вали все на меня! Не жалко, все приму! — А сам думаю, было, все было. И решил в открытую пойти. — Слышь, начальник, там же еще одно дельце должно быть — изнасилование, убийство с отягчающими — месяц назад, за городом, в синем платьишке, порезанная вся. Есть?

— Нету такой! Ты себя не оговаривай, тебе это ничего уже не прибавит, друг сердешный. Давай, бери на себя, чего сказано — пиши, заявляй, подписывай, не стесняйся!

Вот ведь суки, чужое на меня понавешали. А ту, мою голубу, так и не нашли. Ну и хрен с нею! Мне уж все одно, прав начальничек. А то, что все они там заодно — плевать! Вот бритый бы мне попался — с этим бы потолковал, я б его зубами бы грыз, на части порвал бы, сучару. А дружков бы передушил, с них и этого хватит. Да поздно. Теперь все поздно! И башка трещит, и мысли проклятущие — было уже! все было! но где? когда? со мною ли? Нет, меня так еще не прикупали! Я не фраер дешевый, чтоб эдак пролететь!

Еще месяц меня пытали. Все взял, за все подписался. Не будет у них висяка, получат премии, суки, получат! А я поживу, хоть немного поживу — до суда, и после него. Ведь не сразу в расход-то. Бывает, что и год, два мурыжат. Может, уйти удастся?! Нет, не уйдешь от них. Все, это конец!

А ночью меня из общей камеры в одиночку перевели. Я все понял. Это был конец! Колотун меня пробрал — так сильно даже с самой лихой недельной похмелюги не колотило. Знал, придут и все! И точно. Когда дверь скрипнула, я сразу на ноги вскочил, заточку выхватил — и в темноту, в вошедшего ткнул, тут ждать да соображать некогда было. Не зря я эту хреновину на две пайки выменял, да подтачивал втихаря.

Срубил шустряка одним ударом.

Дверь прикрыл.

— Ну, чего, фраерок? — спрашиваю. А сам наклонился, в лицо заглядываю — узнал! Следователь это был. Неужто сам по мою душу приходил, ментяра подлючая?! Осмелел, страж порядка! Лежит, пристанывает легонько, дышит… живой. Ну ничего, ты у меня не долго проживешь!

— Потолкуем, начальничек?

Дверь прикрыл плотнее. Присел, гляжу. Вижу, очухался, но кричать, звать на помощь боится, дрожит весь, знает, не выйдет отсюда.

И тут по башке мне саданули. Свет померк. Я и не слыхал, когда в дверь кто-то прошмыгнул, прошляпил, проворонил. Сзади удавкой горло стянули — чуть еще, и крышка мне. Косяка давлю, ни хрена не понимаю.

И вдруг голосом бритого:

— Режь его, падла! Живо режь!

Следователь этот полудохлый со страху лужу напустил, еще сильнее затрясся, он все вперед меня понял.

— Как режь? Зачем? Сеня, корешок, дружище, братан, ты чего это — шутишь, что ли? — запричитал он гугняво, и где только его наглющая улыбочка потерялася?

— Режь, говорю! — просипел мне в затылок бритый гад. — Чего ждешь? И ты, менток, не обессудь — сам бы лишнего свидетеля убрал бы! Зачем нам они, а? Не горюй, он тебя быстренько запорет, охнуть не успеешь? А ну режь, падла!

И так стянул удавку, что я ножичком ткнул в глаз следователю да и кончил с ним сразу, без потехи. Бритый даже обиделся. Пнул ногой в спину.

— Ну, а теперь, падла, — говорит, — давай — вешайся!

Я понял, не шутит.

— Ну, чего притих! Живо давай! Мне тут прохлаждаться с тобой некогда. Лучше сам уйди, тихо и спокойно, не то…

Он вытащил из кармана заточенный крюк с цепью.

— Не то за ребрышки подвешу — будешь до утренней зари, падла, на качели качаться!

Рванулся я было — ни хрена! Удавку он крепко держит. Конец дал какой-то, из простыни или портянки сплетенный.

Петлю сам вяжи, падла. Чтоб твои пальчики были!

— Да пошел ты!

— Вяжи, сука!

Оп врезал мне крюком по темечку, даванул удавкой, чтоб я не повалился.

— Вон скобочка из потолочка торчит, видишь, падла?

Я все видел. А еще знал, что никаких скобочек не положено в камере! Вот ведь суки! Вот сволочи! А бритый гад, скотина! Он меня подставил, он и изгиляется. Вражина подлая! Серьгой поблескивает, лыбится!

Я ему в лицо прямо:

— Ну, сучара, на том свете встречу! Попомню все!

И чего-то колыхнулось в груди. Ударило в голову — и такая четкая и ясная уверенность пришла, что свидимся еще, что встретимся, не поверите! Видно, все это у меня в глазах блеснуло — его чуть не отбросило к стене, испугался, рукой прикрылся. А потом головой затряс.

— Черти тебя на том свете встретят! А со мной тебе не свидеться, падла. Я таких порезал с дюжину, понял?!

— Увидимся! — говорю. И сам верю. Знаю, что сдохну сейчас. А верю.

— Лезь в петлю!

Завязал я узелок, расправил петлю, нацепил на шею.

— Не так, падла! — завизжал он. — Учить надо, издеваешься, сучара?! А ну, суй ногу в петлю. Вот так! другой конец в скобу! Вот так. Теперь подтянись, крепи конец, давай! Теперь рукой держись за петлю… ты у меня, сука, на крюке будешь болтаться, ты у меня… вот так!

А я уже и сам готов распрощаться с жизнью своей поганой, до того у меня от всей этой подлости, несправедливости черной накипело и перекипело внутри. Сам! Вот уйдет этот гад с серьгой — все одно повешусь, не жить! Держусь одной рукой, повис, петлю со ступни снимаю, подтягиваюсь — и на шею, нормальненько. Все! Прощай, белый свет! Каюк!

Вниз пошел, руку отцепил — голову чуть не оторвало, позвонки шейные чуть не лопнули, повис, круги черные… все! Конец!

И тут чую — вжик! и удар! Это меня так пол бетонный встретил. И лоб расшиб, и локоть выбил. Два зуба потерял.

А бритый ухмыляется:

— Ладно, падло, это я так шучу! Ты у меня запросто не сдохнешь. Я к тебе приходить буду. До самого суда. Я с тобой позабавлюсь еще. Ты ж моего лучшего кореша с двумя шалашовками порешил, как тебя простить! — А сам ржет, изгиляется. — Я тебя перед самым судом казню. Понял, ублюдок!

Он расстегнул ширинку. И в лицо мне ударила теплая желтая пенящаяся струя.

— Я из тебя дерьмо сотворю, падла. И никто мне тут поперек слова не скажет! Тут я хозяин понял. Это мой городишко! Это моя зона! Мои охотничьи угодья!

Напоследок он стеганул меня крюком по башке, плюнул и вышел. Вот так.

За следователя меня били неделю. Отмачивали и снова били. Били и отмачивали. Тюремный лекарь не отходил от меня, не давал помереть — только в чувство приведут, мозги прочистят — и опять бить да пытать! Потом надоело. Притомились.

В те ночи бритый не приходил. А как начал очухиваться — так он и объявился. Каждую ночь пытал и казнил. Руку набивал и развлекался со мною. Не было у меня на свете врага злее этого гада, этого нелюдя! Не было такой пытки, издевательства, которых я бы от него не стерпел. Ни в одном Освенциме таких палачей отродясь не бывало. Люто я его возненавидел! Ни один человек на этой проклятущей земле не умел так ненавидеть, как я. Все дни я только и думал, как бы я ему мстил, как бы я его терзал, если бы он попал в мои руки — пощады он не получил бы от меня, вдесятеро отлились бы ему мои слезки! Это была моя жизнь, теперь другого мне не было дано перед неотвратимой смертью — только жаждать расправы над палачом, только мечтать безумно об истязании его!

А в последний день, перед судом, он исполнил свое обещание — он подвесил меня на крюк, продырявив тело, прорвав кожу и мышцы, зацепив за ребро. Рот он мне обмотал изоляционной лентой, чтоб не потревожил случайно сна охранников-тюремщиков.

А пока я качался на этой «качели», он стегал меня плетью из колючей проволоки — это был конец света, это было невыносимо.

Он ушел под самое утро.

— Ну, падла, прощай навсегда! Больше не свидимся! Все!

Взглянул я на него из кровавого месива. Так взглянул, что понял он — свидимся, пошатнулся, за голову схватился. И не выдержал — саданул мне финкой прямо в сердце. Будто ломом ударили. Но не боль я почувствовал, а тошноту.

И сразу все пропало.

Тьма обволокла все.

И был я в этой тьме вечность.

А потом тьму разогнало синее сияние.

И вспомнил я все. И увидел себя стоящим в зловонной жиже по колено — голого, истерзанного, с залитым кровью лицом. И высились предо мною тринадцать исполинских чудовищ-дьяволов. И молча глядели на меня. И жевали свою бесконечную живую жвачку.

Память, нахлынувшая внезапно, чуть не лишила меня рассудка. Хотя я уже знал наверняка — здесь нельзя рассудка лишиться! Здесь все безрассудно и страшно! Здесь все за гранью разума и рассудочности! Здесь царят смерть и ужас!

И еще понял я, почему было у меня ощущение повтора, будто все тамошнее уже было. А потому что оно и впрямь было. Только был этим бритым, правда без серьги, я сам — лет восемь назад, когда куролесил влихую, по молодости и наглости. И пусть все было проще и быстрее, пусть зарезал я тогда подельщика в камере в один присест, как и велел следователь, а все одно — так оно и было! Но было все и иначе. Мозг мой помутился от этой мешанины, и стало мне погано. Но злоба моя на бритого лишь усилилась от того. Нет, не я это, не я! А мой извечный, самый лютый вражина! Мой кровник! Мой палач!

И глядели на меня дьяволы испытующе.

И знал — только слово скажу, и этот нелюдь передо мной встанет — прямо тут, в жиже поганой, под черными земляными небесами.

Встанет. И я буду делать с ним, что захочу.

И переполнилось мое сердце черной, кипящей кровью.

Помутился мой разум окончательно.

Током ударило в виски мои.

Иглой пронзило грудь.

Ногти мои впились в кожу мою, раздирая ее.

Зубы крошиться стали от скрежета зубовного. И глаза мои стали вылезать из орбит.

Но промолчал я.

Промолчал.


Примечание редакции. У специалистов не вызывает сомнений достоверность описываемых событий. Сам факт воскрешения из мертвых в настоящее время так же не считается нереальным, науке известны десятки воскресших, которых пока содержат в спецлабораториях (зафиксировано множество фактов сокрытая воскресшими своего феномена и нежелания ложиться на исследования). Десятки писем, поступивших в редакцию от таковых, подтверждают описываемые события, уточняют и выправляют детали потустороннего бытия, однако все очевидцы сходятся в одном — записки воскресшего являются документом непреложной ценности для современной науки и в целом отражают подлинную потустороннюю действительность.


И промолчал я.

И истаяли чудовища.

Обессиленный упал я на глинистую поверхность. И выпал из ребра моего ржавый крюк. Впервые произошло то, что было для меня невероятным — мог отомстить! но не отомстил! отпустил врага своего! отпустил падлу поганую, сволочь бритую, гадину гнусную! В пору рвать на себе волосы и вопить истошно, матом крыть на всю преисподнюю… нет, на душе спокойно, и боль утихла, и сердце не рвется из груди, и чудовищ этих злющих нету.

Прямо рай!

Оторвал я глаза от глины. Поднял голову.

И увидел себя самого, стоящего предо мною. В кровоточащих ранах, полуистлевшего, с проглядывающими сквозь гнилую плоть желтыми костями. Горько мне сделалось и тяжко. На живую нитку живет русский человек, прав был бессмертный Николай Васильевич, определенно и совершенственно прав. Но видел я, как раны зарастают, как плоть покрывает кости и исчезает тлен. И приготовился я к худшему, ибо лучшего ждать не мог.

— Встань! — сказал стоящий предо мною.

Ноги не послушались меня, я упал на глину.

— Встань, паскудина!

Из последних сил рванулся, встал, выпрямился… никого не было передо мною. Лишь вдалеке, во мраке горел крохотный огонек. К нему я и побрел.

Не столько шел, сколько полз да на четвереньках ковылял. Не знаю, много ли дней и ночей добирался, там нет счета, там все иное. Но дополз, рухнул у бревенчатой стены. Издыхающий и слабый.

Лежал долго. И было это мучение для меня после страшных адских мучений отдохновением. Ждал начала новых пыток. Знал, это начало, все еще впереди.

И дождался.

Распахнулись ставни над головой. И вылезло существо заросшее желтой спутанной шерстью, с желтыми зубищами и желтыми глазами.

— Сгинь, чертово отродье! — прохрипел я ему. — Сгинь!

Но существо это ухватило меня за шею, встряхнуло. И вылезли из шерсти еще две ручищи, с молотом и гвоздями ржавыми. Прибило оно меня к стене, прямо гвоздями в руки, в ноги, в грудь, в шею… отошло. И смотрит.

От боли кровавые слезы текут, ум смеркается. Но терплю, молчу. Знаю, тут пощады не бывает. И так передышка была, и на том слава Богу!

Когда существо пасть свою раззявило, ничего я в ней не увидал, ни клыков, ни языка, ни зубищ, а только черный провал — будто там космос был, пустота. И изрекло оно:

— Теперь ты, грешная душа, выйдешь наверх. И не в памяти своей. А как есть. Одна твоя половина будет висеть на гвоздях. Другая пребывать там! Но помни…

Оно сверкнуло желтыми глазищами. И пропала глинистая почва, пропала бревенчатая стена. И висел я прибитый к раскаленному медному листу. А внизу полыхало пожарище, преисподняя. Мука усилилась стократно. Мрак, безысходность. Боль. Но молчу я.

— Готов? — вопросило существо.

Оно висело прямо во тьме, в пустоте. И было самим дьяволом тьмы.

Я только кивнул.

И тут же огонь и преисподняя пропали.

Будто вновь очнулся лежащим в гробу. Темно. Сыро. Жутко. Но понял я своим убогим умишком, что за какие-то подвиги, а может, и просто так мне разрешено будет выйти наверх. Надолго ли, не знаю. И стало тяжко дышать. Начал задыхаться я в гробу. И выпрямил руки уперся. Трухлявые, гнилые доски прогнулись, сломались. Стало засыпать холодной кладбищенской землей, черви и личинки сыпались сверху, просачивалась вода. Но не жалел я ни рук, ни ногтей — в щепу раздирал доски, разгребал над собой землю, выползал, вылезал. Сам ад дал мне нечеловеческие силы, сдвинул я надгробный камень, червем выполз наполовину во тьму ночи. Шел дождь. Могилу заливало. И руки мои отливали зеленью. Лица не видел, но знал — страшно оно, чудовищно. И узрел я вдруг весь ужас происходящего в глазах чужих!..

— Не надо…

Женщина, сидевшая у соседней могилки под зонтиком, окаменела. Лишь губы повторяли тихо:

— Не надо, не надо!

Свидетель!

Злоба ослепила меня. Взревел дико. И набросился на нее, ломал кости, подминая под себя. В считанные секунды расправился я с нею, спрятал труп в собственной могиле. Выполз снова и сбросил с себя полу истлевшие лохмотья. И встал голым под очищающим дождем. И понял, что опять сорвался, допустил ошибку, что не будет мне теперь пощады, что несказанные муки ждут меня. Но пока ни одна тварь не коснулась меня… И выход был открыт.

Зеленой тенью побрел я к кладбищенским воротам. И только тогда осознал — это земля, это мир живых, хоть краешком глаза увижу! Себе не верил. Но шел.

Ночь коротка.

И надо многое успеть. За воротами долго ждал, притаившись. Наконец повезло. Загулявший забулдыга пер прямо на меня.

— Стой, сука! — зашипел я на него.

Он в миг протрезвел.

— Нечистая сила! Мертвяк! — чуть не пал со страху.

Но не успел. Я ему глотку сдавил, да дернул на себя. Одним ударом дух вышиб из тела. Но нужна мне была только одежонка его. Труп бросил в кусты, оделся. Мокрый, грязный.

Будь что будет!!!

Хоть ночь, но погуляю!

Это мне навроде увольнения дали. За примерное, хе-хе, поведение? Мать их загробную! Накатило зло да веселье. Дорвусь щас! И сомнение… дорвусь, и все напорчу? и все снова начинать, все сызнова проходить? а какая разница! все одно — муки-то вековечные. Заболела у меня башка от мыслей всяких, а может, от чистого воздуха. Ведь сколько я им не дышал, все в подземельях маялся!

По дороге попалась церковка старая. И решил испытать себя. Сделал шаг к воротам — загудела земля, заскребло на душе. Еще два — и шарахнула с черных небес молния, прямо под ноги.

— Ах, вы суки! — взревел я. — А ежели покаяться хочу?!

И еще три шага. Затряслись стены, глухо ударил колокол на маленькой колоколенке. Жуть! Меня переворачивает, гнетет, от страха волосы дыбом. Но я вперед. И снова — гром, молнии. Все это совпадение, случайность — твержу себе, этого нет. Вот сейчас войду… паду на колени перед Образом, и буду грехи отмаливать, лоб расшибу, но покаюсь, покаюсь во всем! Неужто никогда мне прощения не будет?! И вошел я внутрь. И прогрохотало из-под сводов:

— Изыди, сатана!

И пуще прежнего задрожали стены.

Опустился я на колени, жалкий, дрожащий, немощный. Твержу слова молитв, ищу Лик… и не нахожу. А стены трясутся как при землетрясении. Страх Божий.

— Изыди, исчадие ада!

Нет! Не хочу! Хочу здесь! Хочу замолить грехи! Аки грешник, что дороже ста праве-е…

— Изыди!

И обрушились стены, разом обвалились.

Но ни один камень не упал на меня. И осмотрел я развалины. Страшная Месть! Жуткое это было зрелище, будто не церковь тут стояла, а вертеп языческий, дьявольский.

И понял я — навеки будет проклято это место! Проклято! Страшное место…

Ползком выполз из развалин. И решил идти к людям. Примут? Или нет? Раскрываться нельзя. Ощупал голову — на затылке, через весь череп жуткий огромный развороченный рубец, это след от удара топора. Так и не зарастает. Куда с таким. Хорошо еще с пьянчуги кепарь снял, не бросил.

Дождь прошел, кончился. И разом высох я, даже горячим стал — будто адское тепло меня согревало. Только так подумал и увидал свою вторую половину: тело свое изодранное, прибитое к медной жаровне над пожарищем преисподней. И боль непереносимую ощутил, и жар, и пустоту ада. Но тут же все пропало. И опять я был на земле, за версту от кладбища, из которого выполз я.

Хотелось тепла. Человеческого.

Набрел первым делом на шалман. Ночь на дворе (может, это был еще вечер?), а он работает. Три мужика под стенами валяются — вдрызг! И тогда пробежала в башке моей мысль, пробегающая часто в русской голове: бросить всё и закутить с горя назло всему…

Зашел я тихонько. И только тогда карманы одежонки прощупал: несколько бумажек рублевых, мелочь — на пивцо хватит. В шалмане полумрак, накурено. Я воротник поднял, кепарь надвинул, в спину уткнулся крайнему, стою жду.

Дождался.

— Мне пару! — говорю.

И вижу — глаза у разливщицы пивка на лоб лезут, вот-вот заверещит. Я и оскалился, дескать глотку зубами перерву. Она стихла. А ручонки шаловливые дрожат, трясутся. Но налила две кружки. Я с ними к стеночке, к стоечке. Мужичье все пьянющее. Но гляжу, косятся — чужой им не по нраву. Пивко душу греет — рай, блаженство. Да только в компанию никто не возьмет, не примут. Как бы чего похуже не было…


Примечание специалиста. Данный случай заставляет нас припомнить один эпизод, описанный спецслужбами подмосковного города…

С вечера в городке объявилась банда, состоявшая из двоих лиц неопределенной внешности. За ночь банда разгромила шесть палаток, учинила резню на танцах (восемь трупов, пятеро раненых, трое изнасилованных). Сожгла местную пивную, разворотила две могилы на местном кладбище, разгромила магазин и убила его заведующего, долго бродила по городку, издеваясь над его жителями, нанося им травмы. Дело казалось местным правоохранительным органам самым заурядным, но лишь до тех пор, пока не было детально обследовано кладбище. В секретном отчете в Москву, после обследования было сообщено, что могилы были вскрыты и разворочены не сверху, снаружи, а изнутри, из-под земли. Покойников в могилах не было, зато были следы, которые вели прямо из могил в городок. Спецкомиссия, приехавшая из Москвы, дело засекретила и закрыла. Всех пострадавших вызывали поодиночке и в строжайшем порядке, приказывали не разглашать событий той ночи, брали подписку, многих очевидцев забрали с собой (с тех пор они не вернулись в городок). Факт выхода из могил и разгула мертвецов был налицо. Но ни одна строка об этом не просочилась в печать. Вполне возможно, что и в данном случае мы имеем дело с подобным феноменом.

И вот подваливают трое.

— С зоны? — спрашивает один.

А у второго перо в лапе. Я молчу. Он мне перо в брюхо — раз! И насквозь. А мне все по хрену. У него челюсть отвисла. Стоит — зеленей меня. А первый мне в морду — хрясь. Да так, что из носу кровавые сопли. И третий — с другой стороны, хрясь!

Били минут пять. Все в шалмане притихли. Смотрят.

Они ведь не знали, что мне боль от их побоев — тьфу после ада, что ножичком мертвяка вообще не возьмешь. Но не хочу отвечать, все жду, угомонятся, натешатся, скоко ж можно беззащитного бить. Короче, вышвырнули меня из шалмана. Допить не дали. Тут и не стерпел. Подманил одного из них — да челюсть нижнюю и вырвал ему, ухватился, дерганул вниз — только слезы из глаз. Стою жду.

Смелость ихняя сразу кудай-то пропала. Расползлись. Хрен с вами, суками! Мне ведь все понятно — мертвяк им не по душе. Но навязываться не будем. Что толку навязываться — не полюбят навязчивого и в кореша не возьмут.

И побрел я от шалмана, куда глаза глядят. Иду по темной улице, меж низеньких домиков. Шарахаются от меня пугливые тени. Попался навстречу один кот — так замер, столбняк с ним случился, глазищи горят, шерсть дыбом встала, учуял, небось, что нежилец идет. Ему страшно, а мне гнусно. Баба-проститутка подвалила было, подрулила, да и осатанела, зуб на зуб не попадет, в трясучку впала. Только пока ее трясло, ухватил я ее за зад, да через изгородь перекинул, сам сиганул туда же следом, разодрал платьишко… Мне все одно гореть в пламени. Натешился. Но добивать не стал. Случилось что-то со мною, не тем я уже был, не тем! После суда подземного, после того, как простил обидчика, перевернулось что-то во мне. Вот и тело ее горячее мял, крутил. Но не терзал; не мог боли причинить, рука не повертывалась. А она так в себя и не пришла. Ничего, к утру продрыхнется. А может, и еще кто подберет. Главное, не загубил души ее. И свою новой смолой не залил.

Тьма. Спит городишко. А я в окна заглядываю. В лунном свете ворочаются спящие и не ведают, кто на них смотрит. Мне плевать! Но все же жалко людишек. Один малец на меня уставился из комнатки своей, оцепенел, глаза как у совенка стали. А крикнуть не может, горло судорогой свело. Живи, малец, не трону!

Иду! И уже сам знаю куда. В следующем доме он, в следующем. К нему и шел. Вот окно. Свет теплится еле-еле. А он, гад, в распоясанной рубахе, без штанов, сидит и выпивает. Сука!

Я не спешу. Мне надо его вот такого, безмятежного видеть. Не постарел почти. Только лысина больше стала, да нос мясистей. Это он меня в семьдесят третьем подставил, сука. Его теперь судить буду. На то и прислан из ада, как сразу этого не понял. И стукнул в стекло три раза.

Он к окну. А я уже у дверей стою. Жду.

— Кто там? Проходи мимо!

— Отворяй, гнида! — говорю.

Затих. Узнал. Шуршит чем-то.

— Щя, отворю! — бурчит чего-то, выжидает тоже. И вдруг глухо: — Да незаперто, заходи.

Пнул я дверь, вошел в клеть, притворил за собой. И мне в грудь кусок свинца — чуть не повалился. Выстрел уже потом прозвучал. А он, гад, стоит с обрезом, ухмыляется. И второй раз, и третий.

Рухнул я. Пуля сильно бьет. Для живого смертельно. А мертвяка только с ног валит. Мертвяка по второму разу не убьешь.

Вот я ему снизу, с порожка и цежу:

— Не боишься, сволочь, палить-то среди ночи?!

Бросил он обрез. Завыл. Забился в угол, дрожит. Казни лютой ждет.

Вот тут я и встал. Уселся на стул. Налил себе полный стакан. Ему не предложил. Выпил. Потом еще. Хоть и труп я, в башку шибануло, просветление нашло.

— Ну чего, Моня, понял, кто к тебе в гости заявился?

— Понял! — отвечает. А самого кондратий вот-вот хватит.

— Ну и как тебя теперь казнить за подлянку твою?!

Молчит.

Выпил я третий стакан. И ушел.

Пусть он сам себя казнит. Плевать мне на него!

И жалко стало бабу ту, на кладбище, что под зонтиком сидела. Вот ведь несправедливость житейская, вот подлость сволочная: хорошие люди, добрые мрут, а гниды всякие и иуды живут. Пускай пока живут, им в аду вечно мучиться! им пытки терпеть и гореть, а не в райских кущах малиной лакомиться.

И все равно жаль. Зарекся я живую душу трогать. Зарекся, себя не узнавая. И тут же мента придавил. Он на меня из-за угла с «макаровым» кинулся. Пикнуть не успел, как окунулся. Там и бросил я его.

Несло меня куда-то. Куда— сам не знал. Сила влекла, не давала покою, не давала отдохновения даже в эту земную ночку.

И принесли меня ноги… лучше б и совсем не приносили!

Черная комната на третьем этаже. Большой овальный стол. Сидят кружком шестеро. Свечи горят. Звезды какие-то мелом и чем-то красным начертаны. Фигуры какие-то странные. И серой пахнет. Как в преисподней.

Один, седой, голову приподнял и сказал:

— Пришел!

Все разом от скатерки оторвались, уставились на меня со злобой, глазами сверлят.

— Семь ночей не приходил! На восьмую пришел!

Хочу им сказать, что впервые их вижу, что нет им дела до меня, и не могу! В полной их власти.

— Из могилы восстал? — спрашивает седой.

— Из могилы, — отвечаю.

— Отлеживался, подлец?! Все! Хватит! Пристала пора ответ держать!

А я и бежать не могу, заколдован будто. В шестиграннике кровавом стою, переступить через линию не могу, руки не поднять.

— Восемьдесят первый год, Пенза? Помнишь?

— Нет!

— Две девчушки по пятнадцать лет. Школьный бал?

И прошибло меня молнией. Было! Обеих три недели в логове своем держал, забавлялся. Потом изрубил. Одну съел по частям. Вторую уже не смог, воротило, все же не людоед. Было! Это они меня вызвали из ада? Сволочи, сатанисты! Слуги Люцифера!

— За все отдал сполна! завопил я в голос. — За все! С лихвою-ю-ю!!!

— Не за все, тихо сказал седой. — Перед нами ответишь.

И увидел я, как встает из угла, с черного табурета ведьма, натуральная ведьма с зелеными немигающими глазами. Подошла ближе, а меня уже прожигает насквозь. Уставилась. И вывернуло меня наизнанку. Начал все рассказывать, в мельчайших подробностях, шаг за шагом, как я их терзал, пытал, как измывался над ними, и как они… А сам вижу — один все на видеокамеру записывает.

Ведьма к нему обернулась.

— Брось, — говорит, — не выйдет ничего, это же мертвяк, его нет, камера его не возьмет, и свидетельские показания нам не нужны, понял.

— А кто ж его возьмет? — спрашивает седой.

— А я и возьму!

Лицо ее страшно изменилось, стало вытянутым, жутким, вырвались наружу острые зубы, клыки. И впилась она этими клыками в мое горло. В лоскуты изодрала, залилась кровищей. Но это было только начало.

Седой кричал:

— Нет! Не хочу! Не надо! Хватит!

Он не ожидал таких страстей, вот и не выдержал. Хоть и жаждал мести, но не осилил доли мстителя. Но поздно было. Ведьма его не слушала. Она вытворяла, что хотела.

А когда откинулась к столу, я лежал в колдовской фигуре грудой внутренностей и кишок, лежал и стонал. И не было мне больно. Ибо боль была там, в аду, там горело мое тело, прибитое к жаровне. А здесь лишь душа моя в трупных лохмотьях стенала и металась. Неужто для этого вы звали? Чтоб только насладиться страшной, кровавой местью? А чем они тогда лучше меня? Вон, седой лежит под столом бесчувственный, вырубился, слабак. Остальные по стеночке жмутся.

Сатанисты! Повелители духов! Ни чего, попадете в преисподнюю, вам все раскроется самим, никого вызывать не надо будет, только успевай, принимай новенькие подарочки Люцифера! Приведите ещё Вия…

Забрезжило за окном. И оборвалось все. И пропала комната с овальным столом. И перебросило меня на кладбище. Ткнуло окровавленным лицом в могилу собственную. И полез я в нее, прячась от света, приносящего чудовищные страдания. И ткнулся головой в труп женщины, той самой, и преградил он мне путь, и изнемог я от пытки лютой, пытки более страшной, чем адские пытки. Мне надо было во что бы то ни стало вползти в могилу, улечься в гроб, чтобы не опуститься вниз… Но тело мешало! Не давало мне скрыться со свету белого! и не было в тот миг страдальца, подобного мне на всем белом и черном свете.

От редакции. В условиях тотальной цензуры, гонений и запретов мы взяли на себя нелегкий и опасный труд — публикацию настоящих записок, неоспоримая ценность которых заключается в их абсолютной достоверности, правдивости «от и до» (за исключением немногочисленных, кратких фрагментов, в которых по мнению специалистов могли присутствовать галлюциногенные элементы, порожденные физическими и психическими сверхперегрузками индивидуума, проникшего в иное измерение (загробный мир). Редакция поражена мужеством этого зверски убитого и воскресшего после долгих мучений человека — ведь главное испытание ожидало его в нашем мире, на земле: он бы мог затаиться, умолчать обо всем, не подвергая себя риску со стороны властей и спецмедслужб, которые методически выслеживают и вылавливают всех воскресших, вернувшихся из потустороннего мира, чтобы скрыть их от людей в своих секретных исследовательских лабораториях и вершить над ними бесчеловечные опыты. Десятки (если не сотни и тысячи) несчастных, по всей видимости, уже умерщвлены «естествоиспытателями в белых халатах» за спинами которых прячутся госчиновники из международных спецслужб. Но нам не дано вторгаться в механизмы тайной власти. Мы можем только описывать реальные события, излагать факты.

Пользуясь случаем, мы хотим выразить признательность тем людям, которые прислали нам письма, признали, что все описываемое соответствует действительности в деталях, что с ними происходило то же самое и именно в той же последовательности. Несмотря на то, что эти люди не желают себя подвергать опасности и не называют своих имен и адресов, мы им благодарны! В настоящее время редакция разрабатывает проект устава Комитета по защите воскресших. Мы не вправе допустить бесчеловечных преследований тех, кто вернулся к нам оттуда. И так слишком много испытаний выпало на их нелегкую долю.

Я рвался в собственный гроб из последних сил — сзади, словно расплавленным оловом жгло меня утреннее солнце. Белый свет разъедал мою кожу соляной кислотой. Я рвал когтями ее тело — пальцы вязли в трупной мякоти, холодной и скользкой. Но спина моя и затылок мой не выдерживали, не было мочи, будто тысячами копий били в них палачи, били со всей силы. Обезумев от боли, вонзился я клыками в ее горло, стал грызть его, рвать, терзать… И вот тогда открылся один остекленевший глаз.

— Уйди… — прохрипело мне в ухо.

Отпрянул я от гадины. И затрясся. Прямо на глазах в открытом ее перекошенном рту вырастали жуткие зубищи! Изогнутые, острые клыки — это было немыслимое превращение! И с такой силой она отпихнула меня, что выкатился я из могилы разверзтой, взвыл раненным зверем, исторг матерную злобную ругань и повалился.

— А-а-аххр-р-р!!! — заорала она вдруг.

И на нее действовал белый свет. Только высунулась, сразу глазища налились кровью, рожа исказилась дикой гримасой. Взревела, завизжала, окровавленными ладонями прикрылась от солнца… и рухнула обратно.

А я катался по земле, бился головой об камни, рвал лохмотья и кожу на груди когтями. Но видел, как из-за ограды глядят на меня со страхом несколько глаз. Любопытные, гады! Ничего, вот сдохнут — покрутятся хуже моего!

Ненависть к живым обуяла меня. Я бросился на железные прутья, будто и не было их! Хотел загрызть, задушить, разорвать… Да только будто тысячеострой палицей со всего размаху долбанули мне прямо в морду — аж на двадцать шагов назад отлетел, сбил ветхий деревянный крест, напоролся на ржавый штырь — насквозь он меня проткнул, хребтину раскрошил-проломил — обычный живой уже сто раз бы издох. А я только муки терплю, вою сатанинским воем… И тут рука…

— Лезь сюда! — замогильным басом ухнуло в затылок.

И костлявая ручища скелета уцепила меня за горло, рванула с такой силой, что заскрипели, затрещали какие-то доски, обрушилось все… и провалился я в темень и мрак. Сразу же стихли боли, жечь перестало и никто меня копьями не колол, только хребет нарывало.

— Это кладбище — проклятое, — пробасило снова, откуда-то сбоку.

Пригляделся я и увидал у земляной стены черной могильной ямищи мертвяка — одни кости от него остались, только желтые глаза без зрачков из глазниц черепа поблескивают.

Отпрянул я к противоположной стене, приготовился защищаться.

Но он только расхохотался.

— Не бойся, — говорит, — никто тебя, грешника поганого, тут не обидит, понял?

— Угу, понял, — закивал я сразу. И сообразил — это ведь он меня в свою могилу затянул, он! Ему еще и спасибо надо сказать… Да только язык-то не шевелился, разбух во рту.

— Я скоро наверх выйду, насовсем! — сказал мертвяк ни с того, ни с сего.

— Я тоже вот выходил, — вякнул было я с ехидцей. Но он так на меня зыркнул, что мороз по лохмотьям моей изодранной кожи пробежался.

— Говорю — насовсем воскресну! Не понял, погань нераскаявшаяся? Прости, Господи!

— Ни хрена не понял, — сознался я честно. — Разве можно так вот, взять и воскреснуть?! Дуришь ты меня, небось?

Он заскрипел, поднял было костлявую лапу, чтобы закатать мне в лоб. Да тихонько и опустил ее, не ударил.

— Ты еще салага, щенок, зелень. Сколько паришься-то?

— Сам не знаю.

— Значит, меньше года. А то бы знал! — говорит он. — Вот помыкаешься с мое, все разузнаешь. И чего делать надо, чтоб выползти из этого ада, тоже узнаешь.

— Неужто можно?

— Можно!

У меня сердце выдало тыщу ударов в секунду, аж затрясло всего. Надежда… Есть ли она вообще на белом свете. Надежда мёртвых…

— Скажи — как? — просипел еле слышно. — Все отдам, чего хошь проси, все! В рабы к тебе пойду навечно…

— Нет! Не проси, — сказал он и отвернулся к стене, — тут каждый сам по себе доходит, мой рецепт тебе все равно не сгодится. Одно скажу, будешь злобствовать, мстить, терзать — ползать тебе по всем кругам ада безвылазно. Забудешь, и когда приполз, и откуда, про белый свет забудешь, и как звали тебя забудешь.

И вдруг вспомнились все те книжоночки про загробную жизнь, что читать доводилось, как там усопших встречали после «коридорчика» их друзья и близкие, которые раньше поумирали, как их привечали добрые духи-проводники, вели куда-то, подсказывали чего-то… И на сердце у меня легче стало. Это надо же такому случиться, и для меня, убийцы проклятого, грешника черного, вдруг поводырь сыскался, привечает…

— Если б кладбище это не было б проклятым, черным, я б давно выбрался. Да уж очень много здесь зла в этой земле, — пожаловался он снова. — Вон, кресты деревянные, те за месяц сгнивают, рассыпаются в прах. А каменные все шатаются, падают, как их не укрепляй. Одни только пирамиды со звездами стоят, видать, угодны темным силам. Злое кладбище!

— Да какая на хрен разница! — не выдержал я. — В земле гнить — не все ли равно где?! Мозги у тебя, мил друг, не выдержали, сверзился ты в аду, вот чего!

А он не ответил, только зыркнул своими пустыми желтками.

И захотелось мне его изничтожить, растоптать! Такая злобища накатила, что изнутри распирает. Вот гад! Все знает, а сам молчит! Сам ожить хочет, а другие должны муки терпеть невыносимые?! Сволочь! Падла! Гнида заразная!!!

Прыгнул я на него, начал бить и руками и ногами. А он даже клешни своей не подымет, мол, бей, сколько влезет. Праведник хренов! А ведь силенок ему не занимать, это я на себе сам почувствовал. Бью, остановиться не могу.

А как упарился, он мне и процедил:

— Эдак ты и вообще никогда не выкарабкаешься, дружок сердешный!

Плюнул я, привалился к стене и зарыдал.

Да только недолго слезы ручьями лились из моих полузалепленных бельмами глаз. Прямо из земляной стены, с двух сторон, вылезли мертвецкие желтые женские руки, исцарапанные и ободранные, сжались мертвой хваткой на моем горле, потянули на себя.

— Со мной пойдешь, милый! — злорадно прохрипело в ухо.

И провалились мы в желтый смертный мрак. Ни черта я не мог понять. Видел ясно, как наяву, гнусного «земляного ангела», червя окаянного с крыльями, видел, как он тащил вниз спеленутую смертным саваном бабищу — ту самую, что придавил я на кладбище. Тащил, а сам всеми лапами когтистыми и жгутами, клювом и хоботом все бил ее, да колол невесть за что… Невесть? И тут мне все вдруг открылось: увидал я неземным потусторонним зрением эту бабищу в черной комнатенке со старухою патлатой, седой. Та ей в наперстке давала дрянь какую-то, а потом… потом она сыпала эту дрянь в рюмку мужику какому-то, охмелевшему и одуревшему, все лезшему к бабище с поцелуями. Хряпнул он рюмку. Не закусил. Позеленел… к ней тянется. А она отпихнула, улыбается тихо. Яд! Откинулся мужичок! Так вот к кому она на могилку приходила-то! Так вот почему бесы во мне взыграли-то! Почуяли свою жертву… Вот и заспешили! А я у них всего-навсего орудием был. Лопух! Все открылось, сразу…

Только мне-то не легче от этого. Земляной червь, ангел проклятущий ее в ад волокёт. А она меня за горло держит, и я снова вниз лечу, по старой, знакомой дороженьке. Страшный страх навалил на меня, нестерпимый. А крикнуть не могу, оцепенел.

Но чувствую, что я еще там, внизу, что снова раздваиваться начинаю. И лечу… и к жаровне гвоздями прибит, горю, корчусь в дьявольском пламени. И какие-то отродья скачут вокруг, беснуются, тычут в меня огромными железными ножами, хохочут. Только хохот у них — не смех, а злобное и дикое оскаливание, лязганье зубами. Неужто все, неужто кончилось?! Опять внизу муки терпеть?! Уж и позабыл, что наверху тоже несладко было.

— Со мной пойдешь! — бьет мне в уши.

Руки разжались. Мрак все покрыл.

И будто отделился я от моего мертвого тела, отлетел вдаль духом бестелесным. И тогда светать стало. Языки пламени зазмеились. И тысячи тысяч изуродованных людских тел корчились в этих лижущих их языках. Ад! Сверху, на железных крючьях висели полуистлевшие, судорожно дергающиеся мертвяки, внизу — все в огненной жиже кипело и бурлило. И торчали из этой кроваво-пенящейся жижи-огня железные колья с насаженными на них головами отрубленными: бешено вращались выпученные глаза, скрежетали зубы, дыбом вставали, сгорали и начинали лезть заново волосы, раздувались ноздри. Тут же рубили, секли, жарили, пытали, терзали еще многих, очень многих.

И стоял какой-то рогатый гад с огромным мечом, весь в железе и шипах, стоял и смотрел на муки несчастных. Исправитель и кат.

Железный шлем открывал его голову. Но в прорезях не было глаз — там зияла страшная, черная пустота. Стоял этот железный дьявол недвижимым истуканом, только кончики черных пальцев с железными ногтями-кинжалами чуть пошевеливались.

Потянуло меня к нему как магнитом. Кругом воздух, дым, огонь, уцепиться, ухватиться не за что. Вот-вот налечу! Но напрасными были страхи мои. Не шелохнулся гад! А я сквозь него прошел — просочился, словно не я, а он бестелесным был. И что-то изменилось сразу. Я не понял. Но потом поневоле дошло — жар коснулся моей кожи, от адского огня заломило кости, вывернуло хребет. Вновь плоть я обрел. И стремительно понесся через огонь. Это был фантастический полет — с такой скоростью никогда не несся я, даже в самолете когда в Сочи летел. Все замельтешило вокруг, завертелось… и со всего маху долбанулся в какого-то распятого на медном листе, изодранного и обглоданного человечину. Будто влип в него, врос. И тут же дошло — ведь это же я и был, тот самый, отдвоенный, второй… И чую, что это не кто-то посторонний, а я сам распят, меня поджаривают на медленном и жарком огне. Кончилось раздвоение, мать-их-перемать!!!

— Отпустите, гады! — завопил я на всю преисподнюю, — отпустите, сволочи-и-и!!!

И они отпустили. Гвозди будто сами собой выскочили из рук и ног, из живота и горла. Стал я падать в пламя, но не успел. Ржавая цепь захлестнула мои руки, вздернула меня, вскинула. Затрепыхался я на этой цепи. Да только недолго висел без дела. Подлетели голые рогатые дьяволы — точные копии, что грешников в пламени совсем недавно терзали, а может, и они самые — соскалились, ножи свои длиннющие повыхватывали. И один как начал бить по кистям мне, бьет как заведенный. Нож у него тупой, боль дикая. Только с тысячного удара перерубил руки. И опять я не упал — другой дьявол подхватил меня за волосы, встряхнул и давай шею перепиливать. Вечность пилил!!! Но отделилось мое тело, рухнуло вниз. А я все вижу. Из горла кровища хлещет, но вижу. Он мою голову трясет в лапище, все вокруг пляшет, прыгает. Зато другой — безголовое тело подхватил, разодрал грудь, сердце вырвал — и мне в рожу, бьет, бьет, бьет. А потом сунул его в пасть свою зубастую. И проглотил. Измывались они надо мною без конца и краю. Лихо мое пришло и горе горькое…


Примечание специалиста. В последнем описании исследуемого субъекта на реальные, доподлинные факты явно накладываются чисто эмоциональные оттенки псевдобытия, возможно, пережитого субъектом в гипнотическом трансе или внесознательном состоянии. Мир иных, потусторонних измерений не может в деталях соответствовать примитивным описаниям «преисподней», которая создана человеческим воображением и лишь в незначительной степени описана вернувшимися из этого иного измерения. Существует чрезвычайно весомое основание считать, что зачастую субъекты воспринимают не то, что происходит в реальности, а то, на что запрограммированы их глаза, мозг. Воспринимая в реальности иного измерения множество неясных теней, очертаний, движений, вспышек, мельканий, мельтешений, блесков, затемнений и т. д., глаз человека и его мозг подстраиваются по собственным стереотипам и начинают связывать движения потусторонних предметов и тел в объяснимую для себя картину: заострения, например, воспринимаются как рога, ножи, копья, иглы, гвозди; шары — как головы существ «дьяволов», предметы вытянутые, как руки, ноги, туловища и т. д. От чудовищного перенапряжения мозг сам дорисовывает все недостающее — вот и получается готовая «картина». Подобные явления существуют давно и многократно описаны за историю человечества. Наилучшим образом удалось бы получить картину иного измерения, переместив туда кинокамеру, видеокамеру, фотоаппарат или что-то подобное. Но материальные предметы пока перемещению не поддаются. Это в значительной степени усложняет дело. Но не делает его безнадежным. Уже на настоящий момент существует достаточно четкое научное видение иного мира. В нем преобладают отнюдь не человекообразные существа (дьяволы), а бесформенно-меняющиеся разумные субстанции, принимающие облики в зависимости от уровня интеллекта, фантазии объема информации воспринимающего их субъекта. Что же касается «мук», «наказаний за земные грехи», можно с достаточной степенью уверенности сказать, что сами аморфные иносущества безразличны к человеку. Однако, если в памяти субъекта содержатся неблагоприятные поступки, преступления и прочее подобное, все мысленные наказания, которые он сам себе предоставлял за свою жизнь (сознательно, подсознательно и сверхсознательно) посредством этих существ начинают материализовываться, воплощаться, повторяясь до бесконечности, свиваясь в замкнутый круг, доводя субъекта до умопомрачения и еще большего патопсихогенеза реальных мук, истязаний и пыток. Чрезвычайно сложная проблема! На данном этапе мы не можем отличить полностью в воспоминаниях воскресшего реальность доподлинную и реальность психогенную. По всей видимости, мы не сможем сделать этого никогда, так как реальность психогенная может являться той отличительной осью иного измерения, которая и делает его иным измерением, которая недоступна нам в нашем мире для представления. Мы не можем даже вообразить ее, как не может вообразить себе ось Z (высоту) двухмерное, плоскостное существо. В таком случае вполне разумно предположить, что весь пересказ реальных, доподлинных событий является ни чем иным, как проекцией в наше измерение событий развивавшихся по недоступной нам оси в недоступном мире. То есть, с субъектом на самом деле происходили вещи неизмеримо более сложные, причудливые, непостижимые, чем те, которые он описывает — просто для описания потусторонней реальности у субъекта не хватает здесь, в нашем мире, языковых, образных средств, а у нас, слушателей и читателей, не хватает способностей к восприятию абсолютно чуждых и непонятных категорий. Тем не менее, мы вполне понимаем друг друга и в достаточной степени представляем тот иномерный потусторонний мир.


Они рвали меня на куски. И с безумным хохотом пожирали — давясь, рыгая, чавкая. Острейшая боль пронизывала каждый изрыгаемый кусочек моего несчастного тела. Временами тот, что держал мою голову за волосы, начинал бить ей о ржавый зазубренный крюк. Проделывал он это безжалостно, с остервенением, наслаждаясь пыткой. И что особо странно, я порою видел это все его глазами, со стороны, и мне не было жаль себя, я был им, палачом, пытающим меня самого. Нелепость, жуть, маразм! Все сплелось в сумасшедший клубок — за какой конец ни дергай, ни хрена не выдернешь и не распутаешь. Истязание закончилось, когда отвратительный дьявол насадил мою голову на железный кол и отвернулся от нее. Все сразу пропало. И прозвучал глухой равнодушный голос. Прозвучал не извне, а в самой голове.

— Ты получил сполна за прошлую ночь. Хочешь ли ты еще выйти туда?

Все мое естество завопило: нет! нет!! нет!!! не хочу ни за какие блага терпеть таких мук! не хочу!! нет!!!

Но видно, упрямый бес навечно поселился в моей несчастной прогнившей голове. Это не я, это он выкрикнул во мрак:

— Хочу!

И… ничего не изменилось. Так же тихо, сыро, темно. Я попробовал шевельнуться — сырая земля навалилась на мои плечи, в ноздри шибануло гнильцой и прелыми досками. Перенесло! Мгновенно перенесло. И как они это делают? Да, я снова лежал в полуистлевшем гробу, в могиле на проклятом, сатанинском кладбище. Значит, наверху ночь. Можно выползать.

Земля забила рот, залепила глаза.

С каждым движением она все больше наваливалась на меня, давила, гнула, расплющивала. Срывая ногти, я вгрызался в нее, рвался наверх, выползал червем могильным.

Когда моя левая рука вырвалась наружу, даже сквозь толщу земли я услыхал пронзительный визг, топот шагов — кто-то убегал со всех ног, напуганный мною… даже не мною, а одной только высунувшейся из могилы рукой. О-о, как жестоки и бездушны люди! На этот раз ночь была сухой, звездной. Воронье каркало над побитыми, разбросанными крестами, выглядывал из-за ограды какой-то алкаш, совсем не державшийся на ногах… и стояла она, та самая бабища. Она была вся в земле, под ногами ее пучилась развороченная могила.

Она тянула черные костлявые руки к мрачным небесам и выла. Она не видела меня, глазницы трупа были пусты. Поневоле я отвернулся, вжался в землю, проклиная самого себя и свою поспешность. Ну зачем я, дурак хренов, удавил ее?! Теперь спасения не будет от этой мерзкой твари! Надо было, чтоб она сама сдохла, чтоб ее память об убиенном муже замучила! Так нет, дернулся, не сдержался, дьявол меня побери!

Горючие, обжигающие слезы лились из моих глаз.

А она все выла и выла.

Я полз в другую сторону, выплевывая гнилую, пропитанную трупной жижей землю изо рта. Я не хотел ни слышать, ни видеть ничего. И я бы ни за какие коврижки не обернулся. Но тот самый пьяный болван, что торчал за оградой, вдруг заблеял таким идиотским блеяньем, что загривок мой передернуло от омерзения, заскребло на сердце. Лязг поваленной ограды и вовсе взбесил меня. Я вскочил на ноги… но тут же упал — какие-то трухлявые доски расползлись под ступней, не выдержали моего призрачного веса.

— У-у-у-бла-а-а-я-я!!! — ревел по-звериному алкаш. И дуром пер на бабищу. Пер, расставив свои огромные волосатые лапы, падал в пыль и грязь, тут же вздымаясь, сопя, роняя слюну в мертвенном свете луны. Это был какой-то зверюга, а не человек.

А мертвая бабища стояла к нему спиной и даже не замечала алкаша, будто и не слышала эту паскудину. Она выла все громче, скрежеща зубами, срываясь на злобный плач. Время словно остановилось. Я привалился спиной к здоровенному перекошенному кресту. Но он осыпался ржавой вонючей трухой, запорошил мои больные глаза.

С ревом и утробным гоготом алкаш подступил к мертвечихе, сбил ее наземь одним коротким ударом, потом ухватил за волосы… те остались в его черной ручище, мертвечиха только дернулась и застонала. Но это все не обескуражило зверюгу. Он снова утробно заржал, ухватил ее как-то поперек, подкинул над могилой, задрал саван, прижал мертвечиху к себе задом. И начал судорожно рвать ремень на своих брюках. Только тогда на меня снизошло, все понял, догадался — да этот ублюдок живой, паскудина хренова собирается насиловать труп. Ну-у-у, скотина!!! Он был настолько пьян, что ни черта не соображал, он крутил эту дохлятину словно живую, горячую бабу, лапал ее, рвал в клочья саван… и ни хрена не соображал. А эта тварь хохотала мерзко, и не отбивалась, не пыталась ни убежать, ни выскользнуть, она только изгибалась, запрокидывала лысый желтый череп, скалилась… и хохотала. Нет, мужик был явно не в себе. Меня так и подмывало наброситься на него, исколошматить, вышвырнуть вон с этого проклятого, поганого кладбища. Но силы оставили меня, только глаза все видели, уши все слышали, а рука подняться не могла.

— Ну, давай, давай, еще… — сипло молила она. И каждое слово было омерзительно и дико.

— У-у-убля-я-яа-аааа!!! — ревел ублюдок.

Штаны с него давно слетели. Лунный свет мертвил голый волосатый зад и кривые толстенные ноги-лапы. Насильник все время падал, потом снова поднимался, подхватывал под чресла мертвую жертву и продолжал, продолжал, толкал ее вперед, заваливаясь, сбивая обломок креста. А мертвечиха стонала и хохотала. И тогда усек я: это она его заманивала и околдовала, она специально выла, завлекала… Нет! Не может быть!

— У, падлы! — взревел я.

Силы вновь вернулись в мое истерзанное тело. Я вскочил на ноги, бросился к ним.

Жутко осклабилась бабища, почуяв меня, уставилась черными пустыми глазницами. А алкаш даже ухом не повел, он все тряс своим огромным брюхом, качал ее, гоготал и сопел.

— Не тро-о-ожь! — вызверилась она.

Но было поздно. Мощнейшим ударом я вышиб челюсть ублюдку, сбил его с ног, набросился на него, вырывая мясо клочьями, дорываясь до горла. Но не успел, опоздал самую малость.

Страшная сила подхватила меня сзади, отбросила на три метра. Это была она, слепая и злобная, мертвая и исполински сильная, сильная силой самого ада.

— Сука-а! — заорал я.

И получил такой удар прямо в перешибленный нос, что взвыл. Почти следом она вонзила два своих костлявых пальца в мои глаза. Я завизжал резанным кроликом, аж самому тошно стало. Кровь заливала лицо. Но я чувствовал, как глаза вновь прорастают — дьявольская, неумерщвляемая плоть, сатанинская живучесть! А ведь я так хотел, чтобы меня убили совсем, навсегда, чтобы раз и навсегда! Нет! Не выходило! Не получалось из этого ничего: сколько меня терзали, расчленяли, разрывали, сжирали… и все вновь восстанавливалось. Силы ада! Я вскочил на ноги. Но тут же полетел обратно. Теперь этот живой ублюдок бил меня, бил с такой силой и ловкостью, будто не был в дупелину пьян, будто был не то что молотобойцем, а самим паровым молотом! А эта стерва визгливо и сладострастно хохотала, ей весело было. Последним ударом он снес мне половину башки. И сразу успокоился, подумал, небось, что прикончил гада.

— Уу-у-ублю-я-я-аааа! — завел он прежнее и вновь навалился на мертвечиху. Облапил ее, присосался слюнявыми губищами к разлагающейся трупной коже. Он так ничего и не понял. О-о, как счастливы безумные и безумно пьяные! Я люто и злобно позавидовал негодяю. А перед глазами встала одна жертва моя, туристочка из Италии, черненькая и грудастая. Еще в семьдесят девятом на Ладоге я ее прихватил, всю ночь терзал и голубил, то рвал смертным рваньем, то ласкал, надежду давал, измывался. А потом еще живую в дупло старого сухого дуба забил, керосином облил да сжег. Но промашка вышла два местных парня видели концовочку нашу. И, сволочи проклятые, вместо того, чтоб как подобает добропорядочным советским гражданам, бежать в ментовку и стучать на меня, закладывать, они подхватили какие-то дубины и так отдубасили, что духу лишили… Очнулся тогда ночью, во мраке, весь в веревках, в болоте, издыхающий, но рвущийся куда-то. Ничего не помнил, это меня мой звериный дух вызволил, в беспамятстве, связанный, а выполз из болота, просчитались ребятишки, думали, утопну я, сдохну как гнида поганая, а я выполз как гнида. Гниды — они живучие. Двенадцать дней лежал не жрамши, только жижу болотную сосал да комары меня ели. Оклемался. Я эту суку итальянскую вовеки веков не забуду! Паскудина! Гадина! Натерпелся я из-за нее. И только вспомнилось… это мне все за грехи мои. Не искупить их никогда! А башка уже зарастает, опять все вижу как на ладони — бесятся они, трутся похотливо, визжат… Ну, думаю, нет.

— Щас я вам, гады!

И с куском гранитной плиты на них… Только опять не добежал. Сам столбом встал, аж мурашки по коже и кол словно в спину. Это я его глаза вдруг увидал. Еще недавно совсем мутные они были, дикие, пьянющие… а тут! Прозрел, падла! Прочухался! Увидал сам себя на разлагающемся, вонючем, но живом, скалющем зубища трупе, услыхал мертвецкий хохот и визг. И такой дикий, леденящий душу страх в глазищах запылал, что и белков не осталось. Из разинутого рта ни звука, свело судорогой… ну, малый, в чужом пиру похмелье тебе! Хреновые штуки!

— Милый, давай, давай… — пристанывала она, ни хрена не видя, извиваясь голым зеленым телом, подставляя кости и изъеденную червями плоть. А он соляным столпом застыл. Ужас!!!

И тогда понял я, что мне бежать надо, не то хуже будет, совсем хреново будет. Попятился, прижал руки к лицу.

А она выпрямилась, тоже застыла.

— А-а-а, вот ка-ак?! — вырвалось сипло из ее рваного мертвого горла. — Вот оно ка-а-ак?!

И кровавые точки вдруг загорелись в черных провалах глазниц. И увидала она все разом. И меня, убийцу своего во всей мертвецкой красе, трясущегося, голого и жалкого, и его этого восьмипудового жеребца, прервавшего лихое дело. И зарычала она на меня, не на него. Ведь это я все испортил, я все испоганил ей, я жертву отвлек, вывел из колдовского оцепенения и ворожбы. И потянулись ко мне длинные, вытягивающиеся костлявые ручища ее. И пошла она на меня, грозя пытками безумными и боем смертным.

Но не отступил я. Тоже не лыком шит. Из той же богадельни. Звериная ярость закипела во мне. И приготовился я к бою. И выплыли из адской тьмы перед глазами моими радостные рожи чудищ-дьяволов.

Возрадовал я их. Что же делать! Опять вниз, в преисподнюю?! Вся сила в ней, не могу я препятствовать своей жертве, не могу мстить и защищать себя, иначе вновь по кругу адскому. Погибель моя! Со всех сторон погибель!

— Ну, погоди, погоди… — шипела мертвечиха, наступая на меня. — Щас, еще немного, еще чуток!

Опустил я руки. Запрокинул голову.

И спасло меня чудо.

Столп этот соляной, алкаш протрезвевший — уматывал, точнее, уползал, без штанов, сверкал голым своим жирным задом, полз и полз к ограде. И трясся весь, все в нем ходуном ходило, каждая складка, каждая жила, голова аж тряслась.

— Уходит… — промычал я тупо.

— Что-о-о?! — взревела она, обдавая мое лицо трупным перегаром, мертвечиной и гнилью. — Куда-а-а?!

Она сразу все поняла.

И я ей стал не нужен. Она бросилась за этим жирным ублюдком, ухватила его костлявой цепкой рукой за голый зад, подхватила под живот… и рванула назад. Это надо было видеть — изможденный скелет тащил целого бегемота, да еще как тащил!

— И-и-ииии-бл-я-яяяяя!!! — визжал по-бабьи тонюсенько и гадко жирный ублюдок. Он так и не смог выдавить из себя ни единого членораздельного слова. Это был не человек, а какая-то голозадая визжащая скотина.

А как на меня зыркнула тварюга — прожгла дьявольским огнем насквозь. Но не остановилась, добежала до разверзтой своей могилы, зарычала, захохотала дико… и провалилась в землю вместе с жертвой своей, еще живой, орущей благим матом. Только подземное глухое эхо прокатилось.

— Господи, что же это! — прошипел я, забывшись.

И незримой молнией ударило мне в загривок, повалило наземь. Нечего повторять имя недоступное, нечего! Не мне его произносить, опять опростоволосился.

Сквозь боль и слезы эхо слышал подземное, и полз к могиле. Хотел все сам увидать. А как подполз, заглянул в черную дыру, так глазам больно стало. Омерзительный, членистоногий и прозрачный земляной ангел пеленал на дне глубоченной черной ямищи живого еще мужика. Тот дергался, бился, хрипел и стонал — визжать он уже не мог.

Холодно мне стало и мерзко, неужто живьем они его в ад потянут?! Даже жаль гада! Как же так?! А мертвечиха, бабища эта все подлезала под хрипящего, все ластилась, жалась, впивала свои острые клыки в жирную шею, и хохотала. А червь проклятый работал, дело свое делал… И до того мне того мужичину стало жаль, что сунулся я ему на выручку в могилу, рванулся… но не пустила меня какая-то злая сила туда. Не пустила. Весь я во власти их…

Видать, не для того меня на божий свет выпихнули, не для того. А для чего же…

Зарыдал я тогда, забился в истерике. Откатился от края могилы, засучил руками и ногами. Лишь однажды я бился так же, как припадочный. В белопольском приемнике, когда меня взяли почти с поличным, во хмелю дичайшем, когда от озлобления меня трясло трясуном, когда и сам понимал — надо косить под припадочного, иначе кранты, хана. Эх, пронесло тогда! Лучше б меня и прибили тогда, где только эти козлы с топором шлялись?!

Недолго я бился и стенал.

Влекло меня куда-то.

И с каждой минутой все сильнее.

Ползком, потом на четвереньках пополз я к поваленной ограде. И тянулись мне вслед из могил костлявые руки, завидовали мне мертвяки, остановить хотели, не пустить. Не в их власти это было. Эх, проклятое, поганое кладбище! Приют черных душ!

Только выполз за ржавую, кособокую, ломаную ограду, сразу полегче стало. Поднялся на ноги и побрел, голый, избитый в кровь. Куда? Зачем?! Ноги сами несли меня. Надо одеться, надо хоть рожу умыть, утереть. Нельзя же так на люди, нельзя, пусть и ночь кругом. Хоть бы прохожий попался, забулдыга какой, содрать с него одежонку… нет, ноги тащили меня в самую чащобу, через овраги, кусты, бурелом и груды мусора. Лишь на темной крохотной полянке они подогнулись вдруг сами. И упал я рожей в листву, скрючился от какого-то холода, пронизавшего меня вдруг. Долго не мог поднять глаза кверху, минуты две или три. А когда поднял, совсем охренел — пенек стоял предо мной, и сидел на пеньке лысый старик с черными глазищами, носом огромным, вислым, касающимся губы слюнявой. Мерзкий старикашка, горбатый и сухоногий, с нервными, теребящими что-то ручонками, изгрызанными ногтями и мясистыми ушами.

— Встань! — сказал он тихо.

И подняло меня на колени, оцепенел я перед ним, замер.

— Почему сразу не пришел? — задал он вопрос еще тише. Сверкнул глазищами, и прожгло меня отчаянно, страшной болью. — Отвечай!

— Ты кто? — ляпнул я сдуру.

И еще трижды прожгло меня. Старик этот, колдун чертов, надо мной силу имел какую-то и волю. Я б его одним мизинцем придавить смог бы… но не мог. А он терзал меня, власть показывал, издевался. А когда натешился вдосталь, уселся на корточки на пеньке, сухие ножки поджал под себя, выпялил глазища выкаченные пуще прежнего, И сказал:

— Ты мой слуга. Ты зомби, понял?!

— Нет, — ответил я. Ничего я тогда толком про зомби не слыхал, так, треп какой-то был, но толком ни хрена.

— Не понял? — старикашка удивился. И указал вдруг пальцем во тьму. — Подай мне это!

— Чего это? — спросил я машинально. А сам уже встал, побежал куда-то, нагнулся и поднял кусок ржавой железной трубы, вернулся, подал колдуну. А он мне в лоб этой трубой, потом еще раз, потом зашвырнул ее в темень. И тихо так:

— Апорт!

Взъярилось все у меня внутри. Взбеленился, голову жаром захлестнуло.

— Я тебе что — собака, что ли?! Ты чего раскомандовался тут?!

Но так меня шибануло об землю, так перекрутило и вывернуло, что на карачках, хуже любой суки метнулся я в кусты, раздираясь в кровь, расцарапываясь, ухватил трубу зубами, да так с нею, на четвереньках и подбежал к нему, замер, только хвостом не виляю.

На душе препоганейше

Ударил он меня еще раз трубой по башке. Зашвырнул ее куда подальше. Снова спросил:

— Понял?

— Понял, — ответил я. Как тут не понять.

— Будешь служить вернее пса любого. Ты мой раб! Я твой хозяин и господин, понял?!

— Понял.

— Повтори!

— Я твой раб. Ты мой хозяин и господин.

Старикашка засмеялся тихо и довольно. Затрясся.

И тут я, улучив момент, двинул рукой — я б его в лепешку расшиб, убил одним махом… но кулак наткнулся на стену, только кровь брызнула. Невидимая ограда охраняла колдуна.

А меня отшвырнуло, прожгло снова трижды. И подполз я к пню на брюхе, с высунутым языком и облизал подножие пня, корявые корни, потом кору, потом вонючие заскорузлые пятки старика, зарыдал, замолил пощады.

Гнула меня неведомая сила.

Гнула и ломала.

Был я и впрямь рабом бессловесным.

— Будешь шалить, пожалеешь, — прошипел старик. Он забавлялся.

Но мне было не до забав.

— Отпусти меня, — взмолился я чужим, жалобным голосом.

И он ответил:

— Отпущу. Когда исполнишь все! — помолчал немного, а потом сказал стальным каким-то голосом: — Иди. И приведи ее!

Кого? Куда идти? — я приподнял глаза, выпрямил чуть шею.

Но меня уже влекло во тьму.

И в спину мне звучал приглушенный старческий смех.

— Дай хоть одежонку какую-нибудь! — взмолился я, оборачиваясь, чуть не плача.

— Она не нужна тебе, раб! — как-то холодно, не по-людски ответил старик. Но его уже не было на пне. Лишь лежала книга в красном кожаном переплете, с огромной звездой поверху и выеденной старой надписью: «Каббала». Я так прочитал, помню точно, как сейчас, хотя написано было не нашими буквами, а крюками какими-то странными… но я понимал их, крюки эти! Все! Ночь тащила меня в себя — в сырость, мрак, в жуть и неведанную судьбину. Куда идти? Кого привести?!

Сроку мне отпущено лишь до рассвета. Это я точно знал, по опыту старопрежнему. Но время будто и не шло вовсе. Я перся через леса и поля, переходил в брод озерца, реки, болота. А утро не высвечивалось, мрак не рассеивался.

Вынесло меня на каком-то полустанке. Вынесло под одинокую мигающую лампочку. Сидел какой-то тип на лавке, ждал поезд или электричку. Но только меня увидал — его ветром сдуло. Плюхнулся я на лавку тяжело, со стоном, сипом. Опять зарыдал. Бежать! В могилу! В землю! Но не мог! Не мог, дьявол меня побери! Я уже знал, что сяду в вагон, что поеду куда-то, знал, что никому меня не остановить, И знал, что обречен я вновь на черное зло, что вновь по кругам пойду и никогда мне не выпутаться, что был просвет, прогал — блеснула надежда, да и мертвец в могиле тогда, в первый раз подсказал, намекнул — есть выход, есть! Но теперь я был в полной власти проклятого старика, теперь должен был я губить себя, низвергаться еще ниже в адскую пропасть… а ведь поднимался ведь, как тогда у меня сердце билось, как надежда трепыхалась в груди скворчиком. За что?! За что же все муки терпел?! Зачем прощал мучителям своим?! И не

мстил им зачем?! Ведь в руках моих они были! Нет! Претерплю! Все претерплю! дикая боль прожгла хребет — колдун и на расстоянии властвовал надо мною. Будь он проклят во веки веков… нет, не мне проклинать, проклятым не дано сыпать проклятиями.

Где-то вдалеке мерно застучал-загудел поезд. Из-под перрона выполз в дальнем конце спугнутый мною мальчишечка. Он тер глаза и отворачивался. Я все видел… Электричка приближалась. Ночной состав, страшное дело… Лет пять назад в точно таком же, в пустом вагоне прихватил я одну крошку, с дачи ехала, видать. Сунулся щенок какой-то из тамбура, курил он там, да в лоб получил, убежал, заяц! Погано тогда было, спешка, нервы. Недолго потешился, пять минут — и того не было. Вышвырнул я ее в окошко живьем… может, отошла, не знаю, хрен с нею. А что сейчас будет? Окна пустые, желтые…


Примечание редакции. В этом месте мы решили поместить вместо обычного комментария специалиста письмо, полученное на документальные записки воскресшего два месяца назад. Как мы сообщали ранее, факт воскрешения из мертвых неоднократно подтверждался. И как прежде основной причиной, не позволявшей ожившим мертвецам открываться полностью людям, являлся вполне обоснованный страх преследования со стороны властей, спецслужб и спецмедицинсках подразделений, производящих вивисекторские опыты над воскресшими. По всей видимости опыты эти проводятся в массовом порядке и с самой бесчеловечной жестокостью по прямому указанию властьимущих, пытающихся обеспечить себе в будущем личное воскрешение. Насколько известно Комиссии, пока опыты результатов не приносят. Тем не менее преследования вернувшихся из потусторонних миров нарастают, до нас доходят слухи, что созданы специальные отряды боевиков-поисковиков, подписаны негласные международные соглашения. Однако здесь мы вторгаемся в тайные области сильных мира сего, которые закрыты для рядовых граждан и не подлежат ни малейшей огласке. Поэтому, не вдаваясь в детали, передаем слово очевидцу:

«…описания эти верны до мелочей, но поражает беспомощность автора записок. Мне лично доводилось двадцать четыре раза выходить из преисподней на землю. Но никогда я не выходил из одной и той же могилы, всегда меня выбрасывало в другом месте, один раз даже в другой стране. У меня сложилось совершенно четкое мнение — могилы, конечно, не все, не рядовые, и, если можно так выразиться, спецмогилы, это переходные шлюзы из потустороннего измерения. И потому я твердо считаю, что это не мир мертвых, это параллельный мир, не менее живых существ, чем все живущие на земле. То, что воспринимается в этом мире нами, землянами, как наказание, пытки за грехи, есть обычный образ существования, как для нас ходьба, сон, еда, работа. Я не уверен, что все умершие земляне попали именно в этот мир. Скорее всего наоборот, лишь отдельные индивидуумы оказываются в нем. Совершенно не складывается впечатление, что данная «преисподняя» перенаселена, там множество пустынь, бескрайних ледников, беспредельных пустующих океанов пламени, провалов, пропастей, диких и пустых. Моё воскрешение произошло на двадцать пятом выходе. Я уже заранее знал, что вернусь к людям. И не потому что полностью искупил все свои грехи я их искупил не просто полностью, а миллионократно, с колоссальнейшим запасом — нет, я выходил, потому что меня просто-напросто выпирала из этого чуждого мира какая-то непонятная сила, она удаляла меня из него, как чужеродный предмет из организма. До конца я не сумел разобраться, но второй раз туда попасть я не желаю ни за что. Я живу праведно, ничего не имею, все раздаю, если в моей душе возникает желание причинить кому-нибудь зло или появляется просто зависть к кому-то, легкой тенью, хоть чуть-чуть, я беру дома, в своем логове плеть из колючей проволоки и бью себя до крови, потом становлюсь под ледяной душ и стою, пока ноги держат. Когда они от оцепенения и холода начинают подгибаться, я выползаю из ванной и встаю на колени перед образами. Я не хочу больше в тот мир, как его ни называй: ад, преисподняя, параллельный мир, иное пространство… не хочу!!! В записках не все, а только бесконечно малая частица всех тягот, что выпадают на странников по «тому миру». Всего описать невозможно… Мы оставляем это письмо без комментариев, как и многие другие документы, свидетельствующие о неведомом и жутком явлении. Специалисты утверждают, что для разрешения загадки полностью им понадобится не менее трех лет, а для открытого контакта и засылки исследователя в потусторонний мир не менее семи-восьми лет. И все же воскресшие живут рядом с нами не первый год. Факт остается фактом…


Я ввалился в раскрывшуюся дверь и сшиб какого-то пьянчугу, он вывалился во тьму, завопил какую-то зверскую песню без слов, он даже не понял, с кем столкнулся в ночи.

В вагоне сидел босяк, наверное, бомж, их стало слишком много, расплодились как тараканы. Он глядел на меня, голого и зеленого, моргал глазами, но не пугался. Небось, он видывал и не такое — и инопланетян, и чертей рогатых, и бесов мелких. Алкаша, который из горячки в горячку впадает, особо не удивишь.

— Спи, дружок, — сказал я ему, — это тебе все снится.

Бомж послушно уснул. Может, он меня и не слышал вовсе.

Еще через две остановки в вагон ввалились два мента в каких-то пятнистых робах, при моей жизни таких не было, но я сразу просек — это менты. Один сунулся было ко мне, но остановился, махнул рукой, тряхнул головой — видать, подумал, что спятил, другой тряс бомжа. Вытряс из него бутылку водки и какую-то дрянь. Бутылку сунул в карман, дрянь бросил на пол, залепил бомжу затрещину.

— А этот хер чего расселся? — спросил он грубо у «спятившего».

Пойдем, заспешил тот, — ну его, больной какой- то, гляди, зеленый., а кожа? Валим отсюда, еще подцепишь чего-нибудь от этой падали!

Он погрозил мне кулаком.

И оба ушли.

Больше до самой Москвы меня никто не тревожил.

Этот проклятый колдун гнал меня в Москву. В самый рассадник заразы, в скопище сволочей и гадов. Зачем?! Ведь меня могли схватить в любую минуту!

Еще на ходу я вылез в окно, спрыгнул с перрона. За кустами хрен кто увидит! Но сила влекла, волокла меня вперед. В кустах два гастролера, черных и кудрявых, натягивали какую-то девку лет тринадцати, белобрысую и опухшую.

Один вызверился на меня, не бросая своего дела.

— Уходы, твар! — зашипел он.

— Прырэж его! — злобно сказал другой,

Девка ничего не сказала, у нее рот был занят.

Я руки не успел вскинуть, как первый саданул мне под ребро ножом — боль пронзила сердце. Я мог бы убить его, разорвать на части. Но колдовская сила бросила меня вперед — ломая кусты, хрипя, крича и дико матерясь, я носорогом попер вперед. Я уже знал, что надо идти в самый центр. Но как?! Это же Москва! Это не Хренореченск какой-нибудь вшивый, где по ночам души живой не встретишь! Боль прошла, рану под ребром затянуло. Но душа ныла и стонала.

Загрузка...